Отец Пьера был ипохондрик, и мог часами сидеть неподвижно, уставясь в одну точку и думая свои мрачные мысли. У Пьера были еще сестра и брат, причем брат был близнец, но, несмотря на внешнее сходство, во всем остальном был мало похож на Пьера: работал врачом-кардиологом, у него были жена, двое детей, машина и дом. Он почти никогда не приходил к Пьеру в гости, а его жена вообще не могла видеть Пьера, и, встречаясь с ним, сразу же заливалась слезами. Пьер говорил, что это оттого, что ей уже слишком много и одного брата, а тут еще второй, похожий как две капли воды.
Правда, брат Пьера гораздо лучше сохранился, у него было больше волос на голове, а во рту блестели прекрасные белые вставные зубы. У Пьера зубы были очень плохие, да и тех оставалось не так уж много, а когда он сделал себе вставную челюсть, она у него очень быстро сломалась — буквально через неделю, хотя он и заплатил за нее две тысячи франков. Он пошел к врачу, и он ему снова сделал эту челюсть, но через неделю та снова треснула. Пьер не мог есть ничего твердого, и даже свою любимую колбасу не мог как следует разжевать.
Колбасу он всегда прятал, у него в доме было много тайников, и он их часто менял, чтобы никто не мог догадаться, где он хранит еду. Один тайник был в туалете, Пьер считал его самым надежным. Он часто забывал, что и куда спрятал, а потом, думая, что его обокрали, устраивал ужасные скандалы. Один раз он начал кричать на Юлю, что она стащила у него колбасу и съела ее. Галя долго пыталась его переубедить, но он кричал все громче, а Юля плакала.
— Если она взяла, то пусть скажет! — вопил Пьер. — Пусть скажет! Я ничего не имею против этого, но пусть она скажет!
Галя уже и сама начала плакать, но тут Пьер обнаружил колбасу в пустом цветочном горшке под окном. Он был немного смущен и оправдывался:
— Я заметил, что у меня есть тенденция обвинять других в том, что я сделал сам…
— Ну ничего, ничего, — успокаивала его Галя. — Ты был не прав, но это не страшно…
В знак примирения они поцеловались.
В конце жизни Марусе всегда виделась синяя лампочка, то есть не всегда, а стала видеться в последнее время, тусклая синяя лампочка, освещающая бетонный бункер с маленьким оконцем, где стоит множество железных столов, а на них лежат какие-то предметы с привязанными к ногам номерками. Это было не страшно, а невыносимо скучно, и этот синий свет внушал уныние, хотя ей всегда нравился синий цвет, но почему-то здесь это было совсем другое. И еще было что-то общее с баней, где по бетонному полу течет мыльная вода и множество голых людей бродят с шайками, переговариваясь между собой, и шум воды сливается со звуками их голосов.
Или когда в холодном пустом доме в темноте лежишь на кровати рядом с сумасшедшим и слушаешь его ровный храп — значит, он заснул и можно не опасаться, что услышишь его визгливый вечно возбужденный голос хотя бы в ближайшие пять минут, хотя это очень ненадежно, он может проснуться в любое мгновение, его сон хрупок и неглубок, он спит мало, а иногда и вовсе не спит, и тогда наутро страшно смотреть в его глаза, обведенные черными кругами и таящие в глубине черное глухое безумие. Он все время говорит, говорит без умолку, кажется, что он боится замолчать, что, пока он говорит, он жив и нормален, его слушают и воспринимают, он требует ответа, он повторяет по сто раз каждое предложение, пока не услышит, что с ним говорят, он все время размахивает руками и когда он идет по улице издали его можно принять за марионетку, у которой все члены на шарнирах.
А когда ты засыпаешь и внезапно просыпаешься посреди ночи от страха, что кто-то стоит под дверью, и слышишь чье-то дыхание, и сердце проваливается куда-то вниз, потому что отсюда нет выхода, кроме как на крышу, а с крыши — вниз, на темную улицу, а там кто-то уже плачет и причитает, и ты будешь также причитать и плакать, и бродить одна по темным улицам, а если кто-нибудь позовет тебя к себе, ты должна будешь пойти с ним и удовлетворять все его желания, ты просто обязана будешь подчиниться, потому что выбора у тебя не будет, и ты уже загнана в клетку. И самые отвратительные рожи ты должна будешь рассматривать в упор, потому что даже глаза закрыть они тебе не позволят. Постарайся же пока не думать об этом, чтобы окончательно не спятить.
Пьер никогда не вытирал сопли, а всегда слизывал их языком и с жадностью заглатывал, эта привычка осталась у него с тех пор, когда он скитался по Франции, тогда он часто от голода ел свои сопли, они по вкусу напоминали улиток, любимое лакомство французов, и это немного его утешало.
А вот Бернар, его товарищ по психиатрической лечебнице Св. Анны, рассказывал, что его брат любит есть говно, возможно, его любил есть и сам Бернар, но о себе он не решался говорить. Зато Бернар очень любил рассказывать о всевозможных пытках. Как например, человека сажают на стул, а внизу в клетке голодная крыса, которая прогрызает сиденье, но человек не может встать, так как привязан, а крыса начинает грызть уже задницу человека… Когда Бернар доходил до этого места, в его глазах загорался красный огонек, и он судорожно хихикал.
Бернар тоже познакомился с русской девушкой и мечтал жениться на ней, чтобы наконец-то уйти от своей ужасной матери, которая его постоянно изводила. Она запрещала ему трогать крантик, — так Бернар называл свой член — а Бернару очень нравился момент, когда оттуда показывалось что-то беленькое. Но мать за это ужасно била его по рукам, иногда даже стальным прутом, а он плакал, но все равно трогал.
Бернар всегда обо всем советовался с Пьером, потому что у Пьера был опыт, он сумел победить свое безумие, а теперь у него появилась нормальная жена, да еще с дочкой. Отец Бернара даже подарил Пьеру новую машину, самому ему эта машина больше была не нужна, а Пьеру еще могла послужить. Теперь Пьер ездил на хорошей новой машине, а старую, с разболтанными дверцами и приклеенным изолентой крылом, выбросил на помойку.
Через несколько дней у Гали появились первые сомнения по поводу того, что Пьер профессор. Правда, у него в доме всюду были разбросаны книги, тетради, в которых он постоянно что-то писал, но она вспомнила, что на первом этаже в салоне висела странная картина с надписью «Прости меня, Наташа!». На картине была изображена чья-то голая нога, женская грудь, глаз с длинными ресницами, все это было перемешано, и, кажется, проглядывали очертания мужского члена. Вообще, Галя старалась не думать о неприятном и отгоняла от себя мрачные мысли. Главное — что она приехала в Париж! К тому же она ни слова не понимала по-французски, а Пьер очень плохо говорил по-русски.
Пьер решил проучить Галю за то, что она не хотела с ним спать, правда, ей он ничего не сказал, просто на следующее утро отвел их с Юлей погулять в садик. Светило солнце и в садике гуляли дети, они катались с горок, солнце, и в садике гуляли дети, они катались с горок, качались на качелях, ползали в сетке, которая была протянута от одного столба до другого, они бились в ней, как огромные рыбы, Галя была очень довольна, она чувствовала, что находится во Франции, потому что в России таких детских площадок нету. Галя села на скамейку, а Юля побежала играть. Так она сидела долго и все ждала, когда же за ними придет Пьер и они пойдут обедать. Но время шло, а никто не приходил. Юля проголодалась, и играть ей надоело. Садик постепенно опустел, все разошлись по домам, а Галя даже не знала, в какой стороне дом Пьера, потому что Пьер, когда вел их в садик, шел кругами и зигзагами, и она не могла сообразить, куда ей идти. По-французски она не говорила, поэтому спросить ничего не могла. Темнело, становилось холодно. Юля заплакала, Галя прижала ее к себе и так сидела долго-долго. В небе показалась луна, зажглись фонари, они были нежно-оранжевого цвета, в Ленинграде же они зеленовато-синие, Галя смотрела на них и думала, что же ей теперь делать. Галя не знала, что делать, она никого здесь не знала, и плохо ориентировалась. Юля заснула. Галя уже приготовилась провести ночь на скамейке, а утром попытаться куда-нибудь устроиться жить. Тут она услышала чьи-то шаркающие шаги. Она обернулась и увидела улыбающегося Пьера, он стоял перед ней. Потом он наклонился и хотел ее поцеловать, но Галя резко отстранилась.
— Что ты? — обиженно спросил Пьер. — Пошли домой, я дам вам есть!
Выбора у Гали не было — она молча встала и с Юлей на руках пошла за Пьером. Пьер, похоже, тоже обиделся и шел впереди молча, довольно быстро, Гале приходилось чуть не бежать за ним, чтобы не потерять его из виду. Наконец они пришли домой и Пьер, открыв дверь, поднялся к себе в комнату. Галя и Юля так устали, что уже не хотели есть и пошли спать. Но Пьер думал, что хотя бы сегодня он наконец насладится радостями любви. Как только Юля с Галей легли в постель, дверь их комнаты открылась, и в щель просунулась всклокоченная голова Пьера.
— Галя! Иди! — закричал он.
— Пьер, я устала, давай завтра, — ответила Галя.
— Нет! Нет! — капризно закричал Пьер, — Я хочу сегодня! Если ты не хочешь совокупляться, то мы сделаем только эпидермический диалог! Ты даже можешь не снимать трусы!
Юля уже спала, и Галя тихонько встала и пошла в комнату к Пьеру.
Костю долго перевозили с места на место по всему Парижу из префектуры в префектуру, как когда-то, лет семь назад в Ленинграде, когда он хотел с закрытыми глазами дойти от Невского проспекта до своего дома на Лиговском, и ему это почти удалось, но у самого дома его все же забрали в ментовку. Там пытались выяснить его адрес, фамилию и имя, а он говорил что его зовут Василий Розанов и указывал адрес на Коломенской, где Розанов на самом деле жил какое-то время, а они проверяли и ловили его на вранье, но он так и не сказал, где живет, хотя они и находились в двух шагах от его дома. Его тоже возили из ментовки в ментовку по всему городу, хотели выяснить его личность, но так и не выяснили, а напоследок сильно избили и даже вырвали клок волос, и только потом перевезли в психушку, где он постепенно пришел в себя.
А в Префектуре он говорил, что его зовут то Исидор Дюкас, то Шарль Пеги, то Луи-Фердинанд Селин, и доверчивый толстый полицейский так и записывал, и даже переводчик, которого специально для этого пригласили, ничего не мог понять. Когда Костю повели в туалет, он захотел продемонстрировать какой-то очень красивый жест сопровождавшему его полицейскому, но тот не понял, а может понял, но просто специально, чтобы отомстить Косте за то, что тот перед этим орал: «Френч швайне!», тяжелой каучуковой дубинкой изо всей силы заехал ему по переносице, и Костя даже в том состоянии, когда он вообще не чувствовал боли, ощутил, как у него хрустнули кости и испугался, что тот сломал ему нос.
У Кости отобрали кожаный ремень, часы, крест на металлической цепочке и заперли в помещении за стеклянной перегородкой (вроде «аквариума» у нас в ментовке) с огромным пьяным негром. Костя продолжал буйствовать, он отбивал руками изо всех сил по стеклу «Гимн Советского Союза» и «Марсельезу», а негр с одобрением кивал головой, Косте казалось, что негр думает, что он играет джаз, и негру это должно быть особо приятно. Потом негр, свесив голову, заснул, и в его храпе Косте чудилось: «Фраер! Фраер!» Костя начинал злиться, подходил к негру, чтобы ударить его, но, как только он подходил ближе, негр тут же испуганно начинал храпеть: «Сэр! Сэр!» Костю это удовлетворяло, и желание ударить негра тут же пропадало. Так повторялось несколько раз, а безмятежно дремавший негр и не подозревал, какой опасности он подвергался.
Наконец Косте это наскучило, и он начал громко декламировать все французские фразы, которые знал или когда-нибудь слышал. Он несколько раз повторил, прижавшись носом к прозрачной стене:
— Messieurs, je ne mange pas six jours… — и молодой французский полицейский, с состраданием посмотрев на Костю, тихо подошел к дверям, и предварительно оглянувшись по сторонам, присел и осторожно подсунул под дверь кусочек булочки, которую Костя радостно съел, очень веселясь про себя в душе, потому что голода в этом состоянии он вообще не ощущал.
Утром приехал префект, и Костю провели мимо строя французских полицейских, ему казалось, что это ради него они выстроились так торжественно, что он принимает парад, как Наполеон или как какой-то адмирал, адмирал и Наполеон смешались у него в голове, он шел мимо стоявших навытяжку полицейских в разорванной рубашке с гордо поднятой головой, время от времени вскидывая скованные наручниками руки над головой в знак приветствия.
Ему казалось, что сейчас его повезут на корабль, и они отправятся в кругосветное плавание, ему уже виделась бескрайняя морская гладь, и безмятежно голубое небо, а он стоит на палубе в строгой черной форме, на капитанском мостике, в руках у него бинокль, и он спокойным голосом отдает приказы, и все его слушаются, а над головой у него летают чайки, и лицо освежает легкий бриз, но вместо этого его доставили в психоприемник, который в Париже называется IPPP (что расшифровывается как Infirmerie Psichyatrique de la Prefecture et de la Police, то есть Психбольница Префектуры и Полиции).
Там его поместили в специальную камеру, стены которой были предусмотрительно обшиты чем-то мягким, на сей раз эта предосторожность пришлась очень кстати, ибо к тому моменту его возбуждение достигло такой степени, что он кидался на стены и бился о них головой. Ему сделали несколько уколов, и после ужасных мучений наступило некоторое просветление. Он подошел к зарешеченному окну, и ему казалось, что в соседнем окне ему кто-то машет рукой и в том ужасном состоянии, в котором он был (а ему казалось, что он попал прямо в ад, и если бы не решетки на окне, незамедлительно выбросился бы наружу), это соседнее окно было для него как последняя зацепка, как будто кто-то его еще любит и ждет, и это принесло ему небольшое облегчение. Потом все куда-то провалилось и исчезло.
Очнулся Костя уже в Фонтенэ-о-Роз, комфортабельной психиатрической клинике под Парижем. Туда его поместили лишь потому, что он был иностранец из Советского Союза, где всячески издеваются над людьми вообще и над сумасшедшими в частности, и где карательная психиатрия возведена в ранг государственной политики. Вообще, Костя, хотя ничего не понимал, но бессознательно готовился к худшему, ожидал того, что было с ним в прошлый раз на Пряжке.
Но в Фонтенэ-о-Роз ему почти не давали лекарств, утром приносили кофе и даже пирожное и спрашивали, что он хочет на обед, он мог смотреть телевизор, отдыхать, гулять в саду среди зеленых деревьев. На него никто не орал, не выгонял из палаты, он мог делать все, что хочет.
Косте казалось, что он попал прямо в рай — самое главное, что можно было спокойно лежать или сидеть и смотреть в окно, никто ни на кого не орал, никто никого никуда не выгонял. Все это было настолько неожиданно для Кости, что подействовало на него, как электрошок, и, к удивлению врачей, уже через три дня он почти полностью пришел в себя.
Однажды утром он проснулся и, не вставая с кровати, стал задумчиво смотреть в окно. В голове у него еще не вполне прояснилось, и вдруг он увидел за окном страшную старуху, она медленно боком подошла к окну и уставилась на него своими огромными глазами. Костя испугался и закрыл глаза, а когда снова их открыл, старуха исчезла.
«Сегодня выпил литр красного… Как грустно! Сезон любви — птицы летают на дворе, самцы сеют семена в самок, светит солнце. А я один, я вечно один, хотя Галя и приехала. Галя очень красивая. Это мой тип. Я люблю ее, а она меня не любит. Она отказалась провести со мной эпидермический диалог и я отвел ее с дочкой в сад. Пусть погуляют.»
«После обеда я ездил навестить Сюзанну, она в больнице. Ей делают химиотерапию, у нее всюду торчат трубки, ее питают через пупок или через влагалище, я точно не знаю. Я сходил для нее в магазин и принес бутылку воды. Она наорала на меня за то, что я разлил воду на пол. Это естественно, ей надо выразить себя. Как хорошо я ее понимаю.»
«Женщины так эгоистичны, они предпочитают хранить свое тело для самих себя. Женщина — самое прекрасное творение Бога. Но они эгоистичны. Это дефект их воспитания. Нас с детства приучают стыдиться собственного тела. Например, мое тело — это я. Я существую, это онтологично. Я — это я. А она — это она. Я свободен, я совершенно свободен.»
«Я везде вижу людей, в костюмах с галстуками они идут на работу. Утром они пьют кофе — это их наркотик, курят сигарету — это для них та же соска — они все находятся в стадии сосания. Есть анальная стадия, а есть сосальная стадия. Через стадию сосания я уже прошел. Раньше, еще когда я был в армии, я курил сигареты. Потом я стал курить самокрутки. Потом я находил окурки на улицах. А потом я вообще перестал курить и теперь чувствую себя очень хорошо. Люди идут на работу. В обед они идут в кафе и жрут. Я тоже жру. Мы как свиньи — жрем, чавкаем, обжираемся — как это отвратительно! Когда Галя увидела, как я ем, она обезумела. Потому что я веду себя естественно, я вытираю пальцы о рубашку, когда у меня есть газы в кишечнике, я их выпускаю, когда у меня есть газы в желудке, я их отрыгиваю, когда у меня в зубах застряла пища, я достаю ее оттуда пальцем или деревянной палочкой, когда у меня в носу есть сопли, я достаю их оттуда и иногда ем — они очень вкусные! Они похожи на улиток, которые мы ели в детстве с братом и Эвелиной. А Галя — лицемерка. Она и свою дочку учит всякому лицемерию, но я этого не хочу терпеть!»
«Вообще я мечтал жениться на атеистке, чтобы убедить ее в существовании Бога, но Галя, кажется, верит в Бога и ходит в церковь, хотя мне кажется, что это не совсем правда, она и здесь лицемерит. Я тоже хожу в церковь, у меня даже есть иконы в углу комнаты. И еще у меня есть портрет русского патриарха, я его прикрепил красной кнопкой к стене, эту кнопку я вколол ему прямо в лоб, между двумя глазами, и у него получилось третье око.»
«Маруся — высокая, у нее светлые волосы и голубые глаза. Это мой тип. Зачем она ходит в джинсах? Лучше бы она ходила в юбке. Зачем она приехала с Костей? Это меня раздражает. Костя разбил стекло в Центре Помпиду. Его отправили в психбольницу. У него опыт. Я уважаю этого человека.»
Дима приехал автостопом из Швейцарии без французской визы. Пьеру позвонили его знакомые и попросили встретить Диму и на время приютить, потому что ему было негде жить. Пьер поехал к метро на машине, которую ему отдали в мастерской, где он работал, двери у этой машины закрывались плохо, а одна вообще не закрывалась, и Пьер привязывал ее веревочкой, но все равно это была машина, и она ездила, и Пьер добирался на ней даже в Нормандию и к морю в Довиль, на самый фешенебельный французский курорт.
Он был там всего лишь один день — они приехали туда с его женой и дочкой, и у самого океана на белом мелком песочке оставили машину — там было много машин, и много народу, все загорали и купались. У его жены не оказалось купальника, и Пьер дал ей свои старые тренировочные брюки, обрезанные по колено, которые, в случае необходимости, заменяли ему плавки, — она купалась без лифчика — так делали во Франции почти все женщины, правда, пока она шла к воде, она закрывала грудь руками, а уже потом в воде плавала, как хотела.
По Парижу Пьер не любил ездить на машине из-за трудностей с парковкой, все было занято, и машину невозможно было поставить, поэтому он предпочитал перемещаться на метро. Но Диму встретить он согласился, это было недалеко, — у ближайшей станции метро Пон де Леваллуа, куда от его дома было двадцать минут ходьбы, а на машине вообще пять минут. Нужно было пройти через два моста над железнодорожными путями, где внизу ходили электрички, потом перейти через мост над Сеной, внизу был островок де ля Жатт (который Пьер, любивший игру слов, называл «Иль де ля Шатт», что на арго означало «Остров Пиписьки»), справа вдали виднелись огромные небоскребы Дефанс — это был квартал, построенный в подражание американским небоскребам — Пьер говорил, что архитектор, соорудивший этот квартал, страдает мегаломанией, — и там неподалеку было метро.
Маруся потом видела Дефанс, действительно, похоже на Америку, огромные блестящие дома по сто этажей, и подъемник, — можно полюбоваться сверху на пейзаж. Фонтанчики, бассейн с разноцветными огнями и вода вечером становится зеленая и фиолетовая. А в подземельи там метро и автобусы — так приятно и тихо, пахнет сыростью, как в погребе, и уютно…
Когда Пьер подъехал к метро, Дима сидел на паребрике мостовой, в белой рубашке и джинсах. Оказалось, что он свободно говорит по-французски, потому что в детстве Дима жил в Швейцарии вместе с родителями, которые там работали, занимались геологией. Дима вообще говорил без умолку, он говорил постоянно, остановить его было невозможно, а когда говорить уже становилось не о чем, он начинал приплясывать, прищелкивая пальцами, и напевать какие-то неизвестные мелодии. Дима очень любил джаз. В карманах у него были конфетки, которые он доставал и по одной давал Пьеру: Пьер жадно их ел.
Пьер хотел стать знаменитым писателем, но он никак и ни на чем не мог подолгу сосредоточиться. Он знал, что он ЕСТЬ. И Бог тоже ЕСТЬ. Они вместе онтологические существа. И его родители тоже ЕСТЬ. Каждое существо ЕСТЬ само по себе. Каждое существо прекрасно, но только человеческое существо, кошек и собак Пьер ненавидел, так как считал, что они воруют частичку любви, которая могла бы попасть к нему. Если он видел, что юноша обнимает собаку, а рядом стоит девушка, он говорил:
— Вот зоофил! Он это делает потому, что не решается обнять свою подругу! Потому что это — табу!
Он любил только гусей и лошадей, потому что их можно было есть. Гуляя по лугу, он иногда останавливался и наблюдал великолепных лошадей — жеребцов и кобыл, он подзывал их ржанием — он научился ржать, как настоящий конь. Вообще-то, он звал кобыл, но часто приходил жеребец, а Пьер не любил особей мужского пола, он их боялся, он любил только женщин.
Не так давно Пьер выгнал из дома Марину. Марина была странница, она ходила по Парижу с двумя дочками, а в рюкзаках у них были книги, жития святых и евангелия, уже начатые тюбики с кремом и деодоранты, конфеты в разорванных бумажках, расчески с обломанными зубьями и еще много-много всего. Они пришли к Пьеру, потому что им негде было жить, а Пьер принимал у себя всех. Марина каждый день молилась Богу, дочек она отправляла спать, а сама молилась. У нее было худое лицо, черные кустистые брови и огромные черные глаза. Пьер терпел два дня, а на третий день поздно вечером объявил:
— Марина, сегодня ты спишь со мной!
Марина посмотрела на Пьера, на его обвисшие щеки в красных прожилках, на его нос с растущими на нем волосами, на обломки гнилых зубов, торчащие из-под седых усов над губами, растянутыми в похотливой ухмылке, немного подумала и, встав на колени, стала молиться о спасении души Пьера. Пьер сидел рядом на кровати, уперев локти в колени и с восхищением смотрел на Марину. Он ждал, что вот сейчас она помолится, разденется, ляжет рядом с ним, и они проведут вместе упоительную ночь. Девочки были тут же, они крестили Пьера и приговаривали: — Изыди! Изыди! Нечистая!
Пьер добродушно улыбался и осматривал их крепкие ножки и юбочки, под которыми угадывались ягодицы. Но Марина встала с колен и ушла. Она ушла, забрав с собой девочек, хотя был уже час ночи, и электрички больше не ходили. Она просила Пьера разрешить им остаться хотя бы до утра, но Пьер был неумолим, он специально дотянул до такого позднего часа, чтобы поставить Марину в безвыходное положение и вынудить ее спать с ним.
Не могла же она ночью вместе с девочками идти неизвестно куда, но она все равно ушла. Вспоминая об этом, Пьер чесал яйца и задумчиво говорил:
— Я просто хотел, чтобы она ушла, поэтому и попросил ее спать со мной. Но вообще-то она прекрасно устроилась, я тут видел ее на вокзале, она, кажется, нашла себе мужика и живет с ним…
«Самые прекрасные слова в русском языке — это самец и самка. Но люди их не любят, потому что это табу. Я написал открытку одной девушке, которая мне очень нравится: „Моя любимая самка, я приеду, чтобы спать бок о бок с тобой. Твой Пьер.“ Но она почему-то очень обиделась и сказала, чтобы я ей больше не писал и не звонил. И ее муж сказал, что разобьет мне морду. Это странно. Когда я приезжал в Ленинград, я жил у них на квартире.
Ее муж тогда уехал жить к своей матери, а я остался с ней вдвоем в пустой квартире. Наверное, нужно было попросить ее спать со мной, но я каждую ночь мирно шел спать один в свою комнату. А надо было ей сказать: „Давай спать вместе!“ Она, наверное, стеснялась предложить мне это сама. Поэтому я решил написать ей эту открытку, надеясь, что она как бы в шутку ответит мне, но на самом-то деле мне сразу же станет ясно, что она хочет спать со мной бок о бок, и я приеду в Петер, а еще лучше пришлю ей приглашение. Однако, она очень разозлилась.»
«Вчера у меня ночевала Марина. Марина — это странница. Она бродит везде со своими двумя девочками. У них на головах платки, и они молятся Богу. Она ночевала у меня одну ночь, а потом я сказал ей:
— Марина! Сегодня ты спишь со мной!
Она встала на колени и стала молиться, а девочки стояли рядом, крестили меня и причитали:
— Изыди! Изыди!
Они очень хорошенькие. Я не педофил, но через пару лет они совсем созреют. Они скоро достигнут половой зрелости. По-русски есть слово „сладкий страсть“. Это слово мне очень нравится. Я хотел поцеловать одну девочку, но она отскочила. А вторую я все же успел поцеловать, она еще маленькая, я для нее как отец.»
«Я хочу быть отцом. У меня тоже будет такая девочка. Я буду возить ее в тележке, которую украду в универмаге напротив. Нет, красть — это неблагородно, я ее найду на улице. Я найду на улице еще много тряпок и заверну ее в эти тряпки и буду катать по улицам, а все будут на нас смотреть. Я смогу целовать ее столько, сколько захочу и даже смогу класть ее совсем голенькую в свою кровать, и у нас будет эпидермический диалог.
А когда она вырастет, я возьму для нее бесплатные презервативы в поликлинике, у нас в поликлинике я видел объявление о том, что подросткам выдают бесплатные презервативы, я даже узнал, когда их можно взять. Я могу взять эти презервативы и для Юли, она тоже скоро достигнет половой зрелости, а Гале я предложу вставить внутриматочную спираль, потому что она, наверное, боится забеременеть, поэтому и не хочет спать со мной. А когда у нее будет спираль, она будет спать со мной каждую ночь.
Только как же тогда я оплодотворю ее? Я прокрадусь ночью к ней в комнату и оплодотворю ее сзади, сзади спираль, кажется, не действует, а она будет спать и даже не заметит, она будет сладко спать. О моя мама, где ты! Я хочу обратно в тебя! О мам, где ты? Я называю Галю Гал, так мне больше нравится. Юля же называет ее мам. О мам!»
Дима жил у Пьера уже месяц. Он был единственным представителем мужского пола, которому удалось так долго прожить у Пьера, обычно он позволял жить у себя только женщинам в надежде на то, что они будут с ним спать, а мужчины не задерживались дольше двух недель.
Вообще-то в Париже жила димина двоюродная сестра Катя, она была замужем за французом, и он рассчитывал остановиться у нее. Но у них была очень маленькая квартира, они жили вместе с братом мужа, а он был немного странный, да тут еще Катя недавно родила, а ее муж, тщедушный француз маленького роста, но очень образованный, страдал комплексом неполноценности и вообще был довольно вспыльчивый и привередливый, они часто ругались.
С Димой у Кати были не очень хорошие отношения, потому что их родители были в ссоре. Родители Кати как-то давно сдали Диму в милицию, потому что тот украл наркотики в поликлинике, и за ним охотились милиционеры, а катины родители случайно узнали, где он прячется, и навели милицию на его след. Дима с тех пор их ненавидел. Но еще до того однажды Дима купил своей матери мороженое и положил его в холодильник, а в это время к ним в гости пришла катина мать — сестра диминой матери. Дима сидел у себя в комнате и слушал музыку, он очень любил джаз, а блатную музыку ненавидел, после того, как побывал в тюрьме, он вообще не мог спокойно слышать не только блатные песни, но даже блатной жаргон, а вот джаз Дима слушал постоянно, при этом он приплясывал, дергаясь всем телом, изображая гитариста и прищелкивая пальцами. Он был очень худой, со светлыми кудрявыми волосами и голубыми глазами. Так он приплясывал у себя в комнате, а тетя Мила — сестра его матери — сидела в кухне и ждала свою сестру.
Наконец Дима решил зайти на кухню и предложить гостье чаю, потому что его мать задерживалась — и тут он увидел, что тетя ест мороженое, которое он купил для своей матери! Этого он ей тоже никогда не мог простить!
У Димы было еще два брата — один брат играл на скрипке у Петропавловской крепости, и Дима помогал ему собирать выручку, второй же брат вступил в секту мормонов и получал доллары из Америки. У Петропавловской крепости Дима и познакомился с одной швейцаркой, которая прислала ему приглашение. Он, правда, уже зараннее собирался ехать именно во Францию, потому что тетя Мила ездила туда в гости к Кате и все время повторяла: «Франция — это рай!»
И его мать говорила, что единственная страна, где она хотела бы жить — это Франция. Но когда Дима приехал во Францию, оказалось, что ему негде остановиться, потому что у Кати было нельзя. Катя предложила ему пожить у Пьера, у которого был большой дом в пригороде Парижа Буа Коломб:
— Хотя к нему и приехали жена с дочкой, но места хватит на всех.
Дима согласился. Пьер тоже был не против, он всегда принимал гостей, они его кормили, даже если у них было немного денег, все равно ему хоть что-то да перепадало. Во всяком случае, бутылку вина ему всегда покупали. Пьер встретил Диму у метро, Дима ему сразу понравился, потому что прекрасно говорил по-французски, у него были изысканные манеры, и, к тому же, он сидел в тюрьме, а значит у него был опыт страдания, это Пьер очень ценил. Сам Пьер в тюрьме не был, но провел два года в Сент-Анн, там ему сделали восемь электрошоков, но он считал, что сумасшедший дом и тюрьма — это одно и то же. Он все время говорил:
— Да, я знаю, у меня опыт! — и многозначительно тряс при этом головой, горестно сжав рот в куриную гузку.
В сумасшедшем доме Пьеру впервые пришло в голову, что он обязательно должен поехать в Россию, а в то время это было не так просто, потому что коммунисты мало кому давали въездную визу, тогда Пьер надумал стать дипломатом, а чтобы не терять времени зря, решил считать, что он уже дипломат, и вот-вот отправится в Россию, когда же кто-то при нем достал портфель, который назывался дипломат, Пьер принял это за Знак, подтверждающий, что действительно, он уже дипломат; после этого Пьер дни напролет, лежа на койке под воздействием лекарства, только и делал, что обдумывал подробности своей поездки в Россию.
И Дима ему сразу же показался похожим на дипломата — у него ведь были такие до блеска начищенные ботинки и белая рубашка, и держался он так прямо — настоящий дипломат! Пьер немного завидовал Диме и вместе с тем восхищался им, потому что у него был опыт.
Дима стал для Пьера как бы тайным идеалом. Но, несмотря на это, Дима прожил у Пьера в доме всего пятнадцать дней, а потом Пьер написал ему на бумаге: «Дима, завтра ты уходишь, потому что приезжает Света!» Дима подумал, что это шутка, но Пьер был очень мрачный, не разговаривал с ним, отворачивался, ходил боком, к тому же спрятал телефон, который Дима, правда, все равно нашел потом в помойном ведре. Дима решил уйти на время, а потом, когда настроение у Пьера изменится, вернуться назад. Он не оставлял надежды навсегда поселиться во Франции.
Пьер очень хотел оставить после себя потомство, этот вопрос занимал его постоянно, потому что уже скоро (а может, и не так скоро) он должен умереть, то есть это не называется умереть (Пьер никогда не употреблял это слово), а просто уйти, конечно, навсегда, а его ребеночек останется, он воспроизведет себя, как говорил его отец, который никогда не снимал с головы своей шляпы и часто, сидя на кухне, щупал пульс. В такие минуты лицо его обретало задумчиво-беспокойное выражение, он был ипохондриком. А потом он отправлялся на природу писать пейзажи, еще он рисовал валькирий, он изучал Вагнера и даже пел вместе со своей дочерью Эвелиной, облаченной в голубую тунику, и на волосах у нее была золотая ленточка…
На автопортретах он рисовал себе огромные кустистые брови, такие же брови были и у Пьера, они росли в разные стороны и напоминали траву, в которой Пьер собирался умереть, когда настанет его час. Он не хотел умирать в приюте, это его ужасало, он пойдет умирать за город, ляжет там в траву, никто не выливает туда помои, во Франции очень хорошо продумана система канализации. Он будет слушать пение птиц и спокойно умрет, как его мать и отец, которые лежат вместе в одинокой могиле на кладбище в Нормандии под прямоугольной плитой, украшенной сбоку скромным распятием.
Пьер ни разу не был на их могиле, впрочем, один раз он все же туда заглянул, по дороге он сорвал один цветочек — это был мак, и еще один — розовый, мохнатый — Пьер не знал, как он называется, он не разбирался в растениях — и проходя мимо, небрежно бросил их на плиту. Потом он прошел по всему кладбищу и ненадолго остановился перед могилой молодых солдат, погибших за Францию.
Пьера всегда раздражала эта комедия: сражайтесь за родину! Он сам был в Алжире на войне и из-за этого потом и попал в сумасшедший дом, он не мог вынести этого ужасного напряжения, и с тех пор стал пацифистом.
У Димы в Ленинграде был сын, он женился очень рано, в девятнадцать лет, но его жена потом погрязла в наркотиках, как говорил сам Дима, да и он тоже одно время был наркоманом, даже сидел из-за этого в тюрьме, правда, Пьеру он сказал, что сидел из-за политики, потому что всегда был против коммунистов, и Пьер его очень жалел. Он говорил:
— У Димы есть опыт. Я уважаю этого человека.
У Пьера тоже был опыт, только он сидел не в тюрьме, а в психбольнице Святой Анны, но ему казалось, что это одно и то же. Диму переполняла энергия, он вообще не мог долго сидеть на одном месте, и почти все время приплясывал и пританцовывал, прищелкивая пальцами и что-то напевая. Дима все воспринимал всерьез, Маруся не сразу обратила внимание на эту его особенность, а зря. Однажды Денис в шутку предложил Диме ограбить магазин.
— А что? — тут же вдохновился Дима, — это совсем не сложно. — Он сел и сразу же стал рисовать план воображаемого ограбления:
— Мы заходим втроем в эту дверь, естественно, в масках, я впереди, она — посередине, ты — сзади, подходим к кассиру…
Потом Дима еще долго обсуждал с Марусей этот план, и так ей надоел, что она не знала, как от него избавиться. Однако вскоре его двоюродная сестра позвонила ему и по телефону сказала, что есть работа — ухаживать за старушкой, но родственники этой старушки хотят, чтобы за ней ухаживал человек верующий. Ход диминых мыслей тут же резко изменился.
— А что? — тут же заявил он Марусе, — я скажу, что я окончил духовный семинарий, и после этого ухаживал за своей бабушкой. Правда, она теперь умерла, но это не имеет никакого значения.
Потом от кого-то последовало предложение смотреть за детьми, и Маруся, как-то вернувшись домой, увидела, что Дима стоит на четвереньках посреди комнаты и заглядывает под стол и под диваны, приговаривая:
— А где же мой маленький гномик!
Оказалось, что он пытался играть с Юлей в прятки — готовился к работе с детьми. Юля же, заявив Марусе, что Дима — сумасшедший, ушла и заперлась в своей комнате. Однако эту работу Дима тоже не получил.
Дима знал, что Пьер собирается продавать свой дом. Однажды, когда Пьера не было дома, а Дима с Марусей сидели на кухне, в дверь позвонили. Оказалось, это пришла какая-то незнакомая дама, которая заинтересовалась домом Пьера. Дима встретил ее очень галантно, проводил наверх, а сам, стремительно перепрыгивая через несколько ступенек, спустился вниз на кухню к Марусе.
— Сколько стоит этот дом, только быстро? — задыхаясь, завопил он Марусе.
— Миллион семьсот тысяч франков, — ответила ему Маруся с некоторым недоумением.
— Значит так, сиди тихо и помалкивай, десять процентов тебе, остальное — мне! — выпалил Дима и так же стремительно бросился наверх к незнакомке.
Потом оказалось, что дама была торговым агентом фирмы, с которой Пьер заключил договор на продажу недвижимости, и была очень удивлена резко повысившейся ценой дома. Вскоре Пьеру пришло уведомление о расторжении договора.
Больше всего Диму занимал вопрос о том, как остаться во Франции, даже его мама говорила, что это единственная страна, где она хотела бы жить, и он решил добиваться политического убежища. Это было достаточно сложно, потому что власть коммунистов в Советском Союзе пришла к концу, да и самого Советского Союза уже как такового не существовало, и было невозможно доказать, что тебя преследуют и твоей жизни угрожает опасность.
— Что же мне делать? — в отчаянии спрашивал Дима у Маруси. — Обратно в эту вонючую страну я не вернусь.
— А ты скажи им, что ты гомосексуалист, и тебя за это преследуют, — в шутку предложила Маруся, — Ведь у нас еще в УК статью о гомосексуалистах никто не отменял, так что пока у тебя есть шанс.
Дима недоверчиво захихикал, потом вдруг вскочил и стал отплясывать бешеный танец, извиваясь всем телом, подергиваясь, прищелкивая пальцами и напевая что-то по-английски. Потом он успокоился, сел за стол и налил себе вина.
— Ты что? — спросила его Маруся.
Дима ничего ей не ответил, и стал тут же рассказывать ей про свою жену — какая она сволочь и его совершенно не понимает. Потом, порывшись в карманах, достал оттуда горсть орехов, стал разгрызать, и, доставая изо рта уже разгрызенные, галантно предлагал Марусе. Марусе было неудобно отказываться, и она, чтобы не обижать Диму, съела пару орехов, правда, предварительно их обтерев.
На следующее утро Дима встал рано, когда все еще спали, и куда-то ушел. Он никому ничего не сказал, но он так делал всегда, поэтому никто особенно не волновался. Правда, ночевать он не пришел, но Пьер не придал этому ровно никакого значения.
— Гуляет, — хихикая и подмигивая Марусе сказал он, когда она спросила у него, где же Дима. На следующий день Димы тоже не было, и тут Пьер заволновался:
— Черт! Где же Дима? Может быть, его забрали эти проклятые лягавые? В нашей сволочной стране можно ждать чего угодно!
Но вскоре он выпил, успокоился и забыл про Диму.
Дима явился лишь на третий день, рано утром — грязный, небритый и измученный. Оказывается, под влиянием марусиных слов, он решил объявить себя гомосексуалистом.
Вообще, Дима в частных беседах отрицал, что он гомосексуалист, хотя и признался как-то Марусе, что на зоне ходил среди «петухов» или «опущенных», что одно и то же. И тут он все же решился открыто объявить о своей сексуальной ориентации, а если от него потребуют доказательств, он сможет сказать, что в России у него остался друг, которому он хранит верность.
Дима решил организовать акцию — подняться с плакатом на Нотр-Дам. На плакате он написал: «Французы! Помогите гомосексуалисту из ГУЛАГа!» Он залез со своим плакатом на Нотр-Дам и устроился между башенками снаружи, это место он облюбовал уже давно, еще когда приходил в первый раз, чтобы составить план действия; там он простоял примерно полчаса, но его никто не замечал. Он продолжал мужественно стоять и к концу двух часов ожидания ужасно замерз, к тому же плакат порвался на ветру. Дима от холода стал приплясывать и прищелкивать пальцами: он изображал то гитариста, то ударника, то певца, и даже спел несколько фраз по-английски хриплым голосом, он так разошелся, что едва не упал вниз, но зато почувствовал, что согрелся. Сзади он услышал какое-то шуршание и обернулся: за ним остолбенев от изумления наблюдал седой человек в форменной фуражке со связкой ключей в руке, очевидно, это был сторож. Через какое-то время сторож, заикаясь, произнес:
— Что это вы тут делаете? Собор уже закрывается, приходите завтра.
Близко подойти, однако, он не смог — Дима специально устроился так, чтобы вытащить его было невозможно.
— Я советский гомосексуалист из ГУЛАГа, — гордо ответил Дима.
Сторож все еще не догадался.
— А что же вы тут делаете? Вот тут неподалеку есть кафе, где собираются гомосексуалисты, вы наверное просто спутали, идите туда, я вам покажу, где это.
— Мне нужно получить политическое убежище, в Советском Союзе мне грозит смерть, меня посадят в лагеря. Я отсюда не слезу, пока вы не вызовете телевидение.
Сторож попытался его уговорить, даже предлагал написать ему адреса всех местных гей-клубов, сказал, что там ему помогут, но Дима ничего не хотел слушать. Наконец смотритель, бормоча под нос:
— Проклятые иностранцы, проклятые гомосексуалисты, вечно с ними проблемы! — поплелся вызывать полицию, уже было поздно и нужно было закрывать собор. Вскоре Дима увидел внизу несколько полицейских машин, и комиссар с рупором стал уговаривать его спуститься вниз. Они сверху казались маленькими, просто игрушечными, а комиссар напоминал какое-то диковинное насекомое, Диму это очень позабавило. Сзади тоже к нему пытались подкрасться полицейские, но Дима пригрозил, что прыгнет вниз. Он завопил, что требует, чтобы приехало телевидение, и только когда увидел внизу машину с надписью ТВ, согласился спуститься вниз.
Когда его вели к полицейской машине, он приветственно помахивал над головой руками, как делают государственные деятели, когда их встречают в других странах. Диму посадили в полицейскую машину и повезли, по дороге полицейские говорили с ним очень дружески и даже с некоторой завистью: он теперь стал знаменитостью, и скоро у него будет много денег, так пусть он тогда не забудет пригласить их в ресторан… Дима радостно скалил зубы в предвкушении вкусного обеда.
Но его почему-то привезли в тот же психоприемник, что и Костю, там долго осматривали, ощупывали, спрашивали — с какого возраста он занимается гомосексуализмом, и кто его больше интересует: мальчики или взрослые мужики. Дима бодро отвечал на все вопросы, ожидая, когда же его все-таки покормят, но его просто отвели в камеру и заперли на всю ночь.
Только Дима стал засыпать, как услышал скрип открывающейся двери, и кто-то, обутый в сапоги, тяжело дыша, подошел к его кровати и нежно обнял Диму. Дима в ужасе стал отбиваться, потом вскочил, и забился под кровать… Человек в сапогах еще походил вокруг, он не говорил ни слова, и только сопел. Наконец он выругался и ушел. Все стихло, но Дима уже боялся вылезать из-под кровати, он перетащил туда подушку и матрас, и так и заснул под кроватью.
Утром он проснулся от того, что кто-то грубо толкал его в плечо. Он открыл глаза и увидел огромные сапоги. Сверху на него презрительно смотрел угрюмый полицейский с красной физиономией. Он не предложил Диме ни кофе, ни даже хлеба, хотя Дима объяснял ему, что голоден, он не сказал ни слова, а просто, с презрением глядя на Диму, вытолкал его на улицу, выбросил вслед его синюю нейлоновую сумочку и с грохотом закрыл ворота.
Дима некоторое время стоял в растерянности, потом бросился к газетному киоску — он был уверен, что его портрет будет везде, на всех обложках и первых страницах газет. Он просмотрел все — ничего не было, он не верил собственным глазам, получалось, что все напрасно. Оставалась еще надежда, что вчера его показывали по телевизору. Он позвонил своей двоюродной сестре, которая уже давно жила во Франции с французским мужем. Однако, по телевизору его тоже не показали, ни слова не было, даже в новостях.
Пьера все это не удивило, он был философ и великий мистик — так он сам себя называл, он сказал, что так все и должно быть: он был в хорошем настроении, потому что выпил красного вина и поел колбасы и ковырял в зубах острой деревянной зубочисткой китайского производства. Дима решил на следующий день снова пойти в Нотр-Дам, но на сей раз устроить там стриптиз во время богослужения. «Просто так они от меня не отделаются», — злорадно думал он.
Однако на следующий день в Нотр-Дам его не пустили, человек у входа, увидев Диму, сразу же подошел к нему вплотную и тихо сказал, чтобы он сейчас же уходил, а то он вызовет полицию, и Диму надолго упрячут за решетку. Дима стал уверенно отвечать, что они не имеют права, потому что он российский гражданин, а их французские законы для него не указ, но человек нехорошо улыбнулся и достал из кармана радиотелефон. Тогда Дима быстрым шагом направился в сторону Латинского квартала, пугливо оглядываясь по сторонам. Ему вовсе не хотелось за решетку.
В комнате, где жила Галя, было окно в крыше, оно открывалось наверх. На потолке висела одна лампочка на ободранном проводе, а так как у Пьера далеко не в каждой комнате были лампочки, то это было своего рода роскошью. Раньше до Гали в этой комнате жила Ивонна, полька, ее с приездом Гали он переселил в другую, похуже. Она работала по ночам в ресторане и приходила домой иногда под утро, а иногда в два часа ночи.
Ивонна платила Пьеру за комнату 600 франков в месяц, это было очень недорого, и она жила у Пьера уже несколько лет, но Пьер периодически ее выгонял. Когда она возвращалась после работы поздно ночью домой, ей, чтобы попасть в свою комнату на третьем этаже, неизбежно приходилось пройти мимо комнаты Пьера, а Пьер всегда оставлял дверь открытой, и, всякий раз, когда Ивонна проходила мимо — а он не спал и ждал этого момента — он заунывным голосом звал ее:
— Вона! Вона! Иди ко мне! Вместе нам будет теплее!
Ивонна и так уставала, а эти заунывные призывы просто доводили ее до белого каления, к тому же ей не нравилось изобретенное Пьером имя «Вона».
Пьер занимал лучшую комнату в доме, с туалетом и иногда ставил себе на ночь электрический обогреватель. Это было естественно, ведь он был хозяином дома, хотя это слово ему и не нравилось. Правда, дверь, ведущая в туалет из комнаты, была сломана, так что получалось, что туалет находится как бы прямо в спальне, и Пьеру казалось, что это смущает Галю, но порой он находил в этом даже что-то приятное. Но потом ему показалось, что Галя от этого становится не такая страстная, а она и так-то не была особенно страстная, только один раз, когда они с Пьером выпили вдвоем три бутылки красного вина, Пьер буквально втащил ее на второй этаж и повалил на кровать. Галя хихикала и не особенно сопротивлялась, а Пьер раздел ее, разделся сам и предался удовольствиям любви. Правда, он выпил и съел слишком много, поэтому у него была сильная отрыжка, и из его желудка вместе с газами поднималась в рот не успевшая перевариться пища, Гале не очень хотелось целоваться с ним, но Пьер, властно загнул ее голову так, что она испугалась, чтобы он не сломал ей шею, и впился в ее рот страстным поцелуем. Галя все время видела, как он ест сопли, поэтому целоваться с ним ей было не особенно приятно, и она старалась по возможности этого избегать. К тому же, профессорская бородка кололась, и Гале было больно, но она терпела, — одно сознание того, что Пьер — французский профессор неизменно наполняло ее неизъяснимым блаженством, и в этот миг она даже переживала оргазм.
Как только Галя приехала, и Пьер обнаружил, что она не такая страстная, как он ожидал, он предложил ей вставить внутриматочную спираль, потому что решил, что это оттого, что она боится забеременеть. Галя согласилась, и Пьер повез ее к своей знакомой жещине-гинекологу, которая жила в пригороде Парижа.
Когда они ехали обратно на машине, Пьер попросил у Гали руководство по применению спирали со схемой, где были нарисованы женские половые органы и тщательно с интересом все изучил, периодически задавая Гале вопросы. От того, что она целовалась с Пьером, у Гали началось какое-то заболевание десен, она заразилась этим от Пьера, у нее периодически были ужасные зубные боли, но зубной врач, знакомая Пьера, тоже из белых русских, заверила Галю, что это не заразное, хотя Галя ее об этом и не спрашивала. Ей прописали какое-то полоскание, и постепенно мучительные зубные боли прошли.
Сверху площадь перед Центром Помпиду походила на палубу корабля и в довершение сходства там была установлена пароходная труба, выкрашенная в голубой цвет. Маруся отчетливо помнила, как Пьер впервые привел ее сюда. Сперва они решили подняться на самый верх, а потом уже спуститься в библиотеку. Наверху находился ресторан, кафе, и можно было выйти на открытую площадку и полюбоваться видом Парижа. Вокруг было много иностранцев, слышалась немецкая, английская речь.
Маруся сразу заметила группу толстых русских женщин, одетых, несмотря на жару, в кожаные пиджаки, и вслух громко восхищавшихся красотами Парижа. Сверху было видно все, там, где была Сена — по словам Пьера, потому что самой Сены не было видно из-за домов — Маруся видела много устремленных вверх башенок, остроконечных, украшенных разными вырезными штучками, но она не могла понять, где же находится Нотр-Дам, зато Эйфелева башня была видна прекрасно, и Маруся подумала, что надо бы туда сходить, подняться на нее. Она сказала об этом Пьеру, который весь перекосился и ответил, что это очень дорого стоит, и вообще, все эти «истерические памятники» его не интересуют — он нарочно так говорил, чтобы было смешнее, он вообще любил переиначивать слова и часто отпускал каламбуры.
В свое время Пьер выпустил книгу стихов, которые написал в психбольнице. Книга называлась «Я — параноик». Стихи, в основном, состояли из игры слов, книгу никто не покупал, и издатель потом был вынужден за свой счет выкупать ее из магазинов, после чего полностью разорился. Пьер рассказывал об этом со смехом, повторяя свою любимую фразу: «Все это глюпости!»
Маруся с Пьером спустились на третий этаж в библиотеку. В библиотеке повсюду были установлены компьютеры и телевизоры. На стуле перед одним из телевизоров сидел бородатый старик, неподвижно уставившись на экран. Потом Маруся постоянно видела его здесь, — он перемещался от одного телевизора к другому и смотрел подряд все программы: из Англии, Германии, Испании и других стран. Ботинки у старика были подвязаны веревочками, и сам он был весь обтрепанный, от него сильно пахло мочой. Маруся с Пьером прошли в угол огромного зала, туда, где стояли стеллажи с русскими книгами. Возможно, от вида корешков русских книг, Марусе внезапно захотелось поговорить по-русски, она почувствовала, что уже давно не говорила по-русски, а все по-французски, и от этого у нее устали губы и даже язык.
Они снова спустились вниз. Пьер отправился в туалет, а Маруся ждала его в холле, где под самым потолком, рядом с портретом Жоржа Помпиду висело нечто огромное и странное, напоминавшее половинку гигантского яйца, выкрашенную в желтый и белый цвета. Тут к ней, на ходу застегивая штаны, подошел Пьер. Он ткнул пальцем наверх и спросил Марусю, что ей это напоминает.
— Для меня, — тут же сказал он, не дожидаясь ответа, — это огромное яйцо!
О яйцах у Пьера была разработана целая теория, он считал, что по тому, как человек ест яйца, можно понять, как он относится к факту своего рождения. Сам Пьер, когда ел яичницу-глазунью, воинственно вращал глазами и с подчеркнуто театральным остервенением втыкал нож прямо в желток яйца. Он относился к факту своего рождения крайне отрицательно.
Чтобы поменьше находиться в доме у Пьера, Маруся потом часто ходила в Центр Помпиду и проводила там весь день, с открытия до закрытия; она приходила к двенадцати часам, вместе с первыми посетителями и выбирала себе в библиотеке лучшее место — на стуле, лицом к большой стеклянной стене, где можно было читать книгу, а когда надоест — смотреть вниз, на людей на площади. Она проводила так по много часов, если ей хотелось есть, она доставала кусок булки, который предусмотрительно брала с собой из дому, и пластмассовую бутылочку с водой, воду в бутылочку она набирала в туалете, выходить было нельзя, иначе потом пришлось бы снова стоять в очереди на вход.
Маруся была в старом джинсовом полупальто, который она купила на Блошином рынке на Порт де Монтрей за пятьдесят франков у араба, она все время ходила только в нем и не снимала его даже в доме у Пьера, потому что там было очень холодно. Ей очень не хотелось возвращаться туда, но вечером, когда автоматический голос объявлял, что Центр закрывается, она с чувством тоски и обреченности вставала, брала свою сумку и шла к выходу, утешая себя мыслью о том, что ведь еще нужно ехать в метро, потом идти, и еще много времени пройдет, прежде чем она снова окажется в этом жутком доме.
В Петербурге Маруся тоже часто ходила в Публичную библиотеку. Она любила сидеть в зале Основного фонда за первым столом, спиной ко всем, лицом к окну, и прямо напротив она видела угол Гостиного Двора, чуть справа внизу — кусок Невского с голубоватыми фонарями, и по нему ехали машины, а сверху падал снег, или дождь, и всегда было темно, и всегда с неба что-то падало, а Маруся сидела за этим столом и часами смотрела в окно, забыв про раскрытую перед ней на столе книгу. В зале Основного фонда всегда было много народу, как правило, все места заняты, и худенькая девушка ставила стремянку, чтобы достать книги сверху. Маруся сидела и смотрела в окно, постепенно впадая в полнейшую прострацию. Она как бы парила, летела над городом, под этим низким серым небом и смотрела сверху на него, это было наяву, она уже не раз пролетала там, и могла лететь все выше и выше, а могла — совсем невысоко, и если ей угрожала опасность, или просто какая-то неприятность, то чтобы ускользнуть, нужно было просто подпрыгнуть и так немного задержаться, а потом делать так, как будто плывешь. Погружаясь в это особое пространство, Маруся как бы оставляла свою оболочку, свое тело внизу, за столом, и могла обрести относительную свободу.
Иногда, правда, эта свобода становилась тяжестью, легкость исчезала и Маруся погружалась в какое-то особое темное пространство, причем чем дальше она продвигалась вглубь, тем темнее и темнее становилось, и постепенно уже было нечем дышать, и оставалось только срочно выскакивать обратно на свет — а вдруг не успеешь? В таких состояниях Маруся иногда ловила кайф, и постепенно привыкла к этому так, что они стали ей необходимы как наркотик. Она чисто бессознательно вызывала в себе эти ощущения. Возможно это был путь к безумию, у каждого он свой. Всем нужно пройти через эти особые пространства, у одних они яркие блестящие, слепящие, у других — темные, мрачные и душные, но всегда, как правило, в этом есть свой особый кайф, больше, чем в пьянстве или куреве.
В тот первый раз, когда они с Пьером вышли из Центра Помпиду на улицу, было очень душно, Маруся чувствовала, что задыхается от жары и выхлопных газов тысяч машин, она боялась, что потеряет сознание и упадет прямо здесь, на улице, в толпе прохожих, целиком окажется во власти враждебных ей людей. На площади перед Центром толпился народ. Больше всего людей собралось вокруг мужчины, который запихивал себе в рот огромную саблю. Зрелище было не из приятных, и Маруся хотела идти дальше, но Пьер остановился и, точно зачарованный, стал наблюдать за ним, самозабвенно ковыряя в носу. Потом, когда мужчина благополучно проглотил и вытащил назад свою саблю, Пьер подошел и дал ему один франк.
— Это страдание, — с серьезным видом пояснил он Марусе, — он страдает.
Они повернули на одну из узких улочек, справа от Центра Помпиду. Пьер подошел к окну, открытому прямо на улицу, в котором стоял араб и продавал бутерброды и напитки. Насаженный на шампур огромный кусок мяса медленно вращался над зажженным пламенем. Продавец в белом фартуке отрезал ножом от этого куска мясо, клал их на булку, добавлял салат, жареный картофель, разные соусы, и получался очень аппетитный бутерброд. Все это стоило двадцать франков. Пьеру очень хотелось есть, да и Маруся тоже проголодалась. Пьер остановился перед окном и со страдальческим видом смотрел на продавца.
— Он — арабский, — пояснил он Марусе по-русски. Маруся ждала, что же будет дальше.
Подходили люди, покупали бутерброды и отходили, а Пьер с Марусей все так и стояли, как вкопанные. Продавец с насмешкой смотрел на них. Наконец Пьер решился. Он подошел поближе и спросил, можно ли положить вместо салата побольше жареного картофеля. Продавец ничего не имел против. Пьер снова задумался. В волнении он ковырял в носу и облизывал пальцы. Марусе это надоело, к тому же и продавец смотрел на них с нескрываемой насмешкой. Наконец Пьер все-таки достал из кармана две монеты по десять франков и протянул их продавцу. Тот сделал ему бутерброд и даже завернул его в белую бумажку. Пьер взял бутерброд и, разломив его пополам, половину протянул Марусе. Маруся была очень голодна, поэтому прониклась признательностью к Пьеру.
Они сели на скамейке на площади под деревом и стали жадно есть. Тут же к ним подошла толстая девочка в грязном засаленном платье и стала что-то жалобно говорить, протягивая руку. Она просила милостыню. Пьер отвернулся от нее, но она тоже перешла на другую сторону скамейки и продолжала просить. Тогда Пьер протянул ей бутерброд. Девочка отрицательно покачала головой и снова настойчиво протянула руку.
— Ей нужны деньги, — сказал Пьер, обращаясь к Марусе. — Я предлагаю ей еду, но она отказывается. Значит, она не голодна. Ей нужны только деньги. Какой подлый мир, всем нужны только деньги, все думают только о деньгах!
Маруся молчала. Девочка наконец отошла, ее лицо было професионально кислым, на нем застыла гримаса унижения и подобострастия. Маруся огляделась вокруг и увидела, что девочка уже подошла к другой скамейке. На площади было несколько таких девочек, которые попрошайничали, подходя по очереди ко всем иностранцам.
— Это румыны, — продолжал Пьер, — они несчастны. О какое несчастье! Сколько горя на земле!
Он уже съел свой бутерброд и с наслаждением облизывал пальцы. Пьер очень любил говорить о страданиях, он считал, что имеет на это право, ведь у него был опыт — восемь электрошоков!
Пьер повез Галю с дочкой на машине к берегу Ла-Манша. Они видели гору Сен-Мишель, проезжали через всю Францию, и Пьер даже один раз купил Юле мороженое, это было в городе Фужере, где находится средневековый замок, окруженный рвами и стенами, и там, в этом средневековом городе живут современные люди, узкие улочки, вымощенные грубым булыжником, круто поднимаются вверх. Было очень жарко, они устали и вспотели. Они купили целую коробку с фисташковым мороженым в большом магазине «Монопри» и сели отдохнуть и перекусить на площади около фонтана. Пьер был недоволен, что Юля все время говорила «спасибо» и «пожалуйста», как ее учила мама, и пытался отучить ее от этого. Юля уже начинала его бояться, и старалась не отходить от мамы. Однажды, когда Юля заснула в машине, Пьер с Галей пошли прогуляться по лесу, но оказалось, что лес огорожен колючей проволокой, и им пришлось пролезать между прутьями, Галя даже порвала себе платье. У Гали в то время были месячные, и ей не очень удобно было сношаться с Пьером в таких походных условиях, лежа на колючей траве, к тому же рядом не было никакой воды, и нельзя было помыться, но Пьер был очень доволен.
Он считал, что нет никакой разницы между грязным и чистым — это он прочитал у какой-то писательницы, и это ему так понравилось, что на какое-то время он вообще перестал мыться. Правда, с тех пор, как у него поселилась Галя, он все же периодически мылся и брился, и от него уже не так пахло. Он даже стал употреблять одеколон и чистить зубы, хотя и был глубоко убежден в том, что это глупости, и нужно только торговцам зубной пастой и парфюмерией.
Они посношались с Галей на сене, рядом был загон для скота, и там ходили лошади, они с интересом наблюдали за Пьером и Галей. Пьер во время сношения никогда не терял головы и периодически раздраженным голосом давал Гале указания, как она должна повернуться и в какую позицию должна лечь. В основном он просил ее, чтобы она садилась верхом на него, «как бык на корову», добавлял он, хихикая, потому что это позволяло ему сохранить силы и энергию, а иначе он очень уставал и сразу кончал, а это ему не нравилось, потому что, хотя ему и было все равно, и он не был фаллократом, но он знал, что все русские — фаллократы и поэтому приходилось делать некоторые уступки, к тому же Гале нравилось (или ему так казалось) сношаться с ним, когда у него стоял член, а это случалось довольно редко. Когда он выпивал много вина или водки, член у него совсем не стоял, но он все равно пытался получить свою долю удовольствия — перекатывался по Гале взад и вперед, терся об нее то задом, то передом и шлепал ее по заднице все сильнее и сильнее, это его особенно возбуждало.
Когда он был маленьким и учился в школе, у них была очень красивая молодая учительница, и она, наказывая мальчиков, ставила их в угол со спущенными штанишками и шлепала по голой попке ладонью. С тех пор Пьер не мог этого забыть и всякий раз, когда он об этом вспоминал, это его ужасно возбуждало. Пьер говорил, что Галя сделала ему много хорошего, например, с тех пор, как он начал жить с ней половой жизнью, у него гораздо меньше стал псориаз, который покрывал его руки.
Он болтал язычком из стороны в сторону как младенец, который кричит или доволен и активно вдыхал воздух через нос. При этом он надувал живот и через нос же воздух выпускал. «Это псориаз, у меня такая кожная болезнь. Это психосоматическое.» Он лежал на траве, раскинул руки, вдыхая полной грудью воздух и глядя в голубое небо, с наслаждением потягиваясь под яркими лучами солнца. Внезапно он сел, взял нож и стал скоблить себя по псориазной руке. Белые чешуйки стали обдираться, проступило что-то розовое, вроде сукровицы, но крови не было. «Мне совсем не больно…» конечно ему не было больно, а может, и было, а он просто так «самоутверждался», как когда, схватив ножик, предварительно выпив бутылку красного вина, он сгибался пополам, прижимал ножик рукояткой к животу и говорил петрушечьим голосом:
— Ну-у-у, я тебя убью… — и почему-то русские слова в его устах звучали непристойно.
И еще Галя сделала ему добро — Пьер часто об этом говорил — с тех пор, как он с ней совокуплялся, он перестал стесняться мочиться в присутствии посторонних. Раньше, когда он, например, хотел помочиться на улице, он отходил к углу дома, расстегивал штаны, но не всегда мог, а теперь эти задержки мочеиспускания почти прекратились, и он стал мочиться свободно. Он говорил, что в том, что ему не всегда удавалось помочиться, виновата его мать, потому что в детстве, когда он садился на горшок, она на него кричала. Или же это из-за того, что, когда он рождался на свет, сперва появился его брат, а ему пришлось подождать в утробе, поэтому у него развилась клаустрофобия.
«Сегодня утром звонила Эвелина и сказала, что пойдет топиться. Она точно обозначила место, где она будет топиться. Я знал, что она не утопится, раз говорит так прямо. Она полюбила католического священника, а им нельзя жениться.»
«Все женщины всегда любят священников. Еще они любят деньги. Женщина и деньги — это всем известно. Я пошел посмотреть, как топится Эвелина. Я стоял на мосту, а она была внизу. Она зашла в воду по колено и стала орать. Конечно, она замочила юбку. Прибежали люди и вытащили ее. Я очень смеялся — она была вся в грязи.» «Моя сестра любит своего отца, хотя он уже умер. Но для меня он есть. И моя мать тоже — есть. Они оба — есть. Никто не умирает. Перед тем, как уйти, мне надо воспроизвести себя. Во мне есть желание стать отцом. Я хочу быть отцом. Но я не хочу походить на моего отца. Мой отец смотрел на меня, нахмурив брови. Я его боялся. Я и сейчас его боюсь. У него были черные глаза. Он сидел за столом и ел. Когда он приходил с работы, он сразу же усаживался за стол, ноги — под стол и ел, ел, жрал, целый день! Он был невыносим, этот тип! А моя мать ему прислуживала.»
«Мужчина работает и приносит деньги, женщина же платит ему натурой. К черту! Прогнившая система. Любовь и деньги не имеют ничего общего.»
«Мой отец всегда говорил: „Никогда ноги „красного“ не будет в этом доме!“ „Красными“ он называл русских, потому что они все коммунисты. А у меня в доме теперь полно русских! Если бы он это знал!»
«Когда мне невтерпеж, я удовлетворяю себя сам. Но если в доме кто-то есть — естественно, женщины — тогда другое дело. Почему каждый должен заниматься онанизмом в своем углу? Лучше лечь вместе, и всем будет хорошо.»
«Вчера ночью я звал Ивонну к себе. Я оставил дверь открытой и слышал, как она пришла с работы в два часа ночи. Я плохо сплю ночью. Это потому, что у меня нет женщины. Когда у меня будет женщина, я буду спать хорошо. Тогда я буду как все люди. Я звал: „Ивонна! Ивонна! Иди ко мне! Нам будет хорошо вместе!“ Но Ивонна не пришла. Потом я оставил ей записку: „Ивонна, я тебя люблю. Приходи сегодня ко мне. Нам будет хорошо. Галя об этом не узнает, если ты ей не скажешь!“ Скоро приезжает Галя с Юлей, и я не хочу, чтобы они узнали об этом. Но Ивонна не пришла. Она меня избегает. Это обидно для меня.»
«Сегодня приехали Настя и Валерий. Настя красивая и большая. Это мой тип. Зачем она приехала с Валерием? Я люблю таких женщин. Она похожа на мою мать. Я поцеловал ее в лоб. Ей было приятно. Она не любит Валерия.»
«Валерий — еврей. Все евреи любят деньги. Мой отец не любил евреев. Но я тоже еврей, потому что мне сделали обрезание. У меня член, как у еврея. Но мой отец был аристократ. Аристократ не имеет ничего общего с деньгами. Деньги загрязняют руки.»
«Мой отец работал ревизором в газовой компании. Он приходил к людям и проверял газовые счетчики. А они придумывали всякие хитрости, чтобы не платить. Мой отец хорошо знал людей. Он разбирался в их психологии. Он был честный человек. Я тоже честный человек. Честь для меня — дороже всего.»
«Сегодня видел Аллу. Она очень красивая. Это мой тип. Я схватил ее сзади за сумочку. Я пошутил. Она испугалась, потом сказала: „Ну-у-у, Пьер!“ Я смеялся. Она не любит своего мужа. Они уже давно спят отдельно. Я мог бы спать с ней. Я ее люблю.»
«Сегодня пришла Ивонна и привела Джоанну. Джоанна — это американка. Она очень красивая. Это мой тип. Завтра я ее поцелую».
«Джоанна оттолкнула меня, когда я хотел ее поцеловать. Она сказала, что я мог бы быть ее отцом. Нет, это не мой тип. Я сказал, что она должна уйти из моего дома. Это мой дом, и я в нем хозяин. Но это мне не нравится. Мне не нравится слово „хозяин“. Мне не нравится слово „спасибо“. Это все комедия, а я не люблю комедию. Я откровенный человек».
«Позвонила Валя. Она сказала, что у меня будет жить Света. Света — красивая, ей двадцать лет. Это мой тип. Я поцеловал ее в лоб и в шею. У нее короткая черная юбка.»
«Мне кажется, что у Светы есть опыт. И у меня опыт. Восемь электрошоков. Главное — это познать себя. Свое тело. Души нет. Культурные люди не знают себя. Культура — это знание опыта других. А себя они не знают. Я знаю себя. Я — личность.»
«Сегодня жарко. Я сижу в кресле и не двигаюсь. Зашел Петр, он меня не заметил. Я нарочно не двигаюсь. Так делают животные. Это мимикрия. Петр мне не нравится. Он двуличен. Нет, он безличен. Он любит шоколадный крем, он, как большой бородатый ребенок, сидит на кухне и ест бутерброды с шоколадным кремом. Петр — еврей.»
«Петр принес много денег, но мне не дал. Недавно я получил счет за электричество. Это было ужасно, и это из-за него. Он всю ночь не спит и что-то пишет, у него постоянно горит свет. А потом он спит до двух часов дня. Я показал ему счет. Он вынул деньги и хотел мне дать. Но я отказался. Мне не нужны эти грязные деньги!»
«Люди еще узнают, кто такой Пьер Торше! Я написал на бумаге: „Con-trolleurs con-posteurs“! Я нарочно написал слово „con“ отдельно! По-русски „con“ означает „пизда“. Это женский половой орган, но это грубое название. Я хотел повесить это на вокзале. Галю вчера поймали контролеры. Они были очень агрессивные. Они кричали на нее. Ей пришлось заплатить им штраф. Потом она шла пешком от Пон Кардине до Аньер. Она очень устала и испугалась. Бедная Галя! Теперь у нее совсем нет денег. Какая гадость! Какое прогнившее общество!»
«У соседей лает собака. Это естественно, ей надо самоутвердиться. Она не умеет говорить, поэтому лает. Я не люблю собак, они много жрут. Я видел на улице девушку и юношу. Девушка присела на корточки и целовала собаку. А лучше она целовала бы юношу! Ему ведь тоже хочется.» «Еще день прошел! Главное — это настоящий миг! Я живу настоящим мигом. Когда-нибудь я напишу книгу „Присутствие и отсутствие“.»
«Сегодня нашел на дороге четыре гайки и три болта. Значит, день прожит не зря — я заработал двадцать франков. Проклятый капитализм! Франция — это не рай! Тут все давно прогнило.»
«Слушал по радио передачу „В пижаме ли вы спите“? Я уже давно сплю голый. В простынях хорошо, как в животе у матери. Простыни — это приятно. Я могу себя трогать, сколько хочу, а пижама мешает. Только дураки спят в пижамах. Те, кто спят в пижамах — несчастные люди.»
«Утром стоял на мосту. Ветер освежает меня. Я люблю ветер. Он дает мне энергию. Солнце я тоже люблю. Оно дает энергию. Я часто питался солнцем и ветром.»
«Видел рекламу с голой женщиной. Это реклама стирального порошка. Какие идиоты! Но женщины любят свое тело и всегда купят то, что нарисовано рядом с ним.» «Наше правительство — это идиоты! Я анархист! Я коммунист Петр Трахов! У меня есть мой портрет на фоне красного знамени. Там я гордый и честный — настоящий коммунистический лидер. Когда мы с Галей ходили в гости к Франсуа, я выпил много вина и громко говорил. Это естественно, мне нужно было самоутвердиться перед Галей. А Галя потом мне сказала: „Ты орал как партийный лидер на митинге!“ Да, я хотел бы быть лидером. Еще она мне сказала: „Я тебя ненавижу!“»
Жить за счет Пьера с каждым днем становилось все сложнее и сложнее, холодильник был пуст, последние деньги закончились у Маруси два дня назад, так что ей ничего не оставалось, как последовать диминому примеру и отправиться на помойку. Сам же Дима куда-то исчез, его не было уже три дня. Правда, несмотря на голод, Марусю слегка подташнивало от одной мысли об этом — у нее в мозгу почему-то постоянно всплывали воспоминания о грязных питерских помойках, располагавшихся, как правило, в глубине сырых дворов-колодцев и источавших отвратительный запах. Однако эта помойка мало походила на те. За огромными выкрашенными в серый цвет железными воротами ровными рядами стояли аккуратные серые пластмассовые бачки с яркими зелеными крышками, они были на колесиках, чтобы их было удобнее передвигать. Там были очень большие бачки, были и поменьше — на выбор. Неожиданно Маруся услышала знакомую русскую речь. Она обернулась и заметила силуэты женщины и ребенка. Это были Галя с Юлей. Оказывается, они тоже уже давно ходили на эту помойку. С тех пор, как Галя отказалась спать с Пьером в одной кровати и запиралась на ключ, Пьер перестал кормить их и давать им деньги. Правда, она получала пособие на свою дочку — четыреста французских франков, но экономила и не тратила эти деньги, потому что хотела купить себе обратный билет и уехать в Россию, хотя бы на автобусе, но билет даже на автобус стоил дорого, и ей приходилось тяжело. Пока же, чтобы не умереть с голоду, они вынуждены были искать себе пропитание таким образом. Девочка ловко залезала в огромный мусорный бак, причем на ней была даже надета специальная одежда, «помоечная», как они ее называли. Ее мать давала ей эту одежду, чтобы она не пачкала хорошую. Рядом с помойными бачками все-таки ужасно воняло, потому что, вместе с продуктами в упаковках, в бачках находились и какие-то покрытые плесенью гнилые отбросы, — видимо, то, что выбрасывалось, не сортировалось. Маруся и Галя стояли рядом и помогали девочке. Юля выбрасывала из бачков пачки печенья, упаковки мяса, картофель в сеточках, а они быстро подбирали все это и запихивали в большие сумки. Галя сказала Марусе, что они стараются набрать побольше, чтобы ходить сюда не так часто, потому что их могут поймать и сдать в полицию. Раньше, когда ее дочка ходила сюда одна днем, ее как-то засек лысый мужик, сотрудник магазина, который в ярости стал грозить Юле кулаком. Девочка очень испугалась, и после этого они целую неделю сидели голодные. Потом Галя набралась храбрости и отправилась вечером вместе с дочкой на знакомую помойку. Маруся была рада, что оказалась на помойке не одна. Она чувствовала себя не очень уютно. Когда она подходила к большим железным воротам, за которыми находился задний двор супермаркета и помойка, она огляделась по сторонам. Мимо прошла пожилая чета хорошо одетых французов, они с подозрением покосились на нее. Маруся была в старом потертом джинсовом полупальто, рваных сапогах, в руке у нее была огромная сумка, похожая на мешок. Галя рассказала Марусе, что Пьер решил написать книгу о жителях России. Он считал, что это самые свободные люди в мире, потому что, как и он сам, они не стесняются рыться на помойке.
Во Франции Пьер чувствовал себя изгоем. Он даже нарисовал большую картину, на которой русая девушка в цветастом сарафане заглядывала в помойный бак. Картина называлась «Россиянка» — по аналогии с «Таитянкой» Гогена. Маруся потом видела разбросанные по всему дому розовые и голубые страницы, на одной из которых она прочла: «Они с дочкой отправились рыться на помойку. Они облазили все помойки окрестных магазинов. Это опрокидывает все социальные устои.» Пьер сам тоже ел то, что приносили Галя с дочкой. Галя особенно старалась его ублажить, чтобы он не проявлял особой агрессивности по отношению к ней и к Юле. Тем не менее, Пьер периодически хватал в руки по столовому ножу и начинал их крутить у Гали перед носом, бешено вращая глазами и, хихикая, приговаривал:
— Такой… и такой… и такой…
Галя пыталась увести Юлю наверх, но это не всегда получалось, потому что Пьер начинал верещать и швыряться в них пробками. Юля тут же включалась в игру, а Галя с ужасом ожидала, что Пьер швырнет в нее вместо пробки бутылку или нож.
— Я как ребенок…, - повторял он при этом и лукаво посматривал на Галю. Он часто пытался внушить ей мысль, что, если она не будет с ним спать, то он может стать настолько агрессивным, что набросится на Юлю или саму Галю с ножом. Он говорил, что половой акт успокаивает его надолго, хотя со стороны это было совершенно незаметно. Однажды он сказал, что отвезет Юлю на машине в бассейн, а сам завез ее невесть куда и оставил там. Галя отправилась ее искать и нашла в другом квартале, всю в слезах, ужасно испуганную. С тех пор она уже не решалась отпускать Юлю с ним.
Когда Пьер вел машину, он часто разгонялся до скорости 120 км/час, не говоря уж о том, что он периодически начинал вилять рулем то туда, то сюда, при этом он возбужденно хихикал. Он сильно втягивал в себя воздух через нос, его ноздри раздувались, а волосатые руки судорожно сжимали руль. В общем, все это стало порядком надоедать Гале. К тому же, наступил уже октябрь, а Пьер так и не приступил к исполнению своих профессорских обязанностей. Правда, теперь он писал книгу.
Сестра Пьера, когда ей было восемнадцать лет, пела в Военном Клубе, у нее был хороший голос, она пела арии из итальянских опер. Тогда она влюбилась в молодого человека. Но она была очень толстая, просто круглая, и к тому же, очень стеснительная и не могла заставить себя заговорить с ним, а только молчала и краснела.
Потом, правда, ее выдали замуж за вполне приличного мужчину, но вскоре она обнаружила, что ее муж ничего не видит. Днем он носил очки с толстыми стеклами, а на ночь эти очки снимал. Она потом говорила, показывая на белый квадратный фарфоровый чайник, что даже после его смерти всегда чувствовала его присутствие рядом, он все время был здесь, как этот белый холодный блестящий куб, и только последние два года он отодвинулся от нее. Ее муж умер, выпал из окна, как она говорила, а как дело было на самом деле никто не знал — почтальон утверждал, что это она сама его вытолкнула. Его жизнь была застрахована на большую сумму, и она вытолкнула его из окна.
Но она говорила, что он зачем-то полез на окно и выпал, потому что хотел рассмотреть что-то внизу. Но он ведь был очень близорукий и к тому же ничего не чувствовал носом, то есть не ощущал никаких запахов, и был почти глухой. Он настолько плохо видел, что ей приходилось самой вставлять его член себе во влагалище, а влагалище у нее было очень узкое или просто сильно сжатое из-за того, что она долгое время принимала триперидол — это лекарство позже было признано вредным для здоровья, его отменили, но тогда назначали в огромных количествах. Ей оно было нужно, потому что она была не совсем здорова.
Эвелина внезапно начинала плакать безо всякой видимой причины, иногда из-за того, что чувствовала себя очень слабой, а иногда из-за того, что ее друг давно к ней не приходил. Этот друг был существом загадочным — иногда она ощущала его присутствие в шкафу, иногда — под кроватью. Порой он приходил к соседям в комнату наверху, чтобы увидеть ее, но сама она его в эти моменты почему-то не видела. Она говорила, что он, кажется, израильтянин, а у них такие красивые волосы. И еще он очень много работал и был очень занят. Она никак не могла встретиться с ним, это было не так просто, но она все же надеялась, в конце концов, на встречу.
У кого-то из ее соседей на лестнице недавно была свадьба, на каждой площадке у всех дверей были выставлены большие горшки с цветами, правда, цветы были искусственные, из искусно подкрашенных бело-розовых и зеленых тряпочек, но именно эта похожесть на настоящие и была в них самым отталкивающим, и всякий раз, когда Эвелина проходила мимо них, ей казалось, будто она касается рукой какой-то гадости, мерзости.
После смерти мужа — после того, как он выпал из окна, у нее в квартире завелись невидимые арабы, они часто появлялись у нее и воровали то документы, то туфлю с правой ноги, то одну серьгу. Они проникали то через окно, то через дверь, а если все было закрыто, им было достаточно и щелей или дырочки в розетке, от них было невозможно избавиться, они очень беспокоили Эвелину.
Она часто приходила к Пьеру, ей было тоскливо одной дома, а у Пьера постоянно жили какие-то люди, и было весело. Эвелина обходила весь дом, в каждой комнате она находила обрывок материи — и говорила:
— Смотри-ка, это платье моей матери! или же:
— Эту ткань покупала моя мать для обивки мебели.
Маруся ходила за Эвелиной по всему дому и кивала головой. Она была рада ее присутствию хотя бы потому, что с Пьером ей было тяжело, и его присутствие угнетало и вселяло страх, а с Эвелиной Марусе было веселее и легче. Потом они втроем садилась за стол, и Эвелина долго молчала, уставившись в пол. Заметив пятно на своей юбке, она начинала ужасно волноваться и пыталась его счистить.
У Пьера на стене висели фотографии разных красивых девушек, вырезанные им из журналов, среди них была фотография одной манекенщицы с вытянутым носом и нежно опущенными губами, глаза манекенщицы смотрели задумчиво и томно. У нее на голове была офицерская фуражка с красным околышем. Однажды Эвелина долго вглядывалась в эту фотографию, на ее лице то появлялась, то исчезала улыбка. Наконец она вздохнула и сказала, обращаясь к Пьеру:
— Это же фотография испанского короля Хуана Карлоса! Пьер дико захохотал и крикнул:
— Да ты совсем спятила! Что это у тебя в голове все короли!
Эвелина вздохнула и сказала, обращаясь к Марусе:
— Да, вот он всегда так. И в детстве он очень сильно дергал меня за косички, — и вдруг, опустив голову, залилась безутешными слезами.
В это мгновение из своей комнаты вниз спустились Галя с Юлей, они сели за стол подальше от Пьера, видно было, что они его побаиваются. А когда Пьер вдруг, разозленный тем, что Юля засмеялась, положил на стол свои ноги в огромных грязных ботинках неестественной формы, напоминающих ортопедическую обувь, Галя внезапно тоже разрыдалась и, схватив Юлю за руку, выскочила из-за стола. Эвелина продолжала сидеть, глядя непонимающим взглядом на Пьера и на его ноги, потом вдруг резко вскочила и вышла, хлопнув дверью. Пьер остался наедине с Марусей, его ноги по-прежнему лежали на столе, подошвы ботинок касались грязных тарелок и кусков хлеба и сыра. Он задумчиво ковырял в носу. Потом вдруг, взглянув на Марусю, он визгливо захохотал, резко вскочил со стула, бросился к Марусе и запечатлел у нее на лбу злобный колючий поцелуй.
Последнее время Пьер пребывал в плохом настроении. У Гали тоже был какой-то затравленный вид, а Юля побледнела и тоже стала очень нервная. Она часто без причины начинала плакать или обзывалась на Пьера всякими словами. Наверное, эти слова она выучила в школе, которую она здесь посещала и где с ней в классе, в основном, учились негры и арабы. Пьер тоже обзывал ее разными словами, а однажды Маруся увидела, как Юля плюнула на Пьера. Тогда он погнался за ней и тоже плюнул на нее.
Однажды, выпив, Пьер повеселел, и начал шутя кидаться в Юлю пробками. Юля в ответ тоже кидала в него пробками, постепенно Пьер начинал злиться, потому что Юля была более ловкая и более меткая и попадала в него чаще, чем он в нее, к тому же, она еще смеялась над ним, отчего Пьер постепенно разъярялся еще сильнее. Галя напрасно старалась их урезонить. Пьер расходился все больше и больше, и наконец вскочил, весь красный, растрепанный, в расстегнутой рубашке, из-под которой торчали седые взлохмаченные волосы, гордость Пьера (когда Пьер шел по улице и видел на рекламной фотографии юношу с гладкой мускулистой грудью, то он неизменно показывал на него пальцем и со смехом кричал:- «Смотри, смотри, у него нет волос!»).
Пьер бросился за Юлей, а та — от него. И вдруг Марусе стало ясно, что он, если догонит ее, то точно задушит, и Галя тоже, вероятно, почувствовав это, вскрикнула и бросилась вслед за ними. Хлопнула дверь, потом лязгнула тяжелая железная калитка, раздался топот, и все стихло. Маруся осталась за столом в одиночестве.
Пьер любым путем хотел получить любовь, а его жена Галя, кажется, тоже не особенно собиралась его любить. Пьер затаил на нее злобу, он вовсе не хотел быть, как его отец. Там в Петербурге, она с ним спала: на узкой кроватке в комнате в коммунальной квартире, и Бог был рядом с ними, а рядом ровно дышала ее дочка, такое милое прекрасное существо. Но в Париже она почему-то отказалась спать с Пьером.
Пьеру это надоело, и он в один прекрасный вечер залез к ней в комнату через окно, она спала рядом со своей дочкой. Пьер разделся, посапывая от наслаждения залез под одеяло и пристроился рядом. Он нежно поцеловал ее в шейку. «О нежное мясо, прекрасное мясо, благодарю тебя, Господи, что ты послал мне такое прекрасное мясо!» Не то, чтобы Пьер на самом деле был людоедом, просто он как все французы немного путал секс со жратвой и обожал, например, жрать и целоваться: пища переходит из одного рта в другой, и это очень приятно, это придает пище какой-то необыкновенный привкус. Галя вздрогнула всем телом и проснулась.
Дальше события развивались стремительно, но Пьеру все равно было приятно наблюдать, как его все боятся. Галя схватила свою дочку на руки, крича от ужаса, выскочила на улицу и прямо в ночной рубашке побежала в неизвестном направлении. Пьер позевывая смотрел ей вслед, пока она не скрылась между домами. Потом он потрогал свой член и лег в кроватку. Там еще сохранился запах нежного детского тельца и прекрасного тела взрослой женщины. Он долго принюхивался, посапывая, пока наконец не заснул спокойным сном.
Правда, потом Пьер, расссказывая знакомым об этом периоде своей жизни, посмеивался, и шутил. Но сначала после отъезда Гали и Юли он ужасно расстроился, чтобы отвлечься переставил в доме две двери, пробил новую дверь в стене из кухни в салон, даже хотел перенести туалет на улицу в гараж, но у него не хватило на это сил. Он напился до полусмерти, выходя из дому, споткнулся, разбил себе лоб о стену и орал всем приходящим к нему в гости:
— Ну, что ты пришел? Я твой отец, что ли?
А потом дал объявление в газету «Русская мысль»: «Пожилой верующий француз, православный, хотел бы познакомиться для создания семьи с русской девушкой, блондинкой, ростом не ниже 175 см. Имеет собственный дом.» На объявление откликнулись многие, и приходили на смотрины на очень высоких каблуках.
«Гал, извини меня за то, что в последнее время я был немного резок. Но перед твоим отъездом у меня в голове установилось что-то вроде навязчивой идеи. Я ведь не хотел вам с Юлей ничего плохого. Почему я спрятал ножи в своей комнате под подушкой? Да просто потому, что я боялся, чтобы Юля не поранилась ими. А тогда ночью, когда вы от меня убежали, у меня в руке оказался нож потому, что я хотел перерезать им телефонный провод. Вы ушли как цыгане и скрылись от меня. А я совсем не хотел этого, я хотел, чтобы вы остались.
А тогда, когда вы стояли под дверью, и я не пускал вас, я даже не знал, что на меня нашло, я сам не понимал, что я делаю. Конечно, есть только одно Божественное Счастье, и только Бог делает счастливыми всех нас. Но я все время несчастен, это несправедливо.
Почему я пью вино? Потому что я, когда иду в магазин, каждый раз его покупаю. Лучше бы, конечно, я пил воду из горных источников и бродил по горам в течение пятнадцати дней, подставляя лицо свежему ветру и лучам солнца. Но вместо этого я пью вино и с этим ничего не поделаешь. Наверное, тебя изнасиловали в детстве, и с тех пор ты не любишь мужчин. А я, вместо того, чтобы быть смирным и ласковым, являл тебе лицо вечного пьяного разъяренного мужчины, напоминая тебе твоего отца, когда он, пьяный, возвращался с работы и избивал тебя до полусмерти.
Эвелина вчера выписалась из лечебницы. Жан-Франсуа отвез ее домой на машине. Эвелину не надо было запирать в тесной комнате, ей нужны широкие пространства, чтобы она могла вдоволь покричать, ведь именно этого ей хочется.
Ивонна, наша мать, когда Эвелина была маленькая, постоянно запирала ее в подвале. Лучше бы она отправляла ее погулять в сад, где она чувствовала бы себя на просторе. Эвелина иногда впадает в ярость, ярость — это хороший предохранительный клапан, он позволяет нам самоутверждаться и самовыражаться. Поэтому я тоже иногда впадаю в гнев.
Юля называла меня педерастом. Наверное, это потому, что ее никогда не целовал взрослый мужчина, к тому же она не понимает значения слова „педераст“. Я обнаружил, что она написала на стене это слово. Но не волнуйся, это не страшно, ничего серьезного. Я просто покрашу эту стену краской. В Париже сейчас тепло — 14 градусов, но я все равно утепляю дом — набиваю на стены стекловату, и сверху покрываю ее бумагой — так будет еще теплее.
Я узнал, что у вас на выборах партия женщин завоевала 9 % голосов, это очень хорошо, я хотел бы, чтобы у вас в парламенте было как можно больше женщин. У нас во Франции и вообще в Европе такое невозможно, хотя в Англии Маргарет и была премьер-министром.
Я бы хотел приехать в июне на белые ночи, не могла бы ты попросить в ОВИРе для меня визу?»
Нежно любящий тебя
Петр Трахов
Примерно через неделю после того, как Галя с дочкой сбежала от Пьера, у него в доме появились Денис и Вадик. Денис был высокий, с окладистой русой бородой и длинными стриженными в скобку волосами — настоящий русский тип, он был и художником и поэтом одновременно. Вообще-то, он намеревался просить политического убежища в Германии, приехав в Париж, решил попросить убежища и здесь, на всякий случай. Денис лично знал поэта Олега Григорьева, точнее, знала его мамаша, а Денис тогда еще был совсем маленький, а его мамаша вообще была в этого Григорьева почти влюблена, и все уши своему сыну прожужжала про него. Лично Денис познакомился с Григорьевым позднее, когда ему было уже шестнадцать лет, шел он как-то по Невскому, и вдруг из подворотни услышал хриплый голос:
— Денисушка…
Он обернулся, а это поэт Григорьев, весь грязный, оборванный, с гноящимися глазами вцепился ему в рукав и тянет за собой:
— Денисушка… Пошли, кольнемся…
Денис с ним тогда не пошел, но потом с гордостью рассказывал об этом всем знакомым.
Из Германии Денис приехал вместе с Вадиком. Вадик был не такой интеллектуал, как Денис, за что тот презрительно называл его пэтэушником, но все же, вдвоем им было как-то легче. Вадик уверял, что он раньше в Питере был крупным бизнесменом, но потом решил все бросить и подумать о спасении души. Вот он все и бросил и уехал в Германию, а оттуда собирался в Америку, в монастырь. В Питере он много чем занимался, ему даже предлагали наладить бизнес по торговле девочками.
— А что, — говорил он, — берешь такую классную девочку и привозишь, и хозяин тебе за нее до пяти тысяч марок может отвалить, ну это конечно, если она, вообще, супер… Так можно хорошие бабки сделать…
— Ну и чего же ты? — спрашивала его Маруся.
— Да так… — уклончиво отвечал Вадик, — все же живая душа…
Вадик рассказал Марусе, как там в Германии украл у магазина чей-то велосипед — очень хороший, дорогой, «просто супер», но ему никак не удалось его продать, как он рассчитывал — городок был маленький, все друг друга знали, и полиция сразу же отправилась в лагерь, где жили русские беженцы. В результате Вадику пришлось этот велосипед вывезти ночью на пустырь и там оставить.
Пьер был уверен, что Вадик кого-то убил и теперь решил скрыться, свалить в Америку. Маруся же предполагала, что, может, он просто растратил чьи-то деньги и теперь скрывается от мести. Во всяком случае, он ожидал вызова из Америки из мужского монастыря, а пока усердно упражнялся в молитве — каждое утро он выпрыгивал из окна во двор, становился на колени и читал молитвы.
Он постоянно следил за своей речью и почти не ругался матом. Получалось, что даже Денис ругается больше, чем он. Денис пользовался успехом у дам, правда, только при первой встрече: познакомившись с ним поближе, женщины почему-то полностью утрачивали к нему интерес.
Первое, куда направились Денис с Вадиком — это была помойка магазина «Монопри», о которой им сразу же рассказал Пьер, то есть стал описывать им димины подвиги и просто не мог обойти вниманием помойку.
Потом они стали ходить туда уже регулярно, раз в неделю. Денис обычно стоял на шухере, пока Вадик рылся в помойном бачке — оттуда доносился стук, лязг и ругань — это Вадик энергично выбрасывал на землю отбросы. Потом Вадик звал Дениса, они вместе складывали все в сумки и отправлялись домой. Как-то Маруся поздно вечером, возвращаясь домой, проходила мимо «Монопри», и увидела там Вадика с Денисом — они мирно сидели на каменных столбиках напротив помойки и ели вкусные крендельки с маком и с сахаром и слоеное печенье с изюмом, которое только что нашли в помойном бачке, они угостили и Марусю.
Трофимова однажды приехала в гости в Буа-Коломб к Марусе с Тамарой и еще с одной своей подругой — Ирой, муж которой сидел в Санте за неизвестные преступления. Они решили навестить Марусю, а заодно и «посмотреть на сумасшедшего» — то есть на Пьера. С собой они привезли водки, печенья и замороженную пиццу. Водку смешали с апельсиновым соком и выпили, при этом Маруся почувствовала, что вся покрылась красными пятнами. Перед этим она несколько дней на ночь принимала снотворное и пребывала в полной прострации, а когда выпила водки, то ощутила нездоровый подъем. Пьера не было, Дениса и Вадика — тоже, поэтому они сидели одни, пили и беседовали. Тамара, как только выпила, начала вся трястись и орать на Трофимову, что, мол, это та ее вызвала в эту поганую Францию, и теперь ей отсюда не выбраться, а этот старый серб, с которым она живет, над ней издевается, и издевается утонченно, а она даже не может работать, вот она тут закончила курсы программирования — и то не смогла работать, потому что он не дает ей спать по ночам — вваливается в два часа ночи пьяный, и начинает горланить песни. Иногда он приходит со своим братом и требует, чтобы она вставала и готовила им еду.
Тамара вся тряслась, Трофимова лениво слушала ее и говорила:
— Ну не ври, не ври… Стоит тебе хоть раз дома не переночевать, как ты сразу же домой звонишь — как там мой Славка ненаглядный?
Тамара завизжала:
— А ты видела, как этот Славка пьяный валяется в собственной блевотине, яйца и хуй вывалив наружу? Ты видела, как он моего Пашку бьет и матом на него орет? Видела? Видела?
— Ох, — отмахнулась от нее Трофимова с видом превосходства, — тебе совершенно нельзя пить. Стоит тебе выпить, как ты сразу начинаешь…
— Не, ты рукой не маши, — не унималась Тамара, — ты скажи, это тебе легко, ты всю жизнь как блядь со своим Тошкой горя не знала, и сама блядовала от него, а теперь еще учишь меня? Да как ты можешь понять?
Трофимова явно получала от этой перепалки какое-то странное удовольствие, она, возможно, просто чувствовала себя сильнее Тамары или удачливее, или же ловила кайф оттого, что у нее жизнь складывается все же лучше, чем у той, хотя ее и бросил Боря, и она была в депрессии и пила какое-то лекарство. Боря ушел от нее просто так, даже не к какой-то бабе, а просто потому, что она ему надоела.
Тамара была родом из города Грозного, там у нее остался брат, но он был женат на бабе с двумя детьми, и она говорила, что ей некуда ехать. Маруся неоднократно предлагала ей уехать обратно в Россию: можно было ехать на автобусе через Варшаву или прямо в Москву, это стоило недорого, но Тамара говорила, что у нее нет денег, и это, вероятно, так и было. Ее муж отказался платить даже за ее ребенка, который был устроен в какой-то колледж на полный пансион. Им пришел счет на восемьдесят тысяч франков, а он сказал, что платить не будет, и не заплатил, и Тамаре теперь нужно было самой где-то добыть эти деньги. Когда Маруся опять предложила ей уехать в Россию, та поначалу, вроде бы, загорелась. Трофимова же была явно недовольна и тут же сказала:
— Ну ты что, с ума сошла, куда тебе ехать? К кому? И что ты там будешь делать?
— Да, правда, — внезапно скисла Тамара, — ехать некуда. Отец и мать умерли, где я жить-то буду? И что делать? Нет уж, лучше здесь.
Трофимова смотрела с явным торжеством и удовлетворением, как большая толстая сытая кошка. Маруся подумала, что это она заманила Тамару сюда, в Париж, когда та осталась одна с ребенком, которого она родила от какого-то финна опять-таки по совету Трофимовой. И тут в Париже Трофимова ей тоже «помогла» — нашла ей старого серба, который двадцать лет проработал в ресторане «Распутин» и который, по словам Тамары, был «настоящей прожженной канальей». Раньше у этого серба был замок, и он был очень богатый, но он все пропил, он пил так, что у него началась белая горячка, и однажды он допился до такой степени, что не мог выйти из комнаты, то есть не мог найти дверь, он разделся догола, он просто хотел выйти в туалет пописать, но не мог найти дверь в комнате, он весь обоссался и облевался, а потом встал на колени перед батареей парового отопления, обнял ее и залился горючими слезами. Когда Тамара вошла в комнату, она увидела, что он просит батарею:
— Выпусти меня, пожалуйста, отсюда, я тебя очень прошу!
Тамара облила его холодной водой и он пришел в себя. Обычно она пыталась забрать у него деньги, а он не отдавал, и она его долго уговаривала:
— Бика (так она его ласково называла), отдай маме денежки! Мама деньги сохранит, а ты пропьешь!
Но он был хитрый и денег не отдавал. Его любимым фильмом всегда был «Рембо» с Сильвестром Сталлоне, он ложился на диван и смотрел его в десятый или в двадцатый раз, радуясь победам любимого героя. Ему казалось, что это он один расправляется с целой бандой полицейских. Когда они с Марусей и с Трофимовой как-то приехали к нему в гости, он, весь потный и совершенно пьяный, только что пришел из кафе, где провел целую ночь, мокрые волосы свисали ему на лоб, а мутные глаза, обведенные черными кругами, были воспалены. Он с хитрым прищуром смотрел на Трофимову и все повторял:
— Да-а, Ольгу я знаю! Ольга блядь! Ты ведь блядь? — приставал он к ней.
Ё Да, блядь, — с гордым вызовом, но чуть устало отвечала Трофимова, и тот заливался радостным сумасшедшим смехом. А потом они все вместе поехали на трофимовской машине к какой-то польке, вместе с которой Трофимова раньше работала в ресторане. Этой польке было уже сорок пять лет, и они ездили посмотреть, какие зубы она себе вставила, в квартире у нее было темно, там впотьмах вышел какой-то юноша и галантно поцеловал всем им руки, а потом появилась эта поль ка, ее звали Тереза, и она продемонстрировала всем свои зубы, они действительно были очень хорошие, не слишком белые, а цвета слоновой кости, она даже включила свет на какое-то время, чтобы все могли получше рассмотреть эти зубы, — Трофимова сообщила, что они обошлись ей в целое состояние. Потом они поехали дальше — Трофимова с Тамарой сидели впереди, а Маруся сзади, вместе с двумя собаками, она смотрела в заднее стекло и видела, как быстро уносятся назад домики, дорожные знаки, магазины, деревья с облетевшими листьями и все-все-все. Рядом Маруся чувствовала спокойное размеренное покачивание теплого шерстяного собачьего бока, и это ощущение придавало ей немного сил, потому что своих сил в Марусе уже оставалось очень мало, ее все больше заполняла пустота. Они зашли в магазин «Монопри» и купили там шесть бутылок красного вина, «новое Божоле» было написано всюду, во всех углах магазина, в это время в ноябре здесь делают вино Божоле, и пока оно новое, молодое, — его нужно пить, его обязательно нужно попробовать, — так объяснила Марусе Трофимова. И они нажрались этим Божоле, а потом пошли в парк, и сидели на берегу озера и продолжали пить, и Трофимова говорила, что вот, хорошо, как будто в Питере.
Трофимова вышла замуж за француза уже пятнадцать лет назад, Маруся тогда была у нее на свадьбе, и обратила внимание, что весь зал Дворца бракосочетаний был буквально забит мужиками всех видов и размеров: высокими, маленькими, худыми, толстыми, бородатыми, усатыми, лысыми, волосатыми. Это все были бывшие любовники Трофимовой. Мужа Трофимовой звали Антуан, а она ласково называла его Тошкой. Тошка по-русски не говорил ни слова, и Трофимова обычно в его присутствии в выражениях не стенялась и крыла и его и всех остальных французов. Она не скрывала, что выходит замуж только чтобы уехать во Францию и нисколько не любит Антуана. Но Антуан этого, конечно, не знал, он надеялся создать настоящую крепкую семью и завести со Трофимовой кучу детей. Потом они уехали в Париж, и Маруся долгое время не имела от Трофимовой никаких известий, кроме одного случая, когда с группой французов, приехавших в Ленинград на экскурсию, Трофимова передала ей пакет с поношенными вещами, полученными, очевидно, в одной из благотворительных парижских организаций. Тогда Маруся и трофимовский знакомый Виталик поехали в аэропорт встречать этих французов и долго ожидали вместе с ними, пока они получат свой багаж, при этом французы ужасно боялись КГБ, и Виталик тоже, он буквально трясся, можно было подумать, что у него нервный тик, он шарахался в сторону от каждого прохожего, а Маруся еще неловко пошутила по-французски, что багаж им теперь не отдадут, что КГБ все заберет себе, и французы буквально обмерли, лица у них вытянулись, и они так заволновались и стали требовать начальника аэропорта, что Маруся тоже испугалась и с трудом ей удалось объяснить им, что она просто пошутила. А Виталик пришел встречать одну француженку, на которой он мечтал жениться, правда, ей на вид было лет пятьдесят, а Виталику всего двадцать пять, но он так заискивающе смотрел на нее, так угодливо старался под нее подладиться и показать, что любит ее, а она всячески демонстрировала ему свое презрение и безразличие. Потом, когда французы уехали, Виталик стал ругаться матом и обзывать эту француженку сукой и блядью, и в его голосе звучала настоящая ненависть.
Года через два Маруся случайно встретила в театре мать Трофимовой, очень моложавую и кокетливую даму, и та стала ей рассказывать, что Оленька работает в ресторане, торгует сигаретками, и разными мелочами типа презервативов, но что у нее все хорошо, и что все же она не где-нибудь, а во Франции. Еще через два года Трофимова сама приехала в Ленинград, у нее тогда начался бурный роман с одним ленинградским фарцовщиком, Борей, у них была страстная любовь, и Боря везде возил ее на машине, и Трофимова даже сказала Марусе, что не может с ней встретиться, потому что машины под рукой нет, а ездить в общественном транспорте она просто не в состоянии, и ходить по улицам тоже не может. После этого Трофимова сделала Боре приглашение в Париж, и вскоре до Маруси дошли вести, что Трофимова развелась с Антуаном и вышла замуж за Борю, причем к тому времени Трофимова уже стала «француженкой» в соответствии с французскими законами, поэтому вполне могла обеспечить Боре законное пребывание в стране. Их счастливая жизнь продолжалась довольно долго, и Трофимова всегда при случае расхваливала Борю и его мужские достоинства, и строила планы на дальнейшую жизнь. И вдруг Маруся узнала, что Боря бросил Трофимову, и она пребывает в жесточайшей депрессии.
Маруся думала, что она Борю заебала, в прямом смысле этого слова, недавно в последний марусин приезд она ей хвасталась, что они «занимаются этим» чуть ли не целый день и ночь напролет.
После того, как Боря ушел от Трофимовой, та часто звонила Марусе, рыдала и говорила, что вот теперь она получает обратно то, что сделала Тошке, от которого ушла, как только получила французские документы, то есть получалось, что Боря тоже ее использовал для этого, а теперь она стала ему не нужна.
— Ты представляешь, — икая от слез говорила Трофимова Марусе, вспоминая свою счастливую жизнь с Антуаном, — я как-то приехала из отпуска, а он мне лошадь купил. Настоящую лошадь! Видишь, как он меня любил?
Маруся, с одной стороны, была довольна, что обычно такая наглая и самоуверенная Трофимова наконец-то оказалась в дерьмо, но, в то же время, ей было ее жалко, как бывает жалко животное, которое вдруг обидели, причем оно даже не понимает, за что, потому что оно ни в чем не виновато, оно только удовлетворяло свои животные инстинкты и ни о чем не думало по неспособности. В тот вечер, когда они приехали к Пьеру, Трофимова была наряжена в короткое шерстяное красное платье в обтяжку с большим вырезом на груди, и ее сильно выступающий вперед бюст соблазнительно покачивался. Ее черные волосы были распущены по плечам, черные глаза сильно накрашены, губы тоже, но на шее уже были морщины, и в углах рта лежали какие-то горькие складки. Тут открылась дверь, и вошли Денис с Вадиком. Денис сразу же приглянулся Трофимовой, она стала с ним заигрывать и строить ему глазки, но Денис, казалось, на это абсолютно не реагировал. Трофимова встала и несколько раз прошла мимо него, задев его грудью. Денис отодвинулся с прохода и старался на Трофимову не смотреть. Тогда напившаяся Тамара, которая перед тем пыталась петь, вдруг вскочила со стула и с криком:
— Дай я тебя поцелую, — бросилась к Денису. Тот с неожиданным проворством вскочил со стула и выбежал из комнаты. Тамара бросилась за ним. Денис с воплем:
— Я в Бога верую! — побежал на третий этаж. Но Тамара, которая была похожа на одержимую, продолжала его преследовать. Кажется, ей все же удалось настичь Дениса где-то наверху, и они вскоре спустились вниз, причем он был явно смущен. Трофимова смотрела на них с легким презрением. А когда Тамара, выпив еще, затянула песню «Утро красит нежным светом…», Трофимова поморщилась и с презрением отвернувшись сказала:
— Совок…
На следующий день, позвонив, спросила Марусю:
— Как подростки? — Она имела в виду Вадика и Дениса, но Марусе было плевать на то, как она их определяет, потому что ни Вадик, ни Денис не имели к ней никакого отношения. Трофимова же внезапно пустилась в рассуждения о том, как хорошо все придумано во Франции, и что правильно, что они защищаются от иностранцев, и что они вынуждены это делать, причем она говорила не «они», а «мы», как будто она уже считала себя прирожденной француженкой, которая выступает против засилья иностранцев у себя дома. Трофимова несколько раз повторила, что ненавидит негров и арабов.
— И совков…, - добавила она подумав. — Никогда больше не поеду в Питер, там кругом одно дерьмо, все грязное, лучше я поеду в Альпы, в Италию, — там солнце, все чистое, и вообще, цивилизованный отдых.
Приехав в Париж пятнадцать лет назад, Трофимова вначале сразу же пошла к знакомому своей матери, который уехал как диссидент уже очень давно и издавал в Париже свой журнал, она надеялась, что он ее пристроит, и вначале все было очень хорошо, потому что у него там было свое бюро переводов, и он ее туда взял, она переводила технические тексты и даже политические диалоги, однажды даже речь украинского националиста, он постоянно повторял: «М-м-м, э-э-э, ну-у-у…» и ей это так ужасно надоело, что она стала пропускать эти места, но Сергей (так звали диссидента) на нее наорал, он считал, что нужно переводить все, включая эти звуки, потому что на Западе работать надо на совесть и так, на халяву, не получится, это она в Советском Союзе привыкла делать все кое-как, а во Франции это не пройдет. Тогда она ужасно обиделась, это была их первая ссора, до этого они с ним очень хорошо находили общий язык, иногда спали вместе, и она была в него даже влюблена.
Потом, правда, она быстро поняла, что она не одна пользуется его благосклонностью, он не пропускал ни одной особи женского пола, очевидно, он решил реализоваться в жизни таким образом, он посещал разные рестораны, заказывал самые диковинные блюда, знал, что из чего готовится, жрал в три горла, то есть стал настоящим гурманом, во французском духе, и еще ебался от души, все знакомые Трофимовой прошли через него, но он им, конечно, помогал, как мог, деньгами и кормил.
Он в сущности был добрый человек, и никому не желал зла. Он очень любил рассказывать о своих знакомствах с советскими писателями, которые уже давно вошли в классику советской литературы, так называемые классики соц. реализма. Он рассказывал истории из их жизни, в частности, из супружеской, как один советский писатель, например, каждый день желал сдохнуть своей жене, тоже известной писательнице, писавшей в свое время про комсомольцев и строителей метрополитена. А она уже не могла защищаться, потому что была полностью парализована, и ее только возили в инвалидном кресле из комнаты в комнату, хотя писать она продолжала.
У него дома было много спиртных напитков, мартини, красное вино, причем хорошее, коллекционное, и шампанское, и даже голубой ликер цвета ультрамарина, от него зубы становились голубыми, он дал его попробовать Трофимовой, а потом пригласил посмотреться в зеркало,
утверждая, что у нее от него стали голубые зубы. Потом он повел ее в спальню и показал ей свою постель, со словами: — А вот моя супружеская постель…
А перед этим, когда она уже изрядно выпила, подошел к ней и сказал:
— Можно я за тобой немного поухаживаю…,- потом поцеловал ее взасос и расстегнув ширинку, достал оттуда свой член, короткий и толстый. Трофимовой он понравился, еще по рассказам матери она поняла, что он стоящий мужик, хотя мать подробностей не рассказывала, все равно было ясно, что между ними что-то было.
К тому же, он мог помочь устроиться и в плане материальном тоже, хотя у него и была уже жена, японка сорока пяти лет, и он был ею доволен — он сам говорил, что она очень легко возбуждается — раз — и готово! Но почему бы не попытать счастья — ведь Трофимова была моложе, и у нее тоже был пылкий темперамент — в общем, она должна была его удовлетворить. Но беда была в том (это она поняла значительно позже), что ему каждый месяц были нужны новые бабы, он и ее так же использовал, а она-то даже была влюблена в него какое-то время, и говорила, что он похож на Емельку Пугачева.
Он с женой был записан в клуб нудистов, клуб находился в окрестностях Парижа, вход в него был замаскирован под скалой, вокруг много красивой растительности, она была как будто дикая, в этом клубе все ходили голые, там были и дети, и старики, и молодежь — но нужно было платить довольно большие взносы, то есть туда могли ходить только люди состоятельные, а Сергей
себя таким считал. Он и Трофимову водил в этот клуб, там был бассейн и сауна, но разные половые контакты были категорически запрещены, даже обниматься было нельзя — если тебя за этим застукают, то сразу выгонят — и деньги не помогут. Трофимова со своим огромным бюстом сразу привлекла внимание многих, вокруг нее стали увиваться негры, а Сергей сидел, развалившись за столиком и пил пиво, у него были огромные яйца и очень короткий, очень толстый член, даже какой-то противоестественно толстый, как обрубок водопроводной трубы, в спокойном состоянии он напоминал раздавленный сверху картонный стаканчик из-под мороженого.
Один раз, когда они со Трофимовой сношались, он так и заснул, и захрапел, но даже и во сне не вытащил свой член из трофимовской пизды, он хотел получить от жизни максимум удовольствия, даже во сне он не собирался терять время даром.
У него были и знакомые гомосексуалисты, но он с ними никогда не сношался, он сам не знал, почему, иногда мысли об этом приходили ему в голову, и один раз даже один пассивный гомосек пришел к нему и заискивающе на него смотрел, но тот, по его словам, даже и в мыслях не имел вступить с ним в какие-либо отношения, кроме деловых, конечно.
Маруся тоже была в гостях у Трофимовой. Тогда она
жила в новом районе на окраине Парижа, нужно было ехать до конечной остановки метро — Кретей — и там еще идти. Когда Маруся по дороге к метро проходила через мост Леваллуа, она в очередной раз обратила внимание на рекламный плакат — на огромном щите красовалась девушка с неестественно большим бюстом и башней из белокурых волос на голове, она, лукаво улыбаясь большим ярко-красным ртом, протягивала вперед, по направлению к Сене руку с длинными ярко-красными же ногтями и изо рта у нее выходила фраза: «Ведь я достойна этого лака!», а внизу была надпись — фирма «Лореаль».
В Ленинграде, когда Маруся подрабатывала в салоне причесок ночной уборщицей, к ним устроилась девушка Надя, с очень глупым лицом и добродушными бараньими глазами, но что-то в ней притягивало внимание, Маруся все приглядывалась к ней и наконец поняла — это был неестественно огромный бюст, подтянутый чуть ли не под подбородок. Они тогда остались одни поздним вечером, все уже ушли, и они, как всегда стали обходить все столы мастеров, отливая понемногу из бутылок шампунь, откладывая понемножку крем в приготовленную баночку, там была и кухня, где иногда парикмахерши оставляли еду и там можно было попить чаю.
Однажды они с Ирой зашли туда, и Маруся оставила свою сумку на подоконнике, а злая косноязычная старуха, работавшая там туалетчицей, сперла у нее кошелек, но потом эту старуху уволили, и убирать туалет приходилось им по очереди, а один раз туалет засорился, и Маруся долго собирала тряпкой с пола воду, смешанную с мочой, а потом прибежала парикмахерша, задержавшаяся позже других, и она очень хотела в туалет, она села на унитаз и помочилась, и вся ее моча почти сразу вытекла на пол, а Марусе снова пришлось убирать за ней, и она молча это сделала, хотя ей было и противно.