Кроме накладных на готовые благовония, он нашел и несколько сопроводительных документов для парфюмерного сырья. Больше всего в списках было мускуса виверровых, кастореума (бобровой струи), нарда, ветивера и разных масел. Чаще всего сандалового, флердоранжевого и эвкалиптового. Очевидно, что в то время эти вещества пользовались в Европе большим спросом.

Тщательно снятые копии со всех этих листов (которые сейчас хранятся в Гединой библиотеке) Густав Хайнеман привез ему в подарок на тридцать девятый день рождения, 14 августа 1969 года. При этом он вместе со своей супругой Ингеборгой три недели провел в качестве гостя семьи Волни, к огромному удовольствию старшего поколения. Наконец-то у них были достойные собеседники. Тогда же и агроном Боровия показал себя, как настоящий друг и сосед. Он возил их на своей машине и показывал окрестности, когда Геда не мог, да и вместе с ним тоже. Он сопровождал их по городу и предместьям. В общем, всегда был под рукой, когда надо было помочь. Волни были ему очень благодарны.

Хайнеман и Геда, два прекрасных специалиста, ныряльщики в глубины ароматов, как их называл старый профессор, в те дни были заняты по горло. После тщательного анализа они установили, что в коллекции имеются четыре оригинала из знаменитой египетской мастерской, из которых один, при этом самый старый, датируется последним десятилетием семнадцатого века. Как они получили эти данные? Они сравнили составы в Гединых флаконах и спецификации на упаковочных листах. При помощи своего обоняния Геда вычленял компонент за компонентом, и таким образом они выяснили, что один из них, упакованный в бутылочку чешского стекла, в точности соответствует спецификации на листе № 103. Согласно этому сопроводительному документу указанная посылка прибыла в Триест, то есть на адрес фирмы «Вайсбайн», в апреле 1699 года, из чего можно было сделать вывод, что аромат был изготовлен примерно в конце 1695 года.

Радости старого Хайнемана от этого открытия не было пределов. Он искренне считал, что оно равнозначно изобретению паровой машины. Это он неоднократно с воодушевлением повторял и доказывал смущенному агроному Боровии. Ясно ли вам, что мы сегодня обнаружили, восклицал он. Значит, существует такая органическая материя, имеющая способность до бесконечности сохранять в неизменном состоянии определенный порядок веществ органического происхождения, соединенных человеческой рукой. Вы понимаете, о чем речь? Это, знаете ли, аромат исключительно растительного происхождения. Тот факт, что он не изменился, говорит о том, что не было разложения. Речь идет не о бальзамировании, а о способе остановить разрушение клеток. Значит, можно зафиксировать определенное органическое соотношение. Что вы на все это скажете? Боровия трепетал и удивлялся. Иногда только восклицал: ну, надо же. На основании таких данных можно легко найти формулу, чтобы остановить старение, говорил Хайнеман. Именно в этом, может быть, кроется настоящее руководство для продления жизни, его надо всего лишь увидеть. Он был искренне взволнован. Тем вечером, во время долгой прогулки по Дунаю, все время напевал любовные шлягеры, дуэтом с госпожой Эмилией. Когда пришла очередь «Sonny Воу», присоединились и остальные. Эта трогательная песня пожилых людей у реки, под дивный аккомпанемент шумевшей воды, звучала, как нежный гимн формуле египетского благовония, успех которого в тот момент был очевиден. Хотя бы на один вечер, процесс старения был существенно замедлен.

Спустя немногим менее двух лет доктор Густав Хайнеман умер в доме престарелых, куда он вместе с женой переселился той же зимой, сразу после визита в дом Волни, чтобы продолжить работу над книгой. Прошло несколько месяцев, прежде чем Геда узнал о его смерти. Собственно говоря, об этом его, опосредованно, известила кёльнская почта, обратной маркой на письме, которое он послал своему другу на адрес дома престарелых. Он отправился навестить госпожу Хайнеман и разделить с ней огромное горе, и едва смог найти это учреждение. Дом стоял в каком-то парке, довольно далеко от города. Госпожу Хайнеман он застал в маленькой комнатке, сидящей на кровати и баюкающей туфлю, качая ее нежно на подушке, как младенца. Она его не узнала и не отвечала на вопросы. Если бы в какой-то момент она не сделала пальцем знак молчать, чтобы не разбудить «ребенка», он бы уехал в полной уверенности, что она его даже не заметила. Такое грустное зрелище его глубоко опечалило.

В доме престарелых не знали, на каком кладбище похоронен старый господин. Всем занимались люди из похоронной конторы, которым он заплатил заранее, когда еще был жив, так сказали Геде. Пусть из полиса госпожи возьмет адрес, и можно расспросить, где похоронили указанное лицо. Геда знал, что Хайнеман завещал свою богатейшую библиотеку заводскому институту. Даже там никто не мог ему сказать, где он похоронен. Только от Геды они в первый раз услышали, что он умер. Sic transit[25]


Одоролог, одорологовица и их одорченок, это были новые звания, которые Летич присвоил молодым членам семейства Волни. Они на это не обижались, даже именно так подписались на открытке, которую тем летом прислали ему из Словении. Больше всего над его остроумными шуточками смеялась маленькая Мила, которую все еще так называли дома, чтобы отличать ее от большой Эмилии-Милы, бабушки, в честь которой ее и назвали, хотя она уже давно переросла прозвище. Вообще, Летучий приобрел в ее лице не только благодарного слушателя для своих шуточек и каламбуров, но и хорошего ученика для уроков английского, которые она начнет брать у него сразу же после тех летних каникул.

По его мнению, это была милая, правда, немного вялая и грустная девушка, склонная к типично провинциальным комнатным, девическим мечтаниям о мире, который ей представлялся то каким-то пугающим, мрачным туннелем, в который нельзя и ногой ступить, а то манящим цветущим лугом, ждущим только ее. Ей действительно было сложно проверить и выявить свои устремления, как она в полной мере не осознавала и своей силы. С детских лет училась игре на фортепьяно, имела приличные успехи в школе, но фамилия не позволяла ей всерьез выяснить, есть ли у нее на самом деле к этому талант. Даже строгий дед Янко не был достаточно суров, единственное, он ей часто говорил, что темп у нее сбивается, а фортиссимо вяловато. В средней школе у нее тоже были хорошие оценки, вот только и здесь, конечно, помогало общее домашнее образование, которое, честно говоря, больше переходило в ее тетрадки, чем на самом деле влияло на формирование личности. Она читала книги, кое-что и сама тайком пописывала, учила английский, однако все мощные знания, что кружили по их дому, или в беседах домочадцев, или при соприкосновении с разными посетителями, ее как-то обходили стороной, потому что были для нее не особо интересны. Поскольку в семье на протяжении вот уже многих поколений были достигнуты самые разные вершины, она, в сущности, не вполне понимала, чего ожидают от нее, то ли просто продолжить, то ли самой что-нибудь откуда-нибудь начать, хотя в точности не знала ни что, ни откуда.

Бывали дни, когда она проводила время в пространных, как кино, мечтаниях о великих потрясениях, неизвестных городах и интересных людях, которых она покоряет и от этого получает сильнейшее наслаждение, а потом ей вдруг придет на ум фантазия уединиться, запереться в комнате и заниматься по восемнадцать часов в день, чтобы добиться чудес на фортепиано и таким образом в один прекрасный день показать всему миру, что она может и умеет. То она хотела стать, как, например, Тесса, писателем, журналистом, красавицей, исследователем, путешественником по миру, обольстительницей, или же не отрываться от фортепиано и играть, как Марта Аргерих, как бог, как они говорили в шутку, слушая записи великой пианистки, и быть увлеченной этим всю жизнь, как папа ароматами.

И хотя парни не особо за ней бегали, были такие, кто звал ее на танцы, прогулки и дни рождения, с которыми она целовалась и обнималась в темноте. С некоторыми из них она даже переписывалась, наполняя письма исступленными и весьма ласковыми любовными выражениями. Но все это была лишь школьная практика, как сказала бы она, это еще не были настоящие отношения.

С мамой и бабушкой она часто вела так называемые «женские» разговоры, которыми те наслаждались. Я нашла парня, сообщала она им, точнее, сделала рисунок, фоторобот, теперь я точно знаю, каков он. Они смеются. Он должен быть умным, как дед Янко, играть на фортепиано, как Рубинштейн, прекрасно говорить по-английски, выглядеть, как Дэвид Боуи, любить баскетбол, носить хорошие джинсы, иметь собаку и быть вежливым, как папа. Они слушали ее с улыбкой, закармливали сверх меры и уверяли, что именно такого и даже лучше она и заслуживает, и что она наверняка его найдет, ведь какой умный парень сможет пройти мимо красивой, доброй, умной и милой девушки, о чем говорит само ее имя. Впрочем, иногда они пытались, хотя бы отдаленно, поколебать ее уверенность в том, что касалось внешности будущего зятя. Им обеим больше нравились более мужественные брюнеты. А не такие блондинистые, изнеженные, как Дэвид Боуи, если они вообще точно знали, о ком идет речь. Не тот ли это, с накрашенными ногтями, как бы удивлялись они наивно.

Она довольно хорошо знает английский и просто развлекается, я для нее какая-то забава, а не преподаватель, говорит Летич, но все же мне кажется, что она хмурая, вялая и какая-то незавершенная личность. Может быть, на самом деле, она недостаточно самостоятельна. Растет в этом доме, как кактус в цветочном горшке. Следовало бы уговорить Геду, чтобы ее отправили ненадолго в Англию. И ей этого очень хотелось. Никто не имел ничего против. Ждали, когда она окончит школу. Ольга об этом уже и с Тессой поговорила. Та пообещала всяческую помощь.

Летич и Дошен продолжат приходить на «сеансы» к Геде и после отъезда англичан в Венгрию. У Владо даже было на несколько визитов больше. Он переводил им вместо Милана, пока тот занимался подготовкой документов для конкурса на место ассистента в каком-то канадском университете Ватерлоо, о котором никто из них до этого не слышал. Тесса даже сказала, сквозь смех, что Милану лучше проверить через посольство, существует ли это место на самом деле, потому что все выглядит так, словно он поддразнивает Владо. Этот же только усмехался и ворчал: наш Миланко поспешно выполняет маневры, готовит войска, ведь на следующий год он отправляется на Ватерлоо. Дошен же считал, что в таком университете у него будет меньше преподавательских обязанностей, и он быстрее напишет докторскую («Переводы произведений Шекспира на сербский язык в период романтизма»), для которой он уже собрал довольно много материала. Поэтому, несмотря на все уколы Летучего и укоризненные взгляды Веры, он бросил все силы на комплектацию своего научного досье. Все-таки, это значит, что… Не значит, перебивал он Веру каждый раз, когда она пыталась начать серьезный разговор на эту тему. Во-первых, я еду не навсегда, а всего лишь на год… Ну да, это только для тебя «всего лишь», об этом я и говорю. Во-вторых, насколько мне известно, женщин тоже пускают в самолет, даже молодых журналисток, которые красятся в блондинок, старался он быть остроумным на манер Летича. В платиновую блондинку, исправляла она его, вот, ты меня уже забыл.

Она тоже была вместе с Миланом в доме Волни, когда произошел странный инцидент между Гедой и каким-то случайным визитером из Белграда, по фамилии Марич. Тот собирал табакерки и кисеты для нюхательного табака, да и вообще всякие старинные предметы, вот кто-то и порекомендовал ему осмотреть коллекцию Геды и расспросить о возможном обмене, или хотя бы просто познакомиться. Симпатичный и довольно говорливый человек. Он тут же разговорился со всеми. Сыпал историями из своих коллекционерских путешествий. Рассказывал о своих удачных обменах, мелких мошенничествах и барышах. К примеру, от него ничто не могло ускользнуть, если он на что нацелится, или вынюхает ценный предмет, даже будь тот под землей спрятан, такой он по природе, да и напрактиковался. Он показал им несколько своих вещиц. Одну серебряную коробочку для табака, украшенную перламутровыми листьями, которой пользовался сам, очень дорогую и старинную, и еще две, только что приобретенные, где-то здесь, в одном месте, через каких-то людей, со словами: настоящий коллекционер никогда не открывает своих сообщников, — не так ли, коллега, — спросил Геду. Они тоже были серебряные, с чудесными золотыми украшениями на крышках в виде раскрывшихся цветков и бутонов роз, обе с золотыми монограммами. Очевидно, украдены из наследия старого Хоргошского графства, сказал Геда, посмотрев на изящно выполненные буквы инициалов.

Марича заинтересовал графский дом, он записывал имена, которые диктовал ему Геда, а потом вдруг начал по-свойски удивляться, почему господин Геда, — так он его все время величал, — не собирает что-нибудь действительно ценное. Поскольку все посмотрели на него с некоторым удивлением, он постарался развить свою мысль. Какой-нибудь фарфор, или серебро, или, скажем, мебель. Этого добра по Воеводине навалом, вот, вижу, есть и у вас. Я имею в виду, не собирать коллекцию, ведь вещи можно обменивать, кое-что продавать и покупать нужное вам. Вот, — он привел собственный пример, больше всего любит табакерки и собрал их уже достаточно, настоящий коллекционер никогда не называет точную цифру, не так ли, коллега, но он приобретает и другие вещи, в сущности, все что попадется. Схватит, а потом смотрит, куда что пристроить, говорит хулиганским тоном. Поэтому и Геде от всего сердца рекомендует собирать и что-нибудь более практичное, что-то, что может принести деньги, а уж остальное — для души. Для этого всегда найдется место.

Явно рассердившись, что судьба ставит его в один ряд с подобными людьми, Геда в ответ вскочил и произнес довольно едкую речь о ничтожности конкретной материи, или, как сказал бы Летич, один из своих трактатов против всего твердого, из которого бедняга и простак Марич понял мало или вовсе ничего.

Разрешите, прошу вас, обратился к нему Геда, на что тот слегка усмехнулся. Представьте, что мы здесь и сейчас вместо этих флакончиков рассматриваем какое-нибудь старое здание, крепостные стены, развалины какой-нибудь церкви или, например, кость мамонта, осколки глиняной чаши из древних времен, рисунок на античной вазе, серебряный кувшин или два метра какой-нибудь ткани времен Неманичей, и что! Разве все это нам не говорило бы лишь о времени, которое всегда прошедшее и которое безвозвратно умчалось, и нам сразу, с первого же взгляда ясно, что ничего из того, на что мы смотрим, не означает более того, чем оно когда-то было. Разве все, что я перечислил, не является всего лишь напоминанием о смерти? Влечет ли вас что-нибудь из этого в далекие туманные пространства, затемняет ли на мгновение сознание, окутывает соблазнительным теплом? Не знаю, как вас, но меня нет. Нисколько. Это слишком поздно остановленное разложение и эта обугленная материя оставляют меня совершенно равнодушным. У меня нет ни малейшего желания разглядывать полуразрушенные башни, надкусанные кости животных, обломки глиняных горшков, столовые приборы с чужими монограммами или потертые кресла на шатающихся ножках. Прошу вас! Позвольте! Все это холодное и мертвое, несмотря на то, что его все еще можно видеть, а кое-что может еще и послужить. Аромат, напротив, жив, потому что он может сохраняться только в живом состоянии. Он или исчезает, или живет, руин аромата не существует. Руины — это то, что потеряло запах. Только он, эта частица воздуха, только он может напитать нас неопровержимым доказательством существования. Он убеждает нас в постоянстве дыма, этого самого неустойчивого из всех явлений природы. Вот, скажите теперь сами, разве это не мистика? Дым — это не что иное, как синоним преходящего, скажете вы. Дым — непостоянство в чистом виде, это вам любой подтвердит. Есть ли на свете что-нибудь более эфемерное, спросите вы. Дунет ветерок и развеет в небытие. Полет бабочки может стереть всякий его след, как говорит мой отец. Но, опять же, смотрите, это так и не так. Существуют сотни закупоренных доказательств, в этих флаконах, ароматные остатки давних времен, которые опровергают это наше представление. Миллионы поколений бабочек сейчас — всего лишь пошлый и пустой воздух, но есть, и здесь мы это видим, некий ароматический эллипс, который существует и дышит почти три с половиной века. Разве это не триумф дыма, господа. Если мы сейчас возьмем…

Тут Геда резко оборвал фразу, посмотрел немного растерянно на своего гостя Марича, а затем умолк. Сел, повернулся к полке и больше не вымолвил ни слова.

Наступила странная тишина. На лице Марича было слегка безумное выражение и полуулыбка человека, который забрел туда, где больше не может ориентироваться. Потом он неловко и почти испуганно собрал свои табакерки и попрощался. Опаздывал на поезд. До ворот его проводил всегда и при всем присутствующий агроном Боровия. Геда вскоре извинился, сказал, что нехорошо себя чувствует, и все разошлись.

Прекрасно говорил, сказала Вера по дороге, хотя, как этнолог, с некоторыми вещами я бы не согласилась. Он и сам в какой-то момент понял, что пустился в ненужную дискуссию с человеком, который не в состоянии уследить за его мыслью, поэтому и остановился так резко. Ему просто стало неловко. Было видно, как он смутился. Милану она предложила, чтобы он об этом Геде больше не напоминал. Как будто ничего не случилось.

Геда, однако, сам подробно объяснил этот немного необычный случай. Много раз он защищался от таких нападок. С самого первого дня он был вынужден объяснять смысл того, чем занимается, агрессивно настроенных оппонентов в важности призвания. Все свои аргументы он собрал в одном объемном труде под названием «Аромат как Оттиск Времени», который подготовил, по приглашению, для одного из очередных конгрессов Всемирной ассоциации коллекционеров (WAC), который проводится раз в три года в разных городах, а в том, 1974-м, проходил в Брюсселе. По программе он должен был выступить с докладом на утренней, официальной части заседания, перед избранной аудиторией, что для него было чрезвычайно важно. Однако был вынужден прервать свой доклад, точно так же, как и в тот вечер, на полуслове. К этому его вынудило одно странное обстоятельство.

Председательствовала на заседании его коллега, Нежика Ромоний из Будапешта, владевшая хорошо известной коллекцией вееров, в которой, помимо других раритетов, имелся веер из страусовых перьев и слоновой кости, усыпанный драгоценными камнями, принадлежавший лично императрице Марии Терезии. Элегантная госпожа Ромоний благоухала в тот день какими-то тяжелыми, агрессивными и для Геды крайне неприятными химическими духами, о которых он впоследствии узнал, что они называются «Чилаг»[26], и от этого невыносимого запаха у него щипало в глазах и в горле, щекотало в носу, от него появлялся кашель и срывался голос. Кокетливая мадам Ромоний элегантно обмахивалась огромным веером, видимо, одним из своих раритетов, и таким образом постоянно посылала водопады своего несносного «Чилага» прямо в лицо несчастного докладчика, так что в один прекрасный момент тот был вынужден прервать свое выступление. Он извинился, быстренько собрал свои бумаги и выбежал из зала. Госпожа председатель после этого упорно его искала, чтобы расспросить, что случилось, а он в панике убегал от нее, как от роя разъяренных пчел.

Недавно он услышал, что один из посетителей небольшого музея мадам Ромоний обнаружил и обнародовал, что гордость и украшение ее коллекции, пресловутый веер Марии Терезии, на самом деле произведение выдающегося театрального реквизитора, который создал этот изумительный предмет для великой актрисы Гизи Байор, правда, по образу и подобию оригинала, с портретов императрицы. Прославленная звезда венгерской сцены обмахивалась им в образах незабвенных Гедды Габлер и Марии Стюарт. Ее имя на внутренней стороне одного очина пера свидетельствует об этом лучше всего. Камни, само собой, были стекляшками, но влюбленный реквизитор так их прекрасно подобрал и скомпоновал, что они действительно выглядели по-царски. Это известие Геда воспринял почти как своего рода отмщение.

Эссе об ароматах он все равно опубликовал в полном объеме в одном интересном журнале с необычным названием «Звездочанства»[27], который одно время выходил в Суботице. Он совсем забыл о том случае, но на той неделе вечером все это в определенной степени повторилось.

Когда болтливый Марич этак нечаянно и суетливо бросил ему вызов, Геда встал и начал говорить, точно как тогда в Брюсселе, слово в слово. И пока он убеждал сконфуженного спекулянта Марича, что запах — истинный оттиск времени, прямо как два года назад, когда он хотел это доказать своим коллегам, у него вдруг потемнело в глазах. Он почувствовал, как от Марича к нему струится тот самый запах «Чилага», а в особенности с момента, когда тот из-за жары снял пиджак и начал обмахиваться газетой, чтобы немного охладиться. «Чилаг» начал распространяться по комнате, к вящему Гединому ужасу. Кто знает, может, те табакерки стояли в чьем-то шкафу или в комоде с одеждой, обрызганной этими духами, которые теперь, на полуденной жаре принялись испаряться из карманов и металла. Во всяком случае, фатальный и роковой «Чилаг» прервал Геду на полуслове, практически на том же самом месте, как и двумя годами ранее в зале брюссельского конгресса. Разница была в том, что теперь он остановился не из-за его интенсивности, потому что Марич пах вовсе не так агрессивно, как когда-то мадам Ромоний, но его неожиданно остановила какая-то странная мысль, что это совпадение не может быть случайным. Он воспринял все это почти как некое предупреждение или что-то вроде того. Поэтому он внезапно замолчал. Это, и правда, был знак, сказал он, посмотрим, чего.

Милану это напомнило способ мышления Тессы. У нее было обыкновение все приводить в связь со всем и во всем видеть некие повторения. Мне кажется, ты преувеличиваешь, успокаивал он Геду. Это всего лишь нервы. Конечно, Марич был надоедлив, хотя, может, и несчастен, и вовсе не имел в виду ничего плохого. Вера, тем не менее, была на стороне Геды. Она тоже считала, что между этими двумя событиями существует определенная связь, потому что и сама неоднократно убеждалась, что многие явления вокруг нас всего лишь цитаты чего-то, что уже происходило. Не много вещей в нашей жизни, которые сами для себя начало, привела она в конце изречение своего любимого мудреца. Ты ж моя широкая поляна общих мест, потрепал ее Милан по волосам. В такие моменты он с улыбкой думал о Ватерлоо.

Геда не любил подобные выпады, наоборот, он в основном старался быть хорошим и предупредительным коллегой, насколько это возможно в деле, подразумевающем серьезные сопернические страсти.

Он уступал ценные предметы из стекла и фарфора, не принадлежавшие к его коллекции, информировал отдельных коллекционеров о вещах, на которые он наталкивался в европейских антикварных лавках, бросался на помощь для проведения оценки, когда только мог, организовывал лекции крупных мировых специалистов и связывал между собой людей этой профессии. Он откликался на разные приглашения музеев или институтов, чтобы помочь в определении ароматической субстанции и ее происхождения. Также он публиковал тексты об анализе ароматов при помощи органа обоняния, с пошаговым описанием процесса. Он совершенно не был эгоистичен в своих знаниях.

Его деловые знакомства были весьма разветвленными, среди них были и хорошие друзья (Хлубник, Елич, братья Ротт, коллекционер фарфора Режани, Хайнеман, коллекционер картин Динич, Лиза Хубнер, владелица антикварной лавки в Граце, и многие другие).

Коллеги по профессии приезжали к нему на консультации, как когда-то он приезжал к Хайнеману. Немалое количество было и тех, кто хотел выучиться процессу разделения аромата на составляющие, кому он давал точные инструкции. Дитер Шметерлинг, молодой дизайнер мюнхенской Гильдии ароматов, как-то приехал летом на трехнедельный семинар. Он остановился в новисадской гостинице «Парк» и каждый день регулярно появлялся в назначенное время у Геды, готовый учиться и жаждущий знаний. Он хотел любой ценой овладеть этим искусством. Геда прилежно с ним работал, но в конце вынужден был ему объяснить, что его проблема заключается в том, что он не знает достаточного количества элементов, потому что его обонятельная память не слишком хороша. Поэтому его способность выделения составляющих довольно ограниченна, так как он способен распознать лишь небольшое количество нюансов. Он должен продолжать работать над приобретением базы аромата.

Когда рак на горе свистнет, тогда и этот баварский болваноид станет знатоком нежных ароматных сфер, откуда козе о вине знать, острил язвительный доктор Апатович. Оставь парня в покое, пусть идет деньги загребать, для этого ему не нужно никакой дополнительной науки, чего ты с ним мучаешься, корил он Геду, а тому все-таки было жалко Шметерлинга. Он был так по-мальчишески упорен и никак не мог понять, почему у него ничего не выходит.

Определенный тип людей Геда на дух не переносил, и совершенно не старался этого скрывать даже в их присутствии. Это были дегустаторы, закупщики и так называемые дизайнеры ароматов, работавшие на крупные концерны, институты или торговые сети. Время от времени они приезжали к нему, расфуфыренные, важные, наглые и высокомерные, с целой свитой помощников и секретарш, надушенные какими-то химикатами, как есть, воплощение силы и престижа. Они приезжали ненадолго (боже мой, их время — чистое золото), только чтобы увидеть собственными глазами и по возможности обонять это чудо, чаще, чтобы найти ошибку, но больше всего из-за того, что вдруг раскроют тайну, даже если и не хотели этого признать. Геда по отношению к ним был резок и холоден.

В этих спорадических контактах своим поведением они подтверждали все то, что о них говорил аптекарь Брахна, его наставник из самых ранних коллекционерских дней. Поверхностные, спесивые, опасные. Геда взвивался, как шершень, если кто-то в его присутствии цитировал кого-нибудь из тех расфранченных коммивояжеров, приводя их в качестве авторитета. Все они куплены за большие или меньшие деньги, вот и хвалят безвкусицу и мусор. Их оценку можно смело пропускать мимо ушей. Они сначала продают свою экспертизу, и только потом, позднее, если им будет охота, слегка проанализируют состав, только чтобы самим удивиться, как это им вообще удалось всучить кому-то нечто подобное. В такие минуты он сам себе напоминал старого ученого доктора Брахну, в науку которого свято верил и которого всегда вспоминал с особым уважением.

С музеями и частными коллекциями он сотрудничал гораздо успешнее. Несмотря на то, что с трудом расставался с предметами из собственной коллекции, время от времени он все же уступал отдельные экземпляры для различных специализированных выставок, а два его флакончика экспонировались на юбилейной выставке Кёльнского музея, продолжавшуюся целый год. Впрочем, на это он согласился с тяжелым сердцем, больше всего из-за долгого срока.

Прокуристу Рольфу Зенеру, который уже давно положил на них глаз, потребовалось много ловкости, чтобы его уговорить. Это были две самые настоящие редкости, как с точки зрения стекла (оригинальные Гонделах и Егер), так и в смысле комбинации ароматов. Один из них — самый ранний вариант кёльнской туалетной воды, с разными добавками, больше всего орехового и каштанового масла, второй — приморский розмарин и тисовая смола в прекрасном растворе амбры и очищенного жира выдры. Пока шла выставка, Геда два раза туда приезжал. Вздохнул спокойно, только когда ему их вернули, разумеется, минута в минуту, согласно договоренному сроку. И несмотря на то, что он с большим доверием относился к Ценнеру, которого считал высоконравственным человеком и специалистом с тончайшим обонянием, и что залог намного превышал рыночную стоимость флаконов, успокоился он только, снова увидев их на своих помеченных местах на полке. Он называл их Кус и Бреки. Каждый его флакончик имел свое имя, но бесполезно спрашивать, что оно означает. Ничего, услышите в ответ. Так, что первое придет мне в голову, когда я вижу флакончик, то и становится его именем.

Несмотря на столь трепетное отношение к бутылочкам, нет фактов, что он когда-нибудь отказал кому-нибудь из близких друзей в просьбе взять какую-нибудь из них с витрины и рассмотреть ближе. Такое разрешение одновременно могло считаться своего рода надежным пропуском в узкий круг ближайших друзей Геды. Тем не менее, все знали, что этим не стоит злоупотреблять. Золотое правило о строжайшей изоляции флаконов, в особенности по отношению к личным запахам, которое хозяин всегда всем сообщал уже при первом посещении, врезалось людям в память. Ну, да ладно. Можно спрашивать и глазами, это хорошо известно нам, настоящим дамским угодникам, дурачился Летич, который во время каждого визита к Геде постоянно выбегал во двор, чтобы сделать хотя бы несколько затяжек между двумя интересными беседами.

У Геды было обыкновение иногда вдруг всю компанию невесть с чего прервать на полуслове и всех вместе отвести в мастерскую. Там откроет какой-нибудь из своих флаконов, чаще всего из тех, над которыми работает именно сейчас, и пригласит понюхать напрямую, какой сложный и редкий аромат, или только внутреннюю пробку. Потом они об этом долго разговаривают. Геде было интересно, чтобы каждый описал свое восприятие аромата. Это было особенное удовольствие, которым больше всего наслаждалась Тесса.

Когда он в первый раз предложил это Дошену, Летичу и ей, все трое смутились, немного мялись, даже чувствовали некий страх. Они переглядывались, как перепуганные дети перед первой прививкой. В те дни в гостях у Геды был доктор Павел Хлубник, который на обратном пути с какой-то научной конференции в Софии заехал на недельку погостить к другу, на что в своей стране еле-еле смог получить разрешение, а запросил он его за шесть месяцев вперед. К предложению Геды он отнесся весьма сдержанно, так как, видимо, раньше уже несколько раз оказывался в подобной ситуации.

Геда поставил на стол изумительный флакончик конусообразной формы, из темно-фиолетового, довольно толстого стекла, с узким и красиво изогнутым горлышком. Наружная пробка с резьбой была в форме стилизованного цветка ириса, немного более светлого тона. Тесса внимательно рассматривала сосуд, который буквально парил перед глазами, как сгусток какого-то плотного дыма, цвета темного аметиста. Слушайте, у меня какое-то странное чувство, как будто нас изнутри рассматривают чьи-то темно-синие глаза, сказала она, и все начали вглядываться в стекло.

Чешская работа, пришел им на помощь с вежливым пояснением доктор Хлубник, на достаточно уверенном английском. Видите, здесь подпись стеклодува и печать мастерской «Пеликан» из Остравы. И, правда, у самого донышка виднелся немного неправильный кружок, а в нем две буквы «В. П.». Мы не знаем, кто именно из мастеров «Пеликана» сделал эту вещь, так как их имена на протяжении нескольких поколений начинаются на «В»: Вацлав, Вальдемар, Виктор, Владислав, это главным образом их постоянные личные имена, но мы установили, что данный экземпляр относится ко второй половине семнадцатого века.

Прекрасный возраст для стеклянного предмета, не так ли, спросил он, очевидно довольный тем, как он сформулировал это по-английски. Да, ответила Тесса, и правда, прекрасный. А взгляните на это, он показал им какие-то маленькие неправильные черточки, похожие на пузырьки в стекле. Видите эти крупные слезы, знаете, что это? Это дыхание стеклодува, хотите верьте, хотите — нет, это частички воздуха, им около трех веков. Что скажете на это?

Вот только это не обычный, безымянный кусочек того, что окутывает нас на земле, подключился Геда. Напротив. Это совершенно определенный и особым образом отмеченный воздух. Часть настроения человека, частица его тепла и труда, невидимое, но столь очевидно присутствующее выражение его сущности. Бывает ли более тонкий остаток прошлого, скажите, прошу вас. Смотрите, Виктора или Вацлава, или Вальдемара нет уже на протяжении столетий, их прах развеян по Вселенной, а вот тут, перед нами находится защищенный и недосягаемый вздох одного из них. Разве это не чудо?

Теперь, если бы мы его каким-то волшебным образом освободили из этого стеклянного вместилища, говорит Летич, мы ощутили бы самый интимный вздох мастера Пеликана. Мы могли бы даже угадать, что он в тот день, три века назад, ел на обед. Это, правда, интересно. Да, и пусть мне теперь кто-нибудь скажет, что в этом нет божественной идеи, хотя бы немного, говорит Геда.

Тут он им, будучи в хорошем настроении, сообщил и некоторые важные правила подхода к аромату, до которых дошел самостоятельно. Этот акт он делил на свободное вдыхание и специальное исследование. Первое, выполняемое только ради удовольствия, он считал видом искусства, как игру на каком-нибудь инструменте, или декламацию стихов, в отличие от профессионального исследования, которое не что иное, как строгий анализ в практических или научных целях.

Мы ни в коем случае не должны допустить, это первое и основное правило, чтобы аромат соприкоснулся с выдыхаемым нами воздухом, так как он больше всего вредит аромату и разбавляет его. Нужно только легонько вдохнуть и ненадолго задержать дыхание, этого достаточно, все остальное происходит помимо нашей воли. Когда речь идет о настоящих составах, таких, как эти, следует вдохнуть только такое количество, чтобы предугадать намек на его глубину, чтобы пробудить мысль о нем, а субстанция аромата пусть потом сама путешествует к сознанию, по каналам, которые мы совершенно не контролируем. Долгое дурацкое вдыхание — всмаркивание аромата — это чистой воды булимия. Только невежды и простаки давятся и задыхаются в ароматных частицах, как цыгане в дыму, и размахивают ими, как будто окуривают бочки серой. Они не понимают, что это своего рода осквернение. Аромат — создание божественное и нежное, для него даже наше собственное дыхание может стать фатальным.

Следует, показал он им, вот таким умелым движением головы слегка приблизить ноздри к самой кромке отверстия или пробки. Геда сам поискал и нашел эту важную точку. Затем, продолжил он, вдохнуть аромат, вот так, потом резко отдернуть голову назад и вверх, быстро закрыть пробкой отверстие в бутылочке и тщательно ее завернуть, все еще держа голову откинутой. Все это длилось буквально мгновение. Знаете, подчеркнул он, самое важное — быть внимательным и не оставлять флакон открытым ни на долю секунды дольше, чем необходимо. Нужно как следует сохранять тот живой вдох внутри, а он, как нам известно, стремится наружу быстрее, чем наша мысль к пробке.

Ну, что ж, сегодня, поскольку для вас это своего рода причастие, стоит познакомить вас с одним из шедевров Бен-Газзара. Начинать надо с хороших вещей, торжественно произнес он. Поверьте, вы будете обонять истинное чудо, составленное с настоящим небесным вдохновением. Базой послужила невероятно смелая комбинация примерно десятка различных видов магнолии и кастореума. Магнолия — удивительный цветок, существует около двухсот ее видов. Я знаю двадцать пять, ни один из них не пахнет одинаково, а во внешнем виде имеется лишь небольшая разница. Итак, магнолия и кастореум соединены с мускусом виверры, это благородные животные рода кошачьих, проживающие в разных частях света. Я видел нескольких, африканских, в венском зоопарке, они подвижные и милые, а их мех просто сияет. Их мускусные железы выделяют концентрат сильно пахнущего бальзама, чудо света. К магнолиям, кастореуму и мускусу добавлен растительный состав из цветков полыни, папоротника, из листьев мяты, горькой акации, примеси лавра, белого олеандра и сока одного низкорослого растения, оно растет в тени больших деревьев по берегам Нила. Его называют кахлай. Говорят, что там, где оно растет, им благоухает весь берег. Его я не смог распознать, так как никогда не видел, но я знал, что есть еще один компонент растительного происхождения. Его название я прочитал на сертификате. Затем раствор. Он состоит из трех видов специально очищенных жиров и около десятка разных фиксирующих масел: кедрового, эвкалиптового, оливкового, а еще масло жожоба, имбирное, кешью, два вида пальмового, ветивера и гвоздичного дерева. В конце все это соединено еще и с молотым тмином и кипарисовой смолой.

А теперь давайте посмотрим, как вам понравится это, важно произнес он и начал откручивать пробку. Стойте, прошу вас, почти выкрикнула Тесса, подождите, давайте позовем Томаса. Хорошо, пусть подойдет, сказал Геда, а Милан выскочил, чтобы его позвать. Вернулся он как раз вовремя, чтобы и самому коснуться носом краешка внутренней пробки и сказать после короткой задержки дыхания, что тот передал извинение, что не может подойти. Как? — удивилась Тесса. Он едва меня услышал. У них самый разгар беседы о скрипке. Там происходит нечто очень важное. Они попросили меня переводить. Он убежал назад с тем чудесным ароматом в ноздрях.

Там действительно происходило нечто весьма важное. Велико было изумление Томаса, когда он понял, что в тот (первый) вечер профессор растопыренными пальцами показывал не цифру десять, а хотел сообщить, что этот превосходный инструмент он сделал сам, своими собственными руками.

Так как ему к тому времени уже сообщили, что Томас живо интересуется старинными музыкальными инструментами и их изготовлением, он ждал его в полной готовности. На столе рядом с вином и закусками расположились и две скрипки. Профессор пребывал в состоянии какого-то особого возбуждения, ходил из утла в угол, весь охваченный дрожью, глаза же его пылали. Это возбуждение вскоре передалось и Томасу. Даже глоток доброго красного вина не мог утолить его жажду. Его губы пересохли, как в лихорадке.

Да, возбужденно сказал профессор, это сделал я, и совал ему одну из скрипок под нос. Она изготовлена по чертежам и с помощью скрипичных дел мастера, каких в мире больше нет и еще долго не будет. Он был волшебником в изготовлении скрипок, дивный и мягкий человек, знаток музыки. Карло Паржик, автор теории колебаний, кудесник.

Да, мой господин, он нашел решение всем загадкам, которые всех мучали в области изготовления такого чувствительного и блистательного инструмента, говорит профессор, потом опять берет в руки скрипку, ласкает ее и как бы сдувает с нее пылинки. Я работал подмастерьем в его белградской мастерской и делал эту скрипку. От него я узнал об игре то, что должен был выучить двадцатью годами ранее. Послушайте это, он постукивал по инструменту в разных местах. А? Видите, как хорошо слышна разница в толщине между верхней и нижней декой? Вот только здесь еще дело в двух разных породах дерева, друг мой!

А вы знаете, как я познакомился с Карлом? Он приехал к нам. Представьте себе. В один прекрасный день этот господин постучал к нам в дверь. Добрый день, добрый день. Я и не знал, что он заранее договорился с Гедой. Он приехал к нему. Он слышал о его способности распознавать по запаху различные составляющие в каком-нибудь соединении. Тут они вместе анализировали клеи и лаки старинных итальянских инструментах. Мастер хотел разгадать, почему они так хорошо резонируют. И разгадал. Из-за плотности лака. Этот нынешний, химический, губителен для инструмента. Карлу при помощи Геды удалось восстановить старую формулу органического лака и клея. И он сам, собственноручно, делал его. На этой скрипке все — его рук дело. Вы понюхайте, понюхайте, совал он Томасу скрипку под нос. Это был гений, господин мой!

Посмотрите на верхнюю левую деку. Начинать надо оттуда. Она должна быть из мягкого дерева, хорошо ощутимого, не плотного и занозистого. Это должна быть ель или, может ,snm, пихта. Tannenholz, oder Fichtenholz, nicht Ahornholz! Es ist zu dick. Sehen Sie[28]. Затем начинаете с трех миллиметров, но все время прислушиваетесь. Истончаете, но легко, снимаете толщину слоями, не видимыми простым глазом, только лишь чувствуете разницу в колебаниях. И так снимаете, слушаете, снимаете, слушаете, до тех пор пока не получите большую терцию. Bitte? Was haben Sie gesagt?[29] — сконфуженно спросил Томас. Die grosse Terz, bitte schön[30]. Обрабатывая деки, знаете ли, можно получить большую терцию. Для нижней деки вам необходимо крепкое, твердое дерево, с хорошей плотностью, явор, nur Ahornholz[31]. И тогда следите за тем, чтобы почувствовать необходимую толщину центра…

Томас не понял ни слова. Если он когда и знал что по-немецки, то на сей раз он забыл все до единого слова. Таращился на прекрасной формы скрипку, которую профессор беспрерывно совал ему под нос, и в растерянности силился разобрать хоть что-нибудь из того, о чем экзальтированный старец, с раскрасневшимся лицом, говорил быстрее, чем спортивный комментатор о поединке на рапирах.

Профессор Волни взял другую скрипку, постучал по грифу и сравнил: Hören Sie auf! Das ist Tannenholz![32]А затем проворно схватил ту, первую, и повторил простукивание. Das ist jedoch besser, nicht war[33], с ликованием в голосе спросил он его. А знаете, почему? Потому что эта из еловой древесины, а эта вот из пихты, и это совершенно разные основные тона, друг мой. Карло это установил. Что касается грифа, он исходил из основного тона дерева. Сейчас услышите, минутку.

Он подбежал к шкафу и из нижнего ящика достал несколько кусочков дерева. С важным видом показал их Томасу и сказал, что их толщина около 28 миллиметров, чего тот вообще не понял. Профессор не обратил на это никакого внимания, а подошел к столу, убрал все с подноса, перевернул его и начал бросать на него те самые кусочки древесины, один за другим.

Hören Sie mahl![34] Послушайте сейчас этот тон. А? Этот гораздо выше. Вот, послушайте. Старец словно в каком-то восторге бросал деревяшки на металлический поднос и прислушивался. Брал и бросал, брал и бросал, словно совершая некий ритуал. Прислушивался с каким-то победоносным пламенем в глазах и бросал их в такт, так что Томас начал получать от этого удовольствие. Когда появился Милан, англичанин чуть ли не бросился к нему в объятия. Здесь происходит нечто важное, сказал он ему. Прошу тебя, переведи в точности все, что он говорит, я не понял ни слова.

Пока тот ходил обратно к Геде и возвращался, профессор все это время бросал кусочки дерева, чтобы гость оценил разницу в тоне, получаемом от разных сортов дерева. Томас приготовил блокнот и ручку и, как только Милан вернулся, сказал: Спроси, пожалуйста, какой толщины в миллиметрах верхняя левая половина деки скрипки, и из какого дерева. Смотри, необходимо все очень точно мне сказать, чтобы я мог записать.

Ха, я так и знал, что он это спросит, профессор просиял от удовольствия и снова принялся метаться по комнате, почти в полном восторге. Что, хочет знать, сколько миллиметров. Нет, дорогой мой господин, никс, никс[35]. Насколько вам надо истончить верхнюю левую деку, которая должна быть из самого нежного и мягкого дерева, если, скажем, это измеряется на слух и сердцем. Тук, тук, ударял он пальцем по груди, тук, тук, вот где создается скрипка, а не здесь, он постучал несколько раз по лбу, а сам весь светится. Точно так же толщина центра нижней деки, и толщина грифа. Миллиметры тут абсолютно ничего не могут решить. Они — отличная мерка для ширпотреба, но смерть для тонкости колебаний, резонанса и частоты. Это, дорогой мой, самое важное открытие маэстро Паржика. Он признает только акустическую проверку. Если вы хотите настоящий инструмент, а не мусор с конвейера, вы должны подстраивать деки, так завещал Карло Паржик.

Что значит «паржик», беспомощно спросил Томас, и тут первый раз понял, что слово, которое профессор столько раз повторяет, на самом деле имя скрипичного мастера, теорию которого ему пытаются объяснить.

Вы сами должны почувствовать, какая толщина вам подходит, а не заранее вычитать это из книг, восклицал старец. Эту и любую другую Паржикову скрипку можно узнать потому, что она создана тончайшим трепетанием слуха, а не холодными цифрами. Она зиждется на масштабе чувств, а не на графике размеров, мистер! Отнюдь не механический расчет определяет здесь филигранность тона, а абсолютный слух. У вас есть абсолютный слух? Если нет, то все это для вас бесполезно. У моего Карло он был. Видите, у великого Скрябина не было абсолютного слуха, а у Карло Паржика был, и еще какой утонченный слух, и чувство ритма. Говорю вам, это был гений.

Господи Иисусе, бормотал пораженный Томас. Милану он казался похожим на Алису в стране чудес. У него в глазах появился точно такой же блеск, как у профессора, а лицо раскраснелось.

Знаете ли, Карло в своей теории колебаний обосновал все условия создания хороших скрипок, начиная с сорта и качества дерева, а также формулы лака и клея, и вплоть до акустической проверки. Hic Rhodus, hic salta[36], сказал профессор, предложил гостям вина, а затем и сам немного отпил из бокала. Сел. Как будто он немного устал.

Не могли бы вы поделиться с ним этими данными, он бы с огромным удовольствием их записал, с вашего разрешения, перевел Милан просьбу Томаса.

А, вам бы хотелось это иметь, спросил профессор вдруг на немецком, а потом вспомнил, что Милан здесь. Ему бы хотелось сделать Паржикову скрипку. Да, может быть, он бы попытался сделать такой инструмент, воодушевленный всем, что вы ему рассказали, передал ему Милан слова Томаса.

Тогда профессор Волни произнес, словно диктуя: я не могу вам этого дать. Это не мое. Это мне не принадлежит. Теория Карла Паржика хранится, как авторские права, в сейфе патентного бюро в Белграде. Господин должен обратиться к ним и подать заявку. Там ему сообщат условия, на каких он может это получить, но мне они неизвестны.

Кроме этой теории, Карло изобрел и сам сконструировал все инструменты для изготовления скрипок. Если вместе с патентом ему не дадут чертежи, пусть обратится ко мне. Я их ему дам, так как без них патент ничего не стоит. Я вижу, человек настроен серьезно, дело знает. Ему это действительно пригодится.

Пока Томас медленно записывал название и адрес учреждения, рекомендованного профессором, тот повернулся к Дошену и сказал ему, почти шепотом: Не дам! Они этого не заслужили! Они оскорбили моего Карло! Кто, спросил его Милан, так же тихо. Англичане, вот кто. Он ходил за ними по пятам. Думаю, году в двадцать третьем это было. Целых две недели несчастный почем зря обивал пороги дирекции мастерской по изготовлению скрипок. Они не желали его принять, высокомерные снобы. Каждый день швейцар одними и теми же словами спрашивал, зачем он пришел, и отвечал, что никого нет из тех, кто ему нужен. Пусть приходит завтра. Проклятые мучители, и их вежливость. Отказали настоящему гению. Словно им известно, что такое скрипка. Такие же, как и все прочие, им лишь бы наклепать побольше пузатых бочонков и скрипеть на них, пугая ворон. Кому какое дело до чистоты тона.

Что он говорит, заинтересовался Томас. Мы немного разговариваем о его друге, говорит Милан. Ничего особенного. Томас взял скрипку профессора в руки и начал измерять ее карандашом и записывать в блокнот размеры.

Знаете ли вы, что он был вынужден продать свою дивную скрипку, может быть, лучшую из всех, когда-либо им сделанных, тому самому швейцару, причем буквально за гроши. У него уже не было денег ни на хлеб, ни на обратную дорогу. Подумать только, такая вещь, и досталась какому-то их швейцару. И вот теперь они приезжают ко мне, чтобы я им дал патент. Не дам!

Что он сказал, опять спрашивает Томас. Ничего, кое-какие домашние моменты, успокоил его Милан, а потом в изумлении смотрел, как Томас обнюхивает инструмент, так же тщательно, как Гедеон флаконы.

Я знал, что рано или поздно придут они к нему с такой просьбой. Будут искать то, от чего когда-то отказались с такой легкостью и высокомерием. Я всегда верил в это. Множество раз я ему говорил: придут они к тебе, гарантирую. Только не спеши, поживем — увидим. И вот, пожалуйста. Случилось. Вот только теперь пусть просят и выпрашивают. Получат, ей-богу, но только после того, как бросятся на колени. Господи, боже мой, прошептал он горестно, ну почему ты не дал Карло этого дождаться. Милану было тяжко смотреть, как по щеке удивительного старца скатилась крупная слеза.

Что происходит, спросил Томас с беспокойством, видя профессора в слезах. Это касается лишь нас двоих, ответил ему Милан. Я выучил прекрасный урок о дружбе. Они помолчали, но потом Милан все-таки вкратце рассказал о поездке Паржика в Лондон, больше для того, чтобы чем-то его занять, так как хотел уберечь пожилого профессора от излишнего внимания и дать ему возможность спокойно погрузиться в свои воспоминания.

Когда это было, удивился Томас, так как до него только что дошло, что скрипичный мастер, о котором шла речь, давно умер, и Томас совершенно запутался, когда услышал, что все это случилось почти шестьдесят лет назад. Что здесь происходит, он попытался хоть что-нибудь понять. Почему пожилой господин внезапно расстроился из-за того, что произошло больше полувека назад, а на меня все время смотрит так, будто именно я в этом виноват. Он отпил глоток вина. Ему не понравилось. У-у-у, кажется, у меня уже не осталось сил даже удержать бокал в руке, произнес он, вставая.

Милан немного помешкал с прощанием. Он надеялся, что профессор сам заметит, что они уходят, не желая его испугать.

А у моего сына нет слуха, прошептал старец, вы можете себе это представить. Только не говорите этому англичанину, предупредил он, вертя в руках большой носовой платок. Мне не нужно его сочувствие.

С этим тонким жалом в сердце он и умер, немногим более двух месяцев после этого трепетного и пронзительно наивного триумфа в защите давно умершего друга Паржика.

Никому, кроме своей жены, он не показывал свою затаенную, тихую грусть, которую, правда, годы немного смягчили, но которая никогда его полностью не покидала. Впервые он ее почувствовал, когда понял, что его единственный любимый сын, тогда восьми лет, не может прилично овладеть, даже при материнской суровой муштре, несколькими простенькими упражнениями для пальцев из Байера, а те, которые выучит, исполняет без малейших признаков чувства и желания. В его годы отец уже играл переложения Моцарта, а на своей детской скрипке дни напролет наигрывал какие-то свои собственные композиции. Меня невозможно было оторвать от инструментов и нот, а мой сын к ним совершенно равнодушен, даже сопротивляется, вот что это такое, удивлялся он. У него немного хромает слух, но он прогрессирует, нежно защищала его мать, больше для того, чтобы капельмейстер не погряз в сожалениях, хотя и ей было совершенно ясно, что их сыночек не особенно музыкален. Профессор не желал смириться с тем, что его дитя настолько не заинтересовано в музыке, и прилагал все усилия, пытаясь помочь. Для начала он сделал для него цитру, чтобы легче было учиться. Пусть бренчит, пусть забавляется. Не особо помогло.

Сын мой, возопил уже перепуганный хормейстер, словно говорил со взрослым человеком, музыка — это живой пульс всего, что тебя окружает. Она — ритм порядка вещей и мира. Если не сможешь ее распознавать, ты обречен на террор шумов, на дикость без красоты и гармонии. Геда позже рассказывал, что обычно в такие минуты принимался считать про себя, чтобы выглядеть серьезным. Без музыки ты будешь жить в вечной бездне гвалта, не чувствуя богатства обертоновых рядов, как дерево, как этот стакан, или вон тот кактус, вдалбливал ему в голову отец. Вот, послушай это, и сыграет ему сначала какую-нибудь веселую детскую песенку, потом какой-нибудь моцартовский пассаж, второй, третий. Надеялся на чудо. Может быть, как-нибудь, трудом и любовью ему удастся пробудить в сыне музыкальный дар, ведь как ни крути, должен же он в нем существовать, просто он зажат, малыш его еще даже не осознает, ему нужно помочь открыть его в себе и полюбить. Сравни сам и скажи, что красивее, то, что я сейчас сыграю, — и играет ему и напевает какой-нибудь прелестный мотив, — или визг и грохот бьющегося стекла. Ну да, конечно, это красивее. Давай тогда пропоем это вместе, и снова игра, попадание в тон. Профессор отлично знал, что лекарства от этого нет. Свои упорные попытки он оправдывал перед женой тем, что их обязанность — сделать из сына хотя бы хорошего слушателя музыки, раз уж ему не дано ее исполнять. Необходимо показать, что такое прекрасный звук, чтобы он мог распознать тонкости мелодии и нюансы исполнения. Они занимались с ним месяцами, затем на какое-то время отпускали отдохнуть, вдохнуть и выдохнуть, и снова продолжали. Они играли, пели на три голоса, учили его песенкам, поправляли, объясняли, отстукивали ритм. Повтори теперь это: рирарампам, пам, парарарааа. А теперь давай, сам это отстучи и спой. Нет, нет, не так, а вот так, и показывают ему интонацию. Пока не начались систематические занятия, Геда часто пел. Будучи веселым мальчишкой, он, как и все не имеющие слуха, всегда первый начинал песню и знал все слова наизусть. Когда же начались уроки, уста его просто-напросто запечатались. Он боялся издать звук, подать собственный голос. Некоторые из наигрываемых песенок ему, и правда, нравились, но всё вместе было тяжело и скучно. Он вырывался, сбегал, кашлял, выдумывал, что у него болит горло. Несмотря на осознание, что все напрасно, такой тончайший музыкант, каким был его отец, не мог допустить, чтобы музыка, покоряющая слух чувствительного человека, невзирая на степень музыкальности, оставляла его сына столь равнодушным. У нас бревно, а не ребенок, напускался он на свою жену.

Не буду, решительно сообщил ему Геда в один прекрасный день, когда отец сыграл ему какую-то арию и ждал, чтобы тот повторил ее. Я не буду больше этим заниматься. Меня тошнит и от вас, и от вашей музыки. Папа, оставь меня в покое. Слушайте, пойте вы вдвоем, крикнул он и выбежал во двор. Тогда ему было десять лет. Ребенок абсолютно прав, сказала мать. Двухлетняя операция по пробуждению у Геды слуха в тот день была завершена, но отцовская тихая и приглушенная боль от того, что сын, по его мнению, был так обделен природой, не оставляла его до конца жизни.

Мой сын, и не имеет слуха, боже мой, неужели такое возможно?! Какой будет его жизнь, ты только представь, жаловался он жене. Подумаешь, утешала она его, столько народу не имеет музыкального слуха, и ничего. Гедика вовсе не такой уж тяжелый случай, кое-чему и он может научиться. Ты зациклился на том, что он должен стать музыкантом. Мы должны гордиться таким умным мальчиком, а не беспокоиться. Но разве это неправда, восклицал безутешный отец. Прямой потомок божественного органиста из Трнавы, Яна Богуслава Саборского, игра которого стала легендой. Из-за него люди ехали сквозь метель на санях по двое суток, чтобы послушать его три четверти часа на рождественских праздниках. А теперь, вот, побег его древа, кость от кости его, а ему все равно, что орган, что контрабас. Можешь ли ты, Мила, понять, чем мы так провинились перед Небесами? В такие минуты он всегда пронзительно всматривался в ее глаза, как будто хотел найти там ответ. В таких случаях от любой вины ее спасали, во-первых, прекрасный слух, во-вторых, чудесный голос — на протяжении многих лет она была солисткой в его хоре, — а также неплохая игра на фортепиано, чему она научилась, во-первых, в новисадском училище у госпожи Поповой, а позже на шестимесячных подготовительных курсах в классе Пражской консерватории, где наверняка продолжила бы обучение, не встреть к тому моменту молодого скрипача по имени Янко Волни, который сейчас так пронзительно на нее глядел. Что смотришь на меня, одергивала она его с улыбкой, я в этом ничуть не виновата.

Другим он не жаловался. Ученикам и коллегам он даже говорил, что сын его немного играет, но для оркестра не годится. Хотя бы к нему могу я быть строг, как бы шутил он.

Это и была всего лишь шутка, потому что своему сыну он действительно был очень мягким отцом, покупал ему игрушки и книги, возил в разные поездки, приглашал лучших преподавателей, чтобы учили языкам, в этом Геда блистал с малых лет, занимался им, в долгих разговорах передавал ему знания и семейный опыт, воспитывал и безгранично любил.

Он очень обрадовался, когда сразу после войны представилась возможность отправить сына учиться в Прагу. Он любил этот город и всегда хотел, чтобы и сын там учился, но боялся, что при новом режиме не получится. Поэтому, когда появилась возможность, от всей души помогал сыну, занимался с ним, ободрял и побуждал экстерном окончить последний класс гимназии и получить аттестат зрелости на год раньше своих сверстников, чтобы можно было поступить учиться в Праге. Ну да, там такое же коммунистическое болото, как и здесь, шептался он со своей Милой, но надеюсь, что хотя бы музыку там не успели испортить, как у нас. Пусть увидит благородный и настоящий мир. Услышит настоящие оркестры, там от этого нелегко уклониться, а здесь уже и не встретишь. Куда бы он ни отправился, его будет сопровождать хорошая музыка, может ли что-нибудь быть лучше. Он писал сердечные письма своим коллегам и друзьям, хотя о многих даже не знал, живы ли они. Он был весь в заботах, но в то же время беспримерно воодушевлен. Отправляет сына в Прагу, это вам не фунт изюму. Поскольку Гедеон был отличником, его приняли без проблем. В записной книжке сына отец заполнил две страницы разными адресами, вручил связку писем, свои наручные часы, новую бритву, отличный кожаный чемодан и хорошо сохранившуюся карту города, оставшуюся еще с его студенческих времен.

Уже в октябре 1947 года Геда приступил к изучению славянских языков и сравнительной грамматики в лучших традициях Пражской школы. С самых первых дней он целиком посвятил себя учебе. У него с тех времен сохранились записи и учебники, он и позже будет их просматривать. На всю жизнь он сохранит привычку покупать книги из этой области, например, Романа Якобсона, а одно время серьезно носился с мыслью перевести на сербский язык некоторые труды Трубецкого, которые считал фундаментальными. Огромному интересу Геды к лингвистике, как он в шутку сам любил повторять, помешали развиться, но он никогда до конца не иссяк, невзирая на то, что работа привела его в совершенно другую область, и что главная страсть в жизни была далека от этих проблем.

К сожалению, он был вынужден покинуть Прагу уже в начале третьего семестра, на втором курсе обучения, хотя ни ему, ни его друзьям не было понятно, почему. Все говорили о какой-то резолюции Информбюро[37], рассказывали, что дошло до серьезной ссоры между государственными деятелями, но для Геды все это звучало странно, запутанно и туманно. Он не знал даже имен политиков, его это совершенно не интересовало, но когда его официально спросили, ни минуты не колебался между получением паспорта беженца и возвращением на родину. Ему было странно, почему его вообще о чем-то таком спрашивают. Ни он, ни Ольга Скрипка, студентка той же языковой группы, от которой у него не было тайн, не могли поверить, что кто-то может требовать от него прервать учебу, которая ему так хорошо давалась. Оба были уверены, что это какие-то временные политические завихрения, которых они не понимают, а Геда свою позицию, что это не может повлиять на их отношения, подтвердил перемещением наручных часов со своей руки на ее, что следовало понимать как знак помолвки.

Золотые швейцарские часы, которые состоятельный Теодор Волни в июне 1929 года с гордостью надел на руку сыну Янко в пражском клубе искусств «Кафе Арко» в качестве подарка за дипломный концерт, станут поначалу соринкой в глазу, а затем прибылью в кармане для одного ревностного следователя, который после отъезда Геды станет вызывать Ольгу один или два раза в неделю на допрос. Из-за этого ей будет строжайше запрещено покидать город без разрешения, и эта бумага на протяжении последующих восьми лет ни разу не будет выдана. Часы у нее отобрали уже на третьем допросе. Следователь чудесным образом и невооруженным глазом определил, что в них спрятана радиостанция для приема и отправления шпионских сообщений. Печаль Ольги была болезненной и глубокой, ведь Геда ни разу не написал ей ни единого слова, а еще тяжелее было то, что полицай этим жестоко наслаждался. Что, такая любовь, и ни словечка, насмехался он. Теперь ты понимаешь, что тебя завербовали. Этот любил тебя, как пес телеграфный столб. Немного пописал, прицепил радио на руку, и хвост трубой в свою страну, чтобы слушать, что здесь происходит. Как будто мы не знаем этих ревизионистских ловушек. В такие минуты она думала, что Геда, может быть, знает, что его письма были бы использованы против нее, и потому молчит. Для нее это служило единственным утешением. Любое письмо, открытка, телеграмма, любая посылка, сообщение, подарок или какая-нибудь весточка от него, все это немедленно должно попасть сюда, это ясно, стучал он линейкой по дереву стола. То, что эта линейка служит вовсе не для вычерчивания прямых линий, а для оставления синяков на теле, она несколько раз убедилась и сама, когда теряла терпение и кричала, что подаст на него в суд. Хочешь иностранца, да? А что это он такого делает, чего мы здесь не умеем, давай, расскажи, может, и я чему-то научусь. Сейчас он там рассказывает своей жене, как он тут нашел чешскую задницу. Наш бы тебя хоть с днем рождения поздравил, если бы ты ему так угодила, а этот — ничего. Великий любовник, чего там, да, Ольгица, хороший у тебя вкус, отме-е-енный…

Первое к ней письмо Геда опустил в почтовый ящик на венском вокзале, где они пересаживались в другой поезд, которого ждали целых пять часов. Он ехал с двумя десятками своих земляков, из которых ни с кем не был знаком, потому что жил не в общежитии, а в его группе соотечественников не было. Двое стали для них чем-то вроде проводников. В общий котел он сложил все, что у него было из еды: несколько булочек, кусок колбасы, маленькую банку паштета и баночку какого-то яблочного джема. Потом он отдал коллеге Радуловичу пять долларов, что при расставании ему сунула в руку мать Ивана, молчаливая госпожа Ярмила Брохановска, урожденная Холикова, преподаватель по классу скрипки. Радулович разрешил купить одну почтовую марку. Остаток они потратили на кофе и напитки, хлеб и табак. Долго ждали поезда.

Кроме изъявлений любви и посланий на их общем тайном языке, Геда писал Ольге о дивных местах, которые он проезжал, о горных пейзажах и о том, как уже по ней соскучился. В конце нарисовал виолончель, инструмент, на котором она играла в студенческом оркестре, и сообщил, что это единственный мужчина, которого в его отсутствие она смеет обнимать, к нему я не ревную, написал, а затем, словно передумав, добавил: ревную и к нему, деревяшка чертова, его ты обнимаешь по пять часов каждый день, разобью при первой же возможности, и на этом письмо заканчивалось несколькими восклицательными знаками.

Второе письмо он ей отправил из Словении, после перехода границы. Там их поместили в какой-то карантин, где они оставались несколько дней. Их допрашивали и обыскивали. Спрашивали и о ней, а в особенности о флакончиках, которых у него были полные чемоданы, Радулович дал ему положительную характеристику, но, похоже, этого было недостаточно. Ему он и отдал письмо для Ольги, потому что не было марки. Радулович дал ему честное слово, что письмо отправит. Послал или нет, знают только он и Бог. И его дальнейший путь также не был прямым. Говорили, что он долго сидел в тюрьме, а на свободе — без работы. Геда не помнит, чтобы они еще когда-нибудь встречались, но Радулович как-то пару раз передал привет через какого-то доктора Колопка, у которого Геда покупал книги.

В один прекрасный день Гедеон появился в воротах дома по Эшиковачкой улице и безмерно обрадовал своих крайне обеспокоенных родителей, которые уже почти было поддались черным предположениям, ведь разнообразные, в основном, неприятные слухи доходили гораздо быстрее, чем письма. В конце концов, он вернулся, и это было для них важнее всего. Они не могли на него наглядеться и как следует накормить. Смотрели на него, когда он спал. Немного удивленно переглянулись, когда из двух огромных чемоданов он принялся доставать какие-то пестрые бутылочки и выставлять в ряд на стол, осторожно, как будто они живые. Он был похож на фокусника. Гедо, сынок, проговорила мать, какие они красивые.

Тогда он им в подробностях описал свою недавно открытую способность до мельчайших деталей распознавать качество и компоненты даже сложнейшей ароматической композиции, что вообще-то, похвастался он, является редким и необычным даром. Такие люди встречаются, может, один на сотни тысяч или еще реже. Передал отцу приветы от каких-то старинных приятелей, которые его хорошо помнят, хотя многих он и не смог отыскать. Рассказал им о своей большой дружбе с Иваном Брохановски, сыном тех Брохановски, у которых он жил, по отцовской рекомендации. Они относились ко мне, как к дорогому члену семьи, сказал он с огромной благодарностью. Отец вспоминал, как его коллега Ярмила Холикова (в замужестве Брохановски, но он никогда не называл ее по этой фамилии), играла дипломный концерт, вся дрожа от страха, что ее пятилетний сын Иван, вертевшийся на заднем ряду, начнет махать и звать ее, чего от него (такой был чертенок) вполне можно было ожидать.

Молодой Брохановски (позднее они с ним познакомятся) уже тогда был известным художником, живописцем. Также он делал рисунки для стеклянных декоративных предметов, украшений и посуды. Он познакомил Геду с тайнами стекла, и вместе они, совершенно случайно, открыли Гедину почти сверхъестественную способность, которой он до тех пор не придавал особого значения и не считал талантом. Как это было? — прошептала заплаканная мать.

Мы с Иваном жили в одной комнате в их доме… По Кармелитской, 27, — перебил отец. Да, и однажды вечером, точнее, ночью, вернувшись с какой-то вечеринки, я сказал: Здесь был Качер. Это один наш приятель и коллега по факультету. Откуда ты знаешь, спросил Иван и начал озираться, в надежде обнаружить, по каким признакам я это понял. По запаху, сказал я серьезно, на что он рассмеялся. Не найдя в комнате никаких следов пребывания Качера, Иван начал надо мной издеваться, называл нюхачом и предложил пойти работать собакой-ищейкой. Я на него очень сильно разозлился. Утром за завтраком его мать нам сообщила: вчера вечером вас искал Качер. Он немного подождал в вашей комнате, потому что здесь у меня был урок с учеником. Потом он ушел, так как спешил. Сказал, что ему надо поговорить с Гедеоном о чем-то важном. Иван Брохановски сначала посмотрел на меня взглядом взъерошенного ястреба, а потом снова рассмеялся. Он и тогда все еще не верил. Подумал, что я сговорился с его мамой, которая в наших спорах всегда вставала на мою сторону. Он ушел из дома раньше меня, не поленился найти Качера, и тогда убедился, что я на самом деле по запаху угадал, — он был у нас. Качера обязали расспросить меня о моих намерениях в связи со сложившейся ситуацией, думаю ли я над тем, чтобы остаться в Праге. В тот же день Иван разыскал меня на факультете и извинился. С тех пор и началась наша игра в угадывание по запаху. Мы даже занимались кое-какими полезными вещами. Я, к примеру, без труда мог сказать, побывала ли у кого-то дома милиция в его отсутствие, а они тогда рыскали по квартирам без всяких причин. Я не скоро забуду пресловутый запах сапог и кожаных плащей. Моя девушка (позже Геда признался матери, что это невеста), Ольга Скрипка, в шутку говорила: я тебя боюсь. Я не смею ни с кем остановиться поболтать, чтобы ты не спросил меня, почему я была с тем или с тем. У человека не может быть от тебя тайн.

Иван познакомил Геду с одним аптекарем, занимавшимся изготовлением духов, Иван поставлял ему флаконы. Я с ним одно время работал, рассказывал Геда родителям, его зовут Франтишек Брахна. Мы вместе составляли новые комбинации ароматов. Он жаловался, что обоняние постепенно притупляется, и я ему помогал. Впрочем, ум и память служили ему безукоризненно. Я очень многому научился у этого человека, причем не только о запахах. Сначала я приходил к нему один или с Ольгой, а потом вдруг стали приходить и остальные, сначала Иван, потом и наши друзья: художники, лингвисты, химики, писатели, музыканты, актеры, пестрая компания. Старый аптекарь называл нас «мой фаустовский кружок». Ночи напролет мы просиживали в комнате между лабораторией и аптекой «Брахна Фармация». Разговаривали, пили чай и отличную бехеровку, которую он делал сам, слушали музыку, его воспоминания о минувшем, писатели читали свои произведения, а мы их потом обсуждали, Иван нас рисовал. Иногда посреди ночи приходила пожилая госпожа Брахна, помощница и супруга нашего хозяина, приносила огромный кусок вкуснейшего черничного штруделя и сидела с нами. Милейшая женщина, но она не любила участвовать в разговорах, потому что у нее были проблемы со слухом. На этих ночных посиделках мы обсуждали разные вещи, в том числе и то, как мне использовать талант к распознаванию запахов. Все мне советовали не идти в парфюмерную промышленность, несмотря на спрос и большую зарплату, которую я бы наверняка там имел. Это слишком массово и тривиально, сердился Иван, так может любой дурак, а твой дар уникален, поэтому твой долг превратить его в нечто новое, до сей поры невиданное, что-нибудь стоящее.

Дело даже не в том, что промышленность тривиальна, она к тому же очень опасна, доверительно наставлял меня доктор Брахна.

Там, в большей или меньшей степени, одни уголовники. Нигде больше нет такой бессовестно завистливой конкуренции, как между парфюмерами. Это настоящие убийцы. Для них важно лишь продать свои одеколоны, даже если за это придется заплатить трупами. Не ходите к ним, умоляю вас. Работайте один, кто вам нужен, — никто. Кроме того, уверял он меня, со временем это приведет к губительным последствиям для вашего исключительного органа. Обоняние — совершенная способность, а нос, в принципе, в высшей степени чувствительный орган, его следует оберегать от резких химических испарений, от них он страдает больше всего, в особенности, если они конденсированы.

Я был увлечен изучением лингвистических проблем, о которых больше всего дискутировал с профессором Брохановски, отцом Ивана, который из-за каких-то разногласий в университете в то время ушел с поста заведующего кафедрой германистики и часто бывал дома, поэтому у меня не было времени особенно беспокоиться о своем парфюмерном будущем. Одолевали другие заботы. Я хотел в совершенстве овладеть теорией Трубецкого. Тем не менее, принялся с энтузиазмом размышлять о некоторых предложениях Ивана, высказанных как-то ночью в аптеке у доктора Брахны. Раз уж у тебя есть такой талант, тебе следует перевести всю науку о запахах на совершенно другие, художественные рельсы. Аромат должен быть вне любой профанации и давления повседневности. Надо создать нечто более чистое, чем лаборатория, что-то вроде храма, может быть, музей, какой-нибудь архив, коллекцию исключительных и редчайших ароматов, и даже древних, если что-то подобное вообще можно себе представить. Это — просто-напросто твое призвание, сделать нечто подобное. Кто, кроме тебя, сможет все это изучить и собрать. Мы будем тебе помогать в качестве рабочей силы, станем твоими поставщиками материала, а ты занимайся оценкой и производи отбор. Он говорил столь убежденно и взвешенно, что я на самом деле задумался над его словами. Старый Брахна был воодушевлен, да и все остальные тоже. Галерея ароматов, сказала Ольга, это действительно будет нечто новое. Уже на следующей неделе после того разговора аптекарь подарил мне несколько флаконов еще из прежней, до Первой мировой войны, мастерской своего отца. Он хранил их, как память. Все еще ощущался аромат, что-то на базе липы и жасмина. Первенцы моей будущей коллекции, вот они здесь. В один прекрасный день он торжественно вручил мне и этот фарфоровый флакон — показал родителям, — о котором утверждал, что он принадлежал семье фон Лобковиц, куда, по слухам, попал в качестве подарка композитора Глюка принцессе Амалии фон Лобковиц, в которую он на протяжении многих лет был безумно и, как говорил Брахна, не совсем безответно влюблен. Вот, убедитесь собственными глазами, показывал им аптекарь. На внешней стороне донышка чудесно раскрашенного флакончика из розоватого фарфора на самом деле можно прочитать посвящение: Zum Handenken von C.W.G.[38] Вот видите! Это действительно инициалы великого маэстро, Кристофа Виллибальда Глюка, ликовал старец. Да, верно, вдруг посерьезнел Иван, вот только это могут быть и Кэтрин Ванда Грегор, или Кристин Вильма Герхард! Брахна нетерпеливо отмахнулся, а тогда Иван встал и сделал официальное заявление: Я уверен, доктор, что это инициалы композитора Глюка и ничьи другие, не потому, что здесь так написано, а потому, что вы так говорите, ведь что касается меня, еще ни разу не было случая, чтобы вы оказались не правы. Аптекарь рассмеялся, погрозил ему пальцем и сделал вид, что хочет запустить в него флаконом. Он любил Брохановски, называл его Иван «Трезвый», потому что тот не употреблял алкоголь, даже превосходную домашнюю бехеровку. Оставьте его, он послушник, дразнили его в компании, это будущий «Святой Иван Непромокаемый».

Павел Хлубник впоследствии сделает экспертное заключение, что этот сосуд действительно изготовлен в самом начале восемнадцатого века и, соответственно, вполне мог быть подарком Глюка. По оценке Геды, духи во флаконе менялись, причем не один раз, а имеющиеся сейчас остатки — комбинация, изготовленная в какой-то, скорее всего немецкой, частной мануфактуре, где-то на рубеже прошлого и нынешнего веков.

Вот так-то, он с улыбкой взглянул на своих родителей. Шли дни, и я начал на самом деле приобретать флаконы, исследовать их содержимое и решать сложные загадки давних ароматов. Я и сам твердо решил, и пообещал тамошним друзьям, что соберу коллекцию, но такую, какой нельзя найти на каждом углу. Может быть, у меня это и получится. Кто знает.

Когда Геда закончил эту длинную и прекрасную историю, лицо госпожи Эмилии было мокрым от слез, но глаза сияли счастьем. Это были слезы радости, если такие существуют на свете. Радость ее в ту минуту и правда была безграничной. Она с удивлением впивалась взглядом в гениальный носик своего обожаемого единственного сына и, как какая-нибудь восторженная девица, поддразнивала профессора, открыто давая ему понять, от кого их дорогой сыночек унаследовал сей огромный талант. Вот, ты слышал все это, ты, который не отличит запаха базилика от баклажана, высказывала она ему в лицо.

Отец довольно хмыкал. Для него было самым важным, что сын вернулся, а то он уже начал бояться самого страшного. Он со всех сторон рассматривал флакончик Глюка, словно каким-то образом хотел проверить, действительно ли это его подпись. Надел очки и внимательно изучил нарисованную на флаконе идиллическую картину, на которой была изображена молодая, одетая в красивый наряд пастушка, в шляпке и в деревянных башмаках, играющая с прутиком, шлепая по спокойной воде голубоватого озерца, по которому плавает стадо откормленных белых гусей и несколько желтых гусят, а исподтишка сквозь кусты за всем этим наблюдает какой-то чернявый проказник, готовый в любую минуту выскочить из укрытия.

Уж принцессе мог бы послать подарок с какой-нибудь более благородной картиной, весело заметила госпожа Мила, после того как мельком успела бросить взгляд на изображенную сцену.

Как ты не понимаешь, отвечает профессор, это послание. Так он переписывался со своей возлюбленной. Этой картиной он назначает ей свидание. Переоденься завтра пастушкой, сообщает ей, и приходи туда-то и туда-то, где за деревьями тебя будет ждать пылкий мнимый пастух. Хорошо он это придумал. Я уверен, никто никогда так и не догадался об их тайной переписке. Надо же, как ты умеешь читать такие послания, — госпожа Мила встала, чтобы накрыть стол к ужину. В присутствии сына ей было неловко разговаривать о таких вещах.

Эта история о тайной переписке внезапно промелькнула в сознании Геды, когда он сидел перед следователем на деревянной скамье, на которой, с небольшими перерывами, провел всю следующую весну и добрую часть лета. От мыслей о Глюке и пастушке лицо его чуть не расплылось в улыбке, но тут же следователь Николич огрел его по голове журналом дежурств, жесткие корочки которого с громким треском ударили по темени. А тебе все смех?

Следователь, судя по всему, не слишком отличался от Ольгиного, вот только у Геды их было двое, чтобы работать посменно и всегда быть отдохнувшими и бодрыми. Когда бы его ни приводили, то допрашивали по несколько дней, а в последнее время и неделю, и две.

Глюком, понятное дело, не интересовался ни один, ни другой, но их занимали все живые, с кем он когда-либо хотя бы словом перемолвился, пока жил в Праге, при этом им практически все было известно, и Геда так никогда и не поймет, как и откуда. Сначала ему задавали вопросы общего плана, как ему жилось, с кем познакомился, кто были его лучшие друзья, чем они занимаются и тому подобное. Геда отвечал честно, что ему было хорошо, хвалил людей, семью, в которой жил, кафедру лингвистики, преподавателей.

Потом они стали жестче. Сообщили, что аптекарь Брахна арестован, что он заговорил и всех выдал, якобы записывая все, о чем они там беседовали, потому что был провокатором. (Пятнадцать лет спустя Геда узнает, что он отравился, когда милиция пришла его арестовывать, и никто и никогда от него не услышал ни слова). Его допрашивали обо всем, о чем они разговаривали на тех встречах в аптеке, кто на них приходил, требовали от Геды адреса, были крайне недовольны ответами. Ему говорили, что его сдали квартирные хозяева Брохановски, потому что он распространял просоветскую пропаганду. Требовали признаться, что Радулович уговаривал их бежать в Советский Союз, от чего Геда решительно отказался, так как ничего подобного не было. Ему приказали немедленно сдать тайную почту, которую он получает из Праги, и выдать каналы, по которым она до него доходит. Спрашивали, сколько писем он туда послал, и на какие адреса. Сказали, что и Ольга, и Иван, и их родители в тюрьме. Рассказали о нем всё. Получили его личное дело. Много он там наболтал.

Отдельная глава в расследовании, с немалым количеством ударов и угроз, принадлежит злосчастной сумме в пять долларов, которую честный девятнадцатилетний парень по-товарищески передал в общую кассу на железнодорожном вокзале в Вене. Какую информацию ты продал за те доллары? Кто тебе платил? Кто связал тебя со шпионским центром? Кто твой связник? Какой у тебя кодовый номер? Кому ты писал из поезда, когда вы возвращались назад? Почему эти письма ты не включил в общее количество отправленных, когда мы тебя спрашивали? Что было в письмах? Что находится в тех флаконах? Кто тебе их дал?

Когда его начали забирать на два-три дня, он никому не жаловался, особенно родителям не хотел ничего рассказывать, чтобы не волновать. Он верил, что все это лишь рутинная проверка, так, наверное, и должно быть. Он знал, что ни в чем не виноват, а они, которым известно столько подробностей его жизни, должны, соответственно, знать и то, что он ни в чем не замешан, а из того, что ему приписывают, не понимает и половины, и не знает, о чем речь.

Однажды, после двух недель мучений, бессонницы, ложных обвинений и нескольких жестоких оплеух, вернувшись, он позвал отца и кое-что рассказал ему о том, что происходит. Об одном из двух следователей, некоем Ракоте, он сказал, что тот не так уж плох, а вот некий Николич настоящий негодяй.

Завтра я пойду прямо к Поповичу и с места не сдвинусь, пока он меня не примет, решил несчастный профессор. Что нам делать, жаловался он, они же тебя убьют. Как, ты говоришь, зовут злодея? Николич.

Попович его не принял, хотя профессор целыми днями ждал, простаивая в коридорах, но и Геда был скверным психологом. Того самого Николича он должен был благодарить, что оставил его под следствием, а не отправил после третьего же допроса на каторгу, куда Ракота его уже было определил, и где бы он встретился с большинством из тех, кто вместе с ним приехал из Праги, прежде всего, с Радуловичем.

Ракота скрывал свои волчьи клыки под каким-то народно-простоватым добродушием. Угощал сигаретами, жаловался, что на него давят сверху, потому что он слишком добр к подследственным, а он, что поделать, такой, жалко ему людей, у всех у нас кровь одинакового цвета, — ведь так, правда же. Давай, расскажи, как дело было, уговаривал он Геду, шепотом и мимикой, тебе ничего не будет, ты же школяр, мы скажем, его хитростью заманили, исправится, и все. Вот только им наверх надо отдать хоть что-то, написанное черным по белому, и нас обоих избавят от этих мучений. Думаешь, мне все это нравится, дружок, у меня слезы на глаза наворачиваются, но вот, смотри, показывал он Геде, озираясь по сторонам, как бы его кто не застукал, это твое личное дело, глянь, что написано. На желтой обложке какой-то тетради было написано крупными латинскими буквами: ПРИЖАТЬ!!! Это слово, кроме трех восклицательных знаков на конце, было еще и несколько раз подчеркнуто красным карандашом. Вот, видишь. Ну, расскажи мне теперь, что ты привез в тех флаконах, и закроем тему. Что это за шифры?

Николич же орал на него, в ярости швырял на пол какие-то книги, ругался, лупил линейкой (узнаёте универсальный следовательский реквизит) об стол, выскакивал с воплями в коридор, возвращался с мокрыми щеками, как будто умывался от мучений и жары. Однажды вдруг, с таким вот мокрым лицом, он схватил Гедин пиджак, прорезал ножом для бумаг дырку в подкладке возле кармана и сунул внутрь какую-то писульку.

Они ее еле-еле нашли, когда через два дня он вернулся домой. «Пусть отец идет к Ковачевичу, немедленно», было нацарапано на ней.

Провокация или нет, у профессора Волни не было сил об этом думать, он отправился в здание Бановины[39]уже на следующий день, рано утром. Его допустили к Ковачевичу, буквально на пару минут, только через две недели.

Двое лихих контрразведчиков из колыбели революции, которых она, разумеется, позже, с наслаждением пожрет, видимо, так никогда и не узнали, как добрый композитор обоих от всего сердца благословлял в своей глубочайшей родительской благодарности. Должно быть, они сильно переполнили меру грехов, если даже самые чистые его пожелания и благодарность не смогли им ничем помочь.

Благодарю святую руку моего бывшего ученика, шептал профессор в своем ближайшем круге. Он ведь тогда был большим начальником в этой их власти, но у него золотое сердце. Принял меня в своем кабинете (как будто других принимал на лужайке) и сразу же, при мне, написал на папке Геды: «Решить положительно». Я чуть в обморок не упал, прямо там, возле его стола, когда увидел те слова на бумаге. Он спешил, я даже не успел честь по чести его поблагодарить. Как я вообще в тот день добрался до дома, одному мне известно.

С того события прошло не так много времени, а Геду и впрямь оставили в покое. Они больше не посмеют тебя тронуть, из-за Ковачевича, уверял, да и подбадривал его отец, когда ночью они сидели без сна, каждую минуту ожидая стука в дверь.

И действительно, больше его не беспокоили. Мы никогда не сможем отблагодарить этого доброго человека как следует, вздыхала мать Геды. Благодарю тебя, Боже, что есть еще такие люди на свете.

Блаженна наивность честных людей, которая столь близорука, и которой столь мало надо.

Как то, чем размахивал двуличный Ракота, не было Гединым личным делом, так же вовсе и не его дело находилось в папке, на которой «золотое сердце» накарябало пресловутую бесценную освобождающую надпись. Все это были дешевые трюки из арсенала «строим общество с человеческим лицом». Геду, похоже, и впрямь спас только безумный Николич, неизвестно, почему и как, что тогда, собственно, и было единственной гарантией эффективности.

Все это, какое-то десятилетие спустя, им под строжайшим секретом, в тонкостях объяснил агроном Боровия, приводя точные имена, даты и подробные данные, из чего следовало, что он прекрасно информирован, причем именно об этом деле. Ковачевич в то время уже был разжалованным пьяницей, Николич давно уехал, а Ракота имел всего десять лет выслуги. Ему не было и тридцати, когда его отлучили от кормушки и выгнали. Похоже, где-то он все-таки переусердствовал в своем «народном» заигрывании.

Спустя неполный месяц после того, как Геду перестали таскать на допросы, Йохана, с багажом в руках, позвонила в дверь лейтенанта Николича, адрес которого в Нови-Саде семья Волни нашла с большим трудом. Он только позволил ей войти и с порога передать ему бутыль-демиджон вина и коробку с серебряными столовыми приборами на двенадцать персон, ручку с золотым пером и янтарный мундштук. Все красиво упакованное и перевязанное. Это вам в подарок на день рождения от тех и тех, они точно не знают, когда он у вас, может, уже прошел, может, нет, но просят вас принять подарок сейчас и очень вас благодарят за все. Николич отвернул краешек бумаги, заглянул в коробку, снова закрыл, то же самое проделал с ручкой и мундштуком. Отнесите все это назад, передайте им привет. Эти вещи для них, а мне они на кой… Йохана не смогла выговорить, на что, потому и забыла забрать бутыль с пола, но о ней он и не упоминал. Геда потом долго смеялся.

Два следующих года прошли в бесплодных попытках поступить в университет. Все это время он понемногу работал сдельно, по большей части как табельщик, ведущий учет смен и рабочего времени на стройках. Также он давал уроки и все время немного побаивался, что его все-таки пошлют дробить камень, как ему столько раз грозил Ракота.

Кто знает, по какому счастливому стечению обстоятельств это его миновало. В конце концов, не без помощи приятеля по гимназии, ему удалось попасть в список студентов юридического факультета, хотя его интересы лежали в совершенно другой области. Апатовича же, который на протяжении трех лет подавал заявление на юридический, чтобы впоследствии унаследовать отцовскую контору, как тот от своего отца, распределили на медицинский.

Геда всегда утверждал, что зимы в Белграде во времена его студенчества были куда холоднее полярных. Белые медведи тогда бежали из Белградского зоопарка в Сибирь, чтобы немного согреться. По сравнению с девичьей светелкой в квартире госпожи Зоры Гргич, по Душановой улице, любой зимний норвежский пейзаж выглядит, как теплый уголок, шутил он. Комнатка обогревалась из кухни, где топилась углем маленькая печка, при этом госпожа Зора экономила так, словно кидала в печь бриллиантовые кольца, а не уголь.

В отличие от экзаменов в Праге, к которым он готовился с радостью и большими амбициями, здесь он зубрил, словно мешки таскал, заботясь единственно о том, чтобы как можно скорее все это закончилось. Не так много было вещей, которые его по-настоящему интересовали в обширном материале, но все это надо было прочитать и запомнить. Ему стоило огромного труда и усилий оставаться в стороне от разного рода политической деятельности, которой всегда несколько остерегался. Это область, в которой он ничего не понимал и не хотел понимать, а, что важнее всего, ни к чему из того, что проповедовалось, он не испытывал ни малейшего доверия. Опыт допросов превратил его в подозрительного и осмотрительного человека.

Это было не то учение, как он его себе представлял, и не те науки, в которых он находил много смысла, но и это закончилось. Получение диплома юридического факультета было отмечено в доме Волни, как огромная победа. И действительно, на пути к ней Геда преодолел множество препятствий, но принял ее без радости и без какого-либо ощущения триумфа.

Потом он отслужил в армии, сначала полгода в Вировитице, а остаток — в Пироте. Родителям он запретил его навещать. Не хочу, чтобы обо мне думали, как о маменькином сынке, объяснил он. Вернулся домой и поступил на работу в Водное содружество, что считал лишь вынужденной мерой, пока не найдет чего-нибудь лучше. Это место, тем не менее, имело и свои плюсы. Со временем даже оказалось, что оно полностью ему подходит. Поскольку он был юристом и переводчиком, то часто ездил в командировки в разные придунайские города, а оттуда и дальше, в Европу. Ходил по антикварным лавкам, музеям, комиссионкам, аукционам и перекупщикам в поисках предметов для своей коллекции, и все это намного раньше, чем наши границы стали доступными для неограниченного количества частных поездок. Так как учреждение было довольно скромное, в нем работали спустя рукава и без особых волнений. Мы в углу, не мешаем никому, говорил их директор Маливук. Так и было на самом деле. У Геды сложились прекрасные отношения с десятком остальных служащих, хотя за пределами конторы они и не общались, если не считать, что пару раз в год, на праздники, он приглашал их к себе домой. Те, кто осмеливался, приходили на славу, другие — на день рождения или какой-нибудь государственный праздник. Он показывал им коллекцию или только новые предметы, приобретенные недавно. Они же потом хвастались в городе, гордясь, как соучастники. У нас появились новые чудесные экземпляры, говорили они.

Профессор Волни всегда слегка фыркал. Чистой воды фантазии, эти ароматы, говаривал он, но только в разговорах со своей Милой. Туман, нечто ненадежное и преходящее. Далекое от действительности. Получишь насморк, например, и все, конец! Дунешь — и нет ничего. Развеется облачко, и никто больше о нем не узнает. Такой ум, боже мой. Такой мозг. Он мог бы научиться всему, чего пожелает. А это все бесплодный дым. Фу-фу-фу, и нет его! Ты ведь прекрасно знаешь, что твой сын гений, шлепала его по руке добрая Эмилия, только сердишься, а сам не знаешь, почему. Жалко мне его знаний и доброты, вот почему.

Несмотря на это, одно из своих лучших сочинений он посвятил сыну, а его названием дал понять, что, в конце концов, принял его талант к обонянию мира. Назвал он его «Адажио к аромату лилии». Это произведение задумано, как свадебный подарок, упрекнул он, только чтобы напомнить, что уже пришло время забыть Ольгу Скрипку и серьезно оглядеться вокруг. Может, и тут есть девушки. Годы проходят. Когда не в свое время, все сложнее.

Родители не знали, что Геда годом раньше, а ровно через девять лет после своего возвращения, получил первую открытку, в которой его сердечно приветствовали Иван и Ольга. Фамилия «Скрипка» была кокетливо перечеркнута, а «Брохановски» написана очень крупными буквами, чтобы ему все было совершенно ясно. Я не забыл, но простил вам, скажет он, смеясь, когда они однажды летом, в середине шестидесятых, приедут его навестить. Маленькая Мила будет учить их семилетнего сына Федора плавать без обязательного пластмассового лебедя, за шею которого он судорожно цеплялся, когда бы ни вошел в воду. Она же над ним смеялась.

Через шесть-семь месяцев после написания композиция «Адажио к аромату лилии» дождалась и первого исполнения в зале музыкальной школы. Автор играл на скрипке, а за фортепиано была молодая коллега, Ольга Попович, дипломированная пианистка, выпускница Белградской академии, из класса профессора Найека, когда-то ученица, а теперь преподавательница своей родной средней школы.

Зал был довольно велик, но очень быстро заполнился, что для небольшого городка не вполне обычно, за исключением, когда играл или дирижировал капельмейстер Волни. Ученики были вынуждены стоять вокруг и за задними рядами. И Геда вместе с ними, потому что опоздал.

Ольга Попович в тот вечер играла, по мнению госпожи Эмилии, поистине волнующе, но, как потом сама призналась, с трепетом, достойным сольного выступления в Карнеги Холле. Если бы она могла предположить, что вскоре после этого концерта станет в некотором роде постоянным членом маленького оркестра Волни, ее волнение, может, было бы еще больше, если такое вообще возможно.

После игры, радостная и раскрасневшаяся, она стояла в обществе молодого доктора Апатовича и принимала заслуженные поздравления. Улыбалась и повторяла всем одно и то же, как заученное стихотворение, что все заслуги принадлежат маэстро, композиция прелестна, и было истинным наслаждением играть с таким артистом, как директор Волни.

Тут подошел и Геда, поздравил ее довольно формально, перекинулся парой слов со своим приятелем, и почти было двинулся дальше. Затем, будто что-то вспомнив, отвел ее в сторонку и серьезно прошептал: спасайте, я серьезно провинился. Только вы можете меня избавить от неприятностей. Выйдем, прошу, со мной на улицу, и я вам все объясню. Она коротко извинилась перед доктором и пошла за Гедой.

Несмотря на то, что знала его с раннего детства, она всегда немного стеснялась этого молодого красавца. Испытывала к нему какое-то почтение. Это началось еще с тех пор, когда девочкой она приходила к его матери на занятия. Не сказать, чтобы она часто с ним разговаривала. Просто не осмеливалась. Он всегда ей казался каким-то далеким и загадочным. За эти дни, пока они с директором репетировали концерт, ее часто оставляли на ужин, и тогда она пыталась завязать с Гедой какой-то разговор, но все, что ей удавалось сказать, казалось банальным и глупым. И теперь она тоже волновалась.

Вот, послушайте, что случилось, сказал ей Геда, когда они вышли. Папа весь день собирал для вас букет, все красиво составил и наказал мне сегодня вечером принести и вручить вам от его имени, а я забыл. Ничего не могу сказать в свое оправдание, я виноват и все тут. Я знаю, вы можете простить, но он — нет. Поэтому можно я сейчас добегу до дома и принесу, а вы, если согласны, подождите меня здесь, или пойдемте со мной, составите мне компанию.

Я уже получила розы от профессора, вы же видели тот букет на фортепиано, напомнила она. Нет, те розы вам купила моя мама, а отцовский букет совсем другой, вот увидите. Давайте позовем и Милоша, пусть идет с нами, предложила она, но Геда сделал вид, будто не слышит, нежно взял ее за руку и повел к своему дому.

Открыв ворота, он повел ее прямо в сад, который был весь в цветах. Чего там только не было. Пахло чудесно. Посмотрите, он махнул рукой, вам нравится? Действительно прекрасно, говорит она, давайте мне мой букет и пойдем, неудобно, что меня там нет, директор может подумать, что я сбежала. Вот, пожалуйста, показал он рукой на весь сад. Это ваш букет. Не понимаю, засмеялась она, что вы имеете в виду, это? То, что я сказал. Все эти цветы принадлежат вам. А теперь, если сможете их унести, пожалуйста, я даже вам помогу. А если не смогу? Ну, тогда вы должны сюда переселиться, к нам, и наилучшим образом ухаживать за своим букетом. Вы ведь наверняка не позволите, чтобы это делал кто-то другой. Она еще пуще рассмеялась: Что вы сказали, что вы сказали? Потом они зашли в школу, только чтобы забрать ее сумочку и сообщить матери и сестре, а потом вдвоем отправились на свою первую долгую ночную прогулку, что не прошло мимо любопытного докторского глаза и не помешало безошибочному диагнозу. Эти двое продолжили свои ночные вылазки и вскоре обо всем договорились. Не прошло и трех месяцев, как преподавательница Попович стала Ольгой Волни, а спустя неполный год родилась маленькая Мила. Ночные прогулки станут их любимой семейной традицией.

Скажи мне честно, — однажды спросила она, когда уже в качестве его жены отчасти справилась с трепетом перед ним, хотя ей это так до конца и не удастся, — почему ты так спешил с нашей свадьбой? Я не спешил, смиренно ответил Геда, но раз уж мы встретились и нашли друг друга, я подумал, что самым естественным будет это как можно скорее и узаконить. Для чего нам какой-то полуофициальный стаж в таком маленьком городе, скажи сама. А что конкретно для тебя стало решающим, выспрашивала она его. Решающим — для чего, не понял Геда. Выбрать меня, мы ведь почти не знали друг друга. Имя, сказал он, а она прыснула. Значит, если бы я была Еленой, никакой свадьбы, смеялась она. Значит. Нет, серьезно, настаивала она. Самым серьезнейшим образом, улыбался Геда. Она ему не поверила. Может быть, та, другая Ольга, поверила бы.

Янко Волни, скрипач, композитор, директор музыкальной школы и профессор на пенсии, уважаемый гражданин, был похоронен с музыкой, венками, цветами и надгробными речами, в августе 1976-го, на Чератском кладбище. Весь город вышел на похороны. Это была торжественная церемония. Когда глубоко опечаленные домочадцы вернулись с кладбища домой, то собрались в большом зале, и, проводив родственников и друзей, просидели в молчании глубоко за полночь. Они переглядывались растерянно и печально, как маленький экипаж корабля, севшего на мель. Геда всматривался в портреты предков, как будто видел их в первый раз. Я чувствую себя, как ребенок, внезапно вымолвил он вполголоса. Спрашиваю себя, смогу ли я вообще жить без отца. Мать на это горько зарыдала.

Из новой Гединой компании на похороны приехал только Владо Летич. Был период отпусков, а англичане все еще находились в Венгрии. Все они потом искренне оплакали старого господина. Придя в дом, Милан постоянно оглядывался в ожидании, что в комнату войдет элегантный и благородный старец и вежливо пожмет всем руку. В голове не укладывается, что я больше никогда не смогу пожать ему руку, сказал он. Он делал это так благородно и сердечно.

Той осенью Томас зашел к Геде всего один раз, и то, когда Летич вез его в белградский аэропорт. Ему нужно было срочно по каким-то делам лететь в Лондон, вот он и заехал попрощаться. Мне очень жаль вашего отца, выразил он сочувствие Геде, таких людей в новых поколениях все меньше. Немного рассказал об их пребывании в Венгрии. Он был доволен, нашел достаточно текстов Казинци. Я набрал ворох материалов, теперь осталось все это перевести и обработать, может быть, уже весной смогу закончить книгу, вы ее получите одним из первых, пообещал он. Пожалел, что профессор не дожил, ведь там будет и два письма митрополита Стратрат…, — он опять не смог выговорить «Стратимировича», — причем из того периода, когда он уже помирился с Досифеем. Тесса остается, и я надеюсь, что через нее мы будем поддерживать связь, добавил он. Да, перебила она, я остаюсь. Владо говорит, что мой случай — хождение по мукам, но с плоскостопием. Твердит, что передо мной стоит вечный русский вопрос — что делать? В сущности, так оно и есть. Письма, которые я ищу, судя по всему, я найти не смогу, теперь мне уже ясно. Тогда мне нужно или отказаться от романа, или довольствоваться тем материалом, который у меня есть, что существенно меняет жанр. Если, следуя идее профессора, я решусь на параллельные путевые заметки, то окажусь в еще большем затруднении, потому что речь не о произведении Марко Поло, а о почти неизвестной книге некой мисс Пардоу. Чтобы дать читателю возможность сравнить обстоятельства разных эпох, следовало бы рядом с моим текстом приводить абзац за абзацем текст из ее книги. И чего я тогда добьюсь? Покажу, что вещи с течением времени меняются, а это всем прекрасно известно, и что моя предшественница из девятнадцатого века была романтична, что совершенно естественно. И вот опять передо мной русский вопрос — что делать? Я попытаюсь написать книгу на основании заметок, которые веду с тех пор, как сюда приехала. Что-то вроде романа об этом исследовании. Как вы думаете, обратилась она к Геде. Здесь бы это с удовольствием читали, согласился он, а там — уж не знаю. Надеюсь, что и мне удастся еще раз приехать, сказал Томас при расставании, стискивая Геде руку. Я не отказался от мысли разыскать патент на ту скрипку. Вы должны мне помочь. Геда пригласил его приезжать, когда захочет. Видите, здесь хватит места для всех.

Вы двое любовники? — спросил Томас Летича и Тессу на аэродроме, когда они сели выпить кофе, прежде чем его пригласят в самолет. Они промолчали, Летич с чувством большой неловкости. Несмотря на это, Томас повторил вопрос. Нет, сказал Летич. Да, ответила Тесса. Выпили кофе. Не беспокойся, я позвоню уже сегодня вечером, нежно обнимал ее Томас, пока они долго прощались перед эскалатором. Летич уже был у выхода, и прямая линия табачного дыма устремлялась ввысь из его правой руки.

После поминок на полгода, в середине марта, Геда посадил на отцовской могиле куст лилий. Он даже съездил в питомник «Лилиом», недалеко от венгерского городка Байя, чтобы купить рассаду, так как знал, что там выращивают лучший сорт этих цветов, какой-то очень живучий, японский, устойчивый к различным климатическим условиям. Попросил как можно бережнее упаковать ему десяток стеблей, которые долго выбирал, упаковку положил на переднее сидение, ехал медленно и часто посматривал на сверток в страхе, чтобы случайно не поломались хрупкие ростки благородного цветка, который столь тесно связывал его с отцом.

Кустик принялся, хотя поначалу был немного чахлым. За ним ухаживали все, а больше всех госпожа Эмилия. Она была полна решимости сохранить его любой ценой. Регулярно поливала до восхода солнца, а иногда и по два раза в день, руками рыхлила землю, которую приносила из сада, нежно подвязывала стебельки к колышкам, чтобы их не согнул ветер, после сильного дождя бегом бежала проверить и поднять какой-нибудь прибитый к земле росток. Мало-помалу кустик ожил и разросся. Теперь на нем каждый год появлялось и надолго оставалось по нескольку райских цветков с печальным ароматом. Увидев его в цвету первый раз, старушка ласкала прекрасные раскрытые чашечки и разговаривала с ними, как с живыми. Это папа из них смотрит на нас, сказала она Геде.

Каждый раз, приходя на отцовскую могилу, он говорит: папа был гением, я и мизинца его не стою. Похоже, это и впрямь было выражение, передающееся по наследству в семье Волни, как однажды заметил Милан, ведь потом его часто будет повторять и маленькая Мила.

В доме Волни жили по распорядку, установленному неведомо когда, немного изменявшемуся, только если были гости, или когда Геда бывал в отъезде. Хозяйство долгие годы у них вела опытная Йохана Шентолер, урожденная Райкич, отчасти член семьи, нежно называемая Йоханесса, унаследовавшая эту работу от своей матери, Гединой няни, Аницы, которую он в своих записках называл «наша баба Райкичка» и говорил о ней с огромной нежностью, как будто она на самом деле была ему родной. Она, правда, нам родная, всегда повторял он отцовские слова, когда бы о ней ни упомянули. У нас столько родственников, которые никогда даже не поинтересовались, живы ли мы, а она была с нами в тяжелейшие моменты. Эта женщина во множестве важных обстоятельств выказывала им свою огромную преданность, а они умели это уважать, да и вернуть долг.

Дамы занимались своей музыкально-преподавательской деятельностью так, чтобы ни в чем не нарушать главное семейное предназначение, а именно — служение коллекции и Гединому таланту. По утрам на улице часами слышался ритмичный отсчет: один-два-три-четыре, вместе с ученическим стуком по фортепианным клавишам в том же ритме. Это многочисленные ученики играли гаммы и легкие упражнения, как правило, с бабушкой Эмилией, потому что Ольга в это время ежедневно, кроме выходных, занималась преподаванием в школе. Позднее и Мила начала заниматься с учениками.

После совместного обеда, в послеполуденные часы, Йоханесса шла к себе домой, и остаток дня в доме Волни проходил под знаком хозяина знаменитой коллекции, исследователя и ученого, который это время проводил в своих комнатах. Когда бывали гости, распорядок подстраивался под них, о чем договаривались заранее. Они жили очень тихо, в стенах своего дома, в тени коллекции, за ее счет и для нее, в самом сердце городка, а на самом деле за тысячи километров от него, именно так частенько горожане и говорили.

Встречали и провожали с соблюдением приличий, поминали и отмечали без шума, грустили и радовались, как положено, многого не ждали, но немногое проходило мимо них. Кроме постигшей и опечалившей их потери, у них бывали и праздники, проходившие вне обычных семейных торжеств. Отметили аттестат зрелости Милы, затем выпускной концерт в средней школе, поступление на педагогическое отделение Музыкальной академии, сдачу первых экзаменов. С удовольствием наблюдали за ее взрослением. Все шло своим чередом.

Однажды в субботу Йохана, которая всегда очень осторожно вытирала пыль, будто прикасаясь к святой воде, случайно уронила несколько флакончиков, а один даже свалился на ковер и остановился на плечах стилизованного муравья в углу пестрого рисунка. У женщины вырвался крик грешника, умирающего в адских муках, так что примчались обе Эмилии. Бабушка вскрикнула, увидев Йохану, замеревшую от страха. Геда был в мастерской, и только когда понял, что происходит нечто необычное, пришел, поднял флакон, немного его протер и вернул на место.

Ш-ш-ш, успокаивал он их, что с вами, если бы так легко было их разбить, они не пережили бы несколько столетий. Только, разумеется, не стоит накликать беду, нежно дотронулся до плеча Йоханы, кивнул матери и дочери, вернулся за стол и снова погрузился в свои ароматы.

Они выскользнули из комнаты, по-прежнему с испугом в глазах. Йохана еще долго не могла успокоиться. Она даже прилегла на диван в столовой, потому что перед этим выпила немного воды с сахаром. Госпожа Эмилия положила ей на лоб мокрое полотенце и дала какую-то таблетку с ромашковым чаем, приготовленным Милой. Не принимайте это так близко к сердцу, утешала ее старушка, что бы приключилось, если бы он, не дай бог, разбился, из вас бы и дух вон. Не волнуйтесь так сильно, видите, все закончилось хорошо. Я и сама не знаю, что со мной случилось, оправдывалась Йохана. Я не должна быть такой невнимательной. А ведь господин Геда всегда так добр ко мне, ни разу в жизни не прикрикнул, косо не посмотрел, не говоря уж о чем другом. А моей маме при встрече всегда целует руку. Подумать только, своей служанке, где это видано?! Всегда было понятно, что это был человек не от мира сего. Как это был, что это вы говорите, удивилась Мила. Как был, он же и есть! Ой, что это я такое сказала, типун мне на язык, шлепнула себя Йохана по губам. Да что же это со мной, Господи прости, совсем рехнулась. И разразилась безутешным плачем.


Все вы где-то в других местах, один только я здесь и больше нигде, писал Летич Милану в Канаду. Чувствую себя страшно одиноким, и если бы не эти несколько ближайших друзей: (после двоеточия шло перечисление тридцати семи имен), сошел бы с ума от одиночества. Не столько мне нужна дружба, сколько ссоры и препирательства, но было бы с кем и как. Сам с собой я уже столько раз ругался до смерти, но всегда мирился. Единственное, мне удалось прервать отношения со всеми членами группы «Блумсбери», в особенности меня начала нервировать женская часть этого литературного кружка. Они писали намного больше и сложнее, чем мужчины. Я их ликвидировал. Впрочем, нашел двух живых девушек на замену, вот только постоянно колеблюсь между ними, а поскольку много работаю, у меня нет времени решить этот вопрос как настоящему мужчине, поэтому я, по большей части, пребываю в одиночестве. Вот как работа мешает мне в осуществлении моих жизненных целей. Я всегда считал, что работа вредна, а теперь думаю, что она убийственна и разрушительна. Больше я тебе не Летучий, а Одинучий…

Ты не знаешь, дорогой Владислав, что такое одиночество, отвечал ему Милан, ведь ты никогда не работал в маленьком канадском университетском кампусе. Когда я поутру вижу грачей на ветвях огромного дуба перед зданием, в котором преподаю, то два дня прыгаю от счастья, что могу хоть с кем-то перекинуться словом. Но и с ними человек не может спокойно поговорить, потому что студенты быстро распугивают их японскими мотоциклами, на которых приезжают на лекции. Здесь все торопятся, это главное занятие. Едят на ходу, разговаривают с куском во рту, на ходу пьют, любовью занимаются на бегу, и все и всегда мимоходом. Вечно куда-то несутся и прячутся, как будто в них все время пускают отравленные стрелы. Только одна полька, Тереза, иногда немного замедляет темп, и я ей за это очень благодарен.

Милан уже второй год в университете Ватерлоо, а последние несколько месяцев в качестве доктора англистики. Верным оказалось его давнее предположение, что там он сможет быстрее закончить докторскую. Приезжал на защиту, защитился, отметили, и сразу назад. Не стал оставаться на каникулы. Вернулся, чтобы вести там летний семестр, он хотел скопить немного денег, так как пригласил мать провести следующую зиму у него в Канаде. Прилежная учительница на пенсии, Боса Дошен, тут же принялась за серьезные приготовления к этому предприятию. Сначала она бросилась учить английский. Дни напролет крутила пластинки на своем проигрывателе и повторяла вслед за приятным голосом дикторши, ломая язык: Дис из май френд Мери, ши из э тичер…

За несколько дней пребывания в связи с защитой докторской диссертации Милану удалось один раз зайти, ненадолго, и к Геде, только чтобы взглянуть на коллекцию и пригласить их на банкет, на котором Ольга и Геда из-за сильного табачного дыма пробыли не больше часа, а Мила — до самой зари, ей ничто не мешало.

Когда Милан зашел к ним, старая госпожа, поздравив его, подарила ему один из хорошо сохранившихся смокингов профессора Янко, еще со времен сольной карьеры. Поскольку Милан был очень высок, она думала, что смокинг будет ему впору. Он его примерил, чтобы все посмотрели, как он на нем сидит. Старушка глядела на него с восхищением, остальные аплодировали. Я знаю, он очень бы хотел видеть вас одетым вот так, сказала госпожа Эмилия, именно такие костюмы вы теперь должны носить, Герр Доктор, ничто другое вам больше не приличествует. Смотрите, хоть портной и не кроил его по вашим меркам, судьба сама скроила, а уж она-то умеет сшить, как надо. И желаю вам в нем вскоре жениться, если Бог даст, шепнула она ему, сдерживая слезы.

Милан очень обрадовался подарку. Хотя он и нечасто его надевал, смокинг станет одной из тех редких вещей, которая неукоснительно будет сопровождать его во всех переездах, в домах и в браках. Этот смокинг — моя малая родина, говорил он всегда, когда ему было грустно, или когда выпивал, — в нем живет моя душа.

Тесса уехала по завершении своего стипендиального срока, уже больше года тому назад. Увезла с собой гору книг, упакованные подарки, воспоминания, причудливые безделушки, которые накупила по пути, но без писем, в поисках которых приезжала. Чуть было не осталась и без ответа на «русский вопрос», что делать, но до спасительной идеи дошла только под самый конец поездки. Почему бы мне не написать книгу о Гедеоне и его коллекции, хлопнула она себя по лбу. Боже, как я до этого не додумалась раньше, это же единственная стоящая тема из всех, которые я до этого упоминала. Господи, как я могла быть такой несобранной! Что это со мной? Она долго обсуждала это с Летичем и Верой (Милан тогда уже был в Канаде) на прощальном ужине, пригласив их накануне отъезда. Конечно, я знаю, что для этого мне, прежде всего, необходимо его разрешение, но сейчас у меня нет сил его спрашивать. Устроишь это для меня, она умоляюще посмотрела на Владо. Как вы думаете, согласится ли он. Нет, я понимаю, что без его содействия исполнить это невозможно. Я так счастлива от этой идеи, говорила она. И в самом деле, тем вечером она была очень весела, засиделись до поздней ночи. Тесса благодарила их за все, по кругу повторяла все выученные сербские слова, болтала с официантами, каждую минуту вставляла, как ей жаль уезжать, а в конце, как будто что-то вспомнив, отдала Вере очень красиво упакованный сверток. Внутри была коробочка с флакончиком духов, который она получила от кого-то в Венгрии. Возьми, я давно храню это для тебя, но все время забываю отдать, вот и теперь чуть не забыла. Может, тебе понравится. У меня аллергия на духи, содержащие спирт, поэтому я их даже не открывала, но мне кажется, они хорошие. Вера поблагодарила и с любопытством развернула подарок. На продолговатой картонной коробочке было нарисовано несколько звездчатых желтых цветков неизвестного ей растения, а под ними написано угловатыми буквами: «Csillag». Вера смутилась и смешалась. Торопливо снова кое-как замотала коробочку и сунула ее в сумку. Несмотря на то, что они были захвачены разговором о будущих планах, Владо заметил, что она как-то внезапно помрачнела, но подумал, это потому, что духи ей не слишком понравились.

Загрузка...