Ученики синьора Пьоцци не только регулярно исполняли мессы в городских церквах, но выступали также в качестве хора в различных театрах Неаполя. Пирамиды свечей на главном алтаре, святые мученики, глядящие с плафонов, ангелы в грациозном полете на алтарном экране, над головами молчаливых прихожан — вместо всех этих благословенных картин перед ними представали в таких случаях пещеристые залы в алых арабесках, драпировки из тафты, золоченые гирлянды, изогнутые мраморные балюстрады, мерцание дюжин восковых факелов в золотых канделябрах под самым потолком. Смиренное собрание верующих замещалось шумной толпой, которая, рукоплеща и горланя, теснилась в многоярусных галереях и обитых бархатом ложах; наряды, украшавшие эту стаю крикливых ворон: снежно-белые парики, серебряные петли, неохватные турнюры, камзолы из лимонно-желтого и перламутрового шелка, — заставляли задуматься, не отсюда ли вели свое происхождение самые приметные предметы из armoire[29] Пьоццино.
Сам Пьоццино, разумеется, находился при этом в центре внимания и после спектакля принимал аплодисменты, букеты, billet-doux[30]. Помимо того, певца наперебой обхаживали дамы, не брезговавшие заглядывать за кулисы; это были графини, герцогини, аристократки с лошадиными лицами; дамы, высокое происхождение которых удостоверялось выездом: открытым фаэтоном в форме дельфина или раковины, гербами и девизами знатных фамилий на стенках. Они одаривали его объятиями и поцелуями, а иной раз и более вещественными знаками благоволения: золотыми монетами, позолоченными коробочками для ароматов, флаконами духов с резными стеклянными пробками, а то и — в редких случаях — павлинами, лисами, голубями в клетках, однажды даже маленьким леопардом на золотой цепи. Одному Богу известно, что сталось с этими тварями: вернулись ли они, презрительно отвергнутые, обратно к владелицам или были принесены в жертву страсти Шипио к натуральной философии и закончили свои дни под его скальпелем либо в пасти чудовища из чулана для сушки белья.
Дамы, конечно, ведать не ведали о темных сторонах натуры Пьоццино. В его артистических помещениях царила жизнерадостная обстановка, ничем не напоминавшая о мрачных склонностях, коим он втайне предавался под крышей conservatorio. Прохладительные напитки с фруктами и вином подавались там до поздней ночи, вернее, до раннего утра, а нередко и до поздних утренних часов, поскольку сценические выступления Шипио начинались обычно, как было принято, в одиннадцать и продолжались часа три-четыре. На бархатных поверхностях карточных столов здесь шла игра в «красное и черное», игральные кости гремели и подскакивали в руках его прекрасных партнерш: дам в манто, благоухающих одеколоном, дам в масках, с низким decolletage, в пышных юбках; дам, похожих на большой колокол в оборках (за язык сходили обтянутые шелком ножки). Их доставляли в театр Сан-Бартоломео из белых дворцов высоко на холмах, иных же, по слухам, из мест менее далеких, а именно из соседних борделей. Здесь соприкасались локтями изысканнейшие женщины Неаполя и самые отпетые шлюхи, стремясь удостоиться благосклонного взгляда Пьоццино во время беседы, а позднее, в прилегающей маленькой комнате, где стены были обшиты панелями и стояла кровать с пологом, — и знаков внимания более интимного свойства.
Но однажды Шипио, предававшийся удовольствиям усерднее обычного, был принужден запереться в своей комнате и задернуть шторы. В то унылое утро он не допустил к себе даже Джулию — ни для уборки, ни для других, тайных услуг, и без того востребованных в последнее время реже, чем прежде. Потому-то, по требованию синьора Пьоцци, был внезапно отозван с церковных хоров Кончетто и помещен — в короне с драгоценными камнями, в отороченной горностаем пурпурной мантии — на самое видное место сцены, перед картонным морем. Какая исполнялась опера? Наконец-то одно из тех самых безвестных творений синьора Пьоцци! Не очень злоупотребляя заимствованиями и историческими неточностями, «Oeneus»[31] повествовал о прекрасной лидийской царевне и ее возлюбленном Энее, калидонском царе.
Увы, роль царевны не стала для бедного Кончетто многообещающим дебютом. Когда он мелкими шажками вышел на сцену, публика при непривычном виде нового сопрано зашуршала своими блестящими перьями, послышались хлопки ставень и укрывшиеся за ними обитатели лож принялись играть в шашки, прихлебывать вино и широко зевать. Но в середине первой сцены, когда Кончетто дрожащей рукой подобрал свой плащ и горестно запел об Энее, скрывшемся за картонным морем, воронье запрятало шашки, распахнуло ставни и забыло о равнодушии, поскольку с самого начала сделалось ясно, что Кончетто поет хуже некуда и что он и в подметки не годится Пьоццино. Корсет, который ему пришлось надеть, стянул его круглый животик (когда его стали хорошо кормить и освободили от работ по дому, Кончетто раздобрел и теперь с трудом сходил за женщину, не говоря уже об изящной царевне, каковой требовало либретто), и теперь протяжные ноты раньше времени глохли в него во рту и на пунцовых губах, переходя в хриплый шепот. Немалую помеху представляла и обувь: каблуки шатались и при каждом шаге Кончетто дергался как марионетка, порождая забавное подозрение, что царевна повадилась заливать горечь разлуки спиртным.
Терпение публики вскоре подошло к концу. При подстрекательстве двух или трех любителей искусств (из числа наиболее рьяных поклонников Пьоццино) в толпе, слушавшей прежде вполуха, стали раздаваться свист и смешки. Вслед за галеркой взволновались и ложи, затем — передние ряды партера, где сидели дамы в масках; на сцену, подобием умирающих чаек, спланировало несколько переплетенных в шелк либретто.
— Dentro, dentro![32]
Новые свистки и взрывы хохота; роняющая перья стая либретто, иные из которых спорхнули на арену с самой галерки.
— Долой! Прочь со сцены!
Кончетто достиг как раз середины особенно сложной колоратуры (Пьоццино, к вящей своей славе, справлялся с нею безупречно). Одновременно он ступил на середину шатких деревянных подмостков, долженствовавших изображать палубу корабля, который плыл по волнам на поиски калидонского царя (тот тревожно наблюдал за действием из-за кулис). Арию во время бури, задуманную синьором Пьоцци как свой шедевр, надлежало исполнять с большой страстью, меж тем как корабль (его тянули туда-сюда при помощи веревок рабочие сцены, прятавшиеся в кулисах) качался из стороны в сторону, чудом избегая утесов на скалистом лидийском берегу, изображение которого виднелось на заднике.
Un 'aura soave crudel gli diventa,
E in porto paventa di franger la nave…
To есть: «Легкий ветерок превращается в шквал и грозит разбить корабль». Или что-то в этом духе.
Сперва у Кончетто дрогнул голос, потом — каблуки. Буря разыгралась сверх меры, словно бы незадачливость Кончетто передалась рабочим, тянувшим за веревки; корабль стал заваливаться и беспорядочно метаться среди нарисованных волн. Кончетто сделал три неверных шага по ненастоящей палубе — и грохнулся за борт. Пурпурное платье взметнулось ему на голову, вовремя защитив от либретто, брошенного кем-то из ложи под аркой просцениума, корона же не удержалась на макушке и свалилась в оркестровую яму.
Публика взревела. Оркестр смолк. Трубы застыли у вытянутых губ, скрипичные смычки замерли над согнутыми плечами. Наконец, один из скрипачей зашевелился, с опаской подобрал корону и швырнул ее обратно на сцену, словно это была неразорвавшаяся петарда. Директор театра вскочил со своего места в переднем ряду и бешено замахал руками:
— Сию минуту перестаньте! Играйте дальше, ну же! Прекратите, говорю я вам!
Патрон Кончетто, герцог, тощее чучело с козлиной бородой, выкрикивал из своей ложи подобные же призывы, потрясая тростью из ротанга в одной руке и шпагой с серебряной рукояткой в другой. Однако сторонники директора оказались в меньшинстве и никто не обращал на них внимания, хотя Кончетто, побуждаемый совместно импресарио и primo uomo[33] (который по-прежнему переминался с ноги на ногу за кулисами), храбро поднялся с колен. Увы, его движениям недоставало грации; так же неуклюже стельная корова повинуется тычкам доярки.
При виде столь нескладной царевны зрители вновь загоготали. В свете факелов красные глаза Кончетто, от страха вылезавшие из орбит, походили на глаза мертвого Джунтоли, лицо под толстым слоем грима болезненно и одеревенело скалилось, словно им, как кораблем, манипулировали, на потеху публике, бестолковые рабочие сцены. Кончетто поспешно поднял корону и водрузил ее себе на парик (сбившийся на сторону), потом, с видом оскорбленного достоинства, поправил одежду.
— Позвольте, — с удивительной вежливостью воззвал он, однако зрители не думали униматься.
— Dentro, dentro!
Патроны в первых рядах начали топать ногами и при помощи свечей делать ему рожки. Оркестр нестройно заиграл, смолк и вновь заиграл, еще более нестройно; скрипки мяукали, горны ревели, как недужные телята. Кончетто с усилием открыл рот, как форель, нацелившаяся на невидимый крючок, но ария, как тот крючок, порхала вне пределов досягаемости.
Убедившись, что усилия бесполезны, он снова свалился в картонные волны, и корона опять скатилась в яму, откуда вразнобой доносились резкие звуки.
— Катастрофа! — завопил директор. — Катастрофа! Бога ради, уберите его со сцены! Ну же!
На следующий день Пьоццино вновь взошел на подмостки, а опозорившегося Кончетто задумали отослать в Болонью, где ему предстояло, по-прежнему на положении ученика, заниматься своим ремеслом в церквах и театрах рядом с другими певцами, пережившими подобный же крах карьеры. Но в Болонью — место ссылки неудачников — он так и не прибыл, поскольку вечером накануне назначенного отъезда бросился с органной галереи в одном из музыкальных залов conservatorio и разбился насмерть. Тремя днями позднее его тело предали земле в лиге от Аппиевой дороги, на неровном, заросшем ракитой участке среди бугристых холмов, где хоронили нищих и некрещеных младенцев. Герцог на погребении не присутствовал, но тем не менее заплатил десять сольди за мессу, а затем и за повторные, на седьмой и на одиннадцатый день.
А еще через день Пьоццино вновь приболел. Синьор Пьоцци начал уже прежде учить Тристано сложной акробатике, сопряженной с арией во время бури, а также и роли лидийской царевны вообще. Ведь, как он открыто признал ранее, достоинствами сопрано и вокальной техники, а также мощью гортани и легких Тристано превосходил всех прочих учеников — исключая, разумеется, Пьоццино. Потому с Тристано были сняты обязанности по мытью посуды и уборке двора и он принялся без помех совершенствовать свой вокал во внутреннем святилище черносутанников. И вот, когда заболел Пьоццино (обычной лихорадкой, продержавшей его, тем Н е менее, в постели почти неделю), на Тристано поспешно приладили подбитые ватой юбки и пурпурное платье.
Но если Пьоццино надеялся, что новый дублер повторит провал предыдущего, его ждало разочарование. Тристано ступил на шаткую палубу деревянного корабля и представил лидийскую царевну, чей дивный голос вызвал в публике волнение совершенно иного рода. Лицо его, правда, не отличалось миловидностью, чего не могли скрыть даже пудра и грим. Но его голос! Или ее голос? Определить было трудно… хотя нет, нет: женский голос не мог быть столь хорош; это был поток золотых шелковых нитей, которые расплетались и взлетали ввысь, к галерке; подобно орлу, парящему в потоках теплого воздуха над обрывистыми утесами, он был рожден для полета.
И вскоре свет, под которым я разумею королевские дворы Дрездена, Вены и Москвы, церкви Флоренции и Рима, забыл обо всех других певцах, заслушавшись лидийской царевны синьора Пьоцци.