Начнем с его имени: Тристано Венанцио Пьеретти. Язык сломаешь, не так ли? Разумеется, никто его под этим длинным именем не знал; мы, не особо церемонясь, всегда называли его просто Тристано. Ну, вспоминаете теперь? Нет? Ага, тогда придется рассказывать все подряд…
Пока леди Боклер повествовала, ее дерзкая поза несколько сбилась и то же произошло с ультрамариновым костюмом. За короткое время это одеяние уже успело немного сползти вниз, обнажив еще большую часть левого плеча. Похоже было, что оно предназначалось первоначально для женщины несколько иных пропорций. Из соображений скромности леди Боклер то и дело приходилось поддергивать рукав, дабы он занял более подобающее положение; боюсь, эта легкая неприятность отвлекала меня не только от рассказа, но также и от работы.
— Сколько ему лет, я понятия не имею, — продолжала она, меж тем как ее платье в очередной раз заскользило вниз, — да и он сам, думаю, тоже знает только приблизительно. Предполагаю, что родители его были бедны и что родился он где-то в Неаполитанском королевстве — в далекой южной деревне, расположенной на изгибе итальянского сапога. Вот уж воистину скромное происхождение. Представляете себе? Вообразите: бесплодная, каменистая местность, зимой слишком холодно, летом слишком жарко, местные жители грубы и невежественны, неотесанные манеры, нищенское существование. А деревня? Горы, оливковые рощи, тощие козы, стены, сложенные из камней, кучка соломенных хижин в засушливой долине. Единственный постоялый двор, убогие комнаты которого тщетно дожидаются платежеспособных гостей. Засиженная мухами церковь, колокольня — ржавый колокол, присобаченный к гнилому столбу, священник — лентяй и пьяница.
А представляете себе деревенских обитателей? В большинстве это наемные работники, грязные garzoni[14], которые трудятся в княжеских оливковых рощах. Толпа оборванцев отправляется в рощу с первыми лучами солнца, к поясам привешены ножи для обрезки деревьев; возвращаются они уже в сумерках, лица красны, шеи черны от загара. Их жены, фигурой напоминающие колокол, треплют лен на грязном полу своих кухонь, сушат его в каменных печах; вздыхая от натуги, управляются с бочками и масляными прессами в погребах, оставляя эти труды праведные только раз в году, чтобы дать жизнь очередному хилому младенцу; родившийся заменит того, кто успел умереть в прошлом году, как тот, в свою очередь, сменил очередного нежильца.
— А теперь, — продолжала она, — постарайтесь представить себе Тристано. Каким он был в восемь лет? Вообразите себе ребенка невежественного, неграмотного, невоспитанного, как невежествен, неграмотен и невоспитан и его отец, Томмазо. Старший и младший брат мальчика уже упокоились под глиняными холмиками вблизи церкви, но его не взяли ни опухоли, ни лихорадка, ни оспа; теперь он проворный крепыш, любимец священника. Он поет в церковном хоре; с готовностью, не встречающей в селянах доброго отклика, звонит по утрам в колокол; в жаркую погоду он давит на церковном полу пауков и скорпионов, после дождя ловит под скамьями зеленых ящерок; вешает дамаст и ленты на столбы и кафедры, шелк — на грязные, засиженные мухами окна. Ну что, встал он перед вами как живой, мистер Котли?
Чести вешать дамаст и ленты Тристано удостаивался несколько раз в год, когда, справившись с жарой, бандитами и крутой Виа-Романа, в деревню прибывали группы гостей. В большинстве это были больные, слепые, калеки — зрелище воистину плачевное. Они ковыляли на перебинтованных ногах, опираясь на палки, или ехали на белых от пыли костлявых осликах, иные из которых влекли повозки с самыми немощными путешественниками. Эти мытарства они претерпевали ради того, чтобы пошептать над каменным ларцом, где содержался палец святого Витта и черепа двух дев, сопровождавших святую Урсулу, или — гораздо реже — чтобы наблюдать за чудесным разжижением крови святого Януария.
В один из таких дней, примечательный тем, что разжижения не произошло, мальчик сотворил свое собственное чудо, избавившее его в дальнейшем от тягот прежней жизни.
Тристано исполнилось; вероятно, уже девять, когда на празднества прибыла необычно большая группа паломников. Священником тогда был отец Антонио Молинари. Направлен он был в деревню шесть лет назад за какие-то неблаговидные поступки в семинарии, где преподавал. Епископ без промедления сослал его в крохотный приход, где он, вполне заслуженно, прослыл распутником и пьяницей. Большинство прихожан, кроме самых требовательных, смирились с мыслью о том, что отца Антонио им придется терпеть до конца жизни, и не ожидали от священника ничего, кроме самых вопиющих безрассудств. Отец Антонио тоже примирился со своей участью. Догадываясь, что дальше этого захолустья ссылать некуда, он нисколько не боролся с привычками, которые его сюда привели; с другой стороны, каждый новый скандал убеждал его в неизбежности пребывания здесь.
Одно из таких скандальных происшествий и показало всей деревне, какими редкими качествами одарен маленький Тристане.
Обычно равнодушный к своим пастырским обязанностям, отец Антонио, тем не менее, очень любил празднества, что не всегда приводило к благому результату, поскольку в такие дни его пороки, в иных обстоятельствах худо-бедно скрытые, выносились на всеобщее обозрение. Так случилось и в праздничный вечер, о котором идет речь. Пилигримы ожидали вечерней мессы, однако хриплый ржавый колокол уже час как прозвонил, а священник так и не показался. Кто-то снарядил на розыски хористов постарше, но они, еще через час, вернулись ни с чем; месса началась, только когда отец Антонио совершенно неожиданно появился из темной ризницы: он щурился, улыбался и бормотал неясные извинения за то, что не одет (он был обнажен до пояса, показывая всем свой бледный, чудовищных размеров живот, который обычно умудрялся скрывать под стихарем).
Распорядившись, чтобы пилигримы заняли места на скамьях, отец Антоний несколько путано пробормотал мессу, а затем извлек из реликвария святого Януария фиал с кровью, которая все еще представляла собой бурую корку. Разумеется, этого мгновения все и ждали, ради него рисковали своими головами и кошельками на Виа-Романа под палящим майским солнцем.
— Возлюбленные братья! — громко возгласил отец Антонио, потрясая фиалом, как шарлатан, расхваливающий новое лекарство. — Мои возлюбленные братья!
Пилигримы наблюдали, а отец Антонио произнес еще несколько игривых приветствий, затем — менее внятных обращений и призывов, выталкивая их из себя с такой силой, что раз или два терял равновесие и в поисках поддержки хватался за кафедру. В заключение он торжествующе взмахнул фиалом, чье содержимое ничуть не отличалось от виденного минутой ранее. Увы, отец Антонио последним заметил, что чуда не произошло.
— Да, мои возлюбленные братья! Кровь святого Януария! Зрите!
Некоторые пилигримы заметили уже, что священник нетвердо стоит на ногах и глаза его смотрят в разные стороны.
— Да, зрите! — тупо повторил отец Антонио дрогнувшим от неуверенности голосом и попытался сфокусировать взгляд на фиале, который покачивался перед его носом.
— Да, зрите! — выкрикнул кто-то в задних рядах паствы. — Зрите священника-пьяницу!
Те, кто находился вблизи кафедры, могли подтвердить это обвинение, ибо их достигли винные пары, выдыхаемые отцом Антонио. Он истекал потом и едва не уронил на пол фиал.
— Да, да! Отец Молинари — пьяница!
— Бесчестие!
— Пьяный в храме Господнем!
— Скандал!
— Кощунство!
Отец Антонио сощурился и озабоченно смолк, глухой к оскорбительным выкрикам; неустойчивым взглядом он принялся изучать фиал с непокорной субстанцией внутри.
— Братья мои, — пробормотал он, пуская слюни на свой стихарь.
Несколько пилигримов, из тех что покрепче, вскочили на ноги и приготовились ринуться к кафедре. Так бы они и сделали, но отец Антонио выпрямился, повернулся к хору, участники которого уже окоченели от холода, и с нерешительным поклоном кротко проговорил:
— Пожалуйста, Тристано, будь добр…
Последовавшее было, вероятно, большим чудом, чем разжижение крови святого (каковое, между прочим, священник, к вящему удовлетворению паствы, наконец осуществил, потихоньку согрев фиал в потной ладони). Ребенок, выполняя невысказанное распоряжение священника, встал и медленно затянул:
Ammo Christum, qui renovat juventem meam,
Ammo Christum, qui gemmis cingit collum meum…
[Год Господа, который обновляет молодость мою,
Год Господа, который опоясывает шею мою драгоценным ожерельем (лат.).]
Едва прозвучали две первые строки гимна, старики, возжаждавшие крови священника, спокойно вернулись на свои места, опустились на скамьи и с ласковыми улыбками на загорелых лицах принялись слушать; старые карги в черных платьях прекратили изрыгать проклятия и затаили дыхание.
Таков был голос! Воистину ангельский! Никто из пилигримов не слышал прежде ничего подобного — да еще из уст ребенка! И вот, выслушав гимн и удостоверившись в текучести алей жидкости в чаше, большинство — прежде всего люди суеверные — решило, что чудо вызвано не чем иным, как голосом ребенка.
Чудо? Да, вероятно. Но не всякое чудо имеет хороший конец. Видите ли, в Италии нет большего несчастья для мальчика, чем обладать красивым голосом и быть сыном бедняка. Сладостный голос может стать звонкой монетой, куда более ценной, чем бочонки с маслом или визжащие поросята, которые уносятся, подпрыгивая, в заду повозки какого-нибудь князя. Может ли голос — не князь, разумеется, — ввести во владение всем этим добром? Может, но заплатить придется больше, чем стоит поросенок или курица. Много, много больше.
Спустя неделю после чуда, накануне еще одного церковного праздника, когда мальчик репетировал с хором, в дверях церкви возник, почти полностью заслонив собой прямоугольник дневного света и маячившую на заднем плане фигуру Томмазо (отца Тристано), какой-то великан в шляпе с полями. Князь? Судя по толщине, вполне можно было сказать и так; однако же это был никакой не князь, а синьор Пьоцци, выдающийся маэстро, владелец scuola di canto[15] в Неаполе.
Мальчику велели спеть для маэстро, который уселся на скамью и сцепил на огромном животе пальцы, а потом отвели в ризницу. Там он несколько минут провел в одиночестве, пока трое мужчин совещались за дверью. Внутрь долетали только трудноразличимые отзвуки. Томмазо и отец Антонио рядом с синьором Пьоцци напоминали двух спутников при внушительной планете. Затем зазвякали передаваемые из рук в руки двадцать четыре дуката, и это был похоронный звон по судьбе мальчугана.
Тристано покинул деревню через две недели, наутро после очередного празднества, снова привлекшего толпу калек на мулах. В последний раз он окинул взглядом деревню, покачиваясь на спине вьючного мула — норовистой старой животины, отчаянно сопротивлявшейся, когда он на нее залезал. Всем его попутчикам, пилигримам, достались более смирные животные. Отец Антонио, в колпаке и стихаре, произнес молитву и окропил процессию — равно людей и мулов — прохладными струйками святой воды. Плачущий ребенок в последний раз поцеловал мать, погонщик похлопал по искусанной мухами ляжке переднего мула и процессия тронулась.
Прошло не более часа, и дорога переменилась: грязная древняя Виа-Романа, знакомая мальчику по многочисленным длинным прогулкам, — сплошь навоз мулов и можжевельник летом, навоз мулов и грязь зимой, борозды и ухабы круглый год — преобразилась в место, где свершаются чудеса. В самом деле, стоило ему перейти свою прежнюю ограничительную линию, обозначенную беленой капеллой в лиге от городской стены, и весь мир переменился. В конце первого дня процессия спустилась с крутых холмов и пересекла опушку можжевелового леса, полного оленей, находившихся в собственности герцога. В сумерках путешественники вместе с мулами пересекли на пароме широкую реку, спустились ниже по течению и высадились на цветных лугах, среди посадок бергамотов и тутовых рощ, сплошь увешанных белыми коконами шелкопряда. Утром они миновали одну за другой белые виллы с мраморными террасами, которые карабкались вдоль склонов, зеленых от падуба и лимонных деревьев.
Там и сям меж темных кипарисов проблескивало озеро, а к вечеру, во многих лигах оттуда, путникам попался заросший амфитеатр, подобный лунке от выпавшего зуба. На рассвете перед ними предстал шестигорбый акведук; он тянулся через долину, как витки окаменевшего морского чудища, хвост которому заменяла осыпь красноватой скальной породы вдали, среди холмов.
В третий полдень путешественников постигло несчастье. Один из паломников, старик по имени Джунтоли, указал на пещеру, которая слыла убежищем прекрасной королевы разбойников: она располагалась на дне глубокого ущелья, заросшего дикой спаржей, подлеском и молодыми каштанами. Однако навстречу им попалась не королева, а другие представители ее ремесла — не такие прославленные, но не менее свирепые. В самое жаркое время дня паломники остановились под сенью ореховых деревьев и каштанов, чтобы подкрепиться сыром и сушеными смоквами. И тут на узкой тропе, в какую превратилась к тому времени Виа-Романа, показались трое разбойников. Один из них разрядил в воздух пистолет. Престарелая вдовица в покрывале свалилась в обморок посреди розовых кустов, откуда по крутому откосу скатилась в реку. Другие паломники под угрозой оружия были вынуждены открыть корзинки и кошельки из телячьей кожи и расстаться со своими жалкими ценностями: несколькими дукатами и римскими монетами, потускневшей цепью, выщербленным кубком, горсточкой старой bijouterie[16], часами на сломанной цепочке, тремя серебряными ложками и несколькими убогими сувенирами. Это были сплошь бедные люди.
Не имея за душой и того, мальчик, в ответ на грубые окрики одного из троицы, вынул оловянную фигурку святого Оронция, которую в последнюю минуту сунул ему отец Антонио. Безделушка тут же полетела в реку, а ее владелец получил удар по макушке.
Когда Тристано очнулся, никого — ни разбойников, ни их добычи, ни паломников, ни мулов, ни даже престарелой вдовицы в покрывале — не было видно, и тени вязов достигали уже противоположного берега реки.
Первыми он заметил мулов — всех, кроме его собственного; они стояли за первым поворотом тропы, на обочине, объедали чертополох и ракиту и послушно ждали приказаний. Они могли бы ждать вечно, потому что паломники, за исключением только вдовы (которая, вероятно, утонула, унесенная на глубину), лежали тут же, раскинув руки и ноги, и не шевелились, а во лбу у каждого зияла аккуратная дырка от пули. Глаза Джунтоли выкатились из орбит, рот был разинут, окоченевший язык вывалился наружу, словно старик готовился причаститься облаткой.
Мальчик сломя голову кинулся прочь и бежал неизвестно сколько, пока не рухнул в изнеможении, исхлестанный ракитой и исколотый можжевельником. В прохладный утренний час он поднял веки, и что же открылось его взору? Белые соборы и яркие павильоны, чередование карминной и ржаво-рыжей черепицы крыш, высокие шпили, вонзавшиеся в пронзительно-голубое небо, тысячи окон, в которых дробились рассветные лучи. А на дальнем плане — синяя бухта, стая дельфинов и рыболовы с сачками в руках…