Вскоре подошел еще один знакомый Нади — Арвид — мужик средних лет с бледно-голубыми глазами и бесцветными волосами, зачесанными на лоб в виде челочки. Он тоже уселся прямо на красный флаг и уставился в телевизор. По ходу телебеседы Надя несколько раз разражалась диким хохотом, так что Маруся сперва даже вздрагивала от неожиданности, но потом привыкла. Арвид же на любую реплику Нади отвечал ничего не значащами словами. Маруся чувствовала себя обязанной сказать хоть что-нибудь, но ей ничего не приходило в голову, и она только иногда повторяла: „Да-а-а… Да-а-а…“ Надя постепенно стала смотреть на нее с нескрываемым раздражением. Мужа Нади не было в Париже, он уехал в Москву. До Нади у него уже было несколько жен, и все они потом становились писательницами, начинали писать или стихи, или прозу, очевидно от него исходила какая-то особая эманация. Все жены, пожив с ним какое-то время, его бросали (или он их бросал) и очень неплохо пристраивались. Надя же пока жила с ним. Раньше она работала манекенщицей, и, очевидно, еще с тех времен у нее осталась манера размахивать руками и хохотать громким хриплым голосом.
Когда Надя говорила, она все время смотрела на себя в зеркало, висящее на стене, поворачивала голову то так, то эдак и по-разному модулировала голос. Периодически у нее случались запои, однажды после одного такого длительного запоя Надя очнулась в шесть утра и начала звонить мужу в Москву, заявив ему, что сейчас она покончит с собой. На что муж ей ответил:
— Если надумаешь уйти из жизни, оставь телефон. Непонятно, что он имел в виду — то ли телефонный аппарат, то ли номер телефона. Надя, рассказывая об этом Марусе, опять разразилась громким смехом. Напротив их квартиры на лестничной площадке жили негры, целое семейство, иногда по субботам к ним приходили друзья, и они устраивали там церемонии вуду, тогда из квартиры слышалось заунывное пение и какие-то потусторонние звуки. А вообще они были очень веселые. Надя говорила Марусе, что они всегда улыбаются. Маруся же в тот вечер была в очень мрачном настроении и когда говорила с Надей, то все время вздыхала и повторяла: „Ужас… ужас…“ На что Надя ей потом сказала, что она пессимист. Сама Надя считала себя оптимистом, ей было уже за сорок, но она обожала „Sex Pistols“. Несколько раз она говорила Марусе, что не понимает, почему Цветаева не могла пристроиться на Западе, „ведь она же знала языки, а в то время здесь в Париже было так много разных групп и течений: сюрреалисты, символисты, дадаисты…“.
Правда, сама Надя тоже так и не смогла „пристроиться на Западе“. Начинала она как манекенщица в Америке, потом какое-то время подрабатывала пением в русском ресторане в Париже, а в последнее время и вовсе была без работы, полностью посвятив себя литературному труду.
На следующее утро Надя снова позвонила Марусе, но вместо статьи о Солженицыне почему-то предложила ей подписать письмо протеста против антинародной политики российского президента. Маруся отказалась, и Надя в ярости бросила трубку, однако вскоре позвонила снова и говорила с Марусей как ни в чем не бывало.
Вскоре Надя уехала к мужу в Москву, а Маруся осталась в Париже. Из Москвы Надя заехала ненадолго в Петербург, где у нее должен был состояться творческий вечер в зале ВТО. Присутствовавший на вечере Костя потом рассказал Марусе, что Надя, затянутая в кожаные штаны и кожаную куртку и в кожаных же сапогах на огромной платформе читала стихи о том, как кому-то в жопу засунули гранату, и она разорвалась, но вообще-то, это были стихи о любви. В заключение Надя спела хриплым голосом пару романсов из репертуара парижского ресторана, где она одно время подрабатывала. После вечера, как и положено, состоялся фуршет.
Когда же потом, Надя, Костя и курчавый молодой человек с хвостиком, Даниил, тоже парижский знакомый Нади, оказались на Невском, то Надя, явно перебрав во время фуршета, неожиданно схватила за лацкан кителя проходившего мимо юного румяного курсанта Военно-Морского училища и, прижав его к стенке, минут десять пытала его, за Ельцина тот или за парламент. „Предатель, подлец!“ — вопила она, почему-то при этом стараясь запихнуть свое колено ему между ног, а курсант весь съежился и вжимался в стенку. Наконец Косте и Даниилу с трудом удалось оторвать Надю от вконец растерявшегося курсанта. Даниил поймал такси, и Костя, которому уже все порядком надоело, с тоской подумал, что теперь ему тоже придется тащиться в другой конец города, слушать вопли… Но Даниил, пропустив вперед даму, юркнул следом и ловко захлопнул перед самым носом у Кости дверцу такси, бросив при этом на него торжествующий взгляд. Такси умчалось вдаль, а Костя в глубине души был очень признателен надиному приятелю.
Однажды Катя, желая помочь Марусе найти работу, повела ее в ресторан к арабу недалеко от ее дома, араб долго говорил с ней, осматривал с головы до ног, но отказал, очевидно, она его чем-то не устраивала. Скорее всего, ему нужна была любовница, а не официантка, а еще лучше — жена — жена будет работать бесплатно. Араб был приземистый, плотный, с черными бровями и походил на Саддама Хуссейна, от режима которого он бежал во Францию как диссидент. Маруся была рада, что он отказал ей, она вообще не представляла себе, как будет работать официанткой, тут нужен был какой-то особый склад психики. И к тому же ее очень удивила фраза Кати, которую она обронила, когда они вышли от араба:
— Я бы очень хотела, чтобы вы с ним полюбили друг друга. Маруся не знала, как это понимать, правда, Катя сразу же поправилась:
— Извини, извини, я глупость сказала.
Позже Марусе стало ясно, что Катя была не прочь ближе сойтись с Костей, она не понимала, что главная проблема для нее заключалась не в Марусе, а в самом Косте, который, общаясь с Катей, был настроен на столь возвышенный лад, что по-прежнему не замечал ее женских уловок и хитростей, а если иногда замечал, то ее кокетство выводило его из себя. Маруся хорошо знала эту особенность психики Кости, который долгие годы воспитывал свой дух, сначала в санитарах, потом в библиотеке, а потом на фабрике. Костя считал любовь пошлым чувством и относился к нему с глубоким презрением. Маруся не раз слышала от него об этом.
Пьер тоже не советовал ей идти работать в ресторан, он говорил, что она должна будет спать с клиентами, почему-то это именно так рисовалось в его голове. Пьер всегда мечтал спать не один, а с кем-то, поэтому он и другим приписывал те же желания, а может, так оно и было на самом деле.
Маруся записалась в контору, набиравшую отесс (то есть метр д отелей), которые должны были дежурить в ресторанах, на выставках или в кафе. Но утром, проснувшись, она опять почувствовала страшную скованность, ей было страшно, и она боялась идти туда, в эту таинственную контору. Похожие чувства, наверное, ощущает ребенок, оставшийся без мамы или лишившийся поводыря слепец. Она боялась шагнуть, повернуть голову, посмотреть в сторону, а взгляды прохожих причиняли ей почти физическую боль, она бы хотела вообще раствориться, исчезнуть, лишь бы никто на нее не смотрел, и лишь бы ей не нужно было ни с кем разговаривать. Но она прекрасно понимала — каким-то уголком сознания — что это вообще ведет в полное небытие и нужно, хоть и через силу, делать то, что делают обычные люди. Она надела на себя наряд, в котором по словам Ивонны нужно было явиться в эту контору — черную юбку, черные туфли, белую блузку и черный же пиджак. Когда она оделась и посмотрела на себя в зеркало — ей показалось, что она ничем не отличается от других — и в этом и было ее спасение — но какой-то незаметный перекос в углу рта или слишком напряженный взгляд или складка черезсчур плотно сжатых губ уже были как бы клеймом, наложенным на нее, и ей никак не удавалось сделать вид, что она такая же как и все, и ничем не отличается от остальных. Иногда это приводило ее в отчаяние, и ей все же удавалось (или просто казалось, что удалось) добиться радостного идиотизма и отраженности в улыбке, но она-то знала (всегда), что внутри сидит липкий страх, бесформенный, липкий, затягивающий, как медуза или вязкая болотная жидкая трясина. Она настолько слилась с этим образом мазохистки, что даже при рассказах о том, что какой-то мужик поймал девушку, запер ее в голом виде в комнате и так держал все время, она ощущала, как судорогой ей сводило ноги — как у собаки — думала она, вспоминая старую сучку, у которой была течка, и которая как клещами сдавливала лапами ногу доверчиво расслабившегося гостя и начинала основательно заниматься онанизмом на его ноге. Ведь это могло случиться и с ней, но инстинкт самосохранения все же удерживал ее от последнего шага — туда, в пропасть и полную пустоту, темноту, и там лишь кое-где были вспышки красных огней.
Однажды в кафе Центра Помпиду к ней пристал какой-то странный тип с бледным лицом, налитыми кровью глазами и гладко зачесанными назад черными волосами. Она сидела за столиком, а он подсел рядом, после пары незначащих слов взял ее за голую руку выше локтя и так сильно сдавил, что потом черные следы от его пальцев долго приходилось скрывать под длинными рукавами. Он был в костюме, галстуке и с дипломатом, он вышел вслед за ней, она пошла по открытой галерее пятого этажа, он бежал сзади, ей не хотелось привлекать внимания и орать, она надеялась, что он просто отстанет, но он все бежал сзади, пытаясь обнять ее, вдруг дипломат у него раскрылся и какие-то белые листочки закружились по ветру. Он с криком: „Merde!“ бросился их собирать, пытаясь одновременно при этом растопыренной рукой удержать Марусю, не давая ей выйти из угла, как наседка, растопырив крылья, не пускает цыплят со двора. Маруся прошла к эскалатору и спустилась в библиотеку. В библиотеке было много народу и тихо, он присмирел и стал просить о свидании. Маруся назначила свидание на завтра, заведомо зная, что не придет, и он, взяв с нее клятвенное обещание прийти, ушел, деловито помахивая дипломатом.
Маруся, нарядившись в условный черно-белый костюм для отесс, выпила кофе, выкурила сигарету и со вздохом взглянув на часы, поняла, что ей нужно идти туда. Пьер вызвался ее проводить, так как сочувствовал ей и разделял ее страх и неуверенность. Но когда они вышли и прошли буквально сто метров, настроение у него резко испортилось и он со словами:
— Я не хожу с манекенами! — повернулся и пошел в неизвестном направлении. Маруся снова осталась одна в этом зыбком пространстве, и опять ее охватил страх и неуверенность. Она, заставляя себя двигаться как автомат, купила билет и стала ждать электричку. Ей нужно было ехать до „Pont Cardinet“ — это не доезжая одной остановки до Парижа, до вокзала Сен-Лазар. В вагоне электрички она внезапно почувствовала, что задыхается, ей плохо, и она сейчас упадет в обморок. Она, как бы в поисках спасения, стала обводить глазами стоявших вокруг пассажиров, в их глазах было лишь холодное недоумение и высокомерное удивление. Ей стало еще хуже, но тут поезд затормозил и она вместе с толпой пассажиров очутилась на перроне. Теперь нужно было ждать следующую электричку, и Маруся, стараясь успокоиться, дрожащими руками достала из сумочки сигарету „Голуаз“ и закурила. Но от курения ей стало еще хуже, и она бросила недокуренную сигарету прямо на асфальт. Она продолжала дымиться. Маруся посмотрела на часы — конечно, она уже опоздала, и надо будет позвонить и записаться еще раз. Ей стало спокойнее, и она решила просто доехать до Сен-Лазара и прогуляться по Парижу, раз уж все равно дело сорвалось.
Именно Надя познакомила Марусю с Ольгой Кокошиной, возглавлявшей витебское СП „Кока-Даун“. Когда Маруся впервые услышала название издательства, то невольно рассмеялась. Однако потом выяснилось, что название возникло благодаря стечению обстоятельств, которые самой Кокошиной, видимо, было совсем невесело вспоминать.
Дело в том, что основавшего фирму мужа Кокошиной, в его родном городе Витебске все с детства звали „Кокой“, под другим именем его там просто не знали. „Кока“ погиб во время октябрьских событий в Москве, это было темное дело, что он там тогда делал, так и осталось невыясненным, однако его тело было найдено завернутым в плед, неподалеку от Останкинской телебашни. Вскоре после смерти мужа Кокошина встретилась с солидным ирландским бизнесменом по имени О Даун, который проявлял живой интерес к белорусской недвижимости и вскоре вошел с Кокошиной в долю. Ирландец очень плохо говорил по-русски, и с истинно ирландским упорством настаивал на том, чтобы его имя обязательно вошло в название фирмы. Первая же часть названия была дорога Кокошиной как память о муже, которому она считала себя обязанной всем. В результате всех этих перипетий и возникло это совместное белорусско-ирландское предприятие „Кока-Даун“, неизменно вызывавшее улыбки у всех, кто о нем слышал впервые. Эти улыбки глубоко задевали Кокошину, но она считала, что должна гордо нести свой крест. Увы, упрямый ирландец вскоре бесследно исчез из Витебска, прихватив с собой часть документации на недвижимость и всю имевшуюся в наличии валюту.
Злые языки утверждали, что О Даун был вовсе никакой не ирландец, прекрасно говорил по-русски и просто так, можно сказать, подшутил над бедной вдовой. Не исключено даже, что имя Даун тоже было его кличкой, вряд ли только школьной. Впрочем, сама Кокошина предпочитала не углубляться в это дело, после смерти мужа она решила вести себя осторожней. К тому же, и урон фирме был нанесен сравнительно небольшой. Менять название фирмы она не стала, так как это было невыгодно с рекламной точки зрения: название было смешным, но зато запоминалось хорошо! „Нет худа без добра!“ — говорила она.
Тем не менее, однажды она призналась Марусе, что хотела бы сменить свою фамилию на „Королеву“ — фамилия Кокошина ей не нравилась, так как вызывала у нее ассоциацию с кошкой и кокосом, а то и того хуже. Зато „Королева“ звучит почти как „королева“, и если бы не память о муже, она бы непременно это сделала.
Надя говорила Марусе, что Кокошина спекулирует на смерти мужа, и еще что мужа у нее убили не зря — Надя заметила, что все, кто хотел сделать или сделал ей что-то плохое, тотчас получали по заслугам — Кокошина хотела ее обмануть и не заплатила за рукопись, вот у нее сразу же и убили мужа. Надя заметила эту свою особенность еще в детстве, когда соседка по лестничной площадке ее как-то обозвала, а потом, через два года, умерла.
Помимо недвижимости Кокошина очень интересовалась культурой, поэтому ее фирма была зарегистрирована как издательство. Поначалу в „Кока-Даун“ выходила только массовая литература: ужасы, детективы, эротика. Но позже Кокошина обратила свой взор на серьезную литературу, решив начать с издания полного собрания сочинений надиного мужа. Романы же самой Нади она отказалась издавать наотрез, поэтому Надя пока составляла у Кокошиной эротическую серию, подбирая французские и английские книги для их дальнейшего перевода на русский. Еще в Париже Маруся как-то случайно видела на столе у Нади отпечатанный типографским способом листок. Сначала она подумала, что это листовка, однако, вглядевшись повнимательней, она прочитала:
„Вниманию переводчиков!!!
От составителя серии!!!
Уважаемые господа переводчики!
Если вам во французском оригинале попадется слово „bitte“, то ни в коем случае нельзя переводить его на русский как „член“, „хер“ или тем более „фаллос“. Это слово должно быть переведено как „ХУЙ“!
Если вам попадется слово „con“, то это слово нельзя переводить как „влагалище“ или „дырка“. Оно должно быть переведано как „ПИЗДА“ и только „ПИЗДА“!!!
Слово же „connard“, которое некоторые почему-то переводят как „недоносок“, „мудак“ или „мудило“ на самом деле должно переводиться только как „ПИЗДЮК“…“
Далее следовал еще целый перечень французских слов, которые надлежало переводить как „блядь“, „охуевать“, „пиздеть“, „ебать“, „пошли на хуй“, „ебаный в рот“ и „еб твою мать“. В завершение было написано: „Надеюсь, вы со всем вниманием и серьезностью отнесетесь ко всем вышеперечисленным рекомендациям. С глубоким уважением, составитель серии „Секс-беспредел“ Надежда Воробьева.“
Все эти выражения были набраны крупным жирным шрифтом, некоторые из них были подчеркнуты ручкой, а некоторые даже любовно обведены в рамочку.
Внизу зазвонил телефон, Маруся с грохотом побежала вниз по винтовой деревянной лестнице, рискуя поскользнуться и упасть, но успела. Маруся стала кричать: „Пьер, Пьер!“ Но никто не отзывался. Она не слышала, чтобы Пьер уходил, когда кто-то уходил из дому обычно звякали железные ворота, но сейчас Маруся не слышала этого звука. Она обошла весь первый этаж, заглянула даже в подвал, но никто не отзывался. Она поднялась на второй этаж и все звала:
— Пьер, тебя к телефону!
В комнате Пьера как всегда было темно и пахло чем-то затхлым, слежавшимися старыми тряпками и каким-то лекарством. Она осторожно зашла в его комнату и, продолжая звать: — Пьер, Пьер! — ощупью стала продвигаться вдоль стены. В комнате было темно, только сквозь прорези в желеных ставнях пробивался слабый свет от фонарей с улицы. В комнате никого не было.
Значит, Пьер ушел, а она и не слышала. Маруся решила на всякий случай еще заглянуть в туалет, расположенный рядом, вход в него был прямо из спальни Пьера. Она открыла дверь, но там было темно, хоть глаз выколи, потому что окно, ведущее в туалет, выходило на задний двор, где не было фонарей. Маруся уже хотела было уходить, но вдруг увидела блеск чего-то живого, и внезапно, как вспышка, увидела темные очертания фигуры, сидевшей на унитазе и молча смотревшей на нее. Ее охватил ужас и она, отступив, пробормотала.:
— Пьер, тебя к телефону… — в ответ она услышала ужасный, нечеловеческий рев. Пьер, совершенно голый, вскочил с унитаза и завопил:
— Оставь меня в покое, черт тебя подери! Имею я право побыть один или нет!
Маруся выскочила из его комнаты, ее ноги подгибались, она тихо спустилась вниз и сказала в трубку дрожащим голосом: — Извините, он сейчас не может подойти.
В ответ ей почему-то тоже испуганным голосом ответили:
— Ну хорошо, хорошо, передайте ему, что я звонил…
Это был православный священник, у которого Пьер работал, а когда он уезжал на лето, Пьер жил в его доме, чтобы никто туда не залез. Этот священник говорил обычно елейно-масляным голосом. У него был огромный дом в пригороде Парижа, трехэтажный и маленький садик за домом, а в доме были большие запасы еды. Священник этот приехал из Сербии и устроился здесь уже давно, Пьер работал у него, и тот платил ему очень мало, но зато кормил. Еще там жила сербская девушка, она смотрела за детьми священника. Девушка была худая, темноволосая, узнав, что Маруся русская, она прониклась к ней большой симпатией и даже сказала:
— Стоит сербу узнать, что ты русский, как он тебя уже любит.
Маруся уже давно чувствовала, что скоро ей придется подыскивать себе новое жилье, и это чувство постепенно перерастало в уверенность. На всякий случай она позвонила Трофимовой. Та сперва говорила с ней
очень любезно, но потом стала рассказывать о своих проблемах, о том у нее что сломалась машина, и она не сможет ее встретить, а сама она не найдет ее дом в Версале, куда она теперь переехала, что это очень сложно, однако, адрес свой она Марусе назвать не хотела, и та поняла, что Трофимова просто не хочет, чтобы она у нее жила. У Трофимовой были свои проблемы, Боря ее бросил, и она была всерьез озабочена поисками мужика и устройством личной жизни. Маруся позвонила еще и Наде, которая вскоре собиралась в Москву, она надеялась, что та разрешит ей пока пожить в ее квартире. Но та отказала сразу и решительно, и Маруся подумала, что в Париже не так просто найти жилье.
Кокошина не меньше двух раз в год наведывалась в Париж, у нее был счет в Люксембургском банке, поэтому она могла себе это позволить. Обычно она селилась в небольшом отеле недалеко от Мулэн Руж, в котором останавливались преимущественно русские туристы, приезжавшие в Париж на автобусе на два-три дня, вечерами они собирались в кафе внизу и громко обсуждали свои впечатления, причем в основном это сводилось к словам: „Ой, мы тут такое видели! Та-а-а-кое!“ Кокошина старалась экономить и не тратить денег, правда, на помойки она не ходила, зато собирала чеки в универмагах, чтобы потом получить компенсацию за якобы вывезенный в Россию товар. Ее сын Егор, белесый косой мальчик шести лет, которого она тоже взяла с собой в Париж, помогал ей собирать эти чеки, потом, разглядывая надписи на чеках, она обнаружила, что, среди прочего, вывезла в Россию пластмассовое корыто. Это ее очень развеселило. А компенсацию она получила и очень этим гордилась, так как считала, что деловой человек должен уметь извлекать выгоду изо всего. Кокошина намеревалась поднять свое издательство на новый уровень, создать нечто солидное и в то же время интеллектуальное, чтобы достичь мировой славы, к тому же она сама писала стихи и не теряла надежды когда-нибудь их опубликовать, она уже давно могла бы их опубликовать в своем издательстве, но Надя сказала ей, что так не делают — кто же публикует свои собственные стихи в своем издательстве! Помимо надиного мужа и Селина, она собиралась издать полное собрание сочинений Пушкина и Данте в кожаных переплетах с золотым тиснением, а так же сборник статей о любви какого-то журналиста, которые она прочитала в детстве в „Литературной газете“ и которые произвели на нее тогда большое впечатление. Правда, фамилию журналиста она забыла, поэтому постоянно спрашивала об этом у всех, включая Надю и Марусю, но те ничем не смогли ей помочь. Кокошина познакомилась в Париже с довольно зажиточным французом, который работал в адвокатуре, у него был свой дом, и он сразу же пригласил Кокошину к себе жить. Она согласилась, потому что это позволяло ей сократить расходы на проживание в гостинице. К тому же, она всегда хотела оформить брак с каким-нибудь французом, ведь тогда ей уже не нужно будет добывать приглашения в Париж, и она сможет путешествовать сама, как ей захочется. Но стоило ей только заикнуться о браке, как француз тут же стал крайне подозрительным, начал на нее орать, обвиняя ее в том, что она претендует на его деньги и дом, — „все иностранцы лживы и корыстны, так и смотрят, как бы что-нибудь урвать у честных французских граждан“. Кокошина потом, рассказывая об этом Марусе, уверяла ее, что он сумасшедший.
— У меня самой денег полно, — говорила она, криво улыбаясь, — зачем мне нужны его деньги?
В результате она снова переехала в отель, потому что лучше уж платить, чем жить в таких условиях.
Маруся как раз находилась в гостях у Нади, когда к ней пришла в гости Кокошина, она сразу же сбросила туфли и уселась с ногами на диван. Надя потом с возмущением рассказывала об этом всем своим знакомым: почему это она садится с ногами на ее диван! Адвокат, который привез Кокошину на машине, ждал внизу, он несколько раз, пока они беседовали, прибегал к ним, входил в квартиру и ревниво все осматривал, он заглядывал даже под диван, наклоняясь как бы для того, чтобы завязать шнурок на ботинке. Он прибегал раза три, и все три раза у него развязывался шнурок. Наверное, ему казалось, что она тут тайно встречается с мужиком. Кокошина была худенькая крашеная блондинка с перманентом, одевалась она в черное трико и белый пиджак, на шее у нее висели крупные пластмассовые бусы, выкрашенный золотой краской.
В Париже Кокошина пользовалась общественным транспортом, а в России, по свидетельству Нади, у нее был личный шофер, который бегал ей за продуктами, подавал документы на визу, таскал книги, то есть делал практически все, что хозяйка ему поручала, не выражая при этом ни малейшего неудовольствия. Когда Кокошина летела на самолете в Москву, он отправлялся вслед за ней на машине и старался успеть побыстрее. Чтобы поменять колеса на машине, ему приходилось выпрашивать у нее деньги неделю, в конце концов она давала ему деньги, но всегда немного меньше, чем нужно. В результате, она неоднократно рисковала жизнью, так как ездила на старых, изношенных шинах, и он ничего сделать не мог. В Москве шоферу снимали квартиру с тараканами, а Кокошина селилась в гостинице „Интурист“. По этому поводу Кокошина игриво говорила Наде:
— Не могу же я жить с собственным шофером, — и хихикала.
Кокошиной вообще хотелось жить где-нибудь в центре, там, где кипит культурная жизнь. Правда, покидать Витебск совсем она не спешила, так как в Белоруссии тогда еще существовали государственные расценки на жилье, и тому, кто имел определенные связи — а такие связи у Кокошиной были — можно было за бесценок скупать квартиры у старушек-пенсионерок, а потом уже перепродавать их по рыночной цене. В России такое было невозможно — цены на жилье там уже повсюду были рыночные, вполне официальные. В Витебске ее фирма занимала замечательный двухэтажный старинный особняк, и сама она купила себе сразу две квартиры, которые были прекрасно отделаны. Квартиру в Москве она тоже хотела купить, но никак не могла найти дешевую, все подворачивались очень дорогие, а ей хотелось подешевле. Но она надеялась, что и здесь ей удастся найти какого-нибудь алкоголика — такое бывало — и тот продаст ей квартиру по дешевке.
В конце концов, она все же купила себе квартиру в Москве, но сразу перестала платить зарплату сотрудникам своего издательства, заявив, что до тех пор, пока не закончится ремонт в ее квартире, денег никто не получит. В штате у нее числилось не меньше пятнадцати человек, на должность генерального директора она наняла бывшего генерального директора издательства ЦК ВЛКСМ Белоруссии. Кокошина, которая до 1987 года была мелким комсомольским работником, с нескрываемым удовольствием представляла своим знакомым этого крупного мужчину номенклатурного вида, а тот ей при этом подобострастно кланялся и улыбался.
Издавая серьезную литературу, Кокошина не только намеревалась обогатить культуру, она не теряла надежды обогатиться сама, прежде всего, конечно, духовно, хотя и понимала, что это очень рискованное мероприятие; но главным для нее было, безусловно, обретение новых связей, знакомство с выдающимися „интересными людьми“, которых в ее родном Витебске было очень и очень мало. Конечно, люди там жили замечательные, хорошие, добрые, но совсем не интересные.
Однажды в Москве Кокошина приехала в гости к переводчику Берроуза, которого очень рекомендовал ей надин муж как „классика современной литературы“. Была зима, и переводчик сидел прямо на полу, посредине комнаты, на полу стояла жаровня, и в ней горел костер. Кокошина с восторгом рассказывала об этом Марусе, как это колоритно, и как она сама уселась прямо на пол в своем белоснежном костюме и сидела с этим грязным длинноволосым переводчиком у костра, он говорил, что дружит с самим Берроузом и обещал Кокошиной авторские права бесплатно, мол, он с ним поговорит, ну Кокошина сразу и отвалила ему авансом тысячу долларов. Правда, потом, где-то через полгода, она случайно заглянула в рукопись перевода и была в ужасе — это был не роман, а какое-то „пособие по приему наркотиков“. Она в ярости поехала к переводчику, дверь ей открыли два бледных заросших волосами молодых человека, похожих друг на друга, как братья-близнецы. Из глубины квартиры доносился едкий запах гари.
— А позовите пожалуйста, Шварцмана, — обратилась к ним Кокошина, назвав фамилию переводчика.
— А он не может, тетенька, его кумарит, — ответил ей один из молодых людей, уставившись на нее вытаращенными бесцветными глазами, другой же в этот момент вдруг наклонился и начал блевать прямо ей под ноги. Больше она туда не приходила. После этого авторитет надиного мужа в глазах Кокошиной несколько поколебался, она усомнилась и в значимости Селина, а действительно ли он такой великий и знаменитый писатель, как ей говорят. На Марусю при встрече она теперь смотрела с большим недоверием. Однако, тяга к знакомству с интересными людьми у нее не исчезла.
На одном из великосветских приемов она познакомилась еще с одним таким „интересным человеком“, на самом деле, это был самый обычный вернисаж, какие каждый день проходят в многочисленных парижских галереях, на который привела Кокошину Надя. „Принц Гарри“ — так звали человека, с которым познакомилась там Кокошина, не оставлявшая надежды выйти замуж за иностранца. Гарри приехал в Париж из Латинской Америки, по слухам, он был очень богат, а „принц“ его все звали потому, что в его жилах, как он утверждал, течет кровь арабских шейхов. И действительно, внешне он сильно смахивал на араба, смуглый, худой, небольшого роста с черными как смоль волосами. И одевался он тоже во все черное: на нем были черные холщовые штаны и черная рубашка-косоворотка. Необычный вид и аристократические манеры сразу же сразили Кокошину наповал. Принц Гарри действительно был со странностями, и вкусы у него были не совсем обычные. Например, он любил смерть и все, что с ней связано. У него были даже специальные духи во флаконе в виде хрустального гробика, и запах у них был очень странный — он говорил, что так пахнет из могилы. Поэтому он и одевался во все черное, говорили также, что в его доме на Майорке, где он подолгу жил, повсюду висели гравюры с различными видами трупов — там были и работы известных художников, он их коллекционировал. Вообще, принц Гарри был очень загадочным существом. Кокошина, конечно, не могла равняться с ним в интеллекте, но у нее были деньги, а это значило, что они смогут вести вместе дела. Принц же говорил, что он деньгами совсем не интересуется, и ему на них вообще плевать, и несколько раз он, как бы вскользь, обмолвился, что мечтает посетить Россию, так как хотел бы найти там себе жену, простую русскую девушку, небогатую — а деньги его не интересуют, у него их хватает, ему главное — чтобы его любили по-настоящему, а не из-за денег. В Париже русских было не так много, поэтому Кокошина поняла, что у нее есть шанс, хотя в глубине души она не верила, что принца не интересуют ее деньги и решила быть очень внимательной и осторожной. По этой причине в тот день, когда наконец Гарри должен был прийти к ней в гостиницу у Мулэн Руж, она, на всякий случай, тщательно спрятала все свои деньги и драгоценности, большую же часть наличности она даже отнесла накануне в банк. Гарри пришел вечером, как они договаривались, с огромным букетом сиреневых и розовых астр, и небольшим бумажным свертком, который почему-то сразу не открыл, а просто положил на стол. Кокошина очень плохо говорила по-английски, а по-французски не говорила совсем, поэтому она и Гарри изьяснялись преимущественно жестами. Гарри почти сразу же разделся до трусов, и так и остался сидеть в одних трусах. Потом он жестом предложил раздеться Кокошиной, и она покорно это сделала. Ей, правда, было как-то не по себе, но раз уж она его пригласила, нужно было идти до конца. Гарри знаками показал ей, чтобы она легла на живот, и когда она это сделала, он достал со стола сверток, развернул его, там оказались десять церковных свечей, он взял одну, вставил ее Кокошиной в задний проход, и зажег. Кокошина молча лежала в полном оцепенении и не сопротивлялась. Кажется, Гарри остался доволен, он сидел в трусах и смотрел, как горит свеча, но он ровным счетом ничего не делал, даже не пытался заниматься онанизмом. По мере того, как догорала свеча, его лицо приобретало все более странное выражение, и глаза наполнялись слезами. Свечка горела быстро, и Кокошина уже чувствовала жжение на ягодицах, она терпела, хотя ей и хотелось вытащить огарок из задницы. Принц же, казалось, был в полном восторге. Наконец, свечка потухла сама собой, добравшись до зада, Кокошина получила сильный ожог, она даже не могла сидеть месяц после этого. Принц же неторопливо встал, оделся, собрал оставшиеся свечки и исполненный чувства собственного достоинства, удалился, даже не попрощавшись с Кокошиной. С этого момента, встречаясь с Кокошиной, он даже не здоровался с ней, делал вид, что не замечает ее. Ее это ужасно злило. Принц же не замечал не только одну Кокошину — женщины его интересовали еще меньше, чем деньги. С того самого момента он всегда появлялся на людях только в сопровождении мальчиков, иногда совсем юных.
Кокошину продолжали мучить сомнения по поводу Селина — издавать или не издавать? Хотя она все-таки взяла марусину рукопись перевода и даже заплатила аванс, правда, читать рукопись она все равно не стала. Позже, когда Маруся уже вернулась в Петербург и даже забыла думать об этом, ей как-то раз позвонили из Витебска. В трубке она услышала голос какой-то женщины с характерным провинциальным акцентом, это была корректор издательства „Кока-Даун“, Авдотья Павловна, которая по телефону стала уточнять упоминающиеся в переводе названия парижских улиц. В заключение Авдотья Павловна не выдержала и с тяжелым вздохом поделилась с Марусей впечатлениями от романа:
— Мы тут с девочками удивлялись, главный герой-то за все время даже ни разу не помылся! В общем, больной человек! „Больным“ Авдотья Павловна считала и надиного мужа. Видимо, Авдотья Павловна и „девочки“ были единственными, кто в издательстве „Кока-Даун“ прочитал марусин перевод.
Больше о Кокошиной Маруся ничего не слышала, если не считать небольшой заметки в „Книжном обозрении“, на которую Маруся случайно натолкнулась уже год спустя, перелистывая эту газету в „Академкниге“ на Литейном.
Рядом с заметкой были помещены фотографии Кокошиной в черном трико и в шляпе, на одной фотографии она присела на корточки, обхватив рукой себя за плечи, причем с первого взгляда создавалось впечатление, что она закинула ногу за голову. На второй фотографии Кокошина стояла, согнувшись вперед, улыбаясь соблазнительной улыбкой, однако при этом почему-то удивительно походила на обезьяну. А на третьей фотографии вообще было трудно что-нибудь разобрать, но казалось, что она сидит на унитазе и тужится. В заметке говорилось, что известная издательница Кокошина выпустила календарь с собственными фотографиями, выступив в новом для себя качестве фотомодели и поэтессы одновременно, на последней странице календаря были помещены ее стихи. Заметка называлась „Из издателей в фотомодели и обратно“. О любви Кокошиной к поэзии Маруся знала, но о ее желании стать фотомоделью никогда даже не подозревала, да и внешность у нее для этого была не самая подходящая: маленькая, тщедушная, невзрачная. Разве что тот факт, что все многочисленные жены надиного мужа были фотомоделями, оказал роковое воздействие на ее психику. Может быть, она была в него тайно влюблена?
****
На площади Этуаль ветер раскачивает огромный плакат: женщина сидит на ступеньках, к ней прижались двое детей, а внизу крупными буквами написано: „Где мы будем сегодня спать?“ Этот плакат повесили в защиту бездомных, чтобы он напоминал всем благополучным людям о том, что среди бездомных есть даже дети, и им нужно помочь. Но все равно все думают только о себе. Если тебе хорошо, то что тебе до остальных. Когда будет плохо, тогда и будем думать. А когда дождь и ветер и холод, и дети плачут, и тебе некуда идти, что же тогда делать, куда деваться, тогда ты попадаешь во власть улицы, любая случайность может стать роковой, и ты в ужасе шарахаешься от каждой тени, от каждого силуэта, но деваться некуда, некуда, и так везде: в России, во Франции, или в Америке — всюду одно и то же, никакого спасения нет в этом мире, везде один холодный скрежещущий ужас, от которого некуда скрыться.
Когда Маруся в ужасе просыпалась ночью в
самый глухой, самый страшный час перед рассветом или среди ночи и вдруг слышала, как наверху кто-то двигает мебель или скачет, или что-то кидает на пол, ей вдруг становилось страшно, что сверху кто-то сошел с ума или кого-то убивают, и некуда было деваться от этого ужаса…
Если уж суждено потерять рассудок, ну что ж, это было бы даже лучше, ведь иначе просто невозможно, невозможно жить в этой реальности, в этой проклятой жизни, которую невозможно вынести. Это не в человеческих
силах. И так хотелось бы куда-то убежать, но бежать некуда, везде холодная темная бездна, она и в глазах людей, идущих тебе навстречу, и в небе, и в лужах, и в реках, и в морях, всюду, всюду, и эта бездна затягивает, затягивает тебя, и некуда уйти. Лучше всего работать без
остановки, это заставляет забыть, отвлекает, наваливается тяжелый дурман, ты забываешь, и кажется что снова проглядывает что-то давно забытое теплое, тихое, и ты как будто в укрытии, но нет, все равно все время возвращается ужас, возвращается как припадок удушья, и напрасно ты хватаешь разинутым ртом воздух, все равно надолго не
хватит.
И постепенно, вместе с физической болью, мучавшей ее при воспоминании некоторых деталей, стала уходить и радость жизни, которую она раньше так остро ощущала и которая вызывала в ней тоже почти физическое опьянение и упоение. Маруся почти постоянно стала думать о смерти, потому что это единственное, что могло дать ей облегчение.
Она наконец-то подошла к последней границе в своих мыслях о самоубийстве и словно встала, покачнувшись, на самом краю крыши. Сверху все было прекрасно видно и казалось таким крошечным и трогательным. Стоя здесь, на самом краю крыши, она ощущала, как ее сердце переполняет чистая радость. И она отчетливо почувствовала, как прекрасен будет этот полет и что нужно будет постараться продлить, растянуть это последнее мгновение перед тем, как будет ужасный удар! И потом — все, пустота. Или же она просто раскачает ту пожарную лестницу, что шла вверх по задней выходящей во двор стене огромного здания, и эта лестница, сперва нехотя, а потом все быстрее и стремительнее, с грохотом и скрежетом повалится набок, и все дома вокруг закружатся и завертятся, и у нее мелькнет мысль, что она может каким-то чудом попасть на чей-то балкон, где случайно выставлена мягкая перина, или на газон, усеянный мягкими и чистыми оранжевыми листьями, и эта жизнь еще продлится.
Она будет длится еще долго, почти вечность, и в ней снова будет все, что так очаровывало ее раньше, то, что так мешало ей сосредоточиться и рассеивало внимание, и тянуло полностью, до самозабвения раствориться в плавном потоке жизни, расслабиться, дать себя убаюкать и плыть, плыть в этом нежном потоке, пока снова не натолкнешься на что-то грубое, твердое и внезапно она радостно что-то поняла — она не ощущает больше как бы давивших ее со всех сторон раньше границ, условностей, рефлексий — все это ушло, и перед ней раскрылось прекрасное бескрайнее небо, которого она искала всю жизнь, и вот только сейчас нашла. Но это ощущение счастья продлилось недолго.
Пьера больше всего заботил вопрос отправления естестенных надобностей, его ужасно раздражала невозможность помочиться, когда ему этого хотелось. Из-за этого он ненавидел Париж, потому что там не
было бесплатных туалетов, надо было платить два франка, а если человек хотел помыть руки, то и все два пятьдесят. Он давно уже лелеял мечту изобрести такой аппаратик, или мешочек, чтобы можно было его приделать к штанам: захотел помочиться — пожалуйста, и не надо искать укромное местечко. Однажды, еще в психбольнице, он видел женщину, которая стояла и мочилась стоя, как мужчина, сильная желтая струя с шумом лилась на траву, эта картина навсегда запечталелась в его памяти. Конечно, эта женщина мечтала стать мужчиной, ведь все девочки в детстве мечтают иметь маленькие члены. Когда-то давно он прочитал у Фрейда, что все мужчины, которые курят толстые сигары, жуткие фаллократы, те, которые курят сигареты, вообще-то тоже, но не в такой степени. Пьер и сам раньше курил, но когда бродил по Франции, был вынужден бросить, у него просто не было денег. Сперва он собирал окурки, потом курил самокрутки, а потом просто перестал, чем очень гордился.
Вообще Пьер любил мочиться на природе, он испытывал при этом особое удовольствие, он чувствовал, как становится растением, птичкой, цветком, лошадью. Часто, гуляя в деревне, он вдыхал в себя разнообразные запахи, они навевали на него воспоминания, но очень часто они вызывали у него отвращение. Из-за этого он не любил ездить в парижском метро. „Воняет!“ — говорил он, оказавшись там, и показывал коричневые потеки на стенах. По его мнению, это лилось дерьмо, — возможно, так
оно и было на самом деле. Многие в метро действительно мочились прямо в переходах, там часто можно было встретить какого-нибудь здоровенного негра, который стоял, отвернувшись к стене и мочился. Пьер обходил его с опаской, он знал, что все негры — жуткие фаллократы, и к тому же бандиты.
Пьер никогда не мылся, не чистил зубы и уши, он считал, что таким образом можно достичь просветления и полностью слиться с природой. Вдобавок ко всему, мытье,
например щеткой, причиняло человеку излишние страдания, а Пьер не хотел страдать, он боялся боли. Зубы он не чистил по той же причине, к тому же он не хотел тратить деньги на зубную пасту, которую выдумали капиталисты, чтобы на этом нажиться! Русские — мазохисты, поэтому
они и изобрели бани, они любят страдать. А французы, так в ответ на это сказал ему Дима, чтобы отбить запах грязи и говна, изобрели духи. При дворе Людовика XVI вообще не было туалетов, и все гадили прямо под лестницы и в парках под деревьями. Это Дима слышал на экскурсии в Версале. Пьер, слушая Диму, хихикал, но про себя затаил обиду — почему это французы грязные!
Мать Пьера часами проводила за выдавливанием прыщей, сперва она давила прыщи на лице, потом на руках, плечах и ногах, ей это нравилось. Она была мазохистка — так считал Пьер. Его отец был садист, а мать мазохистка, ну а Пьер унаследовал черты обоих родителей. Жена, конечно, от него убежала, но это не страшно, он найдет себе новую. К тому же она не была атеисткой, а он мечтал жениться на атеистке, чтобы обратить ее в православие. Пьер был с ней так нежен, иногда он чувствовал себя почти счастливым в постели с ней. Он воображал себя маленьким ребеночком, он сосал грудь своей мамочки, хотя его мамочка иногда заставляла его страдать, она запирала его в подвал, всячески издевалась над ним, он был несчастен всю свою юность и детство тоже. Что из того, что на фотографии они с братом смеются, все равно внутри он страдал, а это все лицемерие и комедия! Мамочка била его по ручкам, запирала в подвал, к тому же она не только сама его никогда не целовала, она не разрешала ему целовать девочек и спать с ними, а ему этого так хотелось! Он стиснул зубы, Галя застонала, как будто в экстазе, он стиснул сильнее и почувствовал, как теплая жидкость струится ему в рот — пусть она в ужасе визжит, пытается вырваться, это она просто пытается забрать грудку у своего мальчика! Вставная челюсть выскочила изо рта и так и осталась висеть, зацепившись желтыми клыками за сосок, наполовину откушенный и кровоточащий… Галя убежала…
Пьер любил современность, потому что это настоящий миг, а жить нужно только настоящим мигом. Он нашел картину, нарисованную еще его отцом: Христос на пути в Эммаус, фигура Христа совершенно белая, а ученики
очень грустные. Пьер пририсовал вдали маленький вертолет, а в углу рядом с Христом — автомат Калашникова и маленьких человечков с дубинками: ОМОН. Он не любил историю, она не нужна и только все запутывает.
Маруся проснулась среди ночи и долго лежала и не могла заснуть, вокруг был холодный леденящий ужас. Впереди было тоже что-то страшное, что невозможно понять… Господь защитит ее, но как пережить это сейчас?.. Она чувствовала себя слабой, как червяк… Темнота во всем доме, на улице чье-то рыдание и причитания на непонятном языке…
В этом доме с холодными каменными полами пусто, камин давно потух, обычно его топят пачками из-под сигарет и коробками из-под сыра, а на ночь окно заставляют створками дверей; и всю ночь под окнами с дикой скоростью проносятся машины и можно долго ждать рассвета, а он все не приходит и чтобы не сойти с ума внушать себе, что уже светает, вот стало светлее на улице, но это просто фонарь напротив, потом его гасят, значит настало самое темное и глухое время ночи, после трех часов, со станции неподалеку доносятся мелодичные звуки, как будто кто-то звонит в колокольчик, сердце бьется в груди, как молот, и кажется, что если не выйдешь сейчас на улицу, то умрешь, даже если еще не готов, что ж, тем хуже для тебя, но и на улице некуда идти, все заасфальтировано, ровные узкие улицы, поднимаются, спускаются, то есть подъемы и спуски, о которых лучше не думать, а в каждом доме женщины в розовых халатах, мужчжины с красными лицами, они смотрят с любопытством и равнодушно…
Так же и в метро страшно, когда поезд отходит от перрона и кажется, что ты не дождешься остановки, а просто умрешь от разрыва сердца, особенно страшно, когда слышиться мелодичное пиликанье, предвещающее закрытие дверей, в этот момент всегда хочется выскочить, расталкивая пассажиров, иногда она так и делала и все смотрели на нее с недовольством, особенно в час пик, когда вагоны переполнены и кому какое дело до твоих страхов и маний?
„Сегодня мне сделали обрезание… По медицинским показаниям… Мой член стал весь красный и очень болел, поэтому я пожаловался брату… Брат посмотрел его и сказал, что это из-за того, что там скопилась грязь и лучше сделать обрезание… мы пошли к врачу, он обрезал мне этот кончик и помазал мазью… Я теперь чувствую себя гораздо лучше… Иногда я трогаю его и мне приятно…“
„Вчера я говорил с Аннушкой… Я работаю у них в доме, делаю ставни… О как я люблю ее! Она дала мне двести франков, но мне бы хотелось, чтобы она сама отдалась мне, зачем мне эти проклятые деньги, из-за них столько слез льется на земле!..“
„Любовь — это не совокупление, и вообще я не нахожу смысла в совокуплении, как таковом. Любовь — это наслаждение всего тела, наслаждение кожи, а не освобождение от семени. От семени я и сам могу освободиться, когда хочу…“
„Летом во Франции повсюду грязь, арабы, духота, буржуазные рекламы. Зимой здесь идет мокрый снег. А в России зимой мороз. Светит солнце. Русские женщины в разноцветных платках смотрят на тебя и приветливо улыбаются. Но я поеду в Россию летом, когда женщины там ходят в легких коротких платьях. Автобусы в Петербурге всегда переполнены, поэтому, садясь в них, можно в любой момент вступать с женщинами в эпидермический диалог. Я помирюсь с Галей и поеду в Россию. Россия — это рай!“
„Сегодня я хотел поцеловать Джоанну. Но она мне сказала: „Послушай, Пьер, ты мог бы быть моим отцом“. Нет, это не мой тип! Это не женский архетип!“
„Я написал Ивонне, чтобы она спала со мной, а Ивонна рассказала Гале. Галя стала меня ревновать. Ну что же, место в постели остается вакантным. Мне стоит лишь позвонить Маше или Вале, чтобы заполнить пробел. Можно найти русскую менее страшную, да и помоложе.“
„Ивонна вышла из психбольницы еще более чокнутой, чем была раньше. Матушка Тереза открывает ставни своего дома. Это к дождю. И серый дождь видела бедная Ивонна за решетками своей лечебницы! О, какое страдание!..“
„Вообще-то Галя, особенно то, что она говорит, тоже не мой тип. Я понял это сегодня. Может, я ошибся с самого начала и это не мой тип вообще?“
Здесь в Париже Маруся фактически уже попала в разряд клошаров, бомжей и проституток, милостыню она, правда, еще не просила, но уже была близка к этому, ей оставалось лишь перешагнуть через последнюю черту, а впрочем — почему бы и нет и что в этом страшного? Чем это хуже каждодневного заискивания на работе перед начальником, когда ты трясешься, чтобы он тебя не выгнал и готова делать по его знаку все, что угодно?
Когда Маруся ехала в парижском метро, то часто встречала людей, которые просили милостыню, попадались среди них и здоровые крепкие мужики в джинсах с красными рожами в кожаных куртках, и, что самое удивительное, им тоже давали деньги. Одну профессиональную попрошайку Маруся уже знала в лицо. Она работала на Сен-Лазаре в пригородных поездах. Это была худая женщина, коротко стриженая, с очень жалостливым выражением лица, одетая в кожаные брюки и кожаную куртку. Ее сопровождала такая же тощая, облезлая собака с точно таким же выражением на морде. Женщина ходила как-то боком, склонив голову к правому плечу и опустив левое. Она заходила в электричку перед отправлением и произносила:
— Пожалуйста медам, месье, один или два франка, или билет в ресторан, или билетик в метро — я голодна, у меня нет ни жилья, ни работы.
Ей давали всегда, ни разу она ни вышла из вагона без подаяния. Маруся встречала ее все время на одном и том же месте, и три года назад, когда она приезжала в Париж, и два года назад, и год назад — она работала все там же. Часто попрошайничали совсем маленькие дети. Однажды в метро Маруся видела, как мальчик лет двенадцати в сопровождении мальчика лет трех, не больше, просил, и ему давали довольно много, причем младший мальчик хватал за руку каждого, кто давал деньги, и пытался поцеловать. У него на голове был повязан грязный платок, из носа текли сопли, а глаза были красные и заплывшие гноем.
Про попрошаек Пьер обычно говорил, что они копят себе на машину или на дом, потому что с питанием во Франции нет проблем, есть специальные столовые для бедных, где кормят бесплатно, и при церквях тоже часто раздают паек. Маруся знала, что Дима тоже просил милостыню, в том числе и в метро. Однажды она стояла с ним на станции метро Пон де Леваллуа, и вдруг Дима спрыгнул вниз и стал лихорадочно рыться среди валявшегося на путях мусора, собирая там окурки, при этом старался выбрать те, что пожирнее. Послышался шум подходящего поезда, Маруся испугалась, он проворно подтянувшись на руках, выпрыгнул обратно и с гордостью продемонстрировал Марусе целую кучу окурков, аккуратно упакованных им в небольшой бумажный кулечек.
Денис тоже просил милостыню и даже неплохо этим зарабатывал. Тогда как раз в Париже ударил сильный мороз, какого здесь не было лет десять, и по телевидению выступил известный проповедник аббат Пьер и призвал всех граждан помочь бездомным, которые замерзают на улицах без крова. Воспользовавшись этим, Денис взял огромный рюкзак, кусок картона, написал на нем „Я русский поэт. Мне нечего есть. Помогите!“, повесил его на грудь и отправился к одному из выездов из города, к Порт де Монтрей. Потом Маруся встретила его в Центре Помпиду, на нем была новая куртка на меху, красивая круглая шапочка с вышитыми на ней золотом слонами, а за плечами был рюкзак.
— Я живу в гостинице, — с гордостью сообщил ей Денис, — и вот, видишь, шапочку себе купил, самую модную!
— А на какие шиши? — поинтересовалась Маруся, ибо она знала, что у Дениса недавно не было денег даже на еду.
— А вот! — Денис снял с плеч рюкзак, открыл его и Маруся увидела, что он до половины заполнен десятифранковыми монетами — набрал! Подают очень хорошо, по телевидению у них постоянно идут сообщения о том, сколько бездомных замерзло, а они же, ты понимаешь, народ гуманный! Я даже недавно открыл себе счет в банке.
Денис громко торжествующе заржал, и на его смех обернулись посетители библиотеки, мирно сидевшие за столами. Маруся в душе ему позавидовала — ведь она бы тоже могла переехать в гостиницу!
Правда, это продолжалось недолго — уже через неделю Денис вновь объявился в доме у Пьера, такой же грязный и голодный, и даже шапочки со слонами у него не было — он продал ее, чтобы купить себе сигарет.
Маруся иногда ходила в РСХД, и там рылась в больших картонных коробках, куда складывалась одежда, пожертвованная богатыми прихожанами для бедных. Там можно было найти одеяния самых диковинных расцветок и фасонов, причем в РСХД попадали только остатки, потому что одежда проходила через несколько ступеней отбора: сперва та, что только что принесли прихожане, рассортировывалась, и люди, работавшие на сортировке, отбирали себе то, что получше, потом еще несколько раз ее перекладывали с места на место, при этом опять происходил отбор, и только потом то, что осталось, отвозили в церковь. Приблизительно раз в три месяца из Парижа в Москву или в Петербург отправляли огромные грузовики с одеждой и медикаментами, это все предназначалось для бедных русских, но вряд ли доходило по назначению, потому что в Петербурге уже образовалось много магазинчиков, где торговали на вес подержанной одеждой, Маруся подозревала, что это была та самая одежда.
Пьер тоже часто ходил в РСХД, и ему там позволяли выбирать из самых лучших коробок. Он находил себе там брюки, рубашки, и даже ботинки, хотя ботинки найти было трудно, особенно хорошие. В основном он выбирал брюки и рубашки зеленого цвета, это был его любимый цвет. Однажды нашел себе очень хорошие сапожки, кожаные, коричневого цвета, на толстой подошве, по форме напоминающие ортопедическую обувь, он все время ходил в них, носок он не носил, а посыпал себе ноги тальком, потому что считал, что так гораздо лучше и полезнее для здоровья.
Когда Пьера спрашивали, что значит „его тип“, он не мог ничего объяснить, только вытаращивал черные глаза и взволнованно бегал по комнате. „Ну, это значит, что она меня привлекает. Ты понимаешь, что такое — привлекает?“ То есть это включало в себя нечто непонятное и
таинственное, хотя Ивонна считала, что на самом деле, все гораздо проще: когда Пьеру хотелось посношаться — это был его тип, а когда его посылали подальше — то сразу становился не его.
Жена прожила с ним недолго — всего два с половиной месяца и однажды ночью убежала от него на улицу в халате и домашних тапочках, прихватив с собой дочку. Она оставила все свои вещи в доме у Пьера и наотрез отказалась вернуться туда хоть на одну минуту. Еще неделю она жила у знакомых, а потом уехала в Ленинград. У себя дома она долго не могла опомниться, и соседи отпаивали ее валерьянкой, она не могла спать без снотворного, и даже через два года, не любила вспоминать об этом периоде своей жизни.
Потом ей пришло письмо от Пьера, где было написано, что она холодная как мрамор в метро и темная, как туннель. Он продолжал писать ей и даже иногда передавал через знакомых конверты, вкладывая туда по пять долларов, но она все равно ему не отвечала.
У Пьера в рюкзаке хранились пожелтевшие, засохшие и почти истлевшие трусы одной из женщин, которая у него жила или он получил эти трусы на память в подарок, а может, незаметно стащил, и потом забыл об их существовании. Трусы лежали в кармане рюкзака, они там спрессовались и превратились в своеобразный археологический экспонат.
В назначенный час Маруся уже стояла у дверей дома, который ей назвал Франсуа, биограф Селина, с которым она накануне доворилась по телефону о встрече. Она посмотрела на часы — оставалось еще пятнадцать минут. Она решила немного прогуляться, дошла до конца улицы, завернула за угол, и по параллельной улице снова вернулась туда же.
Собравшись с духом, она нажала кнопку переговорного устройства. Тут же раздался писк, и послышался голос:
— Открывайте дверь! Второй этаж!
Маруся зашла в подворотню, справа за стеклянной дверью сидела крошечная старушка-консьержка, которая ей кивнула. Маруся открыла дверь и стала подниматься по лестнице, застеленной ковром. На стене у двери второго этажа висела абстрактная картина — много черных точек, запятых и неровных линий на белом фоне. Она позвонила в дверь, которая сразу же открылась, — на пороге стоял уже немолодой, но бодрый, подтянутый, невысокого роста мужчина с бритой наголо головой, в круглых очках и синей шелковой рубашке. В одной руке он держал какие-то бумаги. Вид у него был такой, будто он никогда с Марусей по телефону не разговаривал, и очень удивлен ее неожиданным появлением. Маруся хотела уже снова рассказать, что она из Петербурга и дальше, про Селина, но он нетерпеливо замахал рукой:
— Да, помню, помню! — и пригласил Марусю следовать за ним. Она вошла в кабинет, где стоял заваленный бумагами стол, за который Франсуа тут же уселся и жестом указал Марусе на старинное кресло. Она снова стала рассказывать про Селина, про „Смерть в кредит“, как впервые услышала имя этого писателя, почему решила переводить. Франсуа задумчиво ее слушал, время от времени его лицо передергивал нервный тик. На полу у камина Маруся заметила бронзовую копию посмертной маски Селина. Тут же лежал слепок с его руки, а рядом, задвинутая в угол, стояла картина „Ленин и ходоки“: Ильич сидел в кресле, закрытом белым чехлом, и внимательно слушал двух косматых крестьян в полушубках, которые наперебой что-то ему рассказывали, оживленно жестикулируя.
— Хотите чего-нибудь выпить? — неожиданно предложил Франсуа. Маруся кивнула, хотя предпочла бы поесть.
— Джин, виски, тоник, сок, вода? — скороговоркой произнес Франсуа.
— Виски, — сказала Маруся. Франсуа удовлетворенно кивнул и вышел, вскоре он вернулся, держа в руках несколько бутылок и высокий стакан со льдом. Он поставил бутылки перед Марусей и положил перед ней на стол шоколадку в красной обертке с золотыми буквами, на бутылке тоже была красная наклейка и золотая надпись. Маруся взяла бутылку и стала наливать себе виски в стакан, при этом она не рассчитала наклон бутылки, и стакан, который, судя по размеру, был, скорее, предназначен для лимонада, стремительно наполнился до краев.
— Что же делать, — подумала Маруся, — отливать назад в бутылку неудобно. Придется выпить.
К тому же Франсуа стоял и наблюдал за ее действиями. Маруся взяла стакан и поднесла к губам виски, сперва она отпила совсем немного, но сразу же почувствовала, как у нее закружилась голова — она с утра ничего не ела. Подавив рвотный позыв, она положила в рот квадратик шоколада, и залпом выпила все оставшееся содержимое стакана, по ее телу разлилось приятное ощущение покоя и защищенности. Франсуа сразу же показался ей милым и добрым, и она почему-то подумала, что теперь вся ее жизнь совершенно изменится. Франсуа же, который некоторое время с нескрываемым любопытством наблюдал за Марусей, теперь куда-то исчез и долго не появлялся. Перед этим он принес ей альбомы с фотографиями Селина и Люсетт, которых она раньше никогда не видела, и Маруся сидела и медленно их листала. Идти ей никуда не хотелось, а возвращаться в дом к Пьеру тем более. Время шло, и она уже перестала понимать, как давно здесь сидит. Наконец он опять появился в дверях и сообщил:
— Ну хорошо, в следующее воскресенье мы поедем к Люсетт. Я уже звонил ей и рассказал про вас. Она будет нас ждать. Только не забудьте захватить с собой купальник и полотенце. Перед визитом к Люсетт мы отправимся в бассейн — я так всегда делаю.
Маруся снова кивнула.
— Тогда до встречи. Я вас не провожаю, у меня завтра очень много работы и вставать придется рано.
Маруся посмотрела на часы — было уже 11 вечера.
На улице накрапывал дождь и, вероятно, было довольно холодно, но Маруся холода не чувствовала — виски все еще действовало.
Когда в воскресенье Маруся снова пришла к Франсуа, он первым делом достал из бара огромную бутыль виски и воодрузил ее на стол перед ней.
— Не стесняйтесь, — сказал он ей — я знаю, что все русские пьют.
Маруся молча улыбнулась и налила себе немного виски.
— Пейте, пейте. А если не хватит, то по дороге мы заедем в магазин и я куплю вам водки, — утешил ее Франсуа.
В это мгновение раздался звонок, и через минуту в комнату стремительно вошел стройный юноша с черными волосами и ярко-голубыми глазами. Франсуа представил их друг другу, юношу звали Филипп, он был серб, хотя родился во Франции. Филипп несколько раз бодро прошелся по комнате, казалось, он просто не способен долго оставаться на одном месте, ему надо был все время двигаться, прыгать, ходить. Он заговорил с Марусей на каком-то непонятном наречии, где знакомые русские слова терялись среди полупонятных и непонятных совсем, заметив, что Маруся его не понимает, он опять перешел на французский. Вскоре вышел и сам Франсуа, который захлопал в ладоши и скороговоркой произнес:
— Алле! Алле! Пошли! — Они спустились вниз, Франсуа вывел из гаража свой „БМВ“, пыльный, с давно не мытыми стеклами, на заднем сиденьи валялась его смятая черная адвокатская мантия и квадратная черная же шапочка, он был действующим адвокатом, а Селином занимался из любви к искусству. Франсуа небрежно бросил сверху сумку со своими купальными принадлежностями, Филипп уселся на переднем сиденьи рядом с Франсуа, Маруся — сзади, и они поехали.
Бассейн, куда они приехали, находился в Аквабульваре, так называлось это место, скорее, это было целое скопление бассейнов, которые были там повсюду: и на улице, и в помещении под стеклянной крышей, кроме них там еще были сауны, джакузи с горячей и холодной водой, тобогганы, по которым можно было съезжать вниз, вышки, пальмы и спортивный зал, куда сразу же и направились Франсуа и Филипп, оставив Марусю в одиночестве. Издали Маруся наблюдала за Филиппом — окруженный толпой юношей, среди которых были представители всех национальностей и рас: французы, негры, арабы, китайцы — он что-то быстро и энергично им рассказывал, потом вдруг разбежался и, сделав сальто через голову, плюхнулся прямо в маленький бассейн с холодной водой. Франсуа тоже последовал его примеру и с разбегу вниз головой прыгнул в бассейн, подняв тучу брызг, потом он стал изображать в воде разные фигуры — плавал, подняв вверх сложенные вместе ноги, рядом с которыми на воде виднелось его лицо с вытаращенными глазами, потом сделал „поплавок“, выставив на всеобщее обозрение свой круглый, обтянутый красными плавками зад, а потом стал изображать кита, пуская изо рта вверх мощную струю воды. Вынырнув, он задумчиво сказал Марусе:
— Как бы я хотел стать моллюском! Не иметь рук, не иметь ног, совсем не иметь зубов, быть только мягким, скользким и податливым телом!
Пока Маруся думала, что ему на это ответить, он нырнул и исчез под водой.
После Аквабульвара к ним в машину подсел еще один юноша, темноволосый и смуглый, похожий на араба, к тому же на голове у него был берет, очень похожий на те, что носят солдаты армии Саддама Хуссейна. Юношу звали Адель. Некоторое время они ехали молча, и тут Адель обратился к Марусе:
— А это правда, что вы внучка Ленина?
Маруся вдруг почувствовала, что на столь неожиданный вопрос было бы глупо ответить отрицательно, и хотя сам Ленин никогда не врал, она не задумываясь сказала, что да, конечно, она внучка Ленина, и отчасти она говорила правду, потому что в детстве она была октябренком, про которых всем было известно, что они — „внучата Ильича“. — А вы видели своего дедушку? — не отставал от нее Адель. — Нет, — с чистой совестью ответила Маруся, — он умер задолго до того, как я родилась.
Казалось, Адель был полностью удовлетворен. Франсуа, который тем временем продолжал вести машину, весело захихикал, видимо, это он натрепал своим приятелям про Марусю всякую ерунду и теперь был доволен, что его импровизация удалась.
— Ты поедешь к Люсетт? — спросил Франсуа у Филиппа.
— Нет, что я там забыл? — ответил ему Филипп. — Но подбрось нас до метро, нам еще нужно кое-куда зайти! Франсуа свернул налево. И тут Филипп внезапно сказал ему:
— Франсуа, ты воняешь! — и залился беззаботным смехом. — Это правда, от него воняет! — повторил Филипп, обернувшись к Аделю, и они оба стали распевать на разные голоса:
— Вонючка, вонючка, вонючка! — и так пели, пока не доехали до ближайшей станции метро, где Франсуа их наконец высадил. Дальше они уже поехали вдвоем с Франсуа, и он даже поставил какую-то классическую музыку, чтобы было не скучно ехать. Маруся ужасно волновалась, что вот она сейчас увидит Люсетт, о которой столько читала, ей все еще не верилось, что это на самом деле произойдет. Дорога шла вверх, они подъехали к высокому бетонному забору, Франсуа обогнул его и въехал во двор, где стоял трехэтажный дом, а перед домом была клумба, наверное, летом здесь много цветов и зелени, подумала Маруся. Франсуа отправился вперед, Маруся — за ним, двери были открыты, в прихожей их встретила огромная лохматая собака, она виляла своим твердым, как палка, хвостом, и старательно облизывала Марусе руки, Франсуа же брезгливо отталкивал собаку, потом он толкнул низенькие дверки и вошел в просторный салон, там за столом сидели гости, человек пять или шесть. У окна стояла большая клетка, в которой прыгал разноцветый попугай, точно такой же попугай, но побольше и более яркой окраски и тряпичный неподвижно сидел на жердочке под самым потолком. К Марусе сразу же подошла маленькая худенькая старушка, одетая в белые брюки и белую блузку, ее седые волосы были зачесаны назад, обнажая высокий лоб, она протянула Марусе изуродованную артритом руку и пригласила ее садиться за стол.
— Это Люсетт, — сказал Марусе Франсуа, — Люсетт, вы что, с ума сошли? — сварливо продолжил он, — Ведь я же просил вас не покупать пирожные, я говорил, что сам куплю, и куда теперь вы будете девать столько пирожных? — Ничего Франсуа, не сердитесь, — миролюбиво произнесла Люсетт, — Сегодня у нас много гостей.
В комнате горел камин и распространял легкий запах каких-то лекарственных трав.
Вокруг стола бродили сразу три собаки: немецкая овчарка, черный коккер-спаниэль и ризеншнауцер, тот, что встретил их у дверей. Франсуа недовольно поморщился: собаки лезли мордами в тарелки и так сильно виляли мощными хвостами, что поднимали ветер. Франсуа потребовал у Люсетт выгнать собак в прихожую, однако она уже уселась на свою кушетку у стола, положив ноги на большую подушку, поэтому выгонять собак пришлось даме, сидевшей рядом с ней. Все называли ее Сержина, она была в джинсах и полосатой футболке. Потом Франсуа рассказал ей, что он нашел Сержину где-то в Нормандии и привез в Париж, помог здесь устроиться, что скорее всего Сержина — внебрачная дочь Селина. Возможно, он опять шутил, но внешне Сержина чем-то действительно была похожа на Селина.
У камина недалеко от Маруси сидел седой старик, бывший балетный танцор, сейчас он преподавал в балетной школе, он стал рассказывать Марусе, как Селин, который был врачом, в свое время производил гинекологический осмотр его жене, тогда они еще были очень молодыми… Франсуа потом сообщил Марусе, что он всегда рассказывает всем одно и то же, и это иногда ужасно раздражает… Пожилая дама рядом с Марусей принялась расспрашивать ее, где она живет. Маруся предпочла не вдаваться в подробности. Дама была очень мила и даже сказала Марусе:
— Вы такая красивая и так хорошо одеты!
Марусе это было приятно, потому что она вовсе не была уверена в том, что действительно хорошо выглядит в тряпках, которые позаимствовала в комнате у Ивонны, пока та находилась в дурдоме, этот комплимент поднял ей настроение.
За столом все говорили наперебой: каждый о своем, и все эти голоса сливались в один неясный гул, Маруся иногда теряла нить разговора, иногда, как под воздействием вспышки, ей все становилось сразу ясно. Франсуа с довольным видом разлегся на кожаном диване прямо в черных лакированных ботинках, один его ботинок упирался прямо в бок Сержины, но Франсуа не обращал на это никакого внимания. Люсетт тем временем положила себе в тарелку несколько листиков салата и потихоньку их ела, запивая водой из широкого квадратного стакана. Она рассказывала Марусе о том, как Селин ездил в Ленинград в 1936 году, там у него была переводчица Натали, которая его спасла: предупредила о том, что его собираются арестовать, а ведь Селин хотел еще поехать в Москву, получить в „Госиздате“ гонорар за русское издание „Путешествия на край ночи“…
Ужин продолжался до поздней ночи. Потом Маруся помогала ей относить тарелки на кухню, ставила их в посудомоечную машину, а объедки складывала в миски собакам, и они тут же ворвались в кухню и стали жадно жрать, виляя хвостами и выхватывая куски у Маруси прямо из рук. Вообще, у Люсетт не курили, но на кухне это разрешалось. Это сказал Марусе лысеватый мужик в кожаных брюках и кожаной куртке, который вышел на кухню вслед за ней. Он предложил ей „Кэмел“, и они вместе закурили. Он сказал, что он актер, живет на барже недалеко от Бастилии и даже пригласил Марусю к себе в гости, предложил ей там пожить, если у нее вдруг возникнут трудности с жильем, так как сам он на два дня уезжает в командировку. Маруся поблагодарила его, трудности с жильем у нее были, но что могли решить два дня…
На обратном пути Франсуа специально провез ее через Булонский лес и показал место, где обычно собираются проститутки, но на сей раз было очень холодно и почти никого не было, только у фонаря стоял одинокий юноша в красном шарфике.
— Такой юноша стоит всего пятьсот франков, — прокомментировал Марусе Франсуа, — это совсем недорого…
— А как Селин относился к Достоевскому? — спросила его Маруся, которая уже давно вынашивала этот вопрос, отчасти потому, что ее действительно давно это интересовало, отчасти для того, чтобы завести умную беседу и подтвердить свой интерес к Селину.
— Не знаю — беззаботно ответил ей Франсуа. И по тому, как он это сказал, было видно, что ему, на самом деле, глубоко безразлично, как Селин относился к Достоевскому. Его машина плавно катилась вдоль празднично поблескивавшей огнями плавучих ресторанов Сены, в салоне машины звучала негромкая классическая музыка, у него были молодые веселые друзья, интересная работа, роскошная квартира в центре Парижа, и он не хотел забивать себе голову всякой чепухой. От этой легкости и плавного беззаботного скольжения вдаль в голове у сидевшей рядом с Франсуа Маруси на мгновение вдруг все как будто помутилось. Она вдруг перестала понимать, почему, узнав телефон Франсуа уже давно, в самом начале своего пребывания в Париже, она долгие месяцы не решалась ему позвонить, а все это время подвергала себя бесконечным унижениям, ходила по помойкам, голодала, жила с сумасшедшим, рыдала, билась в истерике, постоянно не находила себе места, целые дни напролет проводила в Центре Помпиду, сидела там, тупо уставившись на улицу, зарывалась по ночам под одеяло, стараясь таким образом укрыться от холода и внезапно охвативших ее приступов ужаса… И вот теперь у нее даже никто не спросил про книгу, когда она выйдет и есть ли она вообще, а ведь никакого перевода могло вообще не существовать в природе, она все это могла спокойно выдумать, а значит, на ее месте могла быть любая другая. Но этого, казалось, в окружении Люсетт никого особо не волновало, никто этого не замечал, все об этом почти сразу забыли.
Франсуа довез ее до самого дома в Буа-Коломб, они договорились созвониться на будущей неделе — он хотел повезти ее в Оперу, где у него была своя постоянная ложа, на американский балет, туда же должна была пойти и Люсетт.
Несколько дней спустя Маруся снова встретила Ивонну у Пьера. Та зашла на минуту в сопровождении прыщавого молодого человека с бесцветными глазами, стриженого ежиком, узнать, нет ли на ее имя корреспонденции, Пьера в это время не было дома, и Ивонна, посидев пятнадцать минут, поспешно ушла. Она сообщила Марусе, что нашла пожилого господина, у которого есть деньги и который хочет помочь ей стать актрисой, у него большая квартира, и она вполне довольна. А пока она снимается для рекламы носок, и ее фотографии можно даже увидеть в магазинах „Монопри“, то есть не ее лицо, конечно, а ее ноги, точнее, ступни в разноцветных носках. Она постригла свои волосы и Маруся обратила внимание, что при такой стрижке ее длинный нос еще сильнее выступает вперед, а глаза кажутся совсем маленькими. Вскоре вернулся Пьер, он очень расстроился, что Ивонна не дождалась его, но вскоре выпил красного вина и забыл все неприятности. Пьер жил „настоящим мигом“, он все время повторял:
— Э-э-э… настоящий миг… живи настоящим мигом…
Маруся знала, что он писал Ивонне записки с предложением спать вместе, а когда по ночам криками призывал ее к себе в постель, Ивонна дрожала от страха у себя в комнате, ведь у нее на дверях не было даже задвижки. Потом, правда, приехала Галя, и Ивонна была очень рада этому. Вплоть до той ночи, когда Пьер бегал за Галей с ножом, и та выскочила вместе со своей дочкой на улицу в одном халате и тапочках, Ивонна жила относительно спокойно. В ту ночь Пьер попытался проникнуть к Гале в комнату через окно, которое она забыла закрыть, и до смерти напугал ее. Она бросилась наверх к Ивонне, а Пьер перерезал телефонный провод, вырубил в доме свет, и побежал с ножом за Галей. Ивонна тогда тоже очень испугалась, правда, она все равно считала Галю идиоткой, потому что та упускает такой хороший случай остаться во Франции. Но Галя хотя бы не попала в сумасшедший дом, Маруся считала, что это уже неплохо.
Пьер повесил у себя над кроватью огромный портрет Гали, у которой почему-то были под носом желтые усы, глаза небесно-голубого цвета, треугольный подбородок и завиток волос на лбу. Правда, потом, когда Галя отказалась с ним спать, Маруся на этом месте обнаружила вырезанную из журнала фотографию незнакомой девушки, Пьер не раз говорил ей, что она похожа на Галю, так же прекрасна. Все лицо у этой фотографии было истыкано ножом, на месте глаз и рта зияли рваные дыры. Маруся очень испугалась, она помнила чувство ужаса, охватившее ее тогда, когда Пьер молча вошел в кухню и прошел мимо нее, толкнув ее при этом плечом. Тогда она и решила поскорее уехать из этого дома.
Она уже не сомневалась, что ей не стоит дожидаться, пока ее постигнет участь Гали и Ивонны, и надо срочно куда-нибудь переехать, хотя бы на время, до ее отъезда в Петербург. Она твердо решила вернуться домой.
В надежде, что ей удастся найти себе пристанище хотя бы на несколько дней, пока у Пьера не пройдет обострение, Маруся пришла к Кате в ее квартиру на Бобур, и застала у нее Мишеля Керра, там же находился и новый катин приятель Володя, которого Маруся уже до этого встречала в Петербурге. На этот раз он был в тельняшке и с бритой наголо головой. Вскоре они даже собирались пожениться, но перед этим Катя хотела как следует проверить свои чувства. Ведь у нее уже было много мужей, и ни один ее по-настоящему не устраивал. Правда, Володя один раз по пьянке сломал Кате ребро, но зато в другой раз она, тоже напившись, избила его ногами, он валялся на полу, а она била его каблуками по физиономии, а потом сдала в милицию. Через пару дней его выпустили, они помирились и поехали вместе в Париж.
Все пили красное вино и, судя по количеству пустых бутылок, уже были основательно пьяны. Кроме Мишеля, Володи и Кати за столом сидел еще какой-то тщедушный человек, которого Маруся сразу не заметила. Остатки волос на его голове были старательно зачесаны назад, лицо было цвета пергамента, а глаза были красными и без ресниц.
— Это Шкапов, — вполголоса сообщали Катя Марусе, — Светлая голова, умница. Недавно закончил трактат о метафизике раны.
Услышав столь неожиданную для себя характеристику, Шкапов сразу же встрепенулся и с увлечением начал рассказывать о философской категории познания в теологии. Категория же страдания, по его словам, появилась в христианской философии только в Средние века, до этого же, по его мнению, христианская мысль такой категории не знала. Катя внимательно слушала его и поддакивала:
— Да… да… да…
Володя же периодически прерывал свое молчание негромкими замечаниями:
— Ну… я слушаю, слушаю…, - многозначительно окидывая при этом Шкапова с ног до головы загадочным взглядом и подливая себе вино из большой пузатой бутылки. Шкапов все говорил и говорил, Мишель, которому в отсутствии Агаши никто ничего не переводил, явно заскучал, да и Катя уже не так часто вставляла свои „да“, как в начале речи Шкапова… Наконец он сделал небольшую паузу, намереваясь отпить немного вина из своего бокала, он уже поднес было бокал к своему рту, как тут раздался громкий раскатистый голос Володи, от которого все невольно вздрогнули:
— Слушай, а ты случаем не еврей? — Шкапов поперхнулся, от возмущения его глаза вылезли из орбит, он начал сбивчиво бормотать в свое оправдание:
— Да ты что… Да я… да мой дед был казак… — а Катя молча с наслаждением за ними наблюдала. В конце концов, Шкапов вскочил из-за стола и, попрощавшись с Катей, ушел, хлопнув дверью. Казалось, Мишель был очень рад, что Шкапов ушел. Теперь говорить начал он. Волосы Мишеля растрепались, обнажив намечающуюся лысину, очки поблескивали на потном носу. Катя опять начала привычно повторять:
— Да… да… да…
Володя продолжал мрачно молчать и пить. Вдруг он как будто что-то вспомнил, нагнулся и достал из-под стола большую брезентовую сумку, и извлек оттуда пластмассовую баночку, на которой были нарисованы пчелы.
— Вот, — сказал он, протягивая баночку Мишелю, — этот мед я привез из монастыря. Его собирали сами монахи, это целебный мед. Купите, одна баночка стоит всего сто франков.
Мишель не говорил по-русски, он молча уставился на баночку, потом, решив, что его угощают, взял ее, открыл и ложкой стал ковырять мед.
— Да-а-а, — протянула Катя, — уж тут-то можно и не торговать. Если хочешь, я сама тебе компенсирую потом эти сто франков!
— Нет, — упрямо сказал Володя, — Мне не нужны сто франков, для меня важен принцип. Эти деньги пойдут монахам.
— Ну уж! — ядовито протянула Катя, — Монахам твои сто франков не нужны.
Мишель в недоумении смотрел на них, Катя это заметила и, обращаясь к Мишелю, пояснила:
— Володя недавно был в монастыре, привез оттуда этот замечательный мед, угощайтесь! Он обладает целебной силой!
Мишель поблагодарил, взял чайную ложку и с жадностью стал этот мед поедать. Володя смотрел на него с возрастающим раздражением, потом резко встал из-за стола и отправился курить на кухню. Тут Катя вдруг заметила, что за столом сидит еще и Маруся.
— Ты знаешь, дорогая, мы с Володей скоро уезжаем, хотим пожить в монастыре, очиститься от всей этой скверны, а в нашей квартире будет жить Мишель. Ему в Париже жить негде, поэтому он обычно живет у нас.
Маруся вспомнила, что и в Петербурге Мишель жил в квартире у Кати, тогда Катя и познакомила ее с ним.
Профессор был приземистый, с одутловатым бледным лицом, в очках, его длинные сальные волосы спускались сзади на воротник потрепанного пиджака. Он приехал из Парижа со своим учеником — тощим прыщавым Антуаном. Катя пригласила Марусю на лекцию Мишеля, он читал ее в „Гуманитарном университете“, располагавшимся в обветшалом здании бывшего ПТУ на Петроградской стороне, неподалеку от Карповки. Лекция была посвящена русской иконописи и творчеству Кандинского. Тесная аудитория была до отказа забита студентами Университета и бородатыми деятелями андеграунда, среди которых Маруся увидела много знакомых лиц. Лекцию переводила Агаша.
Профессор Керр, со студенческих лет занимавшийся русской иконой и даже написавший на эту тему диссертацию, позднее случайно познакомился с вдовой Кандинского, которая попросила его помочь ей разобрать архивы покойного мужа. Так в его руках оказался богатейший материал, но и старые наработки ему было жаль бросить. Но профессор недолго мучился дилеммой, чем же ему теперь заниматься: Кандинским или иконами. Вскоре, к своей неожиданной радости, он обнаружил, что в картинах Кандинского есть очень много общего с иконописью, и чем внимательнее он вглядывался в картины Кандинского, тем больше общих черт с иконами он в них находил.
Лекция сопровождалась показом диапозитивов, профессор демонстрировал картины Кандинского, находя в них многочисленные параллели с изображениями Троицы, Христа и Богоматери.
— Вот, посмотрите, вглядитесь внимательно — восклицал он, тыча указкой в расплывчатые цветные пятна, — здесь ясно виден лик Христа, а здесь — Богоматерь с младенцем. Аудитория тупо и недоуменно молчала. Правда, свое недопонимание большинство из присутствующих было склонно относить на счет не совсем внятного и маловразумительного перевода Агаши, которая очень старательно выговаривала вслух каждое слово из заранее заготовленного на бумажке текста. Маруся заметила, что последнее обстоятельство, действительно, отрицательно сказалось на синхронности перевода, потому что несколько раз, когда из беспредметного пятна, по мысли профессора, на присутствующих должен был взирать Христос, Агаша называла то Иуду, то Богоматерь, и наоборот. Впрочем, как раз это вряд ли могло служить истинной причиной некоторого недопонимания слушателями мысли профессора, так как почти никто из сидящих в зале французского не знал. В целом же, несмотря на все эти маленькие неувязки, лекция прошла успешно, в заключение благодарные слушатели даже устроили профессору небольшую овацию. Маруся неоднократно слышала от Кати про Мишеля Керра, что он богатый аристократ и владелец старинного замка в Нормандии, поэтому ее несколько смущал потрепанный пиджак профессора и отсутствие у него двух передних зубов. Спрашивать об этом Катю было глупо, но Катя, как бы почувствовав причину марусиного недоумения, сама сразу ей все объяснила:
— Вот видишь, он совершенно безразличен к одежде, так во Франции одевается большинство интеллектуалов.
Поэтому позже в Париже, когда Маруся узнала, что Галя всерьез долгое время принимала Пьера за профессора, она не удивилась. Ведь Галя хорошо знала Катю и испытывала перед ней настоящее преклонение, за то, что она так много в своей жизни пострадала за женщин и за Бога.
На следующее утро у Маруси зазвонил телефон. Это была Агаша, которая очень озабоченным и серьезным голосом пригласила Марусю срочно зайти к Кате, где сейчас она тоже жила вместе с Мишелем, исполняя при нем обязанности секретаря-переводчика. Мишель хотел предложить Марусе перевести на русский одну из своих статей.
— Он очень много слышал о тебе и хорошо заплатит.
Маруся совершенно не выспалась, и была в плохом настроении, но у них с Костей как всегда не было денег, поэтому отказываться от перевода, да еще и за валюту, было нельзя. Маруся разбудила Костю, и, чтобы не было скучно, пригласила его пойти вместе. Костя с радостью согласился — он всегда был рад видеть Катю, беседами с которой очень дорожил.
Однако, когда Маруся с Костей позвонили в катину дверь, им никто не открыл, хотя им казалось, что за дверью они слышат какое-то шуршание. Они позвонили еще раз, потом еще, ответа не последовало, они уже собрались уходить, но в это время шуршание за дверью стало более явственным, дверь распахнулась, и на пороге возникла Агаша, облаченная в цветастый шелковый халат. Агаша напряженно и не слишком дружелюбно смотрела то на Марусю, то на Костю, как будто видела их впервые в жизни.
— Ах! — наконец сказала она, как будто что-то наконец вспомнив, — Вы к Мишелю! К сожалению, его сейчас нет дома. Он только что ушел. В десять тридцать у него встреча с академиком Лихачевым в Эрмитаже.
По губам у Агаши скользнула издевательская улыбка, которую она даже не сочла нужным скрыть. Марусю охватила ужасная злоба: Агаша разбудила ее в 9 утра, позвала в гости, а теперь делает вид, будто они пришли сами.
— Ну что ж, — сказала она, — Мы подождем, — и увлекая за собой в нерешительности застывшего в дверях Костю, она стремительно прошла мимо Агаши на кухню, где у плиты стоял Антуан и готовил себе яичницу. Маруся села на табурет и стала разговаривать с Антуаном: давно ли он знает Селина, какие замки у его родителей? И про замки в Провансе у отца Антуана, который был потомственным маркизом, и про то, что сам Антуан был анархистом и большим поклонником Селина, Маруся слышала от Агаши, поэтому в ее вопросах не было никакого подвоха, просто ей хотелось подольше потянуть время, дабы досадить Агаше. Однако реакция на эти безобидные вопросы у Антуана была более чем странной. Он в изумлении вытаращил на Марусю глаза: похоже было, что имя Селина он слышит впервые в жизни, при упоминании же о замках он краснел, как рак, и кашлял. Все это время из коридора доносилось шушуканье и чьи-то шаги. Кати дома не было, поэтому Костя сидел молча у окна на табуретке и явно скучал. Тут на пороге снова появилась Агаша и очень вежливым вкрадчивым голосом сообщила, что она ошиблась, на самом деле профессор ни на какую встречу не пошел, а просто сейчас отдыхает в своей комнате, так как вчера работал допоздна. Но он обязательно поговорит с Марусей и с Костей, только не сейчас, не сразу, а через полчасика, после того как еще чуточку поспит… На губах у Агаши опять появилась злорадная улыбка, выражавшая глубокое наслаждение, которое она получала от столь явного несовпадения предыдущей информации с последующей. На сей раз первым встал уже Костя, он взял Марусю за руку, и они молча вышли на улицу.
Через несколько дней Катя как бы невзначай сообщила Косте по телефону, что тогда на кухне Маруся все утро приставала к ученику профессора Антуану. Костя сказал, что это полный вздор, так как он сам там в это время находился.
— Ну ты же не знаешь французского, поэтому ничего и не понял, а она говорила ему: „Мальчик, я прижмусь к тебе голым телом.“ Агаша все слышала!»
Костя опять сказал, что это чушь, тогда Катя вдруг голосом, полным злорадства, добавила:
— Мне и сам Антуан жаловался, а он врать не станет, маркиз все-таки!
И повесила трубку. Костя ничего не понял, он даже не стал рассказывать об этом Марусе (она узнала об этом только потом, много позже), так как очень дорожил своими отношениями с Катей и не хотел их рвать, кроме того, Маруся и так была крайне озлоблена на Агашу.
Костя вообще долгое время ни с кем не общался, поэтому отношения с Катей значили для него очень много. Конечно, то, что она была диссиденткой и феминисткой, не очень нравилось Косте и казалось ему вульгарным. Но она изучала богословие в Париже, любила Ницше, переписывалась с Ортегой-и-Гассетом, и могла по достоинству оценить все тонкости костиных мыслей. Вообще, для Кости это было не просто знакомство, а настоящая Встреча, о возможности которой писал еще Новалис. Костя не сомневался, что Катя тоже дорожит Встречей с ним, ничуть не меньше, чем Цветаева дорожила своей Встречей с Рильке.
Но все-таки, что значили эти слова про маркиза? Какая-то слабая тень сомнения закралась в его душу, ведь Катя была совсем не дура, чтобы нести подобную чушь. И потом, если даже к маркизу действительно приставала женщина, то было ли благородно с его стороны жаловаться на это? Где здесь логика? А может быть, в словах Кати содержался какой-то скрытый намек, как в свое время Пушкину намекали на Дантеса, ведь Костя тоже был поэтом, и Катя всегда восхищалась его стихами.
Впрочем, первое время Костя сразу же отмахивался от этой мысли, которая казалась ему абсолютно нелепой и бессмысленной. Однако, как раз в это время, он срочно должен был закончить одну свою статью и очень плохо высыпался. Они как раз тогда собирались с Марусей в Париж. Потом у Кости началась от переутомления бессоница.
И теперь, когда он часами лежал на постели, безуспешно пытаясь заснуть, ему с каждым разом становилось все труднее избавляться от мыслей о двух французских аристократах, к тому времени уже давно благополучно вернувшихся к себе на родину. Ведь, в конце концов, Катя в чем-то была права, русские, действительно за последние семьдесят лет утратили свое былое благородство…
Марусе было неприятно вспоминать обо всем этом, к тому же она поняла, что жить ей здесь нельзя, поэтому она встала из-за стола и попрощалась. Мишель, который успел съесть уже три четверти содержимого банки, облизываясь, встал и пожал ей руку, после чего снова продолжил свое занятие.
Выйдя от Кати на темную улицу, Маруся стала лихорадочно перебирать в мозгу все места, куда она могла теперь пойти, чтобы не ночевать на улице. Было уже около двенадцати ночи, метро через полчаса закрывалось, поэтому решение нужно было принимать немедленно. К Трофимовой ей идти не хотелось, оставалась только мастерская русских художников на улице Жюльетт Додю неподалеку от станции метро «Сталинград». Она находилась на территории старого завода, у завода была стеклянная крыша, отчего зимой там было ужасно холодно, а летом невыносимо жарко.
Маруся однажды была там несколько месяцев назад на открытии выставки какого-то художника из Москвы, картин этого художника она уже не помнила, а запомнила только выступление джаз-квартета, одна из участниц которого сидела прямо на полу в обнимку с контрабасом, и еще проводившуяся под музыку этого квартета демонстрацию мод. Среди моделей она сразу же узнала Свету, хотя сделать это было не так просто — Света была в блестящем, как у конькобежца, комбинезоне, в прозрачном целофановом плаще и каком-то невероятном космическом шлеме с рожками.
Маруся пришла на выставку вместе с Костей, который тогда только что выписался из психушки. Заметив Свету, Костя поспешно отвернулся и отошел в другой конец зала, а Маруся подошла и поздоровалась с ней. Света к тому времени уже исчезла из дома Пьера, видимо, нашла себе для жилья другое место, поспокойнее.
Тогда же Маруся познакомилась с писателем Лямзиным и его женой Лилей. Лямзина с женой пригласил на выставку художник Рогов, которого все называли «Рог» и который и водил их по выставке. Лямзин прошел за ним сначала в одну, затем в другую сторону вдоль стены, на которой были развешены картины, и все повторял: «Блеск! Круто! Просто блеск!»
Вообще, это была модная галерея, ее даже пару раз посетил министр культуры Франции. Тем не менее, помещение у художников собирались забрать — неожиданно объявившийся владелец завода предъявил художникам иск, обвинил их в незаконном захвате здания и требовал их выселить. Хотя в Париже подобные «незаконные захваты» были самым обычным делом, захваченные здания назывались «скват». Потом художники нашли себе хорошего адвоката, который в свое время защищал Азнавура, и покидать здание не спешили. Тяжба длилась уже два года.
Маруся спустилась в метро и поехала в скват, но в середине пути поезд метро вдруг остановился и мелодичный голос объявил, что линия сломана, поезда дальше не идут. Она вышла на улицу и пошла пешком. Она шла вдоль линии метро, которая проходила сверху, это был далеко не самый комфортабельный район Парижа, было поздно и навстречу ей то и дело попадались какие-то подозрительные личности, — кто просил у нее сигарету, кто два франка Потом какой-то араб долго шел рядом, звеня ключами и что-то бормоча.
Огромные железные ворота мастерской оказались заперты, она постучала, ей открыл полицейский, оказалось, что впустить в мастерскую ее могли только на час, по настоянию владельца завода никакие посторонние личности здесь больше не имели права оставаться на ночь, лафа закончилась, адвокат Азнавура художникам не помог, суд принял решение не в их пользу. А значит, Марусе придется провести ночь под дождем в подворотне или на вокзале, от одной мысли об этом у нее в голове все помутилось, как это нередко с ней случалось, и она утратила способность воспринимать все факты в их совокупности, а только слышала какие-то отрывочные выхваченные из контекста
фразы, и видела чьи-то незнакомые лица, но общий смысл происходящего от нее ускользал. Огромный полицейский с красной рожей и другой, тщедушный с мясистым носом и вытаращенными глазами маячили перед ней, как будто в стеклянном тумане.
Маруся понуро пошла в глубь мастерской. За столом, в центре огромного зала на табуретках, ящиках, чемоданах или просто кучах какого-то хлама сидели не менее десяти человек, некоторых Маруся уже видела раньше, или встречала в других местах. На столе стояла бутылка с вином, и судя по количеству пустых бутылок под столом, застолье продолжалось уже не один час. Но, скорее всего, оно здесь не кончалось никогда, так как в прошлый раз на открытии выставки она застала здесь примерно такую же картину, разве что народу за столом было побольше.
Сидевший во главе стола раздетый по пояс бритый наголо художник по фамилии Буров (его Маруся уже встречала здесь, про него рассказывали, что он приехал во Францию на грузовом судне в контейнере с говном, поэтому ему и удалось обмануть бдительных советских пограничников) сразу же предложил Марусе ехать с ним, он был пьян, и собирался уходить, но не успел он закончить, как сидевшая рядом с ним жирная женщина с багрово-красным лицом вдруг ужасно заволновалась и завопила, причем сразу же на двух языках, русском и французском, так что понять что-либо из ее воплей было довольно сложно, отчетливо Маруся расслышала только слово «блядь», которое прозвучало несколько раз. Буров, который было, уже поднялся со своего места, снова сел.
Маруся огляделась по сторонам, повсюду на стенах просторного заводского зала были развешаны картины, сплошь состоявшие из квадратов, кружочков, треугольников, картин было так много, что все они не помещались на стенах, а штабелями лежали и стояли повсюду, в том числе и на полу, отчего порой начинало казаться, что это вовсе не картины, а специальные погрузочные поддоны, которые всегда в огромном количестве валяются в заводских цехах.
Справа от Маруси сидел толстый мужик в очках, в красной футболке и в джинсах, живот у него вываливался поверх пояса, под футболкой вырисовывалась женская грудь.
— Ну что можно сказать? Я скажу вам прямо, что это полная хуйня, — произнес он, видимо продолжая на время прерванный разговор, при этом его маленький затерявшийся между пухлых щек ротик как-то причудливо вытянулся,
— Здесь в Париже все давно уже схвачено, все сферы влияния поделены. Мальчик, что у отеля стоит — и тот знает, кому в первую очередь нужно кланяться, кто ему даст больше чаевых. В мире сейчас господствуют три мафии: евреи, гомосексуалисты и правые, то есть люди, которые все делают правильно, выступают, так сказать, за добро. И с этим нужно считаться, а иначе успеха тебе не видать, будешь в говне всю жизнь. Ну конечно, если ты не гений. Ведь ты не гений, Володя? — обратился он к сидевшему напротив него худощавому брюнету, который в ответ, смущенно, как показалось Марусе, отрицательно покачал головой.
— Вот! И я не гений! Конечно, если ты гений, тогда тебе все по хую! — неожиданно завершил свою тираду толстяк, которого все присутствующие за столом почему-то называли «Балда».
— Вот Санта у нас гений! — указал Балда Марусе на тщедушного пожилого художника в очках и с беретиком на голове, жидкие седые волосы его были собраны сзади в крысиный хвостик.
— Вы не знакомы, кстати, это Санта Барбара. Я вам, уважаемая, настоятельно советую обратить на него внимание. Санта — это наша история! Санта, да еще Паша Китов…, - продолжил Балда, на сей раз обращаясь уже непосредственно к Марусе. Санта Барбара закивал Марусе с кривой улыбкой.
Китова Маруся знала, это был тот самый безумный тип, с желтыми прокуренными усами в белой кепочке, который в прошлый раз на вернисаже схватил Костю за пуговицу и в течение получаса не отпускал, он вплотную приблизил свое лицо к костиному и, дыша на него перегаром, делился с ним своими мыслями, из которых Маруся, проходя мимо, уловила только то, что «СССР на самом деле это Свободный Союз Святой России» и что «скоро будет Девятое Мая на все времена». Еще до своего отъезда из Москвы Китов, помимо живописи, занимался фотографией, но денег за свою снимки почему-то ни с кого не брал, в результате кто-то пустил про него слух, что он сотрудничает с КГБ. «Раз не берет денег, значит, ему платят в КГБ!» Эти слухи преследовали его и здесь, во Франции, где он жил в пригороде Парижа Монжероне в общежитии в тесной комнатке на шесть человек. У него недавно повесилась жена, а сам он почти не выходил из психушки.
Санта был одет в холщовый комбинезон, весь заляпанный краской, беретик на его голове съехал на одно ухо, он радостно закивал Марусе, так как на него, судя по всему, здесь уже давно никто не обращал внимания.
— Сейчас, сейчас, я могу показать вам свои работы! — забормотал он, и, подскочив к столу, стоявшему у стены мастерской, лихорадочно начал перебирать лежавшие на нем холсты, — вот, вот, и вот!
Все его работы сплошь состояли из брызг и потеков краски, при этом он явно предпочитал черные, серые и коричневые тона.
— А вот еще одна! — Санта носком ботинка указал на лежавший на полу у стола холст, затем, приподняв этот холст с пола, он задумчиво указал Марусе на оставшиеся от холста на полу потеки краски. — Я уже не раз замечал, что на полу даже лучше получается. Я обычно работаю широким мазком, краски не жалею, и она протекает сквозь холст на пол. Видите? Только эти работы, к сожалению, нельзя сохранить надолго, они недолговечны…
Балда тем временем с тяжелым вздохом откинулся на спинку стоявшего у стола старого автомобильного сиденья, на котором он сидел, и задумчиво устремил взор куда-то вдаль. Тут речь зашла о каком-то Коле, который, по словам присутствующих, был замечательным, прекрасным человеком, и гениальным художником. Услышав упоминавшееся слово «гений», Балда опять встрепенулся:
— Гением?.. Нет, Коля гением не был, он и зад мог подставить, когда нужно, всегда нужный момент усекал, поэтому и жил неплохо, дай ему Бог здоровьица…, - Балда поднял руку со стаканом вина, как бы желая провозгласить тост, однако сидевший напротив него Володя почему-то при этих его словах весь как-то передернулся и даже подскочил на месте:
— Ты что? Ты что? Какого здоровья? — в ужасе и негодовании сбивчиво забормотал он — Он же умер!
— Помер, говоришь? — задумчиво протянул Балда, уперев одну жирную руку в колено и нагнувшись вперед, отчего у него на боку и на животе образовалось сразу несколько складок, — А и все равно, дай ему Бог здоровья! Ведь там, на том свете, тоже здоровеньким нужно быть, здоровье, оно, брат, всем требуется, а то ведь червячки сразу и сожрут…
Балда снова поднял поставленный было на стол стакан и выпил его содержимое. После последних слов Балды в мастерской установилась полная тишина, все молчали и прихлебывали вино из стаканов. В конце концов, Марусю все же согласились оставить ночевать, с условием, что завтра утром в восемь часов утра она уйдет. Она легла в углу на кровать, накрытую засаленным одеялом, окно было выбито и хотя рядом с кроватью ей поставили электрический обогреватель, но все тепло, не успев сконцентрироваться, улетало в дыру. Маруся тряслась от холода всю ночь, хотя она лежала укрывшись с головой, правда ее
утешал тот факт, что рядом с ней в ногах пристроился черный кот, он мурчал и согревал Марусе ноги.
Утром не дожидаясь восьми часов, охранник звонко зашагал коваными сапогами по каменному полу, и Маруся поняла, что пора выметаться, она помнила, с каким трудом вчера вечером удалось уговорить охранника, который все повторял, что у них могут быть неприятности, то есть их могут выгнать с работы, а работа у них была — не бей лежачего, и платили много, вот они и волновались. Было холодно, мороз, в разбитом окне синело небо, ей дали банку консервов в масле, что-то вроде ставриды и она все съела — не потому что была голодна — утром она обычно никогда не хотела есть — а просто механически, по привычке, как ела часто, не желая обидеть или ленясь отказаться. Потом она пошла по пустым улицам, ежась от холода и покачиваясь от усталости, как всегда после бессонной ночи в голове у нее был туман и перед глазами тоже, в метро она зашла чисто автоматически, подолгу останавливаясь у каждой схемы и тупо их рассматривая.
Ей еще нужно было забрать вещи и где-то обосноваться, может быть, у художников, они обещали ее пристроить. В кармане пальто она нащупала какие-то бумажки, это были визитные карточки, которые вчера на память оставили ей несколько новых знакомых. Она достала одну из них, на ней крупно латинскими буквами посередине было напечатано: BALDA, а внизу, уже более мелким шрифтом: Serge Stoljaroff, artiste, далее указывались его адрес и номер телефона.
Весь день Маруся провела в поисках нового пристанища, но у нее ничего не получалось, никто не хотел пускать ее к себе бесплатно, а денег у нее не было. Она вспомнила, что недавно в церкви познакомилась с немкой, которая уже давно жила в Париже, ее звали Луиза. Она решила ей позвонить, просто так, ни на что не надеясь, и вдруг Луиза сказала, что Маруся может пожить у нее некоторое время бесплатно, пока не вернется из Германии ее старшая дочь.
Маруся сразу же решила забрать вещи от Пьера, и отправилась в Буа-Коломб. Когда она дошла до домика Пьера, было уже довольно поздно, в окнах света не было. Маруся позвонила в звонок, но никто ей не открыл. Она решила подождать — Пьер мог пойти в гости, а остальных жильцов и подавно могло не быть дома.
Она села на крыльцо, шел мелкий дождь и было холодно. Она напялила на себя все пальто и куртки, висевшие на вешалке у двери и так сидела и ждала. Потом она стала ходить кругами по двору, уже было поздно, но никто не приходил. Тут ей пришла в голову мысль, что на самом деле они заперлись там и не пускают ее. Пьер мог так сделать, он часто закрывал двери и не пускал того, кого не хотел видеть в данный момент. А художники сидели в своей комнате наверху, уютно прижавшись друг к другу. Маруся снова позвонила, и тут увидела, как за дверью зажегся свет. Она позвонила снова, радостно, но никто не открывал.
Тогда она взяла кусок кирпича и прислонила его к звонку, теперь звонок звонил не переставая. Дверь внезапно открылась и перед ней предстал Пьер, без штанов, в короткой ночной рубашке, хвостами свисавший по бокам. В руке он держал, как показалось Марусе, свечу. Он напомнил ей учебник литературы, там был нарисован Плюшкин, так же весь обмотанный тряпочками и со свечкой в руке и с волосиками, торчавшими на его выступающей челюсти.
Маруся молча, ничего не говоря, прошла мимо него в свою комнату и стала собирать вещи. Она сильно устала, но перспектива провести еще одну бессонную ночь в этом доме ее ужасала.
Маруся шла по огромному чужому городу, вокруг блестели навязчивые витрины… «Здесь можно все, ты абсолютно свободна!» — так говорила ей Лиля, когда впервые побывала в Америке. Маруся бродила по ночным парижским улицам и чувствовала себя свободной как дикий зверь. Маруся уже давно была без денег и без работы. Уже несколько месяцев она жила у Луизы. Луиза была замужем за потомком «белых русских», у них было трое взрослых детей, и они жили в большой шестикомнатной квартире у метро «Европа». На восьмом этаже дома у них была еще небольшая комнатушка, так называемая «комната для служанки», где жила их старшая дочь. Но дочь год назад нашла работу в Германии и уехала туда, поэтому комната была свободна. Марусю поселили там.
Стояло лето, и в комнате постоянно стояла ужасная жара, крыша нагревалась на солнце, и дышать было нечем. Утром Маруся видела в легкой голубовато-розовой дымке силуэт Эйфелевой башни и купол собора Святого Августина, а снизу, со двора, где находилась музыкальная школа, доносились звуки пианино, скрипок и еще каких-то инструментов, которые поднимаясь вверх, превращались в какой-то тонкий высокий звон.
Такой звук Маруся слышала однажды утром, когда отдыхала на даче в Горелово у своей подруги. Подруга тогда уехала и Маруся осталась одна в доме. Однажды утром она пошла искать свою кошку — кошка была серая, пушистая, очень красивая — и утром был сильный туман, все было просто окутано им, как молоком или как ватой, и вдруг Маруся услышала такой странный звенящий потусторонний звук, она пошла на этот звук и дошла в тумане до какого-то небольшого пруда. И тут она увидела свою кошку — та сидела как совершенно чужая, а чуть поодаль сидели два кота — один белый с огромной головой и второй — рыжий. Маруся не сразу поняла, откуда исходили эти звуки — коты сидели совершенно неподвижно, они даже не повернули голову в ее сторону, они сидели совершенно спокойно и в то же время как-то очень напряженно и вот снова Маруся услышала этот странный потусторонний звук, глубокий, щемящий, вибрирующий, и догадалась, что звук исходил от котов, хотя рты их были закрыты и казалось, звук исходит из них помимо их воли. Такие же похожие тона, отзвуки и мелодии слышала Маруся во французской речи, особенно когда говорили быстро. Этот звук вторгаясь в общее плавное течение жизни был как бы ее напряженной струной, случайно задетой чьим-то неловким пальцем. И когда Маруся где-то случайно слышала такой звук, а это бывало иногда — то он вызывал в ней беспокойство и смутную тоску.
Однажды Луиза, которая знала, что Маруся ищет работу, предложила ей ухаживать за пожилой дамой. На улице Мадам в маленькой квартирке, заставленной буфетами и шкафами, жили две старушки — мать и дочь. Матери было 94 года, а дочери — 74. Дочь звали Лорочка, она ухаживала за матерью, потому что та уже не могла сама вставать с кровати. Платить Марусе обешали всего 70 франков за ночь, но в результате спать ей не удавалось совсем — во-первых, она вообще не могла спать в незнакомой обстановке, а во-вторых, Лорочка постоянно вопила и звала ее. Маруся должна была ночью помогать сажать старушку на горшок. В начале Маруся думала, что она днем сможет тоже как-то зарабатывать, но это оказалось невозможно, потому что ведь нужно было когда-то и спать. В узкой, забитой вещами комнате она и 74-летняя дочка по имени Лариса, лежали на кроватях, а в соседней комнате спала или находилась в полусне-полубреду 94-летняя старуха, которая то и дело внезапно начинала вопить:
— Лорочка! Лорочка! Где я?
— Вы дома, мамочка, — отвечала та.
— Я до-о-о-ма! До-о-о-о-ма! — радостно вопила старуха. Маруся лежала на кровати, Лорочка теряла терпение и подойдя к ней, визгливо звала:
— Мария! Вы не поможете мне? — Маруся вскакивала и прямо в ночной рубашке босиком отправлялась в соседнюю комнату. Там 94-летняя мама, уставившись на Марусю, спрашивала:
— Лорочка, а откуда эта дама?
— Дама из Петербурга, — отвечала дочка.
— А почему дама босая? — не унималась мамаша, пока Маруся с Лорочкой усаживали ее на стул, в сиденьи которого была пробита дырка для ночного горшка. 94-летняя старушка после революции очутилась одна с пятью детьми в Турции, ее мужа, белого офицера, убили красные у самой границы. Всю оставшуюся жизнь ей пришлось трудиться, зарабатывать на себя и на детей. Теперь она не была больна, она просто устала от жизни, и ей уже пора было отдохнуть. Правда, каждый вечер, когда Маруся приходила к ним, Лорочка ставила перед ней тарелку с вермишелью и сосиской, или давала чаю с сухарями, или еще чем-нибудь кормила. А потом она стала просить Марусю, чтобы та стирала и мыла пол, и помогала ей готовить. Лорочка, вся раскрасневшись от злости, с растрепанными седыми волосами, выбившимися из узла на затылке и со съехавшими на нос очками, стала орать:
— Ведь вы же видите, что мы две пожилые женщины, неужели вы не можете догадаться нам помочь!
Маруся ответила, что они не договаривались насчет всего остального, речь шла только о том, чтобы сажать старушку на горшок.
— А насчет ужинов мы разве договаривались? — уже просто завизжала Лорочка, и Маруся поняла, что от этой работы придется отказаться. Она почувствовала некоторое облегчение, но в то же время и беспокойство, потому что знала, что все равно придется искать работу. А потом вечером они встретились с Лилей.
Маруся возвращалась домой ночью. Она шла пешком вдоль Елисейских полей, огромная белая луна светила в середине неба. Маруся была пьяная, перед этим она весь день пила и хмель еще не выветрился из головы. Она шла вдоль бульвара Себастополь, через пустую улицу Рима, по ночному Парижу, который бывает пустым лишь ранним утром и поздней ночью. Потихоньку начинало светать, она шла по середине бульвара Себастополь, и он был такой чистый, светлый и спокойный, а она была пьяная, но даже в таком состоянии ей было видно, что это как будто другая реальность, другой мир, которого не видит никто, или почти никто.
И она видела, как постепенно вставало солнце и все вокруг становилось ярче и все дома начинали сиять и каждый лепной завиток на фасаде виден был четче, рельефнее и яснее и дома стали такого красивого цвета — бледно-зеленого, светло-бежевого, голубого и было все это белое, яркое и светлое.
Маруся подошла к дому, где она теперь жила в chambre de bonne под самой крышей на восьмом этаже, чтобы попасть туда ей нужно было долго подниматься по узенькой винтовой лестнице, по деревянным стертым до блеска многочисленными ногами ступеням, которые в конце неожиданно упирались под самый потолок и выходили на крошечную площадочку, а оттуда — в коридор, казалось, упирается в тупик, хотя на самом деле это был поворот, за которым находился туалет и рядом с туалетом в коридоре — раковина, похожая на писсуар, откуда тоненькой струйкой лилась вода, совсем как в фонтанчиках установленных во всех скверах Парижа, говорят это один американский миллионер установил в Париже такие фонтанчики, чтобы бедные люди могли пить бесплатно.
В туалете не было стульчака, а было что-то вроде очка, две подставки для ног, и когда дергаешь за спуск, вода затопляла весь грязный каменный пол, и Маруся наловчилась выскакивать оттуда чуть раньше, чем вода затопит весь пол и замочит ей ноги. Через оконце была видна стена противоположного дома и там тоже было окно, где Маруся видела стол, накрытый зеленой клеенкой, и седую старушку, которая там иногда сидела. А Марусина комната находилась чуть дальше по коридору, там не было воды, зато было электричество и можно было включать кипятильник. Потолок был косо срезан, и в потолке — прямоугольное окно, открывавшееся при помощи железного стержня, его можно было открыть больше или меньше. В углу стоял шкаф с одеждой и пластмассовое ведро, где Маруся стирала трусы.
Под окном стояла марусина кровать, напротив — бюро с пишущей машинкой, машинку ей одолжил Жора в обмен на перевод статьи Эрве Гибера, который Маруся сделала для него бесплатно.
Жора работал в «Русской мысли» и иногда давал Марусе подработать, при этом платил достаточно хорошо. Маруся приходила к Жоре в редакцию газеты, а он всегда принимал ее приветливо, вел в кафе, угощал обедом, даже покупал ей мороженое, несколько раз, когда Марусе совсем было нечего есть, он даже приглашал ее к себе в гости и кормил. Жора приехал в Париж из Ленинграда уже лет пятнадцать назад, каким образом, Маруся не знала. Жора был пухлый, с голубыми глазами за толстыми стеклами очков, и с торчащими ушами, он все время суетливо размахивал руками и нервно смеялся. Всякий раз, когда Маруся заходила к Жоре в редакцию, на нее из-за шкафа ревниво выглядывал какой-то юноша, наверное, жорин приятель — а может, ей просто так казалось, и никто Жору к ней не ревновал. Но все равно Жора вел себя странно, он то звонил Марусе и говорил с ней часами, то вдруг надолго куда-то исчезал, и при встрече едва с ней здоровался, как будто видел впервые. В начале лета Жора опять начал звонить ей почти каждый день.
А вот с Костей при встрече даже не поздоровался. Костя, который к тому времени выписался из психушки, хотел было предложить Жоре одну свою рецензию для публикации, а Жора даже не посмотрел на него, а только небрежно кивнул в направлении стоявшего в углу его кабинета стола и процедил сквозь зубы: