Потом и песни не стало слышно. Наверно, отряд уже шел по гати.

– Ну, пойдемте домой, – сказал отец.


II

Каким-то небывало тихим вспоминается мне следующий день. Мы проснулись поздно, часов в восемь. Торопиться было некуда. Вертоградский долго валялся в постели, потом мужчины брились, чистились, я неторопливо готовила завтрак. Мне все время казалось, что в доме удивительно тихо. После завтрака отец сел на лавочку перед домом. Якимов отправился гулять. Я вымыла посуду, убрала комнаты и тоже вышла из дому.

С особенным чувством шла я сегодня по знакомым местам. Мне казалось, что я прощаюсь с каждым деревом, с каждым кустиком; скоро жизнь пойдет по-иному, и я, может быть, никогда больше не увижу этих мест…

День был жаркий, солнце пекло. Необыкновенно тихо было вокруг. Я зашла в штаб отряда. И здесь было тоже тихо. Часовые не стояли у входов в землянки, не было привычной суеты. Не бегали люди, не звучали голоса, в отрядной кухне не дымили печи. Иван Матвеевич Волков, старый охотник, грелся на солнышке и острым ножом строгал кусок дерева. Он, прищурившись, посмотрел на меня.

– Гуляешь? – спросил он. – Тихо-то как стало, чувствуешь?

– Что это вы строгаете? – спросила я.

– Лодку, – ответил Волков. – Внук у меня в деревне…

Не знаю, жив или нет. Может, жив, так вот гостинец готовлю. Все-таки дед не с пустыми руками домой вернется.

Около вещевого склада я встретила Петра Сергеевича.

Он был, как всегда, занят.

– Гуляете? – спросил он. – Это правильно. А у меня, понимаете, дела по горло. Говорил Махову: оставь мне хоть человек пятьдесят. Нет, оставил тридцать, да из них половина инвалиды. Вот поди-ка разберись: посты выставлять надо, обед приготовить надо, воды наносить, лошадей накормить. Взялся вещевой склад проверять – мыши, черти, пробрались, две пары сапог попортили. Тоже кто-нибудь должен ответить. А с кого спросится? С Петра

Сергеевича.

– Вы теперь главное начальство? – спросила я.

– Да ну! – он махнул рукой. – Начальствовать-то не над кем. Одно огорчение.

Я спустилась с холма и пошла узенькой тропинкой, которая вела по мелколесью к так называемому Кувшинкину озеру. Оно было невелико, почти правильной круглой формы, окружено густыми, непроходимыми зарослями ивняка. Но я знала лаз и, наклонив голову, цепляясь за ветки, пробралась к берегу. Над водой носились нарядные стрекозы, длинноногие пауки бегали по воде. Я села на поваленный ствол. Кузнечик прыгнул ко мне на колени, посидел секунду и ускакал. Я долго сидела, не думая ни о чем, вся отдавшись покою, тишине и блаженной лени.

Ветка хрустнула за моей спиной. Я обернулась. Из зарослей ивняка вышел Вертоградский.

– Как жарко и хорошо! – сказал он, сел рядом со мной на ствол и стал смотреть на неподвижную водную поверхность.

Я знала, о чем он будет говорить, и ждала разговора без радости, но и без раздражения. Здесь сейчас, в тишине и покое ясного августовского дня, мне не хотелось ни о чем думать и ничего решать. Мне хотелось сидеть без конца, смотреть на стрекоз, на суетливых паучков, на белые и желтые головки неподвижных водяных лилий.

– Вы знаете, о чем я хочу с вами говорить? – спросил

Вертоградский.

Я кивнула головой. Непреодолимая лень напала на меня. «Ничего, – думала я, – все обойдется. Может быть, я выйду замуж за Вертоградского, и это будет хорошо, а может быть, не выйду, тогда будет что-нибудь другое хорошее».

– Редко бывает, – сказал Вертоградский, – что мужчина и женщина живут вместе почти три года, вместе работают, вместе проводят целые дни до того, как они поженились.

Очень редко бывает, что мужчина и женщина, не будучи близки, так узнают друг друга, как знаем мы с вами…

Солнце отражалось в воде. Не отрываясь смотрела я на яркие, ослепительные пятна желтого света, и оцепенение охватывало меня. Только сейчас я почувствовала, как я устала за эти годы. Кажется, труднее всего было бы мне сейчас пошевелиться. И мысли текли ленивые, равнодушные. Так легко было согласиться на то, что предложит мне сейчас Вертоградский… Выйду за него замуж, будем по-прежнему вместе жить – отец, он и я, ничего не надо менять, ничего не надо решать. Все будет так, как прежде.

Желтое пламя лежало на неподвижной воде, яркий свет слепил мне глаза, расплывались разноцветные круги, и я никак не могла сбросить охватившее меня оцепенение.

– Мы не можем с вами ошибиться друг в друге, – говорил Вертоградский. – Я знаю все о вас и вы – все обо мне, поэтому я знаю абсолютно точно, что жизнь без вас станет для меня утомительной казенщиной, бесконечной цепью однообразных дней… Решайте, Валя.

Далеко-далеко звучал его голос – так далеко, будто он сидел не рядом со мной, а где-то в другой земле, в другом мире.

«Ну, вот и все, – думала я, – вот и кончилась первая полоса жизни. Начинается другая. Будем работать в одной лаборатории, после работы вместе ходить домой. Это очень удобно. Вероятно, и отец будет доволен. Просто два сотрудника переехали в одну квартиру»,

И тут меня как обожгло всю. «Что я делаю? – подумала я. – Откуда у меня такие ленивые, равнодушные мысли?

Почему я должна выходить за него замуж? Ведь это я сейчас только такая усталая. Ведь, наверно, мне предстоит еще полюбить!»

Желтое пламя сверкало на воде, усыпляющее, неподвижное. С трудом я оторвала от него глаза и сбросила с себя оцепенение. Я повернулась и посмотрела на Вертоградского. Он сидел, наклонившись вперед, глядя на меня боязливо и вопросительно.

– Бросьте, Юра, – сказала я, – просто мы с вами одичали здесь на болотах. Три года вы, кроме меня, ни одной девушки не видали, вот вам и показалось, что вы в меня влюблены. Война кончится, станете вы на вечеринках плясать и увидите, что есть девушки гораздо лучше меня.

Он покачал головой:

– Нет, не увижу.

– Ерунда, – сказала я. – Зачем нам с вами жениться? Мы и так не поссоримся. И пойдемте домой. Мне пора готовить обед.

И следа не осталось от недавней моей лени. Мне стало весело и легко. Я шла по лесной тропинке, а сзади тащился

Вертоградский, вздыхая и глядя на меня тоскующими глазами.

– Знаете, Юра, – сказала я, – если вы будете на меня так смотреть, то я, во-первых, не дам вам обеда, а во-вторых, папе пожалуюсь. Что это вы, в самом деле, вздыхаете, как

Ленский перед дуэлью! Нельзя же настроение портить людям…

Вертоградский вздохнул еще два или три раза, но, очевидно согласившись с серьезностью моих доводов, успокоился и повеселел.


III

Вечер в нашей лаборатории прошел так же спокойно, как и день. Все мы были какие-то расслабленные и сонные.

Я сидела в качалке, закутавшись в платок, и слушала ленивый разговор мужчин. Отец зевал, молчал, барабанил пальцами по столу и часов в десять пошел наверх спать.

Вертоградский и Якимов сыграли две партии в самодельные шашки, потом тоже стали зевать, и Вертоградский заявил, что, пожалуй, пора ложиться. Желая мне спокойной ночи, он сделал на минуту тоскующие глаза. Я рассмеялась.

– Вспомните, Юра, – сказала я, – что все Ромео на свете страдали бессонницей!

Он посмотрел на меня с молчаливым упреком и поплелся в лабораторию, причем даже по его спине было видно, что он заснет сразу же, как только ляжет в постель.

Я тоже решила лечь.

– Ложитесь и вы, – сказала я Якимову.

– Благодарю, – он покачал головой, – мне что-то не хочется. Пойду еще прогуляюсь, покурю.

Это был уже почти ритуал: перед сном Якимов выходил погулять и выкурить папиросу на свежем воздухе.

– Покойной ночи, – сказала я зевая.

Когда я поднялась наверх, отец спал. Я заснула сразу же, как только легла. Мне ничего не снилось целую ночь –

как будто я закрыла глаза и сразу же их открыла. Яркое солнце било в окно. Начался новый день, один из последних дней лаборатории на болоте. Я посмотрела на часы.

Было уже девять. Отец еще спал. Это немного меня успокоило. Может быть, Вертоградский и Якимов тоже проспали сегодня? Торопливо одевшись, я побежала вниз готовить завтрак.

В столовой никого не было. Я прислушалась. В лаборатории было тихо. Очевидно, ассистенты еще спали. Я

разожгла печь, поставила воду, начистила картошки и, решив, что довольно мужчинам спать, постучала в дверь лаборатории.

– Неужели пора вставать? – раздался сонный голос

Вертоградского.

– Половина десятого, Юра!

Из-за двери донесся стон. Я побежала на кухню. Минуты через три раздались шаги. Сонный и недовольный, вошел Вертоградский.

– Все-таки Якимов свинья, – сказал он. – Неужели нельзя сделать товарищу любезность и принести вместо него воды? Я мог бы поспать еще двадцать минут.

– А почему, собственно, Якимов должен вставать? –

пожала я плечами.

– Вставать! Он давно уже встал, даже постель убрал.

Вертоградский, вздыхая, стал умываться. Спустился отец. Пока я накрывала на стол, мужчины привели себя в порядок. Вертоградский, уже веселый и бодрый, ходил по столовой и все порывался схватить кусок хлеба с тарелки.

Я не давала ему Я очень не люблю эту манеру хватать куски до того, как сели за стол. Как будто нельзя подождать несколько минут!

– Ждать, ждать! – жаловался Вертоградский. – Давайте тогда завтракать без Якимова. Кто виноват, что он шатается неизвестно где?

До десяти часов мы все-таки ждали Якимова. В десять мы рассердились и сели завтракать. В это время к нам забежал Петр Сергеевич.

– Вы не видели Якимова? – спросили мы.

– Нет, не видел.

– Странно, – сказал отец. – Я думал, что он в штаб пошел.

Вертоградский внимательно оглядел комнату.

– Слушайте, – сказал он, – вы заметили, что нет его пальто?

Пальто Якимова всегда висело на гвоздике у двери. Мы все посмотрели на гвоздик. Пальто действительно не было.

– Двадцать три градуса в тени, – сказал Петр Сергеевич.

– Зачем ему понадобилось пальто?

Вертоградский встал, резко отодвинул стул и вышел в лабораторию. Но сразу же появился снова.

– Знаете, – сказал он изменившимся голосом, – Якимов забрал с собой и рюкзак. Как хотите, а глупо, идя перед завтраком прогуляться, брать с собой все свои вещи…

Еще никто из нас ни о чем не догадывался, но предчувствие несчастья охватило нас всех. Мы вошли в лабораторию. Рюкзак Якимова всегда лежал в углу рядом с кроватью, сейчас его там не было. Вертоградский заглянул под кровати и под столы, обвел глазами стены. Рюкзака в комнате не было. Петр Сергеевич нахмурился.

– Все его вещи были в рюкзаке? – спросил он.

– Да. – Вертоградский задумался. – Вы знаете, – сказал он, – Якимов взял не только рюкзак со своими вещами, он взял и двести штук папирос, которые ему вчера подарил

Заречный. Я помню точно, они лежали здесь, на подоконнике.

Мы посмотрели друг на друга. Бледные, испуганные были у всех у нас лица.

– Он зачем-то снял туфли, – продолжал расследование

Вертоградский, – и надел болотные сапоги. Я не понимаю: отряд он, что ли, пошел догонять?

Я посмотрела на отца и испугалась. Широко открыв рот, он жадно глотал воздух. Ему было нехорошо.

– Папа, – сказала я, – успокойся, что ты!

Он оттолкнул меня.

– Ключ… – сказал он. – Где ключ от шкафа?

– Как всегда, у Якимова, – растерянно ответил Вертоградский. – Он не передал его вам, Валя?

Большими шагами отец подошел к шкафу, взялся за ручку. Дверца легко подалась. Отец посмотрел на нас; у него перекосилось лицо.

– Отперто! – сказал он почти шепотом и, наконец решившись, распахнул дверцы.

Каждый из нас знал совершенно точно: на второй полке сверху лежит черная клеенчатая тетрадь, и на тетради стоит черная же коробочка. Тетрадь – это лабораторный дневник, в коробочке – ампулы, все наличное количество вакцины, результат работы всех этих лет.

Полка была пуста.


ЧАСТЬ ВТОРАЯ


(Рассказанная Владимиром Старичковым)


ПОСЛЕДНИЙ РАЗГОВОР


Глава первая


Вызывают к начальнику.

Рассказ генерала Шатова


I

Я получил бессистемное образование. Кончив школу в

Иркутске, где мой отец много лет преподавал математику, я, по категорическому его настоянию, поступил в Планово-финансовый институт. Очень скоро убедился я, что вопросы финансирования интересуют меня очень мало.

Проучившись год, я поговорил с отцом серьезно, и он согласился, чтобы я переменил учебное заведение. Меня привлекла биология. Любимым учителем у нас в школе был Федор Максимович Удалов, страстный и убежденный естественник. С ним мы препарировали рыб, лягушек, ужей и всякую другую живность, какая попадала к нам в руки. Летом он ходил с нами за город и рассказывал интереснейшие истории о каждом комаре, каждой гусенице, каждом головастике. Мне казалось, что биология – это и есть настоящее мое призвание.

Я был тогда в том возрасте, когда человеку хочется путешествовать. Я решил покинуть Иркутск. Отец огорчился этим моим решением, но спорить не стал.

– Хорошо, – сказал он, – уезжай. Когда постранствуешь и утвердишься где-нибудь, будем снова с тобой жить вместе. Обстоятельства сложились так, что в Москву мне не удалось попасть. Я поступил на биологический факультет в большом городе на западе нашей страны.

Сначала я занимался с большим увлечением, однако к концу второго курса меня стали одолевать сомнения.

Биология по-прежнему интересовала меня, но не стала самым главным в жизни; очень многое другое интересовало меня не меньше. Но я еще не решался порвать с биологией. «Нет ничего хуже, – писал мне отец, – чем разбрасываться. В каждой профессии много скучного. Надо уметь пройти через это». Я был с ним вполне согласен.

Но, когда я переходил на третий курс, у меня произошел разговор с одним из виднейших наших профессоров, Костровым. Андрей Николаевич спросил меня, заполняет ли биология целиком мою жизнь. Я откровенно ответил ему, что нет, и тогда он прямо и даже довольно резко посоветовал мне уйти с факультета. Я подал заявление с просьбой отчислить меня и уехал в Москву, даже не простившись с Валей, дочкой Кострова, в которую был влюблен. Очень сильно было во мне желание найти свое настоящее место в жизни. Меня томили тревога, неудовлетворенность, жажда перемен.

Я переехал в Москву и поступил на химический факультет МГУ. Я очень много занимался и старался заглушить неустанной работой вновь и вновь возникавшие во мне сомнения. Химия интересовала меня, но мерещилась мне и другая работа, требующая разнообразных знаний, постоянного напряжения мысли, встреч с людьми. В общем, я сам не знал, что мне мерещилось. Чтобы приработать немного денег, я поступил лаборантом в лабораторию угрозыска. Им нужен был человек, знакомый с основами химии. Я пришелся ко двору. Оказалось полезным и знакомство мое с биологией и даже знание бухгалтерии. Меня увлекла работа в лаборатории. Постепенно я все реже и реже ходил в университет и был наконец оттуда отчислен.

Отец написал мне очень сухое письмо. «Боюсь, – писал он,

– что из тебя растет лоботряс». Но тут я с ним не был согласен. Мне казалось, что я наконец-то нашел, что меня по-настоящему интересует. По вечерам я ходил на курсы иностранных языков и кончил их. Я хорошо изучил английский и немецкий.

Года два я проработал в лаборатории, пока начальство не обратило на меня внимание и не выдвинуло на следственную работу. Мне пришлось заняться некоторыми специальными дисциплинами, но и все ранее мной изученное пришлось очень к месту на новой моей работе. Я почувствовал, что нашел то дело, о котором мечтал.

Я проработал на новом месте недолго, и началась война. Я не подлежал мобилизации. Даже в ополчение меня отказались взять. Я очень рвался в армию и чуть ли не ежемесячно подавал рапорты по начальству. Мой начальник, генерал Шатов, аккуратно писал на каждом рапорте:

«Отказать». Я понял, что меня все равно не отпустят, и рапорты подавать перестал – примирился с тем, что так и останусь тыловиком, так и не побываю на фронте. Работать приходилось много. Я довольно успешно провел несколько интересных дел и мог, пожалуй, сказать, что время свое не потратил даром.

И вот однажды, в августе 1942 года, меня вызвали к генералу. Был уже вечер. Шатов ходил по большому своему кабинету.

– Садитесь, Старичков, – сказал он, кивая на кресло. –

Курите, если желаете.

Я сел. Что-то в тоне генерала заставило меня сразу почувствовать, что разговор будет не совсем обыкновенный.

II

Все же я очень удивился, когда Шатов, опустившись в рядом стоящее кресло, спросил:

– Слушайте, Старичков, как звали того профессора, который заставил вас уйти с биологического факультета?

Когда-то, когда меня принимали на работу, я подробно рассказывал Шатову свою биографию и упоминал об этом случае, но никак не думал, что он это помнит.

– Костров, – сказал я.

– Андрей Николаевич?

– Да.

– Значит, у вас были с ним скверные отношения?

Я удивился:

– Нет, почему? Обыкновенные, как у студента с профессором. Зачет я ему сдал хорошо, и он даже меня похвалил.

– Но он помнит вас или нет, как вы думаете?

– Не знаю. Он, может быть, и забыл.

Я вспомнил о Вале и невольно подчеркнул, что забыть меня мог только он, то есть сам Костров. Шатов почувствовал это и сразу насторожился:

– Почему вы подчеркиваете, что он забыл?

– Да нет, Иван Гаврилович, – сказал я, смутившись, –

просто так. Я немного ухаживал за его дочерью и думаю, что, может быть, она меня помнит.

Шатов посмотрел на меня, наклонив голову:

– Об этом вы мне не рассказывали.

– Я не думал, что это может вас интересовать.

– Конечно, – согласился Шатов. – Это и не могло интересовать меня.

Он задумался. Я положительно недоумевал, почему вдруг возник этот разговор.

– А с тех пор вы не виделись с Валентиной Андреевной и не переписывались с ней? – спросил Шатов.

– Нет.

Меня поразило, что он знает даже ее имя.

Шатов, помолчав, сказал:

– Я только потому задаю вопрос, что он важен для дела: ваше внутреннее отношение к ней сейчас такое же, как и прежде?

Я еще больше смутился. Кабинет начальника не место для таких разговоров, и, кроме того, все это было очень неожиданно.

– Дело давнее, Иван Гаврилович, – сказал я. – Я в то время был очень молод. Да и она девчонкой была. Что ж, ей тогда двадцати лет не было.

– Ну хорошо, оставим это. Значит, вы с тех пор, как бросили биологию, совсем потеряли Костровых из виду?

– Совсем потерял. Только перед войной прочел в газете, что он делал доклад на коллегии Наркомздрава о какой-то своей вакцине.

– А вы знаете, что это за вакцина?

– Нет, в газете ничего не говорилось.

– Я сегодня поинтересовался этим делом, – сказал

Шатов. – Я не биолог. Вы лучше поймете. Речь идет о послераневых осложнениях.

– Газовая гангрена, шок и так далее? – спросил я.

– Вот-вот. Вы, значит, знакомы с этим вопросом?

– Очень немного.

– По-видимому, это очень важно. Кроме того, сама история открытия – одна из самых странных историй нашего времени. Но об этом после. Какие вы ведете сейчас дела?

Я перечислил.

– Придется их передать другому.

– А мне вы поручите новое дело?

Шатов рассеянно посмотрел на меня и слегка кивнул головой.

– Совершено очень странное преступление, Старичков,

– сказал он, задумавшись, и повторил: – очень странное.

Обстоятельства складываются так, что его необходимо раскрыть молниеносно. В один… ну, в два дня. Условия работы будут не совсем обычные. Вы когда-нибудь прыгали с парашютом?

– Нет, не приходилось.

– А боитесь?

– Думаю, что испугаюсь.

– Жалко. Придется прыгнуть. Но я расскажу по порядку. Слушайте внимательно. Вам нужно знать все подробности.

Я и так уже слушал, боясь пропустить хоть слово.

III

Долго рассказывал Шатов историю работы Кострова. В

то время мы очень мало знали о том, что происходит на оккупированной территории. Еще не были опубликованы очерки и воспоминания участников этой беспримерной борьбы, которая велась, не прекращаясь ни на минуту, на земле, захваченной гитлеровцами. Мы плохо еще тогда представляли гигантские масштабы этой борьбы. Удивительно для меня звучал этот рассказ о долгих месяцах, прожитых под самым носом у бдительной немецкой полиции, о великой армии друзей, невидимых для немцев, –

друзей, которые были везде, в каждом доме, на каждой улице. Шатов сам увлекся рассказом. С восхищением говорил он о Плотникове и о неведомых людях, которые приносили Костровым пищу, доставали одежду, спасали от регистрации и вывели их наконец из города.

Удивительно было мне, сидя в этом кабинете, слушать о бурной судьбе так хорошо знакомых мне людей. Никак не мог я себе представить старика Кострова, собирающегося идти воевать вместе с отрядом, да и Валя, всегда хорошо одетая, до щеголеватости аккуратная Валя, от которой так и веяло устойчивым покоем хорошо обставленной профессорской квартиры, не казалась мне способной к поступкам, требующим решительности, физической выносливости и силы. Я сказал об этом Шатову. Он усмехнулся.

– Вы еще много занятного услышите о ваших знакомых, – сказал он и продолжал рассказ.

Место действия изменилось. Теперь это были глухие

Алеховские болота, непроходимые тропинки и заросли.

Теперь это был дом, притаившийся под деревьями в дикой глуши, лесной дом, в котором сверкали микроскопы, позвякивали пробирки и колбы, горели спиртовки.

Не удержавшись, я перебил Шатова:

– Простите, Иван Гаврилович: откуда вам так хорошо известны подробности?

– Я сегодня полдня занимаюсь этим делом, – ответил

Шатов. – Кое-кто из людей, помогавших Костровым, сейчас находится здесь в Москве. Помощник Плотникова, которого после ранения эвакуировали, рассказывал мне сегодня, как все это происходило. Двое партизан лежат сейчас в госпитале в Москве, и я ездил к ним.

Шатов рассказал о попытках гитлеровцев проникнуть на болота, о боях, которые шли в нескольких километрах от лаборатории, и о том, как вакцина была наконец готова и переезд Костровых стал вопросом дней.

Шатов достал папиросу, закурил и несколько раз быстро и глубоко затянулся. Тихо было в кабинете. Тихо было, кажется, и во всем здании. Разошлись сотрудники и посетители; только кое-где сидели запоздавшие следователи, которые вели дела слишком сложные или слишком спешные, чтобы можно было уложиться в рабочее время.

Спокойно тикали в углу высокие старинные часы, и маятник ходил взад и вперед монотонно и ровно. И совсем не похож был сегодняшний разговор на обычный разговор у начальника.

Шатов был человек суховатый и деловой. Подчеркнуто прозаично звучали всегда его указания и советы. Когда молодой, неопытный следователь, пораженный кажущейся таинственностью преступления, начинал фантазировать и договаривался до совершенно нелепых предположений, Шатов, махнув рукой, говорил «романтика», и это звучало так же пренебрежительно, как у других «ерунда». Но сегодня непривычные интонации слышались в его голосе.

Кажется, его самого взволновала и увлекла история профессора Кострова.

– Можно себе представить, – говорил Шатов, – какое настроение было в лесной лаборатории. Казалось, что все тяжелое позади. Работа кончена, создано новое лечебное средство, впереди Москва, безопасность, нормальная жизнь. Приближалась к концу замечательная эпопея. Но этой ночью произошло событие, перевернувшее все: исчез

Якимов, захватив с собой все наличное количество вакцины и лабораторные дневники. Все, в чем вещественно выражалось открытие Кострова, похищено.

У меня появилось необычайное чувство. Казалось мне, что я вновь стал мальчишкой. Вечер. Все кругом уснули, я читаю роман про удивительные приключения, и жутко мне, и подозрительными кажутся шорохи и шумы в тишине спящей квартиры.

Тикали часы, спокойно было в кабинете. Шатов затянулся в последний раз и погасил папиросу.

– Утром мне передали радиограмму об этом, – сказал он, – и я связался по радио со штабом отряда. Со мной разговаривал некто Петр Сергеевич. Это у них что-то вроде главного интенданта. Насколько можно понять, он чаще всех общался с Костровыми. Он довольно толково изложил обстоятельства дела.

Шатов коротко рассказал мне об исчезновении Якимова. Мы помолчали оба, потом Шатов меня спросил:

– Что же вы думаете, Старичков?

– Надо посмотреть на месте, – ответил я.

Шатов кивнул головой:

– Вы правы. Но некоторые соображения я хотел бы все-таки высказать сейчас. Прежде всего встает вопрос: Якимов вор или жертва? По-видимому, он преступник.

Трудно допустить, что, убив Якимова, кто-то вошел в дом, взял все его вещи, пальто и даже папиросы. Надо предположить, что он старательно подготовил похищение и побег.

И вот тут-то есть одно непонятное обстоятельство… –

Шатов наклонился ко мне и положил руку на мое колено. –

Давайте разберемся. Якимов работает у Кострова несколько лет. Он свой человек в доме у профессора и в лаборатории. Неужели не мог он скопировать лабораторный дневник и спокойно, днем, на глазах у всех выйти из дому, дойти, прогуливаясь, до постов, поболтать с постовыми и, не вызвав никаких подозрений, добраться до дороги, до немецких постов, до города? Ведь он же свой человек в отряде, можно сказать, заслуженный партизан. Разве придет в голову часовому задержать его? Дневники на месте, Якимов исчез. Бедный, неосторожный Якимов… Наверно, он попался немецкому патрулю. Да ведь пока догадаются, что он предатель и вор, он уже будет в безопасности! Так подсказывает простой и точный расчет. Но он действует иначе. Он выбирает самый опасный путь. Он похищает ночью вакцину и дневник. Из-за этого он вынужден ночью же пробираться мимо постов, рискуя быть застреленным.

Шатов подался вперед. Головы наши сблизились. Мне казалось естественным, что он говорит полушепотом.

– Непонятно то, Старичков, – тихо сказал Шатов, – что преступник забыл даже о собственной безопасности…

Шатов откинулся на спинку кресла и вопросительно смотрел на меня. Я молчал. Я представил себе тридцать человек – стариков, женщин, и раненых, и Валю, и Кострова – на глухом болоте, окруженных со всех сторон врагами. Я представил себе, что где-то там, на болоте, совсем рядом с ними, прячется хитрый, злобный, до бешенства ненавидящий их всех человек, и мне стало нехорошо на душе.

– Я боюсь за них, Старичков, – сказал Шатов. – Когда карательный отряд подходил к болотам, это, наверно, было страшно, но, быть может, еще страшней один человек, который прячется в самом сердце отряда, который может оказаться за каждым деревом, за каждым кустом. Вспомните, он знает всё: все дороги и тропинки, все входы и выходы. Он знает обычаи, внутренний распорядок, даже характеры всех людей. А его, хотя он жил с ними годы, никто не видел без маски. Подумайте, что может наделать такой человек.

– Как я буду туда добираться, – спросил я, – и когда я смогу там быть?

Шатов посмотрел на часы:

– Через двадцать минут вы сядете в машину. На полчаса можете заехать домой, но с тем, чтобы в десять быть на аэродроме. Самолет вылетит в одиннадцать. В три часа ночи вы будете над Алеховскими болотами. Вам придется прыгнуть с парашютом. Револьвер у вас есть?

– Есть.

– Какой?

– Наган.

– Так. Непременно возьмите с собой фонарь. На земле вас будут ждать. Трудно точно сказать, где вы приземлитесь. Встречающие могут оказаться далеко. Тогда сигнализируйте фонарем. Три коротких, длинный и снова короткий. Вы запомните?

– Да.

– Когда к вам подойдут, спросите: «Где тут живет интендант?» Вам ответят вопросом: «Вы про Петра Сергеевича говорите?» Тогда подпускайте спокойно. Запомните?

– Да.

– Хорошо. – Шатов внимательно посмотрел на меня. –

Это трудное и важное дело, Старичков. В госпиталях ждут вакцину. От вас зависит многое. Вы должны поймать

Якимова, но, если он успеет уничтожить лабораторный дневник, дело будет наполовину проиграно.

Мы простились. Когда я выходил, Шатов окликнул меня:

– Подождите, Старичков…

Я остановился.

– Мы с вами развили одно предположение. Может быть, оно убедительно, но мы располагаем очень неполными данными. Люди бывают неточны в рассказах, поэтому проверяйте все сами. Я хотел только, чтобы вы уяснили, какое это серьезное и трудное дело. Все, кроме этой мысли, выкиньте из головы. Изучайте тщательно материал и больше всего бойтесь предвзятости.

– Хорошо, – сказал я и вышел из комнаты.


IV

Пока я торопливо передавал неоконченные дела своему товарищу, звонил по телефону, возился с ключами – словом, занимался обычной предотъездной суетой, мне некогда было подумать о предстоящей работе. Но вот наконец все сделано, и, кажется, ничто не забыто. Я сажусь в машину и еду домой по темным московским улицам.

Стыдно сказать, но первое, о чем я вспомнил, немного отдышавшись и придя в себя, это о том, что мне придется сегодня ночью прыгать с парашютом. Не радовала меня эта мысль… Я боюсь высоты. Даже на балкон выше третьего этажа я не могу выйти без неприятного стеснения в груди.

А тут не этаж какой-нибудь, а черт знает какая высота, и с этой высоты вдруг взять да и прыгнуть! Я решил пока что не думать об этом, чтобы не портить себе настроение. Думать-то я не думал, но червячок все время сверлил внутри.

Смешно! Летит человек в немецкий тыл выполнять ответственное и трудное поручение, а волнует его ерунда какая-то – прыжок с парашютом, то, что и до войны любители спорта проделывали без всякой нужды, ради одного удовольствия.

Я вбежал в комнату и стал торопливо собираться. Конечно, исчезла зубная щетка, конечно, мыла не оказалось на месте, а расческа завалилась за кровать.

Перед тем как уйти, я окинул взглядом свою неуютную комнату. Узкая кровать, которой скорее подходит название «койка», закрытая жестким шерстяным одеялом, стол с чернильным прибором из пластмассы, книжные полки да два стула, вот и вся обстановка. Даже занавески на окне не было, даже шкафа. Белье лежало в чемодане под кроватью, а два костюма, завешенные простыней, висели прямо на стене. На книжных полках стояли книги, которые не представляли большой ценности, но мне были интересны: отчеты о знаменитых процессах, речи адвокатов и обвинителей, несколько работ по криминалистике, – у меня подобралась неплохая библиотека. В углу лежали гантели, и на гвоздике висели боксерские перчатки. Даже шахматы, старые, поломанные, исцарапанные, с катушкой от ниток вместо ладьи и оловянным солдатиком вместо слона, вызвали во мне теплое чувство. Я их таскал с собой от самого

Иркутска.

У меня не было времени предаваться лирическим размышлениям, пора было ехать. Я надел теплую куртку, подумал, что в ней будет мягче падать, усмехнулся и вскочил в машину.

Темные улицы поплыли назад. Мигали пестрые огоньки семафоров, зажигались и гасли полузакрытые щитками фары. Москва была военная, затемненная, и все же привычная, живущая установившейся жизнью. У кинотеатров толпился народ; милиционеры взмахивали палочками; пары стояли у калиток и, кажется, целовались; за затемненными окнами люди пили чай, занимались, читали газеты. И подумать только, что через несколько часов я окажусь совсем в другом мире, где каждый шаг опасен, где приключения – повседневность, где люди ведут днем и ночью отчаянную борьбу, где ошибка, неосторожность означают смерть…

Теперь я понимаю, что представлял себе жизнь отряда, по существу, верно, но слишком романтично. Надо учесть, что я ни разу не был на войне. И снова мне пришлось взять себя в руки.

«Ты едешь не за приключениями, – сказал я себе, – а в служебную командировку. Вот и подумай, как ты будешь работать».

Я стал вспоминать рассказ Шатова. Шаг за шагом припоминал я историю профессора Кострова, старался представить во всех подробностях, как жили Андрей Николаевич и Валя, Якимов и Вертоградский, как они скрывались в городе, как перебрались в лес, как работали в лесу.

Но ничего, кроме вредной предвзятости, нельзя ждать от размышлений следователя, осведомленного о деле в общих чертах. Поэтому я отогнал от себя мысли о предстоящем следствии. Больше мне не о чем было думать, я стал думать о Вале и не заметил, как приехал на аэродром.


Глава вторая


Прыжок в болото.

«Где тут живет интендант?»


I

На аэродроме меня уже ждали. Летчик, здоровый молодой парень, посмотрел на меня с любопытством и, пока оформляли документы, успел выяснить, что я никогда с парашютом не прыгал. Это почему-то очень его рассмешило. Он позвал своих товарищей, таких же здоровых, широкоплечих парней, и все они качали головами, смеялись и удивлялись.

Мне прикрепили парашют, долго объясняли, как прыгать, давали советы и сочувствовали, что без подготовки приходится совершать такой сложный прыжок.

Потом мы вышли на темное поле аэродрома. Начальник аэропорта шел впереди с фонарем в руке, и светлое пятно плыло по ровной, поросшей травой поверхности. Темный самолет неожиданно вынырнул из темноты. Летчики стали наперебой жать мне руки, и я вспомнил еще раз, какое сложное и опасное путешествие мне предстоит.

Я влез в машину. Загудели винты. Группа людей, освещенная неясным светом фонаря, умчалась назад, и машина пошла ровно, без толчков. Мы отделились от взлетной дорожки.

Москва была уже далеко позади. Мы летели на запад.

Темная и пустынная лежала подо мной земля, как будто это одна из холодных планет, летящих в мертвом звездном пространстве. С трудом я представил себе, что в этой сплошной темноте скрывается напряженная жизнь многих тысяч людей, деревень, сел, городов. Я подумал, как, в сущности, противоестественно то, что людям приходится прятаться на своей собственной планете.

Мы поднимались все выше и выше. В лунном свете сверкали озера и реки; порой я видел отдельные светящиеся точки: незатемненные фары или окна, костры, разложенные в лесу. Призрачными казались города. Они лежали внизу, как развалины, озаренные луной. Мне вновь показалось, что уже остыла земля, вымерло все живое и мертвые здания напоминают о людях, когда-то населявших планету. А мы поднимались выше и выше, как будто отправились в межпланетное путешествие.

Скоро я увидел фронт. На земле фронт – это пространство. Отсюда он казался линией. Пылали пожары; яркие зарницы вспыхивали и гасли. С огромной высоты, на которую мы поднялись, не было видно подробностей –

только неширокая полоса вспышек, пожаров, ярко освещенных пятен. Далеко под нами рвались снаряды зениток, мелькали трассирующие пули. Вдали неожиданно загорелся неизвестный самолет и, пылая, помчался вниз.

Полоса фронта проплыла назад. Теперь под нами были враги. Как-то сразу самолет показался мне удивительно неверным и нестойким сооружением.

Здесь тоже было темно. Чем-то это мертвое пространство напоминало фотографию Луны. Такие же резкие тени от возвышенностей, освещенных холодным, мертвенным светом.

Мы пошли на снижение. Под нами был лес. Мелькнуло лесное озеро, за ним другое. Летчик обернулся, улыбаясь кивнул мне головой и прокричал что-то неразборчивое.

Желая показать, что настроение у меня хорошее, я улыбнулся тоже, но боюсь, что улыбка вышла довольно жалкая.

Летчик упорно смотрел вниз. Я понял, что он ищет посадочные сигналы. Стараясь внушить себе ощущение зрителя, созерцающего интересный пейзаж, я тоже стал вглядываться в неясные контуры озер, дорог и речек.

Я знал, что мы должны искать три костра, расположенные треугольником. Все время я их искал и все-таки, когда увидел, они были уже под самым самолетом. Три костра, три светлые точки в пустынном, темном лесу. Самолет сделал круг. Летчик опять обернулся и подал мне сигнал – пора вылезать на крыло. Вид у него было удивительно веселый и бодрый. Понимая, что нельзя задумываться ни на одну секунду, я быстро вылез на крыло.

Страшный ветер нажал на меня – именно нажал, иначе не назовешь. Почувствовав, что если на секунду задумаюсь, то уже ни за что не решусь прыгнуть, я закрыл глаза и начал падать.

II

По-видимому, я дернул кольцо, хотя совершенно не помню этого. Парашют раскрылся, и сразу же бесследно исчез страх. Мне стало весело – наверно оттого, что самое страшное было уже позади.

Я смотрел на землю, быстро приближавшуюся ко мне.

Как я ни оглядывался, костров нигде не было видно. Я уже различал внизу под собой редкий молодой лесок. Самолет проревел совсем близко: летчик проверял, раскрылся ли парашют и все ли со мной в порядке. Хотя я знал, что он не может меня услышать, я закричал все-таки: «До свиданья, спасибо за доставку!»

Самолет взмыл и сразу исчез куда-то. Посмотрев вниз, я удивился, как близко уже подо мной земля. Навстречу летел молодой кустарник. Меня ударило о маленькую березку и поволокло по земле. Припомнив все указания, я подтянул стропы, задержался и освободился от ремней. Я

был на земле, на маленьком острове, затерянном среди враждебного моря.

Вокруг было пустынно и тихо. Сонно заверещали птицы, потревоженные моим падением, и снова заснули.

Ухнул филин. Ветерок прошелестел в листве. Только сейчас я заметил, что в сапоги мои набралась вода и одежда промокла насквозь. Вода хлюпала под ногами, при каждом шаге проступала сквозь траву. Я сделал шаг и провалился по колена. «Э, тут надо быть осторожным! Обидно будет потонуть в грязи».

Я был так возбужден и необычностью места, где находился, и предвкушением предстоящей работы, что не


чувствовал никакой усталости. Мне совсем не хотелось спать. Достав фонарь, я попробовал его. Батарея действовала прекрасно: яркий луч света лег на мелкий болотный кустарник. Я решил влезть на дерево и оттуда сигнализировать. Осмотревшись и приметив высокую березу, росшую, как мне показалось, недалеко, решил добраться до нее. Осторожно ставя ноги, стараясь ступать на кочки, я зашагал по болоту. Необыкновенно тихо было в лесу. Шум моих шагов раздавался так резко, так отчетливо, что я вздрагивал каждый раз. Глупая мысль пришла мне в голову: здесь надо ходить тихо и разговаривать шепотом, а то немцы услышат. Я рассмеялся нарочно громко и, споткнувшись, чертыхнулся. И вдруг я услышал шорох. Недалеко под чьими-то ногами хлюпала вода. По правде сказать, мне стало неприятно. В конце концов, летчик мог ошибиться на несколько километров, ветром могло меня отнести в сторону. Откуда я знал, где нахожусь?

Шорох приближался. В полутьме я увидел – какая-то тень отделилась от дерева. Кажется, человек всматривался в темноту. Я стоял тихо, не решаясь пошевелиться. Человек негромко свистнул. Я понял, что он меня видит. Вынув наган и сжимая его в руке, я решительно шагнул вперед.

– Кто это? – окликнули меня.

– Где тут живет интендант? – спросил я условленной фразой.

И услышал в ответ:

– Вы про Петра Сергеевича говорите?

Тогда я зажег фонарь и направил свет на своего собеседника. Он стоял, сжимая в руках автомат, подавшись вперед. Это был невысокий человек в охотничьих сапогах выше колен и в потрепанной гимнастерке.

– Здравствуйте, – сказал я.

– Здравствуйте, товарищ Старичков. Вас отнесло немного в сторону, и мы не видели, как вы приземлились.

Петр Сергеевич ищет вас там, за ручьем.

Приложив руку ко рту, он засвистел протяжным переливчатым свистом. Мы прислушались. Издалека ему ответил такой же протяжный свист.

– Пойдемте навстречу, – сказал он.

Мы зашагали по болоту.

– Как летели? – спрашивал он меня. – Стервятники не встречались? Мы думали, вы будете раньше.

– Сыро у вас, – сказал я. – Я уж по колена провалился.

– Да, – усмехнулся он, – не зная дороги, у нас далеко не пойдешь. – Он помолчал и вдруг спросил: – Что в Москве?

Как там живут?

– Ничего, – сказал я, не зная, что говорить.

– Трамваи ходят?

– Ходят.

– И метро, и автобусы?

– Метро работает, и автобусы начали ходить.

– Так, так. – Он опять помолчал, не зная, как выразить свое желание убедиться, что в Москве все в порядке и жизнь продолжается.

Я, кажется, правильно понял его.

– Конечно, темновато на улицах, – сказал я, – хотя понемногу горят фонари. В театры, в кино народ ходит.

Правда, устали люди, работают много, а так ничего – жизнь продолжается.

– Так, так. – Он удовлетворенно кивнул головой. – Я

сам не москвич, но ездил туда два раза. Интересный город!

Он вгляделся в темноту. Зрение у него было лучше, чем у меня.

– Вон Петр Сергеевич торопится, – сказал он.

Только минутой позже я различил в темноте приближающиеся фигуры.

– Евстигнеев! – негромко окликнули из темноты моего спутника.

– Есть такой, – ответил Евстигнеев.

– Нашел? Благополучно?

– Тут он, Петр Сергеевич.

Навстречу нам, задыхаясь и торопясь, шагал коренастый, полный человек.

– Ну хорошо, хорошо, – говорил он. – Здравствуйте, здравствуйте! Позвольте приветствовать. Устали? Замерзли? Голодны? Сейчас чайку заварим, свининка есть. А

может, с устатку спиртику?

Он засыпал меня вопросами, не давая мне сказать ни слова, и энергично тряс мою руку.

– Вот ведь какие у нас неприятности, – говорил он, – а?

Ведь никогда ничего такого не было. Пары портянок ни у кого не украли, а тут вдруг… Интеллигентный человек – и такое дело! Вы только подумайте, ай-яй-яй!


III

Через десять минут мы вышли на небольшую полянку.

Слабый свет пробивался из-под земли, и я не сразу понял, что это дверь. Рядом с нами шло несколько человек, и Петр

Сергеевич время от времени, отрываясь от разговора, то одного, то другого посылал с поручениями.

– Михайлов, – говорил он, – сходи, голубчик, взгляни, затопили ли баню. Я сказал, да, боюсь, забыли… Алексеенко, вели Марфуше самовар поставить… Сенюхин, добеги до склада, выбери комплект обмундирования получше. Надо товарищу следователю переодеться. Небось болотная водица насквозь его проняла.

– Петр Сергеевич, – сказал я, как только мне удалось вставить слово, – напрасно вы беспокоитесь: ни в бане я мыться не буду, ни переодеваться. Единственно, может быть, гимнастерку посушу немного у печки и чайку, если позволите, с удовольствием выпью.

– Что вы, что вы, – заволновался Петр Сергеевич, –

разве можно так! После такого-то путешествия! Вымоетесь, поспите, а там и за дело.

Я категорически отказался, и Петр Сергеевич, кажется, несколько огорчился. Он проговорил еще что-то насчет того, что тогда и работать лучше будет, но, убедившись, что я непоколебим, перестал спорить. Со скрипом открылась дверь, и по дощатым ступеням мы спустились в землянку. Она оказалась довольно высокой и просторной. И

стены, и потолок, и пол были обшиты досками. От большой печи несло жаром, хотя стояло лето, и в землянке было очень душно. На столе, покрытом скатертью, стояли чашки, блюдца и тарелки. На стенах висели картинки и фотографии. В большом застекленном шкафу стояла посуда, и на полу лежали пестрые половики. Прочным бытом, устойчивостью веяло от обстановки.

Полная женщина внесла большую миску с тушеной свининой; за ней молодой парень втащил шумящий самовар.

– Закусывайте, – сказал Петр Сергеевич.

Я снял гимнастерку и повесил ее просушить у печки. В

одной рубашке я сел к столу. Съел тарелку свинины, в стаканы уже был налит крепкий, горячий чай.

Сидя друг против друга, мы с Петром Сергеевичем стали чаевничать, как люди, понимающие настоящий вкус в этом деле. Я снова услышал подробный рассказ о профессоре Кострове, о Вале, о двух ассистентах, о том, как была устроена в партизанском отряде лаборатория.

– Хорошо, – сказал я. – Что же вы сделали после того, как кража была обнаружена?

Петр Сергеевич потянул с блюдца чай, отставил блюдце и вытер со лба пот.

– Что ж тут сделаешь! – сказал он. – Конечно, послали искать по болоту, да ведь черт его знает… Разве болото обыщешь!

– Но вы же говорите, что здесь как на острове. Почему же нельзя обыскать?

– Обыскать-то можно, но только вы представьте себе: отряд весь ушел, у меня осталось человек тридцать, всех одновременно бросить на поиски я не могу. Постовые должны стоять на постах, радист дежурит, кухня работает, конюх лошадей стережет. Территория наша, надо считать, километров шестьдесят квадратных. Ну, бросил я на поиски двенадцать человек – одного на пять квадратных километров. Конечно, по-настоящему лес не прочешешь.

Почему-то этот простой расчет раньше не приходил мне в голову.

– А собаки нет у вас? – спросил я.

– Обыкновенная шавка, – ответил Петр Сергеевич. –

Куда же ее? Разве она по следу сможет пойти? Если, как я надеюсь, через недельку отряд вернется, тогда, конечно, другое дело: прочешем по-настоящему, кочки ни одной не оставим, а сейчас так, одна формальность.

– Через недельку! – сказал я. – Хорошее дело! За это время Якимов знаете где будет?

– Все может быть, все может быть, – печально согласился Петр Сергеевич.

Мы помолчали. Я допил чай и отставил стакан.

– Хватит, – сказал я. – Теперь, Петр Сергеевич, если можно, дайте мне часика два поспать. Сейчас четыре.

Можно, чтобы в шесть меня разбудили? И тогда пойдем с вами к Костровым. Далеко это?

– Километра два, и того не будет. А постель вам готова.

За печкой на топчане постлана была постель. Я лег.

Петр Сергеевич прикрутил керосиновую лампу, пожелал мне спокойного сна, почему-то на цыпочках вышел из землянки и тихо притворил за собой дверь. Тикали ходики на стене. Женщина бесшумно вошла и убрала посуду.

Я лежал, и неприятное чувство неуверенности овладело мной. В самом деле, что я мог сделать? Открыть преступника? Но преступник известен. Поймать его? Как? Прочесать лес невозможно. Найти следы? Прошли уже сутки, много людей ходило по всем тропинкам. Рота красноармейцев, которая сумела бы тщательно прочесать лес, была во сто раз нужнее и полезнее меня, следователя-специалиста. С этими печальными мыслями я заснул.


Глава третья


Если есть загадка – можно ее разгадать


I

Петр Сергеевич зашел за мной ровно в шесть утра, и мы отправились к полянке, на которой стояла лаборатория.

Нездоровое это было место – Алеховские болота. Ночью и днем носился над ними неуловимый запах тления.

Жужжали комары. Стайки маленьких мошек вились над землей, и мне физически неприятно было их прикосновение, как будто они переносили на кожу ту гниль, в которой зародились. Тишина была какая-то неспокойная – настороженная, тревожная тишина. Неприятное было это место

– Алеховские болота. Оступившись, я прислонился к невысокой засохшей березе, и она вся рассыпалась от прикосновения. Под корой была труха, и в этой трухе копошились насекомые.

Как всегда бывает в таких местах рано утром, над низинами поднимался туман, и, мне казалось, желтоватые его пары насыщены заразой.

Да, это не было похоже на загородную дачу! Я подумал о том, что только большая беда могла заставить людей жить здесь.

Петр Сергеевич подтвердил мне, что они все мучаются малярией, а особенно мучились первое время, когда доставка медикаментов не была еще налажена.

Впрочем, штаб отряда и жилые землянки помещались на более высоком месте. Пройдя по зыбкой, хлюпающей под ногами тропинке, мы стали подниматься и вышли на твердую землю. Здесь было почти сухо, росли высокие, большие березы, слабее чувствовалось ядовитое дыхание болота.

Хотя, подходя к лаборатории, мы поднимались на холм, здесь почва тоже была сыровата. Папоротник густо рос между деревьями. Я всегда чувствую особую, диковинную природу папоротника. Очень уж отличается он от растений нашей эпохи. Он как бы выходец из тех времен, когда земля была покрыта невиданными, пугающими наше воображение гигантскими травами.

Но тропинка поднималась еще выше. Кончился папоротник. Мы пошли по веселой зеленой траве и вышли на освещенную солнцем полянку. Здесь ничто не напоминало о болоте. Здесь росли кашки, одуванчики, ромашки, и со всех сторон окружали полянку большие березы с веселыми белыми стволами. На краю полянки стоял дом. Ветви берез нависали над его крышей, и казалось, что дом прячется от солнца в их прохладной, свежей тени. Это был маленький дом: три окошечка по фасаду, мезонин в одно окошко, с маленьким балкончиком. Крыльцо было сбоку. В нескольких шагах от крыльца – колодец. Перед домом –

врытая в землю скамейка и круглый стол. Из трубы поднимался дым. Окна были раскрыты настежь, но ни в окнах, ни около дома не было видно ни одного человека.

Мы с Петром Сергеевичем остановились.

– Вот наша лаборатория, – сказал он. – Конечно, не очень богато, но уж как смогли, так и сделали.

– Мне нравится, – сказал я. – Превосходный дом. А

Костровы ждут меня?

– Еще бы! Ждут, волнуются, спрашивают все время.

– Они знают мою фамилию?

– Фамилию? Нет, по-моему, не знают. Мы сами узнали ее только поздно ночью. Москва передала по радио.

Я стоял и смотрел на дом. Сейчас я войду в него и увижу людей, с которыми случилось большое несчастье, которые ждут меня с нетерпением и верят, что я их спасу.

Что я могу для них сделать? Я видел болото и знаю, что если человек захочет спрятаться, его в неделю там не отыщешь. Что им сказать? Сказать прямо, что надо ждать, пока вернется отряд, и потом попытаться прочесать болото? А может быть, лучше успокаивать? Начать следствие: произвести обыск, допрашивать, многозначительно молчать?…

«Подождем, – подумал я. – Поглядим, послушаем, подумаем. Отказаться от надежды всегда можно будет».

– Ну что ж, – сказал я, – пойдемте, Петр Сергеевич…


II

В кухне не было никого. Топилась плита, в кастрюле кипела вода. Кухня как кухня: одно окно, лавки по стенам, стол. Я открыл дверь. Просторная комната. Бревенчатые, голые стены. Очень чисто. Половики на полу. Стол покрыт полотняной скатертью, с мережками и узорами. В глиняном большом горшке – водяные лилии. Тяжелые стулья, сработанные топором, пилой и рубанком, с высокими неуклюжими спинками. Такая же примитивная качалка из толстых, плохо отделанных досок. Лестница в мезонин, под лестницей чуланчик. Направо дверь, налево два окна. В

углу чисто выбеленная печь.

Я только успел окинуть комнату взглядом, как распахнулась та дверь, что направо, и в комнату вошел высокий человек лет тридцати пяти, с открытым, довольно красивым лицом, с темными волосами. Он был одет в старый, но тщательно зачиненный и выглаженный серый костюм. Под пиджаком была белая апашка. На ногах парусиновые серые туфли.

– Следователь? – спросил он. – Наконец-то. Мы уж думали, что вы не приедете. Валя пошла в штаб узнавать.

Давайте знакомиться: Вертоградский.

– Старичков, – сказал я, протягивая ему руку.

Вертоградский поднял голову и закричал:

– Андрей Николаевич!

Заскрипела лестница. Старик Костров, удивительно мало изменившийся, торопливо спускался вниз.

– Наконец-то! – сказал он. – Вы Валю не встретили?

Она в штаб побежала. Мы уж думали, с вами случилось что-нибудь. Почему вы так поздно?

– Я спал у Петра Сергеевича, – ответил я. – Не мог же я вас ночью будить!

– Скажите просто, что вам самому спать хотелось… –

сердито буркнул старик. – Уж нас-то вы по такому делу могли потревожить!

Он сразу насупился. Ох, как я его хорошо знал! Я нарочно сказал, что спал у Петра Сергеевича, чтобы посмотреть, изменился ли Костров. Нет, старик ни капли не изменился. Такой же сердитый, колючий. Но постарел, конечно, – теперь я это видел. Эти годы не даром дались.

Бородка совсем седая, брови лохматые, и весь он уменьшился, как старики уменьшаются. На нем был белый костюм (к такому костюму пошла бы южная шляпа канотье), но только сшит он был из домотканого деревенского холста. Это выглядело довольно забавно.

– Давайте все-таки познакомимся, – сказал я. – Вы, конечно, Андрей Николаевич Костров? А я Старичков

Владимир Семенович.

Он протянул мне старческую, сухую руку и сдержанно, но вежливо поздоровался.

– Ну, – сказал он, – надеюсь, вы хорошо отдохнули и сейчас начнете работать.

Я усмехнулся:

– Во всяком случае, Андрей Николаевич, постараюсь сделать все, что могу.

– Прошу, – сказал старик, указывая на стул.

В окно я увидел бегущую по полянке Валю. Мне кажется, я бы ее узнал, даже если бы не ожидал встретить.

Она тоже очень мало изменилась, разве что пополнела немного и повзрослела. В главном она была та же, это я сразу почувствовал. Она стояла, глядя на меня с удивлением, и я видел, что она меня узнаёт.

– Здравствуйте, Валентина Андреевна, – сказал я.

– Володя! – вскрикнула Валя. Она подбежала ко мне и энергично затрясла мою руку. – Что такое? Откуда вы взялись?

– Прибыл из Москвы в ваше распоряжение.

– Так вы и есть следователь? – догадалась наконец Валя.

– А что, разве не похож?

Она пожала плечами:

– Мы ждали пожилого, военного, в очках. Папа даже думал, что это будет профессор-криминалист.

– Очки у меня есть, – сказал я и, вынув из кармана, показал их Вале. – Я их надеваю не часто – когда читаю мелкий шрифт, – но всегда таскаю с собой.

– Вы хоть знали, к кому едете? – спросила Валя.

– Знал, – сказал я. – Я только не думал, что вы такая взрослая.

По недружелюбному молчанью профессора я понял, как его раздражает наш непонятный и легкомысленный разговор. Я повернулся к нему.

– Вы меня не узнали, Андрей Николаевич? – спросил я.

– Как будто мне ваше лицо знакомо, – сухо сказал Костров. – Вы не тот Старичков, который у меня с третьего курса ушел?

– Тот самый.

– Так, так…

Я не заметил в его глазах никакой радости.

– Изменились, – сказал он, неодобрительно глядя на меня, – повзрослели. – Мне показалось, что я очень нехорошо сделал, повзрослев. – Значит, микробиология не понравилась?

– Да вот, – сказал я извиняющимся тоном, – бросил, Андрей Николаевич…

– Для чего ж тогда в вуз поступали? – строго спросил

Костров. – Государство на вас деньги тратило…

Ух, какой это был сердитый старик! Смешно сказать, но я по старой памяти ощутил легкое замирание сердца. Я его все еще немного боялся. Мне самому стало смешно от этого.

– Надеюсь рассчитаться, – сказал я, сдерживая улыбку.

– Несерьезно, – обрезал меня профессор и, помолчав, перевел разговор: – Следователем давно работаете?

– Всего года два, – сказал я.

Старик хмыкнул совсем недовольно:

– Значит, опытные следователи в Москве все заняты?

Колючий язык был у человека! Я ответил, пожав плечами:

– Начальство меня выбрало.

– Так… – сказал Костров. – Ну-с, так с чего вы собираетесь начать?

Я думаю, что врач, которого позвали к умирающему, чувствует себя примерно так же, как я чувствовал себя тогда. Врач не может сказать умирающему: «Извините, мне у вас делать нечего, умирайте спокойненько». Я сказал:

– Прежде всего я хотел бы осмотреть помещение.


III

Много раз приходилось мне осматривать помещения, в которых произошли убийства и кражи, но никогда, кажется, не производил я осмотра с таким ясным ощущением его бесцельности. Что я мог найти? Представить себе, что

Якимов в последний момент решил оставить вакцину и бежать без нее, было абсолютно невозможно, следов борьбы тоже не могло быть. И все-таки я производил осмотр тщательно и аккуратно.

Прежде всего я поднялся в мезонин. Я осмотрел книжные полки, на три четверти заполненные книгами и на остальную четверть – связками бумаг. Перелистывать книги было бессмысленно, я заглянул за полку и убедился, что там ничего нет. На столе стояла школьная чернильница-непроливайка, стаканчик с карандашами и ручками, лежала пачка бумаг и несколько книг.

Бедностью обстановки кабинет Кострова мог конкурировать с моей московской комнатой. Кроме шкафа и полок, стояли еще два топчана, на одном из которых спал

Андрей Николаевич, а на другом Валя, и два стула. С

серьезным видом я осмотрел топчаны и заглянул под них.

За моей спиной, сдерживая дыхание, стояли взволнованные Андрей Николаевич и Валя, Петр Сергеевич и

Вертоградский. Ужасно мне хотелось сказать им: «Знаете что, товарищи, перестанем валять дурака. Оставьте меня одного, и дайте мне спокойно подумать». Но, конечно, сказать это было невозможно. Поэтому я осмотрел все до конца и спустился в столовую.

В столовой повторилась та же сцена. Я заглянул под стол, чувствуя себя на редкость глупо, и долго возился у печки, пытаясь разглядеть, не спрятано ли в ней что-нибудь. Единственным местом, в котором было что осматривать, оказался чуланчик под лестницей. Там стояли запыленные банки с клеем и чернилами, валялись связки бумаг, лежала пачка черных клеенчатых тетрадей и стопка картонных коробочек.

Сумасшедшая мысль мелькнула у меня в голове. Стараясь принять равнодушный вид, как будто я делаю это просто по привычке осматривать все до конца, я быстро перелистал все тетради. Конечно, все они были чисты. Это была нелепая мысль, что среди них может оказаться лабораторный дневник.

Я вошел в лабораторию. Здесь стояли столы, сверкала медь микроскопов и стекло лабораторной посуды. Все это очень не гармонировало с бревенчатыми голыми стенами, с деревянным дощатым потолком. Может быть, так выглядела бы хорошо оборудованная колхозная хата-лаборатория. Две узенькие койки стояли у стен. В углу –

шкаф. Я обошел комнату, открыл дверцу шкафа. На полках лежали связки бумаг; несколько ящиков с предметными стеклышками для микроскопа стояли в глубине у задней стенки.

– Шкаф был заперт? – спросил я.

– Да, – ответил Вертоградский.

– А ключ?

– Ключ был у Якимова.

– А утром?

– Утром шкаф оказался отпертым, но дверца была прикрыта. Ключ исчез вместе с Якимовым.

Больше не о чем было спрашивать. Я высунулся в окно.

Окно выходило прямо в лес. Деревья стояли здесь густо, кроны переплелись, толстые корни, изгибаясь, ползли по земле, земля поросла кустиками черники. Наверно, здесь бывает много грибов.

Наблюдения невольно увлекли меня. Я вдруг ощутил ту радостную напряженность, которую испытываешь всегда, начиная восстанавливать в подробностях происшествие, только частично тебе известное.

– Где он гулял? – спросил я.

– Здесь, под окном, – сказал мне стоявший за моей спиной Вертоградский.

– Всегда здесь?

– Да, это было его любимое место. После ужина накинет пальто, папиросу закурит и ходит под окнами.

– Далеко от дома он никогда не отходил?

– Я ни разу не замечал.

– Был случай, – вмешался Петр Сергеевич. – Однажды мои молодцы километрах в пяти его встретили. Говорил, что заблудился. Правда, это не мудрено в наших местах.

– Дверь из лаборатории запирается?

– Нет.

– А наружная дверь?

– Запирается на крючок.

– Значит, пока Якимов гуляет, она открыта.

– Да.

– А утром кто первый проснулся?

– Я, – сказала Валя. – Папа и ассистенты очень устали за это время и встали позже, чем обычно.

– И вы, Валя, не обратили внимания на то, что дверь отперта?

Валя пожала плечами:

– Нет. Мы не очень тщательно запираемся. Немцев замком не задержишь, а воров тут нет. Кстати, Якимов по утрам иногда уходил, пока все еще спали.

Я смотрел в окно на березы, на корни, на кустики черники.

Вот здесь ходил этот человек, которого мне надо найти, ходил позавчера вечером, курил, молчал, думал… Вот померк свет в окне, – значит, Вертоградский погасил лампу, надо подождать, пока он уснет. Наверно, он заглянул в окно и прислушался к дыханию Вертоградского: дышит ровно – уснул, пора… Если б я мог знать, почувствовать, угадать, что он думал в эту минуту! Ну хорошо, допустим, он думал только о технике дела: как войти, чтобы не услышали, как взять, чтобы не увидели. Он мог даже не входить в дверь.

Я высунулся в окно: на метр ниже подоконника кончалась завалинка. Он встал на нее, перекинул ногу через подоконник, отпер шкаф, бесшумно выпрыгнул в окно и исчез между стволами. Или, может быть, он вошел в дверь?

Подошел на цыпочках к шкафу? Все это никак не меняет дела. Меня убивала именно эта полная ясность, не оставлявшая надежды на то, что неожиданная мысль вдруг заново осветит события и откроет все: преступление и преступника.

Но за моей спиной, глядя на меня напряженными, ожидающими глазами, стояли люди, для которых я был последней и единственной надеждой, и я должен был продолжать делать вид, что интересуюсь подробностями.


IV


– Вы рано встали? – спросил я Вертоградского.

– Часов в девять. Валя меня разбудила. Смотрим, Якимова нет и постель убрана. Думали, он вышел с утра погулять. Он и к завтраку не пришел. Ждали, ждали, потом

Андрей Николаевич открыл шкаф, а там ни коробочки с ампулами, ни черной тетрадки…

– Как они выглядели, эти ампулы и тетрадка? – спросил я.

– В чулане вы видели точно такие же тетради и коробочки. В коробочках в вате уложены ампулы

Я достал папиросу и закурил. Нужно было протянуть хоть несколько секунд. Я напряженно думал, напряженно искал ниточки, кончика, за который можно было бы уцепиться. Но Костров не был расположен давать мне передышку. Он подошел и стал прямо против меня.

– Владимир Семенович, – сказал он, – скажите мне откровенно: есть какая-нибудь надежда вернуть вакцину?

Он смотрел на меня серьезным, прямым взглядом. Он, старый человек, требовал правды. Я ответил ему так же серьезно:

– Конечно, Андрей Николаевич, есть.

Петр Сергеевич тяжело вздохнул и заговорил голосом, немного похожим на тот, каким причитают по покойнику бабы:

– Сколько трудов, сколько хлопот! Для боя людей не хватало, а на тропинке к лаборатории каждую ночь караул ставили…

– И в эту ночь он стоял? – опросил я.

Петр Сергеевич безнадежно махнул рукой:

– То-то и дело, что нет! Отряд-то ушел, людей раз, два –

и обчелся. Да и думалось: столько времени ничего такого не было, неужели в последние дни случится?

– А почему ключ от шкафа был не у вас, Андрей Николаевич? – спросил я.

Костров нахмурился.

– Ключ всегда был у Якимова, – сдержанно оказал он.

Петр Сергеевич махнул рукой:

– Как назло, все у него было в руках!

Я разговаривал, задавал вопросы и мучительно, напряженно искал зацепки. Только ниточку, только хвостик… Да, все было совершенно ясно, все было необыкновенно просто, но в самой простоте этой была какая-то странность.

– Если можно, товарищи, побудьте здесь, – сказал я. – Я

посмотрю под окном. Может быть, остались какие-нибудь следы.

Я выскочил в окно и, наклонив голову, осматривая каждую травинку, прежде чем на нее ступить, стал медленно продвигаться между стволами берез.

Я смотрел очень внимательно, но, по совести говоря, не рассчитывал найти ничего важного. Мне нужно было подумать хоть несколько минут – подумать, чтобы мне не мешали.

Все было не так просто.

В самом деле, как назло, все было у Якимова: у него ключи, у него знание всей техники и существа открытия.

Ему полностью и до конца доверяли. Зачем ему кража?

Зачем ему эта ночная прогулка, это ожидание, пока заснет

Вертоградский? Зачем красть изобретение, когда можно просто снять копию? Он хотел, чтобы у Кострова ничего не осталось? Что ж, он мог подложить такую же тетрадь, такие же с виду ампулы и днем спокойно пройти мимо постов…

Щепотка пепла лежала на черничной ветке. Ну что ж, это только доказывало, что здесь кто-то курил. Очевидно, Якимов. Уж так все ясно, так ясно! Ну хорошо, а если отбросить эту естественную версию, что может быть кроме этого? Украл Костров? Вздор. Валя? Конечно, нет. Вертоградский? А куда в таком случае делся Якимов? И к тому же украсть и остаться здесь – уж совсем бессмысленно.

Просто хотел подложить профессору свинью? Необыкновенно сложный и рискованный способ. Хотел отомстить

Вале? Допустим, он ее любит, а она его нет. Но Валя от кражи меньше всего страдает. Кто-то посторонний вошел и украл вакцину? Опять-таки – где Якимов?

У меня начала кружиться голова. Ни малейшего просвета не виделось мне. И тем не менее у меня улучшилось настроение. Я чувствовал, что в деле заключена сложная, трудная загадка, а если так, значит, можно ее разгадать.


Глава четвертая


Улик недостаточно.

Записка Якимова


I

Я обошел вокруг дома и через кухню вошел в столовую.

Костров, Вертоградский и Петр Сергеевич вышли навстречу мне из лаборатории. Все они смотрели на меня вопросительным, ожидающим взглядом. В обыкновенных условиях родственники и близкие, все люди, лично заинтересованные, удаляются из помещения и следователь работает один. Но здесь я не мог их никуда удалить. С другой стороны, меня невыносимо нервировало это чувство надежды и ожидания, которое я читал на их лицах.

– Андрей Николаевич, – сказал я, – у меня к вам просьба: вы бы не составили с товарищем Вертоградским… кстати, как ваше имя и отчество?

– Юрий Павлович.

– С Юрием Павловичем докладную записку, страничек пять-шесть, не больше: что у вас осталось, что нужно восстановить и сколько это займет времени.

– У меня ничего не осталось, – сказал Костров.

– Так и напишите.

– Пойдемте, Юрий Павлович, – сказал Костров, Он стал медленно подниматься по крутой лестнице,

ведущей в мезонин. Вертоградский пошел за ним. К счастью, никто из них не заметил нелепости моей просьбы. В

самом деле, на кой дьявол могла понадобиться эта записка, когда и без нее все было совершенно ясно.

– Старичков, – спросила Валя, – вы поймаете Якимова?

Попробуйте ответить ей на такой вопрос!

– Если украл Якимов, – сказал я, – постараюсь его поймать.

Костров, дошедший уже до верхней ступеньки, остановился как вкопанный. Сверху он, нахмурясь, уставился на меня.

– Вы еще не уверены, что украл Якимов? – спросил

Петр Сергеевич.

– Прямых улик нет, – неохотно сказал я.

На самом деле против Якимова было так много улик, что это как раз меня и раздражало и путало: точно нарочно, все обстоятельства указывали на Якимова. Но такой улики, которая бы меня окончательно и с несомненностью убедила, пока не было.

– Меня убедила бы и четверть этих улик, – сказал Петр

Сергеевич.

– Но ведь все это может быть стечением обстоятельств,

– сказал я, пожав плечами.

Валя смотрела на меня широко открытыми глазами:

– Я сама сначала не верила. Но кто же украл?

– Посторонних в лесу не было, – сказал Петр Сергеевич.

Я снова пожал плечами:

– Откуда мы можем знать?

Костров круто повернулся и прошел в кабинет. За ним ушел Вертоградский. Когда я сказал «если украл Якимов»,

старик, наверно, подумал, что сейчас я вытяну за рукав из-за двери настоящего преступника, а так как этого не произошло, решил, видимо, окончательно, что я хвастунишка, напускающий на себя важность. Мне кажется, и

Петра Сергеевича разочаровала неопределенность моих слов. Видимо, он тоже потерял надежду увидеть торжественную поимку преступника. Он молча надел фуражку и вышел.

Мы остались с Валей вдвоем.

Мы помолчали, как и следует бывшим влюбленным, оставшимся наедине, потом Валя спросила:

– Как вы жили, Володя?

– Обыкновенно, – ответил я. – Ничего интересного со мной не случилось.

Я не знал, как начать разговор, и она, по-видимому, не знала. Я посмотрел на цветы, стоящие на столе, и спросил:

– Это, наверно, Якимов собирал?

– Нет, партизан один, – ответила Валя.

Еще минута, и я бы сказал, что стоит хорошая погода, и, может, она бы ответила, что, кажется, дождь собирается.

Но в это время в кухне раздались тяжелые шаги и какой-то шум, точно передвигали мебель. В комнату вошел здоровенный дядя, таща три перевязанных веревкой ящика.

– Здравствуйте, – улыбаясь сказал он.

– Здравствуйте, Грибков, – сказала Валя. – Ящики принесли? Это наш плотник, – пояснила она мне.

– Принес. – Грибков скосил глаз на потолок и хитро подмигнул. – Старик на антресолях?

– На антресолях, – улыбнулась Валя.

Грибков нахмурился, лицо у него стало торжественным и официальным.

– Ну как? – спросил он, вежливо кашлянув. – Ничего?

– Ничего… Спасибо.

Грибков понимающе кивнул головой и направился к лестнице, но остановился и сказал Вале деловым тоном:

– Ящики я еловые сколотил, они полегче будут.

– Хорошо, Грибков, – сказала Валя.

Грибков стал медленно подниматься, стараясь не задевать ящиками о стены. Но посредине лестницы еще раз остановился и спросил грубым басом:

– Качаетесь?

– Что, что? – удивилась Валя.

– На качалке, говорю, качаетесь?

– Качаюсь, – сказала Валя.

Грибков удовлетворенно кивнул головой и ушел в мезонин.

Дождавшись, когда дверь за ним закрылась, я спросил у

Вали небрежным и даже рассеянным тоном:

– Валя, ассистенты ссорились из-за вас?

Валя резко повернулась ко мне:

– С чего вы взяли?

– Я только спрашиваю, – мягко сказал я. – Что за человек был Якимов?

– Скучный человек.

– Что значит «скучный»?

– Рабочая лошадь, – резко сказала Валя.

Я пожал плечами:

– Это скорее похвала.

Вале стало неловко за свою резкость.

– Я не хочу его ругать, – поправилась она, – в общежитии он был полезен: ни от какой работы не отказывался и даже варил суп, когда я стирала.

– К Вертоградскому вы лучше относитесь? – спросил я.

Мне было неприятно задавать Вале эти вопросы. С

моей стороны они были по меньшей мере неуместны. Но мне очень нужно было знать, не было ли тут романической истории.

Валя заговорила очень просто и очень дружески.

– Мне здесь все надоело, – сказала она. – И Якимов и

Вертоградский. Я хочу домой, Володя. Конечно, это нехорошо, но что я могу сделать! Хочу домой…

Слезы одна за другой стекали по ее лицу. Не стыдясь, она вытерла их платком и улыбнулась жалкой, извиняющейся улыбкой.

– Я бы не жаловалась, Володя, – сказала она, – но уж очень обидно! Казалось, приедем в Москву с вакциной, такие дни для нас будут… Может, думали, и похвалят нас хоть немного. И вот все зря… Папу жаль, Вертоградского жаль, да и себя жаль. А то бы я продержалась…

Я подошел к ней и сказал очень мягко:

– Я знаю, Валя, что вы продержались бы.

Она совсем расстроилась и даже всхлипывать стала:

– Еще знаете что поддерживало? Что уж мы-то, те, кто здесь, друг на друга, как на каменную гору… И вдруг –

Якимов…

Я не удержался и погладил ее по руке.

– Вы сегодня очень устали, Валечка, – сказал я. – Вам бы отдохнуть, выспаться…

Она усмехнулась, вытерла слезы и сказала:

– Пойду попудрюсь. У меня и пудры осталось дня на два, не больше.

И ушла на кухню.

II

Меня взволновал разговор с Валей. Очень уж хорошо я помнил, какой она была жизнерадостной девчонкой. Я сел в качалку – должен сказать, на редкость громоздкое это было сооружение, – откинул голову и, покачиваясь, стал думать обо всем, что узнал и увидел сегодня. Но мне не суждено было остаться одному. Сначала спустился Грибков, на этот раз уже без ящиков, – он оставил их наверху, –

посмотрел на меня гордо и деловито спросил:

– Качаетесь?

– Качаюсь, – ответил я.

Он опять кивнул головой, пошел к двери, но в дверях остановился, кашлянул и сказал:

– Это я сделал профессору в уважение.

– Хорошая качалка, – ответил я.

«Ну хорошо, – опять размышлял я, – допустим, это не

Якимов. Вертоградский? Тогда почему он остался здесь? И

куда он девал Якимова? Костров? Ерунда. Валя? Тоже не может быть. Кто-то из отряда? Кто? Раненый из госпиталя?

Женщина или старик из хозкоманды? Кто-нибудь из немногих оставшихся бойцов, которые все время стоят на постах или отдыхают в штабе? Нет, пожалуй, всё же Якимов. Будем думать о нем».

Снова и снова представлял я себе позапрошлую ночь.

Вот он ходит под окнами, ему надо украсть вакцину. Это он может сделать спокойно и незаметно и утром открыто пройти мимо постов. Допустим, он боится разоблачения.

Скажем, он встретил человека, который знал его не как

Якимова. Но кого он мог встретить? За эти дни в отряд никого нового не прибыло. Всех старых бойцов он знает давно, и они его знают. Допустим, кто-нибудь застал его за каким-нибудь компрометирующим занятием. Он, скажем, имел скрытый радиоаппарат. Но почему тогда человек, заставший его, не сообщил об этом? Случайных людей здесь нет, и никто не исчезал.

«Нет, – решил я, – украл не Якимов. Надо искать другие варианты, какие угодно, даже самые невероятные».

В это время наверху, где Андрей Николаевич и Вертоградский писали докладную записку, раздались возбужденные голоса. Дверь хлопнула. Я повернул голову. Костров стоял на площадке; он держал в руках листок бумаги, и по лицу его я видел, что старик очень взволнован.

– Вы сомневались, Владимир Семенович, – сказал он, –

так вот, смотрите: вот письмо от Якимова.

Я вскочил с качалки и помчался по скрипучим ступенькам вверх. Мы чуть не столкнулись с Костровым на середине лестницы; за его спиной виднелось растерянное лицо Вертоградского. Привлеченные шумом и голосами, из кухни выбежали Валя и Петр Сергеевич.

Я схватил бумагу; это был листок, вырванный из блокнота, размером примерно в ладонь. Бумага была клетчатая, оторвана неаккуратно, не по пунктиру. Записка написана карандашом, листок не измят, не согнут, следы карандаша черные – значит, записку не таскали в карманах, очевидно, он лежала на столе или в книге.

Сбежав с лестницы, я подошел к окну. Меня сразу поразили непривычные очертания букв: записка была написана по-немецки, остроугольной, готической прописью. Я

примерно переведу ее содержание:

«Андрей Николаевич, я не мог поступить иначе, они

хотели, чтоб я Вас устранил. У меня не поднялась рука.

Думаю, что за это я поплачусь. Но Вы и сейчас для меня

мой любимый учитель. Помните, что бывают трагиче-

ские случайности, прощайте и простите. Пишу

по-немецки, потому что не хочу, чтобы кто-нибудь, кроме

Вас, читал это письмо.

Якимов».

Я стоял у окна, держа записку в руках, боясь повернуться лицом к Кострову. Сначала надо было решить, что делать.


III

Две мысли мелькнули у меня сразу. Первая: лишь тогда имело смысл писать по-немецки, если ни Валя, ни Вертоградский не знают этого языка. Вторая: значит, Якимов не один, значит, есть «они», которые заставили его украсть вакцину. Первое надо выяснить сейчас же. Насчет второго мы поговорим с Петром Сергеевичем. Я повернулся и резко спросил Вертоградского:

– Разве вы не понимаете по-немецки?

– Нет, – сказал Вертоградский. – Впрочем, со словарем…

Я повернулся к Вале:

– А вы?

– Нет.

Я повернулся к Кострову:

– Где было письмо?

– В книге, – ответил Костров, – вместо закладки. Оно торчало между страницами, но я не обратил на него внимания. Я часто закладываю нужные мне места первыми попавшимися бумажками.

– А где была книга?

– У меня наверху.

– Все время? Последние дни вы ее не сносили вниз?

– Я не помню… Ты не помнишь, Валя? Это «Основы микробиологии», – растерянно сказал Костров.

– По-моему, она все время была наверху, – сказала

Валя, – но Якимов позавчера поднимался к тебе. Помнишь, он еще забыл наверху спички?

– А в последние дни вы читали книгу? – спросил я.

– Куда там! – махнул рукой Андрей Николаевич. –

Разве мне эти дни до чтения было?

– Хорошо, – сказал я, – в конце концов, это ничего нового не вносит. Мы и раньше знали, что украл Якимов. – Я

зевнул. – Валечка, вы бы не приготовили мне чего-нибудь поесть? А вас, Андрей Николаевич, я все-таки попрошу закончить вашу докладную. Она может очень мне пригодиться… Пойдемте, Петр Сергеевич, я провожу вас.

Конечно, все они поняли, что я хочу поговорить с

Петром Сергеевичем наедине, но были достаточно вежливы, чтобы не дать мне это почувствовать. Валя даже спросила заботливо, люблю ли я жареную колбасу с картошкой, и я ответил, что с детства страшно люблю.

Мы вышли с Петром Сергеевичем из дома и молча прошли через полянку. Когда дом скрылся за деревьями, Петр Сергеевич не выдержал.

– Теперь вы убедились, что это Якимов? – спросил он.

Я пожал плечами:

– Дело очень серьезное, Петр Сергеевич. Может быть, и

Якимов, может быть, нет. Но если даже Якимов, то, судя по записке, он был не один. Какие-то люди руководили им, угрожали ему. Кто это может быть, Петр Сергеевич?

Партизанский интендант остановился и растерянно на меня посмотрел:

– Вы думаете, кто-нибудь из отряда?

– Может быть, из отряда. Если нет, значит, на ваших

Алеховских болотах спокойно разгуливают посторонние люди.

Петр Сергеевич огорчился ужасно.

– Нет, – сказал он, – как же так! У меня посты на всех проходах, мы тут знаем каждый кустик, пройти нигде невозможно.

– Значит, в отряде есть чужие люди.

Петр Сергеевич замолчал. Мы молча пошли по тропинке; он отвернулся от меня, и видно было, как он огорчен и обижен.

– Что же вы думаете делать? – спросил он наконец.

– Когда ушел отряд? – ответил я вопросом.

– Позавчера днем.

– У вас есть сведения о каждом из оставшихся?

– Да, конечно.

– Пойдемте в штаб. Вы познакомите меня со всеми.

– Хорошо.

Конечно, я прекрасно понимал, что эта работа может оказаться бесполезной. Если отряд ушел только позавчера днем, то возможно, что человек, которого боялся Якимов, который заставил его пойти на преступление, ушел с отрядом. Легко представить себе, что позавчера утром у них был решающий разговор, что неизвестный потребовал, чтобы дело было сделано ближайшей ночью. Но проверять тех, кто ушел, я не мог – надо было проверить оставшихся.

Тропинка сворачивала. Здесь кончались большие деревья и видно было болото на много километров. Тишина и покой царили над ним. Жаркое солнце палило над стоячими озерками, медленно-медленно текущими ручейками, над однообразной болотной зеленью, лозняком, зарослями камыша. Звенели комары в тишине. Ветерок чуть-чуть шевелил листву. Самая тишина и покой болота опять показались мне тревожными, настороженными, враждебными. Большая лиловая туча медленно выползала из-за горизонта. Парило так, что, наверно, вода в озерах была почти горячей.

– Гроза будет к вечеру, – сказал Петр Сергеевич. – Вот после дождя посмотрите наше болото: ни пройти, ни проехать.


Глава пятая


Новые подозрения


I

Мы вошли с Петром Сергеевичем в ту самую землянку, где я был утром, и он мне стал поименно перечислять членов отряда, которые остались в его распоряжении. Трое раненых, из них один лежал, а двое только недавно стали ходить, опираясь на палочку. Две женщины, много лет жившие в соседней деревне и известные всем в районе.

Старик конюх, тоже местный, бывший инспектор по качеству в одном из колхозов. Другой старик, охотник, получивший в 1939 году премию за рекордное количество убитых волков. И еще старик, учитель-пенсионер, проработавший в этих местах лет сорок. Не считая Петра Сергеевича, всего двадцать девять человек. Почти все это были местные люди, здесь родившиеся и выросшие, вся жизнь которых была на виду. Только трое были не местные: два красноармейца, прикрывавшие отход своей части, отставшие от нее и присоединившиеся к отряду, и Грибков, присланный с донесением и некоторыми материалами из отряда, действовавшего в соседнем районе. Относительно красноармейцев Петр Сергеевич имел подробные сведения. В полку, в котором они служили, стало известно, что они находятся в партизанском отряде, и комиссар полка прислал комиссару отряда письмо, рекомендуя их с самой хорошей стороны. Относительно Грибкова комиссар связался по радио с отрядом, в котором Грибков был раньше.

Сведения о нем были самые лучшие. Он местный колхозник, плотник, человек тоже известный.

Я попросил Петра Сергеевича вспомнить, нет ли среди тех, кто ушел на операцию, человека, недавно попавшего в отряд, человека не из здешних мест – словом, не так хорошо известного, как остальные. Петр Сергеевич думал, думал и никого не мог вспомнить. Отряд формировался тут же, в этих местах, людей отбирали с большим разбором, и человек незнакомый, мало известный попасть в отряд не мог.

– Хорошо, Петр Сергеевич, – сказал я, – давайте подробнее поговорим о Грибкове. Значит, вы говорите, что о нем хорошие сведения?

– Знаете что? – сказал Петр Сергеевич. – Чем нам говорить попусту, схожу я к радисту и возьму у него запись разговора с грибковским отрядом. У нас ведь все разговоры записываются, должна быть у радиста и эта запись.

Он ушел, а я, оставшись один, стал продумывать все, что теперь знаю, и пришел к выведу, что положение мое далеко не так скверно, как казалось утром.

Прежде всего, история с письмом Якимова. Вдумаемся: против Якимова масса улик – столько, что, кажется, не приходится сомневаться в его вине, тем не менее я сомневаюсь. Я говорю об этом. При этом присутствуют Костров, Валя, Петр Сергеевич и Вертоградский. Костров и Вертоградский уходят наверх и вскоре приносят мне прямую, неопровержимую улику – признание самого Якимова.

Может быть, конечно, это случайность, но если случайность, то на редкость своевременная. Разберемся в самом письме. Это письмо человека слабого, нерешительного, письмо труса. Он любит Кострова и наносит ему самый страшный удар, какой только возможен. Это нытик, размазня. Такие люди пишут много о психологии, о сложных движениях человеческой души и очень мало – о деле. Было какое-то противоречие между содержанием и стилем письма. Подумав, я отверг это соображение: можно себе представить, что Якимов писал торопясь, что у него не было времени, что он боялся, как бы его не застали. Вообще письмо было гадкое – письмо ханжи и фарисея, который лжет даже самому себе. Но, с другой стороны, хороший человек не станет красть вакцину…

Однако что-то другое казалось мне в этом письме неестественным и подозрительным.

Немецкий язык… Почему он писал по-немецки? Он не хотел, чтобы Валя и Вертоградский прочли письмо?

Ерунда. Достаточно было запечатать письмо в конверт и написать на нем «Кострову» или, если нет конверта, просто сложить и заклеить его. Достаточно было положить его в такое место, где оно неизбежно попадет в руки профессору, например, в книгу, которую профессор читает, – где оно, кстати говоря, и лежало. Совершенно ясно, что если Костров захочет довести его содержание до всеобщего сведения, то он его переведет, а если не захочет, так никому не расскажет, будь оно написано на самом что ни на есть русском языке. Удивительно нелепая идея – писать письмо по-немецки. Это само по себе уже подозрительно.

Но, с другой стороны, если Якимов действительно человек раздвоенный, нытик, то от него и следует ждать поступков нелепых и нецелесообразных. Он волнуется, ему кажется, что за ним наблюдают, что сейчас его разоблачат.

Под руками нет ни конверта, ни клея; ему приходит в голову идиотская мысль писать письмо по-немецки, чтобы скрыть его содержание от посторонних. В этот момент логика у него действует слабо, ему кажется, что это на редкость удачная мысль. Простейшие возражения, которые в обыкновенное время сразу же пришли бы ему в голову, сейчас им забыты.

Это рассуждение психологически ничуть не менее убедительно, чем предыдущее. Значит, дело и не в том, что письмо написано по-немецки.

Оставалось в письме что-то странное, что мне не давало покоя. Мне пришлось напрячь мысль, чтобы уяснить, в чем дело. Странно то, что письмо написано готическими, угловатыми буквами. В самом деле, готический шрифт давно уже вышел из широкого употребления. Давно уже в немецких книгах употребляется латинский шрифт, письма пишутся латинскими прописями – зачем в торопливо набросанной записке воскрешать забытые начертания букв?

Они не могли невольно возникнуть в памяти у Якимова, потому что ему только тридцать пять лет и, когда бы он ни учил немецкий язык, хотя бы в самом раннем детстве, он неизбежно учил не готические, а латинские буквы.

Значит, это было сделано сознательно, это не могло быть случайностью. В этом была какая-то мысль, которую мне следовало разгадать.


II

Я вынул блокнот и написал фразу по-русски. Под ней ту же фразу я написал по-немецки, обыкновенными латинскими буквами. Еще ниже ту же фразу я написал готическими, остроконечными буквами. Я даже засмеялся от удовольствия: достаточно было одного взгляда, чтобы все стало абсолютно ясным. В первой и во второй фразах одни и те же буквы были написаны совершенно одинаково. Не надо было быть графологом, чтобы установить, что это писал один человек. Фраза, написанная готическим шрифтом, выглядела иначе. Значит, все дело было в почерке. Тут могли быть два варианта. Первый: Якимов не хотел, чтобы узнали его почерк. Это бессмыслица, раз он все равно подписался. Следовательно, остается второй вариант: кто-то написал письмо готическим шрифтом для того, чтобы не узнали, что это почерк не Якимова.

Теперь подозрение, вызванное такой удивительно своевременной находкой, превратилось в уверенность.

«Нет, – подумал я, – тут для меня работа найдется. Тут я кое-что смогу сделать!»

Какое это чудесное чувство, когда неясное становится ясным, когда враждебной воле ты противопоставляешь свою, сильнейшую волю и логику!

Я вскочил и стал ходить по землянке. Значит, Якимов не преступник, а жертва. Пожалуй, можно считать это установленным. Будем искать преступника. Думается, найти его не так трудно: записка безусловно была написана и подложена после того, как я сказал, что для обвинения

Якимова улик недостаточно. Написать и подложить записку могли Костров или Вертоградский. Неужели Костров? Я никак не мог себе представить этого. Значит, Вертоградский. Приходилось остановиться на этом. Я стал думать о Вертоградском.

Что могло заставить его похитить открытие Кострова?

Все сомнения, которые возникали по поводу Якимова, естественно оставались и в отношении Вертоградского.

Точно так же похищение вакцины и дневников из соображений карьеры или корысти было бессмыслицей. Точно так же он мог спокойно переписать дневник, подменить вакцины глюкозой и без всякого риска уйти с болот днем, не вызвав никаких подозрений. Но существовали и некоторые дополнительные обстоятельства. В отношении

Якимова можно было предположить, что это просто морально неустойчивый человек, решивший прославиться,

украв чужое открытие, или совершивший это из мести за какую-нибудь неведомую мне обиду, – словом, что Якимов действительно был Якимовым, обыкновенным доцентом, в силу неизвестных нам обстоятельств ставшим преступником. Но если записку написал Вертоградский, это меняло дело. Человек, который говорит по-немецки и всю жизнь скрывает это, не может быть случайным преступником.

Это человек, давно замысливший преступление, человек, который, еще только начав работать с Костровым, уже с самого начала маскировался, лгал, казался не тем, чем был.

Якимов мог быть Якимовым, но Вертоградский, если он похитил вакцину, не мог быть Вертоградским.

Кстати говоря, если украл Вертоградский, легче объясняется многое. Ключи были у Якимова; значит, для того чтобы украсть дневник, нужно было сначала украсть ключи (или взломать шкаф, что сделано не было). Больше того: Якимов мог переписать дневник, а Вертоградский не мог, потому что ключи у Якимова. Якимов мог подменить вакцину, а Вертоградский не мог, потому что ключи у

Якимова. Все непонятные обстоятельства становились понятными.

Я заново представил себе картину преступления. Прежде всего, Вертоградский, очевидно, профессиональный шпион. Кстати сказать, он человек не местный. Он приехал из Москвы, и в городе, где жил и работал Костров, его не знали – значит, это еще более подкрепляло мою версию.

Теперь о самом преступлении: Вертоградский выжидает, пока будет все готово, он хочет получить испытанную вакцину, годную для употребления. Он тщательно выбирает день, вернее, ночь. Выбор действительно очень удачен. Во-первых, вакцина готова. Во-вторых, отряд ушел и на болотах мало людей. В-третьих, ждать больше нельзя, потому что Костровы, вместе с вакциной, улетят в Москву и все будет потеряно. Якимов, как всегда, вышел перед сном погулять. Вертоградский знал, где у него ключи: они могли быть в кармане пальто, которое не надел Якимов; они могли быть где-нибудь в ящике. Словом, где бы они ни были, но, когда Якимов уходит, Вертоградский достает ключи и открывает шкаф. В этот момент он встречается взглядом с Якимовым. Якимов смотрит в окно…

Нет, так это не могло быть. Якимов, конечно, успел бы поднять тревогу, закричать, выстрелить, даже если бы

Вертоградский сразу бросился на него. Значит, было иначе…

Ключи были в кармане у Якимова; когда Якимов вышел погулять, за ним тенью выскользнул Вертоградский. Я

представил себе все поразительно ясно. Вот он ходит, курит, думает, этот молчаливый, медлительный человек.

Темно в лесу, виден только его силуэт да огонек папиросы, то исчезающий за деревом, то появляющийся снова. Совсем вблизи от него, не дыша, стоит Вертоградский. Что дальше? Удар по голове. Может быть, хлороформ. Здесь ведь есть госпиталь, и Вертоградский в госпитале бывал.

Беззвучно падает Якимов. Может быть, короткая борьба, но неожиданность нападения, растерянность – всё против

Якимова. Он связан… Нет, вернее всего, хлороформ, иначе на траве остались бы следы борьбы. Ключи теперь у Вертоградского. Дальше все совершенно понятно: клеенчатую тетрадь и коробочку с ампулами он достает из шкафа и кладет в карман. Потом он взваливает на плечи бесчувственное тело Якимова. Высокий, плечистый человек, Вертоградский любит спорт; вероятно, он силен. Он относит

Якимова. Куда? В любое топкое место, к любому озеру, затянутому зеленой ряской. Всплеск, и усыпленный человек погружается в гниющую воду, чтобы захлебнуться, не приходя в сознание. Вероятно, к шее привязан камень. К

утру ряска снова затянет поверхность озера, все следы –

исчезнут…

Я весь дрожал от возбуждения. Эта гипотеза объясняла все факты. Все то, что было неясно, что казалось нелогичным и удивительным, стало, наоборот, естественным и неизбежным.


III

Когда вернулся Петр Сергеевич, пришлось постараться, чтобы у меня не было идиотски радостного вида. Петр

Сергеевич показал мне запись переговоров с комиссаром отряда, действующего в соседнем районе. Комиссар подтверждал, что Грибков действительно послан им, и сообщал, что человек он вполне проверенный и на него положиться можно. Но мне уже было не до Грибкова – я слушал, как Петр Сергеевич монотонно читает запись переговоров, а сам продумывал план дальнейших действий.

Сейчас же арестовать Вертоградского? Это было бы очень просто, но я должен вернуть коленкоровую тетрадь и коробку с ампулами. Арест будет только вреден. Улик у меня пока нет никаких. Как ни убедительны мои предположения, все-таки это только предположения. Вероятнее всего, он будет отрицать. Больше того, арест даст ему козырь в руки: он будет знать, что раскрыт, и приготовится к защите.

Где, под каким пнем, в каком дупле спрятаны дневник и вакцина? Если можно надеяться, что после возвращения отряда, когда тщательно прочешут болото, будет найден спрятавшийся человек или мертвое тело, то совсем безнадежно пытаться найти на болоте клеенчатую тетрадку и маленькую коробочку. Значит, арест отпадает. Нужно поставить Вертоградского в такие условия, чтобы он растерялся и выдал себя. Больше того, надо придумать что-то, чтобы он выдал место, где спрятал вакцину.

Нет, предпринимать что-нибудь было рано. Надо продолжать охотиться за Якимовым, как бы веря в то, что записка подлинная и что вся трудность только в том, что нет людей, чтобы прочесать болото. Единственное, что я мог сейчас сделать, это радировать в Москву и попросить срочно проверить подлинность биографии Вертоградского и, пожалуй, Якимова.

Петр Сергеевич повел меня на радиостанцию. Этим громким именем называлась маленькая землянка, в которой жил радист, мальчишка лет шестнадцати. Тем не менее он, видимо, неплохо знал свое дело, быстро зашифровал радиограмму и сразу же стал передавать. Дождавшись, пока Москва сообщила, что радиограмма принята и будет немедленно вручена адресату, мы вышли с радиостанции.

– Ну, – спросил Петр Сергеевич, – куда теперь?

Мы стояли с ним под большой березой. Подняв голову, я увидел, что тучи уже затянули полнеба, огромные лиловые тучи, которые надвигались на солнце с запада; было по-прежнему тихо и жарко, но далеко-далеко, там, где тучи сходились с землей, бесшумно сверкнула молния.

– Пойдемте к Костровым, – сказал я и вдруг остановился, задумавшись.

Я представил себе Андрея Николаевича, и Валю, и

Вертоградского, страшного, затаившегося Вертоградского.

Ведь Костровы беззащитны перед ним. Что если почему-нибудь он догадается, что разоблачен, и захочет на прощание всадить пулю в своего профессора? Днем, пожалуй, он безопасен. Кругом ходят люди, днем ему не убежать и не скрыться. А ночью придется стеречь старика, причем стеречь так, чтобы его ассистент не почувствовал этого. Что делать сейчас? Наметить план действий, решил я, выждать и постараться, чтобы Вертоградский как можно дольше не знал о моих подозрениях… Я зевнул, потянулся и сказал Петру Сергеевичу:

– Ужасно хочется спать. Я думаю, дело не пострадает, если я часов до семи посплю?

– Правильно, – согласился Петр Сергеевич. – Пойдемте, я вас устрою. Поспите, отдохнете, и все будет хорошо.

– У меня к вам только одна просьба, – сказал я – Хорошо ли заперты все проходы?

– Насчет этого будьте спокойны, – сказал Петр Сергеевич.

– Все-таки, если можно, усильте посты. И потом еще одна просьба: хорошо, если б кто-нибудь пока посидел у

Костровых. Ходит тут где-то Якимов, мало ли что…

– А я вас устрою, посты проверю и сам посижу у Костровых, – сказал Петр Сергеевич.

Он уложил меня на ту же постель, на которой я уже спал этой ночью, и ушел. Разумеется, я не собирался спать.

Я снова и снова продумывал свое объяснение кражи. И чем больше, чем строже я проверял его, тем стройнее и убедительнее становилась моя гипотеза. Она объясняла всё. Мне даже было удивительно, как я сразу не понял. Самодовольство разбирало меня: я представлял себе, как будет доволен Андрей Николаевич, как одобрительно скажет

Шатов, что я работал «быстро и точно», – это была его любимая формула. Я думал и о том, что, наверно, после моей удачи Валя будет не очень скверного мнения обо мне.

Выждав минут пятнадцать, чтобы дать возможность

Петру Сергеевичу отойти достаточно далеко, я встал и вышел из землянки.

Пока Петр Сергеевич будет сидеть и сторожить Костровых, мне хотелось самому посмотреть, что за люди остались в отряде. Я поговорил с каким-то стариком, который оказался охотником по профессии, зашел к радисту, страшному болтуну. Найдя неожиданного и внимательного слушателя, мальчишка обрадовался и часа полтора, не переводя дыхания, рассказывал мне обо всех бойцах и командирах отряда.

Если бы я посидел еще несколько часов, я бы знал биографию каждого, но того, что он мне рассказал, было совершенно достаточно. Сведения Петра Сергеевича были точны. Я не подозревал его в том, что он сознательно будет мне лгать, но следователи отлично знают, как может быть неточен самый добросовестный человек.

Я зашел в госпиталь, где лежали трое раненых, и побеседовал с ними. По-видимому, отношение к Якимову и

Вертоградскому у всех в отряде было одинаковое. Их обоих хвалили; они держали себя всегда хорошо и в бою показали, что на них положиться можно.

В кухне я поболтал с поварихой, женщиной серьезной на первый взгляд, но оказавшейся невозможной сплетницей. Постепенно из всех рассказов у меня возникла живая и подробная картина жизни и работы партизанской лаборатории. То, что мне рассказывал Шатов в точных, но общих словах, теперь обросло десятками подробностей, стало видимым и ощутимым бытом. Я как бы вдохнул атмосферу, которой дышали эти годы жители домика на болоте. Я

представил себе реально поведение каждого, и надо сказать, что не было ни одной черточки, ни одного даже маленького эпизода, который бы позволял хоть с тенью подозрения отнестись к кому-нибудь из жителей Алеховских болот.

Когда я расстался с поварихой, были уже сумерки. Тучи заволокли все небо. Как всегда перед грозой, лес притих.

Петра Сергеевича со мной не было, но я помнил дорогу к

Костровым и решил, что дойду и сам.

Тропинка шла вниз, и скоро земля стала хлюпать под моими ногами. Я шел осторожно, глядя под ноги, чтоб случайно не наступить на гадюку. Вероятно, поэтому я пошел неверно. Тропинка подвела меня к огромной луже, через которую было переброшено большое бревно. Я ясно помнил, что ни по какому бревну мы с Петром Сергеевичем не шли, остановился и посмотрел вокруг. Заросли осинника обступали меня со всех сторон. Попробуй тут определить свое местоположение! Я вернулся обратно, уже начиная сердиться на непредвиденную задержку.

Тропинка опять пошла вверх. Я решил, что неизбежно приду либо на тот холм, где помещается штаб, либо на тот, где помещается лаборатория. Но я пришел на третий холм, на котором помещались конюшни. Это, собственно, были просто навесы, окруженные земляным валом. В стороне, прямо под открытым небом, поднимая кверху оглобли, стояло штук пятнадцать обыкновенных крестьянских телег. Я остановился, растерянно оглядываясь, и сразу же из конюшни выбежал сердитый старик. На вид ему казалось лет сто, не меньше. При этом за плечами у него болталось ружье, которому было, наверно, лет полтораста. Оно придавало ему очень воинственный вид, и он чувствовал себя с ним вполне уверенно.

– Кто такой? Откуда? – закричал старик. – Зачем ходишь?

При этом он снял ружье с плеча и держал его с таким видом, как будто действительно думал, что оно выстрелит, если спустить курок.

– Спокойно, спокойно, дедушка, – сказал я. – И осторожней с ружьем, а то ведь оно разорвется и покалечит тебя.

– Ну-ну, – сказал старик, – ты меня не пугай! Ты скажи, откуда, каков человек?

– Я из Москвы, – ответил я. – Спрыгнул к вам вчера с неба, по делу к профессору Кострову. Слыхал, может?

– А-а, так это вы насчет кражи прилетели?

Старик сразу подобрел, закинул ружье за спину, подошел и поздоровался со мной за руку, Я объяснил ему, что заблудился, он подтвердил, что действительно у них трудно не заблудиться новому человеку, и предложил меня проводить.

На горизонте одна за другой сверкали молнии. Издалека доносился гром.

– Здоровая гроза будет, – сказал старик. – Зальет нас дождичек этой ночью.

Он рассказал мне дорогой, что ему отнюдь не сто, а всего восемьдесят семь лет, что он тот старик, который инспектор по качеству, а другой старик, который охотник,

– тот постарше будет, хотя тоже еще крепкий мужчина.

Быстро темнело. Старик размышлял вслух:

– Успеть бы мне в конюшню вернуться, а то в темноте тут беда ходить: оступишься – и в грязь…

Теперь я уже узнавал дорогу. Заросли папоротника, по которым вилась тропинка, мне были знакомы.

– Ладно, – сказал я, – отсюда я сам дойду.

Старик обрадовался, простился со мной и бодро зашагал обратно в конюшню.

Я вышел на полянку. Грозно выглядело сейчас небо.

Какой-то желтый, мертвенный свет излучали облака. Гром прогремел и стих. Издали, нарастая, приближался шум. Это ветер шел по вершинам деревьев. Он пронесся над моей головой, пригибая и раскачивая длинные ветки, и ушел дальше, а потревоженные деревья стихли снова, напряженно ожидая грозы.

Когда я подходил к крыльцу, на меня упали первые капли дождя.

Глава шестая


Гроза.

Костров сообщает важные сведения


I

Встретили меня сдержанно. Андрей Николаевич был, кажется, обижен до глубины души тем, что я до сих пор ничего не открыл. Сердился и Вертоградский – может быть, искренне, а может быть, притворяясь и подражая профессору. Даже Валя была, по-видимому, недовольна.

– У вас, конечно, ничего нового? – ехидно сказал Костров.

Я простодушно объяснил:

– Нет, конечно. Единственно, что я сделал, это послал радиограмму в Москву, просил навести кое-какие справки.

Я внимательно смотрел на Вертоградского. Внешне не было заметно, чтобы его взволновало это сообщение. Костров хмыкнул, а Валя сказала:

– Ваша колбаса уже совсем пересохла, но все-таки придется вам ее съесть.

Она принесла сковороду и тарелку, и я съел без особого аппетита жареную колбасу, которая, наверно, часа четыре назад была вкусной.

Все чаще и чаще ударяли по крыше крупные капли дождя. Необыкновенно быстро темнело. Глядя в окно, я уже с трудом различал силуэты деревьев.

Оттого, что гроза должна была разразиться с минуты на минуту и все никак не разражалась, нервы у всех нас были напряжены, как у человека, который стоит с завязанными глазами, ждет удара и не знает, в какую именно секунду его ударят.

Валя подошла к окну и высунулась наружу.

– Ух, и ливень же будет! – сказала она. – Уж чего-чего, а воды здесь хватает. Если когда-нибудь отсюда вырвусь, поеду жить в Среднюю Азию. Хорошо: песок, сушь, безводье…

– Почему же вы так воду не любите? – спросил я.

– Я люблю газированную с сиропом, – сухо ответила

Валя и, забрав пустую сковородку, ушла на кухню.

И тут началось. Взвились занавески. С шумом захлопнулось одно из окон. В лаборатории зазвенело стекло.

Сквозняк промчался по комнате. На полянку, на деревья, на маленький домик ринулись потоки воды. На полу под окнами сразу образовались лужи. Косой дождь хлестал в комнату. Мы подбежали к окнам и, борясь с ветром, стали их закрывать. Нас ослепила молния. Казалось, что она ударила где-то совсем рядом, не то в соседнее дерево, не то в пенек под нашим окном. Деревья изгибались под напором ветра. Забурлили ручьи.

– Лаборатория! – закричал Костров. – Там сметет всю посуду!

Вертоградский кинулся в лабораторию. С трудом я закрыл в столовой окна. По стеклам сразу же потекла вода, и в комнате стало еще темнее.

Валя вошла в комнату с керосиновой лампой в руке.

– Какая темень! – сказала она. – Петр Сергеевич, у вас есть спички?

Мы зажгли лампу, и, когда огонек ее разгорелся, за окнами стало темно, как ночью. Вертоградский вышел из лаборатории. Волосы у него были мокрые, и капли воды стекали по лицу.

– Две пробирки разбились, – сказал он. – Ну ничего, скоро у нас много посуды будет.

Валя сняла шерстяной платок, висевший на спинке стула, накинула его на плечи.

– Холодно, – сказала она, поеживаясь, – и неуютно. У

нас всегда неуютно в такую погоду.

Петр Сергеевич встал и надвинул на лоб фуражку.

– Придется идти, – сказал он. – Хорошо, что я плащ захватил.

Он снял висевший на гвозде брезентовый плащ и стал надевать его.

– Куда вы? – удивилась Валя. – Вас же зальет.

– Надо, – сказал Петр Сергеевич. – Мало ли что может в такую погоду случиться! Тем более теперь.

Он вышел. Страшно было подумать, как он будет ходить по болотам в темноте. Там и в солнечный день не всюду можно пройти. Вертоградский стоял у окна и барабанил пальцами по стеклу.

– Будем пить чай? – спросила Валя.

– Нет, – сказал Костров. – Не хочется.

Валя беспокойно посмотрела на отца:

– Пойди ляг, папа.

Костров пожал плечами:

– Рано еще. Наверху лампа заправлена?

– Да.

– Пойду почитаю.

– А я, – сказал Вертоградский, – пожалуй, лягу. В такую погоду ничего нет лучше, как лечь и укрыться. Раздеваться не стану, а подремлю одетый.

Он ушел в лабораторию. Медленно поднялся Костров к себе в мезонин, и мы остались с Валей вдвоем.

– Может, все-таки выпьете чаю, Володя? – спросила она.

– Нет, спасибо.

Я сел в качалку и стал раскачиваться. Валя достала с полки коробку с работой и выложила на стол мотки ниток, иголки, куски материи.

– Вышивать будете? – спросил я.

– Нет, чулки штопать.

Иголка неторопливо двигалась в ее руках. Очень уютно и домовито выглядела Валя сейчас, в пуховом платке, склоненная над шитьем, при желтом свете керосиновой лампы.

Снова, прогремев, раскатился по небу гром.


II

Мы долго молчали. За окнами монотонно лил дождь.

Даже в комнате было слышно, как шумят и бурлят ручьи между деревьями.

– Может, печку затопить? – спросила Валя. – Хоть сейчас и лето, но в такую погоду приятно.

– Не стоит возиться, – ответил я, и мы опять замолчали.

На кухне заверещал сверчок. Под его песенку я задумался. Мысли мои были не очень веселыми. Никак я не мог найти того верного и точного хода, который должен был разоблачить Вертоградского и заставить его вернуть вакцину. Вот он лежит в постели совсем близко, здесь, за тонкой перегородкой, и, наверно, обдумывает, как ему скрыться, как бы не выдать себя, вспоминает каждую мою фразу, стремясь угадать, догадываюсь я о чем-нибудь или нет. Так же и я сейчас вспоминаю каждую его фразу и каждое его движение.

Валя перебила мои мысли вопросом:

– Как вы стали следователем, Володя?

Я усмехнулся:

– Как обыкновенно становятся кем-нибудь. Частью по влечению, частью случайно.

– А где на следователя учатся?

– Я вот учился на биологическом.

– И только?

– Нет, еще кое-где… Андрей Николаевич все еще на меня сердится, что я с биологического ушел?

Валя усмехнулась:

– А вы все еще его боитесь?

– Я лишних полгода учился на биофаке, чтобы не рассердить его.

Валя откусила нитку и сняла чулок с гриба.

– Только для этого? – спросила она.

– Нет, – сказал я улыбнувшись, – еще, чтобы с вами не расставаться. Я был очень влюблен в вас, Валя.

Снова иголка ходила в крепких и подвижных ее пальцах. Верещал сверчок, за окном монотонно шумел дождь.

– Я помню, – сказала Валя. – Я, правда, была девчонкой, но тоже была в вас влюблена. Мне только было очень обидно, что вы такой белобрысый.

Я не нашелся что ответить и снова стал раскачиваться в качалке, прислушиваясь к свисту ветра и шуму дождя за окнами. Я посмотрел на часы: было начало одиннадцатого,

уже мог прийти ответ из Москвы. Принесут мне радиограмму из штаба или решат подождать до утра? Жалко, я не предупредил, что мне она нужна срочно.

– Что вы на часы смотрите? – спросила Валя.

– Мне должны кое-что принести из штаба, – сказал я и, помолчав, добавил: – Ух, какой дождина!

– Когда вспоминаешь детство, – сказала Валя, – лето представляется одним солнечным днем. Раньше как будто и ненастных дней не было. А теперь вот… – Она помолчала. – Говорят, дожди потому, что война. Вы всему учились, Володя, скажите: может это быть?

– Валя, – спросил я, – Якимов хорошо знал немецкий язык?

– Якимов? – Валя подняла глаза и внимательно на меня посмотрела. – Он переводил что-то папе. Журналы, я видела, читал.

– А вы не видели, чтобы он писал по-немецки?

– Не помню. – Нахмурившись, она минутку подумала. –

Нет, не помню.

– Жалко… А насчет дождей очень возможно. Хотя наука этого не подтверждает.

Валя снова склонилась над работой, но через минуту снова подняла на меня глаза:

– Скажите прямо, Володя: может, вам нужно спокойно подумать? Я ведь могу сидеть тихо и не мешать. Мне только не хочется уходить в кухню – там неуютно, огромная печь, горшки, ведра и дождь бьет прямо в окно.

– Сидите, Валя, – сказал я. – Мне приятно, когда вы разговариваете со мной.

– Мне тоже приятно, – сказала Валя. – Мне очень надоело, что не с кем разговаривать.

Когда я смотрел на нее, закутанную в пуховый платок, склонившуюся над шитьем, мне трудно было поверить, что это она скрывалась от немецкой разведки, шла мимо полицейских постов. Очень знакомая девушка сидела передо мной. Та самая, с которой я ходил в театр и подолгу потом разговаривал у крыльца. Та самая, с которой я ехал тогда, весной, в автобусе и которая поцеловала меня так неожиданно. Удивительно мало она изменилась! И можно подумать, что ничего особенного за это время с ней не произошло.

Загрузка...