Так? Твоя Валя тоже понесет ответственность, но о ней разговор особый. А ты – прямой соучастник. Судить тебя будут вместе со мной. – Клятов процитировал наизусть: –

«Соучастниками преступления, наряду с исполнителем, признаются организаторы, подстрекатели и пособники». А

что такое пособник, знаешь? «Пособником признается лицо, содействовавшее совершению преступления советами, указаниями». Указаниями! А кто указал, когда у

Никитушкиных будут дома деньги? Ты указал. Значит, и судить нас будут вместе. Ну, может, ты на год-другой меньше меня получишь. Хотя ты ведь тоже рецидивист, так что и это учтут. Мне все равно из Энска смываться. Так почему же на прощание свинью старому товарищу не подложить!»

Впервые я понял, в какой попал капкан. У меня голова закружилась от ужаса и отчаяния. И никакого выхода не было.

– Скажите, Кузнецов, – спросил Ладыгин, – а вы не подумали, что у вас есть очень простой выход: твердо ответить Клятову «нет», дойти до ближайшей милиции и предупредить, что Клятов идет грабить Никитушкиных.

Почему вы не поступили так?

– Мне не пришла в голову эта мысль.

– Эта мысль опять-таки не пришла вам в голову, потому что вы ее не искали. Рассказывайте дальше.

Теперь Кузнецов больше не нуждался в наводящих вопросах. Он говорил не останавливаясь. Он как будто сам вспоминал все подробности того вечера, все чувства, тогда его волновавшие. Странное ощущение вызывал его рассказ. Он как будто говорил искренне, взволнованно. Как будто сам себя осуждал, с раскаянием вспоминал тогдашние свои поступки. Все это могло бы внушить сочувствие, если бы… Если бы не то, что и я и, наверное, все сидящие в зале помнили все время об одном: врет Кузнецов, что положение у него было безвыходное. Был у него выход, и даже очень простой. В сущности говоря, пустяки пугали его. Страшно признаться в том, что был он условно осужден на два года. Страшно признаться в том, что сказал

Клятову, когда Никитушкин взял деньги в сберкассе. А то, что он идет на разбой, если и пугало, то гораздо меньше.

Значит, мозг его не очень боялся преступления. В крайнем случае, был на него согласен Наказания, конечно, боялся.

Но что ж наказание… Если все сделать умненько, может, и не поймают.

Поэтому зал внимательно, взволнованно, но не сочувственно слушал его взывающий к сочувствию рассказ.

– Что говорить, – продолжал Кузнецов. – Клятов вытащил бутылочку из кармана, мы выпили, причем он внимательно следил, чтоб я выпил в меру, захмелел, да не очень, сказал, что потом еще даст: у него припрятано, и мне уже казалось, что ничего страшного нет. Что ж такого, возьмем у людей лишние деньги, которые им не нужны, которые они, в сущности говоря, выбрасывают, покупая машину не себе даже, а сыну, молодому, здоровому человеку. Клятов доказывал, что это ловкое и смелое дело, что мне исключительно повезло, что опытные рецидивисты за такими делами гоняются и редко когда получают, а мне прямо на блюдечке поднесли все готовенькое. И я уже соглашался с ним. Мне тоже казалось, что от такого дела только дурак откажется и что мы с Клятовым молодцы, ничего не боимся и берем свое там, где его находим. Померили перчатки. Мне мои были хороши. Радовались, что вот как будто на меня специально. Попробовал надеть кастет на перчатку, и он вошел свободно, и Клятов ахал и говорил, что прямо как на меня сделан. И мы отправились.

Часть пути проехали на автобусе. Я вошел спереди, он сзади, как будто мы не знакомы. Последние две остановки прошли пешком. Поселок уже спал. Почти во всех домах свет был погашен. Остановились под большим деревом.

Клятов вытащил из кармана еще бутылку, – не понимаю, где у него помещалось столько бутылок? Надели перчатки, завязали на лицах платки; на правую перчатку я надел кастет. Выпили еще, потом Клятов сказал: «Ну, с богом».

Мы подошли к дому, и Клятов позвонил в дверь…


Глава пятьдесят первая


«Монтер… Монтер…»


– По чести сказать, я очень боялся. Разные чудились мне ужасы. Я представлял себе, что в квартире у Никитушкиных сидит засада работников милиции. Почему-то слышалось мне, как щелкают наручники, хотя я никогда не видел их, кроме как в кино, и не слышал, как они щелкают.

Клятов, наверное, догадывался о моем состоянии и шепнул: «Веселей, веселей, Петька».

Наконец за дверью послышались шаркающие шаги.

«Кто там?» – раздался женский голос.

«Телеграмма», – ответил Клятов.

Довольно долго отпирали дверь. Наконец она открылась. Перед нами стояла седая старушка с добрым лицом, в длинном, почти до пола, халате. Мы оба быстро вошли в квартиру: Клятов впереди, я сзади. Напоминаю: лица у нас были завязаны черными платками. Мы оба были в перчатках, у меня были желтые – на правой отчетливо виднелся черный кастет.

Очень ясно я помню, как менялось лицо у Никитушкиной. Сперва оно было добродушное, спокойное, готовое пошутить, поблагодарить. И вдруг оно стало растерянным, непонимающим, а еще через секунду испуганным. Широко открыв рот, она слабым, старушечьим голосом закричала.

Этот крик тянулся на одной ноте бесконечно. Она отступила на два шага от нас, и остановилась, и стояла не двигаясь, и все тянула и тянула эту бесконечную ноту… Переводила дыхание и снова ее тянула.

Нет, она не звала на помощь. Кто бы его услышал, этот слабый, старушечий крик, тем более что Клятов аккуратно закрыл наружную дверь?…

«Замолчите, мамаша, – сказал он спокойно и кинул мне:

– Дай ей, Петр, чтоб замолчала». Почему я ее не убил?

Я был до того взволнован, до того взвинчен и, наверное, до того хмелен и от водки и от страха, что не смогу спокойно и обстоятельно объяснить причины своих поступков. Думаю, однако, что не убил потому только, что очень жалобно она кричала. Она все тянула эту непереносимо долгую, непереносимо тоскливую ноту.

Тогда Клятов ударил ее кастетом в висок. Мне показалось, что не сильно. На самом деле это, наверное, не так.

Никитушкина упала и больше не шевелилась.

Кажется, Клятов сам испугался.

«Черт, – сказал он негромко, – неужели убил?»

Мы оба наклонились над ней. Да, она не шевелилась и не дышала.

Я рассказываю долго. На самом деле все происходило очень быстро.

Через полминуты нас уже перестала интересовать Никитушкина. Нам нужно было скорее брать деньги.

«Пошли», – сказал Клятов.

Мы повернулись к двери и остановились. Старик в халате и туфлях стоял в дверях. Мы не слышали, как он вошел. Я очень боялся встретиться с ним глазами. Но старик на нас не смотрел. Он смотрел на жену, лежавшую на полу.

Шлепая туфлями, он пошел прямо к ней, не обращая на нас никакого внимания. Он прошел мимо и, кажется, нас не видел. Он наклонился над старухой и очень ласковым, добрым голосом сказал: «Аня». И вдруг сел рядом с ней на пол. Он сидел, гладил ее по голове и очень тихо повторял:

«Аня, Аня…»

В пустой, ярко освещенной передней, в которой все происходило, денег, конечно, быть не могло. Деньги надо было искать в комнате. Но нельзя было оставить здесь старика. Он мог прийти в себя, открыть наружную дверь и позвать на помощь.

Вероятно, в комнату должен был идти Клятов, а мне следовало остаться со стариком. Но в это время у Клятова с лица упал платок и он замешкался.

Мне так было все непереносимо, так хотелось скорей убежать отсюда, скрыться куда-нибудь, что я не вытерпел и побежал в комнату.

Как спокойно и уютно было в этой комнате! Две кровати стояли рядом, и над каждой горело бра. И книжки лежали на тумбочках. Вероятно, старики перед сном читали. А у окна поместилось большое старинное бюро. Кажется, я сколько-то времени простоял, ошеломленный этим ощущением устойчивого покоя, нормальной, размеренной жизни и страшного контраста с этим покоем, который внесли сюда мы.

Не знаю, сколько времени я простоял. Секунда равнялась часу, час равнялся секунде. Я услышал, что мне из передней кричит Клятов: «Давай скорей, Петр!» Я кинулся к бюро и начал торопливо отодвигать и задвигать ящики. Я

все думал, что в каком-нибудь из них лежат деньги, и обязательно на самом верху. У меня было только одно желание – поскорее схватить эти деньги и убежать. Куда угодно, но убежать. Честное слово, если бы я был один и мне бы удалось уйти с деньгами, я бы, наверное, выбросил эти деньги в первую же канаву.

Ни в одном ящике денег не было. Во всяком случае, наверху. Рыться в ящиках я был не в силах. Не знаю, сколько времени это могло занять. А у меня, повторяю, было одно желание – поскорее кончить все и бежать.

Когда все ящики были обысканы, я отчаялся и решил, что будь оно все проклято, не хочу я этих дьявольских денег. Только одна мысль была у меня в голове: бежать, бежать. И вдруг я увидел, совершенно случайно увидел, что деньги лежат просто на столе. Несколько заклеенных пачек, перевязанных крест-накрест веревочкой.

Я схватил этот пакет, пытался засунуть его в карман. Он не лез. Потому ли, что был слишком толстый, или потому, что у меня тряслись руки. Я выскочил в переднюю. Никитушкин по-прежнему сидел возле жены. Перед ним стоял

Клятов. Он завязывал платок на лице. Очевидно, я отсутствовал совсем недолго – минуту, две, может быть.

Старик, по виду совершенно спокойный, сидел на полу, спиной прижавшись к стене, вытянув на полу ноги, и очень тихо повторял, глядя на Клятова: «Монтер, монтер, монтер…»

Я очень испугался. Клятова старик узнал, подумал я, поймают Клятова, до меня доберутся. Впрочем, не знаю, подумал ли я это. Подумал ли я вообще что-нибудь. Слышу, Клятов мне говорит: «Успокой старика, Петр». Я

взмахнул правой рукой, на которой был кастет, и, мне казалось, очень легко коснулся головы старика кастетом.

Старик даже не охнул и плавно опустился – не упал, а опустился на пол.

Кажется, мы сразу выскочили на улицу. Мы так торопились, что даже не закрыли за собой дверь. Мы сразу свернули в проход между домами. Этот проход вел в лес.

Поселок Колодези окружен лесом. Мы сперва побежали, а потом, когда стали задыхаться, быстро пошли по лесу. Не помню, сколько мы прошагали, вероятно, километра два или три. Наконец, мы оказались на полянке. Ночь стояла лунная. Видно было почти как днем.

«Черт тебя дернул старика ухлопать! – сказал Клятов. –

Впрочем, оно и лучше. Теперь надо сматывать удочки.

Сколько ты денег взял?»

Я протянул ему пакет. Он быстро пересчитал заклеенные пачки. Аккуратненько вынул одну и положил себе в карман. Остальные вернул.

«Я уезжаю, – сказал он, – первым поездом. Эти деньги я оставляю тебе на сохранение. Не вздумай только шутки шутить, а то ты меня знаешь. Тебе советую до города идти пешком. А еще лучше, если дойдешь до самого дома. У

тебя другой костюм есть?»

«Есть», – сказал я.

Меня охватила такая слабость, что я еле стоял на ногах.

Оглядевшись, я увидел на полянке пенек и сел на него.

Клятов подошел ко мне.

«Ты что, сдурел, Петр?– спросил он. – Слышишь, что я говорю?»

«Слышу», – не очень внятно пробормотал я.

«И запомнишь?»

Я молча кивнул головой: мне трудно было говорить.

«Так вот, – очень отчетливо и ясно сказал Клятов, –

деньги пересчитаешь. Тысячу я взял. У тебя осталось пять.

Половина – три тысячи – твои. Две – мои. Со своей долей делай что хочешь. Насчет моей доли жди указаний. Мне здесь показываться нельзя. Не та репутация. Я тебе дам знать, когда деньги понадобятся. Намеком, конечно. Ты поймешь. Имей в виду, ты вне подозрений. За тобой следить не будут, так что не бойся. Деньги лучше спрячь дома.

В твоей квартире никто их искать не будет. Если встретимся, друг друга не знаем. На всякий случай запомни, что имя и фамилия у меня будут другие».

«Какие?» – спросил я слабым голосом. Все время я чувствовал себя очень плохо. К горлу подкатывала тошнота.

«А это, Петр, тебе незачем знать. Иди сейчас в ту сторону. Вон, видишь, башня? Это ретрансляционная. Дойдешь до башни, увидишь шоссе. По шоссе налево. И помни: шагай пешком. Тут недалеко – километров семь до твоего дома. А мне в другую сторону. И помни: деньги зажилить лучше не пробуй, а то я тебе такую жизнь устрою, что волком взвоешь… Прощай».

Он повернулся и сразу исчез за деревьями. Я понимал, что надо идти, что здесь ни в коем случае нельзя задерживаться, но не мог встать. Я готов был отдать всю свою жизнь, чтобы только не было в этой жизни последнего часа.

Я гнал от себя все мысли о Никитушкиных, об их мирной квартире, о старческом их покое, который теперь навсегда нарушен. Но разве же эти мысли прогонишь! Они, как нарочно, лезли в голову, да не просто, а, как бы сказать, картинками. Безжизненное тело Никитушкиной, старик, сидящий на полу, бра над стоящими рядом кроватями.

Кажется, еще никогда в жизни воображение не создавало мне таких отчетливых и ясных картин. И вдруг я вздрогнул.

Передо мной опять стоял Клятов. Я думал, что это тоже мне только представляется, но он заговорил, и я понял, что он реальный человек.

«Ты у меня зажигалку не брал?» – спросил он.

Я отрицательно мотнул головой. Говорить я был не в силах.

«Потерялась где-то. Может, там? (Я молчал.) Ну и черт с ней! Зажигалка-то груздевская. Найдут – пусть на него и подумают. Да, забыл сказать, – проговорил он так же отчетливо и ровно, как говорил все в эту проклятую ночь, –

денег пока не трать, разве что пять, десять рублей. И не сиди здесь, а то тебя возьмут прямо на месте. Вставай и иди. И по шоссе, где можно, шагай лесом, чтоб тебя с проезжей машины не увидели. Ну, вставай, вставай, нечего…»

Он поднял меня, повернул лицом к ретрансляционной башне, которая виднелась за деревьями, и даже слегка подтолкнул.

Я пошел, и сначала ноги у меня подгибались, но потом я шагал уже довольно ровно. Когда полянка кончилась, я обернулся. Клятова не было. Он в эту ночь обладал таинственной способностью внезапно появляться и исчезать.

Шоссе было пустынно, машины проезжали очень редко. Когда до меня доносился шум мотора, я отходил в лес и прятался за деревьями. О чем я думал? Кажется, только о том, что все позади. Мне снова казалось, что если я хорошенько зачеркну пережитую мной сегодня страницу, то она исчезнет совсем. Как будто ее и не было. А ведь у меня был уже опыт. И печальный опыт. Однажды мне уже казалось, что я забываю лыжную прогулку, и поножовщину, и тюрьму, и суд, как вдруг неожиданно, в одну секунду все эти, казалось, забытые картины свеженькими встали перед моими глазами. И все-таки, вопреки урокам, полученным мною от жизни, я снова надеялся, что все уже кончено, все прошло и, если только мне удастся, не попадаясь особенно на глаза, добраться до своего дома, я снова стану человеком без темных пятен в прошлом, со светлыми надеждами в будущем.

Часа, вероятно, в три ночи я дошел до дома. Я, кажется, никого не встретил. С улицы я посмотрел на окна нашей квартиры и увидел, что света нет. Значит, все уже легли спать. Я поднялся по лестнице, вставил ключ в замок и отворил дверь. К счастью, она не была заперта на цепочку.

Очень тихо, никого не разбудив, я прошел в свою комнату, тщательно запихал деньги в самую глубину ящика письменного стола, постелил постель, аккуратно сложил и повесил костюм и лег спать.

Заснул я сразу же. К моему удивлению, никакие кошмары меня не мучили. Проснулся я в хорошем настроении.

Мне казалось, что теперь уж наверняка все зачеркнуто и забыто. Когда я встал, в квартире было тихо. Никого не было дома. Казалось бы, это должно меня обрадовать. На самом деле не обрадовало и не огорчило. Мне было все равно. Я мог встретиться с отцом или с матерью, пошутить, посмеяться. Я принял холодный душ, надел другой костюм и пошел на работу. И на работе все было в порядке. Последние дни у нас шла скучная картина, которая не делала сборов, а с этого дня пошла новая, которая нравилась публике, и кинотеатр был полон. После работы зашла Валя и рассказала, что убили Анну Тимофеевну Никитушкину и ограбили стариков. Я слушал так, как будто не имел к этому ни малейшего отношения. Вале, конечно, даже в голову не пришло, что я как-нибудь связан с трагической этой историей. Потом я сделал вид, что неожиданно испугался.

«Ой, Валя, – сказал я, – ты только, пожалуйста, никому не говори, что я знал, когда Никитушкин получает деньги».

Она только теперь вспомнила об этом. Вспомнила и испугалась тоже.

«Ты сам не проболтайся, – сказала она. – А то действительно могут тебя заподозрить».

«Конечно, невиновность свою я докажу, но хлопот будет много».

Больше мы об этом не говорили. Вы знаете, что она действительно молчала, пока сама не начала меня подозревать.

Мы посочувствовали Никитушкиным, потом Валя посмотрела фильм. Попозже вечером мы с ней пошли в молодежное кафе, выпили по бокалу вина, потанцевали. Через месяц я сдал в комиссионку костюм. Я был совершенно спокоен. И действительно, мне не задали никаких вопросов. Костюм продался очень быстро.

Пришло время отпуска. Мы с Валей поехали на экскурсию в Ленинград. Я взял ровно столько денег, сколько получил на работе, да еще сто рублей, которые будто бы одолжил у отца. Позже я сказал Вале, что продал костюм и хотел отдать долг отцу, но он будто бы не взял деньги. По этому случаю я подарил Вале отрез на пальто. Больше про «те» деньги я даже не вспоминал. Как будто их никогда и не было. Я только запер на ключ ящик, в котором они лежали, и ключ взял с собой. Просто на всякий случай. Вдруг кто-нибудь случайно откроет ящик и увидит деньги…

Отпуск мы провели отлично. Я был в Ленинграде впервые и в полной мере наслаждался городом. Когда вернулся домой, оказалось, что никто мой ящик не открывал и вообще все было как всегда.

Уже в начале зимы кто-то рассказал, что оба грабителя, которые совершили разбойное нападение на Никитушкиных, задержаны. Одним оказался рецидивист Клятов, а другим – пропойца и забулдыга Груздев. Груздев будто бы признался, а Клятов пока не признается.

Меня это, конечно, очень поразило. Я не мог понять, что это за Груздев и почему он признался. Внешне я отнесся к этой новости достаточно спокойно. А потом, уже ночью, долго думал. Может быть, я видел во сне всю эту историю? Я даже встал, тихонько отпер ящик и посмотрел на деньги. Деньги лежали на месте.

Все-таки я был совершенно спокоен. Против меня никаких улик нет. Клятов меня не выдаст, потому что тогда пропадут его деньги. То, что какой-то загадочный Груздев ни с того ни с сего взял на себя мою вину, меня вполне устраивало.

Глава пятьдесят вторая


Кара

В сущности говоря, единственный шанс на смягчение наказания Кузнецову давала его добровольная явка с повинной. Защитник, известный в городе адвокат Асланов, вел защиту очень умело, не упуская ни одного довода в пользу своего подзащитного. Мне потом говорили, что многие адвокаты отказались защищать Петра, поэтому

Асланова назначила коллегия. Тем не менее, повторяю, он защищал темпераментно и умело. По его версии, Кузнецов был слабохарактерный молодой человек, подчинившийся влиянию гораздо более скверных и опытных людей. Некоторые из них, например Фуркасов, спровоцировав поножовщину, сами остались в стороне и не понесли никакой ответственности. Другие, имелся в виду Клятов, сидят сейчас тоже на скамье подсудимых.

Конечно, явка с повинной была сильным доводом в пользу этой версии, и Ладыгин не зря много сил положил на то, чтобы эту явку суд увидел в настоящем свете.

Я излагаю связно эту часть показаний Кузнецова. На самом деле она состояла из ответов на вопросы Ладыгина и

Панкратова. Я опускаю вопросы в целях краткости.

Итак, поначалу обстоятельства складывались для Кузнецова удивительно благоприятно. Мало того, что он ничем не выдал себя, не оставил никаких следов, нашелся человек, который, непонятно по каким причинам, сначала скрылся, дав все основания себя подозревать, а будучи задержан, на первом же допросе признался, что именно он и был соучастником Клятова.

Кузнецов совершенно успокоился и решил, что дело сошло для него благополучно. В это время мысль повиниться не приходила ему в голову.

Однако логика событий продолжала действовать, и, вопреки первоначальным кузнецовским удачам, обстоятельства неуклонно поворачивались против него.

Странно не это, странно то, что следствие не докопалось до тех данных, которые выяснились на суде. В объяснение этой близорукости следствия я в дальнейшем приведу один свой разговор с Глушковым.

Но все-таки самое удивительное то, каким спокойным чувствовал себя преступник почти до самого суда. Он даже не выбросил кастет. Деньги лежали в ящике стола. В случае самого поверхностного обыска они бы его немедленно изобличили. Но он был уверен, что обыска не будет, и его действительно не было. Опасность приближалась совершенно с другой стороны.

Когда в поле зрения суда появилась Валя Закруткина, игра Кузнецова была проиграна. Кузнецов сделал, кажется, все, чтобы избежать опасности. Он проявил поистине необыкновенную выдержку и ничем не выдал себя, когда его допрашивал следователь. Рукавишникова даже не упомянула о приходе Клятова, потому что никак не связывала этот приход с убийством. Когда я пришел в кинотеатр и стал спрашивать Кузнецова, кто стоял на контроле 7 сентября, у него нервы сдали. Этим объясняется то, что он оставил меня в кабинете, сославшись на неотложные дела.

Однако и на этот раз он справился с собой: может быть, намочил платок холодной водой и приложил ко лбу, может быть, просто отдышался, во всяком случае, опять ничем не выдал себя. Первый допрос в суде прошел благополучно.

Острая минута была, когда Рукавишникова узнала Клятова.

Но Кузнецов в это время сидел в коридоре, ждал, пока его вызовут, и, значит, многозначительную немую сцену не наблюдал.

Единственный раз он допустил ошибку, когда соврал

Вале о том, зачем его вызывали в суд. Тут у него, конечно, сдали нервы. Это, впрочем, совершенно закономерно.

Борьба преступника с правосудием может быть очень долгой борьбой, но нет, вероятно, ни одного преступника, который в какую-то минуту в процессе этой борьбы не допустил бы ошибки.

Кстати говоря, думаю, что, если бы Кузнецов и не врал, дело бы все равно было распутано. Валя Закруткина уже понимала, что Кузнецов старается запутать суд. Она понимала, что может быть осужден невиновный. Если бы даже признание ее задержалось на несколько дней и приговор был уже вынесен, она бы все равно рассказала прокурору, что говорила Кузнецову, когда Никитушкин возьмет деньги. Это послужило бы достаточной причиной для возобновления дела «по вновь открывшимся обстоятельствам».

Может быть, если бы Клятов, вместо того чтобы идти в кинотеатр «Космос», позвонил из автомата, Рукавишникова не могла бы узнать его на суде, Кузнецов вышел бы сухим из воды? Но, во-первых, вероятно, были у Клятова причины зайти, а не позвонить: он торопился, ему не попался по дороге автомат или у него не было двухкопеечной монеты. Главное же то, что, делая это предположение, мы переходим из области реального преступления в область преступления теоретически предполагаемого, такого, каким его задумывает преступник. Теоретически задуманное преступление всегда должно удаться. В жизни же реальной всегда вмешивается ошибка, случайности, неожиданности, которые предусмотреть невозможно и которые замысел преступника губят или совершенное преступление обнаруживают.

Клятов говорил Кузнецову, что груздевскую зажигалку он потерял случайно, и это же утверждал на суде. Может быть, и так. Хотя при хитрости Клятова можно предположить и другое: он обронил зажигалку нарочно, чтобы утопить Груздева, надеясь сохранить деньги у Кузнецова.

Допустим, однако, что это была действительно случайность. Случайность, работавшая на Кузнецова. Что ж, это подтверждает только ту истину, что, идя на преступление, все предусмотреть невозможно. Случайности обязательно будут. Одна из них – зажигалка – работала на Кузнецова.

Другая – то, что Клятову пришлось зайти в кинотеатр, –

послужила к его разоблачению.

Ладыгин заставил Кузнецова рассказать и о том, как он пытался или делал вид, что пытается броситься под поезд; как он увидел двух людей в штатском, стоящих по обе стороны от него.

– То есть, – сказал Ладыгин, – вы поняли, что за каждым вашим шагом наблюдают?

– Да, – согласился Кузнецов.

– Значит, у вас было только две возможности: либо в ближайшие минуты быть задержанным органами МВД, либо явиться с повинной. Так или нет?

– Так, – согласился Кузнецов.

– Значит, можно считать, что ваша явка с повинной была вынуждена. Вы понимали, что так или иначе уйти от наблюдения вам не удастся.

И с этим Кузнецову пришлось согласиться.

И меня и весь зал поражала какая-то мелкая расчетливость Кузнецова. Признание Груздева его, как он говорит,

«устраивало». Невиновный человек понесет за него тяжелое наказание. А его это «устраивает»! Вообще никаких этических проблем перед этим молодым человеком никогда не вставало. Вероятно, и дружба с Фуркасовым диктовалась какими-нибудь расчетиками: третьекурсник, отдельная квартира, родители дипломаты. Как будто в своем собственном представлении он оказывался хоть на какое-то время причастным к «высшему кругу». Наверное, и бежал-то он с ножом не потому, что считал необходимым защищать товарищей, которых бьют, а потому, что надеялся заслужить благосклонность Фуркасова и утвердиться в его компании. Есть только одно обстоятельство, в какой-то степени говорящее в пользу того, что человеческие чувства не были ему совсем чужды. Это его любовь к Вале.

Наверное, ее он действительно любил. Однако не поколебался выведать тайну вклада, которую она не имела права нарушать. Однако скрыл от нее правду и врал все равно, удачно или неудачно. Значит, любовь его была в достаточной мере эгоистична. Ну, а то, что любовь была, само по себе ничего не говорит. Любят и Вертер, и Ромео, и Кузнецов. Вертер кончает с собой, Ромео губит враждебный его любви мир, а Кузнецов бьет в висок беспомощного старика.

Тяжело было смотреть на родителей Кузнецова. Они просидели весь процесс не двигаясь, молча. В перерывах они не выходили в коридор. После оглашения приговора молча ушли. Что-то механическое было в их походке, когда они проходили по коридорам. На них смотрели с сочувствием.

Не знаю, мне кажется неправильным то, что у нас принято обвинять родителей за преступления, совершенные детьми. Я не говорю, конечно, о детях десяти-двенадцати лет. Но когда речь идет о совершеннолетнем, мне кажется обвинение родителей странным. Человека воспитывают и родители, и учителя в школе, и товарищи по классу, и ребята со двора, и товарищи по пионерлагерю, и случайно встреченный мерзавец, и также случайно встреченный благороднейший человек. Ответ на вопрос «кто виноват?» так многозначен, что в большинстве случаев ответить па него невозможно. Ответ может быть только один: виноват преступник. Человек, вышедший из отроческого возраста, отвечает за себя сам. Кстати, так считает и закон. Я думаю, что часто, к сожалению, очень неправильно реагирует на осуждение общественность предприятия или учреждения, где работают, дома, где живут родители преступника. Я, конечно, не говорю о случаях, когда «преемственность поколений» ясна. Когда родители спаивают ребенка или растят его в аморальной обстановке. Но чем виноваты родители Кузнецова, люди безукоризненной честности, скромной и чистой жизни?

Какое право имеем мы бросать им упреки? Откуда мы знаем, почему такой отвратительный птенец вырос в семье порядочных людей? И почему мы должны давать право преступнику считать себя отчасти и невиновным: меня плохо воспитали?

Однако вернусь к процессу. Судебное следствие закончилось. После перерыва начались прения сторон

Первым, как положено, выступил государственный обвинитель Сергей Федорович Ладыгин.

Он был хороший оратор и речь свою произнес темпераментно и взволнованно. Материалы дела он отлично изучил и запомнил. По крайней мере, ни разу не заглянул в записи. Он просил для Клятова смертную казнь, а для

Кузнецова пятнадцать лет заключения в колонии строгого режима. Мне кажется, что только после его речи Клятов понял, что ему угрожает смертная казнь. Во всяком случае, только теперь с него слетел разухабисто-бодрый вид, который он напускал на себя с самого начала процесса. Если передать словами то, что он хотел сказать прежним своим видом, получилось бы приблизительно следующее: «Конечно, нехорошо то, что я попался и разоблачен, но все-таки посмотрите, как делает дела умный человек. Я все придумал, все организовал, я вовлек в свою затею Груздева, а когда он сбежал, подменил его Кузнецовым. Идея моя, инициатива моя, разработка моя. Попался, правда, ну что ж, и на старуху бывает проруха. Больше пятнадцати лет все равно не дадут. Многовато, конечно, но умному человеку унывать нечего. Еще посмотрим, как все сложится: может, убегу, может, еще чего».

Ладыгин разобрал его преступление с самого начала и до конца. Всей публике, а потом, оказалось, и суду было совершенно ясно, что главный виновник Клятов. Ладыгин подчеркивал его общественную опасность: молодой человек попадается в краже, суд приговаривает его к лишению свободы. Бывает, споткнется человек, отбудет наказание и на всю жизнь закается. Трех лет не проходит после освобождения – Клятов снова идет на кражу. Суд осуждает его на пять лет лишения свободы. Казалось бы, теперь последняя возможность одуматься. Но Клятов организует разбойное нападение на Никитушкиных. Клятов по всем признакам подходит под понятие опасного рецидивиста.

Клятов – организатор преступления. Он подбивает идти на разбойное нападение Груздева. Груздев в последнюю минуту одумался и сбежал. Ну что ж, у Клятова есть резерв

– Кузнецов. Преступники вошли в дом. Анна Тимофеевна не сопротивляется. Она только кричит, очевидно, не очень громко. Мы знаем, что никто за пределами дома ее не слышал. Старая женщина кричит от растерянности, от испуга. Клятов командует: «Дай ей, Петр, чтоб замолчала».

Кузнецов не решается. Клятову все нипочем. Взмах руки с кастетом, и нет Никитушкиной. У Клятова упал платок с лица. Никитушкин опознал «монтера». «Успокой старика, Петр». Кузнецов взмахивает рукой с кастетом, и старый человек падает без звука. Он жив? Да, он жив, но только потому, что убийцы ошиблись. Они считали его мертвым.

Клятов – расчетливый убийца! Клятов – безжалостный убийца! Клятов – хладнокровный убийца!

Кузнецову Ладыгин тоже не дал поблажки. Он разобрал все его поступки, начиная от московского дела и кончая попыткой будто бы самоубийства.

– Я не верю в это самоубийство, – сказал Ладыгин. –

Представьте себе раннее утро. Отдаленный перрон. Пустынный перрон. Здесь ни один поезд не остановится, значит, нет ожидающей публики, нет железнодорожников, ждущих поезда. Сейчас пройдет, не останавливаясь, товарный состав. Вот он уже показался. Вот он уже совсем близко. Под него предстоит броситься самоубийце. Однако перрон пустынен, но не совсем: по обе стороны от Кузнецова стоят два человека. Как странно, что Кузнецов их не видит. Они же совсем рядом. Они должны его схватить, когда он будет бросаться под поезд. Он их, однако, не видит. Можно представить себе, что в таком состоянии он ничего не видит вокруг себя. Тогда почему же вдруг эти люди стали ему видны, когда пришла минута бросаться под поезд? Я вам скажу почему. Он видел их раньше, и это его устраивало. Ему нужны были свидетели того, что он пытался покончить с собой. Ему нужны были не только свидетели, ему нужны были люди, которые в последнюю секунду схватят его и не дадут совершиться самоубийству.

Его вполне устраивало, что работники МВД шли за ним по пятам. Как же, и свидетели и спасители. Мы с вами слышали показания одного из этих спасителей. Кузнецова не пришлось спасать. Он будто бы рванулся под поезд, однако не сделал последнего шага. Почему? По тому же свойству своей трусливой, гаденькой натуры. А вдруг спасители опоздают? Вдруг они не успеют его схватить? Да, от суда не уйти. Не уйти от разоблачения и позора, но нельзя же в самом деле подвергать опасности свою драгоценную жизнь. Вот каким я вижу ход рассуждений Кузнецова…

По совести говоря, рядом с убежденной и страстной речью Ладыгина выступления адвокатов мне показались бледными. Впрочем, если всерьез говорить, какие доводы могли привести они в пользу своих подзащитных? Грозубинский упирал на то, что Никитушкина Клятов не убил.

Асланов доказывал, что преступление Кузнецов совершил под давлением. Оба призывали к смягчению наказания.

Что они могли еще сделать? Они привели все доводы, какие только возможно, но доводы эти были ничтожны.

Тяжек труд адвоката. Повторяю: прокурор может отказаться от обвинения, адвокат отказаться от защиты не имеет права. Ни юридического права, ни морального. Судьи должны услышать все, что можно сказать в пользу подсудимых. Хорошо, когда дело спорное, когда доводов защитнику не приходится выискивать. Мы обычно представляем себе адвоката произносящим блестящую речь в защиту, вызывающим сочувствие к подсудимому. А что, если нет доводов для защитительной речи? Адвокат все равно обязан говорить. Суд должен заслушать все доводы «против» и все доводы «за». Почему-то об этой самой тягостной стороне адвокатского долга мы обычно не думаем…

Потом были последние слова подсудимых, и я увидел, что Клятов безумно, панически боится. И следа не осталось от бравады опытного уголовника, только жалкий лепет безумно испуганного, жалкого человечка. Кузнецов вообще не смог почти ничего сказать. Он плакал и несвязно умолял о прощении. Потом суд удалился на совещание.

Подсудимых увели. Мы, публика, пошли в коридор покурить, размяться, поговорить. Впрочем, разговоров почти не было слышно. Тяжелое было у всех настроение. Можно ненавидеть и презирать человека, и все-таки, когда ему грозит смертная казнь, не хочется шутить и рассказывать анекдоты. Судьи совещались, по-моему, часа три, не меньше. Уже стемнело и зажгли свет, когда наконец конвойные провели подсудимых обратно в зал. Вошли в зал прокурор и защитники, расселись по местам мы, публика.

Наконец открылась дверь, вышли судьи, и все встали.

Стоя, в молчании выслушали мы приговор. Мы все предчувствовали, какой он будет, и все-таки тяжело было его слушать. Панкратов медленно перечислял установленные судебным следствием факты и статьи, по которым обвиняется каждый из подсудимых. Панкратов говорил ровным голосом, кажется, очень спокойно. Спокойные стояли по обе стороны от Панкратова члены суда, и все-таки и тогда и сейчас, когда прошло уже много времени, я ручаюсь, что судьи были взволнованы не меньше публики. Совершался акт правосудия. Акт справедливости.

Но даже понимая всю его бесспорную справедливость, все-таки тягостно было при этом присутствовать.

Да, Клятов был приговорен к смертной казни. Весь зал видел, как он пошатнулся, когда были сказаны роковые для него слова. Почему-то он не думал о смертной казни, когда задумывал ограбление, когда грабил, когда бежал, оставив мертвую Никитушкину, когда топил всеми силами Груздева. Сейчас у него подгибались ноги. Он еле стоял, держась за барьер.

Кузнецов был приговорен к тринадцати годам заключения в колонии строгого режима.

Судьи ушли. Потянулась из зала публика. Остались в зале подсудимые и адвокаты. Впрочем, скоро адвокаты вышли, и подсудимых провели в последний раз в отведенную для них комнату.

Да, тяжелая вещь правосудие. Тяжек долг судей, выносящих суровый приговор.

Мы с Гавриловым спустились по лестнице и вышли па улицу. Мы оба молчали. Разговаривать не хотелось.

Чтобы скорее покончить с этой тягостной историей,

скажу, что Верховный суд оставил приговор в силе и просьба о помиловании была отклонена.


Глава пятьдесят третья


Очевидность путает карты

В те часы, когда мы, волнуясь, ждали решения суда, у меня появилась мысль, что из истории Петра Груздева, Петра Кузнецова и Андрея Клятова может получиться интересная книга. Конечно, книга эта виделась пока в самых общих чертах. Однако я думал, что в столкновении трех перечисленных мною характеров заключается мысль, немаловажная для многих людей.

Я тогда еще совсем не представлял себе будущей книги, даже не уверен был, что напишу ее, но все-таки ко всему, что относилось к закончившемуся процессу, у меня был повышенный интерес. Именно в связи с этим я решил поговорить с Глушковым. Вопрос к нему был у меня один: как получилось, что следствие пришло к таким неправильным выводам? Я рисковал. Он, вероятно, сам был раздосадован неожиданным поворотом процесса и вполне мог в раздражении отказаться на эту тему разговаривать. И

все-таки я ему позвонил, и он меня принял, и у нас состоялся интересный для меня разговор.

Когда я вошел к нему в кабинет, меня поразил беспорядок. На столе кучей были навалены папки, папки же лежали на узеньком диванчике. Вероятно, я не мог скрыть своего удивления. После того как мы поздоровались, я объяснил, что по чисто литературным причинам меня интересует, почему следствие по делу Груздева так страшно ошиблось.

Мой вопрос не раздражил Ивана Степановича, как я того опасался. Он усмехнулся, как мне показалось, грустно и сказал:

– Ну что ж, давайте разберем. Мне, по чести сказать, это самому интересно. Как это так, после тридцати с лишним лет беспорочной службы в прокуратуре вдруг на последнем деле так опростоволоситься…

– Почему на последнем деле? – спросил я.

– Видите, сдаю дела. – Он показал на папки. – Мое заявление с просьбой уволить на пенсию сегодня подписано начальством.

– Как, вы из-за этой неудачи решили уйти на пенсию?–

спросил я довольно бестактно.

– Я подал заявление об уходе на пенсию седьмого сентября прошлого года. Видите, какой это роковой день.

– Почему же только сейчас подписали?

– Потому что восьмого сентября меня вызвал начальник следственного отдела и попросил провести следствие по делу об ограблении Никитушкиных. Он обещал, что заявление мое будет подписано в день, когда преступники будут осуждены. Мы оба не могли даже предвидеть, каким сложным путем вес это произойдет. Так или иначе, сегодня резолюция наложена.

– Простите, Иван Степанович, – спросил я, – это что ж, наказание за ошибку?

Я опять понимал, что вопрос мой бестактен, но просто не мог удержаться.

– За ошибки не наказывают, – грустно сказал Глушков.

– Нет, это не наказание, это, как бы сказать… признание того, что у следователя утеряна зоркость мысли, что он ищет привычные решения, что он находится во власти следовательских штампов и позабыл, что каждое дело есть совершенно новый случай, такой, какого не было раньше и какого не будет потом, что штамп мышления заменяет ему объективность анализа. И что, стало быть, умолять такого следователя, чтобы он облагодетельствовал правосудие и остался, на работе еще годик-другой, не имеет смысла.

Я понимал, что попал к Ивану Степановичу в совершенно исключительную, в такую минуту. Грустно ему было, наверное, приводить в порядок архивы, чтобы навсегда распроститься с ними и передать в чужие руки. С

другой стороны, вести такой разговор с кем-нибудь из товарищей по работе было ему, конечно, неловко. Для данного случая я был идеальным собеседником. Уеду завтра к себе в С., и больше он меня не увидит.

– Между нами говоря, – продолжал Иван Степанович, –

ошибки следствия, конечно, недопустимы, но все-таки бывают. Мы все с этим боремся и все-таки в самых неожиданных обстоятельствах ошибаемся. Должен сказать, что дело Груздева очень типично. Сложность его заключалась как раз в том, что оно было совершенно ясным.

Очень уж подходили предполагаемые преступники к преступлению. Ничто не настораживало. Ничто не заставляло снова и снова перепроверять каждый факт. Я это говорю не потому, что ищу себе оправданий. Оправданий мне нет хотя бы потому, что мой помощник, молодой следователь

Иващенко, все время сомневался. Он мне просто надоел своими сомнениями, и я его несколько раз обрывал, один раз даже очень резко. Стало быть, дело не в том, что не было оснований для сомнений. Стало быть, дело в том, что был я очень уж уверен в себе и, сопоставляя этот случай со многими аналогичными, не сомневался, что ошибки быть не может. Когда вы кладете кирпичи согласно строительным правилам, вы можете быть уверены, что дом не рухнет. Все кирпичи одного сорта совершенно одинаковы. Вы уверены в каждом. Людей, конечно, тоже относят к известным категориям, но только очень условно. Тысяча пьяниц и забулдыг пойдут грабить Никитушкиных, а тысяча первый вдруг убежит, да еще так убежит, что бегство как будто подтвердит все подозрения. В работе следователя нет схожих случаев, нет привычных человеческих категорий, есть один человек, сам по себе. Вот этим одним и надо заниматься. А я, вероятно по старости лет, отнес

Груздева к известной мне категории, к которой он и в самом деле относится, и не захотел думать, проверять, искать дальше. Нет, что говорить, пора на пенсию…

Иван Степанович, видно, был очень огорчен. Казалось бы, чего огорчаться? Сам хотел отдохнуть, сам подал заявление, был недоволен, когда уговорили остаться. Теперь, когда просьбу удовлетворили, только бы радоваться. И

все-таки я его понимал прекрасно. Одно дело – уйти, заслужив всеобщее уважение, оставив добрую память, и совсем другое – уйти, провалившись на последнем деле.

Иван Степанович сам, очевидно, устыдился своего, как ему казалось, неуместного в деловом разговоре лирически-грустного тона.

– Ну, перейдем к делу, – сказал он совершенно с другой, очень спокойной, деловой интонацией. – Поверьте мне,

во-первых, что ни злого умысла, ни небрежности по легкомыслию не было. Почти все законы, обязательные для следователя, были соблюдены. Известно, что следователь должен учитывать характеры обвиняемых, прошлое обвиняемых, психологию обвиняемых. Мы знали очень многое о личности Груздева, и в сочетании с объективными данными картина складывалась, я бы сказал, очевидная.

Пьяный и разгульный образ жизни обвиняемого, то, что, в сущности говоря, к этому времени он лишился семьи, лишился товарищей по работе и стал человеком без будущего, без среды и без занятий. Стал, следовательно, именно таким человеком, из которых чаще всего получаются преступники. Ничто в его биографии, в его личных качествах, в жизненных обстоятельствах не противоречило обвинению. Обвинение подтверждалось и поведением Груздева.

Узнав, что в день, назначенный для ограбления, к нему приезжают друзья, он скрывается из дома. Он оставляет довольно убедительно написанное письмо. Давайте вспомним его. В нем объясняется, почему Груздев спился и опустился. Все это внушает доверие потому хотя бы, что трудно выдумать такую психологически достоверную историю. Однако то, что в юности и ранней молодости

Груздев был человеком эмоциональным, которому были свойственны самолюбие, гордость, верность друзьям, стыд, словом, весь комплекс обыкновенного человека, ничуть не противоречит тому, что, спившись и опустившись, он мог докатиться до преступления. Вполне возможно, что он бежал от друзей потому, что ему было стыдно оказаться в их глазах подонком. Но возможно, он должен был быть свободным в этот день, чтобы совершить преступление.

Вполне можно допустить, что он хотел начать новую жизнь и, не желая встречаться с друзьями, решил начать ее именно с этого дня. Но можно ведь допустить и то, что для начала новой жизни ему нужны деньги. Деньги он может добыть только у Никитушкиных. В этом случае он даже рад совпадению: друзья приехали именно в тот самый день, на который намечено ограбление. Одно сходится к одному.

Надо бежать от друзей, потому что перед ними стыдно. А

для того чтобы бежать, нужны деньги, которые он сегодня же может взять у Никитушкиных.

Есть как будто противоречие между первым мотивом и вторым. Первый мотив: стыд перед друзьями может быть свойствен только человеку, не потерявшему чувство стыда, человеку, для которого непереносимо унижение его человеческой гордости. Второй мотив свойствен преступнику, человеку, лишенному стыда, самолюбия, гордости, руководствующемуся примитивным, ничем не ограниченным эгоизмом. Мы считали, что тут противоречия нет. Первый мотив связан с прошлым Груздева, с тем временем, когда он жил среди нормальных людей, думал их мыслями, волновался их чувствами. Второй мотив относится ко времени, когда в душе Груздева уже произошел процесс эмоционального огрубения. Вы, конечно, знаете такой термин судебной медицины. Эти два побуждения могут соседствовать в сознании человека, никак не сталкиваясь и не противореча друг другу.

Я пускаюсь в эти психологические изыскания только для того, чтобы на примере Груздева лишний раз подтвердить хорошо вам известную мысль, необычайно выразительно сформулированную Достоевским: «Психология

– палка о двух концах».

Ни в коем случае не собираюсь я ставить под сомнение соображения следователей, основанные на психологии. Я

хочу только сказать, что построенные на ней объяснения поступков человека в какой-то степени всегда спорны.

В процессе расследования Груздев ведет себя так, словно нарочно хочет навлечь на себя возможно больше подозрений. Вспомните бегство из Клягина. Теперь мы понимаем, что это было отчаянное бегство человека, считавшего себя обреченным, хотя и невиновным. Теперь мы понимаем, что удалось оно благодаря фантастической случайности. Но ведь у нас были все основания предполагать, что директор детского дома засвистел в милицейский свисток, чтобы дать возможность скрыться бывшему своему воспитаннику. Нет, мы понимали, что директор не соучастник преступления и не помогает преступнику сознательно. Но могло ведь быть и так: директор поверил в невиновность Груздева, боится, что следствие в эту невиновность не поверит, и потому помогает преступнику бежать. А могло быть еще проще: Груздев, уже потерявший надежду спастись, вдруг видит, что милиционер, услышав свисток, покинул пост, использует эту минуту и убегает. В

конце концов, оба варианта одинаково правдоподобны.

Вы скажете про второй вариант, что случайное стечение обстоятельств очень уж удивительно. Правильно. Но на самом деле именно оно и произошло. А разве менее удивительным вам кажется тоже происшедший на самом деле случай, когда в одно и то же время, в одном и том же кинотеатре оказались Груздев, скрывающийся от Клятова, сам Клятов и Кузнецов, которому предстоит преступление совершить? И разве поверите вы в то, что Груздев и Клятов были в одном кинотеатре в одно и то же время совершенно случайно и так и не увидели друг друга?

Наконец, признание Груздева. Человек, на которого указывают все объективные данные, человек, которого несомненно можно считать способным на преступление, сам признается, что он виноват. Чем вы сможете себя убедить, что всё вместе – просто стечение обстоятельств фактических и психологических.

Да, следствие поддалось давлению, как мне казалось, неопровержимых фактов.

Значит, получается, что могут быть случаи, когда ошибка следствия неизбежна? Такая мысль вполне устроила бы человека, который больше беспокоится о снятии с себя вины за ошибку, чем за возможность в любом самом затруднительном и сложном случае доискаться до правды.

Меня такое решение не устраивает. Я отлично вижу свои ошибки и не собираюсь их скрывать.

Главная моя ошибка состояла в том, что, доверившись соображениям психологическим, которые на первый взгляд кажутся бесспорными, я оставил недоследованными некоторые факты и версии. Куда делись кастет, перчатки и платки, которыми преступники завязывали лица? Возможно, что эти предметы найти было нельзя. В конце концов, Клятов задержан на расстоянии тысячи километров от Энска Он мог разбросать все это имущество так, что сам черт бы его не нашел.

Второе недоследованное обстоятельство: откуда преступники узнали, когда у Никитушкиных будут деньги?

Клятов утверждал, что случайно услышал разговор на улице. Это неопровержимо, но и недоказуемо. Мы поверили показаниям работников сберегательной кассы. Мы выяснили, что все они не внушают никаких подозрений, что ни с Клятовым, ни с Груздевым никто из них не связан.

Надо было более тщательно проверить их связи. Мы неизбежно вышли бы на Кузнецова. Это не могло нас не насторожить: администратор того самого кинотеатра, где четыре сеанса просиживает в день преступления Груздев, близко связан с работником той сберкассы, где Никитушкин держал деньги!

Наконец, третье: куда девались взятые деньги? Мы не имели права оставить это недоследованным. Есть еще одно обстоятельство, которое кажется нашим упущением. На самом деле я считаю, что тут нам просто не повезло. Три раза спрашивали Никитушкина, в каком костюме был неопознанный грабитель. Никитушкин был ранен и потрясен случившимся. Сознание у него, конечно же, было затемненное. Так вот позвольте мне сообщить: мы проверили все протоколы допросов Никитушкина. В первый раз, в больнице, он показал, что костюм был темноватый. На втором допросе, в прокуратуре, он опять показал, что, кажется, был темноватый, что вполне подходило к костюму Груздева. На суде он сказал, что костюм был светлый. Вероятно, к этому времени память у него стала ясней. Однако предвидеть это мы никак не могли.

Теперь подумаем: каковы же причины ошибок? Причина, собственно, была одна: дело казалось слишком ясным. «Психология – палка о двух концах» – мне уже пришлось сегодня приводить эту фразу. Значит, мы обязаны исследовать до конца все мыслимые психологические варианты. Почему на суде выяснилась истина? Потому, что прокурор Ладыгин был убежден, что Груздев виновен, а адвокат Гаврилов был убежден, что он невиновен. Почему следствие ошиблось? Потому, что следствие не сомневалось, что виноват Груздев. Я говорю: не сомневалось, но это не совсем точно. Конечно, сомнения у нас возникали.

Но нас гипнотизировало количество улик и совпадение с мнимой психологической правдой. Пока дело не решено, равно вероятны минимум две правды, и обе должны быть расследованы до конца. Если психология – палка о двух концах, значит, за оба конца надо браться. Мы были совершенно уверены, что правильна только одна версия. Зачем, казалось нам, просить о дополнительных сроках? Разумеется, опустившиеся люди и пьяницы неизмеримо чаще совершают преступления, чем добросовестные труженики.

Все данные сходились на Груздеве. Он идеально подходил под тот образ преступника, который действительно встречается наиболее часто. Улики казались очень вескими. Ни один факт не противоречил обвинению. Все психологические мотивы казались предельно убедительными. Тысячи раз каждый следователь повторяет и в институтские годы и в годы практической работы, что он обязан относиться к каждому подследственному и как обвинитель и как защитник. Это святая истина. Отступлений от нее быть не может. Пусть улики указывали на Груздева. Пусть все психологические мотивы были ясны. Пусть исследование личности и исследование доказательств приводили к одному результату. Мы обязаны были исследовать до конца все без исключения обстоятельства дела. Убедившись в том, что Груздев виноват, мы должны были резко изменить свою точку зрения и провести, так сказать, «сочувственное» следствие, заняв на время позицию: Груздев не виноват.

Мы этого, в сущности говоря, не сделали. Слишком убедительными казались следственные материалы. Вот в том, что мы поддались их гипнозу, есть главная причина нашей ошибки и главная наша вина…– Иван Степанович опять усмехнулся и сказал: – Ну, довольны лекцией? На самом деле все было еще сложней, и я сумел объяснить причины ошибок только в общих чертах. Можно сказать еще короче: достоверность путает карты. Довольно редко, но путает. Следователь не имеет права верить достоверности. Я поверил. Жаловаться мне не на что.

Мы простились с Иваном Степановичем дружелюбно.

Мне даже показалось, что он недоволен моим уходом.

Вероятно, тоскливо было ему оставаться среди этих наваленных грудами папок и заниматься тем, чем раньше или позже кончается обязательно всякая профессиональная жизнь: готовиться к сдаче дел.


Глава пятьдесят четвертая


Обыкновенная жизнь

С немалым волнением приступаю я к написанию этой последней главы, в которой мне придется вернуться к окончанию процесса Груздева – Клятова, к тому дню, когда после Петькиного освобождения мы, четверо братиков, Афанасий и Степа Гаврилов отправились из суда к нам в гостиницу.

Мы поймали такси. Афанасий Семенович, Степан, Юра и Петр втиснулись в машину и поехали. Мы с Сережей шли пешком и разговаривали.

– Меня и радует и волнует оправдание Петра, – говорил

Сергей. – Ты понимаешь, первая мысль, которая, вероятно, придет ему в голову, – выпить на радостях. Мысль естественная. Но остановится он или вернется к прежней жизни, кто знает.

– Вся эта история, – возразил я, – шарахнула его по голове. Не пил же он на лесопункте. Значит, может.

Я сам был не уверен в своей мысли. Не угадаешь, куда его швырнет с его истрепанными нервами, с его привычками, с его психологическими вывертами…

Обменявшись этими соображениями, мы всю остальную дорогу молчали.

Мы пришли в гостиницу мрачные и застали всех остальных тоже в каком-то странном настроении. Явно было, что разговор не клеится и все не понимают, что, собственно, следует делать. В таких случаях полагается праздновать. А Петька? Где гарантия, что, начав праздновать, он не растянет свой страшный праздник на всю дальнейшую жизнь?

Афанасий, подтягивая ногу, хмуро шагал по номеру

Юра сидел туча тучей и смотрел в окно. Степа Гаврилов чувствовал тяжелую атмосферу и тоже сидел молча. Хотя, в сущности, только у него настроение было превосходное.

Он все-таки впервые в жизни был по-настоящему доволен своей работой. Возможно, впрочем, что его очень огорчало, что защитительную речь так и не удалось произнести. Вероятно, сейчас непроизнесенная речь казалась ему замечательной. Может быть, она была даже гораздо лучше, чем та, которую он произнес бы, если бы довелось.

Не потому, что он плохой адвокат. Теперь уже всем известно, что он адвокат хороший. А потому только, что именно оправдание Петра дало ему профессиональную уверенность в себе – уверенность, без которой не получается ни адвокат, ни инженер, ни писатель, ни слесарь.

Первое, что бросилось нам в глаза, когда мы вошли в номер, – это то, что Петра в номере не было. Мы, конечно, спросили, где он.

– Побежал телеграмму давать, – хмуро сказал Афанасий.

– Кому? – удивился Сергей.

– Этому своему дружку с лесопункта. Оказывается, его очень мучило, что дружок считает его преступником…

– Деньги у него есть? – равнодушным тоном спросил я.

– Взял у меня десятку. Мельче не оказалось, – все так же хмуро ответил Афанасий.

Больше об этом не было сказано ни слова. Все было ясно и так. Нас всех мучил страх за Петра. Мы ждали, что он появится раскрасневшийся, веселый и от него будет разить вином.

Никто не спросил Афанасия, зачем он, собственно, дал

Петьке десятку. Неужели не мог объяснить, что сидит без денег или что-нибудь в этом роде. Впрочем, случай был такой, что Афанасию даже в голову не могло прийти отказать. Ну, а уж когда Петр убежал с этой десяткой, и

Афанасия, и Юру, и Степана одолели грустные мысли.

Вот так после счастливо выигранного процесса мы, пятеро, молча сидели или болтались по номеру, и вид у нас был такой, будто нас всех невинно осудили на долгие годы тюремного заключения.

Петьки не было, наверное, час. Невозможно было даже понять, где он болтался. Очереди в телеграфных отделениях в Энске не такие уж большие. Пробормотав что-то вроде того, что мне хочется выпить лимонаду, я выскочил из номера и сбежал по лестнице вниз. Конечно, в телеграфном отделении при гостинице Петра не было. Я вернулся еще мрачнее, чем ушел. По тому, как на меня посмотрели, когда я вошел в номер, я понял, что все догадались, куда я ходил и что я увидел.

Время шло. Мы нервно прислушивались ко всем шагам, доносившимся из коридора, хотя шаги эти ничем не напоминали Петькины. Одни шагали медленно и солидно, другие, наоборот, торопливо. Одни вели на ходу разговоры, другие молчали. Кто-то прошел, громко насвистывая веселый марш. Потом выпала минутка, когда по коридору не проходил никто, и было так тихо, будто гостиницу заперли и запломбировали. Вот именно в эту минуту полной тишины дверь неожиданно открылась.

Петр, не торопясь, снял в передней пальто и кепку и вошел в комнату. Мы смотрели на него необыкновенно внимательно. Мы искали признаки опьянения. Нет, их не было. Мы смотрели на него так внимательно, что он понял, чего мы боимся, и грустно усмехнулся.

– Не бойтесь, – сказал он, – еще в тюрьме дал зарок.

Наше невысказанное, но очевидное подозрение, видимо, огорчило его. У него стали неуверенные движения, и он робко, точно проситель у высокого начальника, сел на стул, не решившись откинуться на спинку. И опять все долго молчали.

– Ты, Петр, не обижайся, – сказал Афанасий Семенович. – Тебе еще долго будут не доверять. – Афанасий ходил по комнате, молчал и наконец спросил: – Что ты думаешь делать дальше?

– Ничего особенного, – сказал Петр, – хочу жить обыкновенно, как все живут.

– Как – обыкновенно? – спросил Афанасий. – Так, как я? Или так, как Степан, или Юра, или Сергей? Как –

обыкновенно? У каждого ведь свое. Твое обыкновенное меня пугает. Понял, Петр?

– Чего уж тут не понять. – Петр опять усмехнулся. –

Ясней ясного.

– Как ты думаешь жить? – повторил Афанасий.

– Если наполовину так буду жить, как думаю, уже хорошо. Вы поймите, Афанасий Семенович, что я могу сказать сейчас. Возьмут ли меня на работу? Не знаю. Где буду жить? Не знаю. Надеюсь работать. Надеюсь, что будет, где жить. И боюсь. Не того боюсь, о чем вы думаете. Зарок твердый. А вообще боюсь. Пока в тюрьме сидел, одного боялся: долгих лет тюрьмы. Все думалось, лучше бы уж казнили, что ли. Про остальное и думать не думалось. А

теперь вдруг все навалилось. Разгребать надо. Завтра пойду в отдел кадров. Если возьмут на работу – одно. Если не возьмут – другое.

– А с жильем? – буркнул Афанасий Семенович.

– К Анохиным не полезу. Думать о них не могу. Дал сейчас телеграмму дружку моему с лесопункта. Там, если на работу зачислят, комнату сразу дадут. А что думаю?

Столько думаю, Афанасий Семенович, что не рассказать.

Да и ни к чему рассказывать. Кто же моим словам поверит?

Вы и то не поверите. А чужие люди? – Он замолчал, прислушиваясь. – Стучат как будто?

Прислушались и мы. Никто не стучал. Я знаю это нервное состояние, когда все время кажется, что стучат, или звонят в дверь, или зовут к телефону. Вряд ли Петр сейчас ждал каких-нибудь важных известий. Просто нервничал. Бывает же ни с того ни с сего предчувствие: обязательно что-то должно случиться.

– А как с сыном думаешь? – спросил Афанасий Семенович.

– Что я могу думать? – с горечью сказал Петр. – Какие у меня данные есть для предположений? Думаете, я не понимаю, как в глазах людей выгляжу. Ой, я ведь и забыл товарища Гаврилова поблагодарить! Я вам одно скажу, товарищ Гаврилов, я никогда не думал, что вдруг вот так просто отпустят меня, и все. Я не всегда и понимал, куда вы гнете. Думал, вы так, для собственного успокоения. А теперь вижу, вы по плану действовали. Никак ему, этому

Кузнецову, было от вас не уйти. Так вот, спасибо. О чем я говорил? Да, о Кузнецове. Счастье мое, что так получилось. Можно сказать, чуть-чуть мимо меня его судьба проехала. Если бы братикам в голову не пришло ехать сюда пировать, пошел бы я грабить? Не знаю. Иногда думаю –

пошел бы, иногда – не пошел. Ведь я Клятову двести рублей должен. Куда ж мне деваться? Согласие дал, деньги авансом получил. Что будешь делать? Наверное, много преступлений совершают люди, запутавшись. Преступников таких, как Клятов, совсем немного, а зло все от них идет.

– А что бы твой Клятов сделал с Сергеем, или Юрой, или Женей? – яростно сказал Афанасий Семенович. – Ты тоже с себя вину не складывай. Спивался-то ты без Клятова, работу потерял без Клятова. Все вы мастера на клятовых жаловаться. Мол, клятовы виноваты, а мы-то при чем?

– Я, Афанасий Семенович, не к этому, – тихо сказал

Петр. – Я о том и говорю, что не Клятов плох, а я плох. Вот представьте себе, братики не приехали бы. Пришел бы в условленное время Клятов, подпоил бы меня, если б я попытался отказаться, сказал бы что-нибудь такое: товарищи так, мол, не поступают. Или пригрозил. Я это все к тому, что грабить действительно не грабил, но мог бы ограбить. Убивать действительно не убивал, но случайно мог бы убить. А Сережа не мог бы, Женя не мог бы. Юра не мог бы. Я не защищаю себя, Афанасий Семенович, я, скорее, думаю, что между Кузнецовым и мной разница небольшая.

Меня судьба спасла, его не пожелала спасти.

– Ну, а скажи, Петр, – заговорил задумчиво Афанасий, –

ты мог бы давать ложные показания для того, чтобы вместо тебя, преступника, осудили невиновного человека? Да еще если б этот невиновный здесь же сидел. (Петр молчал.) Ну, говори, говори, мог бы или не мог?

– Пожалуй, не мог бы, – подумав, сказал Петр, –

Страшно было бы. Ведь если человек нормальный, совесть у него все-таки есть и от нее никуда не денешься.

– Вот тут и разница между тобой и Кузнецовым, –

сказал Афанасий. – Ты в спокойном состоянии, трезвый, подумавши, на преступление не пошел бы. А он в спокойном состоянии пошел. Хоть небольшая, а все-таки разница. Я не про суд говорю, для суда все равно. Суд тебя и его одинаково бы засудил и был бы прав. А спьяну ты преступление совершил или трезвый, подумавши или не подумавши – это суда касаться не может. Ты в одном прав: тебя случай спас. Немного иначе могло сложиться, и было бы на совести у тебя убийство.

– Кажется, стучат, – сказал Петр.

Мы все замолчали. Никто не стучал. Даже похожего на стук ничего не было слышно. Афанасий решил, что Петру неприятно выслушивать его, Афанасия, мысли, действительно не слишком лестные для Петра. Вот он и делает вид, будто ему все чудятся стуки.

– Что у тебя, галлюцинация, что ли? – недовольно спросил Афанасий. – Насиделся в тюрьме, напсиховался…

– Афанасий Семенович, – сказал Петр, – у нас с вами спора нет. Мне бы много легче жить было, если бы я не понимал, что случайно спасся от преступления. А ведь началось, казалось бы, с ерунды. Ну, выпиваю. Ну, якшаюсь с рецидивистом. Ну, ушел от жены. Ведь это неправда, что кто выпивает, тот непременно преступник или кто от жены ушел, тот к убийству готов. Правда в том, что если живешь нечисто, так от случайностей не защищен. Может, и не ограбишь человека, а может быть, и ограбишь. Может, не убьешь, а может быть, и убьешь. Дело случая.

– Так не будь же ты тряпкой! – заорал Афанасий. –

Прошел раз над пропастью, чуть-чуть не полетел вниз, так уж обходи эту пропасть за три километра. А то ведь черт тебя знает, захочешь себя испытать или приятеля встретишь. И снова: пожалуйте, пойду прогуляюсь над пропастью. Интересно, потянет вниз или не потянет?

– Афанасий Семенович, – сказал Петр очень спокойно, как будто это была ничего не значащая фраза, – я думаю, что мне мораль читать не стоит. Потому просто, что мне на всю жизнь прочли мораль. Вы не думайте, я говорю не от обиды. Куда уж мне обижаться, я потому только говорю, что слов не могу найти, чтобы рассказать, что передумал и что понял в тюрьме. Словами делу не поможешь, это вы можете мне поверить. Надо самому все увидеть и отшатнуться. Ну, да я опять словами пытаюсь объяснить. Тут ведь не объяснишь. Вспомните, сколько я позора перенес, вспомните, сколько перенес страха. Вы представить себе не можете, и я вам рассказать не могу. Слов таких пока не придумано. А чего я лишился? Думаете, не понимаю? Ох как хорошо понимаю! Обыкновенной жизни лишился.

Жены лишился, ребенка лишился. А главное, обыкновенной жизни. И не обижайтесь. Тут обижаться нечего.

Обыкновенная жизнь включает и вас, и братиков, и Володьку, и Тоню. Честно сказать, больше всего мне хочется обыкновенной жизни. Прийти с работы усталому, пообедать, поиграть с ребенком, пойти с женой посмотреть картину, не поздно лечь спать. Будильник поставить, чтоб на работу не опоздать. Прийти па завод, с товарищами словечком перекинуться. Кажется, самая обыкновенная жизнь, а с нее все начинается. Потом, если воля есть, способности есть, упорство есть, становись академиком, министром, знаменитостью. Это уже подарок судьбы. Но прыгают вверх от земли. Стоять на ногах на земле, жить обыкновенной жизнью – на это каждому судьба дала возможности и от каждого требует, чтоб он свое место на земле занял. Так вот мне пока не нужно успехов особенных. Пусть, хоть и опоздав на несколько лет, я займу на земле свое твердое место. То, которое мне положено. Вот какую я ставлю сейчас перед собой цель. И никак не больше. А там посмотрим. Может, чему и научусь. Может, чего и сделаю. Чем-нибудь и удивлю людей. Это бы очень хорошо. Но это не обязанность, а вот прожить обыкновенную жизнь – обязанность.

Петя говорил громко. Он, видно, много об этом думал в долгие тюремные ночи. А может, и раньше, на лесопункте.

А может, и еще раньше, в грязной развалюшке Анохиных.

Сейчас это была созревшая мысль, хотя, может быть, так связно он ее излагал впервые. Он говорил так громко, что, наверное, в коридоре было слышно. И вдруг замолчал и стал прислушиваться.

– Стучат! – сказал он.

Вслушались мы все. Вроде бы никто не стучал. Потом мы услышали тихий, неуверенный стук, как будто человек не знал, можно постучать или нет. Может быть, нам даже послышалось. Может быть, Петька нас просто загипнотизировал своим нервным ожиданием, что кто-то постучится в номер.

– Войдите! – крикнул Петр каким-то чужим, очень испуганным голосом.

Мы все смотрели на дверь. Она медленно открылась.

Тоня, маленькая, большеглазая Тоня, в расстегнутом пальто – она, наверное, забыла его застегнуть – вошла в переднюю. Она вошла очень медленно и не закрыла за собой дверь, просто не подумала об этом. И пальто не сняла. Об этом тоже не подумала. Она прошла через переднюю и вошла в комнату, глядя на Петра. Только на

Петра. Нас, пятерых, она, кажется, просто не заметила. Во всяком случае, мы не дошли до ее сознания.

Петр стоял неподвижно. Он согнулся, как будто ему было не под тридцать лет, а шестьдесят. Он стоял, сутулясь, опустив руки, не двигаясь, и смотрел на Тоню. Не доходя шагов двух или трех до Петра, Тоня остановилась.

– Я получила твою записку, – сказала она, чуть шевеля губами. Мы с трудом разбирали ее слова. – Володька еще в яслях. А я приехала.

И странно было услышать рядом с ее тихим, прерывающимся голосом громкий, деловой голос Афанасия.

– Пошли обедать, – сказал он очень прозаично. – Пускай они тут поговорят. Если хочешь, Петр, спускайтесь потом в ресторан.

И он пошел к дверям, как всегда чуть-чуть волоча ногу, и за ним пошли мы все. До сих пор я думаю, что Тоня так и не заметила нас, грешных.

Мы закрыли за собой оставленную Тоней дверь и молча сошли по лестнице. Только войдя в ресторан, еще полупустой, почувствовали мы, что очень голодны. Мы заказали обед и решили выпить бутылку шампанского. Хотя выпили мы ее за Петькину обыкновенную жизнь, но, кроме тоста, никто из нас не сказал ни слова ни о Петре, ни о

Тоне.

Мы уже пили кофе, когда Петр и Тоня подошли к нам.

Они сели за наш стол и выпили по чашке черного кофе.

Потом Тоня заторопилась, потому что подходило время брать в яслях Володьку, встала и начала прощаться. И Петр тоже встал и спросил, когда уезжает Афанасий

Семенович, и, узнав, что завтра ночью, предложил вечером завтра встретиться у нас в номере. Афанасий Семенович сказал, что чего ж от стола уходить, может, успели бы перекусить чего-нибудь… Но Петр не согласился.

Можно опоздать в ясли. А насчет еды беспокоиться нечего, потому что он пообедает дома.


Заключение

Через день утром мы уезжали, и Петр не провожал нас.

Он пошел на завод просить, чтобы его приняли обратно.

Тоня написала нам в тот же вечер: «На заводе Петра встретили хорошо, и завтра он выходит на работу».

Легко ли было ему первое время? Думаю, что очень трудно, хотя никому из нас и даже Тоне он никогда ничего об этом не говорил.

Время шло. Тоня регулярно писала нам, что «все в порядке». Нас это не очень успокаивало. Можно было допустить, что «порядок» иногда нарушается, но что нарушитель, то есть Петя, так потом мучается раскаянием, так умоляет не сообщать о нарушениях нам, братикам, что

Тоня, преданная, маленькая Тоня, берет ради него грех на душу.

Мы приглашали Петра с семейством приехать в отпуск к нам в С.. Они не приехали, и почти месяц мы прожили очень волнуясь. Известий не было никаких. Наконец пришло большое письмо от Петра. Оказывается, они с

Тоней и Вовкой отдыхали на лесопункте у знаменитого

Леши. Леша со своей девушкой наконец поженились. Девушка действительно славная, и с Тоней они сошлись.

Петра встретили хорошо. Директор даже предлагал ему остаться и опять заведовать слесарной мастерской.

Очень подробное было письмо. И про разговоры с Лешей, и про разговоры с директором, и с бывшими своими слесарями, и с Лией Матвеевной.

Он, Петр, всем рассказывал про Петра Кузнецова, и про

Степу Гаврилова, и про историю, происшедшую на суде.

«Все слушали с огромным интересом, – писал Петр, – и задавали очень много вопросов».

Ему как будто доставляло удовольствие снова переживать встречи и разговоры на лесопункте. Видно, очень мучил его тот день, когда он предстал перед верившими ему людьми убийцей и бандитом. Видно, очень уж ясно вспоминались ему людские глаза, смотревшие на него с ужасом и удивлением.

К нам он приехал только через два года.

Мы все внимательно следили за ним, стараясь, разумеется, чтоб он этого не заметил.

Он, конечно же, это замечал, и нервничал, и старался не показывать виду, что нервничает.

И оттого, что мы все четверо были друг с другом не до конца искренни, при всей шумной веселости нашей встречи, при всей как будто полной откровенности разговоров звучала все время какая-то фальшивая нота. Еле слышно звучала. Даже не звучала – угадывалась всеми нами.

И когда мы проводили Петра на вокзал, расцеловались, обменялись тысячью пожеланий, помахали на прощание руками, проводили глазами поезд, стыдно сказать, у меня было чувство облегчения.

С тех пор прошло еще три года. С Петей мы виделись несколько раз. Ощущение фальши при встречах прошло окончательно. Теперь я люблю разговаривать с ним, говорю всегда откровенно, и мне кажется, он тоже до конца откровенен со мной. Он нежно любит сына, а к Тоне относится, я бы сказал, с обожанием. И Тоне, по-моему, кажется, что это всегда так было, что иначе и быть не могло и не может. Они приезжали к нам в С., и однажды, во время отпуска, я погостил у них недельку. Теперь я могу сказать уверенно: не часто можно встретить такую дружную, такую спаянную семью.

И мне очень редко, все реже и реже, когда я понервничаю, снятся дурные сны. Я вижу Яму, и стариков Анохиных, и Петьку, прячущего голову в снег, и низкорослого сильного Клятова, бьющего добрую старую женщину кастетом в висок.

Когда я просыпаюсь после такого сна, у меня лоб в поту и сильно колотится сердце.

Пусть больше не снятся мне эти дурные сны, пусть никогда больше не увижу я их наяву…


Document Outline

ДОМИК НА БОЛОТЕ

ДОМИК НА БОЛОТЕ

ОТ АВТОРОВ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава первая

I

II

Глава вторая

I

II

III

Глава третья

I

II

III

Глава четвертая

I

II

III

IV

Глава пятая

I

II

III

Глава шестая

I

II

Глава седьмая

I

II

III

IV

V

Глава восьмая

I

II

III

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава первая

I

II

III

IV

Глава вторая

I

II

III

Глава третья

I

II

III

IV

Глава четвертая

I

II

III

Глава пятая

I

II

III

Глава шестая

I

II

III

Глава седьмая

I

II

III

Глава восьмая

I

II

III

Глава девятая

I

II

III

Глава десятая

I

II

III

IV

Глава одиннадцатая

I

II

III

IV

ПЁТР И ПЁТР

Часть первая

Глава первая

Глава вторая

Глава третья

Глава четвертая

Глава пятая

Глава шестая

Глава седьмая

Глава восьмая

Глава девятая

Глава десятая

Глава одиннадцатая

Глава двенадцатая

Глава тринадцатая

Глава четырнадцатая

Глава пятнадцатая

Гпава шестнадцатая

Глава семнадцатая

Глава восемнадцатая

Глава девятнадцатая

Глава двадцатая

Глава двадцать первая

Глава двадцать вторая

Глава двадцать третья

Глава двадцать четвертая

Глава двадцать пятая

Глава двадцать шестая

Глава двадцать седьмая

Гпава двадцать восьмая

Глава двадцать девятая

Глава тридцатая

Часть вторая

Глава тридцать первая

Глава тридцать вторая

Глава тридцать третья

Глава тридцать четвертая

Глава тридцать пятая

Глава тридцать шестая

Глава тридцать седьмая

Глава тридцать восьмая

Глава тридцать девятая

Глава сороковая

Глава сорок первая

Глава сорок вторая

Глава сорок третья

Глава сорок четвертая

Глава сорок пятая

Глава сорок шестая

Глава сорок седьмая

Глава сорок восьмая

Глава сорок девятая

Глава пятидесятая

Глава пятьдесят первая

Глава пятьдесят вторая

Глава пятьдесят третья

Глава пятьдесят четвертая

Заключение


Загрузка...