– Может быть. Это, кажется, где-то близко.
Мы шептались, склонив друг к другу головы. Юра сладко посапывал во сне. Я вдруг подумал, что мы, точно малые дети, поддаемся влиянию старого дома, пустынной
Ямы, по которой через год или два пролягут асфальтированные улицы и встанут рядами высокие современные дома. Чепуха какая-то!
– Почему мы говорим шепотом? – громко сказал я.
Сергей ничего не ответил. Отвечать и не надо было.
Я и сам почувствовал, что спорь не спорь, а нормальный, громкий человеческий голос здесь звучит неестественно, нарушает тишину, свойственную этому пустынному, мертвому месту. Здесь было естественно говорить шепотом или, во всяком случае, приглушенно.
Очевидно, Сергей тоже чувствовал это. Он подумал и сказал по-прежнему шепотом:
– Надо, вероятно, лететь до Москвы. Может быть, оттуда есть прямой поезд до Новгорода.
– А может быть, лететь лучше до Ленинграда? – сказал я, снова вернувшись к шепоту. – Новгород – это где-то близко от Ленинграда.
Сергей вынул из кармана записную книжку и аккуратно вложил в нее кусочек бумаги с этим полушифрованным адресом.
– Давай вздремнем, – сказал я. – Надо хоть немного поспать.
Пока мы шептались, Юра, так и не проснувшись, спокойно раскинулся на кровати. Мы пытались его растолкать, чтобы объяснить ему, что на этой кровати должны спать трое, а не один, но разбудить его нам не удалось. Сережа взял его за ноги, а я за плечи, и мы, не особенно деликатничая, усадили его. Он никак на это не реагировал. Только пробормотал что-то, что, очевидно, относилось не к нам, а к каким-то людям, с которыми в это самое время он во сне вел какие-то разговоры. Минуты не прошло, и, примирившись с насилием, он продолжал спокойно посапывать.
– Здоров спать, – сказал Сергей, и мы с ним уселись па освободившиеся места.
И снова потянулась ночь. Снова я то задремывал, то просыпался и каждый раз, просыпаясь, видел, что становится светлее. Ночь перевалила за середину. Облака разошлись, и от этого быстрей светало. Я подумал, что если бы Яма была еще жива, наверное, сейчас начали бы перекликаться петухи. Но по-прежнему было тихо. Видно, ни одного петуха здесь уже не осталось. Все реже и реже падали капли. День обещал быть солнечным. Анохины поутихли. Старик, видно, повернулся на другой бок, и его не было слышно. Старуха еще посвистывала, но тоже будто потише. Вместе с полутьмой летней северной ночи рассеивалось то чувство тревоги и тайной опасности, которое заставляло нас с Сережей шептаться. Перестала скрестись мышь. Перестали шуршать за обоями тараканы. Я находился в старом доме, который скоро снесут, в районе, по которому скоро будут проложены новые улицы, который осветят высокие фонари с лампами дневного света. Ничего таинственного не было ни в районе, ни в доме. Ничего мрачного не предвещало потрескивание и покряхтывание дома, притихший храп стариков Анохиных. Плохо было, конечно, с Петром. Ну что ж, неужели мы трое, не приведем его в порядок?! Я стал думать о том, как мы его разыщем, объясним ему, что нечего от нас прятаться. Как привезем мы его в С., получит он комнату, ну, не сразу, хоть через год, через полтора, вызовет Тоню с Володькой, и тогда уже все вместе отпразднуем общий наш день рождения.
Так все это представлялось мне ясно, таким все это казалось мне благополучным, радостным и спокойным, что я наконец окончательно и крепко заснул.
И все-таки неспокойно я спал. Снились мне быстро сменявшие друг друга сны. Опухший, опустившийся
Петька стоял, прижавшись к бетонным панелям, сложенным на пустыре. Володька прыгал в своем манежике. По мертвым улицам Ямы бегала черная кошка. Кто-то тряс меня за плечо. Много еще было разного, чего я и не помню.
Но что бы я ни видел, какие бы разные, не связанные между собой представления ни менялись в этом бесконечно мелькающем сне, все пронизывала, через все проникала горькая, почти физически ощущаемая мною тоска.
И снова кто-то тряс меня за плечо. И почему-то я не хотел просыпаться. Я цеплялся за эти быстро сменявшиеся видения потому, что все надеялся увидеть что-то радостное, что непременно, я это хорошо знал, должно было мне представиться. И тогда, я это тоже знал, меня отпустит тоска и все станет хорошо.
Но меня неумолимо трясли за плечо. И, цепляясь за сон, я все-таки вынужден был с ним расстаться. Я открыл глаза и увидел, ничего еще не понимая, комнату, тускло освещенную солнцем, с трудом пробивавшимся через пыльное стекло, Сережу и Юру, стоявших с ничего не выражавшими лицами, и милиционера, наклонившегося надо мной.
Это он, милиционер, настойчиво будил меня.
Я удивленно смотрел, не понимая, откуда и зачем он появился и какое он занимает место в быстро меняющемся потоке сновидений.
– Проснитесь, проснитесь, гражданин, – говорил милиционер.
И только услыша его голос, я понял: сновидения кончились, я уже в другом, реальном мире.
Я не знал, что произошло, но чувство тоски, преследовавшее меня во сне, с новой силой на меня навалилось.
– Ваши документы, гражданин, – сказал милиционер, который тряс меня за плечо.
Я достал бумажник. Вынул паспорт и военный билет, потом вытащил корреспондентское удостоверение и все это протянул милиционеру. Он не торопясь открыл паспорт, прочел первую страницу. Потом полистал, наверное, искал прописку, и все, что написано в штампе прописки, тоже прочел, с начала и до конца. Потом он так же внимательно просмотрел военный билет, потом прочел корреспондентское удостоверение и, ни к кому не обращаясь, сказал, что оно действительно по первое сентября. Я почувствовал себя виноватым, хотя великолепно знал, что здесь я не в газетной командировке и что продлить удостоверение мне ничего не стоит, да и редакция на любой запрос ответит, что действительно я штатный сотрудник газеты «Уралец». Но все же я чувствовал себя виноватым.
Да, это было бы несущественно в обычное время, но сейчас, в присутствии милиционера, эта ерунда приобретала важный смысл. Хотя милиционер не сделал из этого никаких выводов, а просто отметил для себя этот факт, мне стало перед ним неловко. Почему-то хотелось, чтобы все документы были в абсолютном порядке. Хотелось щегольнуть строгим соблюдением законов и правил. Чувство мое было схоже с чувством человека, переходящего перекресток под внимательным взглядом постового. Такой прохожий обычно не просто переходит улицу, а переходит ее, можно сказать, показательно. Он смотрит сначала налево, потом, как написано на плакатах, направо и идет совершенно прямо, ни на шаг не отступая от впаянных в асфальт бляшек, всем видом своим показывая, что он точно выполняет установления и может считаться не просто пешеходом, но пешеходом в некотором смысле образцовым.
Впрочем, милиционер, повторяю, не придал значения тому, что удостоверение просрочено, и молча вернул мне документы.
Кроме Сергея и Юры, кроме того милиционера, который тряс меня за плечо, есть еще в комнате второй милиционер, стоящий у двери, и человек в синем костюме, который почему-то держит в руках мой портфель.
– Покажите, что в вашем портфеле, – говорит этот человек.
То ли застежки почему-то заело, то ли у меня дрожат руки, но я никак не могу его открыть. Я понимаю, что это ужасно. Могут подумать, что я нарочно. Что я спекулянт или грабитель, что портфель набит бриллиантами.
Я волнуюсь. Все сильнее дрожат руки, и вдруг… он наконец открылся. Я достаю трусы, рубашку, электробритву, блокнот, который по привычке я взял с собой. Человек в синем костюме перелистывает блокнот и тщательно осматривает с двух сторон каждый листок. Я не тороплю его. Теперь в портфеле осталась только проклятая бутылка водки, приготовленная, чтобы соблазнять старуху, если она нас не пустит в дом.
Сгорая от стыда, я вытаскиваю эту бутылку, но человек в синем костюме не обращает, кажется, на нее внимания.
Он возвращает мне все обратно. Я складываю имущество; оно как будто разбухло и не влезает. Я впихиваю его кое-как. Теперь портфель не хочет закрываться, но моя собранность и воля побеждают его упрямство. Застежки щелкают, и я успокаиваюсь.
Во всем происходящем, в сущности говоря, нет ничего страшного. Естественно, что Яма, из которой выселены почти все жители, может служить местом, где скрываются темные люди. Да и у стариков Анохиных – я только теперь расслышал, что храп в их комнате прекратился, – вряд ли безупречная репутация. Стало быть, совершенно естественно, что милиция держит всю Яму, и в частности этот дом, под наблюдением. Я начал понимать, что дело не так просто, только тогда, когда человек в синем костюме сказал ничего не выражавшим голосом:
– Мы, товарищи, сейчас с вами проедем в городское управление милиции. Наши работники хотят с вами побеседовать.
Право же, ни в чем не был я виноват. Право же, отлично я понимал, что ничего плохого с нами тремя произойти не может. И все-таки мне стало неприятно и захотелось оправдываться. Не в чем-нибудь определенном, потому что вины за собой я никакой не знал, а вообще оправдываться.
Доказывать, что я точно соблюдаю законы и заслуживаю полного доверия. Тут же мне стало смешно. Я подумал, что похож на того хорошего мальчика в классе, который держит руки на парте, на виду, для того чтобы учитель не подумал, что это он пустил в товарища шарик из бумаги, который на самом деле пустил другой, гадкий, мальчик.
Я глупо и жизнерадостно улыбнулся и, страшно смутившись, пробормотал что-то вроде того, что и мы с этими товарищами с удовольствием побеседуем. Человек в синем пиджаке посмотрел на меня с удивлением, но ничего не сказал и только рукой указал на дверь.
Взяв свои портфели, мы все трое гуськом вышли из комнаты. В коридоре стоял еще один милиционер, и я подумал: что-то слишком много народу для обычной проверки документов. В сенях был тоже милиционер. А когда мы вышли на крыльцо, то увидели, что перед домом стоит закрытая милицейская машина, известная во всех городах страны под выразительным названием «раковая шейка».
Оставшиеся еще в Яме жители собрались возле этой машины. Тут была женщина, которая попалась нам навстречу с пустыми ведрами, и какой-то старик, весьма благообразный, смотревший на нас с осуждением, предполагая, по-видимому, что мы являемся крупной межобластной шайкой мошенников, пойманной наконец милицией, и портфели носим только для того, чтобы внушать честным людям доверие.
Еще человек пять стояли вокруг. Я их не разглядел. Я и в самом деле чувствовал себя мошенником и старался не встречаться с осуждающими взглядами честных советских людей. Мы погрузились в «раковую шейку». Тут уже сидели, очевидно разбуженные раньше нас, старики Анохины. Старик не обратил на нас никакого внимания, а старуха улыбнулась ласковой, сладкой улыбкой, стараясь, видно, показать, что мы старые знакомые и прекрасно друг друга знаем. С нами сел и милиционер, который молчал всю дорогу. Мы все тоже молчали. Я не знаю, полагается ли разговаривать между собой подозреваемым людям, но так как мы, очевидно, были подозреваемыми, то на всякий случай молчали, чтобы как-нибудь не нарушить правила.
Глава девятая
Разговоры в милиции
Мы въезжаем во двор серого кирпичного дома. Я в первый раз в жизни чувствую себя преступником. Не могу сказать, что это приятное чувство. Я, конечно, знаю, что не крал и не убивал, но почему-то мне вспоминаются все судебные ошибки, о которых я слышал. Действительно, застали нас в каком-то темном месте. Я стараюсь взглянуть на обстоятельства дела глазами следователя и сам себе представляюсь субъектом очень подозрительным. Ну и что же, рассуждаю я, что меня никогда еще не привлекали к суду. Все преступники когда-нибудь совершали преступление в первый раз. Я, правда, начал довольно поздно.
Может быть, у меня замедленное развитие, и поэтому я вступил на путь преступности позже, чем большинство. Я
гоню от себя эти мысли. Я издеваюсь сам над собой. Я
убеждаю себя, что, конечно, внимательный и чуткий следователь – а судя по литературе, они все внимательные и чуткие – без труда разберется в деле, отделит овец от козлищ и меня, невинную овцу, торжественно отправит домой, пожелав успеха в труде и личной жизни.
И все-таки настроение у меня преотвратительное. И
веду я себя почему-то именно так, как ведут себя самые что ни на есть опытные преступники.
То я чувствую, что у меня вид оскорбленной невинности, и понимаю, что как раз такой вид принимают при задержании настоящие грабители и убийцы. То появляется у меня на лице улыбка, которой мог улыбнуться честный газетчик, задержанный по ошибке и знающий, что ему ничего не стоит доказать свою невиновность. Я тут же соображаю, что у этого газетчика была бы именно такая улыбка, даже если бы он только что зарезал целую семью.
Лицо мое как-то инстинктивно, независимо, кажется, от моего сознания, принимает самые разнообразные выражения, а мое сознание сразу бракует их как явно подозрительные. Поэтому, если посмотреть со стороны, лицо мое непрерывно меняется, как будто у меня очень сложный нервный тик. Я понимаю, что этот «ряд волшебных изменений» очень подозрителен, но ничего не могу с собой сделать.
Так, непрерывно изменяясь, я и вхожу в кабинет следователя. Сергея и Юру уводят куда-то в другое место –
мне не видно куда. Я знаю по литературе, что следователь должен мне сейчас предложить папиросу, и торопливо соображаю, что будет менее подозрительно: если я закурю или если поблагодарю и откажусь. Но следователь почему-то не предлагает папиросы, что очень странно, потому что противоречит накопленному за многие годы опыту советской детективной литературы.
Стариков Анохиных отделили от нас еще в коридоре и увели в какой-то другой кабинет. Это меня обрадовало.
Очевидно, подумал я, уже разобрались, что мы не такие подонки, как они, и замешались в эту историю случайно.
Потом я с ужасом вспоминаю про бутылку водки и стремительно лечу в бездну отчаяния. Ясно, что в глазах следователя я выгляжу алкоголиком, приготовившим наутро опохмелку. Где алкоголизм, там и преступление, с горечью думаю я.
За письменным столом сидит человек в милицейской форме с лейтенантскими погонами. Он опять проверяет мои документы, расспрашивает меня, как я и мои друзья оказались у Анохиных, давно ли мы знаем Петю, почему мы к нему приехали и почему, не застав его, все-таки у него остались?
Он слушает меня и заполняет протокол допроса.
То, что каждое мое слово записывается, заставляет предполагать, что дело серьезное. Мне не положено спрашивать лейтенанта – это я понимаю, но меня мучает мысль, что же такое произошло. Я перебираю в голове всякие возможности: поножовщину, хулиганство, даже убийство в драке, и все-таки то, что нам сообщают потом, когда допрос уже кончен, оказывается страшней моих самых страшных предположений.
Я рассказываю и о детском доме, и об Афанасии Семеновиче, и об экзаменах, и о девяти годах, и о 7 сентября.
Я рассказываю о Петином письме и о том, как старуха нам его не передала, а старик продал за четвертинку. Письмо интересует лейтенанта милиции. Оно у меня, и я охотно его показываю. Лейтенант милиции нажимает на кнопку звонка, входит рядовой милиционер и уносит Петино письмо. Я начинаю волноваться и говорю, что это письмо нашего друга и мы хотим его сохранить. Лейтенант успокаивает меня и говорит, что нам письмо отдадут.
Потом лейтенант спрашивает:
– Скажите, а что, по-вашему, Груздев имеет в виду, когда пишет, что телеграмма пришла как раз в тот момент, когда он решился потерять остатки совести?
Я смотрю на лейтенанта и моргаю глазами. Честно сказать, меня этот вопрос ошарашивает.
– Не знаю, – говорю я, – мы на это не обратили внимания.
Мысли у меня в голове начинают вертеться с невероятной быстротой. «Остатки совести», – думаю я. Может быть, действительно имеется в виду преступление. А может быть, все гораздо проще и речь идет о какой-нибудь ерунде. Например, он собирался попросить у Тони денег, зная, что не отдаст.
Я долго молчу. Лейтенант меня не торопит.
– Но ведь он пишет, – наконец говорю я, – что опомнился благодаря телеграмме.
– Да, – соглашается лейтенант, – но все-таки как же он собирался потерять остатки совести?
И опять я молчу. Я просто не могу понять, почему мы не придали значения этой фразе? Может быть, потому, что были слишком оглушены всем содержанием письма? Может быть, потому, что знали Петю и не могли подозревать его в преступлении? Все-таки опуститься и пьянствовать –
это одно, а стать преступником – это совсем другое. Но почему я, собственно, думаю, что Петька стал преступником? Какие у меня основания? Может быть, за домом
Анохиных следили по совершенно другим причинам.
Старуха, может быть, сбывала краденое или спекулировала. А Петька просто уехал в Клягино, к Афанасию Семеновичу.
Наконец, я говорю решительно, что ничего не могу предположить насчет этой фразы и что смысл ее мне неясен.
Лейтенант молча записывает мое показание, потом достает пачку фотографий и раскладывает их по столу.
– Посмотрите, пожалуйста, эти фотографии, – говорит он. Я склоняюсь над столом. На всех фотографиях молодые парни. Лица очень разные. Один с какими-то дурацкими баками необычайной формы. У другого тонкие усики на верхней губе.
– Знакомого вам человека здесь нет? – спрашивает лейтенант.
Одно лицо мне кажется знакомым. Это парень с тонкими губами, с остреньким носиком, с маленькими светлыми глазами.
Я показываю на эту фотографию.
– Вот Гавриков, – говорю я, – он вчера вечером приходил.
– Гавриков? – спрашивает лейтенант.
– Может быть, Клятов, – говорю я.
– А почему вы думаете, что он Гавриков или что он
Клятов?
Я рассказываю о вчерашнем визите этого парня, о том, как он назвал себя Гавриковым и как мы подумали, что, может быть, на самом деле он Клятов, потому что старик
Анохин сказал нам, что днем раньше Петя занял у какого-то Клятова деньги и заплатил за комнату.
– Сколько денег взял Груздев у Клятова, не знаете? –
спрашивает лейтенант.
Я знаю только, что за комнату Петя отдал двадцать рублей. А сколько вообще взял, понятия не имею.
И тут я произношу убедительную речь в защиту Пети. Я
начинаю спокойно. Я говорю, что, может быть, Петя связался с очень плохими людьми. Нам вчера этот Гавриков, или Клятов, очень не понравился. Может быть, среди его приятелей были и уголовники. Но я, да и мы все трое, знаем
Петю с детства и готовы за него поручиться. Пусть он человек слабый. Может быть, он стал пьяницей, но преступником он стать не мог. Дальше я ссылаюсь на Петино письмо. Разве такое письмо преступник мог бы написать?
Чепуха! Человек мучается оттого, что опустился. Стесняется показаться своим друзьям. Значит, он не только не потерял совести, а, наоборот, совесть его мучает все время.
Наконец, он, правда, пишет, что решился потерять остатки совести, по тут же пишет, что вовремя опомнился.
– А куда он мог уехать? – спрашивает лейтенант милиции.
И по тону его должно быть ясно, что это совершенно неважно и спрашивает он об этом просто так, потому что к слову пришлось.
И сразу я понимаю: это, наоборот, очень важно. Поэтому нас и привезли сюда. Поэтому с нами и разговаривают и тратят на нас время, которого, видимо, сейчас немного у этого лейтенанта и у его товарищей.
– Мы сами все время об этом думаем, – говорю я. – Нам обязательно нужно его найти. Мы вчера позвонили в С., чтоб нам дали отпуск и выслали деньги. Мы хотим поехать к нему. Понимаете, ему нужно вернуть веру в себя. А то что же это такое: человек раскис, считает, что все для него потеряно…
– И куда же вы думаете ехать к нему? – спрашивает совсем равнодушно лейтенант милиции. – Раз вы взяли отпуск и деньги выписали, значит, вы знаете куда?
– В Клягино, к Афанасию Семеновичу, – говорю я, –
по-моему, больше ему ехать некуда.
Лейтенант долго пишет. Я прошу разрешения закурить.
Разрешение получаю и курю с таким видом, будто меня совсем не занимает, что пишет лейтенант.
Наконец лейтенант, дописав протокол до конца, дает мне прочесть его.
Я читаю внимательно. Да, все точно так, как я говорил, но в то же время не совсем так. Факты точны, а что-то ушло и пропало. Я понимаю, что не в силах никакой протокол передать мою уверенность в том, что не мог Петька совершить преступление. Если и была пьяная драка, то, конечно, надо его наказать, но наказать, помня, что он человек хороший, что он только споткнулся и обязательно станет на ноги.
Но факты изложены точно. Спорить не о чем. Я подписываю протокол в тех местах, которые указывает лейтенант, и думаю, что, поскольку допрос, по-видимому, окончен, я имею право спросить, что совершил Петька, в чем, собственно, его обвиняют.
Но лейтенант встает и говорит:
– Пойдемте со мной.
Мы идем по коридору, и я вижу, что из комнаты в конце коридора выходит другой лейтенант и с ним Юра, у которого недоступно строгий вид и очень серьезные, даже испуганные глаза. Мы проходим друг мимо друга, делая вид, что друг друга в первый раз видим. Почему мы считаем нужным скрывать наши отношения, я не знаю. Вероятно, исходя из предположения, что здесь, в милиции, существуют какие-то особенные правила поведения. Так как эти правила вам неизвестны, то лучше не делать ничего сверх того, что наверняка позволено.
Итак, мы расходимся с каменными лицами, и я даже не решаюсь оглянуться и посмотреть, куда пошел Юра со своим лейтенантом. Впрочем, я и не успел бы это, наверное, сделать. Мой лейтенант открывает дверь той самой комнаты, из которой только что вышел Юра, и просит меня зайти. Я захожу. Лейтенант тоже заходит и закрывает дверь.
В комнате письменный стол, сидит еще один лейтенант, но не за письменным столом, а на стуле у стенки. На двух других стульях рядом с ним сидят мужчина в штатском и женщина… Про женщину как-то неудобно сказать «в штатском». Какая-то женщина в обыкновенном черном пальто.
Мой лейтенант садится за стол. Я сажусь с другой стороны стола, не понимая, что тут будет происходить.
Лейтенант опять достает бланки допроса и начинает снова спрашивать мое имя, отчество, фамилию, год рождения, место работы…
– Вы же меня спрашивали об этом! – говорю я, возмущенный этим проявлением, с моей точки зрения, бюрократизма.
Лейтенант объясняет, что следует все это повторить для понятых. Я соображаю, что мужчина и женщина, сидящие в стороне, – это и есть понятые, и начинаю добросовестно отвечать на вопросы.
Итак, я повторяю снова свои анкетные данные. Закончив записывать их, лейтенант достает из ящика стола и показывает мне зажигалку.
– Скажите, – спрашивает лейтенант, – вам эта зажигалка знакома?
Изображенный на зажигалке человек целится в кого-то из пистолета. Лейтенант то поднимает ее вертикально, то опускает в горизонтальное положение. Лицо человека то закрывает черная маска, то маска исчезает.
– Это Петькина зажигалка! – радостно говорю я.
– Петра Груздева? – переспрашивает лейтенант.
– Да, да, да, – подтверждаю я и рассказываю, как мы подарили эту зажигалку Петьке девять лет назад, когда провожали его сюда, в этот город, когда, казалось, все складывается прекрасно и всем предстоит счастливая судьба, и ничего страшного будущее не сулит, а сулит только счастье, только успехи, только вечную дружбу…
Казалось бы, сейчас радоваться нечему. По крайней мере, одного из нас судьба обманула. Но эта зажигалка возвращает меня в прошлое, и мне снова кажется, что мы еще только открываем чистую книгу жизни, не испорченную горестными и стыдными записями.
Потом я замолкаю. Я вспоминаю о том, что у нашего друга Петьки стыдных и горестных записей очень много, что, вероятно, плохие дела натворил он, если меня так подробно допрашивают, если быстро бежит по бумаге перо лейтенанта, записывая каждый мой ответ.
Потом я читаю протокол и расписываюсь на каждой странице, потом читает протокол женщина и тоже расписывается. Наконец, последним расписывается мужчина, и на этом дело кончается. Мы с лейтенантом выходим. Навстречу нам идет по коридору Сережа с тем лейтенантом, с которым недавно шел Юра. Мы с Сережей тоже делаем вид, что первый раз в жизни встретились друг с другом.
Мой лейтенант подводит меня к скамейке, на которой сидит Юра, просит подождать и уходит в дверь напротив.
Мы с Юрой сидим и даже не смотрим друг на друга, чтобы не нарушить какие-нибудь правила. Потом я решаю, что раз нас посадили рядом и оставили одних, значит, имели в виду возможность, что мы поговорим друг с другом.
– О чем тебя спрашивали? – начинаю я разговор, но
Юра смотрит на меня зверскими глазами, и я понимаю, что он считает мой вопрос серьезным нарушением закона.
Я замолкаю. Мне очень хочется курить, но не у кого спросить, можно ли курить в коридоре.
В это время открывается дверь, и в коридор выходит
Тоня. У нее очень испуганные глаза. Она смотрит на нас и, кажется, не узнает. Мы оба встаем. Только тогда она вспоминает, кто мы такие, торопливо подходит к нам и, не здороваясь, говорит приглушенно и быстро:
– Не верьте, ничему не верьте! Этого быть не может. Я
ручаюсь, что этого не было!
Мы стоим растерянные, не зная, чему мы не должны верить.
Тоня быстро идет дальше по коридору, не попрощавшись с нами, ничего нам не объяснив. Я смотрю ей вслед и вижу, что она сутулится, что она как-то неровно идет. У
меня мелькает мысль: не упала бы она. Но она скрывается за поворотом коридора.
Наконец в другом конце коридора появляется Сергей с бывшим Юриным лейтенантом. Теперь уже, очевидно, это лейтенант Сережин. Они доходят до нашей скамейки, и
Юрин-Сережин лейтенант говорит:
– Вас хочет видеть начальник, пройдемте к нему.
Начальник сидит, оказывается, в том самом кабинете, из которого вышла Тоня. Это майор милиции. Мы быстро поднимаемся по лестнице званий! Он просит нас сесть.
Долго смотрит на нас и говорит:
– Я хочу ввести вас в курс дела: ночью сегодня ограблена квартира инженера Никитушкина. Это очень уважаемый в городе человек. Он здесь проработал больше тридцати лет. Теперь он на пенсии. Его жена пыталась позвать на помощь. Они живут в отдельном домике за городом. Грабители убили ее. Инженер Никитушкин в тяжелом состоянии в больнице. В одном из грабителей он опознал Клятова. Того самого, который вчера приходил к
Груздеву. Лица второго грабителя он не разглядел. Есть серьезные основания предполагать, что вторым был ваш друг Груздев Петр Семенович. Тем более, что на месте преступления найдена зажигалка, которую вы опознали, подтвердив, что она принадлежит Петру Груздеву. Добавлю, что скрылись оба: и Клятов, и второй, может быть
Груздев.
Мы сидим ошеломленные. Все можно было предполагать. Но предположить, что Петька убийца, – совершенно невозможно. Не знаю, как Юра и Сергей, но я даже ни о чем не думаю. У меня в голове пляшет дикий хоровод мыслей.
Майор, нагнувшись к нам, говорит очень серьезно и значительно:
– Вы ничего не можете добавить к вашим показаниям?
Я смотрю на Сергея. Сергей, помолчав, пожимает плечами. Юра, кажется, совершенно растерялся. Пожимаю плечами и я.
После этого нам отдают Петино письмо – его, очевидно, сфотографировали – и отпускают нас.
Мы выходим на улицу, долго не понимая, куда и зачем идем. Наконец Сергей останавливается и говорит:
– Пойдемте на реку Может быть, там есть спокойное место. Надо поговорить.
Глава десятая
Разговор на холме
Речка в городе узенькая и мелкая. Все-таки по берегам устроены набережные.
Мы шагали молча. Набережная кончилась, пошли поросшие травой откосы. Мы взобрались на вершину невысокого холма. Здесь стояла скамейка. Ее, вероятно, поставили специально, чтобы люди отсюда любовались рекою и городом. Вид и в самом деле довольно красивый. Я, впрочем, в тот день его не рассмотрел как следует.
Мы сели и долго молчали.
Начал разговор Юра.
– Не могу себе представить Петьку, который убивает беззащитную, старую женщину, – тоскливо сказал он.
Я ждал, что он скажет еще что-нибудь, но он молчал.
Он неподвижными глазами смотрел на речку, медленно текущую меж поросшими травой берегами, и, наверное, не видел ни речки, ни берегов. Наверное, он представлял себе эту старую женщину и отвратительные сцены, которые происходили прошлой ночью в домике за городом, где проработавшие всю жизнь старики собирались пожить на покое последние годы.
– Нет, не могу, – сказал он наконец. Его даже всего передернуло.
Я чувствовал себя безумно усталым. Вряд ли усталость эта была от беспокойного сна. Сколько раз приходилось мне не спать ночь напролет и в университете, и на работе в последние годы. Вымоешься утром холодной водой, и как рукой снимет усталость. А сейчас не хотелось ни разговаривать, ни даже думать. Я чувствовал себя совершенно неспособным принимать ответственные решения, обсуждать их, отстаивать свою точку зрения. Я хотел просто, чтобы ничего не произошло. Чтобы не было этого убийства и этих отвратительных Анохиных, чтобы в Яме уже были выстроены новые дома. Пусть бы не приходила Нине в голову дурацкая мысль ехать нам к Петьке праздновать день рождения…
Позже, когда я вспоминал свое состояние, мне было стыдно за мои тогдашние мысли. Я тогда все за себя огорчался. Что вот приходится мне участвовать в этой отвратительной и страшной истории. Что вот, мол, как было бы хорошо, если бы все это случилось в мое отсутствие и я никогда ничего об этом бы не узнал. Между тем очень скоро мне пришлось вспомнить, что речь идет не обо мне, а о Петьке, что нам троим многое надо решить. Мне напомнил об этом Сергей.
– А ты как думаешь? – спросил он меня.
Я только пожал плечами в ответ. Мне хотелось вообще ничего не думать
– Итак, дорогие братики, – сказал Сергей, – поскольку нас из милиции отпустили, мы сейчас срочно едем на вокзал, берем билеты на первый поезд в С., и пусть Петька выпутывается из этой истории как хочет. Так, что ли?
– Не понимаю тебя, – сказал Юра, – что же мы еще можем сделать?
– Ух, тюлени, – у Сергея от негодования даже голос стал сиплым, – где вас воспитывали!
– Не понимаю тебя, – повторил Юра, – ты считаешь своим другом человека, пошедшего на грабеж и убившего старую, беспомощную женщину?
– Нет, – резко сказал Сергей, – я считаю своим другом человека, которого подозревают в убийстве. Человека, против которого много серьезнейших улик. Если бы я работал в милиции, я бы, может быть, тоже был убежден, что он убил. Но я провел с ним все детство и юность и знаю, что он невиновен. И никакими уликами меня не убедишь.
– С другой стороны, – сказал Юра тихо, как бы раздумывая, – если человек опустился и все время находится в алкогольном бреду, откуда мы знаем, что он может наделать?
Сергей долго молчал. Потом встал и несколько раз прошелся по вершине холма. Я думал о том, как странно, что меня как будто и не волнует этот разговор. Как будто мне и неважно, убил Петька или не убил. Единственное, что мне важно, – чтобы меня оставили в покое. Какие-то дурацкие мысли лезли мне в голову! Например, можно ли лечь на траву полежать или это запрещено? Хорошо бы купить мягкий билет, думал я, и до самого С. проваляться, укрывшись с головой одеялом. И еще я удивлялся тому, что
Юра, обычно вспыльчивый, легко возбудимый, горячий человек, сейчас почему-то необыкновенно спокоен, а
Сергей, человек спокойный, уравновешенный, весь кипит от волнения. Я, впрочем, думал и об этом совсем равнодушно, как если бы это были посторонние люди. Вероятно, мозг мой, перегруженный волнениями, требовал отдыха. Я
думал еще, что надо сделать над собой усилие для того, чтобы снова стать активным, действующим лицом в этой драме, которую необходимо довести до благополучного конца. Думал и гнал от себя эти мысли. Я просто не был способен на какие бы то ни было усилия.
– Подумайте сами, – негромко заговорил Сергей, продолжая ходить взад-вперед мимо скамейки, – вчера вечером Клятов приходил к Петру. Они, очевидно, заранее условились, потому что Петр пишет в письме, что вечером к нему придет человек, и просит этому человеку не сообщать, что он, Петр, уехал совсем. Никто другой не приходил. Значит, речь шла о Клятове. Вероятно, Клятов убедил
Петра идти на грабеж. Вероятно, он его запутал в долгах, запугал, убедил, скажем, в том, что никого из хозяев не будет дома. Я ведь не оправдываю Петьку, я понимаю, что он опустился, что он связался с подонками – словом, что он «наделал дел», как сам пишет. Но в то, что Петька пошел на убийство, – не верю! Получилось иначе. Пришла Нинкина телеграмма, Петя решил бежать. Не только от нас, а и от
Клятова, который, наверное, держал его в руках так крепко, что Петьке было не выпутаться. И вообще от всякого бреда, который вокруг него. Клятов пришел, увидел, что Петьки нет, нашел другого соучастника и пошел на грабеж.
– Почему же ты это не сказал в милиции? – спросил
Юра.
– Потому что милиция все это знает и сумеет, наверное, без меня разобраться. Она только одного не знает, что знаю я. Но как раз этого я объяснить не могу. Я знаю Петьку, а майор Петьку не знает. Я знаю, что Петька может оказаться в руках Клятова, но я знаю еще и то, что на убийство
Петька не пойдет.
– Не понимаю, – сказал Юра, – что же мы можем для
Петьки сделать? Ты сам говоришь, что объяснить майору, какой человек Петька, мы не можем.
– Во-первых, мы можем верить Петьке. Во-вторых, мы можем разыскать его и спросить, как было дело. Если виноват – пусть отвечает. Но пусть он мне сам скажет, что виноват. Пока я в это не верю. А если он не виноват, подумаем с ним вместе, как разбить обвинение. – Сергей помолчал и добавил: – Не верит же Тоня в его вину. Наверное, она про убийство нам говорила там, в милиции.
Юра осваивал новую идею. Ему всегда нужно было для этого время. Зато уж усвоив, он твердо за нее держался. С
меня тоже начало сходить оцепенение, которое несколько минут назад казалось мне непреодолимым.
– Я предлагаю следующее…– Сергей сел на скамейку между Юрой и мной. (Юра смотрел на Сергея с напряженным вниманием, ожидая, очевидно, откровений.) – Я
предлагаю следующее, – повторил Сергей, – мы все трое едем искать Петьку.
– Где искать Петьку? – спросил Юра.
– Прежде всего у Афанасия. Ручаюсь, что, когда Петька понял, что надо спасаться от нас, от Клятова, от самого себя, он подумал про Афанасия. Первым же поездом едем в
Клягино. Если Петька там, поговорим с ним. Пусть он мне скажет, что он не убийца. Я поверю ему. Вы поймите – он делает самое глупое, что только можно: скрывается.
– Почему же он скрывается, если он не убивал и не грабил? – Юра по-прежнему внимательно смотрел на
Сергея, искренне стараясь его понять.
Хотя я и знал, что Юре всегда нужно все подробно и толково объяснить, меня все-таки начинали раздражать его вопросы. Меня порадовало даже то, что я раздражился.
Временный паралич воли – не знаю, как иначе назвать то, что со мной происходило, – видимо, кончался. Вместо дурацких мечтаний о мягком вагоне и полном бездействии я начал соображать, действительно ли Клягино единственное место, где может оказаться Петр. С интересом я слушал доводы Сергея, который, видимо, твердо был убежден, что ехать надо именно в Клягино.
– Куда он мог поехать? – говорил Сергей. – Только к
Афанасию Семеновичу. Каждый из нас в таком случае поехал бы к Афанасию.
– Ну хорошо, – медленно проговорил Юра, – а если у него за эти годы появились друзья, которых не знаем ни мы, ни Тоня? Если кто-нибудь из этих друзей уехал, скажем, на Дальний Восток и как раз недавно прислал письмо, что там есть работа и дают общежитие. Тогда что?
– Что же ты предлагаешь? – спросил Сергей, сдерживая раздражение. – Ты же должен понять: если Петька не участвовал в ограблении – а я убежден в этом, – то, во всяком случае, улики сложились против него серьезные. Он, как нарочно, делает все, чтобы подозрения подтвердились.
Согласись сам, с точки зрения работников розыска, совершенно логична точка зрения: если человек невиновен, он скрываться не будет. Петька скрылся в тот самый день, когда был ограблен Никитушкин. Подозрительно? Безусловно. Мы должны его убедить в том, что единственный выход явиться в милицию и сказать: «Я только сейчас узнал, что в Энске ограблен инженер Никитушкин. Мои друзья сообщили мне, что меня считают соучастником ограбления. Я ни в чем не виноват: уехал я из Энска в этот самый день совершенно случайно и, как только услышал, что меня подозревают, пришел к вам. Я не виноват но хочу, насколько смогу, помочь следствию». Пусть будет хоть тысяча улик против Петра, но если следствие сейчас даже убеждено, что он виноват, когда он явится сам, убеждение будет поколеблено.
– А если Петьки в Клягине нет? – спросил Юра.
– Сели Петьки в Клягине нет, – сказал я, – так мы, по крайней мере, поговорим с Афанасием Семеновичем, расскажем ему все, посоветуемся с ним. Надеяться найти
Петьку мы можем только в Клягине, больше адресов у нас нет. Юра молчал. Очень тоскливое было у него лицо. Он никак не мог примириться с тем, что Петьку подозревают в ограблении и убийстве. Ему, по-моему, казалось, что, в сущности, все очень просто. Надо только объяснить следователям, что мы Петьку хорошо знаем, что он, конечно же, никак не может быть преступником. Юра в глубине души был убежден, что доказать Петькину невиновность так же просто, как доказать, что солнце встает на востоке и садится на западе.
– Что же ты предлагаешь? – снова раздраженно спросил
Сергей.
Юра его как будто не слышал. Он достал папиросу, чиркнул спичкой, затянулся, выпустил дым. Потом посмотрел на речку, грустно вздохнул и сказал:
– Надо ехать.
– Пошли, – сказал Сергей.
Мы начали неторопливо спускаться с холма.
– Сейчас пойдем на почтамт, – негромко говорил Сережа. – Во-первых, получим деньги и ответы на телеграммы. Во-вторых, надо позвонить Нине. Ты, Юра, скажи ей, что мы решили, раз уж вырвались с работы, поехать на несколько дней к Афанасию. Говори просто и весело. Понимаешь? Незачем кричать на весь почтамт, что Петьку подозревают в убийстве.
Деньги и ответы на телеграммы уже пришли. С Ниной соединили довольно быстро. Пока Юра кричал в трубку:
«Алло, алло, ты меня слышишь?» – я из автомата позвонил в железнодорожную справочную. Оказалось, что нужный нам поезд отправляется только в двенадцать часов ночи.
Когда я вышел из автомата, то услышал бодрый Юрин голос, разносившийся на весь почтамт.
– Решили поехать в Клягино, – кричал он, – погулять, проветриться, понимаешь? Павел, Роман, Ольга, Виктор, Евгений, Тимофей, Роман, Иван, еще Тимофей, мягкий знак, Семен, Яков. – Тон у Юры был не свойственный ему, развеселый и лихой. Как будто жизнерадостный забулдыга предупреждал жену, что задержится с товарищами в ресторане и чтобы она его не ждала.
Вероятно, посетители почтамта, слушавшие этот разговор, решили, что Клягино – новомодный курорт, где жизнь идет разгульно и беззаботно.
Что подумала Нина, мне страшно предположить. Сопоставляя с прошлым нашим разговором, она, вероятно, поняла, что до сих пор очень мало знала своего мужа и что на самом деле человек, которому она отдала свою молодость, страшнейший запивоха. Не представляю себе, как иначе могла объяснить странный Юрин звонок женщина, не знающая подлинных обстоятельств дела.
Глава одиннадцатая
Приехали к Афанасию
У меня никогда не было дома в том смысле, в каком понимают дом люди с биографией, сложившейся благополучно. Я говорил уже, что не знаю своих родителей,
никогда не знал домашних вечеров, которые с таким наслаждением описывали почти все люди, вспоминавшие свое благополучное детство. Мне доводилось видывать в окнах первых этажей ребят, склонившихся над тетрадкой или увлеченно читающих книжку; мать, зашивавшую разорванную рубашку; отца, углубившегося в журнал или газету.
В моей жизни такого не было. Мне это удавалось только увидеть иногда, в чужом окне, стоя на темной улице. Я говорю о себе, имея, разумеется, в виду каждого из четырех братиков.
Вероятно, мы многое упустили в детстве. Вероятно, лучше расти в семье с ласковыми родителями, с братьями или сестрами, с добродушной бабушкой. Я говорю «вероятно», потому что не могу сравнивать. Жизнь в семье известна мне по литературе, по некоторым случайным наблюдениям, по случайным рассказам, слышанным мною от товарищей. И все-таки наше детство тоже прошло не плохо. Детский дом, директором которого был Афанасий Семенович, находился, по чести говоря, в очень неприятном месте. Когда я бывал в Клягине уже взрослым, я всегда удивлялся, почему для детского дома выбрали именно это село. Оно находится в восьми километрах от районного центра и станции железной дороги. Здесь есть несколько больших двухэтажных каменных домов и много полукаменных (первый этаж кирпичный, второй – бревенчатый).
В этих домах жили когда-то торговцы, владельцы двух небольших ткацких фабрик, скупщики льна – словом, всякие купцы второй и третьей гильдии. Когда я стараюсь представить себе, чем жило наше Клягино до революции, я всегда вспоминаю «В овраге» Чехова. Наверное, здесь была такая же дикая, беспросветная жизнь. Так же обманывали и обвешивали, так же, затаившись в своих домах, как медведи в берлогах, копили деньгу и обманывали друг друга купцы, фабриканты, домовладельцы, так же какие-нибудь Хрымины-младшие катались по праздникам в санях или в колясках. Может быть, впрочем, хотя бы в некоторых из этих домов и был какой-нибудь, по тогдашним понятиям, уют: горели керосиновые лампы, топились печи, пеклись пироги. В наше время эти дома, каждый из которых, худо ли, хорошо ли, приспособлен для одной семьи, перенаселены, большие комнаты переделаны на клетушки, не похожие друг на друга люди живут тесно и от этого друг друга не любят, часто ссорятся из-за пустяков, враждуют и жалуются друг на друга. Это в больших домах.
Там помещаются общежития ткацких фабрик или работников больницы, школы, сельсовета, колхоза. Гораздо лучше жить тем, у кого маленькие домики с садиком. К
сожалению, этих маленьких домиков не очень много. Вероятно, здесь существовали какие-то умершие теперь виды торговли, потому что зачем-то селились же здесь купцы, зачем-то отстраивали себе двухэтажные хоромы.
Клягино удивительно неуютное село. И все-таки именно в Клягине обосновали детский дом, в котором выросли мы четверо и в котором директорствовал Афанасий Семенович. Вероятно, именно большие каменные дома прельстили его в Клягине. Наш детский дом занимал целых два таких здания. В одном помещался спальный корпус, в другом – учебный корпус и столовая. Восьмилетняя школа была неподалеку, а старшеклассников возили в районный центр на автобусе. Совсем недалеко за селом начинался лес, большие пруды, в которых разводили карпов, и славная речка, в которой можно было купаться, и даже плавать, и даже нырять с разбегу.
Нет, места кругом были хорошие, жаловаться грех.
На нашей памяти благоустроились и запятые нашим детским домом корпуса. Афанасий Семенович был человек бешеной энергии. Под всякими предлогами он по кусочку оттяпывал землю то у фабрики, то у кинотеатра, и в конце концов у нас образовался очень большой двор, в котором было место для игры в городки, и баскетбольная площадка, и еще много свободного места, где можно было бегать и играть в разные игры. Футбольное поле, правда, во дворе не помещалось, но Афанасий Семенович добился, что под самым селом построили стадион. Он принадлежал сельсовету, но мы приняли большое участие в его постройке и три дня в неделю безраздельно на нем хозяйничали.
Последним достижением была пристройка к учебному корпусу. В первом этаже помещалась большая светлая столовая, а во втором – великолепный спортивный зал и кинобудка, так что в случае нужды в зале можно было показывать кино. Ужас скольких хлопот стоила эта пристройка, скольких споров и ссор со строителями, скольких жалоб в рай- и облисполкоме, в рай- и обкоме партии!
Сдали эту гигантскую стройку как раз в тот год, когда мы поступили в вуз. На следующее лето мы трое приехали к Афанасию Семеновичу отдохнуть. Он с таким вкусом, с таким наслаждением водил нас по новой столовой и спортзалу, что, честное слово, нам даже стало обидно, что не придется обедать в этой столовой и заниматься гимнастикой в этом зале.
Поезд наш пришел в город, в восьми километрах от которого находилось село Клягино, в девять часов вечера.
Последний автобус уже ушел, и мы, не раздумывая, зашагали пешком по такой знакомой, совершенно пустой в вечернее время дороге. По обеим сторонам шел лес, чудесный лес нашего детства. Афанасий Семенович был довольно строгий директор, но режим в детском доме был либеральный. В свободное время можно было уходить гулять по лесу, и если ты опаздывал к ужину, стоило забежать на кухню, чтобы получить у нашей поварихи тети Кати или у дежурной полный ужин, даже еще с прибавкой.
Мы шли по темной дороге. Нам не хотелось разговаривать. Мы вспоминали. Может быть, наш дом, где мы выросли, был хуже семейных домов с ласковой матерью и веселым отцом, но все-таки это был наш дом, в котором прошло наше детство, и детство это было для каждого из нас хорошим временем, полным радостей и забот, надежд и мечтаний. Не знаю, вероятно, детство в семье еще лучше, но и наше тоже было хорошим.
Часа через полтора показались огни Клягина. Теперь главную улицу села осветили фонарями, и перед фабриками стояли фонари, и перед кинотеатром тоже стоял фонарь, и промтоварный магазин, недавно выстроенный, освещался изнутри всю ночь.
Была уже половина одиннадцатого, когда мы вошли в село. В спальном корпусе погасли огни, и только в нижнем этаже тускло светилось окно. Тут лампочке полагалось гореть до рассвета. Потом мы прошли мимо детдомовского гаража, потом мимо общежития фабрики и наконец вошли в широко распахнутые ворота детского дома. Ворота никогда не запирались. Думаю, что в этом был умысел нашего
Афанасия, как издавна звали его за спиной воспитанники.
Он понимал, Афанасий, что, если ворота заперты, непременно хочется убежать.
На втором этаже, как всегда, светилось окно. Афанасий
Семенович сидел у себя в кабинете. Весь день он был в хлопотах, в беготне, в том неумолчном шуме, который неизбежно производят сто тридцать детей, собравшихся вместе. И, только вернувшись из спального корпуса, пожелав спокойной ночи отдельно каждому из ста тридцати ребят, Афанасий шел к себе в кабинет и сидел допоздна в опустевшем, затихшем доме, наслаждаясь тишиной и покоем. Здесь он писал письма, решал шахматные задачи, продумывал вопросы, требовавшие решения.
Мы довольно долго стучались в дверь. Очевидно, дежурная по кухне крепко заснула. Наконец послышались шаги Афанасия. Его шаги не спутаешь ни с чьими другими.
Он чуть прихрамывает. Раны войны зажили, но одна нога все-таки не в порядке. Он, не торопясь, открыл дверь, совсем не удивился, увидя нас, даже не поздоровался с нами и только сказал:
– Я ждал вас раньше.
Он повернулся и пошел по лестнице вверх. Мы заперли дверь и пошли за ним.
И вот мы сидим в кабинете: Афанасий Семенович за своим письменным столом, мы трое – на диване.
– Ну, что скажете? – говорит Афанасий Семенович.
Мы не знали не только что сказать, а что и подумать.
Здесь Петр или не здесь? Если не здесь, почему Афанасий
Семенович нас ждал? Если Петр приехал, почему Афанасий Семенович молчит?
Мы переглянулись, и первым собрался с духом Сергей.
– Петя здесь, Афанасий Семенович? – спрашивает он.
Странно. Мы, три человека с высшим образованием, с некоторым, можно сказать, жизненным опытом, сидим на том же самом диване, на котором сиживали много лет назад, с тем же чувством, какое бывало, когда нашалишь и позовут «пред светлые очи» и с трепетом ждешь разноса.
Афанасий Семенович молчит и смотрит на нас. Он очень серьезен, даже хмур. А обычно, когда приезжают его бывшие воспитанники, он весел и оживлен. Мы молчим.
– С чем вы приехали? – спрашивает вдруг Афанасий
Семенович.
Мы опять растерянно переглядываемся. Никто из нас ничего не понял.
– То есть как? – робко спрашивает Сергей.
– С чем вы приехали? – повторяет Афанасий Семенович. – Вы приехали ругать Петра, поминать ему его грехи?
Да или нет?
– Нет, – говорю я.
– А зачем? – спрашивает Афанасий. (Мы молчим.) –
Говорить ему, что он хороший? Что он ни в чем не виноват и что жизнь его до этого довела?
– Нет, – говорит Юра.
– Так зачем вы приехали? – почти кричит Афанасий
Семенович. – Хвастаться перед собой, что вы хорошие друзья? Что вы не покинули товарища в беде? На девять лет покинули, а тут вдруг всполошились! Ах, как неудобно получается: наш друг спился, жену с ребенком бросил, босяком стал, еще нас, не дай бог, в чем-нибудь обвинят.
– Афанасий Семенович, – бормочет растерянно Юра, –
мы ж ничего не знали…
Афанасий Семенович даже задохнулся. С ним это бывало, когда он впадал в крайнюю степень ярости. В этих случаях даже отчаянные хулиганы скисали. В этих случаях
Афанасий мог и стулом запустить. Мог и графином с водой шмякнуть об пол. Он, по-моему, и сейчас начал судорожно искать руками что-нибудь, что можно сломать или разбить.
Потом удержался, правда, но ему это недешево стоило.
– Вы сюда приехали врать мне? – крикнул он. – Дураками прикидываться? Сказки будете мне рассказывать, что всему верили? Умные люди, с высшим образованием, такими вдруг дурачками стали, прямо блаженненькие какие-то. Петька, слабый человек, растерялся, сказочки вам про себя пишет, а вы, изволите видеть, верите? Девять лет не видите друга под разными отговорками и всем отговоркам верите?… Да что же, я у себя в доме вас полными идиотами вырастил?
Все, как бывало когда-то. Произошло ЧП. Подрались с ребятами на улице, нахватали двоек в школе и скрыли – и вот сидим пред грозными очами, и провалиться сквозь землю хочется.
Хорошо, если бы так же, как бывало когда-то. Можно извиниться перед ребятами, которых побили на улице.
Можно упросить учителя и исправить двойку. Все можно было тогда исправить, в детское наше время. А как исправишь сейчас? Что, если погиб Петр и никакими силами не соберешь нашего друга из обломков. И в тысячу раз страшнее, чем в детстве, сидеть сейчас под яростным взглядом Афанасия.
– Грех можно простить, – продолжает Афанасий. Он говорит неожиданно тихо, хотя и не менее яростно. –
Преступление можно простить. Каждую вину можно простить. Равнодушия нельзя простить. Чистенько сделано, ничего не скажешь! Не придерешься. Что Петр писал? Что у него дела идут превосходно, что он уважаемый человек, портрет висит на заводе, депутат райсовета, чуть не Герой
Труда. Браво, Петя, молодец! Небось и письма храните.
Если будет когда-нибудь такое собрание, на котором спросят, как же вы друга кинули, у вас аккуратненько все пришпилено: пожалуйста, можем предъявить. Нас обманывали, нам наш друг голову морочил. Он виноват. А мы чистенькие, нас обвинять не в чем. Да совесть-то есть у вас? Она-то ведь знает, что друг ваш девять лет в письмах кричал «спасите», если эти письма читать как следует. Или не говорила совесть? Или думали так: поедем, деньги на поездку истратим, подарок какой-нибудь привезем, вино какое-нибудь дорогое, деликатесы. Вот билетами да деликатесами от совести и откупимся. Тут уж совесть и сама скажет: хорошие товарищи, замечательные товарищи!…
Афанасий Семенович теперь стоял за столом, и, как бывало в прежние, детские годы, встали и мы все трое.
Ужасно было то, что Афанасий был прав даже в мелочах: и вино дорогое купили, и деликатесы достали, и Петькины письма хранили. Не для собрания, правда. Знали, что не может быть такого собрания. Ну, а для чего же? Все-таки для чего? Неужели для того, чтобы, если совесть зашевелится, ей предъявить: вот, пожалуйста, оправдательные документы в порядке.
Юра и Сергей были совершенно белые, просто ни кровинки в лице. Вероятно, такой же белый был и я.
– Ну, – спросил Афанасий Семенович, – что скажете,
«порядочные люди»?
Он смотрел на нас в упор и ждал ответа. Надо было отвечать. Но у меня язык прилип к гортани, как прилипал когда-то в детские годы. Я посмотрел на Юру – у него дрожали губы. У Сергея на лице ничего не отражалось. Он был, кажется, такой же, как всегда, только бледный, но, когда он заговорил, я по голосу понял, что он так же взволнован, как и мы. Голос у него срывался, был какой-то неестественно хриплый.
– Знать не знали, – сказал он почему-то очень медленно,
– а подозревать – подозревали и скрывали подозрения друг от друга и от себя, так что…
Он долго молчал, и я не понимал, почему он молчит и что он хотел сказать этим загадочным «так что». А потом я заметил, что у него дрогнуло лицо, и понял вдруг, что он изо всех сил сдерживался, чтобы не заплакать.
Ох, как тихо было в кабинете! И какая насыщенная была эта тишина!
Сергей все-таки удержался и не заплакал, хотя слезинка выползла у него из угла глаза.
– Так что, – повторил он, – вы правы.
Афанасий Семенович еще помолчал минуту и потом сказал:
– Пойдемте. Петр у меня дома. Он боялся, что вы приедете, и просил меня скрыть его от вас. Я ему обещал и обману его. Поведу вас к нему. Если спасете Петра, значит, все-таки в вас что-то человеческое осталось, а не спасете –
значит, вы рвань и подонки.
Чуть заметно волоча ногу, он вышел из кабинета. Мы трое пошли за ним.
Глава двенадцатая
Встреча с Петькой
Дом, в котором жил Афанасий Семенович и еще несколько сотрудников детского дома, находился в самом конце нашего большого участка. Одна его стена, глухая, без окон, выходила на другую улицу. Вход был со двора.
Афанасий Семенович был человек одинокий, занимал однокомнатную квартиру с довольно просторной кухней и даже ванной. В комнате стоял письменный стол, большая тахта и узкий, но длинный диван, на котором стелилась постель в том случае, когда кто-нибудь приезжал в гости.
Это роскошное здание было построено, когда мы еще учились в школе и, стало быть, были воспитанниками детского дома. До этого Афанасий Семенович жил в своем служебном кабинете. Вероятно, с той поры у него и осталась привычка сидеть в этом кабинете допоздна. Я, в сущности говоря, не знаю, когда он бывал в своей квартире. Свободных дней у него, по-моему, никогда не было.
Вероятно, дома он только ночевал.
Все мы, его воспитанники последних десяти или одиннадцати лет, знали эту квартиру великолепно не потому, чтобы кто-нибудь пытался туда залезть, хотя ничего не могло быть проще. Любая копейка свободно открывала дверной замок. Если копейки не было, можно было по огромной липе, росшей у самого дома, влезть на чердак и через дощатый люк, который легко поднимался, спуститься в ванную комнату. Какой идиот проделал люк именно в ванной, не знаю. Мой жизненный опыт, впрочем, подсказывает, что многие поступки строителей нормальный человек понять не способен.
Так вот, повторяю, никто из воспитанников никогда не пытался залезть в квартиру, хотя среди нас были юноши с богатой не по возрасту биографией. Афанасия Семеновича любили все. Если бы кто-нибудь осмелился что-нибудь у него украсть, думаю, что воспитанники сами применили бы санкции, более, пожалуй, суровые, чем те, которые в этих случаях применяет закон.
Но Афанасий Семенович был человек рассеянный. В
этой рассеянности была известная система. Он всегда забывал дома именно то, что как раз в этот день было ему совершенно необходимо. В этом случае он ловил первого попавшегося воспитанника, долго искал ключ от квартиры, который висел у него на кольце в числе очень многих ключей, и, найдя, говорил:
– Сбегай, миленький, ко мне. У меня там в нижнем правом ящике стола лежит черная тетрадь, а в ней сложенный вчетверо лист бумаги; ты увидишь, там написано наверху: «Акт». Принеси мне его, голубчик, пожалуйста…
Ключ иногда он искал долго, но если кто-нибудь из ребят говорил: «Да вы не волнуйтесь, я и без ключа открою», он делал вид, будто не слышит. Ему, наверное, неприятно было сознание, что он живет в квартире, в которую каждый может войти.
Он очень мало изменился за те годы, что мы не виделись. Когда мы подошли к дому, он вынул свое знаменитое кольцо, велел Юре посветить и, пока Юра чиркал спичку за спичкой, долго искал ключ. Наконец ключ был найден, дверь отперта, и мы вошли в квартиру. Комната была ярко освещена. На узком диване, на котором обычно спали гости, на этот раз спал Петька. Он подогнул колени так высоко, что они находились совсем близко от подбородка, а под голову подложил согнутую руку. Странно, но он всегда так спал. Одно время из-за этой манеры за ним даже укрепилось прозвище «Калачик». Я совершенно забыл об этом прозвище и вспомнил только сейчас, глядя на безмятежную сонную Петькину физиономию. Что-то такое трогательное, детское было в этой его, позабытой мною, позе, что мне стало страшно. Неужели этот самый Петька Калачик, посапывающий сейчас так же безмятежно и ровно, как посапывал когда-то в нашей спальне, – неужели он и есть спившийся босяк, бросивший жену и ребенка, выгнанный с позором с работы, задумавший с Клятовым грабеж и убийство? Может быть, эти же или подобные мысли пришли нам всем. С минуту или больше мы стояли над Петькой, и никто не решался его разбудить. Наконец
Афанасий Семенович откашлялся и потряс его за плечо.
Петька открыл глаза. Он увидел нас, стоящих вокруг, и вскочил. В глазах его мелькнул ужас. Как будто не мы, друзья, а преследователи настигли его, спящего. Как будто это он грабил с Клятовым двух стариков. Как будто это он, ни минуты не поколебавшись, убил несчастную старушку, испуганную и растерянную.
Петька сел на диване. Сна у него не было ни в одном глазу. Он с упреком посмотрел на Афанасия Семеновича.
– Я же просил вас…– сказал он с укором.
– «Просил, просил»…– проворчал Афанасий Семенович. – Голову на плечах надо иметь. Друзья же приехали.
Может, чего помогут, чего посоветуют.
Петька молча протянул руку Сергею, потом мне, потом
Юре. Мы все поздоровались с ним тоже молча.
– Рассаживайтесь, – сказал Афанасий Семенович, – заседание совета по спасению утопающего объявляю открытым.
Он сел на стул, на других стульях расселись мы. Никто не решался начать разговор. Все молчали.
– Ну, что говорить…– опустив глаза в пол, сказал наконец Петька. – Вы письмо мое получили?
Мы промолчали, только Сергей чуть заметно кивнул головой.
– Вот самое страшное и позади, – продолжал Петя. –
Честно сказать, я все эти годы очень боялся минуты, когда вы всё узнаете. Я понимал, что узнаете вы непременно. Не может того быть, чтобы не узнали. Я представлял себе всегда самое скверное. Вот, думаю, затесался я спьяну в драку, задержали меня, и кто-нибудь вам об этом сообщил.
Добились вы свидания… Приходите в тюрьму… Хорошо хоть, до этого не дошло.
У Юры были очень испуганные глаза. К счастью, Петр на него не смотрел. К счастью, он и на меня не смотрел. Я
за свое лицо никак не мог поручиться.
Ничего нельзя было понять. Дернуло же Петьку как раз сейчас заговорить о тюрьме и радоваться тому, что тюрьма его миновала. Случайно это или не случайно? Ведь он-то, наверное, лучше нас знает, о чем уславливался с Клятовым.
Ведь не делаются такие дела без подготовки. Вероятно,
следили за этим несчастным инженером, где-то разузнавали, есть ли у него дома деньги, и сколько, и где он хранит их, в каком шкафу и на какой полке, и не сдал ли в сберкассу. Чему же радуется Петька? Что, собственно, хорошо?
Что, собственно, он имеет в виду, говоря, что до этого не дошло? Я искоса посмотрел на Афанасия. Он сидел внимательный, но спокойный. Даже какая-то удовлетворенность выражалась у него на лице. В самом деле: запутался его воспитанник, опустился. Но вот друзья хоть поздно, но спохватились, вот и он уже все узнал. Теперь он не даст этому воспитаннику покоя, не позволит ему барахтаться на дне, заставит его взять себя в руки…
Вероятно, я понял бы удовлетворенный вид Афанасия, успокоенный тон Петьки, если бы… Если бы не светлая ночь в Яме, не храп пьяных стариков, если бы не вопрос майора милиции: как мы думаем, куда мог исчезнуть
Груздев?…
Всякое прошлое можно забыть, но только тогда, когда оно мертво, когда оно не тянет свои длинные руки в настоящее, в будущее, во всю дальнейшую жизнь…
– Ну ладно, ребята, – сказал Петька, – я виноват перед вами. Наврал вам действительно с три короба, совестно даже вспомнить. Честно говоря, я все время боялся, как бы не спутать. От письма до письма как-никак целый год проходил. Можно бы и забыть, что писал прошлый раз.
Особенно при моем-то образе жизни. Вот представьте себе: этот год я написал, что не могу приехать, потому что квартиру получаю, а следующий год опять пишу: мол, не приеду, получаю квартиру. И адрес тот же, что в прошлом году. Представляете? Вот это да! Одну и ту же квартиру два раза получил. Вы бы сразу обо всем и догадались.
Петька засмеялся счастливым смехом. Да, я сказал точно: именно счастливым. У него, видно, отлегло от души.
Столько лет мучился он этой неправдой, которую нагромождал год от года, столько лет боялся, что когда-нибудь неправда откроется. И вот наконец эта тяжесть спала с него. Все было уже открыто. Вся правда сказана. Как будто дорога пошла вверх. Как будто дно пропасти было пройдено. Начинался подъем.
Ох, если бы все уже было открыто!
Кажется, мы улыбнулись. Я, впрочем, не помню.
Петьке, во всяком случае, показалось, что мы оценили его шутку и, хоть не смеемся громко, в душе поняли, как это было бы смешно, если бы он два раза получил одну и ту же квартиру.
А скорей всего, впрочем, он и смеялся не оттого, что ему было смешно, а оттого только, что рухнула наконец бесконечная ложь, путаница, которую сам он нагромоздил и которую не решался разрушить.
Ох, если бы и вправду рухнула эта ложь!
Мы все трое молчали.
– Вы, ребята, у Тони были? – спросил Петька, отводя глаза в сторону. Ему было неловко и тяжело говорить о
Тоне.
Сергей кивнул головой.
– Я знал, – усмехнулся Петька, – что вы к ней пойдете. Я
адрес нарочно вам написал. Прямо-то просить мне было неудобно, ну и я, так сказать, намеком. Они, думаю, ведь какие товарищи. Замечательные! Редко кому таких судьба посылает.
Он смутился, смутился до того, что весь покраснел. Ему показалось, что это фальшивые слова и фальшивая интонация. Точно у нищего: «Добрый господин, не оставьте вашей милостью…» Так и здесь: «Вы же хорошие друзья, вы меня не оставите».
– Тоня – женщина замечательная, – серьезно и убежденно сказал Петя. – Перед вами я виноват, а перед ней в сто раз больше. – Он улыбнулся немного смущенно. – А
Володьку видели? Вот богатырь парень! Я уж к Тоне не ходил – стыдно было, а перед тем, как бежать из Ямы, за бетонными плитами спрятался. Там у нас бетонные плиты сложены, строить что-то собираются, а Тоне в ясли мимо ходить. Она прошла, меня не видала, а Володька будто даже и улыбнулся. Ну, правда, может, мне просто показалось. Я все-таки издалека смотрел.
Он помолчал, как будто вспоминая, как он выглядывал из-за этих бетонных плит, боясь, чтобы случайно его не увидели.
– Нет, с этим кончено, – продолжал он с очень серьезным лицом, – с этим совсем кончено, навсегда. Тоня простит меня, я знаю, что простит, и станем жить, как люди. –
Он еще помолчал. – Я ведь, знаете, отчасти и не ходил к
Тоне потому, что знал, что простит и даже словом не помянет. Даже просить ее не придется. Простит, и все. Это даже представить себе невозможно. Ведь такой оказываешься негодяй, когда представишь себе это, что слов нет. И
еще, знаете, почему не шел? Это уж совсем стыдно, но я скажу. Мы с вами сказки читали маленькими. Хорошо-то я их не помню, а одно запомнил. Да и вы, наверное, тоже.
Вот, мол, существует чудовище, страхолюда такая, а принцесса его полюбила. И вдруг чудо. И является он к ней прекрасным принцем. И музыка играет, и все радуются.
Может, я путаю, но что-то в этом роде в сказках было. Вот и мне хотелось из страхолюды в прекрасного принца превратиться и к ней прийти. – Он улыбнулся. – В сказках-то это просто! Никак меня не устраивало, чтобы не прекрасным принцем, а просто, скажем, нормальным человеком стать. И, скажем, не сразу, а постепенно. Никак это не устраивало. Обязательно хотелось чуда. Без чуда я был не согласен. Вдруг, понимаете, яркий свет – и страхолюда превратился в красавца, и музыка играет, и все радуются…
На самом-то деле я просто выбраться из болота не мог.
Мне, понимаете ли, казалось, что уж только за то, что я согласен хорошим стать, мне положено чудесное превращение. Вот ночью не спишь – мечтаешь. А утром все на часы смотришь: когда же водку начнут продавать; мелочи наскребешь на четвертинку и ждешь. И знаешь ведь, что чудес не бывает и что нужно не о чуде мечтать, а на эту мелочь кефира или кофе напиться и пойти к начальнику цеха попросить, чтобы на работу обратно принял, да, может, еще и второй раз попросить, и третий и не обижаться, когда отказывает. И впроголодь жить до зарплаты. И собутыльникам твердо сказать: я больше вам не товарищ. И
работать, напряженно работать, каждый день восемь часов двенадцать минут. И часть получки Тоне послать. И в выходные дни, когда свободен, быть одному, потому что к
Тоне-то надо вернуться, уже когда утвердишься. А пока не утвердишься – никак невозможно. И все это долго надо делать, не неделю, не две… Гораздо проще вместо этого представить себе яркий свет и музыку, и ты появляешься молодой и красивый в нарядном кафтане… Вот, братики, какое дело. И еще я вам одну вещь расскажу, только о ней попрошу вас никому не говорить. И стыдно мне за нее очень, да, по чести сказать, и неприятности у меня из-за нее могут быть…
Мы молчали. Я окончательно перестал что-нибудь понимать. То есть я понимал, что Петька собирается рассказать про историю с Клятовым. Но какими же странными словами он предварял свой рассказ! Согласитесь сами, что слово «стыдно» не полностью выражает то, что должен испытывать человек после грабежа и убийства. И слово «неприятности» вряд ли подходит к долгим годам заключения. Это было первое мое чувство, когда Петька сказал, что он должен нам сообщить еще одну вещь. А потом я спохватился: ну да, он же не грабил и не убивал. Мы в это верим. По крайней мере, условились в это верить.
Я посмотрел на Сергея. Я надеялся, что он мне подаст знак: не волнуйся, я все беру на себя, я сам все скажу. Но он смотрел на меня растерянно и, кажется, надеялся, что я возьму на себя этот ужасный разговор. И на Юру я посмотрел. Бывают же чудеса, может же он хоть один раз проявить себя как человек твердый, решительный, на которого вполне можно положиться. Но у него были такие испуганные глаза, что мне и смотреть расхотелось. Итак, мы все трое молчали. Молчал и Афанасий Семенович.
Молчал и Петька, собираясь с силами, чтоб рассказать нам страшную правду.
Если бы он только знал, насколько настоящая правда страшнее той, которую он решил нам по секрету сообщить.
– Так вот, – начал наконец Петр, – вы Клятова видели?
(Мы кивнули.) Значит, он приходил. – Петька рассмеялся.
Да нет, не рассмеялся, усмехнулся еле заметно. – Я ему деньги должен, придется отдавать. Двести рублей я у него взял. Я просил пятьдесят, чтоб с хозяйкой расплатиться и на жизнь себе оставить, но он уговорил взять двести. Завтра, говорит, у нас денег много будет, разочтемся с тобой без труда. А пока на, держи. Может, жене пошлешь, или выпить захочется, или чего из одежды купишь.
Петр опять замолчал. Молчали и мы.
– Двести рублей я ему отдам. Не сразу, конечно, ну хоть по двадцать рублей в месяц. Если, скажем, я сначала буду рублей восемьдесят зарабатывать. Двадцать – Тоне, двадцать – ему. Прожить можно. Пропивал-то я, бывало, и больше. А теперь пить не буду. Мне рублей сорок останется, я и проживу. А потом я больше зарабатывать стану.
У меня ж квалификация неплохая.
Петька опять замолчал. Я, да, наверное, и все мы, понимали, что он никак не решается нам рассказать про договоренность свою с Клятовым, про то, что хотя на минуту, хотя только в мыслях согласился он перейти грань между просто опустившимся человеком и преступником. Насколько же более страшные вещи должны были мы ему рассказать.
И тут я заколебался. В конце концов, девять лет мы не видели Петьку и ничего не знали о нем. Много, очень много может за девять лет произойти с человеком. А что, если Петька хитрее, чем кажется? Что, если, получив
Нинкину телеграмму, он придумал всю эту историю с раскаянием, со стыдом, с бегством для того только, чтобы, пока мы спим в его комнате, спокойно пойти на грабеж?
Что, если по дороге он подстерег Клятова и дал ему инструкцию, как себя с нами вести, что нам говорить, а сам,
посмеиваясь, поджидал его за углом? Может быть, для него и насвистывал Клятов? Я помню, что когда он шел по улице, то насвистывал. Может быть, это был сигнал Петьке, что, мол, выходи, все в порядке? Может быть, встретились они там, где мы уже не могли их видеть, и улыбнулись друг другу. Мол-де, этим ребятам, которые так некстати приехали, голову совсем заморочили, так что они теперь покажут в милиции то, что нам надо. Меры безопасности приняты, можно отправляться. И, успокоенные, пошли грабить.
Но если так, почему же Петька приехал к Афанасию
Семеновичу? Ведь именно здесь-то наверняка его и будет искать милиция.
Что ж! Может быть, Клятову есть где спрятаться, у него есть фальшивые документы, а Петьке негде, и документы для него не приготовлены. Когда пришла телеграмма от
Нины, моментально созрел план разыграть раскаяние, стыд за прошлую ложь, бегство от друзей и все остальное. Может быть, для этого он и сидел за бетонными панелями, делая вид, что прячется. И ведь прятался-то хитро, так, что
Тоня его заметила. Он понимал, что Тоня расскажет про то, как он, скрываясь, смотрел на сына потому хотя бы, что это, кажется ей, подтверждает ее убеждение в том, что хоть
Петька и опустившийся человек, но уж, во всяком случае, не грабитель и не убийца.
Все эти мысли промелькнули у меня очень быстро. Это на бумаге кажется, что они были долгие. Но, думая все, о чем я рассказал, я чувствовал, что это плохие мысли, не товарищеские, не честные мысли, и мне было Стыдно за них, так стыдно, что я даже покраснел.
Покраснеть-то покраснел, а все-таки где-то во мне будто сидел какой-то чертик и все повторял, что, конечно, Петьку я знаю хорошо, – а вдруг убил он? Убил, а теперь думает: если задержит милиция, скажу, мол, следователю на допросе, что действительно собирался, мол, на грабеж с
Клятовым, но опомнился вовремя, одумался. Может быть, и полагается за этот замысел какое-нибудь наказание, но уж, наверное, не очень тяжелое.
Гнал я, гнал этого чертика, а он все твердил свое.
Правда, еле слышно, потому что, как только можно было, я заглушал его голос, а все же твердил и твердил.
– Так вот, – сказал наконец Петька, – Клятов этот разведал, что один инженер, большой человек в прошлом, получавший и зарплату большую и разные премии, а теперь ушедший на пенсию, решил сыну, который живет в
Москве, подарить «Волгу», и будто бы сегодня, скажем, он снял со сберкнижки большие деньги, а послезавтра должен их в магазин нести. И если, мол, завтра зайдем мы с Клятовым к старикам, а живут они за городом в отдельном домике, и немножко их попугаем, то можем эти деньги легко забрать. А повезет – и еще чего прихватим, может, ценности есть какие: золото, бриллианты, женские украшения. Ну, я и согласился.
Петька опять помолчал. А чертик мой, который гадости мне нашептывал, разошелся вовсю: может быть, конечно, и так, говорил он, а может быть, и очень ловко придумано.
Вроде во всем признается, ничего не скрывает и в то же время ни в чем не виноват.
И как я ни приказывал этому чертику замолчать, все же стало казаться мне, что не искренне говорит Петька, что разыгрывает страшную душевную драму, и неискренне разыгрывает, театрально.
– Клятов за мной вечером должен был зайти, – сказал
Петька, – а тут телеграмма пришла от Юриной жены, что едут братики. И такое меня охватило чувство, что даже и сказать не могу; может быть, если бы вы не приехали, я бы уже был бандитом, грабителем.
И тут наступило такое долгое молчание, что даже сейчас, когда я вспоминаю о нем, мне становится страшно.
Мы все слышали это молчание. Один только Петька его не слышал. Счастливая улыбка была у него на лице.
Улыбка, которая казалась просто глупой, – так она сейчас была не к месту. Петр встал и начал прохаживаться по комнате и все улыбался, глупо, по-детски, и мы смотрели на него совершенно растерянные и не знали, что делать.
Наконец, идиотски счастливым тоном Петька заговорил.
– Теперь все позади, – сказал он и улыбнулся и все мерил комнату шагами: пять шагов в одну сторону, поворот, пять шагов в другую, – теперь я даже рад, что так все получилось, что чуть-чуть не стал преступником. Мне нужен был удар палкой по голове, чтобы оглянуться и понять, до какого ужаса я дошел. Вот судьба меня и трахнула палкой: смотри, голубчик, куда докатился. Теперь уж нельзя думать, что обойдется. Теперь уж нельзя, если схватит отчаяние, выпить стакан водки и возмечтать, что все ошибка, а на самом деле я хороший. Придет добрый дядя, погладит по голове и скажет: ты, Петя, замечательный человек. Ни в чем ты не виноват.
Петя все продолжал ходить и улыбался странной улыбкой, а мы сидели не шевелясь, глядя на него с ужасом.
Он не замечал ужаса в наших глазах потому только, что весь переполнен был особенным своим настроением. Весь переполнен был и горестным чувством, что все так было ужасно, и радостным чувством, что все прошло и самое страшное не случилось.
– Нет, виноват, виноват, – заговорил снова Петя, – до такого низа дошел, что дальше уж некуда. И все-таки остановился. Это я вам должен быть благодарен. Это вы меня, братики, спасли. Хоть и не знали, что со мной происходит, а спасли. Я как телеграмму от Юриной жены получил, так меня будто ледяной водой облили. Что ж, думаю, такое, как же я им в глаза посмотрю? Бежать, бежать… И убежал. Не от вас, а от преступления убежал. – И
снова он молчал, улыбался странной своей улыбкой, прохаживался по комнате: пять шагов в одну сторону, поворот, пять шагов обратно, опять поворот.
И снова мы смотрели с ужасом на него, а он нашего ужаса не чувствовал и не угадывал.
– Теперь все изменится, – говорил Петька, – я в себе теперь столько силы чувствую, вы себе даже представить не можете. С пьянством покончено навсегда, это я точно знаю. Оказывается, это даже не трудно. Твердо себе приказал, и все. Мне теперь даже странно, почему я раньше таким слабым был. Когда встряхнуло меня по-настоящему, я будто опомнился. И чувствую, что тяга к вину и вся грязь, в которой жил, и Анохины, и вся эта Яма – только наваждение. Как захотел – напрягся и скинул. И нет его. Теперь, конечно, много еще дел. И Тоню надо вернуть, и сына, и на работе доказать, что ты другой человек… Но это все ничего, потому что это уже не вниз идти, а вверх… Хорошо,
Володька еще маленький. Он вырастет и знать ничего не будет. Отец как отец, уважаемый человек, высокой квалификации. А может, я и кончу хоть не вуз, хоть техникум для начала. А потом… Ну ладно, рано пока думать об этом.
А когда Володька совсем вырастет, я ему все расскажу.
Пусть знает, как отец в пропасть катился, но удержался на самом краю…
Юра со всей силой ударил кулаком по столу и вскочил.
– Да замолчи ты наконец, черт тебя побери! – заорал он.
Он был вне себя. Его прямо трясло. Петька остановился и растерянно смотрел на него, не понимая, что он сказал такого, чем вызвал Юрину ярость. Честно говоря, я был благодарен Юре: кто-то должен был оборвать этот непереносимый, немыслимый монолог.
– А что такое, ребята? – спросил Петька. Очень растерянное и жалкое было у него лицо.
Юра молчал. Он на свой истерический выкрик истратил, видно, все силы. Несправедливо было надеяться, что он возьмет на себя всю тяжесть предстоящего разговора.
И опять молчание длилось.
И наконец, не потому, что я решил взять разговор на себя, а потому только, что во что бы то ни стало хотел прервать нестерпимое это молчание, я заговорил.
– Знаешь, Петя, – сказал я, – а этого инженера с женой ограбили все-таки и даже жену убили.
Петя смотрел на меня и, кажется, с трудом понимал, о чем я говорю.
– Что ж, Клятов один пошел? – спросил он каким-то чужим голосом. – Он говорил, что одному не управиться.
– Нет, – сказал Сергей, он, видно, тоже собирался с силами, – грабили двое, и милиция считает, что второй –
это ты!
Глава тринадцатая
Добровольная явка
Мне кажется, что Петька не сразу понял смысл того, что мы ему сообщили. Он смотрел на нас с удивлением и что-то соображал про себя. Может быть, он старался себе доказать, что не могло получиться так, как мы говорили. Не мог Клятов обойтись без Петьки, не мог в один вечер найти ему замену. Про убийство он, наверное, даже не думал, он пропустил его мимо ушей. Уж слишком это было невероятно.
Впрочем, думаю, что в первые минуты чувства владели им сильнее, чем мысли. Даже не чувства вообще, а одно определенное чувство. Вероятно, оно походило на то, что чувствует человек, сбросивший с усталых плеч тяжелый груз, вздохнувший, распрямивший плечи и вдруг почувствовавший, что груз не только по-прежнему лежит на плечах, но стал еще тяжелее, еще больше пригибает к земле.
Прошлое, от которого он, казалось ему, избавился или начал избавляться, снова владело им больше, чем когда-нибудь.
Так думал я, пока все мы молчали и глядели на Петьку, а Петька постепенно только осознавал всю бездонную глубину той пропасти, на краю которой он стоял.
– Как же это, ребята? – сказал вдруг Петька растерянно и обвел всех глазами, как будто ждал, что кто-нибудь рассмеется и скажет: «Да нет, Петя, это мы пошутили».
Мы трое сидели хмурые и невольно отводили глаза. Но самым хмурым был Афанасий Семенович. Я, да и все мы, почему-то не сообразили, что для него ведь тоже это была новость. Ошарашивающая, оглушающая новость.
Петька закрыл лицо руками. Такое горе выражалось в его фигуре, в его опущенной голове, даже в руках, которые закрывали лицо, что проклятый чертик примолк, понимая, вероятно, что сейчас минута, не подходящая для того, чтобы нашептывать подозрения.
– Петя, – сказал Сергей очень мягко, – если ты говоришь, что не участвовал в преступлении, так чего ты боишься? Тебя, может быть, арестуют на время следствия, но теперь же знаешь какие научные методы, всякие анализы, исследования… Раз ты не грабил, значит, нашел Клятов кого-то другого. Уверяю тебя, что его поймают.
С точки зрения логики Сергей был совершенно прав, и все-таки для Петьки это было довольно слабым утешением.
Наука-то наука, но ведь и наука ошибается. И когда от нее зависит твоя судьба, то, честно говоря, начинаешь испытывать некоторые сомнения в безусловной точности этой самой науки. Поэтому, вероятно, лицо Пети не выражало спокойствия и уверенности, когда он наконец отнял от лица руки. Если говорить честно, лицо его выражало прежде всего страх.
Я это говорю совсем не в осуждение. На месте Петьки я бы тоже очень испугался. Да еще надо понять, что нервы его были истрепаны постоянным пьянством, что, вероятно, и мозг его был не совсем нормален. Ну, словом, любопытные пусть прочтут любую брошюру о вреде алкоголя.
Не сразу же восстанавливается то, что алкоголем разрушено. А постоянное чувство униженности! А окружение чудовищных стариков с Трехрядной улицы! Да, наконец, сама Яма – мрачное и страшное место… Короче говоря, тут и нормальный человек испугался бы, а Петька, конечно же, в то время был не совсем нормальный.
– А вы точно знаете? – спросил Петька.
Сергей не торопясь, очень обстоятельно рассказал, как мы ночевали в Петькиной комнате, как утром нас забрала милиция, как в этой милиции нас допрашивали и как нам стало ясно, что подозревают именно его, Петра Груздева. В
частности, и потому, что в доме Никитушкиных нашли зажигалку, которую мы признали принадлежащей ему.
Сергей рассказывал очень спокойно. Я думаю, что он хотел внушить Петру это спокойствие, заставить его понять, что именно сейчас, в этих очень трудных, даже опасных обстоятельствах, надо быть спокойным и рассудительным.
Петька слушал молча, очень внимательно, иногда кивая головой, как будто подтверждая, что так он себе все и представляет.
Наконец Сергей кончил свой рассказ, и опять наступило молчание. Чтобы не возвращаться к этому, сразу скажу, что весь дальнейший разговор перемежался долгими паузами. Молчал Петька, продумывая наши советы, молчали мы, чтобы не мешать ему думать. А иногда мы все молчали, потому что искали самый разумный и самый честный выход, искали, и сомневались, и не могли решиться.
Словом, пауз в этом нашем разговоре было, пожалуй, больше, чем слов.
– Да, – сказал наконец Петька, – когда человеку не везет, так уж не везет.
И тут вдруг взорвался Афанасий Семенович.
– «Не везет, не везет»! – закричал он. – Пил бы меньше, так и везло бы. С женой повезло, с сыном повезло, с друзьями повезло! С чем тебе не повезло, дурень ты?
Он был очень горячий человек, наш Афанасий. Что-что, а покричать он любил. Мальчишками мы всегда знали, что если он орет, так не для того, чтобы произвести впечатление или внушить какую-то свою педагогическую мысль, а оттого только, что не орать не может, оттого что волнуется, даже не волнуется, а страдает именно за того, на кого он кричит. Может быть, поэтому на всех нас так действовал его крик. Может быть, искренность его ярости и делала его хорошим педагогом.
– Конечно, конечно, – сказал Петька, – знаю, что сам виноват. Только я ведь не грабил и не убивал.
– Да?– закричал Афанасий Семенович. – А ты не знал, что Клятов мерзавец? Ты не знал, что он на все способен?
Дружишь с бандитами, а потом удивляешься, что тебя подозревают…
Афанасий встал и начал ходить по комнате. Иногда очень сердитым голосом он произносил: «не везет», «с кем знаешься» и еще «дьявол», «черт» и другие непедагогические слова.
– Хорошо, – сказал Петька, – согласен, сам виноват. Да ведь прошлого-то не вернешь.
– Прошлого никогда не вернешь! – рявкнул Афанасий.
– Ты не о прошлом, ты о будущем думай.
– Что ж будущее…– Петька пожал плечами. – Конечно,
улики против меня, это я понимаю, не маленький. И милиция права, что меня ищет. Придется скрываться. Как теперь докажешь, что не виноват? Какой суд поверит?
Рублей сто у меня еще есть, уеду куда подальше, авось не найдут.
Теперь наступила самая длинная пауза за весь разговор.
Афанасий Семенович, по-моему, просто задохнулся от ярости. Он открывал и закрывал рот, вдыхал и выдыхал воздух и, видно, не мог даже слов найти, чтоб выразить свое негодование.
Мы с Сергеем и Юрой молчали. Случилось именно то, чего каждый из нас боялся. Именно бегство топило Петра окончательно. В самом деле, с какой стати будет скрываться человек, который ни в чем не виноват? С другой стороны, действительно бывают судебные ошибки. Представляете себе, каково человеку невинному отбывать наказание за грабеж и убийство…
В эту минуту чертик, с которым я все время внутренне спорил, молчал. Не мог бы Петька вести себя так естественно, если бы он был виноват. Мне даже стыдно стало за мои сомнения. Я окончательно поверил в Петькину невиновность.
– Слушай, Петя, – сказал наконец Сергей. (Я понимал, что ему нелегко было собраться с духом.) – Ты хочешь сделать страшную, непоправимую глупость. С той минуты, как ты убежишь, ты станешь преступником. Это ты должен совершенно ясно понять. Вероятно, тебя поймают, и тогда уже ты доказать свою невиновность не сможешь никак.
Если даже случится такая невероятная удача, что тебе удастся удрать, скрываться тебе придется всю жизнь. Всю жизнь каждый случайный взгляд будет казаться тебе подозрительным. Каждый стук в дверь будет тебя пугать. У
тебя не будет ни одного спокойного дня и ни одной спокойной ночи. Я уж не говорю о том, что Вовку ты никогда не увидишь. Тоню ты никогда не увидишь. Сейчас она тебя любит. Пройдет несколько лет, она забудет тебя, выйдет замуж, и у Володьки будет другой отец. Ты сейчас решаешь на всю жизнь. Я понимаю: добровольно явиться страшно. Больше того, я тебе прямо скажу: бывает, что следователи ошибаются, бывает, что судьи ошибаются.
Может быть, они ошибутся и в твоем деле. Тогда ты будешь невинно осужден и тебе придется сидеть в тюрьме или в колонии много лет. Но как бы этих лет ни было много, им будет конец. Если ты сейчас скроешься, то твоему вечному страху конца не будет. Ты будешь присужден к наказанию, которого наш закон не знает: к пожизненному наказанию. Это первое. И второе: мы тебе найдем адвоката, мы пойдем к прокурору и к председателю суда, дойдем до председателя Верховного суда и Генерального прокурора. Мы будем тебя защищать всеми силами, потому что мы твердо знаем, что ты не виноват. Вот и все. А теперь решай.
Занятие наукой, по-видимому, дисциплинирует мозг. Я
бы, например, никогда не сумел так ясно и отчетливо все объяснить, как Сергей. Даже Афанасий Семенович перестал пыхтеть и негодовать. Нам всем осталось одно –
ждать, что скажет Петр. Мы и ждали.
Петр молчал и думал. Вероятно, то, что с ним происходило, нельзя назвать словом «думал». Как я себе представляю, это была скорее борьба чувств. Какие-то чувства –
инстинктивные – побуждали его бежать, какие-то другие чувства, более подчиненные разуму, пытались заставить его собраться с силами и идти в милицию, к прокурору –
словом, куда-то, куда полагается являться подозреваемому.
Удивительно быстро менялось у него выражение лица.
Колебания и решимость сменяли друг друга. Наконец, очень жалкая, очень беспомощная улыбка появилась у него на лице.
– Знаете, товарищи, – сказал он извиняющимся тоном, –
вы, наверное, правы, но я не могу решиться. Такая уж у меня задалась судьба! Я попробую убежать. Убегу – хорошо. Поймают – ну что ж.
И тут вдруг Юра всхлипнул. У него было очень несчастное лицо. Это было уж черт знает что такое! Как раз сейчас, когда мы должны внушить Петру мужество для действительно трудного шага, когда мы должны заразить его волей и решимостью, – начинать хныкать точно младенец… Хорошенькое дело получится, если все мы начнем всхлипывать. Вместо делового разговора пойдет сентиментальная сцена в стиле раннего Гёте или раннего Карамзина. Мысль эта очень меня обозлила. Иначе, честно сказать, я мог бы и сам заплакать.
– Петя, – сказал Афанасий Семенович, – ты, конечно, сам должен решить, но пойми: это же проба воли. До сих пор вся твоя жизнь строилась на безволии. Смотри, до чего она тебя довела. Теперь нужно один раз решиться. Неужели у тебя и на это не хватит силы? Я не умею говорить громких фраз, но подумай: я, человек, вырастивший тебя, твои братики, выросшие с тобой, – мы твердо знаем, что ты не виноват. Если ты сам явишься в милицию, то, если даже тебя арестуют, ты всегда будешь знать, что мы четверо и
Тоня пятая верим тебе и за тебя боремся. Если ты убежишь, ты убежишь не только от суда, но и от нас пятерых. Больше на земле не будет ни одного человека, который бы верил тебе и тебя любил. Может быть, сейчас это кажется тебе не таким уж важным, но вспомни, Петя, до чего ты дошел, когда был одинок. Скрыться почти невозможно, раньше или позже тебя поймают, и тогда оснований считать тебя виновным будет в тысячу раз больше. Но Сережа правильно говорил: если даже тебя не поймают, для тебя закрыто все лучшее в жизни – дружба, любовь, откровенность. Всю жизнь скрываться. Всю жизнь дрожать. Ни с кем никогда не поговорить по душам. Петр, подумай про все это. Мы для тебя стараемся, о тебе заботимся. Будь мужчиной, Петр!
– А куда нужно идти? – спросил сдавленным голосом
Петя.
– Это нужно подумать, – сказал Афанасий. – Я ведь тоже работник милиции. Не штатный, правда.
Он вдруг перешел на шутливый тон. Думаю, что это было правильно. Ему хотелось разрядить страшно напряженную атмосферу разговора. Ему хотелось снять приглушенные голоса и долгие паузы.
Афанасий вытащил из кармана милицейский свисток.
– Вот видишь, мне даже свисток дали, чтоб свистеть на случай, если драка или хулиганство какое.
Он поднес свисток к губам. Хорошо хоть, не свистнул.
Страшно неуместно прозвучал бы в нашем разговоре милицейский свисток. Он весело улыбнулся и похлопал Петра по плечу.
– Эх, Петя, – сказал он, – чего не бывает в жизни! Бывает и так, что кажется, жизнь кончена, выхода нет. А потом соберешься с силами, наберешься духу, и ничего.
Оказывается, можно жить.
Странно, мы все, и Петр в первую очередь, понимали, что весь этот нарочито бодрый, даже шутливый тон Афанасий Семенович напустил на себя для того, чтобы внушить Петьке не то чтобы бодрость – о какой уж бодрости можно тут говорить! – а просто заставить его собраться, принудить к усилию воли, которое только и могло сейчас
Петьку спасти.
И все-таки, хоть и очевидно напускная, эта бодрая шутливая интонация подействовала на всех нас, и на
Петьку в первую очередь. Уже невозможно было больше всхлипывать, драматически переживать, накручивать ужасы. Все стало гораздо проще. Петька попал в трудное положение, надо разумно обсудить, что можно сделать. Так как очевидно, что бежать совершенно бессмысленно, значит, надо прийти и сказать: «Вы меня ищете? Мне об этом сказали. Вот я и пришел. Вы считаете, что я преступник, а я знаю, что нет. Вы будете доказывать свое, я – свое».
– Между прочим, – сказал спокойным и деловым тоном
Афанасий, – у меня был такой воспитанник, Степа Гаврилов. Кажется, при вас он был еще маленький. Он позже поступил, когда расформировали сто шестьдесят третий детдом. Он теперь в Энске живет. Юридический факультет кончил. В коллегии работает. Адвокат. Сам-то он, пожалуй, для такого дела молод, но хоть посоветует. Я к нему поеду.
– А куда все-таки идти, Афанасий Семенович? – повторил Петя.
Афанасий Семенович задумался.
– Я полагаю так, – сказал он, – сейчас мы поспим.
Придется вповалку спать. У меня есть два тюфяка – уляжемся. Завтра с утра поедем в райцентр. У нас тут в Клягине всего-то и есть один постовой да участковый. К ним, пожалуй, даже как-то несолидно являться. Ну, а в райцентре по всей форме отделение милиции. Вот мы туда приедем, и как хочешь, Петя: можем все вместе с тобой, можешь ты один…
– Лучше я один, – сказал извиняющимся голосом Петя.
– Пожалуйста, – согласился Афанасий Семенович, – мы в сквере посидим, оттуда до милиции квартала два. Будем издали за тебя болеть. А потом через полчаса или час я зайду к начальнику отделения. Мы с ним хорошо знакомы.
Узнаю, когда тебя отправят, насчет передач и все такое.
Потом на денек заеду в детдом и сразу в Энск искать тебе защитника. Решено?
– Решено, – сказал Петя почти что весело. Во всяком случае, твердо.
– А теперь, – сказал Афанасий Семенович, – марш за тюфяками. Они в сенях. Выпьем чаю – и спать.
Началась суета. Мы побежали в сени. Оказалось, что в сенях перегорела лампочка. Мы этого не заметили, когда входили в дом. Прошли сени быстро, незачем было свет зажигать. А вот почему Афанасий Семенович не вкрутил новую, понять невозможно. Он сам сказал, что собирается уже месяца три заняться лампочкой, да все забывает. Значит, наверное, перегорела она с полгода тому назад.
Впрочем, мы нашли тюфяки и без лампочки, хотя в сенях много было всякого навалено.
Афанасий Семенович за это время поставил чайник на электрическую плитку и отправил нас в ванную мыть руки.
Мы болтали ни о чем. Каждый из нас старался создать, хотя бы у самого себя, ощущение, что деловой разговор кончился, мы собираемся спать, будем сейчас чай пить и болтать о чем придется.
Болтал и я, как и другие, и старался не думать о том, что завтра Петька пойдет с повинной в милицию. И все-таки иногда вспоминал об этом, и каждый раз, когда вспоминал, у меня замирало сердце от страха.
Вероятно, в десять раз сильней замирало от страха сердце у Петьки, когда он думал о завтрашнем дне. Но он держался молодцом, не показывал виду и болтал, как и все, о разных пустяках.
Искали мыло. Нашли. Уступали друг другу место у умывальника. Еще раз удивились чудачеству строителей, пробивших люк на чердак именно в ванной комнате.
Во-первых, зимой, наверное, холодом несет с чердака, во-вторых, лестница в ванной мешает. Потом передавали друг другу полотенце. Потом Сергей напомнил какую-то историю из нашего детдомовского прошлого, и все довольно убедительно смеялись и вспоминали разные подробности. Вообще все старались вести себя так, будто просто съехались бывшие воспитанники, теперь уже взрослые, солидные люди: время растрогаться, вспоминая детство, и посмеяться над детскими волнениями.
Пока так болтали, ни о чем, закипел чайник, принесли чашки из шкафа, вытерли их, наконец уселись.
Все-все было фальшиво – и смех, и воспоминания, и болтовня. И все это понимали. Но что можно было делать?
Все-таки это был лучший выход из положения, Даже не лучший. Единственный!
Резали хлеб. Резали сыр. Резали колбасу. Шутили.
Смеялись. На самом деле, я думаю, все, и особенно Петька, мечтали о том, чтобы скорей наступило завтра, чтобы кончилось это неискреннее веселье, фальшивая бодрость, невеселая игра в веселых друзей, встретившихся после долгой разлуки.
Афанасий Семенович разлил чай, и я, грешный, подумал, что хоть бы лечь спать поскорее. Если сразу и не засну, решил я, то уж непременно сделаю вид, что сплю. А потом вспомнил, что предстоит еще утро, и еще одно чаепитие, и сборы, и ожидание автобуса, и езда, и расставание в сквере.
Как Петька ни смеялся на скверные шутки, которые в меру наших сил мы отпускали по очереди, как ни старался он сделать вид, что занят только текущими, так сказать, делами, я чувствовал так же, как, наверное, и все, что ни на секунду не отпускает его мысль о завтрашнем.
А чертик, которого я так старался подавить, теперь, повторяю, сам замолк. Мнимый преступник решил явиться на честный суд. Как же сомневаться в его невиновности?
И мне было до боли жалко Петьку, который так идиотски, так бессмысленно губил свою жизнь.
Наконец чай был налит, сахар положен, бутерброды приготовлены, и в это время зазвонил дверной звонок.
Глава четырнадцатая
Исчезновение
Для меня звонок этот был совершенно неожиданным.
Судя по тому, как долго все мы сидели не двигаясь, как долго никто из нас не мог сказать ни слова, мы все прямо опешили. В самом деле, углубившись в Петькины переживания, в решение принципиального вопроса о том,, надо ему самому являться в милицию или следует удирать во все лопатки, мы забыли, что уже работает мощная машина розыска, что стучат телеграфные аппараты, звонят телефоны, в поездах, машинах и самолетах едут люди, чтобы найти, настигнуть, задержать мерзавцев, ограбивших дачку старого инженера под городом Энском.
Все, и я в том числе, делали вид, что в звонке этом нет ничего особенного. Может быть, по какому-нибудь срочному делу пришел дежурный воспитатель из спального корпуса. Может быть, кто-нибудь из бывших воспитанников приехал в такой поздний час и, не найдя Афанасия
Семеновича в кабинете, решил побеспокоить его на квартире.
Ерунда! Все работники детского дома, если срочно нужен был Афанасий Семенович, стучали в окно. Это знали и педагоги, и воспитанники, и бывшие воспитанники. Я не знаю вообще, зачем был поставлен дверной звонок в квартире у Афанасия. Насколько я помню, никто и никогда этим звонком не пользовался.
– Тетя Катя, наверное, – сказал как-то очень уж равнодушно Афанасий Семенович, – а может быть, дежурный.
Открой, Юра, пожалуйста, только спички возьми: в прихожей свет не горит.
Юра встал и, перед тем как пойти, потянулся и зевнул.
Он хотел этим показать, что ничуть не волнуется. Все нормально: пришел кто-то по неожиданному делу, Афанасий Семенович даст нужные указания, и человек уйдет.
Я не знаю, зачем мы делали вид, что ничуть не обеспокоены. Мы знали все, что произошла катастрофа, что за
Петькой приехали из розыска, что наш великолепный план, наш честный и мудрый план рухнул. Петька не успеет прийти сам в милицию, не обезоружит этим своих обвинителей. Его задержат как последнего бандита, пытающегося скрыться от следствия.
Впрочем, думал я, мы все четверо покажем на следствии, что он уже решил добровольно явиться, что утром мы должны были ехать, что он только от нас узнал об ограблении и поэтому не мог явиться раньше. Не могут же не поверить нам четверым. Афанасий – человек безупречной репутации, да и мы трое никогда не судились и даже не обвинялись ни в чем.
Поверить-то поверят, а все-таки это уже не то. Одно дело, если человек мог удрать, но не захотел и явился сам.
И совсем другое дело, если человек после ограбления уехал из города и задержан в чужой квартире. Пусть друзья его сколько угодно уверяют, что как раз на следующий день он собирался пойти в милицию. Нет, как ни говорите, это совсем не то.
Все эти мысли промелькнули у меня за те короткие секунды, пока Юра потягивался, чтоб показать, что он совершенно спокоен, а все мы сидели с подчеркнуто равнодушными лицами и показывали друг другу, как мы не волнуемся и как уверены, что звонят по какому-нибудь пустяковому делу.
Юра не торопясь прошел через комнату и уже открывал дверь в переднюю, когда раздался второй звонок. Афанасий не выдержал, встал и пошел за Юрой. Он не успел еще дойти до двери, как вскочил Петя. Мы все волновались.
Представляю себе, как же волновался он.
Вместе с Афанасием, во всяком случае почти одновременно с ним, он вышел из комнаты и закрыл за собою дверь. Мы остались вдвоем с Сергеем.
Потом Юра доказывал, что мы просидели вдвоем самое большее три минуты. Может быть, по часам получается и так. В то время мне казалось, что прошло гораздо больше.
Я почему-то смотрел в потолок. Мы с Сергеем продолжали делать вид, что совершенно спокойны. Не знаю, куда он смотрел, во всяком случае, не на меня. Мы старались не встречаться взглядами. Мы, мол, ничуть не волнуемся, ничего не случилось особенного: просто пришли по делу, заставили нас прервать воспоминания о былых временах.
Сейчас дело уладится, и мы будем вспоминать дальше.
Мы великолепно понимали, что это пришли за Петькой.
Мы не разбирали слова, но разговор из прихожей доносился до нас довольно явственно. Было совершенно понятно, что разговор тревожный. Взволнованно звучал голос Афанасия. Пришедших было несколько человек. Я
слышал разные голоса. Как потом выяснилось, Афанасий еще в прихожей начал объяснять, что Петька как раз завтра утром собирался явиться в милицию сам. Раньше он не мог потому просто, что даже не знал об ограблении, убежден был, что Клятов если не отменил, то, уж наверное, отложил налет. Я себе представляю, что, когда приходят человека арестовывать, неубедительно звучат уверения, что как раз завтра утром он собирался явиться сам.
Все эти объяснения продолжались очень недолго.
Главный из тех, что пришли за Петькой, прервал, правда очень мягко, Афанасия Семеновича и сказал, что он с удовольствием выслушает это потом, а сейчас просит провести к Петру Груздеву.
Афанасий Семенович опомнился и пошел вперед, показывая дорогу. Даже в эти минуты, слыша приближающиеся шаги, слыша растерянный голос Афанасия Семеновича, мы с Сергеем продолжали делать вид, что не понимаем, кто звонил, и не придаем этому значения. Мы оба упорно цеплялись за дурацкую надежду, что все обойдется.
Ночь проспим на тюфяках, утром чаю попьем, сядем в автобус, поедем в райцентр…
То, что недавно еще так пугало меня, казалось мне таким непереносимо трудным и тягостным, сейчас, когда произошла – конечно, произошла! – катастрофа, казалось мне просто чудесной прогулкой, которую, к сожалению, почему-то отменили.
Не очень долго пришлось нам с Сергеем валять друг перед другом дурака. Шаги приближались быстро. От входной двери до комнаты всего-то и было шага четыре.
Афанасий Семенович распахнул дверь в комнату и сказал голосом, который старался сделать спокойным:
– Это за тобой, Петя.
Мы с Сергеем встали. В дверь вошел Афанасий, потом невысокий, коренастый человек в сером костюме, потом лейтенант милиции, потом еще один человек, в трикотажной рубашке под коричневым пиджаком. За ними за всеми торчала голова Юры на вытянутой шее. Он встал на цыпочки, чтобы увидеть Петьку, и казался страшно высоким. Мы с Сергеем растерянно посмотрели друг на друга. –
Петя вышел, Афанасий Семенович, – сказал я, – он же там, с вами в прихожей.
– Как – в прихожей?
Афанасий быстро вышел из комнаты, лейтенант милиции повернулся и пошел за ним. Двое в штатском подошли один ко мне, другой к Сергею, и оба сказали совершенно одновременно, как будто хором:
– Разрешите ваши документы, гражданин?
Чтоб не нарушать ход событий, расскажу сейчас же то, что мне стало известно позже от Юры, который побежал за
Афанасием.
Афанасий, рассказывал Юра, выбежал из комнаты совершенно растерянный. Он понимал, что Петька делает самое глупое, что только можно придумать в эту минуту, –
пытается скрыться. Он рассчитывал, что беда будет небольшая, если Петька окажется все-таки здесь, в квартире.
Тогда попытку скрыться можно объяснить растерянностью, испугом, паникой – словом, худо ли, хорошо ли, можно объяснить. Афанасий помчался на кухню. В кухне стояли только газовая плита, баллон с газом и кухонный столик. Петьки там не было. Афанасий заглянул в ванную.
Он страшно нервничал. Юра рассказывает, что он повторял все время тихо, почти неслышно: «Петя, Петя…»
В ванной, конечно, Пети тоже не оказалось. Афанасий кинулся в кладовку. В кладовке было навалено всякого барахла целая куча, но вещи все были мелкие, и с первого взгляда стало ясно, что человек тут спрятаться никак не мог. Надо заметить, что лейтенант милиции всюду следовал за Афанасием Семеновичем и так же внимательно, как он, или даже еще внимательней осматривал кухню, ванную и кладовую. То, что в прихожей Пети тоже нет, стало ясно с первого взгляда. Лампочка, правда, тут не горела, но лейтенант зажег фонарик и в полминуты обшарил лучом все стены и углы.
Убедившись, что Петя каким-то таинственным образом исчез из квартиры, Афанасий выскочил во двор. Темень стояла непроглядная. Дом был оцеплен, но милиционеры притаились за домом и за деревьями. Афанасий их не увидел.
– Петя! – крикнул он очень громко.
Он был вне себя, наш Афанасий, как всегда, когда несчастье настигало его воспитанника. Были люди, говорившие потом, что он хотел помочь Петьке убежать. Надо совершенно не знать Афанасия, чтобы подумать такое. Он умный человек и, конечно, лучше всех нас понимал, что бегство для Петьки катастрофа. Во что бы то ни стало надо было его задержать, если не в доме, то хотя бы около дома.
Надо было заставить его вернуться, сейчас же, немедленно вернуться. И еще он понимал, что Петька сбежал сдуру, от идиотской паники, что голос Афанасия может заставить его прийти в себя, одуматься, понять, какую он делает глупость.
– Петя! – крикнул Афанасий еще раз, еще громче.
Он прислушался. Во дворе была тишина. Тогда Афанасии Семенович, сам не зная зачем, выхватил из кармана свой милицейский свисток и засвистел во всю силу.
Представьте себе село Клягино. Глубокую ночь. Представьте себе тишину, царящую в селе. Как же далеко разнесся этот резкий, неожиданный свист! Где бы ни был
Петька, он должен был его слышать.
Одно только не пришло в голову Афанасию. Милицейский свисток был не у него одного. Милицейский свисток мог только еще больше напугать Петра. Откуда же мог
Петр знать, что таким необычным способом его директор, его Афанасий, в сущности говоря, его приемный отец, просит его, умоляет его вернуться.
Афанасий Семенович долго бы еще свистел, надеясь, что из темноты вдруг появится одумавшийся, пришедший в себя Петька, но в это время лейтенант милиции положил ему руку на плечо.
– Зачем вы свистите? – негромко сказал он. – Перестаньте свистеть сейчас же.
– Вы поймите, – взволнованно начал объяснять Афанасий Семенович, – он же убежит, скроется, у него же деньги есть. Он может уехать далеко. И ведь все сдуру. Он же собирался завтра явиться. Мы условились все ехать с ним. А явиться он один хотел. Мы собирались подождать в сквере. Знаете сквер имени Карла Либкнехта?
Из темноты появился бегущий милиционер. Он выбежал из калитки в той самой глухой стене, к которой примыкал дом. Калитка эта всегда была открыта настежь.
Милиционер очень торопился.
– Вы звали, товарищ лейтенант? – спросил он.
– Зачем вы ушли с поста? – резко сказал лейтенант. –
Кто вам позволил уйти с поста? Сейчас же назад!
– Я думал, – растерянно сказал милиционер, – вы свистели.
– Сейчас же назад! – негромко скомандовал лейтенант.
Милиционер повернулся и сразу исчез в темноте.
Дом, повторяю, был окружен с трех сторон: там, куда выходили окна, стояло по милиционеру, четвертый милиционер стоял на улице, вдоль которой тянулась глухая стена. Трудно было себе представить, что можно бежать через эту глухую стену, но на всякий случай и там поставили милиционера.
– Идемте в дом, – сказал довольно резко лейтенант
Афанасию Семеновичу.
Все трое – Юра все время стоял рядом с Афанасием –
вошли в дверь. Лейтенант тщательно закрыл ее и проверил, защелкнулся ли замок.
Юра говорит, что ему казалось, будто лейтенант очень сердит. Почему он сердит и на кого сердится, Юра тогда не понимал.
Честно говоря, вся эта ночь вспоминается мне как-то урывками, и я не уверен, что всегда правильно передаю последовательность событий. Помню довольно неприятный разговор, который вел с нами со всеми человек в трикотажной рубашке под коричневым пиджаком. Он никак не мог понять, каким же образом все-таки исчез Петька, и, по-моему, не верил нам, когда мы говорили, что тоже не можем этого понять.
Точно не помню, но, вероятно, этот разговор происходил до осмотра квартиры. Во время осмотра выяснилась очень любопытная вещь. Довольно быстро обойдя кухню, переднюю, кладовую, работники милиции надолго задержались в ванной. Их заинтересовал люк, ведущий на чердак. В самом деле, это, по-видимому, был, кроме наружной двери, которая исключалась, единственный путь, которым
Петька мог уйти. Они внимательно осмотрели ступеньки лестницы, подняли люк и все трое залезли на чердак. Они ходили по чердаку. Мы отчетливо слышали их шаги. И
даже разговор доносился до нас. Только слов мы не могли разобрать. Потом, кажется, они вылезли на крышу.
Мы четверо стояли в это время в передней у двери в ванную и молчали. Уж очень мы были подавлены всем происшедшим. Чертик, которого я с таким трудом подавил, теперь, конечно, разболтался вовсю. Сомнения снова овладели мною. В самом деле, откуда я, в сущности, знал, что
Петька собирался явиться в милицию. Правда, он поддался нашим уговорам, но, может быть, потому только, что понимал: от нас не отвяжешься. Кто его знает, в конце концов, что он собирался делать дальше. Приехали бы мы в райцентр, трогательно расцеловались бы с ним и уселись в сквере имени Карла Либкнехта ждать, пока Петька пойдет за два квартала в отделение милиции. А Петька, не дойдя до отделения, свернул бы в переулок, и поминай как звали.
Честно говоря, мне и тогда было стыдно думать так плохо о старом друге. Чертик хоть и нашептывал скверные мысли, но я ему воли не давал: «Петька старый друг, которого я знаю с детства, – возражал я чертику. – Не может быть, чтоб он нас обманывал».
Чертик спокойно отвечал, что в этом доводе больше эмоций, чем логики, и что, с другой стороны, когда за
Петькой пришли, он все-таки убежал.
Конечно, в ответ я мог объяснить Петькин побег паникой, растерянностью, нервами, которые не выдержали, и всякими другими, тоже, к сожалению, чисто эмоциональными мотивами.
Чертик умолкал, но в самом его молчании угадывалось сомнение.
Снова мы слышали шаги на потолке: видимо, товарищи из милиции слезли с крыши и шли к люку. В самом деле, скоро они все трое спустились по лестнице. Двое штатских торопливо вышли из квартиры, даже не простившись и хлопнув дверью. Лейтенант милиции остался с нами один.
– Придется, товарищи, подождать, – сказал он и, пропустив нас вперед, вошел в комнату.
Мы все расселись на стульях и на диване. Наступило долгое молчание. Оно прерывалось только тяжелыми вздохами Афанасия Семеновича. Наш директор все не мог прийти в себя и примириться с тем, что произошло. Он вздыхал и иногда бормотал слова и даже короткие фразы, смысл которых разобрать было невозможно.
– Как же он мог удрать? – сказал он вдруг громко и отчетливо и повернулся к лейтенанту. – Александр Степанович, как же он мог удрать?
Я страшно удивился, что Афанасий Семенович знает имя-отчество лейтенанта и говорит с ним, как с хорошим знакомым. Но лейтенант, видимо, считал это совершенно естественным и ответил хоть и укоризненно, но дружелюбно:
– Свистеть не надо было, Афанасий Семенович.
– А при чем тут свист? – удивился Юра. Лейтенант помолчал, видно, подумал, не выдает ли он тайну следствия, но потом решил, что не выдает, и заговорил неторопливо и как-то покровительственно. Так, как взрослые объясняют детям, почему, например, когда чайник кипит, то крышка подпрыгивает.