Глава 22

Но как же синьор Беллони узнал его… или, скорее, ее… То есть, — продолжил я, — как Беллони узнал, что его клиент — Прицциелло?

Леди Боклер ненадолго прервала рассказ, чтобы налить нам по стакану рейнского вина и взять у мадам Шапюи две тарелочки с клубникой. Четыре стакана вина уже успокоили меня; каждый глоток, казалось, гладил изнутри грудь, лениво прокатываясь по пищеводу. С разрешения миледи я поджег от пламени свечи трубку и теперь пускал в потолок клубы вонючего дыма, отчего казалось, будто в комнате тлеет небольшой пожар.

— Ему рассказал синьор Каметти, — отвечала миледи, изящно кашлянув в ладонь (виной тому был чад от жертвенного огня), — поскольку он, как я уже сказала, был неизменным посетителем опер и маскарадов. Той ночью он присутствовал в палаццо Провенцале.

— А я счел его скромным ремесленником. — Я выдохнул в и без того задымленный воздух еще два-три облачка. — Ему, наверное, такое общество было не по чину?

Леди Боклер встретила это замечание легкой улыбкой.

— Вам не случалось бывать в Венеции во время карнавала, мистер Котли?

Я согласился, что не имел такого удовольствия, чувствуя, как это вынужденное признание выдает во мне человека не вполне светского. В то же время мне немного польстило, что она начала объяснения с этого вопроса, тем самым предполагая во мне светскую опытность, которой я не имел.

— Во время карнавала — нет, — добавил я поспешно, прикинулся, будто кашляю, довольно неловко закусил трубку зубами и принялся яростно ее грызть.

— Пока длится венецианский карнавал, — объяснила миледи, пока в мой стакан тонкой красной струей лилось вино, — на чины, как вы говорите, и звания никто не оглядывается. Все, от дожа и до самой последней судомойки, носят маску. За все время, пока длится карнавал, — то есть с октября до Рождества, а затем с кануна Крещения до Великого поста, плюс еще две недели после Вознесения — на улицах редко встретишь открытое лицо или обычную, не карнавальную одежду. Эти бессчетные маски и обманчивые личины, наделенные свойством блюсти тайну и сохранять инкогнито, равно вовлекают каждого гражданина республики, иногда и против воли, в стихию забав. Поймите же, мистер Котли, в эту пору любым возможностям просто несть числа!

Это описание, разумеется, заставило меня вспомнить пеструю толпу у Панкрасского источника, а также мою собственную маску и костюм, выбранные в магазине мистера Джонсона на Тависток-стрит.

Что за «любые возможности», думал я, ожидают меня в Воксхолл-Гарденз?

Но тут мое внимание приковала к себе маскировка — если это слово здесь уместно — совершенно особого рода. Пока миледи описывала разгульное венецианское сборище, я начал размывать скипидаром правый угол картины за полускрытой вуалью восковой головой моей модели, изображение которой день ото дня становилось четче. А 1а[80] сэр Эндимион, скипидара я не пожалел, и результат оказался странным и крайне неожиданным. Я с таким напором действовал кистью, обильно смоченной скипидаром, что растворил и снял не только недавно нанесенный слой краски (чего и добивался, поскольку ранее, под влиянием досады, а также, возможно, и трех стаканов рейнского, изрядно изгадил драпировки за головой миледи), но и грунт под ним. Короче говоря, я обнажил часть скрытой картины, которую записывал.

Однако, не позволив мне внимательней изучить этот палимпсест, миледи с проказливой улыбкой громко осведомилась, не будет ли ей позволено сделать затяжку из трубки. В ответ я сказал, что если за последние пять минут она хотя бы раз вдохнула воздух, то затяжку, почитай, уже сделала. Но отговорить миледи оказалось непросто: она протянула руку и я сдался, раздумывая, чего бы ради столь тонко воспитанной даме жаждать удовольствий, подобающих исключительно мужскому полу.

Трубку миледи приняла с большой готовностью, но затем заколебалась и некоторое время ее рассматривала, словно не решаясь сделать затяжку. Наконец, она откинула вуаль, взяла в рот черенок трубки и изящно зажала его своими карминными губками. Она посасывала трубку бережно и грациозно, и мне, наблюдавшему за ней с едва уловимым странным удовольствием, на миг показалось, что огонек вот-вот потухнет. Но вскоре, словно убедившись, что такой способ курения не приносит ожидаемого результата, миледи принялась затягиваться неестественно глубоко. Я забеспокоился, как бы она, вместе с дымом — ядовитым, о чем я тут же повел взволнованную речь, — не вдохнула частицы табака, который при каждой глубокой затяжке вспыхивал в чашечке ярким адским огнем.

— Осторожнее, миледи, — нерешительно проговорил я, вспоминая первые уроки курения, данные мне мистером Шарпом не ранее чем месяц тому назад. Я так рьяно взялся за трубку добряка, словно имел целью втянуть через ее тонкий черешок верблюда. В скором времени челюсти мои свело, глаза скосило в разные стороны, губы захватили половину черешка, грозя полностью заглотить трубку, и начали хлопать, как у вытянутой на берег форели с крючком во рту. Засим не замедлило последовать самое мучительное недомогание. — Постарайтесь не вдыхать дым, — предупредил я мрачно-серьезным тоном.

Но миледи упорно продолжала затягиваться, а в промежутках заверяла, что успешно осваивает курение. Увы, как я и опасался, неразумная горячность быстро привела к приступу кашля, от которого ее лицо побагровело не хуже рейнского вина.

— Миледи, — повторил я испуганно, так как кашель не утихал, сопровождаемый удушьем. По щекам миледи, которые, несмотря на слои свинцовых белил, сохраняли свой румянец, покатились слезы. Этот обильный поток внезапно подействовал на ее лицо так же, как избыток скипидара на угол «Дамы при свете свечи», а именно смыл часть толстого красочного покрытия — румян, белил и пудры, обнажив полоски основы, то есть живой плоти.

Вы, конечно, понимаете, что я не наблюдал за происходящим сложа руки. Я кинулся к окну, рывком открыл его и вернулся к миледи. Обхватив ее ладонями за бока, содрогавшиеся под клеткой корсета, я проводил ее к окну и велел дышать. Она сделала несколько затрудненных вдохов, после чего кашель и удушье возобновились. Порывы вечернего воздуха (пахнувшего, увы, немногим лучше, чем моя трубка) оказались бессильны против ядовитых паров, и когда я убедил миледи отойти от окна, выглядела она ничуть не лучше прежнего. На лбу ее выступила крупная испарина, глаза, в которых отражалась свеча, были выпучены и неестественно блестели.

— Пожалуйста, — слабо прохрипела она, — мистер Котли…

Не докончив свою мольбу, она потеряла сознание и всей тяжестью упала в мои объятия, так что еще чуть-чуть, и мы оба оказались бы на полу. Я сумел ухватиться за кресло с подлокотниками, куда, восстановив равновесие, опустил свою беспомощную ношу, и стал звать мадам Шапюи. Но поскольку любезная леди удалилась, видимо, за какой-то надобностью в нижний этаж и мой призыв принести нюхательную соль остался тщетным, мне пришлось похлопать миледи по запястьям и по щекам, а когда эти меры ни к чему не привели, освободить ее из плена тесного корсета, чтобы она задышала свободно.

До чего же деликатная это была задача! Окинув мимолетным сластолюбивым взором одежды простертой в кресле леди Боклер, я набрал в легкие побольше воздуха и погрузил руки в нежную ультрамариновую материю, чтобы найти застежки. При иных обстоятельствах мои действия были бы, вероятно, сочтены непристойными — боюсь, я действительно не вполне удержался от непристойных мыслей, в данной обстановке особенно неуместных. Несмотря на всю мою добродетель и крайний испуг, я не мог не помедлить секунду, когда мои заляпанные краской руки ощутили необычайную нежность ткани и еще большую мягкость обнаженной кожи миледи. Ощущение было примерно такое, как когда растираешь между пальцами франкфуртскую черную сажу тонкого помола.

Внезапно миледи, прервав мои наблюдения, коротко простонала, тело ее конвульсивно дернулось, и я стал поспешно тянуть и дергать застежки корсета из китового уса, который мадам Шапюи несколько часов назад затянула на своей хозяйке. Этот слабый стон свидетельствовал о скором возвращении миледи к жизни, и, едва я распустил корсет и добрался до сорочки, моя пациентка очнулась. Однако радость из-за быстрого возвращения миледи к жизни была бы большей, если бы мои действия не были истолкованы в ложном свете.

— Что?.. — Встревоженная и немало, как будто, рассерженная, она с ужасом оглядела спущенный с плеч костюм, ничем не прикрытый корсет и со скромностью, трудно объяснимой в свете ее прежнего поведения, принялась поправлять то и другое. — Ай! Что же это? Да как вы смели!

— Миледи… — Я наклонился и попытался помочь ей с застежками, но она с бешеной яростью воспротивилась.

— Руки прочь, сэр! Низкий человек, как же я в вас обманулась! Негодяй! Так подло воспользоваться беспомощностью леди! Надеюсь, вы не позволили себе… нет!.. Не прикасайтесь ко мне! Не смейте на меня смотреть!

Казалось, она не могла решить, что прикрывать в первую очередь: частично обнаженную грудь или лицо, в бороздах от слез и стремительно блекнувшей косметики.

Я отвернул лицо от этого зрелища, но, поскольку мои протесты и попытки к eclaircissement[81] ни к чему не привели, мне оставалось лишь одно средство спасти свою репутацию, а именно оказать помощь способом, уж никак не поддающимся ложному истолкованию. Я извлек свой носовой платок и начал стирать канавки, прорытые на ее лице слезами в самые бурные минуты припадка. Мне пришли на ум некоторые портреты кисти сэра Эндимиона: как соскальзывали с них и падали на пол жирные мазки мастера, словно лица княгинь и жен торговцев растопила сильная жара.

Но на мои заботы о таявшем (так могло показаться) лице миледи она отвечала с тем же упорным и яростным неприятием, что и прежде. Стремясь уклониться от моих услуг, она так глубоко откинулась назад, что едва не опрокинула кресло. Меня несказанно поразили и огорчили как ее подозрительность, так и необъяснимые перемены настроения.

— Прочь! — выкрикнула она, вновь прикрылась вуалью и почти целиком спрятала лицо в ладонях, как будто ее ужасала сама мысль, что на него падет мой взгляд. — Убирайтесь! — взвизгнула миледи за маской из пальцев. — Оставьте меня! Оставьте/

Она затушила свечу и, поддерживая свое заляпанное платье, ретировалась в соседнюю комнату, хлопнула дверью и заперлась там, а я очутился один в полной темноте.

Минут через десять, однако, миледи поправила свой костюм, а с ним и душевный настрой. В уединении будуара она привела в порядок и лицо, искусно воспользовавшись румянами и перламутровой пудрой. Когда она появилась в освещенном дверном проеме, я, готовый шагнуть за порог, застыл у дверей, как скульптурное изображение Гармодия и Аристогитона, только на сей раз без богини. В комнате по-прежнему царила тьма.

«Сперва сэр Эндимион, теперь вот миледи, — раздумывал я чуть раньше, собирая в потемках свои краски и трубку — злосчастную трубку, ставшую тем яблоком, из-за которого я был изгнан из Эдема. — Да, Джордж, теперь ты лишился их обоих. Твои потери невосполнимы. Куда тебе после этого податься? Что предпринять?» Я больно стукнулся головой о стол.

Леди Боклер запалила свечу, от которой остался один огарок. Затем наполнила наши стаканы вином.

— Прошу вас — Голос ее был спокоен, но рука немного дрожала. На стол упало две-три капли, похожие на пятна крови. — Пожалуйста, садитесь, любезный сэр. Пейте.

С опаской и неохотно я уселся. Поднял стакан и выпил. Моя ладонь тоже дрожала, и к прежним каплям добавились новые. Я не выпускал из рук краски и влажный холст — фрагменты, disjecta membra[82] моей жизни, собранные в темноте. Миледи налила в мой стакан еще вина; бутылка почти опустела, содержимого в ней осталось полдюйма, не больше.

— Пейте, — повторила она.

Следующие пять минут она кротко молила меня о прощении. Говорила, что не сомневается в чистоте моих побуждений. Благодарила за заботу. Ее благодарности не было предела. Она извинялась без конца, на разные лады. Объясняла, что была нездорова, испугана — не владела собой. Прежде случалось, что джентльмены позволяли себе вольности… недостойно с ней обходились — как именно, неважно. Джентльмены, которым она доверяла.

О, она бы многое могла порассказать! Назвать имена негодяев! И вот… могу ли я винить ее в происшедшем? Леди должна защищать свою добродетель, а джентльмены такие… такие обманщики. Да (она нежно, доверительно мне улыбнулась), она знает, что я не таков; конечно же, она не винит весь мужской род за грехи его худших представителей! Что же еще привлекло ее и расположило в мою пользу, как не мои добродетели, сказала она. Она убеждена, не сомневается ни минуты, что я никогда не обману ее доверия.

Завершив этот монолог, она промокнула уголки глаз: по ходу оправдательной речи там выступила влага, отчего maquillage миледи вновь подвергся опасности. Однако ни одной слезы не скатилось, и миледи подняла голову. Она как будто ожидала моего ответа.

Я молча установил холст и мольберт и открыл коробку с красками.

— Нам понадобится новая свеча, — выговорил я наконец.

— Фейерверк закончился, — произнесла леди Боклер, зажигая новую свечу от пламени старой, и приняла привычную позу. — Последние огненные пирамиды, колонны и львиные гривы отразились в канале, в окнах виллы и погасли…

Вновь принимаясь за работу, я утаил от глаз миледи прореху в красочном слое — окно, неожиданно открывшееся… куда? Я не исключал, что миледи предпочтет окутать вуалью и эту тайну тоже.

Загрузка...