ВСЕ ПРОПАЛО

Я понял, что пропажа ложек обнаружена, как только Марья Афанасьевна появилась у меня в кухне. Она зашла внезапно, сильно толкнув дверь, сердитая и озабоченная. Я едва успел сунуть в карман скользкий, блестящий зауэр; как раз перед этим я разбирал и смазывал его оружейным маслом.

Тетка подошла к плите и открыла духовку. Она засунула туда руку и с грохотом выдвинула на жестяную дверцу все мои инструменты. Я с тревогой следил за ее движениями, а потом не удержался и спросил:

– Что вам надо, тетя? Что вы ищете?

Тетка затолкнула обратно в духовку инструменты и громко захлопнула дверцу. Она сдернула с плиты бумагу и, отодвинув пальцем в сторону чугунные конфорки, заглянула внутрь.

– Что вы ищете? – повторил я.

– Ты не брал ложек, Василь? – спросила тетка. Голос у нее был расстроенный, жалобный.

– Каких ложек?

– Да тех, серебряных.

Я молча покачал головой. Смалодушничал. И как я ругал себя потом за это! Ведь проще всего было сознаться, и никакого шума не было бы.

– Понимаешь, пропали ложки, – продолжала тетка. – Три есть, а остальных нет. Я думала – может, у тебя случайно.

– Зачем мне ложки, тетя? – сказал я как можно спокойнее.

Она поверила и ушла. Совестно да и незачем было заходить в комнаты к родным. Я оставался в кухне. Я хорошо себе представлял, как тетка роется в сундуке, в десятый раз выдвигает все ящики буфета, заглядывает под кровати. Ложки были ей очень дороги. Самая ценная вещь в нашей семье. Я знал это, но пойти и признаться тетке у меня не хватило силы.

А погодя, когда затих в комнатах грохот ящиков, ко мне вошел отец. Я знал, что он зайдет, и приготовился к этому, но было очень тяжело выдержать первый его взгляд.

Войдя, отец плотно закрыл за собой дверь и сел на табуретку посреди комнаты.

– Василь!

– Что, тато?

– Давай поговорим с тобой, как товарищи. Скажи, ты взял ложки?

– Не брал, тато! – сказал я, колеблясь.

– Правда, не брал?

– Правда!

– Ну, а кто ж их взял?

– А я знаю? Может, украли.

– Кто мог их украсть, как ты думаешь?

– А я знаю? Может, чужой кто… Нищий.

– Василь, ты же знаешь, что нищие сюда не заходят: часовой нищего не пустит.

– А может, он через окно залез, когда тетки не было?

– Я спрашивал. Марья Афанасьевна говорит, что она еще ни разу окон на улицу не открывала.

– Ну, тогда я не знаю.

– Василь, сознайся сам, я тебе слова не скажу, вот посмотришь.

Еще минута, и я бы сознался, но не знаю, что меня дернуло, и я, отворачиваясь, промямлил:

– Мне не в чем сознаваться, тато.

– Не в чем? – Голос отца дрогнул. – Василь, скажи тогда, на какие деньги ты пировал у Шипулинского?

– Я взял взаймы у Петьки два рубля.

– У какого Петьки?

– У… Маремухи.

– Из Старой усадьбы?

– Ага.

– Правда, взял взаймы?

– Правда… А еще он мне рубль дал за голубей.

– Хорошо. Идем к нему.

– Куда?

– К Маремухе.

– Да его дома нет.

– Ничего. Найдется! – И очень спокойно отец надел соломенный картуз.

Едва передвигая ноги, я вышел за отцом во двор. Уже окончились занятия, и курсанты в ожидании обеда играли на площадке в футбол. Мелькнула среди играющих фуражка Марущака, и я отвернулся. Мне казалось, что курсанты уже обо всем знают.

Я шел за отцом, опустив голову, как арестант.

Скоро мы придем к Маремухе. Там, на глазах у Петьки, его отца, старого сапожника Маремухи, и Петькиной мамы, выяснится все. Все узнают, что я не только вор, но и трус.

Два квартала мы шли молча.

Только поравнялись с усадьбой ремесленного училища, показалась за углом мастерская Захаржевского. Сейчас меня увидит Котька Григоренко. Ведь это он, наверное, громыхает там кувалдой?

У афишной будки отец круто остановился.

– Василь! Мне стыдно за тебя, пойми. Я не хочу тебя позорить. Ты мой сын, Василь, а я коммунист. Я хочу, чтобы ты вырос правдивым и честным хлопцем. Когда я был в твоем возрасте, мне жилось куда тяжелее, но я никогда не обманывал своего отца, не обманывай и ты меня.

Прошла мимо какая-то тетка и с удивлением глянула в нашу сторону. Как только затихли вдали ее шаги, я, собравшись с силами, сказал:

– Тато! Я продал ложки!

– Кому?

– Я думал, что они мои. Тетка говорила…

– Кому?

– Тетка говорила, что это мое приданое.

– Слышишь, я тебя спрашиваю: кому ты их продал?

– Я отнес в город, к ювелиру.

– Пойдем! – сказал отец и ощупал в кармане бумажник. Даже вспомнить тяжело, как зашли мы в ювелирную мастерскую. Узнав, что фамилия отца Манджура, ювелир, глянув на крышку папиросного коробка, засмеялся и сказал:

– А еще голос повышаете! Ложки не ваши, а гражданина Маремухи!

Больших трудов стоило уговорить ювелира, чтобы он вернул ложки обратно. Пришлось заплатить за них с процентами: вместо четырех рублей отец дал ювелиру четыре рубля девяносто копеек. На каждой ложке этот старый спекулянт заработал по тридцать копеек.

Уже на обратном пути, когда мы прошли половину крепостного моста, я остановил отца и тихо, стараясь не глядеть ему в глаза, сказал:

– Тато, послушай! Даю честное слово, я больше никогда не буду врать, только прошу – никому не рассказывай. Никогда не буду. Вот клянусь. Не расскажешь?

– Посмотрим, говорю.

– Что посмотрим?

– Посмотрим, говорю.

– Тебе трудно сказать, да? Ну, раньше тебе было жалко ложек. А теперь ложки у тебя есть. Почему ты не хочешь?..

– Мне было жалко ложек, да? – перебил меня отец. – Ты думаешь, мне нужны эти цацки? Да я могу и деревянными есть. Вот!

И не успел я опомниться, как отец вытянул из кармана все три ложки и с силой швырнул их через перила в пенящийся водопад. Кувыркаясь и поблескивая, полетели они вниз, а рябой дядька в соломенной шляпе, проезжавший мимо на широкой арбе, даже рот раскрыл от удивления.

Не отрываясь, я следил за их падением и поднял глаза на отца, лишь когда ложки, одна за другой, исчезли в белой пене водопада.


В этот день я не обедал. Чтобы не попадаться на глаза знакомым, я ушел далеко за Райскую брамку и лег на полянке возле обрыва. Я вырвал из земли дикий чеснок и стал жевать терпкую и красноватую его луковицу.

Мимо скользили, гудя, черные шмели, пчелы. Пестрый удод, махая радужными крыльями, прилетел из леса, уселся на камешке напротив, потряс хохолком и, заметив меня, скрылся за бугром. Две малиновки, покачиваясь на тонких ветках соседнего кустика, затянули веселую свою песню. Но все это теперь меня не интересовало. Я даже поленился поискать в кустике гнездо малиновок – а ведь оно было там, полное рябеньких теплых яиц, иначе не стали бы малиновки так долго вертеться вокруг одного и того же куста.

Густая трава, расцвеченная лютиками, лиловым куколем, медуницей, мохнатыми васильками и другими полевыми цветами, сладко пахла, чуть заметно шевелились у самого моего лица острые зеленые былинки. Я безразлично разглядывал их в упор и все думал об одном и том же.

Еще когда мы шли к ювелиру, отец сказал мне:

– Василь, а помнишь, как ты, когда в городе были петлюровцы, прибежал ко мне в Нагоряны со своими ребятами? Помнишь, ты первый рассказал мне, как петлюровцы расстреливали Сергушина. Я долго думал после: какой у меня хороший хлопчик растет… А вот теперь…

И отец махнул рукой. И это было обиднее всего. Уж пусть бы лучше он назвал меня как угодно, выбранил самым страшным словом, пусть даже высек бы меня ремнем с пряжкой так, как сек своего младшего сына Стаха наш давний сосед по Заречью колбасник Гржибовский, – ничто бы не было так обидно, как этот жест и молчание отца потом.

Ясное дело – отец расскажет всем, что я украл ложки.

Тетке первой расскажет, а она пожалуется на меня Полевому. Да и сам отец ему все сообщит. Пропал тогда комсомол, пропало все. Незачем жить дальше, все меня будут презирать, и Галя первая. Скажет: наговаривал на Котьку, что он плохой, а сам – вор. И руки не подаст.

Нет, жить дальше не стоит. Надо кончить жизнь самоубийством.

Несколько раз я повторил про себя это слово и, забывшись, сказал громко и очень медленно:

– Самоубийство!

Услышав свой голос, непривычный и чужой, я закрыл глаза. Страшно стало. Точно меня могли подслушать. С трудом обернулся. Никого. Пустынный, скалистый берег. Река медленно течет внизу. Молодой лес весь звенит от птичьего пения, а позади, словно двое часовых, высокие ржавые скалы Райской брамки.

Надо кончать. Но как? Кинусь с моста в глубокий водопад. Нет! Найду другое место. Броситься разве вот здесь со скалы в каменоломню? Неудобно. Камень, сложенный штабелями, рассыплется, еще штаны порву, и, даже если и убьюсь, не скоро меня разыщут в пустынных каменоломнях. Сперва меня собаки бродячие обглодают, а лишь потом кто-нибудь из пастухов найдет мои кости.

"Постой! Постой! – сказал я себе. – А минарет зачем? Уже несколько человек прыгало оттуда и разбивалось насмерть. Минарет стоит в центре города – высокий, узкий, со статуей богоматери наверху. Его построили еще турки, когда захватили город у поляков. А потом, когда турок прогнали, мусульманскую мечеть переделали в кафедральный костел. Но тут я вспомнил, что с этого минарета прыгнула одна польская панночка. Она прыгнула от несчастной любви. И не разбилась. Только ноги поломала.

Еще песенку шутливую про нее сложили:


Панна Гацька

Впала зненацька

И з велькей милосци

Поломала соби косци…


Ну его! С минарета прыгать не буду. А вдруг я, как эта панна, не убьюсь, а только поломаю себе кости, а потом хлопцы смеяться будут. Скажут, здоровый бугай, в этом году трудшколу окончил и пытался на себя руки наложить.

Надо кончить жизнь иначе. Но как? Вот чудак! Я совсем забыл о пистолете. Пальнул сам в себя – и готово. И ходить никуда не надо. Оставлю записку родным – и тут же в кухне… Засуну дуло в рот да как пальну! А потом все прибегут, тетка будет плакать: может, и отец заплачет, пожалеет, что сказал «посмотрим».

Но ведь я ничего этого не увижу! Я-то буду мертвый! Что мне с того, что кто-то по мне заплачет? Какой интерес?

Напрямик через кладбище возвращаться было, конечно, гораздо ближе, но очень уж сумрачно там стало вечером, и я, обогнув полями кладбищенскую ограду, пошел в город по мягкой проселочной дороге. Там, около дороги, сидели два каменотеса и высекали из куска гранита памятник. Их зубила, подгоняемые молотками, звонко выцокивали.

Интересно, мне поставят памятник, если я покончу с жизнью? Нет, не поставят. Даже и на кладбище не похоронят, а зароют где-нибудь на пустыре, как бездомного щенка.


Во дворе совпартшколы, возле железных ворот, стояли Марущак и Валериан Дмитриевич Лазарев. На Лазареве был старенький, потертый на локтях чесучовый китель, соломенная шляпа. Я даже не поверил сперва, что это Лазарев. В тот день, когда мы уговорились с Марущаком пойти к Лазареву, его дома не было. Пришли, а жена сказала нам, что Валериан Дмитриевич уехал в Киев на конференцию учителей. Мы решили сходить к нему позже, как только он приедет.

– Здравствуйте, Валериан Дмитриевич, – сказал я, снимая шапку.

– А, Манджура! Здравствуй! – ответил Лазарев рассеянно. – Ты что, разве здесь живешь?

Мне стало еще обиднее: Марущак не только познакомился с Лазаревым без меня, он даже не сказал Валериану Дмитриевичу, кто первый направил его к нему.

– Здесь. Видите, вон там, в белом флигеле, – сухо ответил я и только собрался уходить, как за спиной у меня раздался спокойный, знакомый голос отца:

– Может, ты все-таки пообедаешь?

– Я не хочу, тато. Я уже обедал.

– Где же ты мог обедать, Василь? – спросил отец, улыбаясь. – В каком таком ресторане?

– И совсем не в ресторане. Я у… Петьки Маремухи обедал…

– Ну, невелика беда. Пообедаешь еще раз. Пойдем, – сказал отец.

Когда мы уходили, я слышал, как Лазарев сказал Марущаку:

– Итак, договорились – после занятий?

– Приходите обязательно. Будем ждать! – ответил Марущак.

«Зачем я ему нужен? – медленно шагая вслед за отцом по траве, думал я. – То молчал-молчал и укорял меня, а теперь нежности пошли – обедать позвал. Нужна мне его нежность!»

Широкая спина отца с выступающими лопатками покачивалась в такт движению, край белой рубашки был запачкан типографской краской.

– Между прочим, Василь, – сказал отец, оборачиваясь, – меня интересует: в какое время ты успел пообедать со своим Петькой? Я недавно проходил по Заречью и зашел к ним. А Петька говорит: «Почему, скажите, Василь не заходит ко мне? У меня дело к нему есть». Ты бы зашел, Василь.

Отец снова припер меня к стене.

– Молодой человек! Молодой человек! – послышалось сзади. Нас догонял Марущак. – Товарищ Манджура, – спросил он у отца, – ничего, если я твоего хлопца задержу?

– Только недолго, а то и так его обед уже простыл, – разрешил отец и направился к лестнице флигеля.

И только он скрылся во флигеле, Марущак спросил:

– Василь, кто тебе рассказывал о привидениях?

– А что?

– Да ты не бойся, мне просто интересно.

– Маремуха говорил…

– Он твой приятель или как?

– Приятель.

– А ты не можешь у него порасспросить, от кого он это слыхал? Только, знаешь, осторожненько так, между прочим.

– Могу.

– Только не налетай особенно, пусть сам все расскажет. Понятно? Значит, расспросишь?

– Расспрошу.

– Ну и ладно. Валяй тогда обедай!

За обедом, поедая чуть теплый густой гороховый суп, я все никак не мог догадаться: знает тетка, куда делись ложки, или нет? Пока я обедал, отец, сняв покрывало, улегся на кровать и взял газету. Он читал газету, шурша газетными листками, и за все время не проронил ни одного слова. Тетка тоже молчала. Не то они повздорили, не то вдвоем рассердились на меня. Так и не поняв ничего, я доел сладкую пшенную кашу с холодным молоком и потихоньку вышел на крыльцо.

Из окон курсантского общежития доносилась веселая песня:

Так громче, музыка, играй победу:

Мы победили – и враг бежит…

Гони его!

Так за союз рабочей молодежи

Мы грянем громкое ура! ура! ура!

Как я завидовал сейчас курсантам! Я завидовал тому, что они старше меня, я завидовал их веселью. Ну почему я не родился лет на семь раньше! И с петлюровцами мне бы удалось повоевать, и, может, меня где-нибудь ранили бы в бою, и был бы я, наверное, комсомольцем. А так что?

В эту минуту на дереве запел скворец.

Как только мы переехали сюда, я заметил, что под крышей флигеля свили себе гнездо скворцы. Они изредка залетали туда, юркие, рябенькие, с темно-синим отливом. А недавно я уже слышал писк птенцов. С каждым днем птицы пищали все громче; когда подлетал к гнезду старый скворец, они высовывали из дыры в стене желтые клювы, и каждый из них норовил первым ухватить принесенного червяка. Целыми днями из-под крыши слышался громкий писк: лишь к вечеру, когда солнце скрывалось за кладбищем, накормленные досыта птенцы затихали, а довольные и усталые старики-скворцы взлетали на соседнюю акацию и начинали петь. Вот и сейчас какой-то из них затянул свою вечернюю песню. Сквозь редкую листву акаций я видел черную грудку птицы, задранный кверху тоненький и дрожащий его клюв. Скворец то передразнивал иволгу, то запевал соловьем, то свистал, как чиж, то чирикал совсем по-воробьиному. Он пел все громче и надрывистее, стараясь перекричать голоса курсантов. Я загляделся на скворца и не заметил, как ко мне подбежал Петька Маремуха. Он запыхался и покраснел.

– Я… меня не пускали к тебе… Насилу уговорил… часового… Давай…

Я глядел на Петьку и ничего не понимал.

– Давай… побежали.

– Куда?

– Ты ничего не знаешь?.. Побежали…

– Да куда, скажи?..

– Борцы приехали! – выпалил Петька.

Этих слов было достаточно, чтобы я, забыв обо всем, побежал за Петькой на улицу.

Уже за воротами Петька на ходу бросил:

– Я не знаю, когда начало. Может, в десять, а может, в девять. Но если в девять часов, тогда опоздали.

– А где борются?

– В клубе совторгслужащих.

– Много?

– Ой, много!.. И Али-Бурхан… И Дадико Барзашвили… Все…

– А билеты?

– Не журись!

– Верно, самые дорогие остались?

– Не журись, я говорю!

– Хорошее дело – не журись!

– Есть билеты… Понимаешь? – радостно сообщил Петька, едва поспевая за мной. – Один борец, Лева Анатэма-Молния, здоровый такой… тише, не беги так… здоровый такой… принес до папы ботинки чинить… Увидел меня и говорит: «Хочешь, хлопчик, на борьбу пойти?» Я говорю: «На какую борьбу?» Он говорит: «Как, разве у вас афиш еще нет?» Я говорю: «Нет». Он говорит… тише, Васька… он говорит: «Вот негодяи, еще не выклеили афиши, – говорит, – сбора не будет…» Тише… И дает мне сразу три контрамарки. «На тебе, – говорит, – приходи в клуб, посмотри, как я положу чемпиона Азии Али-Бурхана. А за это, – говорит, – скажи всем своим знакомым, что мы приехали… И выступаем у совторгслужащих».

– А ты сказал?

– Спрашиваешь! Целый день бегал, говорил, всем хлопцам сказал… До Сашки Бобыря на Подзамче бегал…

Не верилось – правду ли говорит Петька? Стриженный под польку, с большими мясистыми ушами, он бежал вприпрыжку рядом со мной по тротуару и тяжело сопел.

– А где контрамарки? – спросил я.

– Есть… есть…

Петька залез в карман штанов, потом в другой и остановился.

– Погоди, где ж они? – бледнея, спросил он.

Мне даже показалось, что мокрая прядь волос зашевелилась на Петькином лбу, но тут Петька подпрыгнул и быстро сунул два пальца в кармашек рубашки. Он вытащил оттуда сложенную вдвое розовенькую бумажку.

– Фу… Напугался! – сказал он с облегчением. – Думал, потерял. Смотри! – И Петька на ходу развернул бумажку. Действительно, в потной его руке было три билета.

– Это ж настоящие билеты!

– Ну не все равно – билеты чи контрамарки. Факт – пройдем.

– А третий куда?

– Третий? Продадим и конфет купим.

– «Конфет, конфет»! – передразнил я Петьку. – Ты что – маленький?.. Давай, знаешь, лучше… возьмем Галю на борьбу…

– Галю? А она разве дома? Давай, если дома! – быстро согласился Петька.

Галя, к счастью, оказалась дома, и мы не дали ей даже переодеться. Она пошла с нами в город в простеньком сером сарафане, набросив на плечи вязаную голубую кофточку-безрукавку.

Уже издали, выйдя из переулочка на Центральную площадь, мы заметили, что борьба еще не начиналась: все восемь окон зала клуба совторгслужащих были освещены. А часы на городской ратуше показывали четверть десятого. Одно из двух: либо начало назначили в десять, либо не пришла публика.

Мы подошли ближе и увидели, что еще не собралась публика. На дверях клуба висела длинная, напечатанная оранжевыми буквами афиша, но мы не стали ее разглядывать, а по узенькой каменной лестничке поднялись на второй этаж. Петька Маремуха отдал контролеру, седенькому старичку в зеленой вельветовой куртке, наши билеты, старичок оторвал контроль и дал нам дорогу.

В ярко освещенном зале были выстроены простые сосновые скамейки. В зале недавно вымыли пол, он весь был покрыт мокрыми пятнами, даже на скамейках поблескивали капли воды. Я стер рукавом воду с наших мест, и мы уселись.

– Хорошие места, правда? – гордо спросил Петька и оглянулся.

– Ничего, – сказала Галя. – Но там, в первом ряду, было б лучше.

– Ну, лучше! – протянул Петька. – Ничего не лучше. Ты просто ничего не знаешь. Это если театр, тогда лучше, а борьбу надо отсюда, с четвертого ряда, смотреть.

– Почему с четвертого? – поддерживая Галю, сказал я. – С первого же лучше видно?

– Лучше-то лучше, но там сидеть опасно. Ты знаешь, что в Проскурове было? Там один борец другого как схватил да как бросил его через себя, а тот как полетит в зал и ногами одну женщину чуть-чуть не убил. В больницу увезли. Правда, правда! Не смейтесь.

– Я одного не понимаю, – сказала Галя, – отчего все эти борцы такие здоровые?

– Ну, отчего! – важно ответил Петька. – Во-первых, они каждый день выжимают гири, а потом – ты знаешь, что они кушают? Не знаешь? Думаешь, как обыкновенные люди? Совсем нет. Во-первых, они едят сырое мясо – раз? Посолят и едят. Потом они пьют сырые яйца. И кровь пьют…

– Ну, это ты, Петька, не ври, – перебил я Маремуху. – Откуда кровь?

– Откуда? – выкрикнул Петька и даже вскочил от обиды. – Ты думаешь, я вру, да? А вот и не вру. Ты знаешь, что меня сегодня Лева Анатэма-Молния спросил? Вот догадайся.

– Не знаю.

– А вот что. Вышли во двор, а он говорит: «Скажи, Петя, где у вас здесь можно крови достать?» Я говорю: «Какой крови?» А он смеется и говорит: «Ты не пугайся, не пугайся, не человечьей. Мне, – сказал, – обыкновенная кабанья кровь нужна, сырая. Я должен пить сырую кровь».

– Ну, а ты что ему сказал? – спросил я.

– Идите, говорю, до колбасника Гржибовского, он каждый день кабанов режет, у него есть.

– Ну и сбрехал. Откуда каждый день? – сказал я Петьке. – Это раньше, до революции, он резал каждый день, а после того как убили его Марка, он хвост совсем поджал. Теперь он режет только перед ярмарками, когда базар.

– Много ты знаешь, – протянул Петька обидчиво.

– А вот и знаю. Что я, не жил рядом с ним? Жил. И все видел. Тихий он стал – как-никак сын петлюровец был у него и бандит…

– Значит, сырая кровь силу прибавляет. Смотри! А я не знала! – сказала Галя.

– Еще бы, – ответил Маремуха уверенно, – она здорово полезна. Ты же знаешь Сашку Бобыря? Так вот у этого Сашки была самая настоящая чахотка. Он кашлял – спасу нет. Тогда его мама стала его лечить. Каждый день утречком Сашка ходил на бойню и пил там сырую кровь. Много выпил. Стаканов сорок выпил. И что ты думаешь? Поправился. Да и сейчас иногда пьет. Говорит – вкусная.

– Фу, противно! – Галя поморщилась и закрыла глаза.

– Тише, смотри! – сказал Петька.

В зал один за другим вошли музыканты из пожарной команды. В медных, хорошо начищенных касках, в плотных желтых куртках, с большими серебряными трубами, они прошли, тяжело стуча сапогами, в угол зала, под сцену, и стали рассаживаться. Ноты были приколоты у музыкантов на спинах, лишь первая четверка не имела перед собой ничего – видно, все они играли по слуху. Капельмейстер Смоляк – низенький горбатый человек в белой вышитой рубашке, подпоясанный сыромятным пояском, лысый и большелобый, поднял палочку, и оркестр заиграл для начала веселый марш «Прощание друзей». Под звуки этого громкого марша из фойе, из курилки, с улицы стала сходиться публика. Мне было не по себе: казалось, что билеты наши фальшивые и нас могут вывести. Было неприятно и то, что рядом с нами никто не сидел, неуютно было.

В эту минуту из двери, ведущей на сцену, вышел Котька Григоренко. Этого еще недоставало!

Важный и нарядный, в батистовой рубашке, сквозь которую ясно просвечивали упругие мускулы, подпоясанный кавказским ремнем с воронеными язычками, Котька медленно спустился по лесенке и, покачивая плечами, как борец, подошел к первой скамейке и уселся.

Трудно было удержаться, и я сказал Гале как можно ехиднее:

– Гляди, кавалер твой пришел.

– А брось! – сказала Галя безразлично и даже рукой махнула, но, видно, ей неприятно стало, что Котька не поздоровался с ней. Погас свет, и занавес зашевелился. Петька Маремуха заерзал на скамейке. Подымаясь, занавес накручивался на деревянную палку. Вот свернулась лира, и мы увидели освещенную сцену. Декораций не было, лишь позади висел черный кусок сукна.

На сцену выбежал тот самый седой старичок, что отрывал у нас билеты. Он успел переодеться, вместо зеленой вельветовой куртки на нем была длинная, до колен, бархатная толстовка с поясом и черным бантом на шее. Старичок низко поклонился, и в ту же минуту в зале послышался шум. Обгоняя друг друга, зрители мчались на первые места. Кто-то больно ударил меня локтем в спину. С грохотом упала на пол скамейка во втором ряду, несколько человек перелетели через нее; каждый, усаживаясь, точно квочка, раздвигал руки, ноги, стараясь занять как можно больше места.

– Побежали, сядем там! – охваченный общим волнением, шепнул Петька, вскакивая.

– Сиди! – цыкнул я. – Куда бежишь? Смотри!

Все скамейки уже позанимали, а двое опоздавших медленно, будто прогуливаясь по залу, возвращались обратно.

Старичок поднял руку и сказал:

– Уважаемые граждане! По совершенно непредвиденной случайности судьбы наш мировой чемпионат посетил ваш замечательный древний город. Сейчас вы увидите здесь лучших богатырей нашего времени. То, что вы увидите, надолго останется у вас в памяти, и, поверьте мне, ваши дети и внуки позавидуют вам. Но я должен извиниться, уважаемые граждане, мы даем программу в несколько измененном виде. Дело в том…

В зале стало очень тихо, и все насторожились.

– Дело в том, – очень твердо сказал старичок, – что чемпион Кавказа и Каспийского моря Дадико Барзашвили не приехал…

– Обман! – закричали позади. Кто-то протяжно свистнул. Затопали ногами.

– Минуточку! – закричал старичок. – Ничего не обман!

– Самый настоящий шахер-махер! – подымаясь, закричал басом высокий широкоплечий человек в плоской, слегка засаленной кепке.

Это был Жора Козакевич, литейщик с завода «Мотор». Говорили, одной рукой он свободно выжимает мельничный вальц.

– Вы думаете, обман, да? – закричал Козакевичу старичок. – А я говорю – не обман. Дадико Барзашвили ехал с нами. Он всей душой мечтал побывать в этом уважаемом городе, но, увы, непредвиденная ирония судьбы! В городе Одессе, – старичок повысил голос, – в городе Одессе в самую последнюю минуту Дадико Барзашвили покусала бешеная собака. По настоянию врачей он остался делать прививки. Но чтобы не огорчить уважаемую публику, – старичок обвел глазами зрительный зал, – мы расширяем нашу программу. Волжский богатырь, мастер стального зажима, Зот Жегулев, принимает вызов любого из присутствующих здесь и согласен бороться до полной победы… Итак, мы начинаем… Маэстро, прошу марш…

Когда все борцы, сотрясая деревянную сцену и выпячивая мускулистые свои груди, прошли в «параде-алле» перед публикой и скрылись за кулисами, старичок в бархатной толстовке попросил на сцену трех человек, знающих французскую борьбу. Первым поднялся туда седой железнодорожник в форменной фуражке, за ним – начальник штаба частей особого назначения Полагутин, коренастый и черноволосый военный в красных брюках, сапогах со шпорами и белой гимнастерке. Недоставало третьего – старичок выжидающе глядел в зрительный зал. И тут очень легко на сцену выскочил Котька Григоренко. Оправляя батистовую рубашку, он смело подошел к старичку распорядителю, пожал ему руку и уселся рядом с Полагутиным на венском стуле в глубине сцены у низенького, покрытого зеленым сукном столика. Как он ни храбрился, но видно было, что ему не по себе там, на сцене. Котька положил на стол свои кулаки и все время, пока не началась борьба, смотрел на них. Задавака проклятый! Везде и всюду он старался быть первым, всюду совал свой нос. Ну вот сейчас кто его просил идти на сцену? Разве он знает хорошо французскую борьбу? Ничего подобного! Так всякий ее знает – и я и Петька Маремуха. Мне было очень неприятно, что Котька сидит перед нами, что Галя сможет его все время разглядывать. Котька красивее меня. Она может полюбить его, и тогда я останусь в дураках, с опасением думал я и мечтал: скорее бы начиналась борьба!

Загрузка...