Там уборщицей работала еще одна толстая старуха, Нина Ивановна, жившая напротив в коммуналке, и окна ее комнаты выходили на лютеранскую церковь, где тогда был бассейн. Она жила одна, и когда однажды Маруся принесла ей зарплату, она внезапно загородила дверь своим толстым телом и, схватив Марусю за руку, прошептала:
— Красивая, а счастья нет! — как цыганка, Маруся и не поняла, что же это значит, старуха совсем не нравилась ей.
А тогда они с Надей остались одни и долго ходили по огромному пустому салону, а потом вышли на балкон, как раз был ноябрь, праздник, и под окном укрепили огромный красный транспарант с белыми буквами, он был весь мокрый от дождя, и ветер тяжело раскачивал его и бился о стену, они покурили, а потом вернулись — ведь нужно было подметать и мыть пол, а Надя стала переодеваться, она сняла платье, и Маруся увидела действительно нечеловеческих размеров бюст, лифчик был ей явно мал, он выпирал со всех сторон, и на нем тут и там виднелись черные синяки. Перехватив марусин взгляд, Надя с гордостью поправила лямки и сообщила:
— Вот с мужем недавно хорошо побаловались.
Но что-то в ее лице и взгляде было неясное, ускользающее и вместе с тем притягивающее, хотя в то же время становилось противно думать об этом, и Маруся резко повернулась и вышла, ей нужно было убирать педикюрный кабинет — самое противное изо всего — огромное количество ноготей и обрезков кожи, и ей приходилось задерживать дыхание, чтобы прекратить рвотные позывы.
В конце работы нужно было ставить салон на сигнализацию — а если это не получалось, что-то не работало, то вызывали мастера и ждали — ждать можно было и час, и два, и всю ночь.
И Маруся помнила, как однажды уже зимой, была ее очередь, и она вызывала мастера и села его ждать, она смотрела телевизор в салоне, пока не кончились передачи, потом она пошла прогуляться по салону, все было чисто убрано и блестело, она подошла к окну — напротив шла бурная жизнь в ресторане «Кавказский — подъезжали и отъезжали машины, заходили пары, вываливались пьяные, и по Невскому все ехали и ехали машины. Наконец внизу позвонили в дверь, пришел мастер, он за пятнадцать минут нашел неисправность и собрался уезжать, а за ним пришла милицейская машина, где сидели еще два мента.
Было очень холодно, мороз тридцать градусов, а Маруся была одета всего-то в демисезонную куртку и джинсы. Мастер сказал, что с удовольствием бы ее подвез, но им в другую сторону, и они отъехали, им было тепло там, в машине, а она, выйдя на улицу, сразу почувствовала, как ее охватило холодом, джинсы сразу заледенели, а транспорт уже не ходил и ей нужно было идти пешком от салона до улицы Жуковского.
Она пошла очень быстрым шагом, надеясь согреться на ходу, но холод проникал все глубже и глубже, и возле Гостиного Двора, не пройдя и половины пути до дому, она поняла, что не дойдет. Даже зайти погреться было некуда — все парадные на Невском были закрыты и магазины тоже. Она поняла, как замерзали в блокаду, и ей стало страшно. И вдруг рядом с ней затормозила машина. Дверца распахнулась, за рулем сидел молодой человек, он пригласил ее садиться, выбора не было — либо замерзать, либо ехать с ним. В машине было тепло, звучала блатная музыка, а водитель был под хмельком и благодушно настроен.
— Тебе куда? — спросил он.
— Мне до Жуковского.
— Ладно, до Литейного довезу, а там сама дойдешь.
До Литейного доехали быстро, она вышла, ее никто не удерживал, и она радостно побежала домой, на этот раз все же успев добежать до дому и не заледенеть.
Трофимова встретила Марусю на машине, они быстро подъехали к дому, по дороге предварительно завернув в магазин „Монопри“ — Трофимова купила четыре бутылки красного вина, а потом, махнув рукой, еще две, прибавив при этом, что Боря дал ей денег на гигиенические пакеты, но она купит себе ваты, потому что вата дешевле. Трофимова все говорила Марусе, как хорошо ей живется во Франции, поэтому, наверное, ей не хотелось ударить в грязь лицом при первой же встрече. Трофимова с Борей жили в блочном доме, вокруг стояли такие же дома — почти как в новостройках в Ленинграде, и лифт был такой же грязный, весь исписанный и изрисованный.
Они с Трофимовой зашли в маленькую прихожую, причем дверь была открыта, а на пороге лежал огромный ротвейлер, размером с небольшого теленка.
— Видишь, мы поэтому и двери не закрываем, — пояснила Трофимова, — его и так все соседи боятся.
Тут из комнаты вышла еще одна собака — ризеншнауцер, а за ней еще одна — овчарка. Маруся удивилась, почему Трофимова держит столько собак, но та ей пояснила, что Боря работает охранником на одном заводе, и собаки ему просто необходимы, да к тому же Трофимова их очень любит. Собаки окружили Марусю и молча мрачно и враждебно смотрели на нее. Марусе стало не по себе, хоть она тоже любила собак. Она захотела погладить ризеншнауцера и уже протянула было руку, но Трофимова закричили:
— Не трогай! Она терпеть не может чужих!
Маруся в ужасе попятилась, а Трофимова, загнав собак в кухню, провела ее в комнату. Там на полу у телевизора сидел небольшого роста мужичок с черными волосами, в джинсах, и играл в компьютерную игру.
— Вот это мой муж, Борька, — познакомься, — Трофимова подтолкнула Марусю вперед. Но Боря даже не повернул голову, и не обратил на Марусю ровным счетом никакого внимания. Он был весь поглощен игрой.
— Черт, — пожаловался он вслух, неизвестно к кому обращаясь, — вот эти ниндзи никак не могут пройти через эту гору, им эти мудаки мешают, а звездочки уже все кончились, блядь!
Он был не на шутку взволнован.
— Ну ладно, — сказала Трофимова, — пошли на кухню, а то он очень занят.
Они с Марусей устроились за столом в кухне и, открыв первую бутылку, разлили вино по чашкам.
— Бутылку спрячь, — прошептала Трофимова, — а то Борька мне пить не разрешает.
Маруся замаскировала бутылку за большой коробкой с собачьим кормом, и они сидели и мирно потягивали красное вино. Потом Трофимовой понадобилось ненадолго выскочить в магазин, в это время пришла ее дочь Полина, высокая худая светловолосая девочка лет шестнадцати, волосы у нее были закручены штопором, голос был низкий и хриплый, на Марусю она посмотрела, как на пустое место, и даже не поздоровалась.
А Боря, тем временем, прошел на кухню и, усевшись напротив Маруси на место Трофимовой, сказал:
— Привет! Ты что, с Ольгой в школе училась? Ну и как она была, ничего? Она же просто блядь, понимаешь, блядь и ничего больше. У нее даже был так называемый „голубой“ период, как у Пикассо, когда она с педерастами жила — представляешь себе? А француза ты ее видела? Француз-то ей попался помоечный, как раз по Сеньке и шапка, у него вся спина была покрыта таким лишаем, псориаз, что ли, но он правда очень любил ее дочку, занимался с ней и даже устроил в дорогой колледж. Ну а она на него совсем плевала, совсем, ну я и думаю — как же это так, это же просто безнравственно, так нельзя. А подруги у нее — ты видела? — да просто все были валютными проститутками, правда, попадались и настоящие красотки, — тут уж ничего не скажешь, но были и не очень, правда, уродин не было. А Ольга — ну что ж, я конечно сперва с ней пару раз так от нечего делать, да и вообще — почему бы не доверить за щеку, если сама предлагает, а мне тоже от этого польза. Но к проституткам я никогда не ходил, разве что уж если сперма совсем в голову бьет и из носа капает, а так они неприятные — просто автоматы какие-то, у них все на время, постоянно на часы показывают, время, мол, деньги, и это здесь нормально. А то, что про меня Жора сказал, что я ни одной юбки не пропускаю — так уж точно он педераст — такое бабе говорить! С ним все ясно! Я раньше в Питере всех писателей знал, и ту, что в инвалидном кресле под конец жизни ездила, известную писательницу, она еще вышла замуж за красивого юношу, гораздо моложе ее, а он оказался педерастом, любил мальчиков. Так он ей только и делал, что повторял: „Когда же ты сдохнешь, старая сволочь?“ — и ходил возле нее с такой рожей, что просто испугаться можно было, а сам жил за ее счет и все гонорары проедал и тратил на своих дружков. Она ничего сделать не могла, ужасно злилась, но его все равно продолжала любить…
Весь этот монолог Маруся выслушала молча и встрепенулась только, когда Боря упомянул их общего знакомого Жору, который работал в „Русской мысли“, но которого оттуда выгнали „когда „Русскую мысль“ перестало финансировать ЦРУ“. Тем временем Боря все подливал себе да подливал из бутылки, которую он обнаружил за коробкой с собачьим кормом, при этом он не преминул заметить, что Оля алкоголичка, что это он ее спас, а то быть бы ей в лечебнице для алкоголиков, и что пить ей нельзя ни в коем случае. Маруся просто онемела от таких откровений, она не знала, что на все это Боре ответить, но к счастью, тут вернулась из магазина Трофимова, с подозрением покосившись на Борю и на Марусю, стала готовить на плите какое-то мясо. А Боря снова ушел в комнату играть в компьютерную игру. Вскоре из комнаты стал доноситься визг и хихиканье трофимовской дочери, и борин довольный басок, как будто он ее там щупал и щекотал, но Трофимова не обращала на это ровным счетом никакого внимания, и Маруся подумала, что ей виднее.
Потом Боря и Трофимова пошли провожать Марусю, а заодно и выгулять собак. Всю дорогу они говорили про домик, который хотели купить тут же, неподалеку. И они специально повели Марусю по парку, вдоль озера — было уже темно, около двенадцати часов ночи — туда, где они присмотрели себе такой небольшой домик с хорошенькой крышей и оконцами, они часто ходили вокруг него, прикидывая в уме, как будет замечательно, когда у них будет такой же, и как бы они его перестроили, „окошечки бы сделать побольше, а дверцы — поменьше, и вместо этой стены поставить бы веранду“.
Марусе с самого начала в этом домике почудилось что-то странное, но она не спешила делиться своими догадками со Трофимовой, а только молча слушала, как они мечтают. И вдруг Боря тихо произнес:
— Бля, да это же сортир. Точно, сортир, — добавил он, обойдя домик еще раз. Трофимова молча подошла поближе и вошла внутрь. В домике было темно, свет не зажигался, но сильно пахло мочой и блестели унитазы. В углу была раковина.
— Бля, сортир… — протянул Боря с явным разочарованием. Трофимова молчала.
****
В Париже на улицах и день и ночь продолжалась жизнь, на углу возле Оперы стоял шарманщик, на плече у него сидела птица, он играл какие-то грустные мелодии, в корзинке у его ног мирно спала собачка, укрытая одеяльцем (потом Марусе кто-то сказал, что они дают собачкам наркотики, чтобы те дрыхли с утра до вечера, а прохожие умилялись), у Центра Помпиду часто прогуливался смуглый, тощий, похожий на индуса продавец сахарной ваты, он выдувал огромные розовые клочья этой ваты из специальной старинной машины, с бронзовыми блестящими ручками и завитками, а на плече у него сидела обезьянка, да и сам город, эти старинные дома, церкви, в которых в любую жару было прохладно, действовал на Марусю завораживающе, она могла часами ходить по улицам, заходя в садики, пила воду из фонтанчиков, гуляла по магазинам…
Особенно ее притягивала Сена — там на набережных, пахнущих мочой, постоянно собирались какие-то юноши и девушки, а также было много клошаров, они сидели, выпивали, закусывали и смотрели на проходящие мимо речные трамвайчики, где горел свет, за столиками сидели веселые люди и звучала музыка. Марусе особенно нравился один деревянный мостик, украшенный цветами и зеленью — туда она ходила смотреть салют ночью 14 июля: огромные огненные шары, спирали, змеи, пирамиды и другие разноцветные фигуры вдруг расцветали на ночном небе, и вся толпа восхищенно ахала. Маруся тоже смотрела и не могла оторваться. Ей совсем не хотелось возвращаться домой, к Пьеру.
Если у нее были деньги, она покупала себе „греческий сандвич“ в Латинском квартале, спускалась к Сене, садилась прямо на набережной, свесив ноги вниз, и глядя на воду, долго так сидела.
В последнее время Марусе было очень тяжело здесь, ей казалось, что счастье осталось там, в далеком сером дождливом городе, где шелестят под ногами желтые листья и так спокойно и легко на душе, и ничего не нужно, а только идти по широким просторным улицам к себе домой.
На крыше напротив сидит огромная серая птица, крылья и голова у нее черные, она что-то сосредоточенно и долго выкусывает у себя под крылом, потом осматривается вокруг и смотрит себе под ноги. Дом из светло-серого кирпича, такой квадратненький, окна выкрашены в желтый цвет, а дверь — в красный. Все предметы в комнате освещаются каким-то новым светом и приобретают враждебный угрожающий смысл и вид.
Иногда под вечер, когда она уже лежала в кровати и засыпала, в голове проносились слова, целые фразы, они были так красиво построены, связаны между собой, но если она вставала, чтобы их записать, то сон сбивался. Но она знала, что если заснет, то они уйдут и никогда не вернутся. Эта невидимая нежная грань между сном и бодрствованием незаметно стиралась, она переходила в другое состояние и засыпала, дыхание постепенно становилось ровным и она погружалась в сон.
Однако, стоило поймать этот момент перехода и как раз тогда толкнуть ее, разбудить, вырвать из сна, создавалось ощущение, как будто она оступилась на краю пропасти и падала туда. Она знала, что, если проделать это несколько раз подряд, все время на этой грани сна и бодрствования, то потом она долго не сможет заснуть, и сердце будет тяжело биться в груди и каждый раз, на грани сна и перед тем, как войти в сферу покоя и темноты, она, содрогнувшись всем телом, в ужасе будет просыпаться, задерживаясь на этой невидимой грани и не решаясь, не имея возможности ее перешагнуть.
Так вырабатывается условный рефлекс, как у собаки Павлова.
Пьер рассказывал Марусе про свой мистический опыт, о том, как его посетил Святой Дух, как он почувствовал легчайшее дуновение и потом пошел работать на завод, то есть таким образом воскрес для полноценной жизни, а до этого он два года пролежал на кровати и жил, как растение. Это было всего один раз, и он сравнивал это появление Святого Духа со сверхзвуковым самолетом, который, пролетая, вызывает сотрясение воздуха, и от него дребезжат стекла.
Когда Пьер стал православным, ему в качестве общественной работы поручили помогать Сюзанне, она была парализованная, но не вся, а частично, руки у нее были иссохшие, и она ходила как зайчик, прижав их к груди, ноги у нее еще функционировали. Однажды она позвонила Пьеру и сказала, что у нее еще и рак, он пришел к ней, чтобы навестить и увидел у нее на носу между выпученных рачьих глазок наклеенный пластырь, и она дрожащим голосом сообщила ему, что там и находится болезнь. Сюзанна рассказывала ему, что в детстве, когда она была еще маленькая, ее родители очень сильно ее били, но потом, когда она выросла, она стала очень красивая и у нее было много любовников, поэтому она считала, что неплохо прожила свою жизнь, ей было, что вспомнить. Правда, из-за этого битья она теперь вся больная, и недавно у нее что-то случилось с ногой, она ее подвернула, упала, и так лежала очень долго, а потом кое-как доползла до телефона и вызвала скорую помощь, врачи приехали, а она никак не могла открыть дверь, поэтому они вынуждены были разбить стекло и проникнуть к ней через окно.
Ее отец был генералом белой армии, служил у Врангеля, а потом, в Париже, работал шофером такси, а мать служила в ресторане. Сюзанна никогда не хотела иметь детей, потому что она бы их тоже била, как ее отец и мать. У нее в ящиках комода хранились аккуратно сложенные вещи, иногда она доставала их своими скорченными ручками, а потом складывала обратно, при этом раздраженно приговаривая: „Ах, черт!“ Она тоже не любила ни собак, ни кошек, и в этом отношении понимала Пьера. Летом Сюзанна непременно уезжала в дом отдыха, там очень хорошо кормили, и она зараннее предвкушала поездку, радуясь, как могла. Правда, она и здесь могла каждый вечер спускаться в ресторан, что был на первом этаже ее дома, и там жрать за десятерых, но эта пища не шла ей впрок. Пьер, рассказывая об этом, горестно покачивал головой и ковырял в носу. Из дома отдыха она писала Пьеру открытки: „Погода холодная, но кислорода до фига! Мне очень хорошо, кормят как на убой! Наилучшие пожелания. Сюзанна.“ Пьер иногда завидовал ей, потому что часто был голоден и жрал, что придется. Маруся видела, как однажды на вокзале Сен-Лазар он нашел на полу конфету, ее кто-то уже пососал и выплюнул, а Пьер поднял ее, демонстративно осмотрел со всех сторон, сказал:
— Ах как это вкусно! — и, чавкая, съел. Он не придавал особого значения материальным удобствам, и был доволен тем, что у него теперь, хотя бы, есть крыша над головой.
Раньше, когда он бродил по Франции, он ходил по лесам, и даже когда наступала ночь, он шел всю ночь, глядя на луну, которая служила ему ориентиром. Он не спал ночью, потому что в лесу на воздухе он никак не мог заснуть, к тому же он боялся, потому что его могли убить и ограбить. Однажды он спал в каком-то сарае рядом с клошаром, и тот захотел трахнуть его в зад, а Пьер злобно его оттолкнул. Потом, вспоминая об этом, он говорил, что если когда-нибудь его и выебут в жопу, то это будет не грязный клошар. А однажды ночью зимой он чуть не замерз, его спасла большая косматая собака, к боку которой он прижался и так провел всю ночь. Правда, собак Пьер все равно не любил, как и остальных животных. Пьер спал днем, когда светило солнца, с тех пор он любил солнце. Часто, валяясь у себя в деревне в Нормандии на дворике, окруженном глухой стеной, он говорил вслух:
— Солнце — это наш бог!
И когда он приехал туда с Галей, они выпили три бутылки красного вина, и Пьер попросил ее залезть на лесенку, только без трусов, и когда она удивилась, рассказал, что в детстве видел фильм, в котором девушка собирала вишни и залезла на лесенку, но трусы не надела, забыла, что ли, а ее молодой человек стоял внизу и ласкал ее, отчего та, естественно, не могла собирать вишни. С тех пор Пьер завидовал тому молодому человеку и мечтал тоже оказаться в такой ситуации, и хотя тогда вишен еще не было, а стремянка стояла в грязной кухне на каменном полу, он все равно хотел повторить этот опыт, и наконец ему это удалось.
Ночью, лежа в постели рядом с Галей, он расспрашивал ее про покойников, и наконец, когда она просто завопила на него не своим голосом и попросила заткнуться, он в раздражении, кипя от благородного негодования встал, взял свое одеяло и волоча его по полу, вышел из комнаты. Он хотел приласкать Галю, но она оттолкнула его руку и выругалась. Пьера это очень задело, он сказал Гале:
— Ах вот как! Когда отталкивают руку, которая хочет тебя приласкать, это кое-что значит!
Когда сестра Пьера была маленькая, она провалилась в нужник, устроенный во дворе, возможно, с того случая она была немного не в своем уме и иногда по ночам в своей квартире начинала громко кричать, тогда соседи вызывали полицию, и ее увозили в сумасшедший дом. Покойный муж сестры Пьера был еврей, так что никто в их семье никогда не был антисемитом.
В Париже несколько еврейских кварталов, в одном из них возле бульвара Сен-Мартэн, где огромное количество лавочек, в которых торгуют оптом и того и гляди могут всучить тебе какую-нибудь дрянь, жила родственница сестры Пьера, которая немного повредилась мозгами после смерти своего мужа, у нее в квартире вечно жили приживалки, она уже не могла жить одна, ей было необходимо кого-нибудь тиранить и чтобы ей кто-то помогал, с ней разговаривал и следил за ней, чтобы она куда-нибудь не ушла, своего мужа она тоже держала в ежовых рукавицах.
Однажды она встала в два часа ночи, накрасилась, оделась и собралась уходить из дому, хорошо, что старушка по имени Вера, которая тогда жила у нее, проснулась и удержала ее. Старуху звали мадам Израэль, она обычно прятала от Веры мыло и туалетную бумагу и совсем ее не кормила, а по субботам та должна была зажигать у нее огонь, и готовить пищу заранее в пятницу, потому что в субботу это было запрещено. Она часто повторяла:
— Я хочу, чтобы у меня все было чисто в моей маленькой уютной квартирке!
Ее сын, у которого раньше тоже была лавочка, продал ее и уехал в Англию вслед за своей женой, с которой он вскоре развелся, потому что та его била, такая она была здоровенная бабища. Но у них были дети, и сын иногда ездил их навестить. Он привез к своей маме в квартиру коробки с товарами, потому что больше девать ему их было некуда, теперь они лежали у нее на шкафах, и маму это ужасно раздражало:
— Это не помойка! Он привез свои коробки ко мне! Я хочу, чтобы у меня все было чисто в моей маленькой уютной квартирке!
Но она все же не выбрасывала их, потому что это был ее младший любимый сын. Она любила русских и хотела, чтобы у нее жили только русские. Ее дочка находила ей русских, которые за небольшую плату соглашались присматривать за ней.
Когда мадам Израэль была недовольна кем-нибудь из них, она подходила к телефону, звонила дочке и говорила:
— Что это она тут делает! Здесь ей не Россия!
Старушка по имени Вера жила у нее четыре года, она рисовала картины, сидя в своем уголке, корабли на Неве и Петропавловскую крепость, раз в неделю она ходила убирать еще и к старику, с которым заключила фиктивный брак, чтобы приехать во Францию. Она была не прочь у него остаться навсегда, но он этого не хотел, а только давал ей конфетку, нежно целовал и говорил:
— До свиданья, Вера, до понедельника!
В конце концов, ей все это надоело, но в Россию она возвращаться не хотела, ей было хорошо и во Франции.
Напротив в окне, на расстоянии двух метров, каждый день около двенадцати отец семейства с длинной бородой в ермолке садился за стол и долго сосредоточенно ел, он был в очках и очень толстый, вечером он надевал лапсердак и отправлялся в синагогу, его жена, тоже в очках, с огромным носом и толстым задом, целыми днями трепалась по телефону и жрала из коробки кукурузные хлопья. По дому бегали хорошенькие черненькие мальчики с румяными щеками и с черными пейсами, тоже в ермолочках, они появлялись в одном окне, потом исчезали, появлялись в другом. Вечером муж с женой удалялись в свою спальню, потом через некоторое время, если окно было не закрыто, оттуда слышались стоны и вздохи.
Этажом ниже сумасшедший юноша, высунувшись в окно, рассказывал прохожим о том, что у него в желудке завелись чудовища и не только в желудке, но и в комнате под кроватью. Он делал это примерно два раза в неделю. У него в квартире всю ночь горел свет.
Когда Маруся проснулась, на часах было три часа утра, значит, она спала всего три часа. Марусе приснилось, что ночью в комнату входила согнутая фигура в белом, подходила к самой кровати, а потом бесшумно исчезла, как фигура марусиного дедушки во сне, который она видела уже после его смерти, когда он весь в белом, и сам белый, подошел к ней и звал за собой, и она уже хотела идти с ним, но в последнюю минуту испугалась и не взяла его за протянутую ей руку. Проснувшись она не могла понять, сон это или было на самом деле. Может быть, Пьер пытался проникнуть к ней в комнату, потому что Гали с дочкой не было дома уже две недели, а Ивонна была в сумасшедшем доме.
Маруся вспомнила, как однажды ночью сюда заявился Антуан, приятель Пьера из Сент-Анн. Сначала он пришел днем, и Маруся накормила его — сварила макароны, он поел, и поинтересовался, где Пьер. Маруся сказала, что Пьер уехал в Нормандию. Вероятно, Антуан принял это за намек и ночью явился с огромным тюком за спиной, долго звонил у ворот, а потом перелез через ворота, и стал бродить вокруг дома. Антуан гремел ставнями, пытаясь проникнуть в дом, шуршал внизу листьями или бумагой, и потом залез на крышу соседнего гаража и долго ходил по ней в призрачном свете луны.
Маруся в ужасе побежала вниз, проверить, все ли заперто, в кухне ставни были сломаны, и закрывались плохо, поэтому Антуану почти удалось открыть их, правда, не до конца. Маруся спустилась в подвал, где были еще два маленьких оконца, и срочно тоже закрыла их. А Антуан еще несколько часов продолжал стучать в окна и трясти двери.
Под утро начал накрапывать мелкий дождь. Наконец, видимо утомившись, Антуан уселся в кресло прямо под дождем, накрылся простыней, которую извлек из своего узла, и заснул. Утром его обнаружил Пьер, вернувшийся из Нормандии.
Он отправился в Нормандию на неделю, но по дороге внезапно вспомнил, что ему нужно к зубному врачу и сразу же поехал обратно. Правда, по дороге назад Пьера снова охватили сомнения, и он опять повернул в сторону Нормандии. Потом опять повернул назад, затем опять решил ехать в Нормандию. Так повторялось несколько раз — Пьер поворачивал то в одну, то в другую сторону. Но в конце концов, он решил, что зубной врач важнее. Однако, вернувшись, Пьер сразу же отправился к себе в комнату и лег спать. Ни к какому врачу он так и не пошел.
Из-за того, что у Пьера совсем не было денег, он
почти не покупал никакой еды, ел где-нибудь в гостях, а дома старался поесть то, что купят его жильцы. Но они тоже не особенно много покупали, а если и покупали, то уносили в свои комнаты. Ивонна же и вовсе съедала все из холодильника, когда не худела, а худела она редко — особой необходимости в этом не было. А Диму Пьер отвез к себе в Нормандию, где у него был еще один дом. Пьер возил туда всех своих гостей, Марусю, Галю с Юлей. Обычно они выезжали утром, а приезжали поздно ночью, когда было уже совсем темно. Пьер ездил в Нормандию чуть ли не каждую неделю, однако постоянно путал дорогу и спрашивал у редких прохожих, куда ему ехать. Вдоль дороги были установлены столбики, покрашенные фосфорецирующей краской, которые отражали свет фар проходивших автомобилей, поэтому казалось, что столбики светятся в темноте. Маруся помнила, как ей хотелось спать, когда они доехали до дома, было уже совсем темно, в доме тоже не было света, и в темноте Пьер так и не смог включить свет, поэтому им пришлось устраиваться на ночлег в полной тьме, Пьер лег на надувной матрас прямо на бетонном полу, а Маруся устроилась в сарае во дворе, там стояла раскладушка. Утром она обнаружила, что дом очень большой, целых три этажа, и даже есть ванная и два туалета, один на первом этаже, а другой — на втором. Третий этаж был совсем не отделан, там повсюду валялась стекловата, утром Маруся с ужасом увидела это, потому что ночью, когда они приехали, хотела сперва лечь спать там, и задним числом испугалась, представив себе бесчисленное количество стеклянных иголочек, впившихся в ее тело. Утром они сразу же поехали загорать и купаться на озеро Коко, которое называлось так, потому что было круглое, как кокос. По дороге они срывали ежевику, которая росла там прямо вдоль дороги, и ели ее.
Вот в этот дом Пьер и отвез Диму, чтобы от него избавиться. Потому что Пьер уже несколько раз выгонял Диму, однако вскоре Дима неожиданно появлялся снова, как обычно бодро напевая и приплясывая. Дима прожил в Нормандии две недели. Первое время Пьер жил вместе с ним, они воровали картошку на полях и пекли ее на костре во дворе, где росла одинокая груша.
Этот дворик у Пьера был огорожен со всех сторон бетонными стенами, и там росла травка, что очень радовало Пьера. Иногда он раздевался догола и валялся прямо на травке, подставив красное волосатое тело живительным лучам солнца. Он вообще любил раздеваться, и, будь его воля, он все время бы ходил голым. Дома при Ивонне он так и делал. Ивонна кричала на него:
— Пьер, и тебе не стыдно?
— А почему я должен стыдиться собственного тела? — отвечал ей Пьер вопросом на вопрос. В конце концов Ивонна хватала свою куртку и сумку, и хлопнув дверью, убегала к знакомому испанцу, жившему по соседству. А Пьер отправлялся загорать на крышу. Однажды, когда он еще бродил по Франции, где-то возле Лиона он тоже обнаружил заброшенный дом, и поселился там. Каждое утро, если светило солнышко, Пьер, совершенно голый, загорал на крыше, но это не понравилось соседям, которые вызвали полицию, и Пьера забрали.
Однако в Нормандии Дима скоро надоел Пьеру, он вывел его на большую дорогу, по которой шли машины на восток и оставил там. Дима уехал автостопом.
Правда, через месяц Дима снова появился, на сей раз с какой-то дамой преклонного возраста, годившейся ему в матери. Дима рассказал Пьеру, что полюбил ее с первого взгляда, и она теперь заменяет ему мать.
— Дима плакал, когда рассказывал мне это, — говорил Пьер, вращая глазами, — он обрел мать в этой женщине. Она любит его.
Но вскоре дама вернулась к своему богатому мужу, и Дима снова был вынужден очистить помещение.
Марусе очень нравились негритянки, они были одеты в красивые яркие длинные платья, и такого же цвета тюрбаны были намотаны у них на головах. У них были красивые коричневые плечи и руки и очень плавная походка. Иногда к спине или к груди у них был привязан младенец. Наверное, точно так же они ходили у себя в Африке, и наверное им тоже там было более просторно и свободно, чем здесь, где каждый ютится на десяти метрах жилой площади, а если у тебя есть свой дворик размером с тазик, то ты уже счастлив и с достоинством можешь вечером выйти покурить к „себе в сад“, и все зовут тебя „собственник“. А вечером можно поставить туда столик и стулья и всей семьей, с трудом разместившись, ужинать на свежем воздухе.
Негры редко устраивались так хорошо, разве что редкие негры, папа у которых раньше был президентом у себя на родине, а потом, наворовав много денег, спасся от военного переворота и улетел на личном самолете в Париж. Но таких были единицы. С одним из таких негров сошлась Ивонна.
Ивонна жила в Париже уже пять лет, она вышла замуж за сына русских диссидентов Сашу, который родился во Франции и считался французом. Однако она с ним почти сразу же рассталась, и не хотела даже встречаться, правда, когда ее начинали осаждать кредиторы или приходили почтовые уведомления с просьбой оплатить покупку, которую она сделала в том или ином магазине, оставив там чек, а на ее счету денег, естественно, не было, она звонила Саше, и тот тут же предлагал ей оплатить все ее счета. А такое случалось частенько, потому что у Ивонны потребности явно превосходили ее финансовые возможности — у нее в комнате стояло около тридцати пар обуви, шкаф был забит тряпками, а стол был завален дорогой косметикой. Когда она рассказывала об этом Марусе, то плакала от умиления и все повторяла, какой Саша хороший.
А негр — любовник Ивонны — покупал в универмаге воду „Контрекс“ целыми ящиками, потому что воду из-под крана пить было опасно, здесь вода, оказывается, была еще хуже, чем в Питере, и можно было подцепить любую заразу. Ивонна рассказывала Марусе, что с Энтони она познакомилась на улице, то есть она шла со своей подругой Джоанной по улице, а Энтони сидел на подоконнике, и там играла музыка, а Энтони был в хорошем настроении, и он заговорил с ними, ну и они зашли к нему, а там было много народу, все пили и курили марихуану, и Ивонна влюбилась в Энтони, потому что он был очень красивый негр, к тому же его папа оказался президентом одной африканской республики и недавно, перед самым происшедшим там военным переворотом, успел улететь оттуда в Париж. У Энтони было много денег.
Конечно, Ивонна потом стала спать с Энтони и он ей очень нравился во всех отношениях, у него был очень большой член, и он очень хорошо трахался. Но потом Ивонна обнаружила, что забеременела. Она сказала об этом Энтони, и тот ответил, что любит ее, но о женитьбе ничего не сказал, а Ивонне нужно было, чтобы он на ней женился. Тогда она решила ребенка не оставлять, а приняла таблетку, есть такие специальные таблетки, и у нее произошел выкидыш. Тем не менее, она все же продолжала встречаться с Энтони, но не спала с ним, а делала вид, что ей то ли не хочется, то ли сам Энтони ее не устраивает, а он всячески ее добивался. В конце концов, кажется, она все-таки с ним переспала, и все равно ничего не добилась.
Был ноябрь, с каждым днем становилось все холоднее и холоднее. На сей раз Дима исчез надолго и снова дал о себе знать только весной. Оказалось, что Дима познакомился с одним очень знатным аристократом, к тому же очень богатым, которого встретил на Королевской охоте в Фонтенбло.
Королевская охота на оленя проводится раз в год в Фонтенбло, как правило поздней осенью в ноябре. Охота называется „королевской“, потому что она проводится со времен Людовика XIV. В лесу Фонтенбло собирается много народа, некоторые приезжают на велосипедах, но большинство — на машинах. Машины все должны оставить у входа в парк, и дальше следовать за охотниками пешком. Подъезжает множество специальных фургонов с охотничьими собаками, которых форейтор сначала выпускает, а потом сзывает сигналом огромного медного рога. Собаки, радостно виляя хвостами, толпятся вокруг него, предвкушая прекрасную прогулку по осеннему лесу и надеясь затравить оленя. Однако оленя найти совсем непросто, поэтому его зараннее выслеживают и составляют возможный маршрут его следования. Несмотря на это, находят его далеко не всегда. В большой черной карете с красными колесами в сундучках хранятся еда и питье, чтобы те, кто охотится, могли подкрепиться. Места в карете стоят очень дорого, пятьсот франков, но к концу охоты карета обычно заполнена до отказа. Большинство охотников восседают на лошадях в красочных охотничьих нарядах, в каскетках, белых лосинах, куртках и сапогах со шпорами. Перед началом охоты все выстраиваются в линейку и главный охотник оповещает собравшихся о возможном местонахождении оленя. Раньше, в 16 веке, он докладывал об этом королю Франции, а затем торжественно надевал на него ботфорты. Теперь же это только дань традиции, а ботфорты надевать не на кого. Потом выпускаются собаки, и все отправляются на поиски оленя.
Дима уже давно ошивался около подобных великосветских тусовок, за это время у него даже успело сложиться нечто вроде тщательно разработанного плана — что говорить, как себя вести — и он только ждал удобного случая, дабы его реализовать.
В тот день было довольно холодно, и земля в лесу была покрыта слоем опавших листьев, все разбрелись по разным направлениям, ходили долго, но оленя так и не нашли, он остался жив и невредим, и продолжал мирно пастись в лесу Фонтенбло до следующей охоты.
Дима почти сразу отметил в толпе нужного ему человека: он был высокого роста и немного сутулился, одет он был в красный кафтан, на голове у него был белый напудренный парик, а щеки слегка нарумянены. Он расхаживал по опушке леса, нервно и немного жеманно поигрывая тросточкой. Когда Дима приблизился к нему, в нос ему ударил резкий запах духов, казалось, он вылил на себя целый флакон. Дима с ходу без обиняков поведал своему незнакомцу о том, что он гомосексуалист, что, вообще-то, он из очень хорошей семьи польских эмигрантов, но теперь остался без отца и без матери, да еще и без работы, а аристократ столь же быстро, без какой-либо видимости колебаний предложил Диме жить у него в качестве прислуги, Дима должен был гулять с собачкой и убирать квартиру.
Наконец-то Дима нашел работу. И все, вроде, шло хорошо, пока однажды он не обнаружил в ванной комнате нечто жуткое, нечто столь ужасное, название чего, рассказывая эту историю Пьеру и Марусе, он даже некоторое время не решался произнести вслух, а все тянул и ужасался, а потом, вероятно для того, чтобы заполнить паузу, опять вдруг начал приплясывать и напевать, изображая из себя то гитариста, то саксофониста. Что же это было такое? Пьер, пока Дима пел и приплясывал, предположил было даже, что этот аристократ просто насрал в ванную, чтобы унизить Диму и заставить его убирать свое говно. Наконец Дима замолчал, сосредоточился и решил выложить все до конца — в ванной он обнаружил резиновый член огромных размеров.
Возможно, аристократ думал, что Дима страдает оттого, что долго не имел ни с кем половых отношений, а может, сам решил намекнуть ему на свои чувства. Дима же, увидев член, не мог прийти в себя от возмущения, он тут же пошел и объявил своему хозяину, что не желает больше работать у него, так как это противоречит его религиозным убеждениям. Он покинул дом аристократа, на прощание громко хлопнув дверью, несмотря на то, что там у него была своя маленькая комнатка с телефоном, и его совсем неплохо кормили.
Та девушка, что короткое время любила его, оказывается приходила и к писателю-педофилу, но тот не знал, что она приходит и к Пьеру, а Пьер знал, и хихикал, радостно потирая руки. Почему-то это доставляло ему необъяснимое наслаждение. Потом девушка, ее звали Анна, пришла к нему, села на колени, нежно обняла, и лаская его редкие волосы, сообщила на ушко, что больше не придет, потому что полюбила другого. Пьер расстроился, но ненадолго, ведь он мог смотреть на девушек на улицах.
Недавно он видел одну, у которой были прекрасные волосы, они спускались ниже колен: она шла, а они развевались сзади. Пьер подумал, что ей не нужен халат, она могла целомудренно прикрываться своими волосами, когда например, робко, как газель, она будет вступать в комнату, а Пьер сладострастный и нетерпеливый будет ждать ее на ложе, покрытый простынями. Простыни — это хорошо, в простынях ты как в животе своей матери!
Пьер не помнил, как он был в животе у матери, но помнил свою мать, она кормила его, приносила ему пищу, когда он лежал на третьем этаже в своей комнате, как растение, лежал в течение года, ему не хотелось жить, он ни с кем не разговаривал, а она приносила ему еду и ставила перед ним. Он ее съедал молча, ничего не говоря.
А потом его мать отправили в больницу, она была уже очень старая, и просто устала, она так и сказала, что не хочет больше возвращаться домой, потому что ей все надоело, а сильнее всего ей надоела сама жизнь. Затем Пьера позвали в больницу, чтобы он с ней попрощался, и он видел свою мать под каким-то стеклянным колпаком в центре огромного зала. К ней отовсюду были подведены прозрачные трубки, по которым струилась жидкость, — и это произвело на него очень странное впечатление, он даже не мог понять, что это было, он просто помнил, что это было очень странно.
Отец Пьера, когда остался один, собирал во все шкафы своей комнаты съестные припасы, там было печенье, конфеты, банки с вареньем, колбаса, масло и просто хлеб. Он все время боялся, что снова начнется голод, ведь он помнил, как голодно было во время войны. Когда пришли немцы, он все равно продолжал работать, не оставил свою службу, поэтому потом, после войны, некоторые соседи обвиняли его в коллаборационизме, и даже сосед, что всю войну торговал лошадиным мясом и за счет этого разбогател, и тот смотрел на него косо. Он считал, что про него самого никто ничего не знает. Впоследствии этого соседа дети сдали в дом для престарелых, и Пьер иногда приходил к нему, у него была отдельная комнатка с телевизором, а в холодильнике всякая еда и даже бутылочка красного вина, он всегда угощал Пьера, и вспоминал с ним свою жену, которая умерла уже очень давно.
Дима опять пропал, говорили, что он в Петербурге на Пряжке, куда его упрятали родители, потому что он не давал им покоя ни днем, ни ночью. Но и с Пряжки Дима сбежал и вскоре снова появился в Париже, где как раз проходил джазовый фестиваль, а Дима был без ума от джаза. На все концерты он проходил без билета, если его выводили, он проходил снова, контролерам было с ним не справиться, столько у него было энергии и изворотливости. Потом он учил Марусю, как надо проходить без билета:
— По бокам стоят два контролера, а ты так идешь, смотришь на одного контролера, и протягиваешь к нему одну руку, а вторую руку протягиваешь в другую сторону, как будто даешь билет другому, и каждый из них думает, что ты даешь билет его напарнику.
Правда, Марусе так и не довелось проверить димины слова на практике.
Он снова появился в доме у Пьера, заявившись туда прямо в пижаме, на голове у него красовалась не то феска, не то ермолка. Прямо с порога он объявил, что стал мусульманином и спросил, в какой стороне находится Мекка. Пьер ему указал направление, но только приблизительно. Каждый вечер Дима спускался в подвал, становился на колени лицом по направлению к Мекке и совершал мусульманскую молитву. Он набрасывался с кулаками на каждого, кто случайно плевал на землю, даже на Пьера, который очень часто харкался. Дима утверждал, что никто не имеет права оскорблять землю.
Дениса он таким образом вскоре отучил от плевков. Однако Пьер никогда не менял своих привычек, и однажды, после очередного возмущения Димы по поводу его плевка на землю, вытолкал того за двери. В конце концов Дима вынужден был признать право плевать на землю за Пьером, остальных же продолжал преследовать.
Пьер так долго терпел присутствие Димы в своем доме, потому что Дима всегда приносил с собой продукты. Он приносил прекрасное тонко нарезанное мясо, сырое, но его так и ели сырым, только предварительно заливали соусом, который прилагался тут же, в маленьком пластиковом пакетике, на котором был нарисован лимон. Приносил он и мясо страуса, которое Пьер раньше никогда не ел — оно стоило очень дорого, и бифштексы, и куриные эскалопы, и мясо индюшки, козий сыр, масло в пластмассовых коробочках, хлеб, лепешки и блинчики, печенье, белый шоколад и конфеты. Как-то Дима принес банку с шоколадным кремом, у пластмассовой крышки банки был отколот маленький кусочек, а однажды он преподнес Пьеру целых пятьдесят плиток белого шоколада, который Пьер потом использовал как приманку для женщин, попадавших в его дом. Сначала Пьер был уверен, что Дима эти продукты где-то ворует, но ему, вообще-то, было плевать, главное, что не нужно было постоянно думать о том, где достать пропитание.
Но наконец Дима поделился с Марусей и с Пьером секретом этого маленького чуда: Дима нашел место на заднем дворе супермаркета, куда выставляли мусорные бачки с продуктами, срок годности которых кончался.
Обычно Ивонна работала по ночам и вдруг Пьеру позвонили и сказали, что Ивонна в Сент-Анн. Пьер радостно захихикал и сообщил Марусе, что Ивонна тоже „того“, что она уже в психбольнице. Ивонна потом позвонила сама и попросила Марусю привезти ей пижаму, сигареты и книжку.
На самом деле, Пьер в глубине души немного расстроился, потому что Ивонна с ним обычно старалась быть ласковой, когда он был раздражен или не в духе, она целовала его в красный потный лоб и говорила Марусе:
— Смотри, вот как надо делать! Это совсем нетрудно!
Пьер делал вид, что отгоняет ее, но видно было, что ему это нравится, и вскоре он расплывался в улыбке.
Маруся взяла серые лосины Ивонны, серую ее футболку, пачку сигарет Мальборо и поехала в психбольницу. Пьер подробно ей рассказал, где она находится, потому что он сам провел там два года.
Там его лечили с помощью электрошоков, учили играть в теннис и позволяли печатать на машинке бесконечные стихи. Он потом показывал эти стихи Марусе. „Я параноик…. парано… пара… но…. ик… Параноидальный……. параноический….“ и т. д. и т. п. Тем не менее, когда книга его стихов под названием „Я — параноик“ была издана, один из белых русских, Миша Толстой, прочитав ее, подпал под полное влияние Пьера. Пьер стал для него как бы учителем, и Миша во всем с ним советовался.
Именно Миша успокоил Диму, когда тот однажды явился в церковь Александра Невского на улице Дарю, и, заметив, что там внутри продают свечи, иконы, книги, вдруг неожиданно громко завопил и пинком ноги опрокинул стол и купель. А там как раз в это время собирались крестить младенца, но, к счастью, купель была еще пуста, купель со звоном покатилась по каменному полу. Дима непременно хотел опрокинуть еще что-нибудь, его пытались остановить, но не могли, потому что он стал очень сильным — его просто переполняли силы — он стоял посреди церкви, вращая глазами, поворачиваясь, расставив руки и всем своим видом как будто говорил: „Ну подходи, кто не боится“. Никто не решался подойти к нему, все боялись. И только граф Миша Толстой, который работал в церкви реставратором икон и жил в маленькой комнатке при церкви во флигеле, не испугался. У него всегда в шкафчике стояли бутылки с ликерами — из черной смородины, малины, клубники, ежевики — и он периодически наливал себе рюмочку и выпивал; он был небольшого роста, крепко сбитый, с черными глазами навыкате и черными волосами, его голова росла прямо из плеч, у него был черный пояс по карате, он стремительно подошел к Диме, тот попытался ударить его по голове, но промахнулся, а Миша заломил ему руку за спину и так вывел на улицу.
Тем временем кто-то уже вызвал полицию, и Миша стоял с Димой на улице и ждал машину. Но тут Дима стал так жалобно просить, чтобы его отпустили, он вдруг стал таким маленьким, беззащитным, и на его голубых глазах даже показались слезы — что Мише стало его жаль, и он отпустил его, а когда приехала полиция, сказал, что хулиган убежал.
Миша дружил с Пьером, они познакомились уже давно. Одно время Пьер бродяжничал, а потом его приютили русские, и он стал работать в РСХД шофером грузовичка, возил продукты, одежду и людей. Миша тогда был еще совсем маленьким, отдыхал в лагере в Альпах вместе с другими скаутами, а Пьер со своим грузовиком тоже был там, они подружились. Пьер рассказывал ему о смысле жизни, о том, что все вокруг — одна большая комедия, поэтому не нужно стараться стать кем-то в этом лицемерном обществе, а самое важное — это быть самим собой. Миша все это слушал, и ему хотелось стать таким же, как Пьер.
Сестра этого Миши была отправлена в католический колледж, потому что у нее были очень респектабельные родители, которые хотели, чтобы их дочь была воспитана в строгом нравственном и религиозном духе. Но как раз в этом колледже ее изнасиловал учитель математики. С тех пор она стала мужененавистницей и не переносила мужчин. Пьер, рассказывая об этом, всякий раз пускался в рассуждения о том, что девочку первым должен просветить какой-нибудь родственник, например, дядя, кузен или брат, но лучше старший, тот, у кого уже есть опыт. Таким образом он намекал на Юлю, которая, хотя была еще мала, но ведь когда-нибудь же она вырастет, и вот тогда-то Пьер и поможет ей, чтобы она не имела до конца своих дней отвращения к сексу с мужчинами. Хотя в глубине души он надеялся, что у него самого будет дочка, и он сможет все это объяснить своему собственному ребенку.
Маруся вышла из метро и пошла по пыльным улицам искать психбольницу. Она нашла ее почти сразу же, вокруг нее было много машин скорой помощи с голубыми полосками с голубыми же звездочками, которые подъезжали и отъезжали. Пройдя мимо двухэтажных каменных зданий, она завернула на пыльный двор и позвонила в обшарпанную дверь. Оттуда выглянула девушка в джинсах и накинутом на плечи белом халате, — наверное, санитарка. И тут же в глубине коридора Маруся увидела Ивонну, она буквально оттолкнула санитарку и бросилась Марусе на шею. Маруся очень удивилась, потому что раньше Ивонна никогда не обнаруживала по отношению к ней таких горячих чувств, а теперь Ивонна расцеловала Марусю и даже сказала ей, что любит ее. Маруся протянула ей мешок с одеждой и сигареты. Тут к ним подошел врач в очках и белом халате и спросил, что они здесь делают и почему Ивонна вышла из палаты, ведь это не разрешается. Ивонна с каким-то идиотским смехом, в котором чувствовалась тайная похоть и кокетство, сказала врачу, что Маруся — это ее сестра. Врач с подозрением осмотрел Марусю, но ничего не сказал. — Ну, идите, идите, — засуетилась девушка в белом халате. Ивонна снова обняла Марусю и ушла в глубь коридора. Тут неподалеку на скамейке во дворе Маруся заметила молодого человека с очень черными волосами и очень бледным перекошенным лицом. Он злобно смотрел на Марусю, а, когда она отошла от дверей, подошел к ним сам и стал настойчиво звонить. Дверь снова открылась, и та же девушка спросила у него, что ему надо.
— Я пришел к Ивонне, — сказал он.
— А кто вы?
— Я ее муж.
Тут Маруся снова на мгновение увидела Ивонну, как она отрицательно качает головой, как бы говоря, что никакого мужа у нее нет.
— Все, кто сюда приходит, говорят то же самое, — со смехом сказала девушка и захлопнула дверь перед носом молодого человека. Маруся пошла прочь.
Маруся однажды видела, переходя через мост Леваллуа, как в Сене вверх брюхом плавало огромное количество дохлой рыбы. Значит, приятель Ивонны Энтони был прав, что избегал пить воду из-под крана.
Пьер тогда орал и возмущался весь день, он опять был зол и раздражителен, потому что снова остался без работы. Его взял было на работу один поляк, но он поручил Пьеру пришивать к футболкам неизвестного происхождения бирки „Made in U.S.A.“, а Пьер пошел и накапал на него в полицию, потому что „он обманывает честных французов, а сам он всего лишь иностранец, которого во Францию никто не звал“. Поляк заплатил штраф, а Пьер оказался на улице.
Пьер никогда не покупал вещей в магазине. Он все находил на помойке или на улице. В Париже и его окрестностях можно было найти все, что угодно. Люди побогаче выбрасывали на помойку все, что им было не нужно, предварительно связав одежду в узлы, а иногда и просто прямо через окно.
Галина дочка Юля однажды нашла такой узел и принесла его к Пьеру. Там они обнаружили множество сарафанчиков ярких расцветок и даже кусок фиолетовой материи типа ситца, усеянной фотографическими портретами какого-то улыбающегося негра, кроме того, там были рентгеновские снимки, и еще документы с фотографиями негров, негры были совсем черные, отчего на черно-белой фотографии у них вообще трудно было разобрать лицо, блестели только белки глаз и зубы. В тюке были и всевозможные потрепанные брошюры о том, как получить во Франции пособие на детей, по безработице и еще масса всяких полезных советов, но к сожалению все это уже устарело.
Галя тогда испугалась, что это все заразное, потому что рентгеновские снимки свидетельствовали о том, что негры от чего-то лечились. Она хотела все выбросить, но Пьер забрал узел в свою комнату. Фиолетовую материю с портретами негра он положил в качестве скатерти на обеденный стол, который он тоже сделал из детской кроватки, найденной им на улице. Поэтому Пьер, сидя за столом, часто начинал его тихонько раскачивать и мурлыкать себе что-то под нос, вероятно, он представлял себя отцом, который укачивал в кроватке своего ребенка, постепенно Пьер начинал раскачивать стол все сильнее и сильнее, так что Марусе несколько раз с трудом удалось поймать свою тарелку, которая едва не слетела со стола и не разбилась. В столешнице стола были высверлены дырки неизвестного происхождения и Пьер, когда был в хорошем настроении, совал туда палец, имитируя половой акт, при этом он заливался громким раскатистым смехом, напоминившим ржанье коня, когда его пришпорили.
По воскресеньям Пьер отправлялся в церковь Святого Сергия, служба начиналась в десять часов утра, но он никогда не приезжал к началу, а всегда ближе к концу. Особенно он любил туда ездить, когда были церковные праздники, потому что тогда после службы всех кормили и давали красное вино. Один раз Маруся пошла с ним на престольный праздник, обретение мощей Сергия Радонежского, на праздничном обеде присутствовал сам епископ с фиолетовым носом и красным лицом, и все высшее духовенство. Рядом с ними за столом сидели студенты православного института Святого Сергия и еще какой-то мужичок с бородкой и в косоворотке. Как Маруся потом узнала, он женился на француженке, правда, не очень удачно, так как у этой француженки периодически случались приступы тяжелой депрессии, и он с ней очень мучился. Но все равно, он неплохо устроился — преподавал математику где-то в университете или в институте. Тщедушная прыщавая студентка Богословского института в очках, которая приехала из города Киева и никак не хотела уезжать обратно к себе, жаловалась ему, что ей негде жить, общежитие забито, а стипендию почти перестали выплачивать.
— Ну и уезжайте, — ласково наставлял ее мужичок с бородкой, — ведь это, может, знак вам, и Господь вам велит возвращаться на родину.
Студентка испуганно втянула голову в плечи и затравленно посмотрела на него, но все же покорно закивала.
— Вот мне, например, — продолжил тот, — Бог велел остаться, я и остался. Зачем же противиться Его воле? А вам, стало быть, Он велит вернуться, ну и уезжайте, не думайте долго, уезжайте, раз такова Его воля!
Все кругом ели консервированную кукурузу и пили вино. Пьер особенно налегал на вино, он уже несколько раз наполнял свой стакан из бутылки, его лицо приобрело багровый оттенок, и глаза блестели. Как только трапеза стала подходить к концу, Пьер выскочил из-за стола и направился к выходу, чтобы не принимать участия в уборке посуды, что должны были делать все гости, включая епископа. Бумажные тарелки, пластиковые стаканы и объедки собирались в полиэтиленовые мешки и выбрасывались на помойку.
Пьер собирал на улице все матрасы, которые не были сильно пропитаны мочой и не так воняли. Он складывал их в гараже — если к нему в дом придет сразу много странников (а лучше странниц), то им всем будет, где спать. Одна такая странница, правда, совсем старая, часто приходила к Пьеру, у нее было оплаченное место в доме для престарелых, но ей там не нравилось, она предпочитала бродить по улицам и собирать в сумку разный мусор, а ночевать она приходила к Пьеру. Пьеру она, конечно, была не нужна, поэтому он однажды ночью выгнал ее и больше к себе не пускал. Тогда она отправилась ночевать к его сестре Эвелине, и с тех пор ночевала у нее, в благодарность за ночлег убирая ей квартиру, так продолжалось, пока у Эвелины не случился очередной кризис. Все началось с того, что Эвелина открывала шкаф, а от него отвалилась дверца и загородила ей доступ к кровати. Эвелина никак не могла эту дверцу сдвинуть, она просто не понимала, с какой стороны за нее можно взяться, и поэтому она остаток ночи была вынуждена провести на кресле, в согнутом положении. Наутро она пошла к Пьеру и стала просить его, чтобы он пришел и помог ей, но Пьер собрался только через неделю, когда Эвелину уже забрали в дурдом.
Когда Пьер видел в метро или на улице людей в костюмах и галстуках, он кривился и говорил:
— Дерьмо, ломают комедию! Сидят себе целый день в своих конторах, а потом идут в кафе, жрут и треплются о своей работе!
Пожрать он и сам любил, он считал, что вообще все французы любят пожрать, без этого для них жизнь лишена смысла. Еще французы любят машины, для них машины — это как их детки, они их моют и ласкают, правда, сам Пьер предпочитал ласкать женщин, в трусах или без трусов, это все равно приятно, ни с чем не сравнимое ощущение. Самое прекрасное в мире — это женщина.
Пьер хотел, чтобы у него родилась дочка, мальчик был ему не нужен, хотя, если подумать, то мальчику тоже можно найти применение, вот его хороший знакомый, писатель Габриэль Мацнефф, знает, как надо с ними обращаться. Но Пьер боялся уголовного кодекса и тюрьмы, часто, просыпаясь в шесть утра, он горько плакал, когда слышал шум проходящего мимо поезда.
Однажды он шел по давно заброшенному пути, и, то ли это было на самом деле, то ли Пьеру просто показалось, но этот поезд перевозил заключенных. Пьер видел их всех: несчастные, они были заперты в огромном вагоне, как животные, именно как животные. Пьер ненавидел всех этих правителей, которые издевались над людьми и запирали их в тюрьмы.
Пьер мог бы долго ласкать свою доченьку, потому что предполагаемая мать должна была оставить их и уйти в неизвестном направлении. Пьер не сомневался, что так оно и будет. Но он не знал, как сделать так, чтобы все же заполучить этого ребеночка. Иногда он думал, что можно проникнуть в комнату к какой-нибудь девушке, что жила у него, ночью, когда она будет спать, и он тихонько оплодотворит ее сзади, она даже и не заметит. Но тут были сложности. Например, как сделать так, чтобы член стоял, это было не так-то просто, ведь по заказу этого не сделаешь. Пьер читал про дыхательную гимнастику и иногда после серий глубоких вдохов и кратких выдохов его член вставал, но ненадолго, а ему надо было успеть за этот краткий промежуток времени добежать до комнаты и вставить его сзади в девушку, причем не ошибиться в выборе отверстия, иначе совершится содомия — а Пьер ненавидел этот акт. Так, один его знакомый постоянно содомизировал свою жену, и в конце концов у нее прорвалась перегородка между анальным отверстием и вагиной, и ее госпитализировали.
Пьер старался не думать об этом, он вообще жил настоящим мигом. Его подруга Анна, которой было двадцать лет, никогда не снимала трусов, она была девственница и Пьер напоминал ей ее отца (а может, это только ему казалось). Анна была молодая и здоровая, у нее была приземистая квадратная фигура, но восхитительная нежная кожа и груди как спелые груши.
Маруся тоже один раз видела Анну на Сергиевском подворье на рю де Криме, куда она как-то пришла вместе с Пьером. У Анны было прыщавое лицо и редкие зачесанные назад волосы. Там же Маруся встретила и странницу Марину с ее двумя дочками — они все были в низко повязанных платках и длинных платьях, и в руках у них были мисочки с бесплатным супом. Тощая женщина в очках сидела на ступеньке церковной лестницы и читала какую-то, вероятно, очень умную книгу, об этом говорил весь ее сосредоточенный вид и задумчивый взгляд поверх очков. Маруся почему-то подумала, что это Эмили, про которую ей рассказывала Агаша, секретарша Кати.
Агаша рассказывала Марусе, что Эмили очень ей помогла, потому что как-то раз Катя в очередной раз уехала в Россию, и Агаша осталась без денег, ей было не на что даже купить себе хлеба, а Эмили прислала ей деньги в конверте, причем на нем не было написано от кого, а просто стояла подпись: „Добрый ангел“.
Пьер считал себя православным, однако, входя в храм, он никогда не крестился, а стоял и наблюдал за службой, гордо скрестив руки на груди, как правило, конца службы он не дожидался и выходил на улицу подышать свежим воздухом. Так было и в этот раз.
Пьер купил себе один сандвич и разделил его с Марусей пополам, а когда к ним подошел сербский философ с длинной черной бородой, большим круглым носом и веселыми маленькими глазками за толстыми стеклами очков, Пьер и ему купил сандвич и тот, жадно вцепившись зубами, стал есть. Звали его Слободан, это и был тот самый вернувшийся с Афона катин муж, которого Костя застал у нее, когда впервые пришел к ней в гости. Правда, Катя теперь решила развестись с ним, потому что полюбила Володю.
Слободан действительно недавно вернулся с Афона, поначалу он собирался уйти в монастырь навсегда, но провел там только два года, так как самое тяжелое в монастыре — это постоянная жизнь в коллективе, а этого он не смог вынести. Так, во всяком случае, говорил он сам. У Агаши была другая версия его возвращения. Слободан, естественно, тоже был влюблен в Агашу, о чем она уже успела сообщить всем, кому только можно. Он преследовал ее, устраивал сцены ревности, и в конце концов, решил уйти в монастырь, а вот теперь вернулся, не выдержав длительной разлуки с Агафьей.
Единственным мужчиной, который не был влюблен в Агашу, оказался новый возлюбленный Кати — Володя. Во всяком случае, никто никогда ни от кого об этом не слышал. Более того, Агаша и Володя терпеть не могли друг друга, и все об этом знали, да они и сами этого не скрывали. Возможно, причины этой глубокой взаимной неприязни заключались в том, что они оба жили на содержании у Кати, и это невольно делало их конкурентами. А между тем, Агаша и Володя были земляки, так как раньше оба жили в Воркуте. Благодаря этому обстоятельству, все кругом сразу же узнали, что Володя некоторое время был любовником женщины, возглавлявшей воркутинский обком партии, но когда та ему что-то не так сказала, ударил ее с двух сторон по ушам так, что у нее лопнули барабанные перепонки, отчего она оглохла. Рассказывая об этом, Агаша делала выразительный жест, как бы собираясь совершить хлопок, но не доводила руки до конца и останавливалась в том месте, где должны были находиться незримые уши секретаря обкома.
Папа Агаши, Самуил Андреевич Покровский, был известным адвокатом. В Воркуте он проходил практику как молодой специалист, да так там и остался. Потом он стал помощником депутата Съезда народных депутатов. После того, как депутата по пути из Москвы в Ленинград выкинули из поезда, он перестал нуждаться в услугах помощника, и Агашин папа уехал в Америку с молодой женой, бросив на произвол судьбы Агашу и ее маму. Агаша осталась жить в его квартире вместе с девяностолетней совершенно глухой бабушкой, которая целыми днями сидела в углу дивана и что-то бормотала себе под нос. Маруся как-то приходила к ней в гости и была поражена: квартира напоминала склад вещей — в прихожей было свалено несколько пар лыж, стояло два велосипеда, лежал даже скафандр водолаза, а полки были забиты самыми разными книгами: от учебников по сталеварению до собрания сочинений Хэмингуэя. Агаша тогда поймала удивленный взгляд Маруси и пояснила значительным голосом: „Это книги и вещи людей, которых защищал мой папа.“
Агашу сильно раздражало то, что, по мере происходивших в стране перемен, поступок Володи начинал приобретать совершенно неожиданную политическую окраску, так же как и ее возмущение этим поступком тоже могло быть неверно истолковано. В конце концов, она вынуждена была ограничить круг лиц, которым она могла поведать эту историю, и говорила об этом не сразу, при первом же знакомстве с человеком, как делала это поначалу, а только более внимательно к нему приглядевшись.
С тех пор Володя перепробовал множество профессий — был гальюнщиком на речном пароходе, грузчиком в порту, продавцом в магазине строительных товаров — пока однажды не увидел по телевизору вернувшуюся в Россию Катю, которая к тому времени уже отошла от феминизма и обратилась к православию.
Однажды, еще в Петербурге Маруся стала свидетельницей странной сцены, смысл которой для нее так и остался до конца неясным. В одной из компаний, где Маруся случайно оказалась вместе с Катей, какая-то худая черноволосая женщина, тоже когда-то связанная с диссидентскими кругами, едва увидев Катю, вдруг начала трястись всем телом от возмущения, всячески демонстрируя ей свое пренебрежение и отвращение. Чуть позже, уже много выпив, она сделала многозначительную паузу и обратилась к Кате с вопросом:
— А Курочкину вы знали?
Та задумалась и через некоторое время ответила:
— Да…
Тогда женщина почему-то вскочив, вдруг завопила:
— Да-а-а! Да-а-а! Ну и что?
— А что вы имеете в виду? — с некоторым удивлением спросила ее Катя.
— А вот и то! А вот и то! — с еще большим возмущением выкрикнула брюнетка, и, в ярости толкнув стол, и разбив две рюмки, выскочила на кухню, где, нервно закурив, злорадно прошипела вышедшей за ней следом Марусее, передразнивая Катю:
— А что вы имеете в виду! Надо же, что за подлость! Та вышла из тюрьмы просто старухой, потеряла все свое здоровье, а она, видите ли, в Париже прохлаждалась! Что вы имеете в виду!
Маруся и потом часто слышала, как диссиденты обвиняют друг друга в сотрудничестве с КГБ, в подлости и т. п., но такую бурную реакцию ей довелось видеть впервые. Говорили, правда, что темноволосая дама была неравнодушна к Косте, который в тот вечер сидел рядом с Катей и, казалось, никого, кроме нее, не замечал.
С каждым днем становилось все холоднее, приближалось Рождество. Перед Новым Годом время растягивается и длится очень долго. Маруся стала замечать, что в последнее время оно стало куда-то проваливаться, в какую-то огромную черную дыру. Раньше каждое действие, поступок были осмысленны, а теперь что Маруся ни делала — все это проваливается и не имеет ни смысла, ни значения, ни длительности. Раньше она получала удовольствие от каждого своего жеста, ощущая его красоту и значительность, теперь же дни стали другими, они сжались, уменшились до микроскопических размеров, их не стало, они ушли, исчезли, и их не вернуть назад никакими усилиями. Иногда кажется, что нарастает лишняя кожа, как на пятках и если ее содрать, что чувства снова станут прежними, эта гадкая кожа нарастает всюду — на лице тоже, в виде прыщей, угрей и бородавок. Эти угри можно давить и ковырять до бесконечности, но ничего не изменится, только, может быть, в каком-то месте, вернее, в одной точке, чувствительность появится, но это ненадолго, потому что толстая кожа нарастает быстро сперва в виде тонкой пленочки как на глазу у курицы и этого достаточно — ты лишен способности четко видеть предметы вокруг себя, они расплываются в тумане — и вот он, синий туман, желтый туман, белесый, тошнотворный, тошнота чувствуется физически, когда пишешь, она немного уменьшается, потом возвращается снова. Кругом шелестят полиэтиленовые пакетики, люди с лицами, как у животных. Те, что похожи на котов — лучше, достойнейшие, красивейшие особи. Остальные — отвратительны.
Счастье иногда в воспоминании о синем море и зеленой траве, в соснах и во вкусе зеленого листа салата с майонезом и том синем камне, он искусственный, но все же драгоценный, его называют турмалин.
В детстве Маруся знала девочку по имени Клара, которая называла финнов турмалаями, она и про Марусю тогда сказала, когда увидела ее в доме отдыха:
— Я думала, ты хромая турмалайка.
Она тогда была пьяная и у нее была такая толстая кудрявая коса, и пепельные волосы, и молочно белая кожа и толстая-толстая задница, и вообще она была красивая, Клара, сексуальная. Она нарядила Марусю в джинсы и встала рядом с ней перед зеркалом, потом взяла ее под руку и изгибаясь как кошка, начала ластиться к ней:
— Ах как бы я хотела иметь такого мужика, как ты, он был бы такой красивый.
И Маруся почувствовала, что хотела бы стать мужиком для Клары, она почувствовала себя виноватой, что она не мужик, а так бы она обняла ее, на ней были такие красивые трусики, все в звездочках, которые красиво врезались в пухлое тело, и такие длинные розовые ногти. Она
берегла руки и говорила, что когда моет пол, всегда надевает резиновые перчатки. Ах как Маруся любила ее, она была прекрасна. Правда, она была глупая и спала со всеми подряд, в школе ее даже прозвали „Клара — бактереологическое оружие“.
Она была влюблена в Ежика, но не давала ему, потому что про него говорили, что всех, кто ему давал, он сразу бросал. А тех, которые не давали, естественно, тоже бросал, ибо не видел никакого смысла болтаться с ними просто так.
Как-то вечером она шла с ним, усталая, и сгорбилась, а он как даст локтем ей в грудь и говорит:
— Ну что вымя повесила? Иди прямо!
А та девочка с красивыми круглыми глазами и круглым лицом, она тоже Маруся нравилась, но она стеснялась познакомиться с ней и попросила отца, он тогда был в хорошем настроении, добрый и пошел к их столику, и они подружились. Они собирали маленьких рачков, их было очень хорошо видно, если смотреть в воду в стеклянной маске, как они переползают по песчаному дну на тоненьких ножках, таща на спине красивую завитую ракушку, и у них такие огромные вытаращенные глаза, но если их вытащить на сушу, они очень быстро умирают, ими можно любоваться только в воде. И еще там были медузы, огромное количество, после очередного шторма их прибило к берегу, и одна самая большая медуза была размером с огромное блюдо, и внизу под этим прозрачным куполом у нее была фиолетовая кайма, говорили, что такие медузы жгутся, потому что если медуза целиком белая и прозрачная, то она безвредная и не жжется, а медузы с фиолетовым внутри сильно жгутся. Они выбрасывали их на берег, и молотили палками, издавая какие-то воинственные крики, и медузы превращались в студень, в кашу, и вокруг у берега бились черные обломки досок, зеленые водоросли, такие приятные на ощупь, как шелк, и осколки стекла, найденные на берегу моря были такими гладенькими и порезаться ими было невозможно. И они часто мечтали о том, что как-нибудь ночью пойдут купаться, родители будут спать, а они пойдут только вдвоем, и будут купаться совсем голые, и прожектор, который стоял на пляже, будет освещать их белые тела, голые, как зародыши ос, внутри которых противно что-то чернеет. А вечером после захода солнца, когда оно еще не совсем ушло, а красным светом ложится на море, и песок еще не успел остыть, они мечтали о том, что хорошо бы уплыть куда-нибудь далеко-далеко вместе, в Турцию, потому что ведь там за морем находится Турция, или еще что-то, но главное уплыть ото всех, и долго быть только вдвоем вдали от всех.
После того, как Боря бросил ее, Трофимовой приходилось выкручиваться самой, она спекулировала икрой и еще чем-то, кажется, даже пыталась торговать картинами, но не очень успешно из-за большой конкуренции. Трофимова обычно бросалась скупать то, что уже и так хотели покупать все, и в результате оказывалась ни с чем. Несмотря на всю ее животную хитрость и живучесть, она не могла здесь конкурировать с теми, кто всю жизнь занимался картинами и делал на этом деньги.
Она знала Наташу Коршунову, которая уже давно скупала картины у советских художников, устраивала аукционы, а художникам платила процентов десять от вырученной суммы, и те были очень довольны. Коршунова даже выписывала из России художников, которые здесь на нее работали — писали то, что она заказывала, в частности саму Наташу в голом виде, хотя она уже была и не первой молодости — ей было за сорок. Во время сеанса она надевала на себя рыжий парик и так лежала, картинно закинув руку за голову, иногда, как была голая, вставала, подходила к художникам и давала указания — эту сисечку так нарисовать, повыше, а здесь животик убрать и так далее — таким образом она увековечивала свой образ и в то же время омолаживалась. Правда, потом ее все-таки выдворили из Франции — когда там началась уже самая разнузданная борьба с иностранцами. У нее обнаружили человек десять русских художников, которые жили у нее кажется, в подвале, в жутких условиях и без документов — почти на правах проституток, которых набирали на работу за границу, суля золотые горы, а потом отбирали документы, запирали в комнате без окон и заставляли работать за харчи. Художников тоже выдворили из Франции. Тут еще обнаружилось, что Наташа скрывала свои доходы и не платила налоги — и вот ее прихватили и кажется даже лишили права въезда на территорию Франции, занесли в компьютер, короче…
Маруся видела ее один раз на вернисаже, на который ее привел Пьер, перед самым Рождеством. В Париже в это время все улицы были украшены красивыми елками, мигающими фонариками и флажками, везде были расставлены игрушечные Санта-Клаусы, а в магазине продуктов становилось с каждым днем все больше, хотя, казалось бы, больше уже невозможно. Маруся по дороге купила у уличного торговца большие оранжевые мандарины — правда, здесь они назывались клементины, и были более сладкими, чем обычные мандарины. Пьер уверял Марусю, что это совершенно новый сорт.
Наташа Коршунова стояла в окружении толпы бывших заслуженных советских художников. Один старый хрыч, весь увешанный медалями и орденскими планками, со своей женой, тоже, наверное, решил заработать себе на старость, потому что Союз Художников дышал на ладан, вот он и переквалифицировался из соцреалиста в импрессиониста или авангардиста. Во всяком случае, Маруся видела там одну его работу — огромная женская жопа розовато-смуглого цвета. Вооще-то, это была дама, лежащая на боку спиной к зрителю, но нарисована она была в таком ракурсе, что была видна только ее огромная задняя часть. Эта работа, кажется, заинтересовала французов, и ее собирался купить один состоятельный нотариус — а Маруся знала, что во Франции самые состоятельные люди это нотариусы и юристы. Был уже конец декабря, поэтому вернисаж как-то незаметно сам собой перерос в рождественский бал-маскарад. Начиналось все чинно и официально, но не прошло и сорока минут, как Маруся с трудом могла узнать присутствовавших на открытии выставки художников — такие с ними произошли метаморфозы. Старый хрыч с медалями, бывший завкафедрой живописи в институте имени Репина в Москве, нарядился гусаром, на его черные джинсы, выразительно подчеркивая тугую задницу, была нашита красная ленточка, а на голове у него красовался огромный тяжелый шлем — но не гусарский, с жестким, якобы конским волосом. Другой, тоже завкафедрой — но уже рисунка в том же заведении — нарядился зайчиком: у него были белые ушки, а сзади на штанах был пришит пышный хвостик; еще у одного бородатого художника в очках, с пористым красным носом на голове красовались кокошник и белая фата. Тут же проводилась лотерея, на которой разыгрывались бутылки водки, шампанского, сухого вина, можно было выиграть и кое-что помельче, вроде погремушек или пачки „Мальборо“. Когда основные призы были розданы, все дружно отправились к стоявшим в глубине зала столам с закусками и выпивкой. Но особого веселья как-то не ощущалось. Вообще, обстановка показалась Марусе какой-то нервозной: все стремились поймать друг друга на слове, и хотя явно не переругивались, но в каждом жесте ощущалась скрытая враждебность. Изрядно подвыпивший завкафедрой рисунка жаловался Марусе, что его снимают с этой должности и переводят на должность простого преподавателя, потому что он в годы застоя слишком явно выражал свои коммунистические пристрастия, а после перестройки до того зарвался, что устроил свою юную любовницу, которая сама училась всего лишь на третьем курсе, преподавать на факультете. Поэтому против него сплели сложную интригу, и один его ученик, которому он раньше очень помог и вывел его в люди, объединился против него вместе с деканом. Маруся огляделась по сторонам и заметила здоровенного мужика, видимо, тоже художника, пришедшего на карнавал в форме офицера советской армии — он отплясывал бешеный танец, гремя сапогами.
Наташа Коршунова была одета в черный пиджак и черные короткие штанишки, у нее были черные аккуратно подстриженные челочкой на лбу волосы, она улыбалась такой блядской улыбочкой, глядя снизу вверх на стоявшего рядом с ней высокого носатого француза, и хихикала, а ее круглые розовые щечки так и лоснились. Помимо посетителей и художников на вернисаже были еще и цыгане, один цыган в красной шелковой рубашке картинно расхаживал с гитарой а тощая француженка, очевидно, потрясенная таким количеством „русского стиля“, вдруг в подпитии пустилась плясать, тряся плечами и визгливо напевая какие-то непонятные слова. На столе были расставлены закуски а-ля фуршет, маленькие кусочки ананасов, насаженные на палочки, кусочки колбаски, бутербродики с искусственной икрой отвратительного вкуса и прокисшее шампанское — возможно, продукты для закуски Наташа тоже нашла на помойке, хотя внешне выглядело все очень красиво — ничего не скажешь — еще там были помидоры и ананасы, образующие какие-то диковинные гирлянды. Марусе очень хотелось спереть один ананас, но никак не удавалось — вокруг все время был народ. Пьер же был очень доволен, жрал и пил за троих.
Потом ночью Маруся слышала звуки, как будто кто-то блюет. Наутро Пьер сообщил ей, что икра была несвежая и он отравился. Маруся подумала, что вероятно, не только икра, но промолчала. Ей к счастью повезло и она не блевала.
Когда-то давно, когда она еще училась в школе, в канун Рождества Маруся шла по заснеженному Невскому, мела метель, и в глаза ей летел мокрый снег, острые снежинки больно кололи лицо, когда она вышла на набережную Невы, ветер стал просто невыносимым, он визжал в ушах, и сносил Марусю куда-то вбок. Обычно Рождество с детства ассоциировалось у Маруси со стихами Блока, и даже его портрет, который уже очень давно висел в ее комнате, казался ей словно подернутым инеем, голубые глаза как морозное небо в ясный день, волосы — каждая волосинка отдельно, как это бывает при сильном морозе, когда волосы покрывает тонкий иней, и весь его облик какой-то странно таинственный и чудесно далекий виднелся словно в дымке воспоминаний детства, и тут же представлялась наряженная елка, увешанная игрушками, и запах мандарин, и шуршащие обертки конфет и даже крашенные золотой и серебряной краской орехи — Маруся потом среди старых елочных игрушек в деревянном ящике нашла скорлупки, на которых виднелись остатки этой краски. И старые елочные игрушки — серебряный дельфин с плавниками и хвостом из кусочков голубой губки, желтый цыпленок с таким же красным клювом, ярко-зеленая стеклянная елочка, на ветвях которой застыл серебряный выпуклый иней, белый стеклянный мальчик с лопаткой в руке и в сиреневой лыжной шапочке, и сиреневый пингвин, прижимавший крылом к толстому боку бутылку с микстурой. Там же был Дед Мороз, сделанный из тонкой блестящей бумаги, весь набитый ватой, которая торчала из образовавшихся от времени дыр, в нежно розовых рукавицах, в нежно-голубой шапке, подпоясанный красным поясом, и державший в одной руке желтый мешочек. Лицо у него было фарфоровое, тонко раскрашенное кисточкой, и длинная белая ватная борода спускалась до самого пояса.
И Блок, который всегда был для Маруси самым прекрасным поэтом, она с ним даже разговаривала во сне, и он являлся к ней — она на самом деле видела его высокую стройную фигуру в сером костюме, озаренную каким-то неясным колеблющимся светом — и он был для нее как бы одновременно воплощением Петербурга и Рождества, и это рождало в ней именно то ощущение, которое она пыталась снова воскресить здесь, в Париже, и которое как будто уже умирало в ней, как будто уходило в какую-то унылую желтую вату.
Марусе иногда бывало так страшно и тоскливо, особенно часто это бывало ночью, когда она просыпалась перед самым рассветом, как будто она совсем одна и никто ей не поможет, и очень страшно будет умирать, но одно утешение, что это еще не скоро, и лучше об этом не думать, лучше стараться думать о чем-то другом или заняться чем-то отвлекающим.
Иногда, когда Маруся выходила из дома в Жмеринке поздно вечером в туалет, и видела в небе одинокую звезду, стоило посмотреть на нее, как она влекла и притягивала к себе и вот уже было невозможно сдвинуться с места или подумать о другом или даже вернуться в дом, так можно было стоять до самой смерти, хотя она еще и не скоро. Или когда Марусю везла на санках бабушка, которая была вся закутана в платок и Маруся тоже, был очень сильный мороз и снег скрипел под полозьями санок, Маруся видела в черном небе огромную луну в дымке, эта дымка была от мороза, а мороз был такой, что даже в горле и в носу щипало и больно было дышать, поэтому бабушка закрыла ей нос и рот платком. И тогда уже Маруся боялась смерти и знала, что умрет. А теперь это все ближе и даже нет утешения, что еще не скоро, может, уже и скоро, и нельзя отвлечься от этих мыслей, они все навязчивее и навязчивее.
Маруся однажды видела у метро старика, сидящего прямо на каменном полу, он был грязный, оборванный и от него сильно пахло мочой, он сидел, вытянув ноги, так что в глаза бросались подошвы его пыльных ботинок. Он повернул голову и бессмысленным взглядом рассматривал ее, а она не решалась смотреть на него прямо, чтобы он не заметил и не попытался завязать разговор, но это была напрасная предосторожность, потому что он уже, очевидно, достиг состояния растения и такие функции, как речь, у него атрофировались. Ему это было не нужно, он просто жил.
Помимо продажи картин, Трофимова обслуживала новоявленных богачей из России, так называемых „новых русских“. Они приезжали красиво потратить деньги в Париж, им хотелось покутить и погулять, и нужен был человек, который бы показал им магазины, рестораны, бары и прочие достопримечательности Парижа. Трофимова прекрасно для этого подходила. Ее знакомый в русском консульстве сообщал ей, когда приезжали нужные люди. И платили ей очень неплохо — франков по двести в день, да еще к тому же бесплатно кормили в ресторанах, куда она ходила. Трофимова все еще не смирилась с тем, что ее бросил Боря, она по-прежнему каждый день звонила Марусе и рыдала в телефонную трубку.
Маруся и сама чувствовала себя не лучшим образом, оттого, что жила в доме Пьера и каждый день наблюдала перед собой его красную физиономию с перекошенным ртом, когда он начинал смеяться, он широко его разевал и там в глубине трепетал его красный язычок. Все это в сочетании с обломками торчащих оттуда гнилых зубов производило странное впечатление, причем спереди у Пьера сохранились два зуба, они были какого-то желтовато-красного цвета, как будто на них смешались кровь и гной, и Маруся, когда смотрела на них, чувствовала приступ тошноты. Если Пьер шел по улице и какой-нибудь идущий навстречу с матерью ребенок говорил:
— Мама, — Пьер подхватывал его слова как эхо:
— Мама, мамочка…, - Голос его становился кукольным, в нем звучало сладострастие, и этим сдавленным голоском он еще долго продолжал повторять:
— Мамочка, мамочка… — он все время рассказывал Марусе, как он в детстве был несчастлив, потому что его мама не любила его. Однажды Маруся нашла старую фотографию, где была снята его мать, молодая и худая, а два стоявших рядом с ней маленьких мальчика весело и беззаботно смеялись, она сказала, что вот, все же они были счастливы, раз смеются. Пьер очень обиделся, надулся и не разговаривал с ней два дня.
Потом он сменил гнев на милость и даже пригласил Марусю в китайский ресторан. Они пошли по старому заброшенному рельсовому пути, это была узкоколейка, которой уже никто не пользовался, вокруг насыпь заросла колючими кустарниками, было холодно, и Пьер дал Марусе свое старое драповое пальто. Маруся продиралась сквозь заросли этих кустарников, цепляясь за них длинными полами пальто. Неожиданно они наткнулись на каменный забор, Пьер перелез через него, а Маруся за ним, хотя она уже ужасно была зла на него, что он заставляет ее ползать по каким-то зарослям и лазить через заборы. В конце концов, они все-таки добрались до ресторана, где все стоило недорого, и даже вдвоем они могли поесть всего на пятьдесят франков. Пьер всегда брал к обеду бутылку красного вина, причем на сей раз он долго обсуждал с хозяйкой, какое вино лучше взять, хотя, на самом деле, он конечно предпочел бы подешевле, потому что денег у него было не так много. На второе он заказал рис с консервированными побегами бамбука и еще что-то острое, какое-то мелко нарезанное мясо в соусе, потом не удержался и взял еще бутылку вина. Выпив и пребывая в хорошем расположении духа, он вступал в разговор с официантами, которые одновременно были и хозяевами ресторана. Он рассказал им, что Маруся приехала из России, из Санкт-Петербурга, а китайцы сузив глаза и улыбаясь кивали головами. Непонятно было, знают они, где это, или нет. Однако Пьер не отставал от китайцев, пока один из них не ответил ему что-то более или менее связное, оказалось, они вообще не знают такой страны, как Россия, не то что города на Неве.
Расплатился Пьер специальными талонами, называвшимися „tickets de restaurant“, которые ему выдавали на работе.
Уходя, Пьер забыл в ресторане на спинке стула свою кожаную сумочку, которую незадолго до того нашел на улице, она была из хорошей кожи, к тому же там были документы Пьера. Он почти сразу же обнаружил пропажу и бегом вернулся в ресторан. Китаянка с поклонами вернула ему сумочку в целости и сохранности, и Пьер все повторял Марусе, что у них во Франции всегда так.
Вскоре после этого Маруся попала в больницу с приступом желчекаменной болезни, и ей сделали операцию. Перед этим Маруся съела артишок и сердце артишока с майонезом, а потом арбуз и ночью ей стало плохо, у нее начались ужасные боли, она чувствовала, как острые камни проходят по протокам, доставляя ей ужасные мучения, сперва она терпела, а потом позвала Пьера. Он явился в серых кальсонах, на его шее было намотано какое-то тряпье, а на голове надет красный вязаный берет — так он спал, потому что в доме было холодно. Он предложил Марусе идти в больницу. Маруся сказала, что она не может идти, потому что у нее приступ, она и шагу не могла ступить от боли. Она попросила его вызвать „скорую помощь“. Но Пьер сказал, что вызов „скорой“ стоит от пятисот франков, и есть ли у нее деньги, чтобы за это заплатить. Маруся сказала, что таких денег у нее нет и стала рыдать, потому что боль стала невыносимой. Тогда Пьер, чертыхаясь, сказал, что сам отвезет ее на своей машине в ближайшую больницу. Маруся обычно боялась ездить с Пьером, но выбора не было. Пьера, кажется, очень пугало, что Маруся может умереть у него в доме, и у него будет много хлопот с ее трупом. Поэтому он и решил везти ее в больницу.
Они подъехали к большому серому зданию, оно находилось в Аньер, недалеко от Буа Коломб, потому что в самом Буа Коломбе больницы не было. Там Маруся сперва ждала в приемном покое, а потом ее пригласили войти в комнату и лечь на каталку. Она улеглась, к ней приблизился носатый молодой человек, попросил ее раздеться и стал щупать ей живот. Потом он дал ей градусник и попросил ее вставить его в задний проход. Маруся молча исполнила это, ей было совершенно все равно, потому что у нее ужасно болел живот. Вскоре ее отвезли на эхографию и там действительно обнаружили, что камни движутся по желчной протоке. Потом ей сказали, что нужно оставаться в больнице и делать операцию. Пьер пытался протестовать. Он боялся, что его заставят платить, и поэтому все время повторял, что денег у него нет — „и у нее тоже“ — добавлял он и указывал на Марусю. Чернявый ассистент сказал Пьеру, что нужно остаться, что операция пустяковая, и что желчный пузырь вообще ни к чему.
— Как так ни к чему? — возмутился Пьер. — А зачем же тогда его создал Господь Бог?
Пьер любил вступать в дискуссии с продавцами, медсестрами и полицейскими. Ассистент ничего ему не ответил и молча ушел.
Марусю подсоединили к капельнице, положили на каталку и повезли на третий этаж, в палату. В палате кроме Маруси находилось еще две женщины — одна лет сорока все время ужасно стонала и рыдала, а другая — огромная толстая старуха с коричневым лицом сидела на кровати и умиротворенно покачивая головой, осматривалась по сторонам. Оказывается, ее уже выписывали, и на следующий день ее место заняла молодая толстая арабская женщина. Всю ночь Маруся не могла спать от стонов и криков женщины, находившейся слева от нее, у окна. Оказалось, что у нее было прободение язвы желудка и одновременно приступ желчекаменной болезни. Ей ничего не помогало, она стонала и плакала, и никто к ней не приходил. Потом пришла молодая плечистая сестра и сказала ей, чтобы она замолчала, так как тут ничем помочь нельзя. Только под утро, когда ей сделали укол морфия, она успокоилась и заснула.
К Марусе же в три часа ночи пришли сестра и врач и запихнули ей через нос пластмассовый желудочный зонд. Этот зонд они подключили к какой-то трубке, которая торчала над головой у Маруси, и по этой трубке побежала какая-то жидкость, то темно-зеленого, то желтого цвета. Маруся с интересом наблюдала за этим, но трубка причиняла ей ужасные мучения, и она думала, долго ли ей придется это терпеть, она даже спросила об этом медсестру, но та только развела руками и сделала такие грустные глаза, что Маруся поняла, что долго. Весь день и всю ночь она лежала с трубкой, причем спать с ней было невозможно, потому что при любом повороте головы или туловища она сразу чувствовалась в желудке или в пищеводе. Днем нужно было вставать и делать свой туалет.
Женщина слева от Маруси, та, что была в тяжелом состоянии, не могла встать и лежала весь день и стонала. К ней даже пришел муж и ее дети, наверное, они думали, что мама уже умирает, у них были очень испуганные лица, и они тихо переговаривались, муж потребовал главного врача, и тот, кажется, успокоил их, сказав, что ее будут оперировать.
Маруся тоже знала, что и ей предстоит операция, завтра или через день. К ней приходил Пьер навестить ее, он был пьяный и веселый. Он принес ей в подарок розовый цветок в горшке и еще пачку розовой же туалетной бумаги, которую он спер, скорее всего, в Центре Помпиду. Все в палате смотрели на Пьера с изумлением, особенно молодая арабская женщина, которая откровенно уставилась на него и даже открыла рот. Пьер улыбнулся ей и завел разговор о том, как он воевал в Алжире и какие там красивые женщины. Арабская женщина мечтательно зажмурилась и сказала:
— Да, там очень красиво… Там горы…
Она была еще молодая — двадцать три года, очень толстая, но все равно очень хорошенькая — у нее были вьющиеся волосы, бледная матовая кожа и большие карие глаза. В воскресенье к ней приходила вся ее семья — муж, отец, мать и ее дочка — ей было года три, тоже очень хорошенькая девочка. Она забиралась на кровать на огромный живот своей матери и сидела там, как на горке. Мать арабской женщины была в длинном платье, похожем на ночную рубашку, волосы у нее на висках были заплетены в косички и выкрашены в рыжий цвет, так что седины не было видно, вокруг глаз у нее была нежно-синяя татуировка и на щеке тоже, на голове была накидка, она все время садилась у изголовья своей дочки и долго с ней целовалась. Отец же был в шапке пирожком, пиджаке и вязаной разноцветной жилетке. Все зубы у него были золотые. Он смотрел на Марусю и улыбался. Маленький и тощий муж арабской женщины тоже садился к ней на кровать и они подолгу обнимались, шептались и целовались. Маруся подумала, что если бы не присутствие на кроватях еще двух незнакомых женщин, то они спокойно могли бы совершить половой акт, а в общем-то и на женщин было наплевать, скорее всего, он просто боялся, что могут зайти врачи или еще кто-то из больничного персонала.
В воскресенье состоялся большой врачебный совет, толпа человек из двадцати в белых халатах ходила из палаты в палату, впереди шел высокий лысый мужик, а за ним бежал маленький в золотых очечках паренек с челочкой, ровно подстриженной на лбу и все ему объяснял. Он делал это так энергично и старательно, что мужик поневоле кивал ему и улыбался. А паренек так и лез вон из кожи, так и старался влезть ему буквально в рот. Вероятно, тот бы его начальником. Когда очередь дошла до Маруси, то начальник снисходительно наклонил голову и спросил:
— Comment ca va?
Маруся ответила, что „bien“. Маленький стал рассказывать марусин диагноз и сказал, что через пару дней ее будут оперировать. Главный наклонил голову в знак согласия, и они прошли к следующей кровати, где стонала старая француженка. Тут главный нахмурился и сказал, чтобы ее немедленно готовили к операции. Как только он ушел, к кровати той сразу же подскочили расторопные санитары, раздели ее, и стали обтирать губками, предварительно макая их в какой-то раствор. Желудочный зонд, который торчал у нее из носа, как и у Маруси, вытащили, и она лежала на кровати, блестя мокрым тощим телом. Потом пришли санитары, надели на нее накидку ярко-синего цвета, завязали тесемки на шее и покатили ее прямо с кроватью в коридор.
Маруся с ужасом подумала, что скоро это предстоит и ей. Соседки не было очень долго, ее привезли обратно только поздно вечером, когда было уже темно. У нее из-под одеяла свисали два пластиковых прозрачных пакета — в одном была жидкость красного цвета, а в другом — желтого. Маруся старалась не смотреть туда, она так и представляла себе, что завтра и у нее из живота будут тянуться такие же пластмассовые трубки с пластиковыми пакетами на концах. Соседка была еще под наркозом, то есть в полусне, и все бормотала какое-то слово, Маруся никак не могла понять, что она говорит.
На следующий день Марусю повезли в Кламар, чтобы сделать ей эхо-эндоскопию. Оказалось, что во всей Франции только в Кламаре можно сделать такой анализ и что его непременно нужно сделать, чтобы узнать, можно ли Марусю оперировать сейчас или нет. Ее переложили с кровати на каталку и прямо на этой каталке вкатили в машину скорой помощи, и они поехали в Кламар. Капельницу Маруся держала в руке, только потом ее подвесили на специальный крючок к стене в машине. Трубка тоже торчала из носу у Маруси, но она все еще надеялась, что ее скоро вытащат, хотя она уже начала привыкать к этой трубке, и почти ее не замечала. Она с удивлением отметила, что можно привыкнуть к самым мучительным и неудобным вещам и даже не замечать их. Она ехала лежа, ей было удобно, и она смотрела в окно на проносящиеся мимо дома, домики, деревья, везде на дорогах были синие панно с указанием направления и расстояния в километрах. Маруся боялась этого анализа уже зараннее, поэтому ей хотелось, чтобы они ехали как можно дольше. Ее сопровождал молодой негр, он молча сидел у нее в ногах и тоже смотрел в окно. Когда они приехали, Марусю также на носилках выкатили из машины и покатили по коридорам. Потом привезли в палату, где на возвышении в углу стоял телевизор, медсестра в синем халате дала ей заполнить длинную анкету, где было множество вопросов о том, чем Маруся болела, какие заболевания были у ее отца и матери, и тому подобное. Потом анкету у нее забрали, и медсестра с улыбкой сказала, что нужно подождать, потому что какой-то там главный врач, который обычно проводит этот анализ, еще не подошел. Маруся лежала и с тоской смотрела в телевизор, где шел фильм „Санта-Барбара“. Он шел здесь во Франции уже шесть лет. Наконец за ней пришли, ей пришлось перелезть с одной тележки на другую, специальную, и ее отвезли в зал, где было много народу в синих халатах, и все улыбались Марусе, а потом попросили ее лечь на правый бок и она подумала, что сейчас дадут наркоз, и действительно, она видела, как неслышно подошедшая девушка отсоединила трубку, идущую в ее вену, от капельницы, и шприцем ввела туда какую-то жидкость, и Маруся подумала, что обязательно поймает миг, когда она будет засыпать, и успела заметить, как фигуры врачей и сестер в синих халатах становятся все более расплывчатыми, как будто в комнату вдруг напустили туман, и совсем внезапно все исчезло. Она проснулась в другой комнате, на ней было синее одеяние, такого таинственно синего цвета, как глубокий сон, звездное небо или смерть или анестезия, или наркотик — цвета, притупляющего боль.
Очнулась Маруся в той же комнате с телевизором оттого, что ее настойчиво звали и трясли. Оказывается, все уже было позади, и только непонятная припухлость во рту изнутри на нижней губе говорили Марусе о том, что ей что-то пихали в рот. Но трубки у нее в носу не было — какое счастье, можно было немного отдохнуть, хотя она и была уверена, что, как только она очутится в больнице, ее снова вставят. Маруся была в полусне, и вдруг увидела рядом с кроватью какого-то мужика в пиджаке с седыми волосами и неестественно белым зубами, он смотрел на нее и улыбался. Маруся тоже ему улыбнулась, потом она на какое-то время прикрыла глаза, а когда открыла их снова — рядом уже никого не было. Мужик исчез. Маруся подумала, что ей почудилось, и все же этот загадочный мужик ей кого-то напомнил, или же она его видела раньше. Потом, уже много позже, Пьер сказал, что к ней заходил его брат, Жан-Франсуа, который работает в той же больнице кардиологом. Потом за ней пришел санитар, и ее снова на машине „скорой помощи“ перевезли в больницу. Когда она очутилась в палате, ей забыли вставить в нос трубку, и она какое-то время лежала спокойно. Но потом появилась медсестра и указала, что трубка должна быть вставлена, другая пыталась ей возразить, что, может, не нужно, но первая сказала, что указаний врача на этот счет не поступало, и трубка снова вернулась на прежнее место. В тот же день Марусе сделали еще и сканирование. В перерывах между всеми этими процедурами к ней постоянно подходили санитары и санитарки, черные и белые, и делали ей уколы или брали анализ крови из вены или из артерии. Особенно больно брал у нее кровь из артерии негр, он был какого-то устрашающе черного цвета, с маленькими красными глазками, а на шее у него висела толстая золотая цепь. Маруся стала его бояться и, когда он подходил к ее кровати, вздрагивала. Пьер говорил ей, что негры очень подозрительные и недоверчивые, поэтому с ними нужно вести себя осторожно и не давать им повода для подозрений. Потом Марусю отвезли на сканирование, на этот раз в кресле на колесиках, хотя она вполне могла идти самостоятельно, причем вез ее в этом кресле Пьер, как раз пришедший навестить ее. Сканирование происходило в самом низу, на первом этаже больницы, перед этим ей дали выпить целый графин отвратительной молочно-белой густой жидкости, но вкус у нее был кисленький, наверное, французы, чтобы было не так противно, сделали ее приятной на вкус. Но все равно даже сквозь этот вкус прослеживалась, сквозила какая-то гадость, не то, чтобы это был привкус, но, скорее, сама идея этого напитка, что он просто должен быть отвратительным на вкус, а не таким конфетно-кисленьким, как его пытались сделать.
Марусю ввезли в кабинет, там француженка в очках попросила ее лечь, она легла, и ее вдвинули в какую-то круглую камеру, сказав перед этим вытянуть руки наверх над головой. Когда она так сделала, рядом с ней появилась еще одна медсестра и сказала ей, что сейчас будет очень жарко. С этими словами она ввела из огромного шприца Марусе в вену какое-то лекарство. Марусе действительно стало очень жарко, и кожа на руке вокруг того места, где ввели лекарство, сильно покраснела. А другая француженка в это время кричала ей:
— Дышите!… не дышите!..
Маруся повиновалась этим крикам, а в это время круглая камера над ней двигалась, жужжала и щелкала. Марусе было плохо, больше всего ей было страшно, что она задохнется в этой жуткой камере, к тому же тем временем ей снова ввели „продукт, от которого становится жарко во всем теле“. Потом, наконец, процедура была закончена, и ее снова усадили на кресло и отвезли в палату. Маруся думала, что она сама могла бы идти, но раз уж ее возили, то она не возражала и изображала из себя слабую больную, хотя на самом деле чувствовала себя прекрасно. Единственно, она чувствовала слабость, потому что уже несколько дней ничего не ела и не пила, но ей сказал врач, что все необходимое питание она получает через капельницу.
Наконец все анализы были готовы, и врачи сказали ей, что операция состоится завтра. Маруся, правда, тешила себя надеждой, что, может, она что-то не так поняла, не так расслышала, все же говорили они по-французски, и Маруся часто чувствовала себя как в тумане среди всей массы этих незнакомых слов и предложений. К тому же они все говорили по-разному — одни шепелявили, другие глотали слова, третьи заикались — в общем, часто она вообще начинала плохо соображать и чувствовала как будто дурман от этого обилия незнакомых слов. На нее как будто нападал приступ идиотизма, и она начинала сама плохо говорить, коверкать слова и фразы и вообще вызывала удивленную улыбку французов, которые за минуту до этого говорили ей комплименты по поводу прекрасного владения языком. Маруся объясняла это усталостью, потому что очень тяжело все время говорить на иностранном языке. У нее над головой у кровати висел телефон, ей могли звонить, а она — нет, потому что за подключение этого телефона нужно было платить двести франков. Первой Марусе позвонила сестра Пьера Эвелина и два часа рассказывала ей историю своего брака.
Арабской соседке Маруси тем временем поставили телевизор — за это заплатил ее муж — пользование телевизором стоило сорок франков в день. Пришел мастер, установил телевизор и подключил его. Арабская соседка смотрела по своему выбору все развлекательные передачи — в основном там были игры, игра по угадыванию слов, похожая на наше „Поле чудес“, игра по угадыванию цен, и еще множество каких-то игр, смысла которых Маруся не понимала, но которые все сводились к тому, что их участники выигрывали деньги, или поездку за границу, или какую-нибудь технику. Ну и опять-таки „Санта-Барбара“… Арабская соседка с увлечением смотрела все это и комментировала вслух. Маруся не понимала почти ничего из ее слов. У нее был очень сильный акцент. Маруся пыталась с ней говорить, как и с той француженкой, что лежала у окна и постепенно приходила в себя после операции. Но вскоре она с изумлением заметила, что эта соседка тоже плохо понимает Марусю, хотя усердно кивала ей и говорила: — Да… Да… Да что вы?
Теперь к той каждое утро приходил расторопный бодрый санитар с крючковатым носом, бодро помогал ей слезть с кровати, сажал в кресло, перестилал ей постель и помогал помыться, то есть сперва он сам мыл ее всю с головы до ног, а потом она постепенно стала сама ползать в туалет, волоча за собой капельницу, и придерживая другой рукой мешочки, которые тянулись из двух дырок в ее животе. Эти мешочки пугали Марусю больше всего, и она вся тряслась при мысли о том, что у нее будут такие же. Поэтому когда внезапно пришли за ней и сказали, что она едет на операцию, она вдруг затряслась и зарыдала. Все засуетились вокруг нее и стали говорить, что это не страшно и дали ей белую таблетку и воды, чтобы запить. Маруся таблетку проглотила, но все равно горло ей периодически сжимали спазмы, и она вся начинала трястись. На лифте ее привезли в операционную, тут ей на голову надели шапочку бледно-зеленого цвета и такой же передник, а перед этим еще в палате на ней был надет халатик синего цвета. Она потом поняла, что синий цвет — это цвет анестезии, а зеленый — уже операционной. Ее ввезли в зал, где все блестело и сверкало, но света было не так много, Маруся же все равно было очень страшно, и она тряслась помимо своей воли. Медсестра объяснила ей, что для них это совсем простая, совсем обычная операция и бояться не стоит, потом пришел высокий араб, и ей сказали, что это хирург, который будет ее оперировать. Маруся попыталась ему улыбнуться, но лицо было сведено судорогой, и улыбки не получилось. К Марусе снова подошла медсестра и пустила ей в вену из шприца жидкость. Маруся поняла, что это наркоз. Потом все провалилось.
Маруся проснулась оттого, что ее трясло от холода, она вся тряслась и с удивлением обнаружила, что она совершенно голая. Вокруг нее хлопотали врачи и медсестры, вытаскивали у нее из носа трубки, и укрывали ее электрическими грелками.
Оказывается, операция проходила при очень низкой температуре — это ей объяснили потом — поэтому она вся замерзла. Маруся потом пыталась вспомнить хотя бы одно ощущение, как же ей все-таки делали операцию — и ничего не могла вспомнить. В животе у нее все болело, и она даже боялась смотреть на него — она была уверена, что у нее из живота тянутся такие же ужасные трубки, как у той француженки.
Потом ее отвезли в палату. Пришел Пьер, снова пьяный, на лбу у него блестели крупные капли пота, пот прямо стекал ручьями и рубашка у него на спине была вся мокрая. Он радостно сообщил, что приехали Настя и Валера — художники из Москвы, и они вместе выпили за здоровье Маруси. Пьера очень заботил вопрос оплаты услуг врачей и больницы. За день до операции он уже предлагал Марусе уйти, но Маруся после всех перенесенных мучений думала, что уж лучше дотерпеть до конца. Пьер же боялся, как бы его не заставили платить. Марусю в больнице не кормили и не поили, — значит, платить за питание не придется.
Арабская женщина тем временем со слезами стала рассказывать Марусе, что после родов она стала идиоткой, она теперь даже не умеет считать, и все это из-за врачей, потому что они сделали ей неправильный наркоз, и теперь она стала совсем глупая, а раньше она была очень умная и хорошо училась в школе. К тому же она постоянно стонала и требовала себе судно. Санитары не шли, их приходилось ждать долго, она звонила несколько раз, и один раз она даже не вытерпела и обмочилась, и со слезами рассказывала об этом пришедшему санитару. Тот ей посочувствовал, но видно было, что ему совершенно плевать на эту иностранку, и что даже если она пожалуется, ему все равно за это ничего не будет — даже с работы не выгонят, потому что все так считают — недовольна, так поезжай обратно к себе в Алжир, нечего здесь доставать порядочных французов, и без тебя работы хватает.
Маруся уже на другой день после операции встала и самостоятельно пошла в туалет. Ей не хотелось звать этих наглых негров, которые нехотя пихали тебе судно, как будто делали величайшее одолжение. Утром после операции к Марусе тоже пришел бойкий санитар и стал обмывать ее губкой, он помыл ей все, даже между ног, а потом она слезла с кровати, и он поменял ей белье. Тут Маруся к своей радости обнаружила, что у нее на животе всего четыре небольших белых пластыря, и совсем нет никаких трубок. Ее радости и удивлению не было предела. Она была совершенно уверена, что трубки есть, она думала, что так делают всем. А потом пришла сестра и в стеклянной коробочке дала ей камни, которые извлекли из ее желчного пузыря. Камней было много, они все были ровненькие и кругленькие, только два или три камня были побольше. Маруся долго любовалась на них, потом убрала в ящик.
Снова пришел Пьер, и, смочив бумажную салфетку в одеколоне, стал обтирать Маруся лоб, тем самым проявляя о ней заботу, наверное, он видел в кино, как больным так утирают со лба пот. Марусю затошнило от резкого запаха этого одеколона, она попыталась отвернуться, но ничего не сказала Пьеру, не желая его обижать. Потом Пьер поцеловал ее в лоб, оставив у нее на щеке каплю пота и торжественно удалился, полы его расстегнутой клетчатой рубашки гордо развевались. Маруся проводила его глазами и отметила, что штаны сзади сильно врезались ему между ягодиц — было видно, что трусов он не носил, значит, он говорил ей правду.
Маруся с надеждой подумала, что, возможно, скоро ей дадут поесть, вот уже неделя, как она ничего не ела и не пила. Арабская соседка уже давно ела и победоносно посматривала на Марусю. А Марусе есть никто не давал. У нее брали анализы по несколько раз в день, опять стали бегать негры с резиновыми жгутами, ампулами и иглами, у нее брали кровь из артерии и из вены, и еще ей давали пробирочку и просили туда помочиться. Оказывается, они торопились к обходу врачей. Наконец все анализы были готовы, снова пришла вереница врачей в белых халатах, и высокий француз с орлиным носом сказал, что ей можно начинать есть. Маруся поинтересовалась, а что же она может есть, и француз, многозначительно вытаращив глаза и наклонившись к ее кровати, отчеканил:
— Теперь вы можете есть все!
Маруся очень обрадовалась, она уже забыла, как вообще происходит процесс приема пищи. Сначала ей сказали, что у нее будет диетический стол, но потом внезапно тот же главный врач все отменил и сказал, чтобы ей давали обыкновенную еду. И ей принесли огромный кусок колбасы с томатным соусом, картофельное пюре, маринованную капусту, и на десерт шоколадный крем и яблоко. Маруся с ужасом смотрела на все это, она просто боялась это есть, к тому же она слышала, что после такой операции нужно есть все диетическое, а ей сразу же давали кусок колбасы с томатным соусом. Она знала, что французы любят проверять на иностранцах новые методы лечения, потому что иностранцы все равно не могут никому пожаловаться. Но она съела все. Она сразу же почувствовала непривычную тяжесть в желудке и улеглась на кровать, ожидая результатов. Но ничего особенно страшного с ней не произошло.
У нее на животе еще оставались наклеенные пластыри, и вот вечером пришел негр с клещами, похожими на кусачки, какими выдирают гвозди из стены. Маруся ужасно испугалась, а негр молча отклеил ей пластыри на животе, и она увидела, что там в коже завязаны какие-то тонкие проволочки, и одна проволочка торчит из пупка. Негр аккуратно стал перекусывать эти проволочки щипцами, а Марусе даже совсем не было больно, она напрасно боялась, оказалось, что это совсем не больно. Но она никак не могла понять, каким же образом ей сделали операцию — на животе не было ни шрамов, ни рубцов, никаких разрезов — только небольшие следы, как будто дырочки. Наверное, они вытягивают желчный пузырь через эти дырочки и через пупок — подумала Маруся. Но все равно ей трудно было себе представить, как это все происходит.
Пока она лежала в больнице, сильно похолодало, небо было серым, часто шел снег с дождем, вскоре ударили и настоящие морозы — и когда в палате открывали окно, чувствовался холод. В доме у Пьера, наверное, настоящий колотун — подумала Маруся, она знала, что отопления там нет. Вскоре ей сказали, что ее выписывают. Это произошло внезапно. Пришел врач и сказал:
— Завтра вас выписывают.
Маруся обрадовалась, а он посмотрел на нее с недоверием и спросил:
— Вы довольны?
Наверное, ему было странно видеть хоть одного пациента довольного тем, что его скоро выписывают, обычно в больнице старались задержаться подольше, чтобы бесплатно есть, пить, и лежать в тепле. Вот арабская соседка Маруси, услышав о выписке, чуть не расплакалась, а врач смотрел на нее с явным удовольствием и насмешкой. Она пыталась говорить, что у нее болит и там, и сям, но он не реагировал на это и только повторял:
— Завтра вы уходите, — а потом, повернувшись, вышел. Марусе же надоело в этой больнице и хотелось на свободу.
В Париже Маруся не теряла надежды найти издателя и для своего первого романа и для перевода Селина, с этой целью она и пришла в гости к Наде. Надя со своим мужем, известным писателем-диссидентом, жила в небольшой квартирке под самой крышей недалеко от площади Репюблик. Когда Маруся пришла к ней в гости, Надя сидела на широкой тахте, покрытой красным знаменем с серпом и молотом в уголке.
Такое же точно красное знамя висело и у Кати на стене ее ленинградской квартиры. Однажды, вскоре после того, как Катя впервые вернулась к себе на родину из изгнания, к ней пришел фотограф, чтобы запечатлеть ее портрет для газеты, которой она только что дала интервью. Фотограф был уже пожилой, и, видно, работал в газете еще во времена Григория Васильевича Романова, однако, он явно не ожидал увидеть красное знамя на стене этой квартиры, он понимал, что православная диссидентка, рассказывающая читателю историю своих гонений при советской власти, будет смотреться на фоне красного знамени по меньшей мере странно. Катя же, которая к приходу фотографа уже успела выпить три бутылки вина, казалось, не понимала ничего. Маруся, случайно присутствовавшая при этой сцене, заметила недоумение фотографа и готовилась к худшему, так как знала, что Катя в пьяном состоянии, да еще в присутствии зрителей, обожает устраивать всевозможные демонстрации и спектакли. К счастью, опытный фотограф не подал виду, а просто предложил Кате перейти к другой стене, на которую „лучше падает свет“.
Надя пригласила Марусю посмотреть вместе передачу по телевизору, там как раз должны были показывать встречу французской общественности с Солженицыным, который в то время еще только намеревался вернуться в Россию, но ждал, пока ему выстроят дом под Москвой. С Солженицыным беседовали представители влиятельных парижских газет, философы, социологи и писатели. Надя хотела написать на эту тему статью и опубликовать ее в Париже, а может быть, и в России. По настоянию Нади Маруся тоже должна была взять карандаш и бумагу и внимательно смотреть, запоминая каждое слово писателя, так как предполагалось, что потом Маруся будет редактировать надину статью.