– Не понимаю, – сказал я, – почему вам не с кем было разговаривать? Ну, Якимов был молчальник, но Вертоградский ведь человек веселый, живой…
Валя чуть заметно передернула плечами. Мне даже смешно стало, как люди мало меняются. У нее и прежде была эта привычка передергивать плечами, я отлично помнил.
– С ним вот так, попросту, не поговоришь, – сказала она. И добавила неожиданно: – Я поэтому за него и замуж не пошла.
– Ах, вот как? – сказал я. – Об этом был у вас разговор?
– Был однажды… – неохотно сказала Валя.
– Давно? – спросил я.
– Собственно говоря, два раза: один раз – давно, когда мы только что сюда переехали…
– Ну, а вы тогда что?
– Я отшутилась.
– А второй раз?
– Второй раз – совсем недавно. Позавчера.
– Ну, а вы что?
– Я опять отшутилась.
Наверху скрипнула дверь. По лестнице неторопливо спускался Костров.
III
– Поспал немного? – спросила Валя.
– Я не спал, – хмуро ответил Костров.
– Чаю согреть?
– Согрей.
Валя ушла на кухню. Костров прошелся по комнате, потом взял стул и сел против меня. Я привстал и предложил ему сесть в качалку, но он отрицательно покачал головой.
Он был хмур и сосредоточен. Он очень горбился – заметно постарел за эти годы. А может быть, его последние дни согнули? Очень утомленное было у него лицо. Я сидел и ждал, что он скажет, но он молчал.
Чтобы начать разговор, я сказал:
– Мы с Валей вспоминали давние времена.
Он пропустил мои слова мимо ушей и заговорил о своем:
– Я не собираюсь вас учить, Владимир Семенович, но время идет. Быть может, Якимов как раз сейчас пробирается в город. Вы не собираетесь его преследовать?
Я отлично понимал, как его должен был раздражать мой спокойный вид и монотонное покачивание качалки.
Как я мог ему объяснить, что именно здесь, в этом доме, я был сейчас нужнее всего! Не мог же я рассказывать ему о своих подозрениях…
Я нагнулся вперед и положил руку старику на колено.
– Андрей Николаевич, – мягко сказал я, – если я сижу здесь, в качалке, то потому только, что ничего другого сейчас нельзя или не следует делать.
Костров утомленно качнул головой. Вряд ли он верил мне, но, наверно, понимал, что спорить со мной не может, и примирился. Он по-стариковски пожевал губами и заговорил негромким, усталым голосом:
– Это не важно, что я работал над вакциной много лет и вся работа моя пошла прахом, но, Владимир Семенович, ведь вакцина уже была создана, ведь где-то в госпиталях лежат люди, которые завтра умрут, а могли бы не умереть!
На восстановление вакцины, если не вернуть дневников и ампул, уйдет много времени…
Мучительно было слушать жалобы старика и не иметь возможности хоть чем-нибудь утешить его, хоть как-нибудь намекнуть, что не так безнадежно все, как ему кажется. Очевидно, мне предстояло долго еще слушать его причитания.
– Я все понимаю, Андрей Николаевич, – сказал я, просто чтобы что-нибудь сказать.
Костров кивнул головой. Меня раздражала бесцельность его жалоб, но я приготовился терпеливо их слушать.
Должен же был старик кому-нибудь жаловаться! Скоро предстояло мне убедиться, что этот разговор не был так бесцелен, как мне казалось сначала.
Костров сидел, жевал губами, кивал головой. Потом заговорил все так же неторопливо и тихо.
– За мной есть одна вина, – сказал он. – Не могу простить себе…
Я быстро поднял глаза. Нет, конечно же, старик пришел не просто жаловаться и причитать. Тут что-то другое, более важное. Мне пришлось сделать усилие над собой, чтобы не показать, как я заинтересован.
– Какая же вина? – спросил я равнодушным тоном.
– Когда гитлеровцы подходили совсем близко к штабу,
– сказал Костров, – и мы в любую минуту могли оказаться в их власти, я решил на всякий случай зашифровать лабораторный дневник. Вероятно, это была ошибка, но я захотел застраховаться от всяких неожиданностей…
Костров молчал. Я достал портсигар и предложил ему папиросу, но он отказался. Я закурил и неторопливо спрятал портсигар. Мне не хотелось, чтобы старик заметил, как я взволнован.
– Ну что ж, – сказал я, – почему вы считаете, что это ошибка? Очень хорошо, что вы зашифровали.
Старик покачал головой:
– Ошибка была в другом. Мне было трудно шифровать одному. Я много работал в это время. Я попросил его мне помочь.
– Кого? – равнодушно спросил я.
– Как «кого»? – Костров с удивлением на меня посмотрел. – Якимова, разумеется!
Полузакрыв глаза, я раскачивался в качалке. Дневник был зашифрован! Это меняло многое. Это, прежде всего, подтверждало одно: дневник мог пригодиться только тому, кто знал шифр. Еще подтверждение того, что не мог похитить дневник человек посторонний. Правда, похититель мог не знать, что дневник зашифрован…
Как будто издали доносились до меня слова Кострова.
Он все еще продолжал говорить печально и неторопливо:
– Я сам дал ему в руки все карты. Быть может, я сам навел его на мысль о похищении…
Ох, если бы знал профессор, как мало меня сейчас интересовал вопрос, совершил он ошибку или не совершил!
– Возможно, – рассеянно сказал я.
Но старика, видимо, очень мучила его вина.
– Вы считаете, что я виноват? – спросил он.
Мне некогда было его успокаивать.
– Кроме вас и Якимова, никто не знал шифра?
– Никто.
– Ни один человек? Это совершенно точно?
– Да, ни один человек. Я считал, что шифр должен знать только тот, кто шифрует.
– Поймите меня правильно, – сказал я. – Мой вопрос не имеет отношения ни к каким моим подозрениям, но я должен знать все совершенно точно. Когда вы говорите, что никто не знал, вы разумеете и Валю и Юрия Павловича? Буквально ни один человек?
– Буквально никто, кроме меня и Якимова.
– А кто знал, что дневник зашифрован?
– Это мы ни от кого не скрывали. – Он опять помолчал немного и продолжал: – И вот видите, к чему это привело!
Уж, кажется, старался от всех оградить…
– Давайте условимся, – прервал я его: – пока что никто из нас не знает, что к чему привело.
Боюсь, что в голосе моем звучало некоторое раздражение, но старик этого не заметил.
– Думать, что ко мне подделывался человек, – говорил он, – с которым я вместе работал, прожил самое тяжелое время, делился всеми мыслями…
Я заставил себя не слушать Кострова. Значит, Вертоградский не знал шифра, рассуждал я. Его знал один Якимов. Но Вертоградский знал, что дневник зашифрован.
Значит, убить Якимова он не мог. А представить себе, что он один набросился на Якимова здесь, у самого дома, в котором сидят Андрей Николаевич и Валя, и, не боясь шума и криков, ухитрился связать его, заткнуть ему рот, унести куда-то и спрятать, абсолютно невозможно.
Нет, по-видимому, я совершил ошибку, которую часто совершают следователи. Я отказался от самой вероятной возможности, которая была ясна всем. Я отказался от простой и ясной мысли, что вакцину похитил Якимов. Как будто из духа противоречия, я создал сложное и неубедительное построение и упорно держался за него, вопреки фактам и логике.
Как это часто бывает, истина заключалась не в сложном, а в простом: именно Якимов похитил дневник и вакцину.
Когда позже, уже в Москве, я возвращался мысленно к истории розыска вакцины Кострова, когда я перебирал в памяти этапы следствия, оно представлялось мне цепью сомнений, длинным рядом различных, подчас противоречивых, предположений, блужданием в темноте, и яснее всего я вспоминал чувство неуверенности, владевшее мною в течение всей первой половины следствия.
Итак, Якимов – единственный, для кого преступление могло иметь смысл. Какого же дьявола я все это время продумывал всякие варианты и упустил самый простой, самый естественный – тот, который был ясен и Кострову, и
Вале, и Петру Сергеевичу! Что заставило меня так решительно от него отказаться? Только история с запиской?
Конечно, случайность маловероятная. Но ведь бывают же всякие случайности. Легче допустить удивительное сцепление обстоятельств, чем полную бессмысленность преступления…
– …Я кажусь себе бесконечно неосмотрительным, –
продолжал говорить Костров, по-видимому предполагая, что я его слушаю. – Самое важное, что я в своей жизни сделал, украдено. Что делать? Что делать, Старичков?…
Но готический шрифт? Зачем Якимов писал записку готическим шрифтом? Как бы я ни старался обойти это обстоятельство, оно снова напоминало о себе. Одна эта маленькая нелепость разрушала все стройное и ясное объяснение
– Андрей Николаевич, – сказал я, – вы и раньше переписывались с Якимовым по-немецки?
Костров посмотрел на меня с удивлением:
– Нет. Зачем?
– Так что вы никогда не видели какого-нибудь его письма, записи – словом, написанного им немецкого текста?
– Нет, конечно, видел: он делал для меня когда-то выписки из немецких журналов, приводил цитаты.
– И он всегда писал готической прописью?
– Готической? – Костров посмотрел на меня растерянно: по-видимому, он впервые обратил внимание на это обстоятельство.
– Нет, – сказал он. – Дайте вспомнить… Конечно, нет. Я
обратил бы на это внимание. Он писал обыкновенными латинскими буквами…
Я встал с качалки и подошел к окну. Дождь не стихал.
Потоки воды стекали по стеклам. Но молния сверкала реже. Глухая, беспросветная темнота была вокруг дома. В
темноте этой было слышно, как воет ветер, шумят деревья, бурлят ручьи и бьет дождь по крыше и в стекла.
Прошли уже почти сутки с тех пор, как я здесь. Неужели действительно я еще ни на один шаг не приблизился к разрешению задачи? На секунду уныние охватило меня.
Время идет, я не успеваю за временем. Еще день, еще ночь
– и преступник скроется, обманув посты. И придется мне возвращаться в Москву, ничего не добившись…
Валя вошла в комнату с чайником.
– Дождь все сильнее, – сказала она. – На кухне так завывает в трубе…
– Да, – сказал я. – Не завидую тому, кто в лесу.
Вертоградский, зевая и потягиваясь, вышел из лаборатории.
– Чай! – сказал он. – Какая благодать! Я спал, и мне снилось, что я подставляю стакан под носик чайника. Чай все льется и льется, как этот дождь, а пить нельзя, потому что стакан без дна… Простите меня, я налью себе сам.
Он налил себе в стакан чаю и с наслаждением отпил.
– Выспались, Юрий Павлович? – спросил Костров; он тоже подсел к столу.
– Отлично отдохнул! – тряхнув головой, сказал Вертоградский. – И всё такие веселые сны снились. Будто вернулся Якимов, извинился, объяснил, что произошло недоразумение, и все возвратил.
Валя разлила чай по стаканам.
– Всегда вы, Юра, несете вздор! – сказала она раздраженно. Пододвинула стакан отцу и позвала меня: – Садитесь пить чай, Володя.
– Мне и вы снились, Владимир Семенович, – добродушно улыбаясь, сказал Вертоградский.
– Что же я делал во сне? – спросил я.
– Охота вам его слушать! – сказала Валя сердито.
Она подошла к окну и стояла, вглядываясь в темноту, поеживаясь под пуховым платком.
Вертоградский с наслаждением пил чай и болтал.
– Вы мрачный человек, Валя, – говорил он. – Берите пример с меня.
– Когда я подумаю, – сказала Валя, – что, может быть, вокруг дома ходит Якимов, такой привычный и такой невероятно чужой… Как будто сидела за столом с близким человеком, а он…
Она вскрикнула и отбежала от окна. Кто-то отчетливо и громко постучал в стекло.
Мы все вскочили. Я распахнул окно и высунулся наружу. Дождь и ветер ворвались в комнату. Огонь в лампе заколебался. Меня окатило водой, как будто кто-то из ведра плеснул на меня. Под окном стоял Петр Сергеевич в брезентовом плаще с поднятым капюшоном, и капли дождя текли по его лицу.
– Мне тебя, Старичков, – сказал он.
– Сейчас открою.
Я закрыл окно и, выйдя на кухню, отпер дверь. Петр
Сергеевич вошел. Сразу же с плаща его натекла на пол большая лужа.
– Что случилось? – спросил я.
– Понимаешь, Старичков, – заговорил Петр Сергеевич,
– нехорошее дело… Обоз я сегодня решил не посылать, дать лошадям отдохнуть. Часиков в десять пошел проверить, укрыты ли лошади от дождя. Оказалось, одной лошади не хватает.
Сзади скрипнула дверь. Мы обернулись. Костров, Вертоградский и Валя стояли в дверях. Петр Сергеевич замялся, но сразу махнул рукой.
– А, что тут секретничать! – сказал он. – Пересчитали телеги – и телеги одной нет. Тогда я велел обзвонить посты.
Стали звонить, а связь нарушена. Я послал проверить линии. На всех линиях провода перерезаны.
– Оборваны или перерезаны? – спросил я.
– Перерезаны. И больших кусков не хватает.
– У тебя же конюх лошадей стережет, – сказал я. – Он что ж, не видел, как у него коня и телегу украли?
– Да ну его! – Петр Сергеевич нахмурился. – Что с него возьмешь! Дряхлый старик. Залез в землянку, печку топил, кости грел…
– Колея должна остаться.
– Поди проследи! Все дороги водой залиты.
– Посты проверил?
– Проверил. Сразу послал связистов линии восстановить. Посты сообщают – никто не проезжал. И, знаешь, Старичков, – Петр Сергеевич понизил голос, – это меня больше всего беспокоит. Если бы что-нибудь уже случилось… Все тихо, а что-то готовится.
Это же чувство со все большей силой овладевало мной.
Что-то готовилось! Неужели я совершил грубую ошибку и вместо того, чтобы сидеть здесь, карауля Вертоградского, мне нужно было все эти сутки неутомимо обшаривать болото?
– Люди все налицо? – спросил я.
– До утра не проверишь, всех не обойдешь.
– Зайдите в комнату, – сказала Валя, – хоть чаю выпейте.
– Какой там чай! – Петр Сергеевич достал платок, вытер мокрое от дождя лицо и все-таки прошел в комнату.
Валя налила ему чаю, и он стал пить, дуя и обжигаясь. О
чем-то спрашивал его Костров, что-то говорил Вертоградский, кажется, Валя советовала обмотать шею шарфом,
– я плохо слышал, о чем они говорят. Я шагал по комнате и рассеянно улыбался, делая вид, что прислушиваюсь к разговору. Я думал лишь об одном: что происходит сейчас на болоте?
Глава седьмая
Лицо в окне
I
Что я мог сказать себе в оправдание? Решив, что преступником может быть только Якимов или Вертоградский, я упустил из виду, что преступление мог совершить кто-то третий. То, что похищены предметы, ценность которых может быть ясна только для специалиста или, во всяком случае, для человека, находящегося в курсе работ Кострова, заставило меня искать преступника непременно в узком кругу ближайшего окружения профессора. Пропажа телеги многое объяснила. Уже раньше я понял, что Якимов жив, но теперь я знал точно: он жертва, а не преступник. Телега могла понадобиться только для того, чтобы увезти с Алеховских болот плененного, связанного Якимова – единственного человека, знавшего шифр.
Вертоградский сидит здесь, – значит, кто-то другой пытается сейчас пробраться мимо постов. Кто? И вдруг меня осенило. Я знаю кто: Грибков!..
Еще не успев привести самому себе никаких доказательств его виновности, я уже ясно понял, что это он гонит сейчас по размытым дорогам лошадь, везущую телегу со связанным Якимовым. Грибков! Тот, кто был наверху, в мезонине, когда появилась записка Якимова. Я вспомнил дюжего плотника с ящиками на плечах. Конечно, странно представить, что он знает немецкий язык настолько хорошо, чтобы уметь писать старым готическим шрифтом. Что ж, это только значит, что он не случайный преступник, а специально присланный человек.
Много еще мыслей приходило мне в голову, но некогда было продумать их до конца. Сквозь вой ветра и шум дождя до нас донесся отчетливый выстрел.
II
В комнате сразу стало тихо.
– Одиночный, – сказал Петр Сергеевич. – Из автомата.
– Где-то близко, – сказал Вертоградский.
Петр Сергеевич уже натягивал капюшон на голову:
– Пошли.
Он направился к двери.
В это время раздался отчаянный крик Вали:
– Стойте!
Она стояла бледная, с широко открытыми, испуганными глазами и пальцем показывала на окно. Я повернулся. Снаружи прижалось к стеклу лицо. Нос был расплюснут стеклом, и от этого лицо казалось лишенным всякого выражения, точно в окно заглядывала белая маска.
Вероятно, секунду мы все стояли не двигаясь. Потом я услышал высокий, захлебывающийся голос Кострова:
– Якимов!
Я бросился к окну. Раздалась короткая автоматная очередь. Лицо исчезло.
– Гасите свет! – крикнул я и, распахнув окно, выпрыгнул наружу.
Очень неприятно почувствовать под ногами человеческое, может быть еще живое, тело. Я отскочил в сторону.
Свет в окне погас, Валя задула лампу. Я зажег фонарь, и белый его луч скользнул по человеку, распростертому на земле. Я наклонился. Человек дышал. Он смотрел на меня мутными, невидящими глазами и старался что-то сказать, но дыхание прерывалось и губы шевелились беззвучно.
– Жив? – спросили меня.
Я обернулся. Рядом со мной стоял Вертоградский. Не дожидаясь ответа, он наклонился над телом.
– Якимов! – сказал он. – Якимов, голубчик, ты жив?
Глаза Якимова оживились. Тело вытянулось, и рот открылся, он пытался что-то сказать. Он дышал хрипло; судорога сотрясала его тело.
– Ну что ты, что ты… – растерянно повторял Вертоградский. Он обхватил Якимова за плечи, стараясь его приподнять. – Ну что ты, чудак человек?
Дождь хлестал, заливая живого или мертвого Якимова.
Ветер выл и слепил глаза. Деревья шумно раскачивались.
– Перенесем его в дом. Беритесь за ноги, – сказал я
Вертоградскому.
Только сейчас я заметил, что вокруг меня стоят и Петр
Сергеевич, и Костров, и Валя. Черная стена темноты была совсем близко. За каким деревом прятался человек, уже пустивший одну смертельную пулю?
– Зачем вы вышли из дома? – резко сказал я. – Сейчас же обратно!. Валя, ведите Андрея Николаевича.
Теснясь и шаркая ногами, мешая друг другу, мы внесли
Якимова в дом.
– Сейчас зажгу лампу, – сказала Валя.
– Подождите, прежде занавесим окна.
Одно окно было еще распахнуто настежь. Когда мы плотно закрыли раму, в комнате сразу стало тише. Только сейчас я понял, как шумел ветер и дождь.
Валя притащила два одеяла, и окна были кое-как занавешены. Костров наклонился над Якимовым. Он лежал неподвижный, страшный. Когда Валя зажгла лампу, стали видны неживые, закатившиеся глаза.
– Ну? – спросил я.
Мы все стояли теперь вокруг и ждали, что скажет Костров.
Костров медленно поднялся:
– Мертв.
Он отошел в сторону.
– Он узнал меня, – сказал Вертоградский.
– Да, – мягко сказал Костров, – он хотел протянуть к вам руку. Я видел, у него не хватило сил.
Вертоградский всхлипнул и отвернулся.
– Я побегу, – сказал Петр Сергеевич. – Может быть, мы его нагоним. Он не мог далеко убежать… Вы пойдете с нами?
Я на секунду задумался. Оставить Костровых? Я сразу решился:
– Нет, я буду здесь.
– Вы могли бы помочь… – неуверенно протянул Петр
Сергеевич.
– Чтобы у меня тут пока Кострова убили? Никуда я отсюда не выйду.
– Владимир Семенович, – сказал Вертоградский, – нас трое, и мы вооружены.
– Будь вас хоть десять – за Кострова отвечаю я.
Петр Сергеевич, кажется, был не очень доволен моим решением. Вероятно, он даже думал, что я побаиваюсь выходить из-под защиты бревенчатых стен в лес, где из-за каждого куста может вылететь пуля. Но он только пожал плечами, вложил наган в кобуру, вытер платком мокрое от дождя лицо и пошел к двери. В дверях он остановился.
– Чуть не забыл! – сказал он. – Вам радиограмма из
Москвы.
Он протянул мне листок бумаги и вышел.
Отойдя к лампе, я быстро проглядел обстоятельное и дружеское послание Шатова. Шатов сообщал, что Якимов действительно учился у Кострова, а до этого – в том же городе, в 9-й трудовой школе первой и второй ступени. Это подтверждают свидетели, которых удалось найти в Москве. Вертоградский учился в Московском университете и, по справке деканата биологического факультета, закончил его в 1935 году. Поступил он в университет в 1930 году, предъявил аттестат об окончании 13-й Калининской средней школы. Проверить подлинность аттестата в Калинине не удалось, так как архивы сожжены перед занятием города немцами. В заключение Шатов желал успеха и обещал любую необходимую помощь.
Но я полагал, что помощь мне не понадобится. Я надеялся, что справлюсь как-нибудь сам.
III
Мы с Вертоградским вынесли труп Якимова в лабораторию и положили его на стол, убрав сначала химическую посуду. Я попросил Валю зажечь лампу. Я ждал. Я не хотел начинать осмотра, пока не останусь один. Костров подошел ко мне.
– Вероятно, это жестоко, Владимир Семенович, – сказал он, – человек только что умер… Но мы не имеем права пренебрегать ничем. Вы осмотрели его карманы? Может быть, там дневник и вакцина?
Боюсь, что я ответил несколько резко. Я попросил старика не мешать мне и обещал, что после осмотра сам сообщу ему то, что может его интересовать.
После этого я выставил всех из комнаты и наконец остался один.
Якимов лежал передо мной на столе, когда-то высокий, большой человек, с широкими плечами и большими, грубыми руками. Таким я себе и представлял его по рассказам; такой он и должен был быть, этот молчаливый, немного угрюмый ученый, добросовестный и аккуратный в работе.
Вероятно, он был из крестьян. Я осмотрел одежду; она была выпачкана в грязи и промокла насквозь. Брюки и гимнастерка порвались во многих местах. Грязь просачивалась сквозь верхнюю одежду, грязь была на белье и на теле – Якимов долго лежал в грязи. В кармане был портсигар с пятнадцатью папиросами марки «Беломорканал».
Всего могло в нем поместиться шестнадцать. На столике у кровати Якимова лежала, открытая пачка «Беломорканала». Я пересчитал в ней папиросы; их было восемь. Естественно было предположить, что перед тем, как выйти погулять, он шестнадцать папирос положил в портсигар, а семнадцатую сунул в рот. Значит, за время прогулки он выкурил две папиросы. И, значит, после этого он не курил двое суток. Немыслимая вещь для курильщика, имеющего папиросы в кармане. Почти наверное у него были связаны руки. Если не считать зажигалки, больше в карманах ничего не было. На Алеховских болотах ни деньги, ни документы понадобиться не могли.
Я осмотрел руки и ноги. Следы веревок были ясно видны. Руки были натерты до крови. На ногах образовались кровоподтеки. Да, уж конечно, он никак не мог достать папиросу. Он долго лежал связанный и, видимо, все время пытался освободиться. Лицо, руки, все тело были покрыты царапинами. Царапины могли появиться, когда он ворочался на земле, пытаясь порвать веревки, или когда, сбежав, пробирался через лес и кустарник. А может быть, это следы борьбы? На него набросились, его связали, он сопротивлялся. Если бы его оглушили внезапным ударом, остались бы следы. Я осмотрел голову очень тщательно: только царапины и синяки. Я извлек пулю. Она вошла со спины и, пробив тело почти навылет, застряла под кожей груди. Пуля была от обыкновенного русского автомата. В
дальнейшем в лаборатории определят дуло, из которого ее выпустили. Я спрятал ее. В сущности говоря, осмотр был закончен. Но мне хотелось еще раз проверить свои выводы.
Значит, Якимов был не преступник, а жертва, – это не требовало больше доказательств. Он вышел погулять, выкурил одну папиросу и закурил вторую. Он ходил под открытым настежь окном лаборатории. За окном только что заснул Вертоградский. В это время на Якимова набросились. Он был сильный, здоровый человек. Конечно, он жестоко сопротивлялся. Трудно представить себе силача, который один мог бы осилить и связать Якимова, не дав ему даже крикнуть. Значит, нападавших было по меньшей мере двое. Один, предположим, Грибков – он высокий, здоровый человек. Кто же второй? Я старался рассуждать так точно и убедительно, как если бы я говорил перед судьями, требующими бесспорных доказательств.
Людям, пришедшим со стороны, подкравшимся, прячась за стволами деревьев, не могло быть известно, заснул
Вертоградский или еще не заснул. Они должны были допустить возможность если не крика, то, во всяком случае, шума борьбы, случайных звуков, треска ветвей. Но люди, напавшие на Якимова, знали, что Вертоградского бояться нечего. Участвовал или не участвовал в нападении Вертоградский, нападение было совершено с его ведома и согласия. А может быть, одним из двух преступников был
Вертоградский.
Итак, на Якимова напали, ему завязали рот, скрутили руки и ноги и унесли его в убежище на болоте. Все очень логично. Вакцина и дневники не представляют ценности без Якимова, потому что дневники зашифрованы и шифр знает только он один. Но вот борьба окончена, связанный
Якимов лежит на траве. Вертоградский входит в лабораторию с ключом, вынутым у Якимова из кармана. Он достает маленькую коробочку и черную коленкоровую тетрадь и передает их своему соучастнику прямо через окно.
Теперь осталось унести и спрятать Якимова. Соучастник сделает это один. Если это был Грибков, ему нетрудно – я видел, как он тащил на спине три больших ящика. Взвалив на себя связанного Якимова, он исчез в темноте между деревьями. Вертоградский внимательно осмотрел себя, счистил приставшую грязь, снял запутавшуюся в волосах веточку, поглядел в зеркало. Теперь он ляжет в постель и заснет или притворится спящим…
Остается вторая часть задачи: надо вывезти Якимова с болот. Может быть, преступники думали, что теперь, когда
Махова и боевой части отряда нет на болотах, дисциплина ослабеет, посты будут менее бдительны и пройти мимо них окажется нетрудно. Грибков – допустим, что это Грибков, –
попробовал пройти в ту же ночь, но вызвал окрик: на постах не дремали. Может быть, была совершены еще попытки, о которых мы ничего не знаем. Так или иначе, первая ночь была упущена. На следующую ночь прилетел я. Стало ясно, что не сегодня-завтра, как только станет немного больше людей, болото будет прочесано. Наступает третья ночь. Гроза, дождь, темень – самая удобная погода для бегства. По залитым водой, размытым, скользким дорогам невозможно пройти, неся на спине человека.
Поэтому понадобилась телега и лошадь. Тут, в решающую минуту, Якимов бежал.
Все до конца было ясно, кроме одной подробности, самой существенной: где находятся дневник и вакцина?
Теперь менялся характер моей задачи: не раскрытие преступления, а поиски вакцины и дневника – вот что становилось главным и самым важным.
Я прислушался. Из-за двери доносились голоса: Костровы и Вертоградский взволнованно обсуждали события.
Можно было, конечно, открыть дверь и, подойдя к Вертоградскому, сказать: «Юрий Павлович, вы арестованы».
Я уже положил руку на кобуру. Это было так соблазнительно просто и эффектно: войти, вынуть наган… Я
представил себе, что будет делать этот высокий, красивый, самоуверенный человек. Наверно, начнет возмущаться, а может быть, пожмет плечами и скажет: «С ума вы сошли!
Впрочем, я понимаю, такая уж ваша профессия…»
В общем, все равно, как он стал бы себя вести. Он может спокойно болтать с профессором на любую интересующую его тему, он не будет сейчас арестован. Хорош буду я, если, погнавшись за легкими лаврами, упущу открытие Андрея Николаевича! Вертоградский упрется:
«Знать ничего не знаю, ведать не ведаю». Если на этих болотах человека и то найти трудно, так попробуй найди коробочку и тетрадь. Все дупла не пересмотришь, все кочки не перероешь. Пусть сидит пока, пусть разговаривает с профессором…
На цыпочках я подкрался к двери. Мне хотелось послушать, о чем они говорят.
Говорила Валя:
– Как страшно было думать о нем час назад! Казалось, что он ходит вокруг… А теперь он лежит там, и все равно страшно. Все равно, кто-то ходит вокруг, прячется за деревьями или забился в нору.
– Он писал, что не может меня убить, – устало сказал
Костров. – Зачем же он приходил?
Я слышал шаги Вертоградского. Юрий Павлович ходил по комнате взад и вперед, потом заговорил растроганным голосом. Мне его интонации казались деланными и фальшивыми. Но, вероятно, для других слова его звучали трогательно.
– Мне не хочется думать о том скверном, что он сделал,
– говорил Вертоградский. – Я все только вспоминаю, как он протянул руку и позвал меня…
– Не за этим же он приходил! – хмуро сказала Валя.
Как видно, слова Вертоградского ее не растрогали.
– Пусть он был виноват, – продолжал Вертоградский, –
но раз он пришел, значит, раскаялся. Хорошо, он был слабый человек. Он попался в фашистскую ловушку и не сумел найти выхода. Но он мучился и все-таки на самое страшное не пошел.
– Я не понимаю, – сказала Валя. – Вы говорите все время о Якимове. Якимов убит. Кто его убил? Кого сейчас ищут?
Вертоградский усмехнулся:
– Вы еще не догадываетесь, Валя?
– Лично я не понимаю ничего, – сказал Костров.
– Попробую вам объяснить, – сказал Вертоградский. –
Представьте себе, что каким-то образом, совершенно не знаю каким, Якимов оказался в руках немецкой разведки.
Может быть, он совершил какую-нибудь глупость, которой его шантажировали. Шаг за шагом, пугаясь ответственности, увязая все глубже, он наконец чувствует, что выпутаться не может. Я не оправдываю его, я просто пытаюсь себе представить, как было дело. Во всем остальном он человек как человек. Он любит и уважает вас, Андрей
Николаевич, любит Валю, дружески относится ко мне. Но он бессилен что-либо изменить. Вы заметили, как мрачен он был последнее время? Наверно, ему нелегко было. От него требовали вакцину. Откуда-то приходил человек, назвавший себя Ивановым или Петровым, хотя фамилия его была Шульц или Шварке. Они встречались в лесу, и Шульц или Шварке говорил ему: «Если вы сегодня ночью не сделаете этого, вы погибнете. Через неделю будет поздно, вакцину увезут. Действуйте этой ночью»…
Вертоградский помолчал. В столовой было тихо, его слушали внимательно.
– И вот, в отчаянии, в растерянности, – продолжал
Вертоградский, – он крадет вакцину и пишет вам прощальное письмо. Что происходит дальше?
Я не выдержал, открыл дверь и вошел в комнату. Вертоградский повернулся ко мне:
– Я рассказываю, Владимир Семенович, свою версию происшедшего.
Я кивнул головой:
– Очень интересно. Продолжайте, пожалуйста. Вертоградский поднял глаза кверху и задумался. Несомненно, он сам увлекся своим рассказом.
– Наступает день, – сказал он. – Якимов прячется где-то в лесу. Он пришел в себя. Он плачет, когда вспоминает вас, Андрей Николаевич. Стыд мучит его, ужас перед встречей с вами, невозможность посмотреть вам в глаза. Ночью
Шульц или Шварке перерезает провода, чтобы Петр Сергеевич не успел предупредить посты, и похищает телегу с лошадью. Вдвоем с Якимовым они ночью проберутся мимо постов. Утром они будут в городе, и Якимов на всю жизнь свяжет себя с людьми, которых он ненавидит и боится. И
тут, в последнюю минуту, в Якимове просыпается все, что в нем есть еще хорошего.
Очень ясно я вижу эту сцену. Двое под ливнем, в темном лесу. Приглушенные голоса, угрозы, спор, ссора… Но сейчас он уже ничего не боится, он решает прийти и во всем признаться. Он бежит от Шульца. Как страшна эта погоня! Оба двигаются медленно. Грязь доходит до колен, оба натыкаются на деревья, дождь заливает глаза… Впрочем, тьма была такая, что все равно ничего не видно. И
только одна мысль: «Добежать!» Он слышит за своей спиной хлюпающие шаги преследователя…
И вот наконец окно в лесу, такое бесконечно знакомое.
Окно, за которым друзья. Сзади свистит пуля. Но он уже у окна, он видит всех нас. Он так задыхается, что не может крикнуть нам: «Помогите!» Но он добежал. Сейчас он будет среди друзей… И тут вторая пуля. Минута страшной тоски оттого, что он умирает предателем, непрощенным.
Он видит меня. Он протягивает мне руку, чтобы проститься, но рука падает, не дотянувшись. Смерть…
Вертоградский знал, когда надо кончить. Он замолчал; у него даже выступил пот на лбу.
На Кострова и Валю рассказ, кажется, произвел впечатление. Они сидели, не двигаясь. Костров закрыл рукой лицо. Действительно, картина нарисована была мастерски.
Мне захотелось испортить эффект.
– Вздор, – сказал я негромко. – Совершенный вздор! Вы были бы прекрасным адвокатом, но следователь вы никудышный.
Все трое повернулись ко мне. У Вертоградского было огорченное и заинтересованное лицо.
– Почему? – спросил он. – Ведь, кажется, совпадают все факты.
– Я сейчас вымою руки, – сказал я, – и потом объясню вам, почему это вздор.
Глава восьмая
Подвиг Вертоградского
I
Я тщательно вымыл в кухне руки, повесил полотенце на гвоздик и вернулся в комнату. Костровы и Вертоградский ждали меня с нетерпением. Я еще раз окинул Вертоградского взглядом. Я отлично чувствовал внутреннее его напряжение. Внешне он был спокоен и хладнокровен.
Где-то в лесу сейчас шла погоня за одним из преступников, там надо было выследить, окружить, нагнать. Такая же погоня должна была начаться здесь, в комнате. Только здесь шло состязание не в быстроте, не в зоркости глаза, не в физической силе, а в нервах, выдержке, логике.
– Ну? – спросил Костров.
– Все было не так, как говорил Юрий Павлович, – начал я. – То есть кое-что было так: была погоня, было окно в лесу, была надежда спастись, а все остальное происходило совершенно иначе.
– Как же могло быть иначе? – спросил Вертоградский. –
Ведь Якимов украл? Ведь Якимов скрывался?
– Вздор, – повторил я, – совершенный вздор! – Я подошел к Вертоградскому вплотную и сказал, глядя прямо ему в глаза: – Не Якимов украл, а Якимова похитили. Не
Якимов скрывался, а Якимова скрывали. Он бежал сюда, чтобы спастись.
Я говорил тихо и очень многозначительно. Мне кажется, Вертоградский ждал, что сейчас я добавлю: «И похитили Якимова вы, Юрий Павлович». Он держался великолепно, но тень промелькнула в его глазах – легкая тень испуга. Я не собирался открывать свои карты, пока вакцина еще не в моих руках. Я отвел глаза от Вертоградского.
– Он боролся за вашу вакцину, Андрей Николаевич.
Костров встал со стула. Он был очень взволнован.
– Если это так, Владимир Семенович…
– Это так, – перебил я его. – Тогда что?
– Если это так, – Костров развел руками, – значит, мы очень виноваты перед ним.
– Счастье, если бы это было так, – задумчиво проговорил Вертоградский. – Но какие у вас основания?
Не сумею объяснить, каким образом, но я совершенно точно чувствовал, что он переживает. Я знал, что он внутренне себя успокаивает. Он говорит себе: «Нет, мне только показалось, что Старичков знает всё, – Старичков ни о чем не догадывается».
Меня это совершенно устраивало. Я хотел, чтобы он то впадал в отчаяние, то вновь обретал уверенность. Я должен был измотать его. Измотать так, чтобы он сам признался, чтобы он выдал мне себя, чтобы он сам указал, где вакцина.
– Руки! – сказал я. – Его руки. Они были связаны не час и не два – сутки или больше, так они затекли. На ногах у него раны от веревок.
Конечно, Вертоградскому очень хотелось узнать во всех подробностях мои выводы. Он обязательно должен был знать, до какой степени далек я от правды или до какой степени близок к ней. Но он промолчал, понимая, что все равно Андрей Николаевич или Валя расспросят меня обо всех подробностях.
– Но кто же его держал связанным? – спросил Костров.
– Тот, о ком говорил Вертоградский, – ответил я. –
Шульц, или Шварке, или как там его зовут. Не верьте в эту святую легенду о запутавшихся и слабых. Есть шпионы, и есть честные люди.
Теперь Вертоградский решил сам задать вопрос. Он понимал, что не расспрашивать тоже неестественно с его стороны.
– Но где же этот Шульц? – спросил он. – Надо его искать.
Я не ответил. Повернувшись к Кострову, я сказал:
– Андрей Николаевич, я прошу вас и Валю подняться наверх, плотно занавесить окно и лечь отдохнуть.
– Я не смогу отдыхать, Владимир Семенович, – сказал
Костров.
– Надо, Андрей Николаевич!
Я говорил резко и категорически. Я хотел, чтобы Вертоградский понял, что я нарочно усылаю Костровых, что я хочу остаться наедине с ним. Пусть он опять насторожится, пусть ждет новой атаки. Я не хотел давать ему передышки.
Пусть он будет все время в напряжении.
– Валя, – командовал я, – ведите отца наверх. Я не могу вам позволить сидеть внизу, когда здесь каждый угол простреливается из окон.
Пожав плечами, Костров побрел по лестнице вверх.
Валя шла за ним. Я молча провожал их взглядом, пока они не поднялись в мезонин и не закрыли дверь. Я хотел, чтобы
Вертоградский чувствовал, что предстоит серьезный разговор наедине.
Когда дверь в мезонин закрылась, я круто довернулся к
Вертоградскому. Он зевнул чуть более спокойно, чем это было бы естественно.
– Вы не выспались, Юрий Павлович? – спросил я лениво. – Давайте, может, чаю попьем?
– С удовольствием! – радостно сказал Вертоградский; у него опять отлегло от сердца. – Чайник остыл. Подогреем?
– Ничего, если крепкий, выпьем и так. – Я попробовал чайник. – Он еще теплый.
Я разлил чай, и мы сели друг против друга, оба спокойные и немного ленивые, словно два приятеля собрались поскучать вечерком.
– Мы, сибиряки, любим чай, – сказал я. – Вы не из наших краев, случайно?
– Тверяк, – сказал Вертоградский.
– Никогда в Калинине не был. Хороший город?
Вертоградский отхлебнул чаю.
– Мне нравится. – Он откинулся на спинку стула и вытянул ноги. Всем своим видом он показывал полное благодушие и довольство. Если он и переигрывал, то разве самую чуточку. – Не знаю, конечно, – добавил он, – что с ним немцы сделали.
– Там и учились? – спросил я.
Вертоградский зевнул:
– Среднюю школу там кончал.
Должно быть, он в уме повторял свои биографические данные, чтобы не сбиться при быстром опросе. Я тоже зевнул.
– А я в Иркутске учился, – сказал я. – Старинный купеческий город. Отец у меня в гимназии преподавал. Математику.
На всякий случай Вертоградский предупредил мои вопросы:
– Я уж стал забывать Калинин. Не был там с тех самых пор, как школу кончил.
– У меня приятель есть из Калинина, – вспомнил я. – Вы в какой школе учились?
– В тринадцатой полной средней.
Я усмехнулся:
– Положим, я не знаю, в какой он школе учился. Сеня
Сапожников, не слыхали?
– Нет. Он тоже следователь?
– Инженер.
Теперь я хотел, чтобы Вертоградский успокоился.
Пусть он решит снова, что ему только показалось, будто я его собираюсь допрашивать. Пусть он поругает себя за излишнюю мнительность.
– Это я только сдуру таким невеселым делом занялся, –
продолжал я. – Ни поспать, ни поесть. – Я встал и потянулся. – Спать хочется смертельно, а работы еще до самого утра! Надо писать протокол осмотра. Придется вам одному поскучать.
Я пошел к лаборатории, но в дверях задержался.
– Вы знаете, Юрий Павлович, – сказал я дружески, –
придется вас попросить не спать. Мало ли что может случиться. Сами понимаете, какая сейчас обстановка. Надо беречь старика.
– Конечно, конечно, – охотно согласился Вертоградский. – Можете быть спокойны, с места не сойду.
Я кивнул ему головой и закрыл за собою дверь.
II
Вероятно, я сделал ошибку, оставив Вертоградского одного, но в ту минуту я рассуждал так: пусть Вертоградский побудет один. Пусть он без помех вспоминает разговор со мной, объясняет и истолковывает мои слова, мои интонации, выражение моего лица. То ему будет казаться, что я знаю все, что в любую минуту могу его разоблачить, то, наоборот, что я ничего не знаю, что все это только его мнительность, его излишне возбужденные нервы. Пусть думает Вертоградский и передумывает. От таких мыслей люди становятся еще мнительней, еще неуверенней.
Закрыв за собой дверь, я сел и закурил. Меня поразила тишина. Как-то вдруг я ее услышал и сначала даже не понял, в чем дело. Дождь перестал, и стих ветер. Я открыл окно. С листьев и с крыши одна за другой ритмично падали капли. С водостока они с громким плеском падали в лужу.
Падая с деревьев, они ударялись о мокрую травянистую землю, и звук у них был совершенно другой. Раз за разом они повторяли одну и ту же мелодию. Лес спокойно отдыхал от потоков дождя, от свиста ветра. Мелодия, которую выстукивали капли, была такая простая и радостная, как будто лес и земля сложили ее в честь тишины и покоя.
Начинало светать. Наступал тот неуловимый момент,
когда ночь переходит в утро, когда ничто, кажется, не меняется, но, незаметно для глаза, отчетливее становятся контуры предметов, черный цвет неуловимо переходит в серый, и постепенно выступают из темноты не только линии, но и краски предметов. Тучи ушли, звезды выступили на небе, но и небо уже серело, и звезды меркли.
Я залюбовался недвижным, отдыхающим лесом. Свежий, чудесный воздух я вдыхал с неизъяснимым наслаждением. На минуту я забыл, что за моей спиной на столе лежит труп, а за тонкой дверью ходит не пойманный еще убийца. Очень скоро мне пришлось вспомнить об этом.
Раздался звон стекла и почти сразу за этим выстрел. В
два прыжка я оказался у двери и ударом ноги распахнул ее.
Посреди комнаты стоял Вертоградский, взволнованный и дрожащий, сжимая в руке наган. У окна, на полу, посреди осколков стекла, лежал вымазанный в грязи, мокрый человек. Тонкая струйка крови вытекала из маленькой дырочки на виске.
– Кажется, я убил его! – задыхаясь сказал Вертоградский.
Я наклонился над трупом. Нетрудно было узнать
Грибкова. Я торопливо провел руками по его одежде.
Карманы были пусты, вакцины и дневника не было. Я
повернулся к Вертоградскому. Костров и Валя торопливо спускались по лестнице. Мне было не до них. Я подошел к
Вертоградскому и быстро провел руками вдоль его тела.
При нем тоже не было дневника и вакцины. Он смотрел на меня растерянными, полубезумными глазами. Он, кажется, действительно был очень взволнован.
– Как это было? – спросил я резко.
– Разбилось стекло, – сказал Вертоградский. – Я обернулся и увидел – он лезет в окно… Я выстрелил раньше, чем он…
У него сильно дрожали руки – так дрожали, что дуло нагана ходило вниз и вверх.
– Спрячьте оружие, – сказал я и добавил: – Лучше бы вы промахнулись…
За окном раздались голоса.
– Старичков, Старичков! – еще издали кричал Петр
Сергеевич.
Я высунулся в окно. Петр Сергеевич, задыхаясь, бежал к дому. В сером предутреннем свете я увидел еще нескольких человек, бегущих за ним.
– Все благополучно? – спрашивал Петр Сергеевич на ходу.
– Благополучно, – ответил я. – Входите.
Он вбежал в комнату, задыхающийся, потный, взволнованный.
– Кто ж его знал, что он сюда побежит! – говорил он. –
Ребята мои чуть на него не напоролись… Он все думал –
пройдут, не заметят. Ну и угодил в луч фонаря и, сукин сын, так припустил! Ухитрился, черт, обвести их вокруг озера… Кто же мог думать, что он сюда прибежит!. Это кто – ты его так, Старичков?
Я указал на Вертоградского:
– Юрий Павлович.
– Герой, герой! – заговорил опять Петр Сергеевич. –
Прямо герой! Смотри, какие доценты бывают!..
Один за другим входили в комнату запыхавшиеся преследователи. С наганами в руках, возбужденные,
грязные, тяжело дыша, они толпились вокруг лежащего на полу Грибкова.
– Ну, ну, товарищи, – сказал я сердито, – что это вы, в самом деле! Как-никак, следствие идет. Прошу прощения, но придется всем лишним оставить комнату.
По совести говоря, не очень довольные у них были лица. Действительно, жалко было выгонять их на улицу.
Но, делать нечего, беспрекословно, один за другим, они вышли из комнаты. Остались Костровы, Вертоградский и
Петр Сергеевич.
III
– Ну-с, Петр Сергеевич, – спросил я, – так значит, товарищ Грибков на хорошем счету в отряде?
Интендант развел руками:
– Артист, ничего не скажешь…
– Ведь ты говорил, что его из другого отряда прислали и вы в том отряде проверили?
– Проверили, – подтвердил Петр Сергеевич. – Так как же?
– Голова кругом идет. Единственное, что на ум приходит – да, наверно, так и есть, – что вышел из того отряда настоящий Грибков, а пришел к нам ненастоящий.
– Не понимаю, – сказала Валя.
– Да очень просто: по дороге убили и забрали документы. Иначе не может быть. Я сам разговаривал с его прежним начальством, спросил, действительно ли к нам партизан Грибков послан. «Действительно, – говорит, –
послан». – «А что он, – спрашиваю, – за человек?» – «Хороший, – говорит, – человек». Конечно, надо бы поточней проверить. Ну, что ж делать, не предусмотрели…
Костров с сердцем стукнул ладонью по перилам лестницы:
– Эх, Петр Сергеевич, что мы из-за него потеряли!
– Может, еще и найдется, – успокаивающе сказал интендант.
– Куда там! – Костров махнул рукой. – Я не маленький, я отлично всё понимаю, нечего меня утешать. Конечно, Юрий Павлович не виноват, на его месте каждый бы выстрелил, но, думается мне, этот выстрел нам дорого обошелся.
– Почему же? – спросил Петр Сергеевич.
Хороший он был человек и неглупый, но соображал довольно медленно. Костров был слишком возбужден, чтобы быть вежливым.
– Что же вы, не понимаете, что ли? – резко сказал он. –
Да ведь это же яснее ясного. Единственный человек, который мог указать, где вакцина, это Грибков – тот, кто ее украл и спрятал. Подите спросите у него! Где вы искать будете? На болоте? В дуплах? Под кочками? – Костров решительно подошел ко мне, в возбуждении пощипывая бородку. – Я не вмешиваюсь в ваши дела, Владимир Семенович, – сказал он, – вы следователь, а я биолог, и, надо думать, вы лучше меня знаете, как ловить преступников, но только, я вам скажу, есть вещи, которые ясны и неспециалисту. Если бы вместо того, чтобы качаться в качалке и вспоминать с Валей старину, вы сразу занялись делом, так, наверно, вакцина уже лежала бы у меня в кармане.
– Папа, – сказала Валя, – успокойся и перестань. Ты не имеешь права так говорить.
– Нет, имею! – Старик окончательно вышел из себя. – Я
годы потратил на эту работу! Я не спал неделями! И я буду жаловаться. Я буду жаловаться на то, что сюда прислали неквалифицированного специалиста – на серьезное дело направили начинающего работника. К тому же еще, извините меня, Владимир Семенович, до крайности легкомысленного…
Он весь кипел. У него, наверно, много еще было в запасе злых и сердитых слов, но он сдержался, махнул рукой, повернувшись быстро поднялся по лестнице и с шумом захлопнул за собою дверь.
Сердитый был старик, но хороший. Мне он всегда нравился, даже сейчас.
Все молчали. Потом Валя сказала:
– Вы извините папу, Володя, он очень нервничает. Ему очень дорога эта вакцина.
Я усмехнулся.
– Это естественно, – сказал я. – Вероятно, я на его месте и не так бы еще ругался. Но простите, товарищи, мне придется продолжать работу. Вас, Валя, я попрошу пойти к
Андрею Николаевичу, успокоить его и посидеть с ним. Я
буду осматривать труп и заниматься разными вещами, при которых совсем не обязательно присутствовать… Петр
Сергеевич, хорошо, если бы вы организовали поиски телеги и лошади. Теперь светает, можно уже этим заняться. Я
вас только попрошу поставить вокруг дома охрану.
– Охрану? – удивился Петр Сергеевич. – От кого ж теперь охранять? Ведь Грибков убит.
– Так-то оно так, а все же лучше застраховаться: вдруг у него был сообщник?
– Пожалуйста, – сказал Петр Сергеевич. – Как хотите.
Он кивнул головой и вышел. Я думаю, что в душе он был совершенно согласен с Костровым в оценке моей работы, но он был дисциплинированный человек и считал себя обязанным выполнять мои требования.
– А вам, Юрий Павлович, – сказал я, – советую пойти на кухню – там есть топчан, – лечь и поспать.
– Я не засну, – сказал Вертоградский.
– Ну все равно, посидите, помечтайте, скоро солнце взойдет. Я вас попрошу только из кухни не уходить. Может быть, мне придется попросить вас помочь мне.
– Хорошо, – сказал Вертоградский, – я буду там.
Он вышел на кухню. Валя немного замешкалась. Ей, наверно, хотелось утешить меня в моих неудачах, но она не нашла слов или просто не решилась сказать их и молча поднялась наверх к отцу.
Наконец я остался один.
Я наклонился над трупом. Пуля вошла в висок. Аккуратно, в самую середину виска. Края раны были слегка обожжены. Вероятно, Вертоградский стрелял с очень близкого расстояния, почти в упор. Я еще раз, более тщательно, обыскал одежду. Карманы были пусты. Ни документов, ни даже табака. Тело лежало лицом вниз у самого окна. Ноги упирались в стену несколько выше пола. Очевидно, Грибков уже мертвый вывалился в окно. Это соответствовало словам Вертоградского. Грибков выбил стекло и влезал в комнату, когда его настигла пуля. Он упал, не успев ступить на пол. Подоконник был весь мокрый и грязный. Удивительно много натекло воды и грязи за две-три секунды.
Стекло было выбито целиком. Окно приотворено, правда, совсем немного, сантиметра на два-три. После появления Якимова окно мы тщательно закрыли. Оно, конечно, могло открыться, когда Грибков снаружи нажимал на стекло или раму. Могло быть и так: Грибков выдавил стекло, потом полез в окно. Грузный, большой человек, он с трудом пролезал сквозь раму. В это время рама открылась. А если она была закрыта на шпингалет? Я тщательно осмотрел окно: шпингалет входил в выдолбленное в подоконнике углубление; углубление засорилось, края его стерлись. Если сильно нажать шпингалет, он поднимался сам. Я попробовал это проделать. В лаборатории Кострова не очень-то обращали внимание на крепость запоров. Валя правильно говорила: немцев запорами не удержишь, а воров здесь нет.
С этой точки зрения все было объяснимо. Грибков высадил стекло, пытался пролезть сквозь раму и в этот момент был убит и рухнул на пол у самого окна. Теперь подумаем, зачем ему нужно было лезть в дом.
Застрелив Якимова, он побежал. За ним погнались. Он был растерян, подавлен преследовавшими его неудачами.
Якимов бежал, все открылось; надежд на спасение, в сущности говоря, оставалось мало. В этих условиях человек теряется и делает много бессмысленных и нелогичных поступков. Он пытался притаиться, рассчитывая, что погоня пройдет мимо него. Опять неудача: его заметили и окружили. Теперь оставалась надежда только на неожиданный, отчаянный ход. Пожалуй, действительно лаборатория была единственным местом, где его не стали бы искать. Конечно, спастись тут один шанс из тысячи, но в других местах и этого шанса нет. Он бросается к дому.
Тут могут быть две возможности. Заглянув в окно, он увидел, что в комнате никого нет, кроме его сообщника
Вертоградского. Может быть, он тихо постучал, знаками умоляя Вертоградского впустить его. Но Вертоградский понимал, что дело проиграно и надо спасать себя. Он отказался. Тогда в ярости, в отчаянии, понимая, что уходит последний шанс, Грибков выдавил стекло и попытался влезть в комнату, и в это время Вертоградский его пристрелил. Поведение Вертоградского логично: убивая
Грибкова, он прятал в воду концы и становился даже активным участником поимки преступника. Поведение
Грибкова не столь убедительно: Грибков должен был попять, что звон стекла привлечет внимание всех, кто находится в доме. Стекло выпало с громким звоном, а Грибков все-таки лез в комнату. Нелогично, но возможно. Отчаяние, растерянность. Бросается же на человека преследуемая крыса, понимая, что ей с человеком не справиться.
Наконец, может быть, Грибков не думал уже о спасении и хотел только отомстить Вертоградскому.
Теперь рассмотрим вторую возможность: не думая, не рассуждая, Грибков лезет в окно с одной целью – отомстить Кострову, мне, Вертоградскому, всем тем, кто его преследует. В этом случае Вертоградский не преступник, а герой, спасший нам всем жизнь.
Первый вариант казался мне более вероятным. Я был убежден в виновности Вертоградского. К сожалению, мое убеждение было построено на доводах таких шатких, таких неубедительных, что они никак не могли послужить материалом для официального обвинения.
Два обстоятельства привлекли мое внимание, и я чувствовал, что их следует хорошенько продумать. Во-первых, выстрел раздался сразу же вслед за звоном стекла. Точно
Вертоградский ожидал появления Грибкова в окне! Грибков выдавил стекло и сразу же за тем был убит. Но за эту секунду он успел пролезть сквозь узкую раму настолько, что после выстрела свалился не наружу, а внутрь дома.
Во-вторых, подоконник был весь в грязи, но оконный переплет был запачкан очень мало. Я еще раз осмотрел одежду Грибкова. Грязь была и на плечах, и на спине, и на животе; он был в грязи буквально весь, с ног до головы. А
боковые части рамы остались чистыми. Не мог же он, протискиваясь сквозь раму, не оставить на ней следов!
Кроме того, одежда оказалась совершенно цела: ни пиджак, ни брюки не были разрезаны или разорваны осколками стекол, торчавшими кое-где из оконной замазки. Значит, он лез в отворенное окно? Два эти обстоятельства сразу повернули мои мысли в другую сторону.
Глава девятая
Тетрадь и коробка
I
У Грибкова не было ни вакцины, ни дневника. Где они могли остаться? Украв телегу, он пришел за Якимовым. Он пришел, чтобы увезти его с Алеховских болот. В это время вакцина, конечно, была у Грибкова. Якимов бежал, Грибков бросился его преследовать. Не мог он успеть спрятать вакцину, не до этого ему было. Нельзя терять ни секунды.
Якимов убит, за Грибковым устремляется погоня. Он бежит. Прятать вакцину снова некогда. Конечно, он может бросить ее в кусты, мимо которых пробегает, или торопливо засунуть в дупло. Во всяком случае, искать ее придется уже не па всему болоту, а только по пути бегства
Грибкова. Это значительно легче. Как только рассветет, надо будет заняться поисками. Петр Сергеевич укажет путь, по которому преследовали Грибкова, и мы обыщем каждый кустик.
Когда рассветет… Я посмотрел в окно и увидел, что уже совсем светло. Наступало тихое, ясное утро. Лес, до блеска вымытый дождем, стоял не двигаясь, не дыша. Небо было ясное, чистое, безоблачное. Далеко, за болотами, за лесом, всходило солнце. Тысячи капель на траве и на листьях сверкали одна другой ярче. Длинные тени деревьев легли на поляну. Первый красный луч солнца осветил комнату. Я погасил лампу. День начался.
Такой он был хороший, такой радостный, этот день, что вдруг показалась мне неестественной, неправдоподобной та сеть обманов, интриг, преступлений, которой мы все были окружены. Нелепыми казались на фоне этого дня ненависть, хитрость, лживость. Я постоял у окна, с удовольствием вдыхая запах свежей зелени и влажной земли, потом провел рукой по лицу. Пора было возвращаться к работе.
Больше всего меня угнетало, что Вертоградский выскальзывал из моих рук. Якимов, единственный свидетель его преступления, был убит. Соучастник, который мог его выдать, был убит тоже. Мое убеждение ничего не значило.
Судье нет дела до предположений следователя, – нужна улика, бесспорная, ясная, неопровержимая. Улики этой не было, и трудно было надеяться на ее появление. Моей версии Вертоградский мог противопоставить свою, ничуть не менее убедительную, и когда я стал продумывать ее, она даже мне показалась заслуживающей внимания. Очень все хорошо объяснялось и без участия Вертоградского. Предвзятость – это бич следователя. Я знаю, как опасно, как губительно, увлекшись своим предположением, начать подгонять под него факты. Сколько ложных теорий, сколько проваленных следствий бывает в результате излишнего уважения к собственной гипотезе! Может быть, действительно Вертоградский ни при чем? Может быть, следует удовлетвориться тем, что преступник Грибков лежит убитый, отыскать в кустарнике или в дупле спрятанную вакцину и счесть следствие конченным? Но сначала нужно было понять, почему не запачкана рама, через которую протискивался Грибков, и почему так быстро последовал выстрел, после того как разбилось стекло.
Может быть, Грибков открыл окно, полез в него и случайно выдавил стекло. Тогда Вертоградский, который раньше не слышал, как лезет Грибков, вскочил и выстрелил. Собственно говоря, это объясняло и вторую странность. В этом случае вполне естественно, что выстрел последовал сразу за звоном стекла. У меня даже возникло чувство некоторого разочарования: так легко и просто объяснились все неясности. Да, видимо, надо идти искать вакцину. Разумеется, Грибков мог бросить ее в какой-нибудь ручеек или в топкое место или успел засыпать землей. Попробуй тогда найди. Во всяком случае, обыскать лес – это единственное, что теперь можно сделать. На этом мои обязанности кончаются. Преступник изобличен и убит, для поисков похищенного приняты все меры. Конечно, я в этом принимал довольно мало участия, по что же делать, так сложились обстоятельства. Это одно из тех дел, которые не приносят следователю ни позора, ни славы.
Поначалу оно казалось трудным, но потом разрешилось само собой.
Я уже подошел к двери. Я решил позвать Вертоградского, перетащить Грибкова в лабораторию и идти за
Петром Сергеевичем, чтобы начинать поиски вакцины. Но у самой двери я остановился. Невозможно было так кончить дело. Пусть это будет предвзятость, пусть это будет что угодно, но я всем нутром был убежден, что Вертоградский виновен.
А нет ли еще другой версии, которая бы так же убедительно объясняла все факты?
II
Я закурил. Представим себе, что Вертоградский соучастник. Отказаться от этого никогда не будет поздно.
Грибков бежит к дому, надеясь, что Вертоградский его спасет. Преследователи отстали, у него есть несколько минут. В комнате свет. Заглянув в щелку, Грибков видит, что Вертоградский один. Он стучит, даже не стучит –
только царапает стекло. Тихо, на цыпочках, чтобы никто не услышал, Вертоградский подходит и открывает окно.
Шепотом они разговаривают. Грибков просит Вертоградского спрягать его, Вертоградский соглашается. Соглашаясь, он уже знает, что сейчас убьет своего сотоварища по преступлению. Он говорит Грибкову: «Лезь». Грибков лезет в открытое окно (поэтому нет грязи на раме). В ту минуту, когда он готов уже спрыгнуть на пол, Вертоградский локтем ударяет в стекло и сразу же отскакивает на шаг назад. Вероятно, Грибков еще не понимает, в чем дело. Он с удивлением смотрит на Вертоградского, и в этот момент
Вертоградский стреляет.
Ну что ж, этот вариант звучит почти так же убедительно, как и другое предположение: Грибков лез в окно без согласия Вертоградского, и Вертоградский его убил, защищая себя, Кострова, меня.
Тут я натыкался на непреодолимое препятствие: оба варианта были одинаково возможны. Я буду доказывать одно, Вертоградский – другое, и Вертоградский будет оправдан за недоказанностью вины. Я сжал руками виски.
Что-то надо было еще найти. Не рассуждение, не предположение, а факт.
Я ходил взад и вперед, думал и передумывал и не мог найти никакого решающего довода в пользу той или другой гипотезы.
«Черт с ним, – решил я. – Так ничего не придумаешь. В
конце концов, главное сейчас – найти вакцину».
Вдруг меня осенило. Если я прав и Вертоградский был соучастником Грибкова, если Грибков бежал к Вертоградскому, рассчитывая, что тот его спрячет и спасет, то зачем ему нужно было выбрасывать вакцину в лесу? Наоборот, он должен был передать ее Вертоградскому. После того как раздался выстрел, я был в комнате через секунду или две. Я сразу, хотя и поверхностно, обыскал Вертоградского. При нем вакцины не было. У Грибкова ее тоже нет. Значит, Вертоградский успел ее спрятать. Одно цеплялось за другое. Если удастся доказать, что Вертоградский спрятал вакцину, этим будет доказано его участие в похищении. Теперь я знал, что мне искать. Я снова стал восстанавливать события. Значит, Вертоградский спрятал вакцину до выстрела. У него было очень мало времени. Не мог же он вести с Грибковым длинные разговоры, искать подходящий тайник, зная, что в любую секунду я, Костров или Валя можем войти в комнату…
Грибков постучал. Вертоградский открыл окно.
«Спрячь меня! За мной гонятся. Здесь меня не будут искать».
«Вакцина и дневник при тебе?»
«Да, вот они».
«Давай, я их спрячу».
Вертоградский торопливо прячет их. Дорога каждая секунда. Он спрятал.
«Теперь лезь».
И тогда удар по стеклу и выстрел…
Все решалось чрезвычайно просто. Если вакцина в комнате, я прав, если ее здесь нет – Вертоградский невинен, как новорожденный младенец.
Метр за метром я стал осматривать комнату. Все половицы были крепко сколочены, ни одна из них даже не шаталась. В бревенчатых стенах спрятать ничего невозможно. Печка? Я осмотрел ее и перетрогал все кирпичи. В
печке ничего не было. Я вытащил из глиняного горшка цветы и заглянул внутрь. Я снял со стола скатерть. Я заглянул в чуланчик под лестницей. На полу у стенки стояли запыленные, треснутые, с отбитыми краями стеклянные колбы; очевидно, их ставили сюда за ненадобностью. На полке лежали связки бумаг, стояла банка из-под консервов с засохшим клеем и бутылка с чернилами. На второй полке лежали коленкоровые тетради и коробки с глюкозой. Я
раскрыл верхнюю тетрадь, надеясь, что она окажется дневником. Но в ней были только чистые листы. Я закрыл чуланчик и снова оглядел комнату. Больше искать было негде.
Я стал думать за Вертоградского. Вот я взял у Грибкова дневник и вакцину. Времени нет, надо сейчас же спрятать.
Куда? За дверью Старичков, он сию минуту может войти.
Беспомощно я оглядывал комнату. Когда треснула половица, я даже вздрогнул, как будто действительно мне угрожала смертельная опасность.
«Куда, куда спрятать? – мысленно повторял я. – В печке сразу найдут, в чуланчике тоже». И вдруг я нашел единственный верный и простой выход. Я бросился к чулану и распахнул дверь. Я вытащил пачку тетрадей и стал перелистывать их. Белые листы мелькали перед моими глазами.
Одну за другой я откладывал тетради в сторону. Эго действительно были чистые тетради. И все-таки я был убежден, что дневник здесь, – настолько убежден, что даже не удивился, когда, раскрыв самую последнюю лежавшую внизу тетрадь, увидел, что она исписана бесконечными рядами цифр. Я осмотрел обложку. Она была смята в середине, и тетрадь, когда я положил ее на стол, слегка согнулась. Ее носили в кармане, сложенную пополам.
Дневник был в моих руках. Теперь дело за вакциной.
Конечно, она в одной из этих одинаковых картонных коробок. Но как узнать, в какой? Глюкоза тоже бесцветна, и ампулы так же запаяны. Я внимательно оглядел стопку коробок. Коробка с вакциной, как и тетрадь, лежала в самом низу. Я узнал ее потому, что она была влажная, – может быть, вода проникла в карман Грибкова, может быть, он просто держал ее мокрой рукой. Она не могла бы быть влажной, если бы все время находилась в чулане.
Я так заволновался, что чуть было не позвал Кострова, но, к счастью, сдержался вовремя. Дневник и вакцина были в моих руках, но Вертоградский не был изобличен.
III
Я взял чистую тетрадь и согнул ее пополам так, чтобы на ее переплете образовались морщины. Смочил водой одну из коробочек с глюкозой. Тетрадь я положил под стопку с тетрадями и мокрую коробку – под стопку коробок. Дневник и вакцину я спрятал к себе в карман. После этого я закрыл дверцу чулана и позвал Вертоградского.
Он вошел сразу же. Как он ни был хладнокровен, а все же, наверно, здорово волновался, сидя на кухне. Небось, десять раз проверял и продумывал, не допустил ли ошибки, не забыл ли чего-нибудь. Войдя, он кинул на меня быстрый взгляд. Думаю, что у меня был достаточно спокойный и усталый вид. Он, по-видимому, успокоился.
– Давайте, Юрий Павлович, перенесем Грибкова в лабораторию.
Мы положили Грибкова в лаборатории на полу и прикрыли его одеялом. Теперь убийца и убитый лежали в одной комнате.
– Ну как, Владимир Семенович? – спросил Вертоградский. – Обнаружили что-нибудь важное?
– Нет, – сказал я. – Но некоторые надежды найти вакцину у меня появились.
Он живо заинтересовался.
– Да? – спросил он. – Каким же образом?
Я стал увлеченно объяснять ему, что Грибков мог спрятать вакцину только около дома, потому что рассчитывал бежать с болот и, конечно, носил ее при себе.
Вертоградский оживился.
– Правильно, – сказал он. – Это вы здорово рассудили.
Вы знаете, это огромное счастье: вакцина – действительно замечательное открытие. И потом, Андрея Николаевича жалко, он ведь буквально только этим и жил.
Мы с ним еще немного побеседовали на эту тему. Отношения у нас установились чрезвычайно дружественные.
– Самое интересное в вашем деле, – говорил Вертоградский, – это, конечно, не допросы, не обыски, не сбор показаний, а именно работа мысли, когда вы, основываясь на незаметных неопытному глазу данных, делаете точные и ясные выводы, которые потом оправдываются. Это действительно увлекательно.
Ехидный он был человек и, наверно, издевался надо мной в глубине души. Но я на него не сердился за это. Мое слово было еще впереди.
Мы с ним вымыли подоконник и пол возле окна, убрали осколки стекла и вообще уничтожили все следы происшедших событий. Мы работали, как добрые товарищи, помогая друг другу.
Солнце поднялось над деревьями. Был седьмой час утра.
– Когда же вы будете лес обыскивать? – спросил Вертоградский.
– Вот Петр Сергеевич придет, – сказал я, – сразу и отправимся.
Петр Сергеевич легок был на помине. Он вошел веселый и энергичный, как будто всю ночь крепко проспал у себя в постели.
– Доброе утро, – сказал он.
– Нашли телегу?
– Как же, как же! Шагах в пятнадцати от дороги. Я ее там и оставил. Потом пойдем с вами посмотрим.
Петр Сергеевич посмотрел на меня и на Вертоградского. Что-то ему нужно было сказать, и он не решался.
– Выкладывайте, Петр Сергеевич, – помог я ему. – Что у вас там еще?
– Так ведь сегодня ночью… – Он опять замялся.
– Ну, ну? – поддержал я его.
– Сегодня ночью, – решился наконец Петр Сергеевич, –
самолет прилетит. Я связался с Москвой, мне говорят: «Как
Старичков решит. Если он не возражает, отправляйте Костровых во что бы то ни стало».
– Ну, до ночи еще далеко, – сказал я.
– Да ведь как далеко! Пока до аэродрома доберутся, то да сё… Часа через два надо выезжать.
– Ну что ж, – сказал я, – дело хорошее. Конечно, надо старика отправлять.
Петр Сергеевич опять замялся:
– А старик не упрется? Он ведь ой какой характерный!
– Из-за того что вакцины нет?
– Да.
Я посмотрел на Вертоградского.
– Мы с Юрием Павловичем думаем, – сказал я, – что найдется вакцина.
Вертоградский потер руки с довольным и немного заговорщицким видом.
– Да, думаю, что найдется, – сказал он.
Удивительно, как быстро входил этот человек в новую роль соучастника следствия! Мы с ним весело подмигнули друг другу. Услыша наши голоса, Валя вышла на лестницу.
– Что случилось? – спросила она.
– Спускайтесь, Валентина Андреевна, Есть новости.
– Какие новости? – Взволнованный Костров уже спускался из своего мезонина.
Петр Сергеевич заложил руки за спину и торжественно произнес:
– Приказ из Москвы, Андрей Николаевич, вам, вашей дочери и Юрию Павловичу сегодня же вылететь в Москву.
– То есть как? – Костров заволновался ужасно. – Без вакцины? Об этом и речи не может быть!
– Простите, Андрей Николаевич, – вмешался я, – время, знаете ли, военное. Приказ говорит точно: отправить вас троих сегодня ночью. Отвечает Петр Сергеевич. Вам ничего не сделают, а его могут судить по законам военного времени.
Петр Сергеевич посмотрел на меня с удивлением, но не только не стал возражать, а даже печально вздохнул: да, мол, вы капризничаете, а мне за вас под суд.
Костров нахмурился и молчал.
– Вы можете, – сказал я, – в Москве добиться, чтобы розыскам вакцины был придан более широкий размах.
Костров насторожился и посмотрел на меня.
Я продолжал, стараясь, чтобы слова мои звучали как можно простодушней и искренней:
– Разумеется, я останусь здесь, но что я могу сделать один, без достаточного опыта? А вы можете потребовать, чтобы послали более квалифицированного следователя.
Он посмотрел на меня из-под сердито нахмуренных бровей. Минута колебаний, и профессор решился.
– Хорошо, – сказал он. – Я полечу, но имейте в виду, что я буду жаловаться не только на тех, кто послал именно вас на это ответственнейшее дело, но и на вас самих. Вы проявили не только неопытность и неумение, но и недопустимую лень, и прямую халатность.
Я молча поклонился.
Петр Сергеевич облегченно вздохнул. У него и так было хлопот по горло. При всей привязанности к семье
Костровых, он очень хотел, чтобы они уже были в Москве.
– Завтракайте и собирайтесь, – сказал он. – Часа через два надо ехать на аэродром.
– Часа через два? – Валя засуетилась. – Ой-ой! Надо же поесть что-нибудь. Я тогда печь не буду топить. Чайник на лучинках согрею и поедим холодного. Ладно, товарищи?
Юра, идите за водой сейчас же. Скорей, скорей!
– Есть идти за водой! – весело рявкнул Вертоградский и, смешно выворачивая ноги, размахивая руками, выбежал из комнаты.
Петр Сергеевич подошел к Кострову и спросил:
– То, что вы берете с собой, у вас уложено?
– Главное украдено, – ответил Костров, – а остальное –
вздор.
– Вы бы лишние бумаги сожгли. Все-таки тыл противника…
– Что ж, это правильно. А где жечь?
– Да хоть в печке, – сказал я.
– У меня все ненужное свалено в угол. Сейчас я начну сносить.
Он ушел наверх за бумагами. На меня он так и не посмотрел. Он просто не замечал моего присутствия. Меня так и подмывало сказать ему, что вакцина уже у меня в кармане и сердиться на меня не за что, но я сдерживался.
Мне хотелось закончить дело так, чтобы в Москве не пришлось спорить, виноват Вертоградский или не виноват.
– Когда же вы вакцину найдете? – спросил Петр Сергеевич.
– Успеем, – сказал я. – Вы можете позавтракать с нами?
– Откровенно говоря… – покачал головой Петр Сергеевич, – с временем туго.
Я посмотрел ему прямо в глаза и сказал:
– Позавтракайте.
Он прищурился, размышляя. Он понял, что даром я бы не стал настаивать.
– Хорошо, – сказал он.
Костров спустился сверху со связкой бумаг, положил их в печь и отодвинул заслонку. Я протянул ему спички, но он вынул из кармана свои. Он не хотел от меня никаких одолжений. Бумага весело запылала. Костров сходил еще раз наверх и принес огромную кипу. Вбежала Валя со стопкой тарелок и заставила меня расставить их на столе.
Петр Сергеевич пристроился с кочергой к печке и стал ворошить горящие бумаги. Кажется, у всех, кроме Кострова, было приподнятое настроение, несмотря на события прошлой ночи. Вертоградский шумно влетел с ведром, полным воды, и стал требовать, чтобы мы посмотрели,
какой он ловкий. Валя прикрикнула на него, отняла ведро и послала за ножами и вилками. Меня она заставила резать хлеб, Петру Сергеевичу велела нести стаканы. Она успокоилась только тогда, когда мы все были заняты делом.
Андрей Николаевич по-прежнему был молчалив и хмур. Он поднимался наверх, спускался, таща кипы бумаг, и как будто не замечал охватившего всех возбуждения.
Общими усилиями накрыли на стол. Принесли колбасу, соленые грибы и большой горшок кислого молока. Костров свалил у камина последнюю пачку бумаг и коротко сказал:
– Всё.
Валя внесла чайник.
– Прошу вас, товарищи, – сказала она, – на последний торжественный завтрак в лесной лаборатории профессора
Андрея Николаевича Кострова.
Глава десятая
Последний завтрак
I
Мы сели вокруг стола. Вертоградский посмотрел на
Кострова умоляюще.
– Андрей Николаевич, – сказал он, – вы знаете сами, что я страстный противник всякого пьянства. Вы знаете, что от рюмки водки меня пробирает дрожь отвращения. Но тем не менее кажется мне, что сегодня, ввиду чрезвычайных обстоятельств, а также того, что мы все провели тяжелую и бессонную ночь, и еще потому, что нам предстоит пробыть несколько часов на сыром, зараженном болоте, следовало бы выпить спирту, или, как иногда говорят, хлопнуть по стопочке.
– К сожалению, у меня нет спирта, – хмуро ответил
Костров.
– Андрей Николаевич, – сказал Вертоградский, – я понимаю, что бывает святая ложь, но она все-таки ложь.
Должен сказать, что, мучительно ненавидя этот вредный напиток, я всегда очень точно слежу за его расходованием и готов сейчас прозакладывать голову, что одна бутылка этой гадости лежит у вас в том ящике, где книги.
– Конечно, – сказал Петр Сергеевич, – по такому случаю выпить не грех.
– Может, позволишь, папа? – спросила Валя.
Костров хмыкнул очень неопределенно.
Это можно было принять и за согласие и за отказ.
Вертоградский предпочел принять за согласие.
– Я сейчас принесу, – сказал он и с такой быстротой взлетел по лестнице, что Костров не успел и слова сказать.
Впрочем, он, видимо, не собирался спорить. Он даже слегка улыбнулся торопливости Вертоградского.
Вертоградский сразу же сбежал вниз и, торжествуя, поставил на стол бутылку. Разлили по кружкам, и Валя предложила тост за Красную Армию. Вертоградский сразу же налил снова.
– Времени мало, товарищи, – сказал он. – За Андрея
Николаевича! За то, чтобы украденное нашлось, чтобы и про нас потом могли сказать: «Они помогли победе!»
Костров нахмурился.
– Рано за это пить. – Он встал и поднял кружку. – Выпьем, друзья, за Якимова!.. – Он помолчал. – Мы перед ним виноваты. Всю жизнь он работал как настоящий ученый и умер как настоящий ученый.
Мы все поднялись и в молчании выпили этот торжественный и печальный тост. Потом Вертоградский подбросил еще бумаги в печь, Петр Сергеевич заговорил о военных событиях, и постепенно за столом стало опять оживленно. Я посмотрел на часы. Оставалось часа полтора до отъезда. Пора было начинать последнее действие. Пока я продумывал, как перевести разговор па нужную тему, Костров неожиданно мне помог.
– Да, Владимир Семенович, – сказал он, – выпили бы и за вас, но, к сожалению, пока что не вижу повода.
Нельзя сказать, чтобы это была особенно любезная фраза, но по сравнению с полным игнорированием моего существования она являлась некоторым шагом вперед.
– Что делать, Андрей Николаевич! – сказал я с виноватым видом. – И на старуху бывает проруха.
– Папа, – вмешалась Валя, – ты напрасно обижаешь
Володю. Мы подозревали Якимова, а Владимир Семенович с самого начала его защищал.
– Но с Грибковым, – упрямо сказал Костров, – расправился все-таки Юрий Павлович.
– Тут моей заслуги немного, – скромно сказал Вертоградский. – Положение было безвыходное: или он меня, или я его. Просто выпалил с перепугу, и всё.
Я постарался, чтобы у меня был как можно более простодушный вид. Я хотел, чтобы все сидящие за столом поняли, что я огорчен своей неудачей, но, как парень добродушный и веселый, не обижаюсь на шутки и даже готов подшутить над собою вместе со всеми.
– Конечно, – сказал я, – лучше бы вы его только ранили, тогда его можно было бы допросить… Ну, ну, не сердитесь.
Это просто досада следователя-неудачника. Подумайте только, как мне не повезло! За все следствие – ни одного допроса. Я вчера сгоряча даже Юрия Павловича обыскал.
Я сам засмеялся, и все засмеялись тоже. Действительно, это было смешно: простак-следователь, который, не умея поймать преступника, обыскивает всех без разбору, лишь бы что-нибудь делать.
– Представьте себе, – сквозь смех говорил Вертоградский, – подошел и быстро – раз, раз!
Он вскочил из-за стола и очень живо изобразил всю сцену обыска. Сцена была исполнена не без юмора и, пожалуй, не без наблюдательности. Я смеялся так же, как все.
– Надо же было мне себя проявить, – объяснил я смеясь.
– Следователь я, черт возьми, или нет?
Перестав смеяться, Вертоградский сел к столу и сказал серьезно и дружелюбно:
– Я не обижаюсь, Владимир Семенович. Я понимаю обязанности следователя. Очень было интересно следить за вашей работой. Удача, в конце концов, дело случая, но проницательность вы проявили большую. Когда вы говорили, что Якимов не виноват, казалось, что факты все против вас. Честно говоря, я и сейчас не понимаю, как вы почувствовали это.
Он сам вызывал меня на разговор. Ну что ж, я охотно шел ему навстречу. Из всех присутствующих только я один знал, чем этот разговор кончится.
II
– Видите ли, Юрий Павлович, – сказал я, – против
Якимова было слишком много улик.
Вертоградский удивленно на меня посмотрел:
– Это следовательский парадокс?
– Нет, житейское правило.
Вертоградский пожал плечами:
– Вчера вы говорили наоборот: улик недостаточно.
Я усмехнулся.
– В сущности, это одно и то же. Улик было так много, что они вызывали сомнение.
Я говорил спокойно, неторопливо, как будто припоминая ход своих мыслей. Петр Сергеевич, Валя и Вертоградский слушали меня с интересом, как обычно слушают специалиста, рассказывающего о своей работе. Костров, отвернувшись, смотрел в окно и беззвучно барабанил пальцами по столу, желая этим показать, что мой рассказ совершенно его не интересует.
– Мне показалось, – продолжал я, – что меня настойчиво убеждают в виновности Якимова. Это заставило меня насторожиться. А тут случилась еще история с запиской. Я
говорил уже, что не верю в кающихся шпионов. Да еще пишущих по-немецки. Да еще готическим, а не латинским шрифтом.
– А какую роль играет шрифт? – спросил Вертоградский. – Этого я не понимаю.
Он, конечно, понимал это не хуже меня, но я объяснил терпеливо:
– Попробуйте напишите что-нибудь готическим шрифтом; вы увидите, что остроконечные, готические буквы делают почерк неузнаваемым.
Я немного больше задержал на нем свой взгляд, чем это было бы естественно. Ровно настолько больше, чтобы у него мелькнула мысль, не знаю ли я, не догадываюсь ли.
Потом я отвел глаза. Вертоградский усмехнулся, но мне его усмешка показалась не очень искренней.
– Очень остроумно, – сказал он. – Мне это совершенно не приходило в голову.
– Тогда пришлось предположить, что Якимов похищен.
– Почему похищен, а не убит? – спросил Костров.
Ом наконец заинтересовался моим рассказом, уже не смотрел в окно и не барабанил пальцами по столу.
– Это мне подсказали вы, – сказал я.
– Я?
– Конечно. Дневник шифровал Якимов, у него был ключ шифра. Как же можно было убить Якимова?
– Верно! – воскликнула Валя; она была очень увлечена моим рассказом.
– А тут еще телега, – сказал я. – Я ждал чего-нибудь в этом роде – телеги, автомобиля, просто лошади. Живого человека на руках не унесешь. Когда исчезла телега, я понял, что был прав.
Петр Сергеевич хлопнул ладонью по столу.
– Здорово! – сказал он. – Это здорово. Надо выпить за следователя.
– Спирту у нас меньше, чем тостов, – сухо сказал Костров и, повернувшись к Петру Сергеевичу, продолжал совсем другим, дружеским тоном: – Через час, через другой мы расстанемся с вами, Петр Сергеевич. Хочу вам на прощанье сказать, что я все помню. Может, вам иногда казалось, что я не понимаю, как много вы для нас сделали… – Он кашлянул немного смущенно: – Я не особенно разговорчив… – Он поднял кружку:
– Ваше здоровье, дорогой друг!
Петр Сергеевич встал и вытер губы. Поднялся и Костров. Они поцеловались троекратно, как полагается в этих случаях. Потом подбежала Валя к Петру Сергеевичу, потом подошел Вертоградский. Интенданта обнимали, целовали и растрогали вконец. Он даже всхлипнул от глубины чувств и чуть было не прослезился.
– Спасибо, друзья, – сказал он. – По совести говоря, сколько раз я мечтал сплавить вас подальше куда-нибудь, в
Москву или на Урал.
– Помилуйте, – закричала Валя, – что ж мы вам – надоели тут?
– Ну, знаете, – Петр Сергеевич развел руками, – конечно, приятно иметь в партизанском отряде научно-исследовательскую лабораторию, но хлопотно, не буду скрывать, очень хлопотно. Как-то Алеховские болота мало приспособлены для научной работы.
– Позор! – сказал Вертоградский. – Мы к нему с открытой душой, с дружбой, а он, оказывается, нас выгнать хотел.
– Хотел, хотел, – признался Петр Сергеевич, – а сейчас жалко будет расстаться. Вернемся домой, станем жить-поживать, а ведь этого никто из нас не забудет. Тысячу раз будем вспоминать и страшное, и смешное, к грустное. Детям нашим будем рассказывать. Как, Валентина
Андреевна?
– Будем, – уверенно сказала Валя.
Петр Сергеевич повернулся к Кострову:
– Андрей Николаевич, вернетесь в наш город после войны?
– Как только лаборатория будет восстановлена, так и вернусь, – сказал Костров.
– За этим дело не станет. Если в лесу наладили, так в городе уж как-нибудь. – Петр Сергеевич поднял кружку: –
Ну, по последней – за встречу!
Все выпили. Выпил и я, хотя и чувствовал себя в этом тосте лишним. Действительно, про эту дружбу между профессором и интендантом можно было сказать, что она прошла и огонь и воду. Разные судьбы были у этих людей, в обыкновенное время – разные интересы, разная жизнь, а, пожалуй, теперь, прожив это время так, как они прожили, до конца жизни станут профессор и партизанский начхоз близкими друзьями.
Застучали вилки и ножи. Вертоградский хвалил грибы, Петр Сергеевич с аппетитом уплетал колбасу, мы с Костровым налегали на кислое молоко.
Следовало вернуться к разговору, который еще далеко не был кончен. Я сразу взял быка за рога.
– Да, – сказал я, – как бы мы весело завтракали сегодня, если бы вакцина и дневник были найдены и возвращены
Андрею Николаевичу!
III
Костров вздрогнул от неожиданности, сердито на меня посмотрел и отвернулся.
Наступила пауза. Все только отвлеклись от этой проклятой темы, только развеселились немного, а я, как нарочно, снова к ней возвращался.
Вертоградский нахмурился. Петр Сергеевич посмотрел на меня удивленно и недовольно, а Валя, добрая душа, только спросила очень дружески:
– А почему не удалось найти, Володя?
Она хотела дать мне возможность объяснить всё и оправдаться. И Вертоградский хотел мне помочь.
– Это я виноват, – сказал он. – Все концы Грибков в могилу унес.
– Трудное было следствие? – спросила Валя.
Я пожал плечами и улыбнулся.
– Не следовало бы мне говорить, так как я ничего не добился, но все же скажу: нет, не особенно трудное.
– Какие же тогда бывают трудные дела? – удивился
Петр Сергеевич.
– Ну, – сказал я, – в разное время разные…
– Что же было бы, – спросил Костров (ядовитый он был старик!), – если бы вам пришлось столкнуться с трудным делом?
Я промолчал. Петр Сергеевич встал и подошел к окну.
– Солнце высоко, – сказал он. – Надо вам собираться. И
мне давно пора.
Жестом я остановил его:
– Десять минут не расчет, Петр Сергеевич, подождите.
IV
Я допил чай и поставил стакан на стол. Еще раз прикинул в голове все то, что мне предстоит сказать Вертоградскому. Я чувствовал, что он насторожился. То, что я без всякой видимой причины задержал Петра Сергеевича, не прошло для него незамеченным. Кажется, Андрей Николаевич и Валя тоже почувствовали, что я не случайно попросил остаться партизанского интенданта. Оба они посмотрели на меня внимательно и выжидающе.
Я заговорил подчеркнуто спокойно, даже немного небрежно:
– Вы знаете, Юрий Павлович, даже вот в этом нашем деле, хотя, казалось бы, преступник изобличен и убит, многое кажется неясным.
– Ах, так? – заинтересованно сказал Вертоградский. –
На мой дилетантский взгляд, все решено и ясно.
Я не смотрел на Вертоградского и сказал, не обращаясь ни к кому в особенности, как бы просто размышляя вслух:
– Мне думается, что у Грибкова должен быть сообщник.
– Неужели это еще не кончилось? – тоскливо сказала
Валя.
– Конечно, не кончилось, – буркнул Костров. – Вакцины-то ведь нет? Мы не знаем, где она.
Вертоградский пожал плечами:
– Под любым деревом, в любой куче валежника. Лес велик.
Но я, не сбиваясь, продолжал раздумывать вслух:
– Найдем мы вакцину или не найдем, а сообщника найти мы должны.
– Откуда сообщник? – удивился Вертоградский.
– Давайте рассуждать. Убить Якимова Грибков мог и один. Но связать, заткнуть рот и спрятать… подумайте сами. Якимов был здоровый, сильный человек.
– Грибков мог его оглушить, – сказал Вертоградский.
– На голове у Якимова нет повреждений.
– Может быть, наркоз?
– Допустим. – Я закурил папиросу и некоторое время ходил по комнате, как бы раздумывая, могли ли Якимова усыпить наркозом. – Допустим также, – сказал я, – что
Грибков выследил, где хранится вакцина. Но не кажется ли вам странным, Юрий Павлович, что он уверенно заходит в лабораторию, не зная, спите вы или нет? Ведь, согласитесь, это очень рискованно.
– Да, конечно, – сказал Вертоградский, но, подумав, добавил: – Правда, я сплю очень крепко.
Мы говорили спокойно, неторопливо, будто рассуждали на интересную, но лично нас не касающуюся тему.
– Мы-то знаем, что вы спите крепко, – засмеялся я, – но откуда мог это знать Грибков?
Вертоградский усмехнулся тоже:
– Должен сказать, что эта моя несчастная особенность известна довольно широко. Об этом могли говорить при
Грибкове. Я знаю, что надо мной немало шутили в отряде.
– Хорошо, – согласился я. – Это, конечно, возможно. Но откуда Грибков знал, что дневник зашифрован? Это ведь было известно только своим. Об этом не могли говорить в отряде. А если он не знал, что дневник зашифрован, почему он просто не убил Якимова? Это было бы гораздо легче.
– Вообще говоря, вы правы, – нахмурился Вертоградский, – рассуждение интересное. С другой стороны, последнее время. Грибков довольно часто к нам заходил. Он сделал вот эту качалку. Он сколачивал ящики. Я не помню точно, но, по-моему, он чуть ли не каждый день бывал. Он мог подслушать какой-нибудь наш разговор о шифре.
– Тоже возможно, – коротко согласился я. – А появление записки вам не кажется странным?
Вертоградский откинул голову на спинку качалки и положил руки на подлокотники. Он был безмятежно спокоен. Слишком спокоен, чтобы эго могло быть естественным. Я стоял перед ним, засунув руки в карманы, и смотрел на него в упор. Теперь уже, кажется, все в этой комнате почувствовали скрытое напряжение нашего разговора. Костров, который подсел к печке и ворошил кочергой пылающие бумаги, так и застыл с кочергой в руке и, повернув голову, недоуменно смотрел то на меня, то на
Вертоградского. Валя держала в одной руке полотенце и, кажется, совершенно забыла, что собиралась вытирать тарелки. Петр Сергеевич, как человек боевой, уже сунул руку в карман, очевидно решив, что скоро понадобится револьвер, хотя и совершенно не понимая, на кого придется его направить.
– Несчастный вы народ, следователи! – вздохнул Вертоградский, все еще спокойно раскачиваясь. – Все вам кажется подозрительным. Трудно вам жить, Владимир Семенович…
– Думаю, – сказал я, – что дальше вы, Юрий Павлович, сами со мной согласитесь.
– Послушаем, – сказал Вертоградский.
– Вчера днем я сказал, – продолжал я неторопливо, –
что улик против Якимова недостаточно. И вот через пятнадцать минут Андрей Николаевич приносит якимовскую записку. Не правда ли, неожиданное совпадение?
– Позвольте… – Костров отложил кочергу, встал и подошел ко мне. – Позвольте, Владимир Семенович, ведь как раз в это время Грибков принес мне ящики!
– Да? – спросил я. – А вы видели, что Грибков писал записку?
– Нет, конечно, не видел. – Костров был страшно возбужден. – Но я также не видел, чтобы Юрий Павлович ее писал.
Имя было названо. Пожалуй, только Костров не понял, что сказанная им фраза резко изменила характер разговора.
До сих пор – внешне, по крайней мере, – это был обыкновенный дружеский разговор. Одна фраза Кострова превратила его в допрос. Все остальные почувствовали это сразу.
– Папа, – воскликнула Валя, – почему Юрий Павлович?
Костров растерянно оглядел нас всех.
– Я не знаю… – сказал он. – Я думал, мы просто так говорим, к примеру… Это же не допрос.
Это был именно допрос, и его нельзя было прекратить.
Раз имя подозреваемого было названо, разговор должен был продолжаться до конца.
Теперь Вертоградский решил обнажить существо разговора. Он усмехнулся и встал с качалки. Мы с ним стояли друг против друга, и мне приходилось смотреть на него снизу вверх, потому что он был выше меня на целую голову.
Глава одиннадцатая
Улик достаточно
I
– Нет, это именно допрос, – подтвердил Вертоградский.
– Но вы не смущайтесь, Андрей Николаевич. Я понимаю
Владимира Семеновича, он обязан всех допросить.
Я был по-прежнему дружелюбен.
– Конечно, – согласился я. – Мы все заинтересованы в том, чтобы установить истину, и Юрий Павлович – не меньше других. Не надо только называть это допросом.
Просто беседа, имеющая целью помочь следствию.
Костров переводил испуганный взгляд с Вертоградского на меня и с меня на Вертоградского. Очень несчастный вид был у старика. Я чувствовал, что он сам пугается мыслей, которые невольно приходили ему в голову.
– Итак, давайте продолжать наши рассуждения, – сказал я. – Вернемся к записке…
Я говорил по-прежнему спокойно, ни на кого не глядя, просто размышляя вслух. На секунду у меня мелькнула было мысль, что, быть может, опасно выпускать из виду
Вертоградского, но, взглянув на Петра Сергеевича, я успокоился: он сидел на окне с видом чрезвычайно решительным. Не зная еще, как развернутся события и кто окажется виноват, он, видимо, твердо решил, что его долг не дать виноватому бежать.
– Видите ли, Андрей Николаевич, – продолжал я, – свой человек, находясь в комнате, всегда сможет написать записку так, что никто не обратит на это внимания. Но когда чужой приходит в дом по делу на десять минут, он на виду все время. Как же мог написать Грибков записку, находясь с вами и с Юрием Павловичем в одной комнате? Ведь для этого надо достать карандаш, бумагу, сесть. Как хотите, а мне это кажется невероятным. Потом, какая случайность: он оказывается под окном как раз тогда, когда я говорю, что улик против Якимова недостаточно.
– А может быть, находясь под окном, – перебил меня
Вертоградский, – и услыша ваши слова, он там же и написал записку? Так ведь тоже могло быть. Тогда наверху ему оставалось только сунуть записку в книгу. Ну, а это он, конечно, мог незаметно сделать.
– Может быть, – согласился я. – Удивительно только, как все время везло Грибкову… до самой его встречи с вами.
– Зато при встрече со мной, – насмешливо подхватил
Вертоградский, – ему решительно не повезло.
Костров вдруг обрадовался.
– Вот-вот, – закивал он головой, – правильно, правильно!
Старику ужасно не хотелось разочаровываться в своем ассистенте. Как всякий хороший и честный человек, он надеялся, что и все вокруг окажутся честными и хорошими.
Тем более, что его еще мучила совесть, что он так поспешно обвинил Якимова! Он повернулся ко мне с вопросительным и просящим видом:
– Владимир Семенович, это ведь действительно снимает все подозрения с Юрия Павловича!
– Вы только не подумайте, – мягко сказал я, – что я обвиняю Юрия Павловича. У нас разговор предположительный. Но допустите на одну минуту, что Юрий Павлович – засланный агент.
Костров возмущенно пожал плечами.
– Ну, знаете… – начал он.
Но Вертоградский его перебил:
– Ничего, продолжайте, Владимир Семенович.
Я улыбнулся:
– Хорошо, будем продолжать. Значит, Юрий Павлович, вы, с вашего разрешения, засланный агент. Причем самый квалифицированный, самый ценный.
Вертоградский вежливо поклонился:
– Спасибо за комплимент.
– Ваша задача, – дружелюбно продолжал я, – стоять в стороне и не попадаться. Ваша работа далеко впереди. Вам нужно сохранить себя для нее. Грибков вас знает. Вы были с ним и раньше связаны. Может быть, даже именно он передал вам указание уйти в глубокое подполье и ждать.
Важнее всего для вас – не выдать себя. Поэтому вы вовсе не хотите помогать Грибкову в его работе. Но события поворачиваются так, что Грибков оказывается в опасности. Что вы будете делать?
Вертоградский подумал, нахмурился и пожал плечами.
– Ей-богу, – сказал он, – ничего не приходит в голову.
– Но это же совершенно ясно, – удивился я, – как вы сами не догадываетесь? Помогать Грибкову рискованно, но, если он попадется, риск еще больше. Вы совершенно не гарантированы от того, что он вас не назовет на допросе.
Конечно же, вы будете пытаться спасти Грибкова. Правда ведь?
Вертоградский улыбнулся широкой, добродушной улыбкой.
– Вы совершенно правы, Владимир Семенович, – согласился он. – Разумеется, если бы я был немецким агентом, я бы попытался Грибкова спасти. Но ведь вы хорошо знаете, что я его не спасал.
– Конечно, конечно, – улыбнулся я. – Но представим себе на минуту, что вы фашистский агент, а спасти Грибкова не можете. Что вы должны делать в этом случае? Не догадываетесь? Вы ведь умный человек. Конечно, вы должны любой ценой заставить его замолчать.
– Вы хотите сказать, – медленно проговорил Вертоградский, – убить его?
– Да, – согласился я, – убить. Кстати, мы уже говорили, что вам нужно выдвинуться. А убийство немецкого шпиона – это акт героический.
Молчал я, молчал Вертоградский. В комнате было очень тихо. Так тихо, что слышно было взволнованное, неровное дыхание Вали. Вертоградский рассмеялся и сказал громко и весело:
– Достоевский говорил, что психология – палка о двух концах. Вы бьете больно, Владимир Семенович, но не забудьте, что палку можно и повернуть!
Я наклонил голову:
– Поверните.
II
– Разрешите теперь, – сказал Вертоградский, – немного порассуждать и мне. Представим себе на минуту, что я действительно нахожусь под следствием. Что я мог бы в этом случае ответить вам? Я бы ответил следующее: у каждой профессии, дорогой Владимир Семенович, есть свои профессиональные болезни: у наборщика – свинцовое отравление, у часовщика – близорукость. Ваша профессия страдает своей болезнью. Эта болезнь – подозрительность и избыток воображения. Стечение обстоятельств кажется вам достаточным для обвинения человека. Между тем, если посмотреть на дело спокойно и не предвзято, то ведь все это будет выглядеть совсем не так убедительно. Все, что вы говорите, Владимир Семенович, это психология, рассуждения, более или менее убедительные, но вовсе не доказательные. Ведь конкретного-то ничего нет… – Он наклонился ко мне и сказал тихо и внятно: – Улику, Владимир
Семенович, хотя бы одну улику!
Он был совершенно прав. К сожалению, все это были одни рассуждения. Но я все-таки думал, что улику мне получить, удастся. Несмотря на внешнее спокойствие
Вертоградского, я чувствовал его растущую растерянность.
Вряд ли он ждал, что я буду говорить с ним так прямо.
Естественно с его стороны было предположить, что, если я затеял этот разговор и открыл свои карты, значит, у меня есть неизвестные ему доказательства. Мысль эта наверняка его беспокоила и лишала выдержки и стойкости. Я решил еще раз испытать его нервы.
– Только не забывайте, Юрий Павлович, – сказал я ласково, – что мы говорим предположительно. Это дружеский разговор, не более. – Я помолчал и рассмеялся. –
Но, каюсь, Юрий Павлович, после истории с запиской я послал радиограмму в Москву – проверить, учились ли вы в Московском университете.
Я замолчал. Хотя Вертоградский действительно учился в Московском университете и ему нечего было опасаться ответа на мою радиограмму, но он с таким напряжением ждал подвоха с моей стороны, так боялся совершить ошибку, сказать не то, что следует, что молчал, видимо, соображая, не могло ли из университета прийти разоблачение. Все почувствовали странность его молчания.
– И вам ответили, что он не учился? – волнуясь спросил
Костров.
– Что вы, Андрей Николаевич! – удивился я. – Я бы тогда просто арестовал Юрия Павловича.
Вертоградский засмеялся коротким и резким смехом.
– Какое счастье, – сказал он, – что не напутали в архиве!
– К счастью, путаницы не произошло, – успокоил я его.
Вертоградский вздохнул, шутливо изображая чувство величайшего облегчения.
– Значит, я могу себя считать реабилитированным? –
спросил он. – Валя, налейте оправданному чаю, у него от волнения пересохло в горле.
Нехороший был у него при этом вид. Вероятно, действительно у него пересохло в горле. Он был бледен, и шутка его прозвучала неестественно. Настолько у него был странный вид, что Валя растерянно на него посмотрела и немного отодвинулась, когда он к ней подошел. Он не обратил на это внимания, сам налил себе чаю и сел.
Но наш разговор далеко еще не был кончен. Я подошел и снова стал против него. И снова, не отрывая глаз, на нас смотрели Костров, Валя и Петр Сергеевич.
– У меня ведь, как вы сказали, профессиональная болезнь, – снова заговорил я. – На всякий случай я спросил у вас, в какой вы школе учились, и послал радиограмму в
Калинин.
Он поднял на меня глаза. Они были насмешливо прищурены. Я думаю, Вертоградский прищурил их для того, чтобы я не увидел их выражения.
– Предусмотрительно, – сказал Вертоградский. – Но могла произойти путаница в калининском архиве.
– Могла, – согласился я, – но не произошла. В Калинине уничтожены архивы перед занятием города немцами.
Вертоградский рассмеялся раскатисто и громко. Немного слишком громко, немного слишком раскатисто…
Мы ждали все, когда он кончит смеяться, и я видел ужас в глазах и Кострова и Вали. Не мог так смеяться человек, уверенный, что никакое разоблачение для него не опасно.
Он наконец замолчал и отхлебнул чаю.
– Тогда пошлите радиограмму в родильный дом, –
сказал он. – Может быть, я и не родился.
Я оперся на стол и приблизил лицо к его лицу.
– Этого не нужно, – сказал я. – В какой вы, говорите, школе учились?
Он посмотрел на меня и спросил:
– А что?
– Помните, вы ночью рассказывали мне, что в тринадцатой? Это несчастливое для вас число: в Калинине всего десять средних школ.
Опять наступила пауза. Я смотрел на него внимательно.
Он растерялся. Моя уверенность подействовала на него. Он попался даже легче, чем я ожидал. Он несколько раз пошевелил губами, прежде чем начать говорить.
– Так… – сказал он. И опять замолчал. Потом отпил еще чаю. – Отвечу вам тоже психологическим рассуждением. Я
чувствовал, что вы меня подозреваете, разумеется нервничал и напутал. Я и сам тогда заметил и сразу поправился бы. Но боялся, что вам покажется это подозрительным, и промолчал. Я учился в школе номер восемь, в доме номер тринадцать по улице Энгельса.
Вертоградский помолчал. Постепенно он снова обрел хладнокровие. Я смотрел на него улыбаясь, и его, видимо, очень тревожила моя улыбка. Он быстро соображал, не сделал ли он еще какую-нибудь ошибку. Это был уже не тот хладнокровный, непроницаемый человек, с которым мы несколько часов назад беседовали, попивали чай, – теперь он был не в силах сдерживаться, и чувства его ясно отражались на лице. Я даже ощутил момент, когда у него вдруг мелькнула догадка. Он быстро посмотрел на меня.
– Но когда вы успели получить ответ на радиограмму? –
спросил он.
Я рассмеялся.
– Юрий Павлович, Юрий Павлович, – сказал я, – как легко вы отказываетесь от своих школьных товарищей и учителей! Я не только не успел получить ответ, но я даже и не запрашивал, сколько в Калинине школ. Думаю, что больше тринадцати. Я хотел только узнать, точно ли вы осведомлены о своей прошлой жизни.
III
Снова наступило молчание. Вертоградскому нелегко дался этот удар. Он ясно почувствовал, что хозяином в разговоре был я. Он понимал, что наделал глупостей. Это лишало его уверенности в себе. Он был в том состоянии, когда люди, чувствуя, что надо исправить сделанные ошибки, совершают новые, еще более тяжелые. Он перевел дыхание.
– Допрос вы ведете мастерски, – сказал он. – Должен признаться, что вы меня сбили с толку. Еще немного, и я сам поверил бы в то, что я виноват.
Я пристально на него взглянул. Действительно, он был сбит с толку. Он был готов выдать себя. Теперь я должен был предоставить ему эту возможность. Я пожал плечами.
– К сожалению, вы правы, Юрий Павлович, – сказал я, –
это все психология. Улик у меня все-таки нет ни одной. Вот если бы в доме была вакцина, это была бы улика.
– Почему? – спросил Вертоградский.
– Не мог же ее Грибков спрятать при вас, если вы не были его соучастником!
– То есть когда «при мне»?
– Вчера, когда вы его застрелили. Перед этим мы достаточно тщательно обыскивали комнату, чтобы знать, что вакцины здесь нет.
Вертоградский поднял на меня глаза. Вероятно, прежде всего он подумал, что я знаю, где вакцина, потом вспомнил, что слишком взвинчен и не может рассуждать хладнокровно. Он сделал скидку на свою возбужденную мнительность. Невольно в том состоянии, в котором он был, масштабы явлений смещались. Серьезное казалось пустяком, а пустяк вырастал в страшную угрозу. Он заставил себя поверить в то, что я ничего не знаю.
– Я думаю, – медленно сказал он, – что в доме вакцины нет.
Я пожал плечами.
– Посмотрим, Юрий Павлович, – сказал я.
– Владимир Семенович, – возбужденно вмешался в разговор Костров, – если вы думаете… если вы подозреваете, так давайте искать!
За окном задребезжала телега.
– Лошадь подана, – сказал Петр Сергеевич.
Костровы смотрели на меня выжидающе. Я отрицательно покачал головой.
– Нет, Андрей Николаевич, – сказал я, – вы сейчас собирайтесь и поезжайте. Я здесь останусь один, спокойно, не торопясь обыщу дом и к обеду буду у вас… Правильно, Петр Сергеевич?
– Конечно, правильно, – согласился Петр Сергеевич. –
Вас одного мы как-нибудь всегда доставим.
– Не хочется мне уходить… – колебался Костров.
– Придется, – решительно сказал я. – Когда вы уедете, я пересмотрю каждый вершок. Так будет гораздо лучше.
Петр Сергеевич встал, выглянул в окно, окликнул возчика, распорядился, чтобы телегу подали к крыльцу, вознегодовал, что на лошади не тот хомут, – словом, стал проявлять энергичную деятельность.
– Пойдем, папа, – сказала Валя. – Нельзя же людей задерживать. Твой рюкзак еще не уложен.
Недовольно нахмурившись, Костров пошел наверх, в мезонин. Вертоградский спросил неуверенно: – Владимир
Семенович, я тоже могу ехать?
– Конечно, Юрий Павлович. Пока ведь улики нет.
– Ну что ж, и на том спасибо, – криво улыбнулся мне
Вертоградский.
– Пожалуйста, – ответил я, тоже улыбаясь.
Голос Петра Сергеевича раздавался уже за окном. Он кого-то распекал, кем-то возмущался.
– Боком, боком! – говорил он. – Неужели не понимаешь? Осторожней!
Костровы ушли в мезонин. Я выбежал на кухню и в кухонное окно крикнул что-то Петру Сергеевичу. Когда за мною закрылась дверь, Вертоградский остался в комнате один.
IV
Полминуты я беседовал с Петром Сергеевичем, потом хлопнул наружной дверью. Казалось, что я вышел из дома.
Конечно, Вертоградский мог на всякий случай отворить дверь и проверить, но у него были считанные секунды, он не мог их тратить щедро. Бесшумно, на цыпочках, я пробежал через кухню и, прислушиваясь, застыл у двери. В
комнате было тихо. Я ждал. Шагов его я мог не услышать –
наверно, он тоже ходил на цыпочках, – но шелест бумаги, звон стекла, стук кочерги – что-нибудь должно было мне указать момент, когда следовало открыть дверь. Я ждал.
Петр Сергеевич вошел в кухню и уже открыл рот, чтобы спросить меня о чем-то, но я так замахал рукой, что он застыл с открытым ртом и широко открытыми, испуганными глазами.
Секунда шла за секундой. В комнате была по-прежнему мертвая тишина. Может быть, Вертоградский действовал так осторожно, что я напрасно ждал звука, который бы выдал его, или же я прослушал? Я уже решил открыть дверь наудачу и в это время услышал тихое, чуть различимое звяканье стекла. Я распахнул дверь и вошел в комнату. Я не ошибся: Вертоградский сидел у печки и мешал кочергой горящую бумагу. Он не обернулся, когда я вошел.
Поза его была неестественна и неудобна. Видимо, так застал его стук открывшейся двери. Я осмотрелся. Ведро с водой стояло на полу. Я подошел к печке. Черная коленкоровая тетрадь корчилась на огне; рядом поблескивали осколки разбитых ампул. Как я и рассчитывал, он попытался уничтожить главную улику против себя.
– Что же вы не собираетесь, Юрий Павлович? – спросил я спокойно. – Бумаги жжете?
Он не успел мне ответить. Схватив ведро, я выплеснул всю воду в печь. Туча пара окутала Вертоградского, он вскочил. Я наклонился и вытащил из огня полусгоревшую тетрадь.
– А куда вы ампулы дели? – деловито спросил я его, вынимая из кобуры наган.
Секунду Вертоградский смотрел на меня безумными глазами. Он глотал воздух, как рыба. Он был явно в смятении и не знал, что ему говорить и что делать. Впрочем, этой одной секунды было достаточно для него, чтобы понять, что он выдал себя окончательно и бесповоротно. Он рванулся было к окну, но сразу остановился. В дверях кухни стоял Петр Сергеевич, держа в руке трофейный немецкий маузер. Еще секунда молчания. Истерическая улыбка появилась на лице Вертоградского, он взглянул на дверь мезонина.
Я не заметил, когда вышел из мезонина Костров. Во всяком случае, достаточно давно, чтобы услышать и понять главное. Он сбежал по лестнице, перепрыгивая через три ступеньки, и подскочил к Вертоградскому.
– Сожгли! – закричал он надтреснутым голосом. –
Разбили!
Маленький, он стоял перед высоким Вертоградским и, кажется, собирался вцепиться ему в горло. Вертоградский немного овладел собой. Он провел дрожащей рукой по волосам и повернулся к Кострову.
– Вот и всё, – сказал он с усмешкой. – Дневник сгорел, вакцины не существует.
Он сказал это спокойно, но губы его дрожали, и столько откровенной ненависти было в его взгляде, что трудно было сейчас понять, как мог этот человек годами притворяться любящим и преданным другом семьи Костровых.
Дальше мне не следовало молчать. Кострова мог хватить удар от горя и ярости.
– Не надо, Юрий Павлович, считать других дураками, –
сказал я мягко. – Неужели вы думаете, я оставил бы вас одного, чтобы вы могли тут спокойно хозяйничать? Мне ведь нужна была только улика, вот я ее и получил.
Я вынул из кармана настоящий дневник и настоящие ампулы и протянул их Кострову.
* * *
Вертоградского увели. Его отправят следующим самолетом. Не надо, чтобы он летел вместе с Костровыми.
Андрей Николаевич долго бормотал что-то совершенно невразумительное. По некоторым признакам я догадался, что он благодарил меня и просил извинения за свою недоверчивость.
А Валя просто взяла мою руку и сказала, глядя мне прямо в глаза:
– Вы тоже полетите в Москву, Володя? Мне так спокойно, когда вы с нами.
Евгений Рысс
ПЁТР И ПЁТР
Моей жене Людмиле Георгиевне Рысс
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ПРЕСТУПЛЕНИЕ, СЛЕДСТВИЕ, ЗАЩИТА
Глава первая
Четыре братика
Был такой разговор или его не было? Во всяком случае, ни я, ни Юра его не помним. Один Сергей говорит, что разговор был. И очень тревожный. И будто бы даже какие-то подозрения у нас возникали. Не знаю. Мы с Юрой этого не помним. Во всяком случае, Петра мы не видели девять лет. Это уж совершенно точно.
И это, между прочим, было прямое нарушение договоренности. Условлено было всем четверым обязательно встречаться один раз в году, где б мы ни оказались, хоть в тысячах километрах друг от друга. Каждый год 7 сентября мы встречаемся – и все! Правда, когда мы условились об этом, нам всего-то было по пятнадцати лет. Приблизительно по пятнадцати. Никто из нас не знает точно своего возраста. Нас, всех четверых, подобрали в прифронтовых разоренных районах солдаты разных воинских частей в сорок втором году. На глаз нам было года по два, по три.