Четыре долгих года провел Джордж Уэббер в Бруклине, а потом вышел на простор, огляделся и решил, что с него довольно. За эти годы он многое узнал и о самом себе и об Америке, а теперь его вновь охватила жажда странствий. Жизнь его всегда, как маятник, раскачивалась между двумя крайностями — от оседлости отшельника к вольному бродяжничеству и от вечных скитаний вновь — к земле. И вот опять не дают покоя старые вопросы: «Куда теперь пойдем? Что будем делать дальше?» — и не утихают, и требуют нового ответа.
С того часа, когда вышла его первая книга, он думал о том, как написать, как построить следующую. И теперь, казалось ему, он нашел решение. Быть может, не самое верное, единственное, а все же решение. Сотни и тысячи отдельных, разрозненных заметок и записей наконец-то выстроились в его сознании в каком-то определенном порядке. Надо только соединить их в одно целое и заполнить пустоты» — и получится книга. Но Джордж чувствовал, что проделать эту важнейшую работу — все пересмотреть и построить окончательно — сумеет лучше, если сперва круто переломит однообразный ход своего теперешнего существования. Надо увидеть новые места и новые лица, глотнуть иного воздуха, от этого прояснятся мысли и зорче станет глаз.
Да и неплохо бы на время убраться из Америки. Жизнь тут слишком полна событий, слишком она будоражит и тревожит. Все здесь до того изменчиво и текуче, во всем вкус больших начал и щедрых обещаний, — глядя на это, пьянеешь от восторга, слишком трудно собраться с мыслями и делать свое дело. Быть может, в Старой Европе, где культура более зрелая и вся жизнь — устоявшаяся, прочная, вылепленная наследием веков, меньше вокруг будет такого, что отвлекает от работы. И он решил поехать за границу, в Англию; там он бросит якорь, там, в тихой заводи, найдет покой и закончит свою новую книгу.
И вот в конце лета 1934 года он отплыл из Нью-Йорка, прямиком направился в Лондон, снял там квартиру и с головой ушел в работу. Всю осень и зиму он провел в Лондоне в добровольном изгнании. Это была для него памятная пора, в ту пору, как ему позже суждено было понять, он открыл для себя новый мир. Все события и ощущения тех дней, все люди, с которыми он тогда встречался, наложили неизгладимый отпечаток на его жизнь.
А сильней всего повлияла на него тогда встреча там, в чужой стране, со знаменитым американским писателем Ллойдом Мак-Харгом. Все складывалось так, что они не могли не встретиться. И встреча с Мак-Харгом значила для Джорджа бесконечно много, потому что впервые он столкнулся с живым олицетворением самой заветной, самой сокровенной своей мечты. Когда Ллойд Мак-Харг, точно ураган, пронесся через его жизнь, Джордж понял, что впервые перед ним предстала во плоти сама прекрасная Медуза — Слава. Никогда прежде он не заглядывал в лицо этой прекрасной дамы и не видал, что могут сделать с человеком ее сладостные речи. Теперь он увидел все это своими глазами.
По приезде в Лондон Джорджу посчастливилось — он снял квартиру на Эбери-стрит. Это жилище уступил ему некий молодой военный, обладатель звучной многосуставной фамилии, какие нередко встречаются в высших кругах английского общества, среди будущих наследников титула. Джордж так и не научился выговаривать полностью столь громкое наименование, достаточно сказать, что владелец его жилища был майор Имярек Имярек Имярек Биксли-Дэнтон.
Майор был недурен собой — молод, высок, румян, с ладной гибкой фигурой кавалериста. И к тому же приятен в обхождении — до того приятен, что, передавая Джорджу права на свои апартаменты, ухитрился вставить ему в счет огромную сумму — плату за электричество и газ, которые сжег он, майор, в предыдущие два квартала. А электричество и газ, как пришлось потом убедиться Джорджу, в Лондоне стоят дорого. Одно необходимо, чтобы читать и работать не только ночи напролет, но и так называемые дни, когда в окно вползает непроглядная серая муть. А без другого невозможно ни умыться, ни побриться, ни приготовить еду, ни хоть немного согреться. Джордж так и не понял, каким образом приятнейший майор Биксли-Дэнтон ухитрился его провести, но проделано это было очень ловко, полгода Джордж ничего не подозревал, и лишь на полпути домой, в Америку, его осенило: ведь он занимал скромное жилище на Эбери-стрит только шесть месяцев, а оплатил четыре фантастических счета за газ и электричество за целый год!
Но поначалу Джордж решил, что заключил выгодную сделку, и, пожалуй, так оно и было. Он платил майору Биксли-Дэнтону поквартально (разумеется, вперед) из расчета два фунта десять шиллингов в неделю — и за эти деньги получал (по крайней мере на ночь) в полное свое распоряжение очень небольшой, но истинно лондонский дом. По правде говоря, в фешенебельном квартале, среди своих величественных соседей, построенных роскошно и с размахом, домик этот казался крохотным и совсем не примечательным. В нем было всего три этажа, Джордж поселился на самом верху. Под ним принимал своих больных какой-то врач, а в нижнем этаже помещалась небольшая портняжная мастерская. И врач и портной жили где-то еще, а здесь бывали только днем, и вечерами Джордж оставался в доме единственным обитателем.
К маленькой портняжной мастерской он сразу исполнился уважения. Сюда постоянно отдавал гладить штаны почтенный и знаменитый ирландский писатель Джеймс Берк, и однажды вечером Джордж имел честь присутствовать при том, как великий человек зашел за ними. То была памятная минута в жизни Джорджа Уэббера. Он чувствовал, что стал свидетелем важного, значительного события. Впервые он столь близко соприкоснулся с интимным миром литературного величия, а ведь почти каждый справедливый человек согласится: много ли на свете такого, что сравнится по интимности с парой штанов? Вдобавок в ту самую минуту, когда мистер Берк вошел в мастерскую и спросил свои брюки, Джордж как раз собирался получить свои. От такого немудреного совпадения он восторженно ощутил, что с этим почтенным джентльменом, перед которым он многие годы преклонялся, его связывают глубочайшее взаимопонимание и полное единство. Теперь и он причастен к великим, он стал своим в кругу избранных! Ему уже слышались чьи-то слова:
— Да, кстати, вы в последнее время не встречали Джеймса Берка?
— Ну как же, — небрежно ответит он, — я только на днях с ним столкнулся в мастерской, где нам обоим отглаживают брюки.
Ночь за ночью работал он у себя на третьем этаже, единственный в эти часы господин и повелитель скромного дома, трудился над построением книги, которая (он на это надеялся, хоть и не смел поверить), быть может, прославится наравне с иными книгами Берка, — и минутами его охватывало престранное, волнующее ощущение чьей-то дружеской близости, словно здесь, под одной с ним крышей, присутствовал и с одобрением взирал на него некий благожелательный дух — и, пока Джордж бодрствовал в ночи, дух этот всем красноречием тишины говорил ему:
«Трудись, сынок, не теряй мужества, не теряй надежды. Никогда не отчаивайся. Ты не совсем одинок. Мы тоже здесь — мы бодрствуем в ночи, мы ждем, мы одобряем твой труд и твою мечту.
С совершенным почтением — Брюки Джеймса Берка».
Среди самых памятных впечатлений от полугода жизни в Лондоне запомнилось Джорджу Уэбберу его знакомство с Дэйзи Парвис.
Миссис Парвис, поденщица, жила в Хаммерсмите и многие годы работала у «холостых джентльменов» в аристократических кварталах, известных под названиями Мэйфер и Белгрейвия. Джордж как бы получил ее в наследство от майора Биксли-Дэнтона, а уезжая, вернул, чтобы тот затем передал ее следующему холостому джентльмену, который (надеялся Джордж) будет достоин ее верности, преданности, поклонения и смиренного служения. Прежде у Джорджа не бывало никакой прислуги. В детстве, на Юге, он знал чернокожих слуг, в более поздние годы в разных местах, где ему случалось жить, раз или два в неделю приходила какая-нибудь женщина прибрать; но никогда прежде не было у него служанки, которая принадлежала бы ему телом и душой, так, что ее интересы становились неотделимы от его интересов и ее жизнь — от его жизни; никогда еще ни один человек не посвящал себя всецело заботам о его, Джорджа, удобствах и его благополучии.
По внешности миссис Парвис можно бы считать классическим образчиком такой прислуги. Она была не из тех комических фигур, какие мы столько раз видели на рисунках Белчера и Фила Мэя — не какая-нибудь старая толстуха, закутанная в шаль и с крохотным чепцом времен королевы Виктории на макушке, — таким, кажется, самое место в пивной, да немало их, насквозь пропитанных пивом и злостью, и вправду встречаешь в лондонских пивных. Нет, миссис Парвис была настоящая труженица с большим чувством собственного достоинства. Была она лет сорока с хвостиком, среднего роста, склонная к полноте, светловолосая, голубоглазая и румяная, скромное милое лицо, добрый приветливый нрав; но в ее обращении с посторонними чувствовалась некоторая даже гордость. Она была неизменно учтива, но поначалу держалась с новым хозяином суховато. Придет поутру, и они деловито обсудят планы на весь день: что сготовить на обед, какие продукты надо «припасти», сколько денег придется «выложить».
— Чего вы желаете нынче на обед, сэр? — скажет, бывало, миссис Парвис. — Вы уже надумали?
— Нет еще, миссис Парвис. Что вы посоветуете? Дайте сообразить. Вчера у нас была рубленая говядина с брюссельской капустой, верно?
— Да, сэр, — отвечает миссис Парвис, — а прошлый раз, может, помните, в понедельник мы готовили ромштекс с жареным картофелем.
— Да, еще как вкусно было. Может, опять сделаем ромштекс?
— Очень хорошо, сэр, — с безукоризненной учтивостью скажет миссис Парвис, но зазвучит в ее голосе некая нотка, словно бы деликатный, но недвусмысленный намек: дескать, воля ваша, а только выбрать можно бы и получше.
Джордж улавливает намек, и его тотчас одолевают сомнения.
— Постойте-ка, — говорит он. — Пожалуй, что-то уж очень часто у нас пошли ромштексы эти самые, верно?
— Вы их сколько раз заказывали, — спокойно отвечает миссис Парвис, не с упреком, а просто чуть заметно подтверждая истину. — Но, конечно… — Она смолкает на полуслове и ждет.
— Что ж, ромштекс штука хорошая. Они у нас были первый сорт. Но, может, сегодня для разнообразия что-нибудь другое сделаем? Как по-вашему?
— Да по-моему оно так, сэр, коли вы не против, — спокойно отвечает миссис Парвис. — Все ж таки приятно когда-никогда и разного поесть, правду я говорю?
— Ну, конечно. Так на чем порешим, миссис Парвис? Что вы предлагаете?
— Да вот, сэр, с вашего позволения, бывает хороша копченка с горошком. — Она разрешает себе сказать это чуть менее официально, с капелькой даже воодушевления, в ее голосе к едва уловимой робости, неуверенности в себе примешиваются трогательные теплые нотки. — Я вот по дороге заглянула к мяснику, сэр, так у него нынче копченка очень даже хороша, сэр. Распрекрасная копченка, сэр, — с неподдельным жаром заключает она. — Ну прямо распрекрасная.
Понятно, после этого Джордж не может признаться в своем невежестве, хотя он не имеет ни малейшего представления — что такое копченка. Он может лишь с восторгом согласиться:
— Ну, ясно, давайте копченку с горошком! На сегодня лучше не придумаешь!
— Очень хорошо, сэр.
Миссис Парвис уже снова замкнулась: сказала это самым официальным тоном — и снова далека и неприступна, будто холодной водой Джорджа окатила.
Когда имеешь дело с англичанами, тебя нередко ставят в тупик такие вот мгновенные превращения. Только подумаешь, наконец-то барьер рухнул и последние преграды сдержанности преодолены, только пошел душевный, непринужденный разговор — и вдруг эти англичане вновь огораживаются неприступной стеной — и начинай все сначала!
— А на завтрашнее утро вы что желаете? — продолжает миссис Парвис. — Надумали уже насчет завтрака?
— Нет, миссис Парвис. А что у нас есть дома? Какие наши запасы?
— Да уж кончаются, сэр, — признается она. — Яйца хотя есть. И масло еще осталось, и хлеба полбуханки. Чай у нас кончается, сэр. На завтрак можно яичницу, сэр, коли желаете.
По чуть заметной чопорности ее тона Джордж догадывается, что такой выбор она бы не одобрила, — и говорит поспешно:
— Нет, нет, миссис Парвис. Чаю, конечно, купите, а с яичницей подождем. Что-то в последнее время мы на нее слишком налегли, как по-вашему?
— Ваша правда, сэр, — кротко отвечает она. — По крайности три дня кряду у вас все на завтрак яичница. Но коли хотите…
И опять она умолкает, и это значит: если уж он и дальше намерен питаться яичницей, будет ему яичница.
— Нет-нет, хватит. А то скоро она, желтоглазая, нам совсем опостылеет, правда?
Миссис Парвис вдруг закатывается веселым, добродушным смехом.
— Вот это верно, сэр! — И снова смеется. — Вы уж извините, сэр, что меня смех разобрал, больно смешно вы сказали. Право слово, смех, да и только.
— Так, может, вы что другое надумаете, миссис Парвис? Только уж яйца покуда оставим.
— Сэр, а копченую сельдь вы не пробовали? Очень она бывает хороша. — Миссис Парвис опять оттаивает. — Коли вам хочется чего новенького, так копченая сельдь в самый раз. Право слово, сэр.
— Вот и прекрасно. Пускай будет копченая сельдь.
— Очень хорошо, сэр. — Миссис Парвис медлит в нерешительности, потом говорит: — Еще вот какое дело, сэр… насчет ужина… я вот подумала…
— Да, миссис Парвис?
— Я так думаю, меня ж вечером не бывает, чтоб горячего сготовить, так, может, нам чего отложить на вечер, чтоб вам только разогреть? Я давеча думала, сэр, вы ж сколько работаете, вдруг среди ночи проголодаетесь, так, может, пускай бы у вас была какая еда под рукой, верно я говорю, сэр?
— Великолепная мысль, миссис Парвис! А что бы вы предложили?
— Да вот, сэр… — Короткое молчание, тихое раздумье. — Можно, знаете, припасти языка. Ломтик холодного языка — очень, даже вкусно. Я так думаю, среди ночи это вам будет в самый раз. Или, может, ветчинки. Тогда, сэр, вам только взять хлеба с маслом да маринованных огурчиков, а коли желаете, я и фруктового соусу баночку возьму, а уж чай вы и сами заварить сумеете. Правду я говорю, сэр?
— Да, конечно. Прекрасная мысль. Непременно купите и языка, и ветчины, и фруктового соуса. Ну, теперь все?
— Вроде все, сэр… — Миссис Парвис еще минуту раздумывает, идет к буфету, распахивает дверцы и заглядывает внутрь. — Вот только сомневаюсь, как у вас насчет пива, сэр… А-а! — Она с удовлетворением кивает. — Так я и знала, сэр, пива маловато. Только две бутылки осталось. Может, припасем еще полдюжины?
— Давайте. Нет, постойте-ка. Лучше возьмем сразу дюжину, чтобы не так скоро опять все вышло.
— Очень хорошо, сэр. — Это опять говорится официально, но на сей раз, кажется Джорджу, с одобрением. — А которое вам желательно, темное или светлое?
— Да я не знаю. Которое лучше?
— Они оба первый сорт, сэр. Кому какое нравится. Может, светлое малость полегче, сэр, но оба хороши, не прогадаете.
— Ладно, тогда знаете что? Пожалуй, возьмите по полдюжины того и другого.
— Очень хорошо, сэр.
— Спасибо вам, миссис Парвис.
— И вам также, — произносит она самым сухим, официальным тоном, тихо выходит и неслышно, но решительно затворяет за собой дверь.
Проходила неделя за неделей, понемногу миссис Парвис оттаивала и держалась с Джорджем уже не так чопорно. Она все охотней делилась с ним своими мыслями. Не то чтобы она «забывалась», напротив: она всегда «знала свое место». Но, не изменяя сдержанности, свойственной всем английским слугам в обращении с хозяевами, она становилась все внимательней, все преданней, и под конец уже можно было подумать, будто смысл всей ее жизни в том и состоит, чтобы служить Джорджу.
И, однако, ее преданность была не столь безраздельной и полной, как могло показаться. Часа три-четыре в день она служила другому хозяину, который наравне с Джорджем пользовался ее трудами и пополам с Джорджем их оплачивал. Это был человечек на удивление маленького роста, владелец врачебного кабинета, что помещался этажом ниже. Тем самым, по правде говоря, миссис Парвис делила свою привязанность между двумя господами, но вела она себя как-то так, что у каждого из них было ощущение, словно она предана всей душой лишь ему одному.
Этот маленький доктор, русский из старорежимных, в царское время был придворным медиком и нажил немалое состояние, которое, разумеется, конфисковали, когда он после революции сбежал за границу. В Англию он явился без гроша в кармане и здесь нажил еще одно состояние практикой, по поводу которой миссис Парвис, движимая вместе и преданностью и гордым равнодушием, сочинила какую-то утешительную сказочку, сам же доктор со временем стал на этот счет совершенно откровенен. Примерно с часу дня и часов до четырех звонок входной двери почти не умолкал и миссис Парвис поминутно шлепала в мягких туфлях вверх и вниз по узкой лестнице, впуская и провожая все новых пациентов.
Прожив в доме совсем недолго, Джордж сделал касательно этой процветающей врачебной практики прелюбопытное открытие. У них с маленьким доктором телефон был общий — номер оставался тот же, платили они по одному и тому же счету, но переключатель давал возможность каждому разговаривать у себя, по своему отдельному аппарату. Случалось, телефон звонил вечером, когда доктор уже уезжал домой, в Суррей, и Джордж заметил, что звонили всегда женщины. Доктора они спрашивали очень по-разному, у иных в голосе прорывалась отчаянная мольба, другие как-то сладострастно, томно и жалобно ворковали. Доктора нет? Но где же он? Джордж отвечал, что доктор у себя дома, за двадцать миль отсюда, и тогда они чуть не плакали: нет, не может быть, неужели же судьба так жестоко над ними подшутила! А услыхав, что это чистая правда, иной раз спрашивали — может быть, Джордж и сам мог бы им как-нибудь помочь? И волей-неволей надо было отвечать, что он, увы, не врач и придется им искать помощи в другом месте.
Такие звонки растравили его любопытство, и теперь днем, в докторские приемные часы, он смотрел в оба. Когда звонили у парадного, он каждый раз подходил к окну, и очень быстро его подозрения подтвердились: этот доктор пользовал одних только женщин. Возраст пациенток был самый разный — приходили и совсем молоденькие женщины, и старые ведьмы, и одевались они кто роскошно, а кто более чем скромно, но одно у всех больных было общее: все без исключения носили юбки. У этой двери ни разу не позвонил мужчина.
Порой Джордж принимался поддразнивать миссис Парвис насчет этой бесконечной череды посетительниц и вслух размышлял о том, как же доктор их лечит. Но миссис Парвис отлично умела обманывать себя — дар, очень распространенный среди людей ее положения, хотя, конечно, присущий отнюдь не только им. Несомненно, она догадывалась о многом, что происходило этажом ниже, но ее верность любому хозяину оставалась неколебимой — и когда Джордж начинал уж очень приставать с расспросами, она сразу уходила в свою раковину, отвечала туманно: толком она в таких делах не разбирается, но, думается ей, доктор вроде лечит «от больных нервов».
— Какие же это болезни он лечит? — спрашивал Джордж. — У мужчин ведь тоже нервы бывают не в порядке?
— А-а. — Миссис Парвис, по своему обыкновению, многозначительно кивала. — А-а, вот тут-то вы его и поймали.
— Кого поймал, миссис Парвис?
— Ответ. Вся беда от этих… как бишь… от современных темпов. Так доктор говорит, — продолжала она высокомерно, тем непререкаемым тоном, каким всегда ссылалась на маленького врача и повторяла его высказывания. — Вся беда в том, что нынче жизнь больно торопливая — люди все по ужинам да по коктейлям, ночей не спят и все такое. В Америке вроде жизнь и еще того хуже. Ну, может, и не хуже, — поспешно поправилась миссис Парвис, испугавшись, что неосторожными словами уязвила патриотические чувства Джорджа. — Я ж там не была, откуда мне знать, правда?
Америку она себе представляла главным образом по бульварным газетенкам, которые читала весьма усердно, и рисовались ей такие восхитительно несообразные картины, что у Джорджа не хватило мужества ее разочаровать. И он почтительно с нею согласился и даже несколькими тонкими намеками еще подкрепил ее уверенность, будто почти все американки только тем и заняты, что разгуливают по званым вечерам и пьют коктейли, а спать и вовсе никогда не ложатся.
— Ну вот, — сказала миссис Парвис, удовлетворенно и понимающе кивая, — стало быть, вы сами знаете, какие они есть, эти современные темпы. — И, помедлив долю секунды, докончила: — Стыд и срам это, вот что я вам скажу!
Очень много было такого, о чем она говорила, что это стыд и срам. Наверно, самый желчный консерватор в самом аристократическом из лондонских клубов не был до такой степени озабочен и возмущен положением дел в стране, как Дэйзи Парвис. Послушать ее, так подумаешь, будто она и есть наследница громадных поместий, которые всегда, со времен норманнских завоевателей, были величайшим богатством ее края, а вот теперь их у нее отнимают, распродают по клочкам, разрушают и опустошают, потому что она, Дэйзи Парвис, больше не в силах платить установленные правительством разорительные налоги. Она готова была рассуждать об этом подолгу и всерьез делилась дурными предчувствиями, тяжко вздыхала и горестно качала головой.
Порою Джордж работал ночь напролет и только унылым туманным утром, часов в шесть-семь валился наконец в постель. Миссис Парвис приходила в половине восьмого. Если он еще не успевал уснуть, он слышал, как она тихонько поднимается по лестнице и проходит в кухню. А чуть погодя она стучалась к нему и вносила огромную кружку дымящегося питья, в снотворное действие которого верила свято и нерушимо.
— Выпейте-ка чашечку бульона, — говорила она, — от него враз сон разберет.
Джорджа и без того уже «сон разбирал», но это ее не интересовало. Если он еще не уснул, она поила его бульоном, «чтоб сон разобрал». А если он уже успел уснуть, она его будила и давала ему бульон, чтоб он снова уснул.
По правде говоря, ей просто хотелось с ним поговорить, поболтать о том о сем, а главное, поделиться самыми свежими новостями. Она приносила Джорджу «Таймс» и «Дейли мейл», и, уже конечно, при ней всегда была ее любимая бульварная газетка. И пока он, полусидя в постели, пил бульон, миссис Парвис, стоя у двери, с шумом потрясала своей газеткой и начинала:
— Стыд и срам это, вот что я вам скажу!
— Чем это вы нынче возмущаетесь, миссис Парвис?
— Да вот, вы только послушайте! — говорила она сердито и читала вслух: — «Как объявила вчера адвокатская контора Меригру и Распа, поверенных его светлости герцога Бейсингстокского, его светлость намерен продать свое поместье в Чиппинг-Кадлингтон (Глостершир). Продаже подлежат шестнадцать тысяч акров земли, в том числе восемь тысяч акров охотничьих угодий, и замок Бейсингсток-Холл, один из прекраснейших образцов зодчества времен первых Тюдоров; предки его светлости владели этим поместьем, начиная с XV века. Представители конторы Меригру и Распа заявили, однако, что в связи с непомерно возросшим подоходным налогом и налогом на недвижимость его светлость считает для себя невозможным далее содержать поместье в должном состоянии и потому продает Бейсингсток-Холл с аукциона. Тем самым во владении его светлости остаются всего три поместья: Фозергилл-Холл в Девоншире, Уинтрингэм в Йоркшире и замок Лох Мак-Таш с охотничьими угодьями в Шотландии. Говорят, его светлость сказал недавно в кругу друзей, что если не будут приняты какие-то меры, чтобы остановить пагубный рост налогов, в ближайшие сто лет во всей Англии не останется ни одного большого поместья, которое по-прежнему принадлежало бы первоначальным владельцам…»
— А-а, — вздыхает миссис Парвис, дочитав это скорбное сообщение, и понимающе кивает. — В том-то все и дело. Правду говорит его светлость, мы теряем все наши большие поместья. А почему? Да потому, что владельцы больше не в силах платить налоги. Пагубные, это он верно говорит. Коли и дальше так пойдет, помяните мое слово, благородным людям негде станет жить. И то уж многие переселяются, — загадочно прибавляет она.
— Куда переселяются, миссис Парвис?
— Да мало ли. Во Францию, в Италию, в общем, на континент. Вот лорд Криклвуд живет где-то там, на юге Франции. А почему? Потому, что налоги для него больно высоки. Он тут все свои именья продал. А уж какие миленькие были именья, — с нежностью, точно о лакомом кусочке, прибавляет миссис Парвис. — Или вот взять графа Пентетьюка, леди Синтию Уормвуд, ее милость вдовствующую графиню Тротлмарш — где они все? Все они поразъехались, вот что. Собрались, да и уехали. Поместья продали. Живут в чужих краях. А почему? Да потому, что налоги стали больно высокие. Стыд и срам, вот что я вам скажу!
К концу этой длинной речи приветливое лицо миссис Парвис сплошь заливает сердитый румянец. Не часто Джорджу доводилось видеть такую горячую заботу о чужих делах. Опять и опять он пробует добраться до истоков столь искреннего волнения. Он со стуком отставляет чашку бульона и взрывается:
— Но послушайте, миссис Парвис, вы-то что беспокоитесь? Ваши лорды и леди с голоду не помрут. Вот вы у меня получаете десять шиллингов в неделю, да у доктора еще восемь. Он к концу года собирается оставить практику и уедет жить за границу. А потом скоро и я вернусь в Америку. И вы даже не знаете, где вы будете ровно через год, какой найдете заработок. А вы каждый день читаете мне, что герцог Бейсингстокский или граф Пентетьюк должны расставаться с одним из полдюжины своих поместий, как будто боитесь, что всей этой публике придется жить на пособие по безработице. Вам-то и вправду придется жить на пособие, если вы останетесь без работы. А им всем худо не будет, — уж во всяком случае, не так, как вам.
— Это да, — отвечает миссис Парвис тихим голосом, так ласково и кротко, словно речь идет о благополучии малых беспомощных детей, — но мы-то ведь привычные, правда? А они, бедняжечки, ни к чему такому не приучены.
Потрясающе. Просто непостижимо. Джордж растерян, у него такое чувство, будто он бьется о несокрушимую стену. Зовите это как хотите — раболепным низкопоклонством, слепым невежеством, беспросветным тупоумием, — но ничего с этим не поделаешь. Эту стену невозможно ни сокрушить, ни хотя бы поколебать. В жизни он не встречал столь беспримерной верности и преданности.
Подобные разговоры велись у них каждое утро, и наконец не осталось, кажется, ни одного обедневшего молодого виконта, о чьем благородстве и несчастьях не посокрушалась бы почтительно всеведущая миссис Парвис. Но после того как по порядку, сверху донизу, с нежной заботой, до малейшего многоцветного перышка, блистающего в их геральдических крыльях, пересмотрены бывали все несчетные чины — святые, ангелы, капитаны великого воинства, стражи внутренних врат и верные лейтенанты, — неизменно наступало молчание. Казалось, в комнату входил некто незримый, но великий. И тут миссис Парвис с шуршаньем встряхивала газету, откашливалась и негромко, благоговейно произносила священное имя: ОН.
Порой эта минута наступала вслед за самозабвенными рассуждениями об Америке и «современных темпах» — в сотый раз миссис Парвис распространялась о злосчастном уделе женской половины населения Соединенных Штатов, о том, что это просто стыд и срам, затем, тактично помолчав, прибавляла:
— Хотя, что уж говорить, американские дамы очень даже элегантные, правда, сэр? Они все так прекрасно одеваются. Американку всегда сразу признаешь. И потом, они очень даже умные, правда, сэр? Я что хочу сказать, многие даже ко двору были представлены, правда, сэр? И некоторые даже повыходили замуж за знатных аристократов… И… (в ее голосе слышится еле уловимая нотка умиления, и Джордж уже знает, что будет дальше) и понятное дело, сэр, ОН…
А, вот оно! Этот бессмертный ОН жил, действовал, любил и пребывал здесь, в самом сердце небес Дэйзи Парвис! Бессмертный ОН, кумир всех Дэйзи Парвис по всей Англии, которые в своем обиходе, от избытка преданности, называли его не иначе как ОН, и не нужно им было иного имени.
— И понятное дело, сэр, ОН их привечает, правда? Я так слыхала, они ЕМУ очень даже нравятся. Уж наверно, американские дамы очень умные, сэр, раз ЕМУ с ними приятно поговорить. Вот давеча в газете ЕГО фотография была на приеме, и там разные ЕГО друзья, и с ними какая-то новая американская дама. По крайней мере, я ее первый раз вижу. И уж до того элегантная! Миссис какая-то, не припомню, как звать.
Или же голос ее звучал благоговейно и лицо сияло нежностью от такой, к примеру, новости:
— Вот в газете пишут, ОН воротился с континента. Что это ОН затеял, интересно знать. — И вдруг она хохочет, весело, неудержимо, так что румяные щеки ее становятся совсем пунцовыми, а голубые глаза влажными. — Ох, ОН и хитрец же, скажу я вам! Никогда не угадаешь, что ОН затеял. Нынче возьмешь газету — пишут, ОН навещает каких-то там друзей в Йоркшире. А назавтра, оглянуться не успеешь, здрасте, ОН уже в Вене. Сейчас, говорят, в Скандинавии побывал… может, навещал там какую-нибудь ихнюю молоденькую принцессу, вот уж я бы ни капельки не удивилась. Понятное дело… (теперь в ее голосе слышится горделивая важность, с какою она обычно возвещает неотесанному мистеру Уэбберу самые значительные свои откровения) понятное дело, про это уж давно шли толки. Да ЕМУ это без надобности. Станет ОН слушать, как же! Нрав у НЕГО независимый, так-то! ЕГО матушка еще вон когда это узнала. Пробовала она ЕГО смирять, как других прочих. Куда там! ОН паренек своевольный. Что хочет, то и делает, и никто ЕМУ не указ, вот какой у НЕГО нрав независимый.
Помолчала минуту, задумалась, будто перед ее затуманенным взором предстал обожаемый кумир. И вдруг приветливое лицо ее снова заливается краской, и опять короткий взрыв веселого, неудержимого смеха.
— Этакий бесенок! — восклицает она. — Знаете, говорят, недавно воротился ОН ночью домой… (тут она доверительно понижает голос) выпил, говорят, лишнего (теперь она почти шепчет и смешливо и чуточку нерешительно), так вот, сэр, говорят, не так-то легко ЕМУ было добраться до дому. Вроде даже пришлось ему за решетку держаться, которой Сент-Джеймский дворец огорожен. Только говорят, сэр… ах-ха-ха! — звучно хохочет рассказчица. — Вы уж меня простите, сэр, как подумаю про это, сразу смех разбирает! — И медленно, восторженным, полным обожания шепотом она доканчивает: — Говорят, сэр, полицейский, что стоял на посту у самого дворца, увидал ЕГО, подошел и спрашивает — позвольте, мол, сэр, я вам помогу? Да не на таковского напал! Не желает ОН, чтоб ему помогали! ОН гордый, вот ОН какой! Всегда такой был. Сущий бесенок, вот что я вам скажу!
И, все еще улыбаясь, сложив на животе натруженные руки, она прислоняется к дверному косяку и замирает в смутном задумчивом молчании.
— А как по-вашему, миссис Парвис, — немного погодя спрашивает Джордж, — женится он когда-нибудь? Как вы думаете, если по совести? В конце концов, он уже не мальчик, верно? И уж конечно, выбор у него богатейший, и если он намерен что-то предпринять…
— Ну да, — несколько высокомерно, как всегда в этих случаях, соглашается миссис Парвис. — Ну да, я всегда говорю, конечно, ОН женится! Дайте срок, выберет ОН себе жену, да только когда сам захочет, не раньше! А силком ЕГО не заставишь, не на таковского напали. ОН сам все решит своим чередом.
— А когда же дойдет черед, миссис Парвис?
— Ну, так ведь у НЕГО пока что есть отец, правда? И не так уж он молод, отец-то, правда? — она дипломатически умолкает, давая Джорджу время уловить намек. — Так-то, сэр, — очень тихо заключает она. — Я что хочу сказать, сэр: всему свой черед, правду я говорю?
— Да, верно, миссис Парвис, ну а вдруг… — упорствует Джордж. — Почему вы уж так уверены? Ходят, знаете, разные слухи… вот я иностранец — и то слышал всякое. Во-первых, говорят, он не очень-то к этому стремится, и потом, ведь у него есть брат, верно?
— А, этот! — роняет миссис Парвис. — Этот…
И молчит минуту-другую, но, перебери она все выражения ожесточенной, непримиримой враждебности, сколько их есть в словаре, она и тогда не сказала бы больше, чем ухитрилась вложить в это короткое указательное местоимение.
— Да, — безжалостно настаивает Джордж, — но ведь этот как раз совсем не прочь бы добиться такой чести, верно?
— Он-то не прочь, — угрюмо соглашается миссис Парвис.
— И он женат, верно?
— Женат, — подтверждает она даже еще угрюмей прежнего.
— И дети у него есть, верно?
— И дети есть. — Тут она словно бы чуточку смягчается. На миг лицо ее даже вновь освещается нежностью, но тотчас опять мрачнеет. — Нет уж! — продолжает она. — Только не этот! — Она глубоко взволнована воображаемой опасностью на пути ее кумира к сияющим вершинам. Она беззвучно шевелит дрожащими губами, потом быстро качает головой в знак решительного несогласия. — Нет, только не этот. — Вновь минутное молчание, словно в душе миссис Парвис борются желание высказаться и прирожденная чопорная сдержанность. И вот плотина прорвана: — Не нравится он мне, сэр, скажу я вам! Видеть его не могу! — Она порывисто качает головой и чуть не шепотом поверяет Джорджу страшную тайну: — Хитрость какая-то у него в лице, не нравится мне это! Больно он хитрый, только меня не проведешь! — Вся красная от волнения, она решительно качает головой, сразу видно: человек вынес суровый, бесповоротный приговор и уже не отступит ни на шаг. — Такое мое мнение, сэр, если хотите знать! Я всегда про него так думала. А она-то! Она! Вот кому ЕГО женитьба придется не по вкусу, а? Будьте уверены! — Миссис Парвис вдруг разражается недобрым визгливым смехом, как смеются только очень рассерженные женщины. — Она такая. Это ж ясно как день, это у ней прямо на лбу написано! Только ничего у них не выйдет, — мрачно заявляет миссис Парвис и снова с угрюмой решимостью качает головой. — Мы-то понимаем, что к чему. Люди все понимают. Нас не проведешь. Так что понапрасну те надеются!
— Стало быть, вы не думаете, что те…
— Они-то! — сказала, как отрезала, миссис Парвис. — Да ни в жизнь, сэр! Не выйдет у них! И через тысячу лет не выйдет!.. ОН, только ОН! — Голос ее звенит, уверенность ее несокрушима. — ОН всегда был единственным наследником! И когда настанет время, сэр, ОН… ОН станет королем!
Натуре миссис Парвис присуща была совершенная, безоговорочная преданность, какою отличаются большие, добрые собаки. Да и вообще в своем отношении к жизни она чем-то странно напоминала животное. Ко всем живым тварям она относилась по-родственному нежно и заботливо, и когда встречала на улице собаку или лошадь, всегда замечала сперва их самих, а потом уже их двуногих хозяев. Она быстро узнала наперечет всех собак на Эбери-стрит и по собакам запоминала их владельцев. Как-то Джордж стал спрашивать ее о почтенном немолодом джентльмене с резкими чертами лица и ястребиным взором, которого несколько раз встречал на улице. Миссис Парвис тотчас же с удовольствием объяснила:
— Знаю, как же. Это у которого тот негодяй, что из дома двадцать семь? Ох и негодяй же! — воскликнула она, ласково засмеялась и покачала головой. — Такой косматый верзила, знаете, грудь широкая, ходит враскачку, а глядит уж таким тихоней! Ох и негодяй!
Джордж растерянно выслушал ее и наконец спросил, кто же все-таки негодяй — сам джентльмен или его пес.
— Да пес же, пес! — воскликнула миссис Парвис. — Огромный зверь, шотландская овчарка. Хозяин его — тот джентльмен, про кого вы спрашивали. Человек ученый, то ли писатель, то ли профессор. Он прежде был в Кембридже. Нынче вышел на покой. Живет в доме двадцать семь.
В другой раз, когда за окном мутно моросил частый мелкий дождик, Джордж увидел на другой стороне улицы необыкновенно красивую девушку. Он поспешно позвал миссис Парвис и с живостью спросил:
— Это кто такая? Вы ее знаете? Она на нашей улице живет?
— Право, не знаю, сэр, — в недоумении отвечала миссис Парвис. — Вроде и не первый раз ее вижу, а наверно сказать не могу. Буду теперь глядеть в оба, коли узнаю, где она живет, скажу вам.
Спустя несколько дней она вернулась из утреннего похода по магазинам довольная, сияющая, полная впечатлений.
— У меня для вас новости, сэр! Я все узнала про ту девушку!
— Про какую девушку? — удивился Джордж, застигнутый врасплох посреди работы.
— Про которую вы меня тот раз спрашивали. Она по улице шла, а вы мне ее показали.
— А, да! — Джордж встал из-за стола. — Так что же? Она живет у нас на Эбери-стрит?
— Ну, конечно, — сказала миссис Парвис. — Я ее сто раз видела. Я ее тогда мигом узнала бы, да только его-то с ней не было.
— Его? Кого его?
— Да того негодяя из дома сорок шесть. Вот она кто.
— Кто же именно, миссис Парвис?
— Да тот большущий датский дог, ясное дело. Его-то вы уж, верно, видели. Огромный, прямо с шотландского пони. — И миссис Парвис засмеялась. — Он всегда с ней ходит. Я ее в тот день первый раз без него увидала, оттого-то и не признала! — с торжеством пояснила она. — А нынче они вышли вместе погулять, и я издали их увидала. Тут-то я и смекнула, кто она такая. Они из дома сорок шесть. А этот негодяй (она ласково засмеялась)… ох и негодяй же! Малый первый сорт, знаете. Большущий, крепкий. Даже не знаю, где они его держат, это ж сколько места надо, где только они такой дом нашли.
Чуть не каждое утро, возвратясь с покупками из очередного похода по ближним магазинам, она оживленно рассказывала о каком-нибудь новом «негодяе» или «малом первый сорт», о какой-нибудь попавшейся ей на глаза собаке или лошади. Если при ней кто-то был жесток или хотя бы равнодушен к животному, она багровела от гнева. Как-то она пришла, вся кипя от негодования, потому что ей повстречалась слишком туго взнузданная лошадь.
— …И уж я этого кучера отчитала! — восклицала она. — Коли человек, говорю, так худо обращается с животными, так его к ним и подпускать нельзя! Был бы поблизости полицейский, я бы этого изверга под каталажку подвела, вот что. Я ему так прямо и сказала. Стыд и срам, вот что. Как некоторые обращаются с несчастной бессловесной скотинкой, а она, бедняжка, и пожаловаться-то не может. Их бы самих эдак взнуздать! Походили бы сами в наморднике! А-а! — мрачно докончила миссис Парвис, словно эта мысль доставила ей свирепое наслаждение. — Это бы их научило уму-разуму! Узнали бы тогда, что к чему!
Было что-то тревожное, болезненное в этой непомерной любви к животным. Внимательно присматриваясь к миссис Парвис, Джордж убедился, что люди занимают ее куда меньше и людские страдания она принимает не так близко к сердцу. Она и сама была бедна, но к беднякам относилась с удивительным философским спокойствием. Рассуждала она, видимо, так: бедняки были, есть и будут, они к своей бедности привычны, и никому не стоит об этом беспокоиться, а самим несчастным жертвам — тем паче. И уж вовсе ей не приходило в голову, что делу надо бы как-то помочь. Страдания бедняков ей казались естественными и неизбежными, как лондонский туман, и, по ее разумению, волноваться из-за того и другого одинаково бессмысленно — только попусту себя растравлять.
К примеру, явится она иной раз, пылая негодованием оттого, что кто-то плохо обошелся с лошадью или собакой, и в то же утро Джордж слышит, как она резко, сердито, без тени сочувствия отчитывает грязного, голодного оборвыша-мальчишку, который доставляет из магазина пиво. Этот несчастный мальчонка будто сошел со страниц Диккенса — олицетворение нищеты, которая в Англии, доходя до крайности, выглядит безобразно, безнадежно, как нигде в целом свете. Здесь она особенно ужасна и отвратительна потому, что английские бедняги словно коснеют в своем несчастье, увязают в трясине наследственного убожества, и уже не ждут облегчения, в знают, что спасенья нет.
Таков был и этот злополучный мальчишка. Он принадлежал к «маленькому народцу» — к племени карликов и гномов, о существовании которого Джордж до той лондонской зимы и не подозревал — это было для него нежданное, убийственное открытие. Оказалось, в Англии есть как бы две породы людей, и они столь несхожи друг с другом, словно относятся к совсем разным видам живых существ. Это Рослый парод и Маленький народец.
Рослый народ отличается чистой свежей кожей, ярким румянцем, отменным здоровьем и уверенностью в себе; сразу видно, что эти люди всегда ели досыта. В расцвете сил они выглядят точно могучие двуногие быки. На улицах Лондона постоянно встречаешь таких вот гордых мужчин и женщин, все они холеные, великолепно одеты, а лица у них бессмысленные и невозмутимые, точно у породистого скота. Таков истинно британский Царь природы. И среди тех, кто охраняет и обслуживает этих господ и относится, в сущности, к той же породе, тоже попадаются великолепные экземпляры: например, здоровенные гвардейцы ростом шесть футов и пять дюймов, прямые, как стрела, и с тем же уверенным выражением лица, которое говорит ясней ясного — пускай, мол, сами они и не цари природы, но, уж во всяком случае, верные орудия царей.
Но если побыть в Англии подольше, однажды непременно обнаружишь Маленький народец. Это племя гномов, вид у них такой, словно они уже долгие века роются под землей и там, в глубоких копях, давно все усохли, съежились и поблекли. Есть что-то такое в их лицах, в корявых телах, что свидетельствует: не только сами они всю жизнь света не видели, но и отцы и матери их и еще многие поколения предков существовали впроголодь, не знали солнца и плодились, точно гномы, во тьме глубоких подземелий.
Поначалу их не замечаешь. Но однажды Маленький народец выходит из-под земли, и вдруг оказывается — он Повсюду, куда ни глянь. Так он явился перед Джорджем Уэббером, и Джордж был ошеломлен. Словно какое-то зловещее волшебство открыло ему глаза: так, значит, живя в Англии, он очень многого не видел, а воображал, будто видит все! И не то чтобы Маленький народец был малочислен. Когда уж заметишь этих гномов, выясняется, что они-то, в сущности, и населяют Англию. На одного Рослого приходится десяток гномов. И Джордж понял, отныне ему суждено смотреть на эту страну другими глазами, и что бы он о ней ни прочитал, что бы ни услышал, ни в чем не будет смысла, если не принимать в расчет Маленький народец.
К этому-то племени принадлежал и злополучный мальчишка — разносчик пива. Каждая мелочь в его облике красноречиво говорила, что он рожден чахлым недомерком, в беспросветной нищете, и никогда у него не было ни вдоволь еды, ни теплой одежды, ни крова, где не пронизывал бы до мозга костей леденящий туман. Не то чтобы он был калекой, но все тело его словно бы ссохлось, увяло, казалось, из него выжаты все соки, точно из старика. Ему было, пожалуй, лет пятнадцать-шестнадцать, а порой казалось, что и меньше. Но с виду он был как взрослый, который не вышел ростом, — и тягостно было ощущать, что в этом хилом, изголодавшемся теле давно не осталось сил на неравную борьбу и больше оно уже не вырастет.
Ходил он в засаленной, истрепанной курточке, застегнутой на все пуговицы, из слишком коротких рукавов торчали большие, грязные руки, красные, натруженные, какие-то почти непристойно голые. И штаны на нем такие же засаленные и истрепанные, тесные, в обтяжку и притом на несколько дюймов короче, чем надо. А башмаки на несколько номеров больше, чем надо, старые, драные, стоптанные до того, что кажется, это ими отшлифованы все до единого булыжники в каменном сердце Лондона. И в довершение всего наряда — ветхий бесформенный картуз, до того большой и неуклюжий, что он съезжает набок, закрывая ухо.
Лица мальчишки толком не разглядеть, до того он неумытый и чумазый. Лишь кое-где под слоем грязи угадывается тусклая, нездоровая бледность. Черты до странности смазанные, словно физиономию эту наспех, кое-как слепили из свечного сала. Нос широкий, приплюснутый, а кончик вздернут, зияют раздутые ноздри. Толстые вялые губы точно придавлены каким-то тупым инструментом. В темных глазах ни искорки жизни.
У этого нелепого существа даже и язык какой-то непонятный. То есть говорит мальчишка, разумеется, на жаргоне лондонских трущоб, но без обычной для этого жаргона отрывистой резкости; он бормочет гнусаво, невнятно, ничего не разберешь, Джордж его просто не понимает. Миссис Парвис это удается лучше, да и то, по ее собственному признанию, порой и она не догадывается, о чем речь. И Джордж слышит — не успел мальчишка войти в дом, шатаясь под тяжестью ящика с пивом, как она принимается его отчитывать:
— Эй, ты смотри, куда идешь! Да не греми так бутылками! Натащил грязи на башмаках, не мог сперва ноги вытереть! Не топай по лестнице, как лошадь! — и в отчаянии восклицает, обращаясь к Джорджу: — Ну до чего неуклюжий, отродясь другого такого не видала!.. Хоть бы ты в кои веки умылся! — снова начинает она шпынять злосчастного оборвыша. — Не маленький уже, постыдился бы в эдаком виде разгуливать, на тебя ж люди смотрят.
— Во… — угрюмо бурчит мальчишка. — В эдаком виде… погуляла бы эдак сама… умывалась бы тогда, как же…
Все еще обиженно бормоча себе под нос, он топает вниз по лестнице и идет прочь, и в окно Джордж видит, как он плетется по улице обратно в винный магазин, где работает на побегушках.
Магазин этот небольшой, но так как находится он в фешенебельном квартале, то чувствуется в нем какая-то неброская роскошь и сдержанная элегантность, чуть обветшалая, но оттого лишь еще более изысканная, — все это очень свойственно в Англии таким вот маленьким и дорогим магазинам. Чудится, будто все в этих стенах впитало долю тумана, тронуто непогодой и слабо отдает смутным, но волнующим угольным дымком. И над всем — благоухание старых вин и тонкий аромат изысканнейших напитков, этими запахами, кажется, насквозь пропитаны и деревянный прилавок, и полки, и даже половицы.
Едва отворишь дверь, тихонько звякнет колокольчик. И не успеешь переступить порог, как охватывает безмятежный покой. Ощущаешь благополучие и уверенность. Ощущаешь все могучие, хоть и неясные соблазны роскоши (если у вас есть деньги, в Англии вы ощущаете эти соблазны сильнее, чем где бы то ни было). Чувствуешь себя богачом, для которого нет ничего недоступного. Чувствуешь, что этот мир великолепен, в нем полным-полно восхитительных блюд, и всеми ими ты волен насладиться, стоит только слово сказать.
Владелец этого роскошного гнездышка коммерции — вполне под стать своему заведению. Средних лет, среднего роста, сухощавый, светло-карие глаза и каштановые усы — негустые, довольно длинные и какие-то гладкие. На нем крахмальный воротничок с отогнутыми уголками, в черном галстуке поблескивает булавка. Обычно он появляется без пиджака, но в черных шелковых нарукавниках, которые мигом рассеивают всякое подозрение в неприличной бесцеремонности. Нет, это придает его облику самую малость — как раз в меру! — вкрадчивого, но сдержанного подобострастия. Это истинный представитель среднего сословия — не того, что в Америке, и даже не того, что называют «средним сословием» англичане, но совсем особого, услужающего среднего сословия, — он из тех, кто заботится о повседневных удобствах важных господ. Из тех, чье назначение — служить благородным джентльменам, кормиться милостями джентльменов, существовать рядом с ними, благодаря им и для них и слегка сгибаться в поклоне при одном их появлении.
Вы переступаете порог магазина — и этот человек подходит к прилавку, произносит с ноткой подобострастия в голосе (как раз в меру): «Добрый вечер, сэр», говорит еще два слова о погоде и затем, упершись худыми, костлявыми, рыжеватыми от веснушек руками в прилавок, слегка наклоняется к вам и всем своим существом, включая воротничок с отогнутыми уголками, черный галстук, черные шелковые нарукавники, усы, светло-карие глаза и легкую деланную улыбку, с подобострастным, но не вовсе уж раболепным вниманием ждет ваших распоряжений.
— Что у вас сегодня есть хорошего? Можете вы предложить мне кларет, чтоб был выдержанный, но не слишком дорогой?
— Кларет, сэр? — медовым голосом переспрашивает он. — Есть хороший кларет, сэр, и цена умеренная. Многие наши покупатели его берут. И все хвалят. Попробуйте, сэр, не пожалеете.
— А как насчет шотландского виски?
— Хейг, сэр? — тем же медовым голосом. — Возьмите хейг, сэр, не пожалеете. Но, может быть, вам угодно попробовать другую марку, сэр? Немножко более редкую, чуточку подороже и, пожалуй, чуточку более выдержанную. Некоторые наши клиенты пробовали, сэр. Это на шиллинг дороже, но если вам по вкусу, когда отдает дымком, так вы увидите, оно того стоит.
О, любящий проворный раб! Любящий опрятный раб! Любящий раб, что сгибается в поклоне, опершись костлявыми пальцами о прилавок! Любящий раб, чьи жидкие волосы разделяет аккуратнейший прямой пробор и чей узкий лоб бороздят ровные частые морщины, когда он с легкой деланной улыбкой смотрит на вас снизу вверх! О, этот любящий проворный угодник, прихвостень важных господ — и тот жалкий мальчишка! Да, внезапно, посреди всей этой комедии услужливости, этой подделки под преданность, хозяин магазина, точно злобный пес, набрасывается на несчастного ребенка, который, простуженно шмыгая носом и притопывая застывшими ногами, протянул красные от холода, потрескавшиеся, натруженные руки к весело пляшущему в камине огню.
— Эй, ты! — рычит хозяин. — Чего ты тут околачиваешься? Отнес уже заказ в дом двенадцать? Ступай, да поживее, не заставляй джентльмена ждать!
И тотчас безобразно резкий, нелепый переход к прежней медовой учтивости, опять легкая деланная улыбка и елейные, льстивые интонации:
— Слушаю, сэр. Дюжину бутылок, сэр. Не позже, чем через полчаса, сэр. Дом номер сорок два — ну как же, как же, сэр! Доброй ночи!
Доброй ночи, доброй ночи, доброй ночи тебе, любящий, проворный раб, сила и опора нации. Доброй ночи тебе, незыблемый символ неколебимой независимости бриттов. Доброй ночи тебе, и твоей жене, и твоим детям, дрянной семейный деспот. Доброй ночи, ничтожный самодержец домашнего очага. Доброй ночи, господин и повелитель воскресной баранины. Доброй ночи, джентльменский угодник с Эбери-стрит.
Доброй ночи и тебе тоже, убогий мальчонка, несчастный недоросток, гном, неумытый гражданин из мира Маленького народца.
Сегодня на улице так быстро сгущается туман. Он всюду проникает, все окутывает, как плащом, и вот уже улицу не разглядеть. Лишь там, где падает свет от витрин винного магазина, в тумане разгорается смутное зарево, расплывчатое цветенье золотистых лучей, уюта, тепла. Мимо ступают ноги, прохожие возникают из плотной завесы тумана, точно призраки, на миг рождаются, принимают человеческий облик, шагают по тротуару — и вновь растворяются в тумане, точно тени, точно призраки, истаивают, исчезают. И те, кто в этом мире горд, могуществен и знатен, и те, кто прелестен и окружен заботами, тоже возвращаются домой — домой, в крепкие, надежные стены, где лучатся золотыми нимбами, расцветают в тумане другие огни. А за четыреста ярдов отсюда печатают шаг, четко поворачиваются и вновь мерно шагают рослые караульные гвардейцы. Здесь все — великолепие. Все прочно, как скрепленные цементом стены. Все прелестно и отрадно в этом лучшем из миров.
И ты, злосчастное дитя, так грубо и некстати ввергнутое в этот мир блеска и славы, куда бы ни был ты обречен пойти в этот вечер, какой порог ни должен бы переступить, на каком бы тюфяке, набитом вонючей соломой, ты ни спал в каком-нибудь тесном кирпичном муравейнике, в этой продымленной, промозглой туманной сутолоке, в кишащей двуногими букашками паутине старого, необъятного Лондона, — спи как можно слаще и покрепче держись за призрачное тепло, вспоминая этот запретный мир и его воображаемое великолепие. Итак, доброй ночи, мой маленький гном. И да помилует всех нас бог.
В конце осени и начале зимы того года неожиданный случай прибавил к списку приключений Джорджа Уэббера новое необычайное испытание. Уже месяца полтора он не получал вестей из Америки, и вдруг посыпались взволнованные письма от друзей: они сообщали о недавнем происшествии, которое не могло не отразиться на его литературной судьбе.
Известный американский писатель Ллойд Мак-Харг только что выпустил новую книгу, которую немедленно И единогласно признали вершиной его блистательного Творческого пути и выдающимся достижением национальной культуры. В английской печати уже встречались краткие сообщения о грандиозном успехе этой книги, но теперь из писем друзей Джордж узнавал подробности. Оказывается, Мак-Харг беседовал с журналистами и, к всеобщему изумлению, заговорил не о своем новом романе, но о книге Уэббера. Газетные вырезки с этим интервью и посылали теперь Джорджу. Он читал их с изумлением и с самой глубокой, самой искренней благодарностью.
Джордж никогда не встречал Ллойда Мак-Харга. Ни разу у него не было случая ни поговорить со знаменитым романистом, ни написать ему. Он знал Мак-Харга лишь по его книгам. Несомненно, Мак-Харг — один из корифеев современной американской литературы, и вот, в расцвете творчества, увенчанный величайшей славой, о какой только можно мечтать, он воспользовался удобным случаем не для самовосхвалений, как сделал бы почти всякий на его месте, а для того, чтобы восторженно расхвалить человека, которого никогда не видал, безвестного молодого автора одной-единственной книги.
Такое редкостное великодушие в глазах Джорджа и тогда и много лет спустя было почти чудом, неожиданная новость несказанно удивила его и обрадовала, а немного придя в себя, он сел и излил свои чувства в письме к Мак-Харгу. Вскоре пришел ответ — короткое письмецо из Нью-Йорка. Он всего лишь сказал о книге Уэббера то, что думал, — писал Мак-Харг, — и рад был случаю сказать это во всеуслышание. И еще он сообщал, что один из старейших американских университетов присуждает ему почетную степень; эта честь ему тем приятней, с простительной гордостью признавался Мак-Харг, что событие это — внеочередное, приурочено к выходу нового романа, и торжественная церемония обойдется без той формальной парадности, которая напоминает цирковое представление с дрессированными тюленями. А после этого он, Мак-Харг, сразу же отплывает в Европу, проведет некоторое время на континенте, затем побывает в Англии, и надеется там повидать Уэббера. Джордж сейчас же ответил, что с нетерпением будет ждать встречи, дал Мак-Харгу свой адрес, и на том покуда дело кончилось.
Миссис Парвис искренне разделяла радость Джорджа, который так ликовал, что не сумел бы скрыть от нее причину своего восторга, если бы и захотел. Она волновалась перед этой встречей, кажется, не меньше самого Джорджа. Они вместе изучали газеты в поисках сообщений о Мак-Харге. Однажды утром, принеся Джорджу неизменную «чашечку бульона», миссис Парвис пошуршала своей газеткой и объявила:
— Вот он и в пути. Уже отплыл из Нью-Йорка.
Через несколько дней Джордж хлопнул ладонью по страницам свежего номера «Таймс» и воскликнул:
— Он уже здесь! Прибыл! Высадился в Европе! Теперь уж недолго ждать!
А потом настало незабываемое утро, когда миссис Парвис принесла, как всегда, газеты и почту, и одно из писем было от Лиса Эдвардса, а в письме — большая вырезка из «Нью-Йорк таймс». Это был полный отчет о торжественной церемонии, во время которой Мак-Харгу было присвоено почетное звание. Мистер Мак-Харг обратился к достопочтенному собранию в прославленном университете с речью, и газетная вырезка содержала пространные цитаты из его речи. Джордж ничего подобного не предвидел. Ему и в мысль не приходило, что такое может случиться. С тесных столбцов убористой печати рванулось гранатой и ослепительно вспыхнуло перед глазами его, Джорджа Уэббера, имя. Перехватило горло, он едва не задохнулся. Сердце подпрыгнуло, замерло, бешено заколотилось в груди. Мак-Харг говорил о нем в своей речи, говорил так много, что это заняло половину газетного столбца. Он провозгласил младшего собрата будущим выразителем духа своей страны, живым свидетельством невиданного расцвета талантов, вновь открытым материком на карте искусства. Он назвал Уэббера гением и перед лицом великих мира сего объявил: это имя — порука величия Америки, символ пути, по которому она пойдет.
И внезапно Джорджу вспомнилось, кто он такой и какой путь прошел. Вспомнилась Локаст-стрит в Старой Кэтоубе двадцать лет тому назад, и Небраска, и Рэнди, и семейство Поттерхем, тетя Мэй и дядя Марк, отец и он сам — мальчонка в тесном кольце гор, как в плену, и по ночам рыдающие свистки поездов, уносящихся на север, сюда, в большой мир. И вот теперь его имя, имя того, кто был безыменным, безвестным, ярко заблистало, и перед ним, кто когда-то на Юге, мальчишкой, томился немотою и ждал, обретенный им дар слова распахнул золотые врата Земли.
Миссис Парвис разволновалась, пожалуй, не меньше Джорджа. Не в силах ничего сказать, он показал ей на газетную вырезку. Дрожащей рукой похлопал по лучезарным строкам. Сунул ей вырезку. Она прочла, залилась румянцем, круто повернулась и вышла из комнаты.
И они стали со дня на день ждать Мак-Харга. Потянулась неделя, другая. Каждое утро они искали в газетах вестей о нем. Он, видно, решил объехать всю Европу, и куда бы он ни приехал, его торжественно принимали и чествовали, печатали его интервью и фотографии, на которых он был снят в обществе других знаменитостей. Он побывал в Копенгагене. Недели на две остановился в Берлине. А затем поехал в Баден-Баден лечиться.
— О, господи! — в отчаянии стонал Джордж. — Сколько еще это будет продолжаться!
Сообщили, что Мак-Харг снова в Амстердаме; и после этого — никаких вестей. Настало рождество.
— Я так думаю, пора бы уж ему приехать, — сказала миссис Парвис.
Пришел Новый год, а от Ллойда Мак-Харга по-прежнему ни слова.
Однажды в середине января Джордж работал всю ночь, а утром, лежа в постели, по обыкновению, болтал с миссис Парвис и только сказал, что приезд Мак-Харга слишком долго откладывался и, пожалуй, его уже не дождешься, как вдруг зазвонил телефон. Миссис Парвис прошла в гостиную и сняла трубку. Джордж слышал, как она говорит чопорно:
— Слушаю. Как? Кто спрашивает, простите? — Короткое молчание. Потом поспешное: — Одну минуточку, сэр. — Она вошла в комнату Джорджа вся красная: — Вам звонит мистер Ллойд Мак-Харг.
Сказать, что Джордж вскочил с постели, значило бы ничего не сказать: невозможно описать словами, как он взлетел в воздух вместе с одеялом и простыней, словно им выстрелили из пушки. Он приземлился, точно попав ногами в шлепанцы, и в два прыжка, уронив по дороге одеяло и простыню, пронесся за дверь, в гостиную, и схватил трубку.
— Да, да, слушаю! — забормотал он. — Кто это?
Мак-Харг оказался еще стремительней Джорджа. По проводам понеслась торопливая, лихорадочная речь (по высокому, чуть гнусавому голосу сразу можно было узнать американца):
— Алло, алло! Это вы, Джордж? — Он с первых же слов называл Уэббера просто по имени. — Как дела, сынок? Как дела, мальчик? Как тут с вами обращаются?
— Прекрасно, мистер Мак-Харг! — заорал Джордж. — Это ведь мистер Мак-Харг говорит, верно? Послушайте, мистер Мак-Харг…
— Ну-ну, полегче! Полегче! — нетерпеливо закричал тот. — Не орите так громко! — вопил он. — Я же не в Нью-Йорке, знаете ли!
— Знаю! — во все горло крикнул Джордж. — Я это самое и хотел сказать! — Он преглупо захохотал. — Послушайте, мистер Мак-Харг, когда бы нам…
— Постойте, обождите минутку! Дайте мне сказать. Не надо так волноваться. Вот что, Джордж! — Он говорил быстро, отрывисто, казалось, это отстукивает слова телеграф. Даже не видав его ни разу в глаза, можно было ясно представить себе этого человека, лихорадочно жизнелюбивого, неугомонно деятельного, всегда натянутого, как струна. — Бот что! — рявкнул он. — Мне надо с вами повидаться и поговорить. Пообедаем вместе и потолкуем.
— Прекрасно! П-прекрасно! — заикаясь, вымолвил Джордж. — Буду рад и счастлив! В любое время! Я знаю, вы очень заняты. Могу встретиться с вами завтра, послезавтра, в пятницу… на той неделе, если вам удобнее…
— Кой черт! — оборвал Мак-Харг. — По-вашему, я неделю стану ждать обеда? Вы обедаете со мной сегодня. Жду! Приходите скорей! Поторапливайтесь! — нетерпеливо кричал Мак-Харг. — Сколько времени вам до меня добираться?
Джордж спросил, где он остановился, и Мак-Харг дал адрес по соседству с Сент-Джеймским дворцом и Пикадилли. Можно доехать на такси за каких-нибудь десять минут, но ведь еще нет десяти часов, подумал Джордж и предложил приехать к двенадцати.
— Что-о? Через два часа? Ради всего святого! — пронзительно, сердито закричал Мак-Харг. — Да вы где живете, черт возьми? На севере Шотландии?
Джордж объяснил, что он находится в десяти минутах езды, просто он думал, что мистер Мак-Харг будет обедать часа через три.
— Ждать еще три часа? — заорал тот. — Слушайте, Какого черта? Сколько еще вы хотите морить меня голодом? Неужели вы всегда заставляете людей ждать по три часа, когда обедаете с ними, Джордж? — сказал он помягче, но все-таки сердито. — Побойтесь бога, приятель! Покуда вас дождешься, с голоду помрешь!
Джордж все сильней недоумевал: может быть, у знаменитых писателей заведено обедать в десять утра? Заикаясь, он заторопился:
— Нет, нет, что вы, мистер Мак-Харг! Я приду, когда хотите. Могу быть у вас минут через двадцать, через полчаса.
— Вы ж, кажется, сказали, что это всего десять минут езды?
— Да, но мне сперва надо одеться и побриться.
— Одеться! Побриться! — заорал Мак-Харг. — Неужто вы еще не встали, черт побери? Вы что, всегда спите до полудня? Да когда ж вы успеваете работать?
Джордж, теперь уже вконец растерявшийся, не посмел объяснить, что он не то чтобы не вставал, а, по сути, еще и не ложился; почему-то просто невозможно было признаться, что он работал всю ночь напролет. Почем знать, вдруг это вызовет новый взрыв насмешек или досады; и он только забормотал какие-то невнятные оправдания — вчера, мол, пришлось работать допоздна.
— Ну, так приезжайте! — нетерпеливо перебил Мак-Харг. — Давайте живей! Хватайте такси и гоните вовсю. И не возитесь с бритьем! — приказал он. — Я уже три дня провел с одним голландцем и подыхаю с голоду!
И он с треском бросил трубку, предоставив ошарашенному Джорджу гадать, что это значит: почему, проведя три дня в обществе какого-то голландца, человек должен подыхать с голоду?
К тому времени, как Джордж вернулся в спальню, миссис Парвис уже выложила для него чистую рубашку и лучший костюм. Пока он одевался, она взяла сапожную мазь и щетку, вышла в гостиную и тут же, не затворяя дверь, опустилась на колени и принялась начищать лучшую пару его башмаков. И, усердно работая щеткой, не без грусти окликнула Джорджа:
— Надеюсь, он вас вкусно покормит. А у нас опять нынче ветчина с горошком. И кусок-то какой распрекрасный! Я только поставила на огонь, а тут и телефон позвонил.
— Да, обидно, но что поделаешь! — крикнул в ответ Джордж, впопыхах натягивая брюки. — Вы уж ешьте сами, а обо мне не беспокойтесь. Меня отлично накормят.
— Он вас, конечно, в «Риц» сведет, — чуть надменно заявила миссис Парвис.
— Ну, не думаю, чтоб он любил такие места, — небрежно заметил Джордж, надевая рубашку. — Люди этого сорта, как правило, ничего такого шикарного не любят! — крикнул он так уверенно, будто «люди этого сорта» были ему закадычными приятелями. — Мак-Харгу, я думаю, вся эта роскошь до смерти надоела, тем более все последнее время его без конца таскали по званым обедам. Я думаю, ему приятней пойти куда-нибудь попроще.
— М-м… Оно бы и понятно, — раздумчиво согласилась миссис Парвис. — Сколько его принимали разные артисты да аристократы! Могло и опротиветь. Мне-то уж верно бы опротивело. (Это означало, что она дала бы выколоть себе правый глаз ради такой счастливой возможности.) А вы его сводите в ресторан Симпсона, — небрежно прибавила миссис Парвис, таким тоном она обычно давала самые ценные свои советы.
— Вот это мысль! — воскликнул Джордж. — Или можно в закусочную Стоуна что на Пэнтон-стрит.
— Тоже хорошо, — одобрила она. — Это которая рядышком с Хэй-Маркет?
— Ну да, между Хэй-Маркет и Лестер-сквер, — сказал Джордж, завязывая галстук. — Такое, знаете, старое заведение, существует лет двести, а то и больше, не такое модное, как Симпсон, но это даже лучше. Туда женщин не пускают, — прибавил он с удовлетворением, словно не сомневался, что в глазах Мак-Харга это немалое достоинство.
— Да, и у них, говорят, знаменитое пиво подают, — сказала миссис Парвис.
— Оно там цвета красного дерева, — сказал Джордж, торопливо накидывая пальто, — а на вкус мягкое, как бархат. Я один раз пробовал. Его подают в серебряных кружках. После двух кружек такого пива собственной теще и то готов цветы поднести.
Миссис Парвис вдруг от души расхохоталась и, сияющая, раскрасневшаяся, почти вбежала в спальню.
— Прошу прощенья, сэр. — Она поставила перед Джорджем начищенные башмаки. — Вы иной раз такое скажете, поневоле смех разбирает… А только у Симпсона… право слово, пошли бы вы к Симпсону, не пожалеете, — продолжала миссис Парвис, хотя она ни разу в жизни не заглядывала в эти рестораны. — Коли он любит барашка… о-о, уж вы мне поверьте! — гордо заявила она. — Барашка вы там получите — пальчики оближешь.
Он обулся и глянул на часы — только десять минут прошло с тех пор, как Мак-Харг дал отбой, а он уже одет и совсем готов… И он шагнул за дверь и спустился по лестнице, на ходу надевая пальто в рукава. Несмотря на ранний час, от всех этих разговоров у него разыгрался аппетит, и он вполне готов был отдать должное предстоящей трапезе. Он вышел на улицу и хотел уже окликнуть такси, как вдруг из дому выбежала миссис Парвис, махая чистым носовым платком, — и аккуратно сунула ему этот платок в нагрудный кармашек пиджака. Джордж поблагодарил ее и снова сделал знак такси.
То была старая черная колымага с решеткой для багажа на крыше, похожая на похоронные дроги, — американцу, привычному к ярко раскрашенным, сыто урчащим машинам, проносящимся, как молнии, по улицам Нью-Йорка, такая штуковина могла показаться пережитком викторианской эпохи, да так оно подчас и бывало; водителями этих ископаемых оказывались престарелые йеху с моржовыми усами, которые правили аристократическими двуколками еще при королеве Виктории. Вот такая-то древность степенно катила сейчас к Джорджу не по той стороне улицы, по какой ему было привычно, а стало быть, по той, по какой полагается у англичан.
Джордж открыл дверцу, назвал моржу адрес и попросил ехать побыстрей: у него спешное дело. «Слушаю, сэр», — с чопорной учтивостью отвечал морж, развернул свой старый ящик и степенно покатил по улице с прежней скоростью эдак миль двенадцать в час. Миновали Букингемский дворец, свернул на Молл; обогнув Сент-Джеймский дворец, проехали по Пэл-Мэл, затем по Сент-Джеймс-стрит и еще через минуту остановились у дома, который указал Мак-Харг.
Это были меблированные комнаты для холостяков — тихое, степенного вида жилище, какие не редкость в Англии; они необычайно удобны и уютны, были бы только деньги. Вся обстановка напоминала небольшой клуб, доступный лишь немногим избранным. Джордж обратился к служащему в крохотном кабинетике у входа.
— Мистер Мак-Харг? — переспросил тот. — Да, конечно, сэр, он вас ждет… Джон, — окликнул он юнца в форменной одежде с медными пуговицами, — проводи джентльмена наверх.
Они вошли в лифт. Джон аккуратно закрыл дверь, с силой потянул шнур, кабина стала неторопливо подниматься и после новых маневров со шнуром более или менее аккуратно остановилась на одном из верхних этажей. Джон отворил дверь, вышел первым и со словами «Пожалуйте, сэр» провел Джорджа по коридору к полуоткрытой двери, из-за которой слышался неясный говор. Джон тихонько постучал, дождался разрешения войти и негромко доложил:
— К вам мистер Уэббер, сэр.
В комнате находились трое, но Джорджа так поразил вид Мак-Харга, что остальных он поначалу просто не заметил. Мак-Харг стоял посреди комнаты со стаканом в одной руке, с бутылкой в другой и собирался налить себе шотландского виски. При появлении Джорджа он вскинул голову, отставил бутылку и с протянутой рукой шагнул навстречу гостю. Было в его облике что-то почти грозное. Джордж узнал его мгновенно. Сколько раз он видел портреты Мак-Харга, но только теперь понял, как льстит и как мало раскрывает фотография. Знаменитый писатель был до неправдоподобия уродлив и притом неимоверно измотан, никогда еще Джордж не видал человека до такой степени истощенного.
Прежде всего поражало, что весь он какой-то огненно-красный. Все огненно-красное: волосы, большие оттопыренные уши, брови, веки, даже костлявые руки, сплошь в веснушках, с узловатыми пальцами (поглядев на эти руки, Джордж понял, почему все, кто знает Мак-Харга, называют его странным прозвищем Костяшка). Краснота эта просто пугала. Казалось, раскаленное лицо пышет жаром, и Джордж, наверно, не слишком бы удивился, если б из ноздрей Мак-Харга вырвались струи дыма и заплясали по коже языки пламени.
Нет, это не было багрово-румяное пухлое лицо человека, давно и много пьющего. Ничего похожего. Мак-Харг был тощ, как скелет, притом очень высок — ростом, наверно, шесть футов и два или три дюйма, а от крайней худобы и костлявости казался еще выше. Какой-то он больной, изнуренный, подумалось Джорджу. Лицо по самому складу своему насмешливое и недоброе, а когда присмотришься поближе — воинственное, но необычайно притягательное, в нем и свирепый задор, и полная редкостного обаяния смесь мальчишеского озорства с непритязательной скромностью некрасивого веснушчатого северянина; но сейчас лицо это так кривилось и морщилось, будто его обладатель непрестанно жевал лимон, и притом казалось, оно иссушено и обожжено все тем же пылающим внутри безжалостным огнем. И на этом лице — необыкновеннейшие, единственные в мире глаза. Когда-то они, наверно, были светло-голубыми, а сейчас выцвели, вылиняли чуть не добела, будто их варили в кипятке.
Он быстро подошел к Джорджу, приветственно протянув костлявую руку, губы его кривились, обнажая крупные зубы, голова запрокинулась вверх и вбок, выражение лица и свирепое и опасливо беспокойное, и, однако, что-то в нем трогательное, что говорит ясней слов: дух и сердце этого человека жестоко изранены, истерзаны и кровоточат, внутренне он беззащитен, бесконечно уязвим, и жизнь изодрала его в клочья безжалостными когтями. Он сжал и потряс руку Джорджа, а его недоброе лицо воинственно кривилось, точно у драчуна-мальчишки перед стычкой с другим мальчишкой. Всем своим видом он будто говорил: «Ну, ну, давай! Только тронь, и уж я тебе задам, своих не узнаешь!» Но произнес он нечто другое.
— Ах, вы… вы… обезьяна вы этакая! Нет, вы только посмотрите на него! — вдруг пронзительно выкрикнул он, полуобернувшись к тем двоим. — Слушайте, вы… кто вам сказал, что вы умеете писать, черт подери? — И тут же мягко, дружески: — Как живете, Джордж? Да входите же, входите!
Все еще сжимая руку Джорджа костлявыми пальцами, Мак-Харг взял его свободной рукой за плечо и повел через всю комнату к двум другим гостям. И вдруг отпустил его, стал в позу, напыжился и пошел разглагольствовать, ни дать ни взять присяжный говорун после плотного обеда:
— Леди и джентльмены! Мне выпало редкое счастье и, смею даже сказать, особая честь представить членам Дамского Артистически-литературно — культурного Общества Безмозглых Балаболок нашего высокоуважаемого почетного гостя, автора до того длиннющих и толстенных книг, что читателю их не поднять. Автора, чья литерату-урная мане-ера столь соверше-енна и язык столь бога-ат, что он почти всегда употребляет двадцать одно прилагательное там, где за глаза хватило бы четырех.
Он круто оборвал свою речь, встряхнулся и вдруг судорожно, отрывисто, визгливо засмеялся и костлявым пальцем ткнул Джорджа в бок.
— Как это вам нравится, Джордж? — очень непосредственно, дружелюбно и ласково спросил он. — Похоже, верно? Ведь правда, они так и разговаривают? Недурно, а?
Он явно был доволен разыгранной сценкой.
— Джордж, — продолжал он уже совсем просто и естественно, — познакомьтесь с моими друзьями. Вот это мистер Бендиен из Амстердама.
И он подвел Уэббера к тучному немолодому голландцу с багровым лицом; тот сидел у стола по соседству с высокой глиняной кружкой голландского джина, к которому, судя по цвету лица, он успел уже основательно приложиться.
— Леди и джентльмены! — вскричал Мак-Харг и снова стал в позу оратора. — Сейчас вы увидите потрясающее, смертельно опасное, леденящее кровь представление, чудо, которому не было равного в веках! Зрителей пробирает дрожь восторга, волосы встают дыбом едва ли не на всех венчанных головах в Европе и на всех деревянных башках в Амстердаме. Впервые под куполом цирка! Леди и джентльмены, имею честь и удовольствие представить вам мингера[20] Корнелиуса Бендиена, знаменитого голландского артиста! Он изобразит перед вами свой коронный номер: балансирование живым угрем на кончике носа с одновременным заглатыванием подряд, без передышки, трех, — считайте сами! — трех кружек лучшего импортного голландского джина. Разрешите представить: мистер Бендиен, мистер Уэббер… Каково, мальчик, каково? — Мак-Харг опять визгливо засмеялся и ткнул Джорджа пальцем под ребра.
После чего он сказал посуше:
— С мистером Дональдом Стоутом вы, очевидно, встречались. Он мне говорил, что знает вас.
Стоут поглядел из-под густых бровей и важно кивнул.
— Да, я как будто имел честь познакомиться с мистером Уэббером.
И Джордж вспомнил этого человека, хотя видел его только раза два, да и то много лет назад. Стоут был из тех, что не так-то легко забываются.
Бросалось в глаза, что Мак-Харг мучительно взвинчен, издерган, притом его явно раздражало присутствие Стоута. Он резко отвернулся, бормоча: «Это… это уж слишком… слишком…» — и внезапно, совсем другим тоном:
— Ладно, Джордж. Промочите горло. Что будете пить?
— По собственному опыту замечу, — с медлительной важностью начал мистер Стоут, — что с утра самый подходящий напиток (тут он бросил косой многозначительный взгляд из-под косматых бровей)… напиток, достойный джентльмена, если мне позволено так выразиться… это стаканчик сухого хереса. (Именно такой стаканчик он сейчас и держал в руке и, одобрительно поигрывая бровями, понюхал его, чем, кажется, еще сильней взбесил Мак-Харга.) Разрешите мне, — высокопарно возвестил он, — порекомендовать это питье вашему вниманию.
Мак-Харг порывисто зашагал из угла в угол. «Слишком… слишком…» — бормотал он. Потом сердито спросил:
— Итак, Джордж? Что будете пить — виски?
Тут счел нужным вмешаться мингер Бендиен. Он поднял свой стакан, уперся свободной рукой в толстое колено и гортанно, торжественно произнес:
— Фам нато фыпить тшину. Пошему фам не попропофать голландский тшин?
Похоже, этот совет тоже раздосадовал Мак-Харга. Он свирепо глянул на Бендиена и порывисто воздел костлявые руки к небесам.
— О господи! — воскликнул он, отвернулся и вновь зашагал из угла в угол, бормоча себе под нос: «Это… это слишком… слишком… слишком…» И вдруг пронзительно, со злостью выкрикнул: — Пускай пьет, что хочет, черт возьми! Валяйте, Джорджи, — отрывисто бросил он. — Пейте, что вам по вкусу. Налейте себе виски. — Он вдруг остановился перед Уэббером, лицо его преобразила проказливая усмешка, губы подергивались, обнажая белые зубы. — Нет, это просто замечательно, а, Джорджи? Великолепно, а? К-к-к-кхи! — Он ткнул Уэббера в бок костлявым пальцем и отрывисто, пронзительно, судорожно засмеялся. — Видали вы что-нибудь подобное?
— Признаться, — начал тут мистер Дональд Стоут тоном елейным и в то же время напыщенным, — я еще не читал сочинение нашего юного друга, которое, как мне кажется… (елейность явственно переходила в язвительность) которое, как мне кажется, иные наши знатоки объявили шедевром. В конце концов в наши дни появляется великое множество шедевров, не так ли? Редкая неделя проходит, чтобы я, раскрыв «Таймс», — понятно, я имею в виду лондонский «Таймс», а не его младшего и несколько менее зрелого собрата «Нью-Йорк таймс», — не обнаружил бы, что еще один молодой человек осчастливил нашу литературу еще одним блистательным образцом не-у-вя-даемой прозы!
Все это высказано было тягуче и тяжеловесно, с косыми взглядами и ехидным поигрыванием густых усов, которые почему-то росли у сего джентльмена на месте бровей. Мак-Харг явно с каждой минутой все сильней злился и все шагал из угла в угол, что-то бормоча себе под нос. Однако Стоут был чересчур толстокож, чересчур упивался собственным красноречием и не замечал признаков надвигающейся грозы. Он с ехидной внушительностью пошевелил бровями и вновь заговорил:
— Могу только надеяться, что наш юный друг не слишком преданно следует учению тех, кого я назвал бы Творцами Дурного Вкуса.
Мак-Харг приостановился и через плечо свирепо сверкнул глазами на Стоута.
— Вы это о чем? Вы что, имеете в виду Хью Уолпола, Джона Голсуорси и прочих опасных радикалов, так, что ли?
— Нет, сэр, — неторопливо возразил Стоут, — я говорю не о них. Я подразумеваю сочинителя бессвязной чепухи, поставщика мерзости, специалиста по непристойности, автора книги, которую мало кому под силу прочитать и никому не под силу понять, но которую иные наши молодые люди восторженно провозглашают величайшим творением нынешнего века.
— О какой же это книге вы толкуете? — сердито осведомился Мак-Харг.
— Если не ошибаюсь, она называется «Улисс», — небрежно уронил Стоут. — Говорят, ее написал какой-то ирландец.
— А-а! — воскликнул Мак-Харг, словно его вдруг озарило, и глаза его блеснули недобрым озорством, но Стоут ничего этого не заметил. — Вы говорите о Джордже Муре, верно?
— Вот именно! — торопливо закивал Стоут, очень довольный. Он пришел в азарт, и брови его ни секунды не оставались в покое. — Вот именно! Это он самый и есть! А уж книга… брр! — Слово «книга» он даже не выплюнул, а вытошнил, и его искривленные омерзением брови высоко всползли на выпуклый лоб. — Один раз я попробовал прочесть несколько страниц и бросил, — продолжал он театральным шепотом. — Да, бросил. Я отбросил эту книгу, точно падаль. И хорошенько… вымыл… руки… мылом, — хрипло докончил он.
— Вы совершенно правы, дорогой сэр! — словно бы от чистого сердца воскликнул Мак-Харг, но в глазах его все неудержимей разгорался недобрый огонек. — Совершенно с вами согласен!
До этой минуты мистер Стоут держался весьма надменно, а тут явно оттаял, уж очень ему польстило, что его вдруг открыто признали знатоком и судьей в делах литературных.
— Вы бесспорно и неопровержимо правы! — объявил Костяшка; теперь он стоял посреди комнаты, расставив ноги и держась костлявыми пальцами за лацканы пиджака. — Вы попали в самую точку! — Словно подчеркивая эти слова, он криво усмехнулся, окинул всех взглядом. — Свет не видал такого гнусного… мерзкого… растленного… извращенного писаки, как Джордж Мур. А его «Улисс»! — выкрикнул Мак-Харг. — Да это ж, вне всякого сомнения, сквернейшая…
— …поганейшая! — крикнул Стоут…
— …похабнейшая! — взвизгнул Мак-Харг…
— …зловреднейшая! — пропыхтел Стоут…
— …первосортнейшая…
— …чушь! — подхватил Стоут, едва не поперхнувшись от восторга.
— …И никогда еще подобная дрянь не оскверняла страницы, не марала имя, не пятнала честь…
— …английской литературы! — захлебнулся ликованием Стоут и разинул рот, точно рыба, вытащенная из воды. — Да, — продолжал он, с трудом переведя дух, — и та, другая штука… его так называемая пьеса… скверная, поганая, похабная… так называемая трагедия в пяти действиях… как бишь ее?
— А! — воскликнул Мак-Харг, словно его осенила догадка. — Бы, наверно, имеете в виду «Как важно быть серьезным»?
— Нет, нет, — нетерпеливо возразил мистер Стоут. — Не то. Та была раньше.
— А, ясно! — словно бы вдруг понял Мак-Харг. — Вы, конечно, говорите о «Профессии миссис Уоррен»?
— Вот именно! — вскричал Стоут. — Вот именно! Я повел на этот спектакль жену… мою жену… мою собственную жену!..
— Его соб-ствен-ную жену! — словно бы в изумлении повторил Мак-Харг. — Ну и ну, черт меня побери! Как вам это нравится?
— И можете себе представить, сэр? — Стоут снова перешел на хриплый, ненавидящий, полный отвращения шепот, брови его зловеще извивались. — Я погибал от стыда… погибал от стыда! Я не мог смотреть ей в глаза! Мы не дождались конца первого действия, сэр… мы встали и ушли… мы были в ужасе, как бы нас там не увидел кто-нибудь из знакомых. Я головы не смел поднять, будто меня самого заставили участвовать в какой-то мерзости.
— Нет, как вам это нравится? — сочувственно молвил Мак-Харг. — Ужасно, правда? Ужас, черт возьми! Ужас! Мерзость! — вдруг выкрикнул он, отвернулся и опять забормотал сквозь судорожно стиснутые зубы: — Это слишком… слишком…
Он вдруг остановился перед Уэббером, перекошенное лицо его пылало, губы кривились, он визгливо засмеялся и опять несколько раз ткнул Джорджа пальцем в бок. Потом пронзительно выкрикнул:
— А ведь он издатель! Он издает книги! К-к-кхи! Видали вы подобное, Джорджи? — Голос его сорвался. Он ткнул костлявым большим пальцем в сторону ошеломленного Стоута, опять визгливо выкрикнул: — О, боже милостливый! Видали вы издателя?! — и снова неистово заметался по комнате.
С той самой минуты, как Джордж вошел в эту комнату, он не переставал удивляться, что Мак-Харг принимает столь несообразных и неподходящих посетителей. С первого взгляда ясно было, что Бендиен и Стоут люди не одаренные, не отличаются силой духа, не обладают ни выдающимся умом, ни тонкостью чувств, — нет в них ничего, что могло бы привлечь такого человека, как Мак-Харг. Что же они делают здесь с утра пораньше, как будто они ему и вправду добрые приятели?
Сразу бросалось в глаза, что мингер Бендиен — самый заурядный делец, своего рода голландский Бэббит. Так оно и было: этот смекалистый и прижимистый торговец занимался импортом, постоянно сновал между Англией и Голландией и знал рынок и систему торговли в обеих странах как свои пять пальцев. Эти занятия наложили на него свою печать — душа его очерствела и чувства притупились, как у всех его собратьев во всем мире.
Подмечая признаки, по которым безошибочно можно было определить суть мингера Бендиена, Джордж утвердился во мнении, что складывалось у него за последнее время. Он уже начал понимать: человечество разделяется на расы и племена совсем не так, как нам внушают с юности. Их определяют вовсе не государственные границы и не признаки, установленные хитроумными исследованиями антропологов. Нет, истинные рубежи, разделяющие человечество на части, пересекают все остальные преграды и возникают из несходства в самих душах людей.
Впервые Джорджа навело на эту мысль одно замечание Г.-Л.Менкена. В своем выдающемся труде о развитии языка в Америке Менкен привел пример жаргона спортивных обозревателей: «Бэби влепил сорок второй несмотря на нечистую игру соперников» — и указал, что, допустим, для ученого мужа из Оксфорда такой газетный заголовок столь же темен и непонятен, как наречие какого-нибудь новооткрытого эскимосского племени. Да, справедливо подмечено; однако Джорджа поразило, что Менкен делает из этого обстоятельства неверный вывод: ученый муж из Оксфорда не понял бы этого заголовка не потому, что заголовок написан по-американски, а потому, что ученый муж из Оксфорда не разбирается в бейсболе. Заголовок этот оказался бы ничуть не понятней для профессора из Гарварда — и по той же самой причине.
Пожалуй, думалось Джорджу, оксфордский ученый муж и гарвардский профессор куда больше сродни друг другу, куда лучше могут друг друга понять, в их образе мыслей, чувствах и жизненном укладе куда больше общего, чем у каждого из них — с миллионами собственных сограждан. А стало быть, университетский уклад создал особую породу людей, которые душевно близки между собой, но стоят в стороне от остального человечества. Похоже, что этому ученому племени присуще великое множество своеобразнейших черточек, и среди прочего — ученые, как и спортсмены, изобрели свой собственный язык, понятный им одним. И еще особенность: наука международна. Не существует английской химии, американской физики или русской биологии, — есть просто химия, физика, биология. И отсюда следует еще одно: в человеке гораздо больше раскроется, если сказать, что он химик, чем если сказать, что он англичанин.
И, вероятно, Бэби Рут тоже скорее почувствует своего в англичанине — профессиональном игроке в крикет, чем в преподавателе греческого языка из Принстона. То же относится и к боксерам. Ведь это целый самодовлеющий мир, подумалось Джорджу: борцы, тренеры, менеджеры, агенты, «жучки», зазывалы и подлипалы, газетные «авторитеты» и прочая шушера, что кишмя кишит вокруг спорта в Нью-Йорке и Лондоне, в Берлине, Париже, Риме и Буэнос-Айресе. По сути, все эти люди никакие не американцы, не англичане, французы, немцы, итальянцы или аргентинцы. Все они — граждане одной и той же страны по имени бокс и друг с другом чувствуют себя куда лучше и естественней, чем в обществе других американцев, англичан, французов, немцев, итальянцев или аргентинцев.
Сколько Джордж Уэббер себя помнил, он всегда жадно, как губка, впитывал жизненный опыт. Впитывал непрестанно, но в последние годы начал замечать, что у него это получается как-то по-другому. Прежде его обуревала ненасытная жадность: узнать все на свете! Он силился разглядеть все до единого лица в толпе, запомнить в лицо каждого встречного на улице, услыхать все голоса в комнате и в смутном слитном гуле различить, что говорит каждый, — и Порой чудилось, будто он тонет, захлебывается в море собственных ощущений и впечатлений. А вот теперь его уже не так подавляли Количество и Число. Он взрослел, набирался опыта и тем самым обретал необходимейшее уменье смотреть на вещи трезво и беспристрастно. Каждое новое ощущение и впечатление оказывалось уже не само по себе, но связывалось с другими, занимало свое место в общем порядке, и его можно было включить в тот или иной очерченный и проясненный опытом круг. А тем самым неутомимый ум Джорджа обретал куда большую свободу запоминать, усваивать, осмыслять и сравнивать, искать и находить связи между самыми разными явлениями бытия. Это позволило ему сделать немало поразительных открытий, ибо мысль его улавливала подобия и соответствия и распознавала уже не только поверхностное сходство, но общность понятий, единую суть.
Так он открыл для себя страну официантов: они определенней, чем кто-либо другой, составляют совсем отдельный мир, где почти бесследно стираются национальные я расовые черты в обычном смысле этих слов. Почему-то Джорджа всегда особенно интересовали официанты. Быть может, потому, что сам он был родом из захолустного городка, из семьи весьма среднего достатка и с детства водил дружбу с простыми скромными тружениками, ему так удивительно и непривычно показалось, когда кто-то впервые стал прислуживать ему за столом, — и новизна этого ощущения с годами ничуть не потускнела. От этого ли, по другой ли какой причине, он узнал в разных странах сотни официантов, с иными разговаривал часами, сводил с ними самое тесное знакомство, накопил богатейший запас наблюдений из их жизни — и сделал открытие: в действительности существуют не официанты разных национальностей, но, скорее, некое племя официантов, обособленная и замкнутая разновидность рода людского. Это оказалось справедливо даже в применении к французам — народу, на взгляд Джорджа, с наиболее резко выраженными национальными чертами, наиболее косному и наименее податливому, менее всех доступному сторонним влияниям. Тем сильнее поразило его, что даже во Франции каждый официант оказывался прежде всего официантом, а потом уже французом.
В мире официантов сложился некий определенный тип, и его так же легко отличить от других, как, допустим, монгола. У всех у них тот же духовный склад, и это объединяет их куда верней, чем могли бы объединить одни лишь патриотические чувства. Из этого духовного сходства, из общности мыслей, целей и поведения возникли и совершенно явные внешние признаки. Однажды это заметив, Джордж мог теперь безошибочно узнать официанта, где бы его ни повстречал — в нью-йоркском ли метро, в парижском автобусе или на улицах Лондона. Много раз он проверял свои наблюдения: заподозрив в человеке официанта, заводил с ним разговор — и в девяти случаях из десяти оказывалось, что догадка верна. Что-то их выдавало, что-то было приметное в ногах, в ступнях, в движениях, в походке и в том, как человек стоял. И не только в том дело, что эти люди чуть не всю свою жизнь проводят либо стоя на одном месте, либо снуя от кухни к столикам посетителей и обратно. Есть и еще люди, которые полжизни проводят на ногах, взять хотя бы полицейских, и, однако, полицейского в штатском никогда не спутаешь с официантом. (Полиция во всех странах, как обнаружил Джордж, составляет еще одно совсем особое племя.)
Походка старого официанта прежде всего осторожна. Он как-то скользит, шаркает, приволакивает ноги, словно страдая подагрой или ревматизмом, и, однако, ступает ловко, проворно, видно, что долгий опыт научил его всячески оберегать ноги. Такое проворство воспитывают повторяемые годами слова: «Слушаю, сэр. Сию минуту, сэр», или: «Oui, monsieur, je viens. Tout de suite»[21]. Это походка того, кто всегда на побегушках, всегда спешит услужить, выполнить чье-то приказание, — и в ней каким-то образом отражены душа официанта, его нрав и склад ума.
Тому, кто пожелает мгновенно постичь разницу в духовном мире и в мире чувств между племенем официантов и племенем полицейских, достаточно присмотреться к их походке. Сравните, как по властному знаку нетерпеливого посетителя спешит к столику официант — и как к месту, где нарушен порядок или случилось несчастье, приближается полицейский, будь то в Нью-Йорке, в Лондоне, Париже или Берлине. Допустим, на тротуаре лежит человек: то ли у него сердечный приступ, то ли его сбила машина, то ли избили хулиганы. Вокруг толпится народ. Посмотрите, как подходит полицейский. Спешит он? Мчится к месту происшествия? Может быть, он движется, словно скользит, с торопливой, внимательной озабоченностью официанта? Ничуть не бывало. Он приближается внушительно, не спеша, уверенной тяжелой поступью и на ходу изучает обстановку жестким оценивающим взглядом. Он идет не выслушивать чьи-то приказания, но приказывать другим. Он идет распоряжаться, расследовать, рассеять толпу, его должны слушать, и никто не посмеет ему возразить. Во всей его повадке видна некая первобытная грубость, присущая тем, кто облечен властью, и прочие качества ума и духа, какие приобретаются, когда можешь постоянно и с полным правом пускать в ход силу. И все эти особенности, определяемые взглядом на мир и на людей, свойственным именно полицейскому, делают его, полицейского, едва ли не прямой противоположностью официанту.
А если это верно, можно ли сомневаться, что официант и полицейский принадлежат к различным племенам? И разве не следует из этого, что французский официант больше сродни немецкому официанту, чем французскому жандарму?
С первой же минуты Джорджа очень заинтересовал мингер Бендиен. И не только потому, что он был голландец. Это-то сразу бросалось в глаза. Он словно сошел с полотен Франса Гальса, это кисть Гальса обессмертила таких вот цветущих, пышущих здоровьем веселых жизнелюбцев, толстых — но вовсе не тяжеловесных на немецкий лад: толстяк голландец как-то поделикатней, а вернее сказать, помельче. Это всего заметней в рисунке и выражении рта. Вот и у мингера Бендиена губы, пухлые и надутые, были, однако, сжаты с некоторой самодовольной чопорностью. Это была истинно голландская складка губ, в ней так явственно сказывался нрав маленького, осмотрительного народа, отлично понимающего свою выгоду. По всей Голландии, в любом городке и селении вы увидите таких бендиенов — в своих хорошеньких домиках, за прикрытыми ставнями, они втихомолку, уединенно вкушают самолучшие житейские блага, причмокивая вот такими пухлыми, надутыми чувственными губами.
Маленькая Голландия — удивительная страна, и голландцы — удивительный маленький народ. И все же это именно маленькая страна и маленький народ, а Джордж недолюбливал все маленькое, мелкое — и страны и народы. Потому что в этих маленьких, пухлых, влажных, надутых ртах сквозит еще и самодовольство, и осторожная расчетливость; расчетливость, которая преспокойно оставалась в стороне от войны 1914 года, пока соседи истекали кровью, жирела и набивала мошну за счет умирающих, оставалась премило чистенькой и чопорной и, очень довольная собой, втихомолку наслаждалась жизнью в миленьких, чистеньких домиках, не суетясь и не выставляя напоказ изобилие житейских благ.
Мингер Бендиен, по всем этим признакам, был доподлинный голландец. Но было в нем и еще нечто, к чему, как завороженный, с жадным любопытством присматривался Джордж. Воплощение всего доподлинно голландского, он в то же время обладал чертами, по которым Джордж научился распознавать племя мелких дельцов. Он уже убедился, что облик этот отличает любого такого дельца, будь то в Голландии, Англии, Германии, во Франции, Соединенных Штатах, Швеции или Японии. Какую-то жестокость и жадную хватку выдавала выпяченная нижняя челюсть. Было что-то чуточку хитрое, увертливое во взгляде, что-то безнравственное в этой гладкой, холеной плоти, какая-то сухость и пустота в лице, которое принимало в минуты покоя отсутствующее, почти бессмысленное выражение, — все это были признаки алчного себялюбия и духовной ограниченности. Нередко думают, что таков облик американца. Но это не лицо американца. Эти черты выдают не национальную и не государственную принадлежность. Это просто-напросто отличительные черты мелкого дельца и коммерсанта, в какой бы стране он ни жил.
Без сомнения, Бендиен мигом освоился бы среди таких же дельцов в Чикаго, Детройте, Кливленде, Сент-Луисе или Каламазу. И чувствовал бы себя как дома на еженедельном завтраке в Ротари-клубе. Жевал бы сигару в кругу самых видных членов клуба; одобрительно кивал бы, слушая слова президента о ком-либо из собратьев, что тот «человек практический, в небесах не витает»; с восторгом участвовал бы во всяких грубых шутках и «розыгрышах», вместе с другими хохотал бы до упаду над такими образчиками остроумия, когда, к примеру, собирают с вешалки соломенные шляпы, вносят в гостиную, швыряют на пол и с хохотом топчут ногами. И усиленно кивал бы, с выражением льстивого согласия на краснощекой физиономии, когда очередной оратор в сотый раз болтает о «служении», о «высоких целях Ротари-клуба» и путях достижения всеобщего мира.
Джордж легко мог представить себе, как мингер Бендиен носится в скорых поездах по всему Американскому континенту, вступает в беседы с другими солидными пассажирами спальных вагонов, вытаскивает из кармана толстые сигары и угощает ими вновь обретенных приятелей, сам с удовольствием жует сигару и важно кивает, одобряя чью-нибудь речь о том, как «я только на днях толковал с одним человеком в Кливленде, у него крупнейшее производство клея и клеевых красок, он свое дело изучил вдоль и поперек, уж он-то знает, что к чему…». Да, мингер Бендиен всюду и везде признает собрата, родственную душу, ведь рыбак рыбака видит издалека, и они сразу найдут общий язык, сразу установится близость, невозможная для Мак-Харга или Уэббера, окажись случайный знакомец таким же американцем, как они сами.
Джордж знал, что Мак-Харг таких людей терпеть не может. Эта неудержимая неприязнь изливалась на его великолепных свирепо-сатирических страницах, и Джордж чувствовал: автор выписывает ненавистных персонажей с почти любовной тщательностью, однако движет его рукою именно ненависть. Так чего ради Мак-Харг пригласил этого человека? Чего ради искал его общества?
И едва об этом подумав, понял, в чем причина. Ни он сам, ни Мак-Харг не могли бы войти в мир Бендиена, и, однако, есть в них обоих нечто от Бендиена, — быть может, в Мак-Харге побольше, чем в нем, Уэббере. Хоть они и принадлежат к разным мирам, существует еще третий мир, в который все они вхожи. Это мир, так сказать, естественного человека, мир людей весьма прозаических, жизнерадостных и общительных, которые любят поесть, выпить, поболтать и повеселиться. Каждый художник отчаянно нуждается в обществе таких людей. Подчас все его существо разрывается между двумя полюсами — одиночеством и стадностью. Чтобы работать, ему нужно уединение. Но и дружеское общение необходимо, иначе он пропал, без людей жизнь утратит для него всю подлинность, в которой он нуждается, как никто другой, чтобы идти вперед и достичь высот в своем искусстве. Но именно оттого, что так настоятельна его потребность в общении, она подчас его предает. Ненасытная жадность, неутолимая жажда жизни нередко делают его беззащитным перед тупоумием глупцов, перед коварством и подлостью филистеров и негодяев.
Джордж понимал, что произошло с Мак-Харгом. Ему и самому не раз случалось через это пройти. Да, правда, Мак-Харг великий писатель, его знает весь мир, и он достиг вершины успеха, о большем не может мечтать писатель. Но как раз поэтому его разочарование, гибель всех иллюзий, конечно же, оказались несравнимо сокрушительней и горше.
А что за разочарование, в чем? Разочарование, которое знакомо каждому человеку — и особенно художнику, творцу. Разочарование от того, что тянешься к цветку — а он увядает, едва его коснешься. Разочарование постигает художника потому, что он вечный юноша и уроки опыта ему не впрок, потому, что в нем вечно жив дух неукротимой надежды и неослабной жажды приключений — и пусть он тысячи раз терпит поражение и тысячи раз повержен, он все равно не сдается, не гибнет окончательно, этот непобедимый дух, отчаяние не научит его мудрости, крах надежд не научит смирению, разочарование — цинизму, от каждого нового удара он только крепнет, с годами прибавляется страсти и жара его верованиям, и чем чаще, чем тяжелей поражения, тем тверже он убежден, что в конце концов восторжествует.
Свой успех, свое торжество Мак-Харг принял восторженно, он ликовал, как мальчишка. В награде, в почетном звании он видел лучезарный образ высшей славы, сбылась самая дерзкая его мечта. И вот, не успел он опомниться, как все кончилось. Он достиг желанного, получил все, к чему стремился, предстал перед великими мира сего, выслушал хвалы и славословия, все это выпало ему на долю, однако ничего не произошло!
И тогда, разумеется, он сделал следующий неизбежный шаг. Ум его пылал, сердце иссушала неутолимая жажда какого-то невозможного свершения, и вот он взял свою награду, наброски всех своих речей и все хвалебные отзывы, что появлялись в печати, — и отбыл в Европу, и пустился странствовать… в поисках чего? Он не мог бы назвать то, чего ищет. Быть может, оно где-то и существует, но где? Он и этого не знал. Он приехал в Копенгаген: вино, женщины, журналисты; и снова женщины, вино, журналисты. Поехал в Берлин: журналисты, вино, женщины, виски, женщины, вино и журналисты. Потом в Вену: женщины, вино, виски, журналисты. Наконец, в Баден-Баден для курса «лечения» — если угодно, лечиться от вина, женщин, журналистов… а на самом деле лечиться от голода по жизни, от жажды жизни, от побед и поражений, от разочарования в жизни, и одиночества, и скуки жизни… лечить преданность людям и отвращение к ним, любовь к жизни и усталость от жизни… в конце концов, лечиться от неизлечимого, от того, что точит, как червь, и жжет огнем, от ненасытной пасти, от того, что пожирает нас непрестанно, до самой нашей смерти. Неужто на свете нет лекарства от неисцелимого недуга? Ради всего святого, исцелите нас от того, что нас терзает! Отнимите его у нас! Оставьте у себя! Нет, верните! Отдайте! Заберите прочь, будьте вы прокляты, но, ради бога, отдайте обратно! Итак, спокойной ночи.
И потому этот раненый лев, этот неистовый жизнелюбец; который, точно кот-бродяга, вечно рыскал по несчетным подворотням в поисках страстей и приключений, ринулся к стенам Европы — искал, выслеживал, гонимый голодом и жаждой, подхлестывая себя до растерянности, до исступления, — и, наконец, повстречал… краснорожего голландца из города Амстердама, и куролесил в обществе этого голландца три дня подряд, и уже задыхается от ненависти к нему, и готов вышвырнуть этого краснорожего из окна со всеми его пожитками, и недоумевает, как это случилось, черт подери, и как же теперь от всего этого избавиться и остаться наконец одному… — и вот он шагает из угла в угол по ковру в номере лондонского отеля.
Присутствие в этом номере Дональда Стоута объяснить было куда трудней. Мингер Бендиен мог привлечь Мак-Харга хотя бы своей приземленностью. В Стоуте и этого не было. Его словно нарочно придумали, чтоб каждой мелочью, каждой черточкой бесить Мак-Харга. Надутый, важный, как индюк, он мог привести в ярость фанатическим ханжеством своих суждений и в довершение всего был непроходимо глуп.
Отец его был крупный издатель, и он по наследству стал во главе солидной фирмы с добрым и прочным именем. В его руках дело выродилось, и теперь фирма выпускала главным образом религиозные брошюрки да учебники для начальной школы. Художественной литературы издавалось ничтожно мало, а то, что издавалось, поражало убожеством. Литературно-критические взгляды и мерки мистера Стоута определялись благочестивой заботой о благополучии молодой девицы. («Такова ли эта книга, — понизив голос и высоко задирая брови, хрипел он в лицо честолюбивым начинающим авторам, — такова ли эта книга, чтобы вы могли ее дать вашей юной дочери?») У самого Стоута никакой юной дочери не было, но в своей издательской деятельности он всегда исходил из предложения, что таковая у него имеется — и не должна увидеть свет книга, которую он не решился бы вложить в ее чистые девичьи руки. А потому, как нетрудно догадаться, издательство пичкало читателей слащавым, слюнявым сюсюканьем, замешанным на сахарине и патоке.
Несколько лет назад Джордж совершенно случайно познакомился со Стоутом, а затем получил приглашение и побывал у него в доме. Стоут был женат на рослой грудастой особе с тяжелой нижней челюстью, с неизменной, словно прилепленной к углам губ, ледяной улыбочкой и в пенсне на черном шелковом шнурке. Эта устрашающая дама посвятила себя искусству и не пожелала ради брака с мистером Стоутом отказаться от своего призвания. Ради брака она не отказалась и от девичьей фамилии, а по-прежнему именовалась весьма скромно и звучно: Корнелия Фоздик Спрейг. У них со Стоутом был салон, они регулярно принимали у себя множество столь же преданных служителей искусства, как сама Корнелия Фоздик Спрейг, и на одну такую встречу избранных пригласили как-то Джорджа. Он до сих пор живо помнил этот вечер. Стоут позвонил ему через несколько дней после их первой случайной встречи и пристал со своим приглашением.
— Непременно приходите, мой мальчик! — пыхтел он в телефонную трубку. — Вам никак нельзя упустить такой случай. Будет Генриетта Солтонстол Сприггинс. Вы должны с ней познакомиться. А Пенелопа Бьюкенен Пинграсс будет читать свои стихи. А Гортензия Деланси Мак-Крэкен прочтет свою последнюю пьесу. Как хотите, а вы просто обязаны прийти.
Джордж поддался напору и пошел; прием оказался и правда из ряду вон. Мистер Стоут встретил его в дверях и, с важностью первосвященника взмахивая бровями, отвел его пред лицо Корнелии Фоздик Спрейг. Джордж выразил сей особе свое почтение, а затем Стоут повел его по комнате, поочередно представляя гостям и каждый раз сопровождая этот обряд величественными взмахами бровей. Тут оказалось необычайное количество устрашающих монументов женского пола и, подобно внушительной Корнелии, почти у каждой было три имени. И, выпаливая столь звучные имена, мистер Стоут буквально причмокивал от удовольствия после каждого тройного залпа.
С изумлением Джордж заметил, что все эти дамы похожи на Корнелию Фоздик Спрейг. Не то чтобы так уж сильно было внешнее сходство: одни дамы были высокого роста, другие низенькие, одни костлявые, другие весьма в теле, но все отличались необычайно внушительной осанкой. И каждая выглядела еще внушительней и вконец подавляла непоколебимой властной самоуверенностью, стоило ей заговорить об искусстве. А все они без конца рассуждали об искусстве. Для того они, в сущности, и собирались. Почти все эти дамы не только интересовались искусством, они и сами были «служительницы искусства». Иначе говоря, они были писательницы. Одни писали одноактные пьесы для театра, другие писали романы, или эссе и критические статьи, или стихи и книжки для детей.
Генриетта Солтонстол Сприггинс прочитала один из своих малюсеньких рассказиков для милых крошек про маленькую девочку, которая ждала Прекрасного Принца. Пенелопа Бьюкенен Пинграсс прочитала стихи — одно про чудака-шарманщика, другое про странного старика старьевщика. Гортензия Деланси Мак-Крэкен прочитала свою пьесу — в некотором роде фантастическую пастораль на фоне лондонского Сентрал-парка: двое влюбленных сидят весной на скамье, а поодаль расхаживает Пан, оглашает парк пьянящими звуками свирели и, лукаво посмеиваясь, косится из-за деревьев на влюбленную парочку. Во всех этих сочинениях не нашлось бы ни единой строчки, которая оскорбила бы скромность и заставила покраснеть самую что ни на есть невинную молодую девицу. Уж до того все прелестно и мило, черт побери, никакими словами не передашь.
После чтения дамы уселись в кружок, пили жидкий чай и нежными голосками обсуждали прочитанное. Джорджу смутно помнилось, что там присутствовали еще двое или трое мужчин — бледные тени, они маячили на заднем плане, точно призраки, неразличимо безликие и смиренные, спутники или даже мужья, совсем незаметные при обладательницах столь звучных трехствольных имен.
Джордж никогда больше не бывал в салоне Корнелии Фоздик Спрейг и не встречался с Дональдом Стоутом. И, однако, вот он, Стоут, — кого-кого, а уж его Джордж никак не ожидал встретить у Ллойда Мак-Харга! Доведись мистеру Стоуту прочитать хоть одну книгу Мак-Харга (что совершенно неправдоподобно), сей высоконравственный муж был бы оскорблен в лучших чувствах, ибо едва ли не в каждой книге Мак-Харг жестоко издевался над самыми заветными Стоутовыми идеалами и самыми священными его убеждениями. И, однако, вот он, Стоут, самоуверенно потягивает херес в номере у Мак-Харга, будто их связывает давняя закадычная дружба.
Что он тут делает? Что все это значит, черт возьми?
Джорджу не пришлось долго ждать объяснения. Зазвонил телефон. Мак-Харг щелкнул пальцами и с возгласом безмерного облегчения кинулся к аппарату.
— Алло, я слушаю! — Он подождал минуту, пылающее лицо его сердито перекосилось. — Слушаю, я слушаю! — Он застучал по рычагу. — Да, да. Кто? Откуда? — Короткое молчание. — А, это Нью-Йорк. — И он крикнул нетерпеливо: — Ну да же! Соединяйте!
Джорджу никогда еще не приходилось видеть телефонного разговора между Европой и Америкой, и он смотрел с изумлением и недоверием. На миг ему представился неоглядный простор океана. Припомнились бури, в которые он попадал, когда огромные суда швыряло в волнах, как щепки; а исполинский крутой изгиб земного шара, а разница во времени? И, однако, голос Мак-Харга звучит уже спокойно, негромко, словно собеседник находится всего лишь в другой комнате:
— А, здравствуйте, Уилсон. Да, я прекрасно слышу… Конечно… Да, да, все верно. Ну конечно! — воскликнул он, и в голосе его опять прорвались досада и лихорадочное возбуждение. — Нет, я с ним окончательно порвал… Нет, не знаю, куда перейду. Я еще ни с кем не подписывал соглашения… Ладно, ладно. — В голосе нетерпенье. — Подождите-ка. Слушайте, что я вам говорю. Я не предприму никаких шагов, пока мы с вами не увидимся… Нет, я вовсе не обещаю, что буду работать с вами, — сказал он сердито. — Я только обещаю, что не свяжусь с другим издательством, пока не повидаю вас. (Короткое молчание, Мак-Харг внимательно слушает.) Когда вы отплываете?.. А, сегодня вечером! На «Беренгарии». Хорошо. Увидимся здесь на той неделе… Ладно. До свиданья, Уилсон, — отрывисто бросил он и повесил трубку.
Повернулся, помолчал минуту-другую, словно бы приуныв, по обыкновению весь скривился, сморщился. Потом пожал плечами, коротко вздохнул.
— Что ж, видно, шила в мешке не утаишь. Уже пошли разговоры. Прослышали, что я расстался с издательством Брэдфорда-Хоуэла. Теперь они все, наверно, станут за мной гоняться. Это звонил Уилсон Фозергил (Мак-Харг назвал одного из крупнейших американских издателей). Он сегодня отплывает в Европу.
Лицо Мак-Харга вдруг преобразила бесовская ликующая усмешка. Он коротко, пронзительно хохотнул.
— Черт возьми, Джорджи! — взвизгнул он и ткнул Уэббера в бок. — Вот здорово, а? Просто чудо, а? Видали вы что-нибудь подобное?
Тут Дональд Стоут откашлялся, дабы привлечь к себе внимание, и многозначительно поднял брови.
— Надеюсь, — изрек он, — прежде чем уславливаться о чем бы то ни было с Фозергилом, вы поговорите со мной и выслушаете меня. — Он внушительно помолчал и докончил с важностью: — Стоут, Издательство Стоута с удовольствием включит вас в число своих авторов.
— Что? Что такое? — отрывисто переспросил Мак-Харг. И вдруг выкрикнул: — Стоут! Стоут? — Он судорожно сморщился, словно ему свело болью каждый нерв, и помедлил в нерешительности, весь дрожа, словно сам не знал, то ли наброситься на Стоута, то ли выброситься из окна. Громко щелкнул костлявыми пальцами, обернулся к Уэбберу и сквозь визгливый смех выкрикнул: — Нет, вы слыхали, Джорджи? Здорово, а? К-кхи! Стоут! — Он снова ткнул Джорджа пальцами под ребра. — Издательство Стоута! Видали вы что-нибудь подобное? Просто чудо, а? Просто… Ладно, ладно, — круто оборвал он себя и повернулся к ошарашенному Стоуту. — Ладно, мистер Стоут, мы об этом поговорим. Но как-нибудь в другой раз. Приходите на той неделе, — торопливо закончил он.
С этими словами он ухватил Стоута за руку, потряс ее на прощанье, а другой рукой буквально выдернул сего пораженного изумлением джентльмена из кресла и повел его к двери.
— До свиданья! До свиданья! Приходите на той неделе!.. До свиданья, Бендиен! — Теперь он обращался к голландцу, ухватил и его за руку, выдернул из кресла и вновь разыграл ту же сценку. Он погнал их перед собою, растопырив тощие руки, словно гнал по двору цыплят, и в конце концов довел до самой двери, все время торопливо повторяя: — До свиданья, до свиданья! Спасибо, что навестили. Приходите еще. А сейчас нам с Джорджем надо пообедать.
Наконец он затворил за ними дверь и вернулся в комнату. Ясно было, что он взвинчен до предела.
Когда Бендиена и Стоута так внезапно и бесцеремонно выпроводили из комнаты, Джордж в некотором смятении поднялся со стула, не зная, куда себя девать. Тут Мак-Харг бросил на него усталый взгляд.
— Садитесь, садитесь! — тяжело дыша, произнес он и повалился на стул. Он скрестил свои костлявые ноги, вид у него был на удивление жалкий и разбитый. — О, господи! — протяжно вздохнул он. — Устал я. Меня словно через мясорубку пропустили. Проклятый голландец! Я столкнулся с ним в Амстердаме, и пошло-поехало. Черт побери, по-моему, я не ел с самого Кельна. Уже четыре дня.
«Оно и видно», — подумал Джордж. Мак-Харг явно сказал чистую правду, за все эти дни он наверняка ни разу не ел по-человечески. Сейчас он был олицетворением предельной усталости и раздерганных нервов. Вот он сидит, ноги вяло закинуты одна на другую, и тощая фигура словно переломлена в поясе надвое. Похоже, без посторонней помощи ему уже нипочем не подняться со стула. Но тут резко зазвонил телефон, и Мак-Харг вскочил, точно его ударило током.
— Господи помилуй! — пронзительно вскрикнул он. — Это еще что? — Он метнулся к телефону, в ярости сорвал с рычага трубку и рявкнул: — Слушаю! Кто говорит? — И потом лихорадочно, однако очень приветливо: — А, здравствуйте, здравствуйте, Рик… ах вы, шельмец! Где же вы пропадаете? Я все утро пытался к вам дозвониться… Нет! Нет! Я только вчера вечером приехал… Конечно, повидаемся. Я приехал в частности и для этого… Нет, нет, вам незачем ко мне приезжать. У меня тут свой автомобиль. Мы сами приедем. Я привезу с собой одного человека… Кого? — пронзительно выкрикнул он. — Увидите, увидите. Потерпите до нашего приезда… К обеду? Конечно, успеем. Сколько до вас езды?.. Два с половиной паса? Обед в семь. Приедем загодя. Погодите. Погодите. Ваш адрес? Погодите, сейчас запишу.
Он порывисто сел к письменному столу, на миг замешкался с пером и бумагой, потом нетерпеливо протянул их Джорджу со словами:
— Пишите, Джордж, я буду диктовать.
Ехать предстояло в Суррей, на ферму у сельской дороги, в нескольких милях от небольшого городка. Даны были сложные объяснения, как ее найти, назывались объезды и перекрестки, но Джордж в конце концов записал все правильно. И Мак-Харг, торопливо заверив хозяина дома, что они непременно будут к обеду и даже загодя, повесил трубку.
— Ну, поехали, Джорджи! — нетерпеливо распорядился он и вскочил, снова поразив Уэббера своей неиссякаемой энергией. — Надо двигаться! Мы едем сейчас же!
— М…мм…мы? — запинаясь, вымолвил Джордж. — В…вв…вы это обо мне, мистер Мак-Харг?
— Ну да, ну да! — нетерпеливо ответил Мак-Харг. — Рик пригласил нас к обеду. Не заставлять же его ждать. Поехали! Поехали! Пора! Мы уезжаем из Лондона. Мы едем путешествовать!
— П…ппу…те-шест-во-вать? — опять запинаясь, ошеломленно вымолвил Джордж. — Но к…кку-да мы едем, мистер Мак-Харг?
— На запад Англии, — последовал ответ. — Едем к Рику и у него переночуем. А завтра… завтра, — со зловещей решимостью бормотал он, шагая взад-вперед по комнате, — мы будем уже в пути. Западная Англия, — опять пробормотал он, меряя комнату шагами и ухватясь костлявыми пальцами за лацканы пиджака. — Города старинных соборов, Бат, Бристоль, Уэльс, Эксетер, Солсбери, Девоншир, Корнуэллское побережье, — с жаром выкликал он, безнадежно перепутав, где есть соборы, а где нету, но при этом отбарабанил единым духом изрядную долю названий, обозначенных на карте королевства английского. — Подальше от больших городов, — не унимался он. — Побоку шикарные отели… притоны вроде вот этого. Терпеть их не могу. Все их терпеть не могу. Хочу провинцию… сельскую Англию, — со вкусом произнес он.
У Джорджа упало сердце. Ничего подобного он не ждал. Он приехал в Англию кончать свою новую книгу. Работа спорилась. Уже установился определенный ритм и распорядок, и выбиться из колеи, когда пишется в полную силу… даже подумать страшно! Да и вообще, одному богу известно, куда заведет такая увеселительная поездка. А, Мак-Харг меж тем мерил комнату беспокойными шагами и говорил, говорил, в его воображении рождалась идиллическая картина, и чем ясней она проступала, тем больше он увлекался.
— Да, сельская Англия — как раз то, что надо, — со вкусом произнес он. — Вечером будем останавливаться при дороге и готовить ужин или заедем в какую-нибудь старую гостиницу, в настоящую английскую сельскую гостиницу! — с жаром повторил он. — Высокие кружки с остро пахнущим элем, — бормотал он. — Отличная отбивная у камина. Бутылка старого портвейна… неплохо, а, Джорджи? — воскликнул он, и его словно опаленное лицо засияло радостью. — Однажды я это испробовал. Несколько лет назад вместе с женой объехал всю страну. У нас был автоприцеп. Переезжали с места на место. Ночевали в прицепе, сами стряпали. Дивно! Просто чудо! — выкрикнул он. — Только так и можно по-настоящему увидеть страну. Только так.
Джордж молчал. Что тут скажешь? Долгими неделями он предвкушал встречу с Мак-Харгом. Он мигом вскочил с постели и кинулся к нему, когда тот пригласил его обедать. Но у него и в мыслях не было, что его прихватят в качестве спутника и собеседника в путешествие, которое может длиться дни, а то и недели и забросит его неведомо куда. Он вовсе не хотел и не собирался ехать с Мак-Харгом, — но как этого избежать? Мысли его отчаянно метались в поисках выхода. Обидеть Мак-Харга никак нельзя. Когда так восхищаешься человеком, так его уважаешь, просто невозможно чем-то вольно или невольно задеть его или оскорбить. Да и как отказаться от приглашения, когда оно исходит от того, кто столь великодушно, с радостным бескорыстием воспользовался своим высоким положением, силой и успехом и попытался напомнить о тебе, вытащить тебя из тьмы, в которой ты прозябаешь?
Как ни мало были они знакомы, Джордж уже ясно, безошибочно понимал, что Мак-Харг — превосходный, благороднейший человек. Он видел, сколько чистоты, мужества, чести таится в этой исстрадавшейся душе, познавшей неистовство и жгучую боль. Несмотря на вопиющие противоречия его жизни, путаницу, беспорядок, несмотря на все горькое, жесткое и резкое, Мак-Харг явно оставался одним из тех истинно хороших, истинно благородных, истинно значительных людей, каких не очень-то много на белом свете. Это должен бы тотчас заметить всякий, кто наделен хоть крупицей чуткости и понимания, подумалось Джорджу. Он все смотрел на Мак-Харга, приглядывался к этой так поразившей его внешности — воспаленное лицо, бледно-голубые глаза, сам тощий, руки трясутся, — и вдруг в мыслях у него мелькнул образ, который, казалось, выражал самую суть этого человека: то был, как ни странно, образ Авраама Линкольна. Высокий и тощий, как Линкольн, в остальном Мак-Харг с виду ничуть на него не походил. Сходство заключалось, вероятно, в некой безыскусственой подлинности, в поразительной некрасивости, столь явной, что даже не понять, почему она не кажется смешной, и, однако, смешной она не была. Некрасивость эта при всей нелепости жеста, тона, повадки, которые позволял себе Мак-Харг, каким-то образом неизменно оставалась исполненной огромного скрытого достоинства. Странное, тревожащее сходство это особенно бросалось в глаза в минуты покоя.
Ибо теперь, когда с таким неистовством, так бурно было принято решение, Мак-Харг мирно сидел на стуле, вытянув и скрестив свои длинные ноги, и веснушчатой костлявой рукой шарил в боковом кармане пиджака, стараясь выудить оттуда бумажник и чековую книжку. Наконец он их достал все еще трясущимися, точно в параличе, руками, но даже эта дрожь не нарушала впечатления спокойного достоинства и силы. Он положил бумажник и чековую книжку на колени, пошарил в жилетном кармане, вытащил старый, потертый очешник открыл его и не спеша вынул очки. Очки были престранные, Джордж таких в жизни не видал. Они вполне могли бы принадлежать Вашингтону, или Франклину, или самому Линкольну. Оправа, зажим и дужки — простого старого серебра. Мак-Харг осторожно их расправил, потом двумя руками медленно водрузил на нос и заправил дужки за большие, в веснушках, уши. Покончив с этим, он наклонил голову, взял бумажник и очень тщательно стал считать деньги. И совершилось поразительное превращение. Раздражительного, крикливого, издерганного существа, каким он был всего несколько минут назад, как не бывало. Этот тощий уродливый человек в очках в серебряной оправе, который, склонив перекошенное сморщенное лицо, погрузился в расчеты и костлявыми пальцами неторопливо перебирает банкноты в своем бумажнике, поистине — воплощение американской трезвости, непритязательной силы, спокойного достоинства и властной уверенности. Даже голос его изменился. Продолжая считать деньги и не поднимая головы, он негромко распорядился:
— Позвоните вон в тот звонок, Джордж. Надо взять еще денег. Пошлю Джона в банк.
Джордж позвонил, и вскоре в дверь постучал и вошел молодой человек в форменной куртке. Мак-Харг взглянул на него, раскрыл чековую книжку и вытащил вечное перо.
— Мне нужны деньги, Джон, — негромко сказал он. — Пойдите, пожалуйста, с этим чеком в банк и получите по нему наличными.
— Слушаю, сэр, — сказал Джон. — Там Генри подал автомобиль, сэр. Он спрашивает, то ли ему ждать, то ли нет?
— Да, скажите ему, что он понадобится, — ответил Мак-Харг, подписывая чек. — Скажите ему, мы будем готовы через двадцать минут. — Он оторвал чек и протянул слуге. — И, кстати, когда вернетесь, уложите, пожалуйста, кое-что из моих вещей в маленький чемодан: сорочки, белье, носки и прочее. Мы уезжаем из Лондона.
— Слушаю, сэр, — невозмутимо ответил Джон и вышел из номера.
Мак-Харг помолчал в задумчивости. Потом надел колпачок на вечное перо и сунул его в карман, спрятал бумажник и чековую книжку, неторопливо, сосредоточенно снял очки, сложил дужки, вложил очки в футляр, защелкнул его и положил в карман жилета; потом хлопнул ладонью по ручке кресла и уже куда спокойней и дружелюбней прежнего спросил:
— Ну так как, Джордж, чем сейчас заняты? Работаете над новой книгой?
Уэббер сказал, что да, работает.
— Хорошая будет книга? — требовательно спросил Мак-Харг.
Он надеется, что хорошая, ответил Уэббер.
— Такая же добротная, большая, толстая, как первая? И такая же емкая? И героев много?
Да, наверно, так оно и будет, ответил Уэббер.
— Вот это дело, — сказал Мак-Харг. — Продолжайте в том же духе и давайте побольше людей, — негромко говорил он. — Вы знаете в них толк. У вас они получаются живые. И населяйте ими книгу. Вам наговорят с три короба всякого вздора. Наверно, уже наговорили. Найдется вдоволь молодых умников, которые станут вас учить, как надо писать, и станут толковать — мол, вы делаете совсем не то, что надо. Станут объяснять вам, что у вас нет своего стиля, нет чувства формы. Станут говорить, что вы пишете не так, как Вирджиния Вулф, или Пруст, или Гертруда Стайн, или кто-нибудь еще, кому вам следовало бы уподобиться. Наматывайте все на ус, все, что только сумеете. Поверьте всему, чему только сумеете. Постарайтесь извлечь из всего этого как можно больше толку, но, если вы понимаете, что это неверно, отмахнитесь.
— А разве можно понять, что верно, а что неверно?
— Ну разумеется, — спокойно ответил Мак-Харг. — Когда верно, вы это сразу поймете. Вы же, черт возьми, писатель, а не какой-нибудь молодой умник. Были бы вы молодым умником, вы бы не разбирали, что верно, а что неверно. Только бы делали вид, что разбираете. А писатель всегда понимает. Молодые умники воображают, будто ему это не дано. На то они и молодые умники. Они воображают, будто писатель слишком туп или глуп и потому их не слушает, а на самом деле писатель понимает куда больше, чем им когда-нибудь доведется понять. Время от времени слова их попадают в самую точку. Но такое случается один раз на тысячу. И тогда слова их причиняют боль, но к ним стоит прислушаться. Скорее всего, вы и сами знали то, в чем вас упрекнут, знали, что рано или поздно придется посмотреть правде в глаза, но все время старались от этого увильнуть и надеялись, что, кроме вас, никто этого не заметит. Когда они бьют вот по такому чувствительному месту, прислушайтесь к ним, даже если вам отчаянно больно. Но обычно все, что они вам скажут, вы и сами давным-давно поняли, а то, что им кажется важным, на самом деле вздор и пустяки.
— Как же тогда быть? — спросил Уэббер. — Похоже, надо самому быть собственным доктором, так, что ли? Похоже, надо самому находить ответ.
— А для меня нет другого пути, — сказал Мак-Харг. — Думаю, и для вас тоже. Так что продолжайте в том же духе. Работайте. Бога ради, не останавливайтесь. Не топчитесь на одном месте. Я знаю многих молодых людей, которые остановились после первой своей книги, и вовсе не потому, что им нечего было больше сказать. Всякие умники воображают, будто причина в этом. Им всегда так кажется, но это чепуха. Да в каждом из нас заложены сотни книг! Хватит на целую жизнь. Опасность не в том, что исчерпаешь себя. Единственная опасность — что застрянешь на месте.
— А что это значит? С чего бы человеку застрять на месте?
— Чаще всего ему изменяет мужество, — сказал Мак-Харг. — Он прислушивается к словам всяких умников. Первая книга получила довольно хорошую прессу. Он отнесся к ней серьезно. Его начинает тревожить каждое самое незначительное критическое замечание, затесавшееся среди похвал. Начинают пугать сомнения, сумеет ли он написать еще одну книгу. На самом-то деле он вполне мог бы написать новую книгу ничуть не хуже первой, а то и лучше. Прежде он был бойцом, не знающим усталости, и наносил удары огромной силы. Теперь он начинает «бой с тенью». Он прислушивается ко всему, что ему говорят. Как бить по корпусу и как наносить короткий сбоку. Как наносить встречный удар правой. Как уклоняться. Как раскачиваться и как подскакивать. Как беречь ноги. Он учится избегать каната, но разучается наносить тот парализующий удар, который был дан ему от бога, и не успеет оглянуться, как появляется какой-нибудь никудышный боксер и кладет его на обе лопатки. Смотрите, чтоб с вами такого не случилось. Изо всех сил учитесь. Изо всех сил совершенствуйтесь. Впитывайте из их поучений все, что только можно. Но помните, никакие поучения не заменят доброго старого удара правой. Если это умение вы утратили, изучите хоть все верные приемы, которые помогают работать другим, но ваша сила уже не вернется. Как писатель вы кончитесь. Так что, ради всего святого, не останавливайтесь. Не давайте им путаться под ногами. Ошибайтесь, рискуйте, не бойтесь показаться глупцом, но идите вперед. Не застывайте на месте.
— А по-вашему, это возможно? Можно застрять, даже если человек талантлив?
— Да, — спокойно ответил Мак-Харг, — такое может случиться. Мне приходилось такое видеть. Со временем вы убедитесь: почти все, о чем они говорят, от чего вас остерегают, просто не существует. Они станут, к примеру, говорить, чтоб вы не проституировали свой талант. Станут остерегать, чтоб вы не писали ради денег. Не продавали душу Голливуду. Не делали еще тысячи вещей, которые не имеют никакого отношения ни к вам, ни к вашей жизни. Вы не станете торговать собой. Человек не продает свой талант просто оттого, что у него перед носом помашут крупным чеком. Если вы станете торговать своим талантом, значит, вы по натуре проститутка. Удивительно, как много есть писателей, которые проливают горькие слезы за стаканом виски и рассказывают, какие замечательные книги они написали бы, если бы не запродались Голливуду или «Сатердей ивнинг пост». Но среди тех, кто запродался, больших писателей немного. Сказать по правде, я думаю, таких вовсе нет. Если бы «Сатердей ивнинг пост» предложил Томасу Гарди договор на рассказы, как по-вашему, он написал бы как Зейн Грей или как Томас Гарди? Могу ответить. Он написал бы как Томас Гарди. По-другому он бы писать не мог. Он оставался бы Томасом Гарди, даже если писал бы для «Сатердей ивнинг пост» или для «Побасенок капитана Билли». Развратить большого писателя невозможно, потому что большой писатель всегда останется самим собой. Даже если бы он захотел запродаться, он все равно не смог бы. А, наверно, многие большие писатели и правда этого хотели, по крайней мере так им казалось. Но большой писатель может застрять на месте. Он может чересчур истово прислушиваться к молодым умникам. Он может научиться вести бой с тенью, делать ложный выпад, и наносить удар по корпусу, и уклоняться — и при этом может утратить главное свое умение. Поэтому делайте что угодно, только не застревайте на месте.
В дверь постучали, Мак-Харг крикнул: «Войдите!» — и появился Джон с пачкой хрустящих новеньких банкнот.
— Надеюсь, все правильно, сэр, — сказал он, вручая деньги Мак-Харгу. — Я пересчитал. Сто фунтов, сэр.
Мак-Харг взял банкноты, перегнул пополам и небрежно сунул в карман.
— Ладно, Джон, — сказал он. — А теперь сложите, пожалуйста, мои вещи.
Он встал, рассеянно огляделся, и вдруг на него снова накатило лихорадочное нетерпенье, и он рявкнул:
— Ну-ка, Джордж, надевайте пальто! Пора ехать!
— Нн-но… м…может быть, сперва лучше пообедать, мистер Мак-Харг, — попытался Джордж оттянуть время. — Раз вы так долго не ели, вам необходимо перекусить. Давайте прямо сейчас пойдем куда-нибудь и поедим.
Он говорил со всей силой убедительности, на какую только был способен. Он уже и сам изрядно проголодался и с тоской думал о «распрекрасном кусочке» ветчины с горошком, который приготовила для него миссис Парвис. И потом… может быть, удастся убедить Мак-Харга перекусить перед отъездом, а тогда воспользоваться случаем и уговорить, чтоб не ехал сейчас же и не тащил его, Джорджа, с собой колесить чуть не по всей Британии? Но, словно разгадав замысел Уэббера и, может быть, чувствуя, что силы его на исходе, Мак-Харг резко, с непреклонной решимостью бросил:
— Поедим где-нибудь по дороге. Выезжаем сейчас же.
Джордж понял, что спорить бессмысленно, и замолчал. Пусть так, он поедет с Мак-Харгом куда придется и, если надо, переночует у его друзей за городом, в надежде, что хороший ужин и добрый сон восстановят силы Мак-Харга и помогут отговорить его от нелепой затеи. Итак, Джордж надел пальто и шляпу, спустился с Мак-Харгом в лифте, подождал, пока тот оставил портье какие-то распоряжения, и они вышли к стоявшему у обочины автомобилю.
То был взятый Мак-Харгом напрокат «роллс-ройс». Увидев эту великолепную машину, Джордж чуть не расхохотался: если в таком экипаже Мак-Харг собирается исследовать сельскую Англию, стряпать на костре и ночевать при дороге, поездка эта будет поистине самым роскошным и самым, нелепым кочевьем, какое когда-либо знала Англия. Джон вышел на улицу раньше и уже поставил небольшой чемодан на пол у заднего сиденья, Шофер, маленький человечек в ливрее, как и положено, почтительно поднес руку к козырьку фуражки и вместе с Джорджем помог Мак-Харгу сесть в машину. Того вдруг одолела слабость, и, садясь, он чуть не упал. Опустившись на сиденье, он попросил Джорджа дать шоферу суррейский адрес, и силы совсем его оставили: голова свесилась на грудь, и снова он как-то странно согнулся в поясе, словно переломился пополам. Одна рука его была просунута в петлю у дверцы, а не то он просто свалился бы на пол. Все еще отчаянно ломая голову над тем, как быть, как, черт побери, выпутаться из этой истории, Джордж влез в машину и устроился подле Мак-Харга.
Когда они тронулись в путь, был уже второй час. Плавно въехали на Сент-Джеймс-стрит, в конце свернули на Пэл-Мэл, обогнули Сент-Джеймский дворец и по Моллу поехали в сторону Букингемского дворца и той части Лондона, где жил Уэббер. Когда они выехали с Молла и пересекали огромную площадь перед дворцом, Мак-Харг рывком выпрямился и сквозь изморось и туман сумрачного дня стал вглядываться в величественных часовых — они шагали взад-вперед перед дворцом, шагали торжественно, доходили до конца здания и поворачивали назад, — потом снова тяжело повалился было на сиденье, но Джордж крепко ухватил, его и удержал.
Эбери-стрит была сейчас совсем рядом, и Джордж подумал о ней с нежностью. С вожделеньем и тоской вспомнил о своей постели, о нетронутой ветчине с горошком, приготовленной миссис Парвис. От радостной доверчивости, с которой он утром выходил из дому, осталось лишь далекое воспоминание. С горькой улыбкой подумал он о своем разговоре с миссис Парвис, о том, как они гадали, куда поведет его Мак-Харг обедать — в Риц, или к Стоуну на Пэнтон-стрит, или к Симпсону на Стрэнде. Видения лукулловых пиршеств растаяли без следа. Сейчас он с радостью согласился бы на обыкновенную забегаловку, на кусок сыра и кружку пива.
Машина плавно катила мимо дворца, и Джордж чувствовал, ускользает последняя надежда, еще миг — и будет поздно. В отчаянии он дернул своего спутника за локоть и взмолился: он живет тут рядом, за углом, на Эбери-стрит, нельзя ли остановиться на минутку, он захватит зубную щетку и безопасную бритву. Мак-Харг мрачно задумался и наконец пробормотал, что ладно, согласен, «только живо!». Джордж сказал шоферу, куда ехать, они обогнули дворец, свернули на Эбери-стрит и, сбавив скорость, подкатили к его скромному жилищу. Мак-Харг теперь казался совсем больным. Он угрюмо цеплялся за кожаную петлю, но, когда машина остановилась, покачнулся на сиденье и, если бы Джордж его не удержал, съехал бы на пол.
— Мистер Мак-Харг, — сказал Джордж, — прежде чем мы поедем дальше, вам надо хоть что-то съесть. Может, подниметесь ко мне и мы вас накормим? Мне там состряпали отличный обед. Все уже готово. Поедим и отправимся дальше, на все про все уйдет минут двадцать.
— Никакой еды, — пробормотал Мак-Харг и поглядел на Джорджа свирепо и подозрительно. — Вы что, задумали… удрать от меня?
— Да нет, что вы.
— Тогда берите свою зубную щетку, да поскорей. Нам пора вон из Лондона.
— Ну, хорошо. Но, по-моему, напрасно вы не хотите сперва поесть. Там все готово, надо только сесть за стол.
Джордж вложил в свои слова всю силу убеждения, на какую был способен. Он стоял у открытой дверцы, поставив ногу на подножку машины. Мак-Харг не ответил: он привалился к спинке сиденья, глаза его были закрыты. Но вдруг он подтянулся, держась за петлю, немного распрямился и, словно бы чуть уступая, спросил:
— А чашка чаю там у вас найдется?
— Конечно. Моя миссис Парвис мигом приготовит.
Мак-Харг минуту поразмыслил над этим сообщением и все еще нехотя сказал:
— Сам не знаю. Чашку чаю я, пожалуй, выпью. Может, она взбодрит меня.
— Идемте, — поспешно отозвался Джордж и подхватил его под локоть.
Вместе с шофером они помогли Мак-Харгу выйти из машины. Джордж велел шоферу ждать — они вернутся не позже, чем через полчаса, и Мак-Харг тут же поправил: через пятнадцать минут. Потом Джордж открыл парадное своим ключом и, осторожно подпирая вконец измученного, тощего и угловатого спутника, помог ему, совсем обессилевшему, медленно взобраться по узкой лестнице. Наконец поднялись. Джордж отворил дверь, провел Мак-Харга в гостиную, усадил в самое удобное кресло, и тот сейчас же снова тяжело уронил голову на грудь. Джордж зажег маленькую газовую печку (никакого другого отопления в комнате не было), позвал миссис Парвис, которая, заслышав их, уже спешила из кухни, наскоро шепотом объяснил ей, почему он вернулся и кого с собой привел, и попросил ее тотчас приготовить для прославленного гостя чай.
Когда она вышла из гостиной, Мак-Харг чуть приподнялся и сказал:
— Джорджи, я совсем вымотался. Черт, я, кажется, готов проспать целый месяц.
— Миссис Парвис уже готовит чай, — сказал Джордж. — Она мигом все сделает. И вам сразу станет лучше.
Но тут Мак-Харг отвалился к спинке кресла и обмяк, будто те несколько слов, что он успел сказать, отняли у него последние силы. Когда миссис Парвис вошла с подносом и с чайником, он больше не нуждался в чае. Он погрузился в глубокое забытье, он был теперь бесконечно далек от чая, от всего земного.
Она тотчас поняла, что произошло. Тихонько поставила поднос и шепнула Джорджу:
— Никуда он сейчас не поедет. Ему надо поспать.
— Да, — согласился Джордж, — сон ему сейчас нужен позарез.
— Стыд и срам оставлять его в кресле, — зашептала она. — Вот если б нам поднять его да свести в вашу комнату, сэр, он бы поспал в вашей постели. Ему было б удобней.
Джордж кивнул, наклонился над креслом, поднял одну длинную болтающуюся руку Мак-Харга, закинул ее на шею себе, обхватил того за талию и, пытаясь поднять, заговорил ободряюще:
— Пойдемте, мистер Мак-Харг. Ляжете, вытянетесь, и вам станет получше.
Тот сделал над собой героическое усилие, встал, прошел несколько шагов, что отделяли его от спальни и от кровати, и снова рухнул, на этот раз ничком. Джордж перевернул его на спину, уложил как следует, расстегнул воротничок, снял с него туфли. А миссис Парвис укрыла его от промозглой сырости и холода, проникавших в маленькую спальню снаружи, где все затянуло липким, удушливым туманом и изморосью. Они навалили на спящего груду одеял и пледов, принесли маленький электрический рефлектор и повернули его так, чтобы тепло шло к Мак-Харгу, потом задернули занавеси — в комнате стало темно, вышли и затворили за собой дверь.
Миссис Парвис была великолепна.
— Мистер Мак-Харг очень устал, — сказал ей Джордж. — Немного поспит, и ему станет лучше…
— Оно конечно, — сказала она и кивнула понимающе и сочувственно. — Видать, замучился. Шутка ли, все на людях да на людях. А ездил-то сколько, — важно продолжала она, — сразу видать, он еще замученный от путешествия. Вы и сами-то, верно, устали, — спохватилась она, — сколько волновались, и не евши, и вообще. Пойдемте-ка покушайте, — настойчиво продолжала она. — Ветчина распрекрасная, сэр. Я мигом разогрею.
Джордж с восторгом согласился. Миссис Парвис поспешила в кухню, почти тотчас вернулась и объявила, что кушать подано. Джордж, не мешкая, пошел в маленькую столовую и плотно поел: ветчина, горошек, отварной картофель, яблочный пирог с хрустящей корочкой, сыр да в придачу бутылка пива.
Потом он вернулся в гостиную и решил прилечь на диван. Диван был невелик, для Джорджа и вовсе короток, но когда не спал больше суток, и таким ложем соблазнишься. Он лег, вытянулся так, что ноги свесились на пол, и тотчас уснул.
Потом он почувствовал сквозь сон, что тихонько вошла миссис Парвис, подставила ему под ноги стул, укрыла одеялом. Он смутно заметил еще, как она задернула занавеси и в комнате стало темно, а миссис Парвис тихо вышла.
А еще позже он слышал, как она собралась уходить, но сперва открыла дверь гостиной и прислушалась; потом осторожно, на цыпочках, прошла через комнату, приотворила дверь спальни и заглянула туда. Очевидно, уверилась, что все в порядке, на цыпочках вышла и осторожно прикрыла за собою двери. Потом тихонько спустилась по лестнице, и Джордж слышал, как закрылась входная дверь. И он опять уснул крепким сном.
Когда Джордж проснулся снова, за окном было уже совсем темно, а Мак-Харг встал и бродил по спальне, верно, искал выключатель. Джордж поднялся, зажег свет в гостиной, и Мак-Харг вошел к нему.
Он опять поразительно преобразился. Короткий сон, видно, восстановил его кипучую энергию, и она опять била ключом и все в том же направлении, что Джорджа вовсе не радовало. Он надеялся, что, проспав несколько часов, Мак-Харг угомонится, поймет, как необходимо ему прежде, чем отправляться снова путешествовать, основательно отдохнуть. Но ничуть не бывало: тот проснулся яростным львом и метался сейчас по гостиной, точно в клетке, негодуя на задержку и всем своим видом требуя, чтобы Джордж немедля собрался в путь.
— Едете вы или нет? — сказал он. — Или хотите увернуться? Ну, что вы сейчас намерены делать?
Джордж еще не стряхнул с себя сон, не сразу до него дошло, что в дверь звонят, звонят уже довольно давно. Должно быть, этот звонок и разбудил их обоих. Сказав Мак-Харгу, что он сейчас же вернется, Джордж сбежал по лестнице и открыл дверь. То был, разумеется, шофер Мак-Харга. Выбитый из колеи событиями этого дня, Джордж начисто забыл про шофера, и бедняга до сих пор ждал в своей сверкающей колеснице у дверей скромного Уэбберова жилища. Еще не было пяти, но в унылые зимние дни, когда нет конца туманам и моросящему дождю, смеркается рано, и на улице уже сгустилась тьма, как в полночь. Горели фонари и смутно светились, расплываясь в тумане, огни витрин. Улица была тиха и пустынна, а в вышине, над крышами, уже порывами налетал ветер и подвывал, обещая бурную ночь.
Когда Джордж открыл дверь, маленький шофер терпеливо стоял у порога, почтительно держа в руках фуражку с козырьком, но на лице его была написана сдержанная тревога, которой он не в силах был скрыть.
— Прошу прощенья, сэр, — начал он, — вы не скажете, может, мистер Мак-Харг отдумал?
— От…отдумал? — с запинкой пробормотал все еще сонный Джордж и потряс головой, как собака, вылезшая из воды, пытаясь прийти в чувство и собраться с мыслями. — Это насчет чего?
— Насчет поездки в Суррей, сэр, — кротко ответил шофер, но глянул на Джорджа с испугом. В душе его уже зарождалось мучительное подозрение, которому позднее суждено было превратиться в глубокую уверенность; что он попал во власть двух опасных безумцев и преступников, но пока его опасения выдавала лишь какая-то тревожная, натянутая почтительность. — Это куда мы собирались еще днем, сэр, — продолжал он негромко, словно извиняясь за напоминание.
— Ох, верно, верно. Помню, как же, — ероша волосы, в некоторой растерянности сказал Джордж. — Кажется, мы и правда собирались.
— Да, сэр, — кротко подтвердил шофер. — Сами понимаете, — стал он пояснять, точно благожелательный взрослый малому ребенку, — сами понимаете, сэр, тут на улице не положено машине так долго стоять. Сейчас подходил фараон, — шофер виновато кашлянул, прикрыв рот рукой, — он говорит, больно долго, мол, тут стоишь, давай отъезжай. Вот я и подумал, спрошу-ка вас, сэр, может, вы знаете, что угодно мистеру Мак-Харгу.
— Я… я думаю, он намерен ехать дальше, — сказал Джордж. — Ну, дальше, в Суррей. Но… вы говорите, полицейский велел вам уезжать?
— Да, сэр, — терпеливо отвечал шофер и все смотрел на Джорджа снизу вверх, держа в руках фуражку, и ждал.
— Ну, тогда… — Джордж отчаянно собирался с мыслями и наконец выпалил: — Вы вот что сделайте. Поезжайте вокруг этого квартала… Поезжайте вокруг квартала…
— Да, сэр, — сказал шофер и замолчал в ожидании.
— И возвращайтесь через пять минут. А тогда я уже смогу сказать, что мы будем делать дальше.
— Слушаю, сэр. — Он коротко кивнул в знак согласия, надел фуражку и пошел к машине.
Джордж затворил дверь и поднялся наверх. Когда он вошел в гостиную, Мак-Харг, уже в шляпе и пальто, беспокойно шагал из угла в угол.
— Это звонил ваш шофер, — сказал Джордж. — Я совсем про него забыл, а он все время нас ждал. Он спрашивает, что мы будем делать дальше.
— Как что будем делать? — пронзительно крикнул Мак-Харг. — Сейчас же поедем! Черт возьми, Джордж, мы задержались уже на четыре часа! Живо, живо! — заторопил он. — Поехали!
Джордж понял, что решение Мак-Харга твердо и отговаривать его бесполезно. Он взял портфель, сунул туда зубную щетку, пасту, бритву, кисточку, крем для бритья и пижаму, надел пальто и шляпу, погасил свет и пошел к выходу со словами:
— Ну хорошо. Раз вы готовы, так и я готов. Двинулись.
Они вышли в туманную изморось, и тотчас подъехала машина и остановилась у обочины. Шофер выскочил, открыл дверцу. Мак-Харг и Уэббер сели. Шофер забрался на свое место. Машина, мягко шурша шинами, покатила по мокрой мостовой. Доехали до Челси, миновали Набережную, промчались по мосту Бэттерси и через обширные лондонские предместья — нескончаемые ответвления огромного города — направились на юго-запад.
Поездка эта врезалась в память Джорджа, как страшный сон. Еще до того, как они пересекли Темзу по мосту Бэттерси, Мак-Харг снова впал в полуобморочное состояние. И не удивительно! За шумным успехом пришли разочарование и опустошенность, и уже много недель подряд он неистово метался по свету, встречал все новых людей, пускался в самые неожиданные приключения — и все искал, искал, сам не зная, чего ищет. В этих немыслимых поисках он не давал себе ни отдыха, ни срока. И ничего он не нашел. Или, точнее, нашел в Амстердаме мингера Бендиена. Что произошло после этого с Мак-Харгом, понять нетрудно. Ибо если охота закончилась тем, что он поймал всего лишь краснорожего голландца, так он хотя бы узнает, черт возьми, из какого тот испечен теста! И вот в последние несколько дней, вконец разъяренный, издерганный и взвинченный, он решил испытать голландца, загнать его почище чем самого себя, — они не останавливались даже перекусить, но голландец был слишком флегматичен, да притом его поддерживал джин, и в конце концов Мак-Харг истратил на него остатки своей, казалось бы, неисчерпаемой энергии. Теперь он совершенно выдохся. После короткого сна недолгой была и вспышка жизненных сил: излив владевшее им неистовство, опустошенный, обессиленный до немоты, он откинулся на спинку сиденья, веки сомкнуты, голова легонько покачивается от движения машины, длинные ноги расслабленно вытянулись. Джордж беспомощно сидел рядом, не понимая, как быть и что делать, не понимая, куда он едет, когда и чем все это кончится, и глядел в затылок маленькому шоферу, а тот сгорбился за рулем и, внимательно следя за дорогой, умело вел машину в густом потоке транспорта, сквозь сумрак и туман.
Откатывались назад широко раскинувшиеся нескончаемые окраины Лондона — улица за улицей, мокрые, тускло освещенные слабо поблескивающими за пеленой дождя фонарями, миля за милей — кирпичные дома, словно насквозь пропитанные туманом, копотью и сажей бессчетных ненастных дней, квартал за кварталом немыслимой паутины, гигантские скопления бессчетных деревень, которые срослись в эту бесформенную чудовищную массу. «Роллс-ройс» стремительно проносился по главным улицам этих расползшихся вширь муравейников. Мелькнет золотой нимб приглушенных туманом огней, весело блеснет мясная лавка с красными говяжьими тушами, с общипанной округлой, подвешенной вниз головами длинношеей дичью, и тут же стоит сам мясник в длинном белом фартуке; потом винные магазины и дышащие пивным духом и теплом, полные гула голосов пивные, а перед ними тускло отсвечивают мокрые от дождя тротуары; и снова густая тьма, и снова бесконечные ряды угрюмых, пропитанных туманом домов.
Наконец город с его окраинами остался позади. По сторонам раскинулась укрытая тьмой земля, напитанные влагой поля, в пустоте маячили редкие огни. Теперь стала ощутима сила ветра — он внезапно налетал с полей и разбивался о бока машины. Понемногу он разогнал туман, небо стало выше. И по волглому, низкому облачному своду широко разлился какой-то нездоровый, нечистый отсвет, словно все удушливые испарения, весь дым, все неистовство необъятной жизни Лондона впитались в облака и продолжаются в них. С каждым поворотом колес этот отсвет отступал все дальше, оставался позади.
И теперь, среди пустынных просторов, Джордж осознал таинственный строй ночи. Он ощутил вечную, неизбывную силу земли, и вместе с этим пришло ликующее чувство освобождения. Чувство это было ему хорошо знакомо, его испытывает каждый житель большого современного города, когда после долгих месяцев, проведенных в городском улье, после месяцев изнурительного труда, шума, ожесточения, после угрюмого кирпича и камня, после постоянного напора, сутолоки и смешения бесчисленных толп, после зараженного воздуха и зараженной жизни, после предательства, страха, злобы, злословъя, вымогательства, зависти, ненависти, стычек, ярости и обмана, после неистовства, напряжения, натянутых, как струна, нервов и беспрестанных перемен — уезжаешь из города и наконец свободен, вырвался за пределы самых отдаленных нитей этой отравленной и мучительной паутины. Он, кто долгое время знал лишь джунгли скрепленного известью кирпича и камня, где не услышишь птичьего пения, не увидишь ни единой былинки, снова обрел землю. И, однако, вот что непостижимо: обретя землю, он утратил весь мир. Он словно омылся и обрел даруемую землей чистоту зрения и души. С него смыло всю извечную мерзость бытия, зло и похоть, грязь и жестокость, безмерную испорченность и скверну, а чудо и загадочность, как ни странно, остались, остались и красота, и волшебство, и щедрость, и радость бытия, и, глянув назад, на мрачный отсвет дымной пелены, затянувшей небо, он остро ощутил утрату и одиночество, словно, вновь обретя землю, он отказался от жизни.
Машина уносилась все дальше и дальше, и вот уже последний аванпост Лондона остался позади и небо померкло. Во тьме, в ночи они мчались к цели своего путешествия. Мак-Харг за все время не вымолвил ни слова. Он сидел по-прежнему — ноги вяло вытянуты, голова откинута на спинку сиденья, все тело покачивается от движения машины, и лишь бессильная рука, просунутая в петлю, удерживает его, не дает упасть. Джорджа все больше мучила тревога: как привезти Мак-Харга к его старому другу, с которым тот не виделся много лет, в таком чудовищном состоянии? Наконец он велел шоферу остановиться и подождать — быть может, удастся поговорить с мистером Мак-Харгом.
Он включил верхний свет, потряс Мак-Харга за плечо; к его удивлению, тот сразу же открыл глаза, и ответы его свидетельствовали, что голова у него совершенно ясная. Джордж сказал, что уж очень он, Мак-Харг, видно, устал и вряд ли получит удовольствие от встречи с другом. Лучше отменить ее, умолял Джордж, вернуться в Лондон и там переночевать, пусть Мак-Харг разрешит позвонить этому другу из ближайшего городка и предупредить, чтоб сегодня его не ждали, — они увидятся через день-два, все, что угодно, но встречу эту необходимо отложить, пока он не почувствует себя лучше. Помня о недавней упрямой решимости Мак-Харга, Джордж мало надеялся на успех, но, к его удивлению, тот повел себя вполне разумно. Он согласился со всеми доводами Джорджа, признался, что и сам подумывал, не отложить ли эту встречу на потом; хорошо, он готов на все, что предложит Джордж, но только с одним условием, сказал он, как отрезал: в Лондон он сегодня не вернется. Весь день он так отчаянно, так упрямо, точно одержимый, рвался прочь из Лондона, что Джордж настаивать не стал. Он согласился — да, поворачивать назад не стоит, и спросил, где Мак-Харг предпочел бы остановиться. Тот сказал, что ему все равно, но затем поразмыслил, причем голова его опять свесилась на грудь, и вдруг сказал — хорошо бы где-нибудь у моря…
В ту минуту Джордж ничуть не удивился. С удивлением он вспоминал об этих словах лишь много позже. А сейчас желание Мак-Харга поехать к морю показалось ему таким же естественным, как жителю Нью-Йорка предложение взять и съездить на автобусе посмотреть могилу Гранта. Пожелай Марк-Харг ехать в Ливерпуль, в Манчестер или в Эдинбург, Джордж бы тоже ничуть не удивился. Оказавшись вне Лондона, оба американца, сами того не сознавая, уже ни во что не ставили английские расстояния, Англия вся для них была точно соседний лужок. Когда Мак-Харг сказал, что хорошо бы у моря, Джордж подумал: «Ладно. Проедем на другую сторону острова и поглядим на море».
Итак, он решил, что Мак-Харг прекрасно придумал, просто великолепно: вдохнуть соленый воздух, послушать шум прибоя, крепко проспать всю ночь — что может быть лучше для них обоих? Они придут в себя и утром будут готовы к дальнейшим приключениям. Мак-Харг теперь тоже искренне радовался этому плану. Джордж спросил, может, он хочет поехать в какое-то определенное место. Но тот сказал — нет, ему все равно, куда угодно, лишь бы к морю. Наскоро перебрали несколько приморских городов, о которых слышали или где раньше бывали: Дувр, Фолкстон, Борнемут, Истборн, Блэкпул, Торки, Плимут.
— Плимут! Плимут! — с восторгом закричал Мак-Харг. — Это то, что надо! Я много раз попадал туда пароходом, но в городе никогда не останавливался. Правда, это порт, но все равно. Мне всегда казалось, это приятный городок. Едем туда и там переночуем.
— Что вы, сэр, — заговорил шофер, который все это время молча сидел за рулем и слушал, как двое помешанных бесцеремонно разделывались с Британскими островами. — Что вы, сэр, — с нескрываемой тревогой повторил он, — это никак невозможно, сэр. Сегодня уж никак, сэр. Сегодня добраться до Плимута никак невозможно.
— Это еще почему? — свирепо спросил Мак-Харг.
— А дотуда, сэр, добрых двести пятьдесят миль, сэр, — ответил шофер. — По такой погоде надо часов восемь, самое малое, потому как дождь, да кто его знает, когда опять туман упадет. Дай бог к рассвету доехать.
— Ну, хорошо, — нетерпеливо воскликнул Мак-Харг. — Поедем куда-нибудь еще. Как насчет Блэкпула? В Блэкпул, а, Джорджи? — сказал он и лихорадочно обернулся к Джорджу, губы его кривились, все лицо нетерпеливо сморщилось. — Можно в Блэкпул. Никогда там не был. Не прочь на него поглядеть.
— Но, сэр… — Шофер совсем смешался. — Блэкпул… Блэкпул, сэр, он на севере Англии. Да это ж, сэр… — шептал несчастный, — это ж еще дальше Плимута. Дотуда все триста миль, сэр, — прошептал он с таким ужасом, какого не вызвало бы, наверно, даже предложение проехать за одну ночь из Филадельфии к Тихоокеанскому побережью. — Раньше утра нам до Блэкпула не доехать.
— Ну, хорошо, хорошо, — с отвращением произнес Мак-Харг. — Будь по-вашему. Говорите, куда ехать, Джордж, — распорядился он.
Долгую минуту Уэббер напряженно думал, потом, вооружившись воспоминаниями о местах, описанных Теккереем и Диккенсом, с надеждой произнес:
— Брайтон. Как насчет Брайтона?
И тут же понял, что попал в точку. Шофер обернулся к ним, и голос его задрожал от несказанного облегчения.
— Да, сэр! Да! Брайтон! Мы прекрасно до него доедем, сэр, — прошептал он с жаркой, чуть ли не раболепной готовностью.
— Сколько времени понадобится? — резко спросил Мак-Харг.
— Я так вам скажу, сэр, часа за два с половиной довезу. Для обеда будет поздновато, а все ж не больно далекий край.
— Хорошо. Ладно, — сказал Мак-Харг, решительно кивнул и поудобней устроился на сиденье. — Поехали, — и он махнул костлявой рукой: мол, так и быть. — Едем в Брайтон.
Они снова тронулись и на первом же перекрестке свернули в надежде отыскать дорогу на Брайтон.
С этой минуты поездка их превратилась в страшный сон: опять и опять остановки, повороты, бесконечная смена направлений. Маленький шофер был уверен, что держит путь на Брайтон, но почему-то никак не мог найти нужную дорогу. Они сворачивали вправо и влево, проезжали по несчетному множеству городков и деревень, вновь оказывались на пустынных просторах и никак не могли достичь цели. Наконец они оказались на каком-то сложном безлюдном переплетении дорог, и шофер остановил машину, чтобы разглядеть указатели. Однако названия Брайтон нигде не было, и он в конце концов признался, что сбился с пути. При этих словах Мак-Харг пробудился, устало наклонился вперед, вгляделся в ночную тьму, потом спросил Джорджа, что, по его мнению, следует делать. О том, где они сейчас находятся, они знали еще меньше их возницы, но ведь надо же куда-то ехать. Джордж сказал наугад, что Брайтон должен быть где-то слева, и Мак-Харг велел шоферу при первой возможности свернуть налево и посмотреть, куда это их приведет, потом снова откинулся на спинку и закрыл глаза. Теперь у каждого поворота Мак-Харг или Уэббер говорили шоферу, куда ехать, и маленький лондонец беспрекословно повиновался, но от мысли, что он заблудился в просторах Суррея и невесть чего еще от него потребуют эти два престранных американца, в душе его явно росли дурные предчувствия. Никто из них почему-то не догадался остановиться и спросить дорогу, и они все безнадежней запутывались. Сновали взад-вперед сперва в одном направлении, потом в другом, и скоро Джорджу стало казаться, что они уже изъездили чуть ли не всю сеть дорог, раскинувшуюся южнее Лондона.
Шофер на глазах превращался в безвольный комок нервов. Его явно обуревал страх. Он с лихорадочной готовностью соглашался на все, что ему говорили, но при этом голос его дрожал. По всей его повадке ясно было: он чувствует, что попал в лапы двух сумасшедших, он в полной их власти, а места вокруг безлюдные, вот-вот стрясется что-то ужасное. Джордж видел, как он пригнулся к рулю, весь съежился, скованный ужасом. Если бы который-нибудь из этих рехнувшихся американцев, сидящих сзади, вздумал издать воинственный клич, от которого кровь стынет в жилах, бедняга не удивился бы, но, конечно, сразу бы отдал богу душу.
В столь необычных обстоятельствах само пространство в эту ночь казалось ему зловещим и только подогревало его страхи. Час от часу ночь становилась все более бурной. Она неистовствовала, безумствовала — подобные ночи выдаются иногда в Англии зимой. Одинокому искателю приключений такая ночь, пожалуй, покажется волнующей, бурно-прекрасной. Но на тихого человечка, который, наверно, горько тосковал о кружке пива и уютном уголке в своей любимой пивной, сатанинский лик этой ночи, должно быть, наводил смертный ужас. То была одна из тех ночей, когда осажденная со всех сторон луна несется, как призрачный корабль, среди мчащихся по небу туч, а ветер воет и визжит, точно обезумевший злой дух. Вот он ревет вокруг, в мятущихся ветвях голых деревьев. Потом с торжествующим воплем налетает на машину, и стонет, и свистит, и уносится прочь, а дождь припускает сильней, и хлещет в смотровое стекло, и слепит. А потом вой доносится уже издалека — где-то там, вдалеке, обезумевший ветер раскачивает вершины деревьев. А призрачная луна все ныряет в грозно клубящихся тучах, то озарит бледным трепетным светом исхлестанную бурей округу, то скроется и оставит путников во тьме, наедине с сатанинским завываньем ветра. В такие-то ночи и совершаются преступления, и маленький шофер явно ждал самого худшего.
Где-то в пути, после того, как они уже долгие часы попусту мотались взад и вперед, поразительные Мак-Харговы запасы энергии и жизненных сил истощились вконец. Он сидел как прежде — ноги вытянуты, голова откинута — и вдруг слепо протянул руку к Джорджу со словами:
— Я выдохся, Джордж! Остановите машину! Больше не могу!
Джордж мигом остановил машину. Они застыли у обочины дороги, во тьме, под беснующимся ветром и то и дело налетающим дождем. В тусклом неверном свете призрачной луны Мак-Харг был страшен, как привидение. Лицо стало совсем серое, неживое. Джордж не на шутку перепугался и предложил ему выйти из машины: быть может, на свежем воздухе ему полегчает.
Мак-Харг отвечал еле слышно, с полнейшей безнадежностью в голосе.
— Нет, — сказал он, — я не прочь умереть. Оставьте меня в покое.
Он снова тяжело откинулся в угол машины, закрыл глаза и, казалось, полностью отдался опеке Джорджа. До самого конца этой чудовищной поездки он больше не произнес ни слова.
В полутьме, где только и свету было что от приборного щитка машины да от зловещей луны, Джордж и шофер молча обменялись отчаянными, вопрошающими взглядами. Наконец шофер облизнул пересохшие губы и прошептал:
— Что ж нам делать, сэр? Куда поедем?
Джордж на минуту задумался.
— По-моему, надо ехать назад, к его другу, — ответил он. — Может быть, мистер Мак-Харг серьезно болен. Быстро поворачивайте и постарайтесь поскорей туда добраться.
— Слушаюсь, сэр! Слушаюсь, — прошептал шофер, развернул машину, и они снова поехали. Дальше стало совсем уж невыносимо, точно в тягостном бреду. Те объяснения, что дал друг Мак-Харга, оказались достаточно сложны, и следовать им было бы непросто, даже если строго держаться дороги, по которой они собирались ехать вначале. Но они давно с нее свернули, сбились с пути, и прежде всего надо было как-то вновь отыскать дорогу. В конце концов (просто чудом, подумалось Джорджу) им это удалось. Потом требовалось найти несколько ничем не примечательных перекрестков, всякий раз сворачивать именно туда, куда надо, и тогда они под конец выедут на пустынный узкий проселок, который ведет прямо к дому Мак-Харгова друга. Пытаясь соблюсти все указания, они все же снова заблудились, пришлось возвращаться в какую-то деревню, и там шоферу растолковали, куда его занесло и куда надо ехать. Когда они наконец оказались на проселочной дороге, что вела к заветному дому, было уже около одиннадцати.
И теперь все предстало перед Джорджем совсем уж в зловещем и мрачном свете. Ему не верилось — неужели они все еще в Суррее? Он всегда думал, что Суррей — приятный тихий уголок, такой приветливый, уютный пригород Лондона. При этом имени воображение рисовало ему безмятежные зеленые поля, среди которых разбросано множество городков и селений. Ему представлялся край покоя и тишины и мирных церквушек, своего рода поразительный urbs in rure[22], очаровательный сельский край, где из любого уголка можно за час доехать до Лондона, где можно наслаждаться сельскими прелестями, не теряя при этом возможности пользоваться всеми преимуществами городской жизни, край, где, куда ни глянешь, до соседа рукой подать. Но места, по которым они сейчас ехали, нимало не напоминали эту идиллическую картинку. Со всех сторон наступал густой лес, в эту ненастную ночь неописуемо буйный и тоскливый. Машина медленно ползла вверх по извилистой дороге, и Джорджу казалось, будто они взбираются по сатанинскому склону Заколдованной горы, — пожалуй, когда луна снова вынырнет из-за туч, окажется, что их занесло на прогалину, вытоптанную среди леса, и вокруг беснуется дьявольский хоровод из Вальпургиевой ночи. Ветер завывал и хохотал как безумный среди раскачивающихся ветвей, рваные облака мчались по небу, точно спасающиеся бегством духи, а машина шаталась, подскакивала, охала, ковыляла по дороге, проложенной, должно быть, еще до нашествия римлян — судя по тому, какая она ухабистая, с тех пор никто ее не чинил, никто по ней не ездил. И ни дома, ни огня не видать.
Да, конечно же, они снова заблудились. Наверняка никто не станет жить в таком недоступном, диком месте. Джордж Уэббер чуть было не сдался и не велел шоферу поворачивать назад, но вдруг справа, в каких-нибудь ста ярдах от дороги и чуть повыше, показался дом — окна его призывно и ободряюще сияли теплом и светом.
Шофер рывком остановил машину.
— Вроде приехали, сэр, — прошептал он. — Других домов тут нету. — В голосе его не слышалось облегчения. Напротив, он звучал еще настороженней.
Джордж согласился — пожалуй, они и вправду наконец добрались до места.
Пока машина поднималась на холм, Мак-Харг не подавал признаков жизни. Джордж не на шутку опасался за него, а последние несколько миль тревога его возросла: уж очень безжизненно взлетали и дергались длинные костистые руки Мак-Харга всякий раз, как автомобиль подбрасывало и швыряло вверх и вниз на ухабах. Джордж заговаривал с ним, но ответа не получал. Оставить его одного в машине он не решался и предложил шоферу пойти узнать, действительно ли в этом доме живет друг мистера Мак-Харга, и, если да, попросить его выйти к автомобилю.
Но шофер был уже так напуган, что новое испытание оказалось ему не по силам. Прежде он страшился своих седоков, а теперь, похоже, ему еще страшней было хоть на шаг от них отойти. Непонятно, чего он боялся, кажется, думал, что в этом доме его поджидают остальные члены их кровожадной шайки.
— Нет, сэр, — шептал он, — не могу я туда, сэр. В этот дом… Нет, нет. — Он вздрогнул. — Право слово, сэр, не могу. Лучше уж вы сами, сэр.
Что ж, Джордж вылез из автомобиля, для бодрости поглубже вздохнул и волей-неволей двинулся по дорожке. Ну и в переплет же он попал! Ведь он понятия не имеет, что за люди тут живут. Имени Мак-Харгова друга и то не знает. Мак-Харг называл его Рик — то ли это сокращенное имя, то ли прозвище. И никакой уверенности, что живет здесь именно этот Рик. Знал Джордж только одно: позади день, полный неправдоподобных событий, и жуткая поездка в «роллс-ройсе» с перепуганным шофером, а теперь ветер и дождь бьют в лицо, идешь к дому, которого никогда не видел, и изволь сказать совершенно незнакомому человеку, что у его дверей лежит почти без чувств знаменитый американский романист — сделайте, мол, одолжение, взгляните, не знаком ли он вам.
Итак, он подошел к дому и постучал в дверь — то было, видно, старое, несуразно построенное и потом подновленное жилище какого-нибудь земледельца. Через минуту дверь отворилась, на пороге стоял человек, и с первого взгляда было ясно, что это не слуга, а хозяин: спортивного вида англичанин средних лет. Заложив руки в карманы бархатной куртки, он с недоверием уставился на ночного гостя. На нем был жесткий стоячий воротничок и безупречный галстук-бабочка в горошек. Это придавало ему некоторую чопорную элегантность, и Джорджу сразу стало не по себе, он мучительно смутился, понимая, что сам выглядит препостыдно. Ведь он уже два дня не брит, лицо заросло жесткой щетиной. Притом он тридцать шесть часов не спал, только чуть вздремнул сегодня днем, и глаза у него красные, налитые кровью. Башмаки заляпаны грязью, а со старой, низко нахлобученной шляпы капает дождь. И ко всему он измочален, тревога замучила, и все нервы натянуты. Ясное дело, англичанин решил, что он подозрительный тип, потому и выпрямился высокомерно, смотрит в упор и молчит.
— Вы… я… — начал Джордж, — то есть, если это я вас ищу…
— Как? — изумленно спросил англичанин. — Что?
— Да тут мистер Мак-Харг, — снова начал объяснять Джордж. — Если вы его знаете…
— Как? — повторил англичанин и тут же встрепенулся. — О-о! — воскликнул он протяжно, с удивлением, почти с испугом и в то же время понимающе. Чуть помолчал, пытливо всмотрелся в Джорджа. Снова протянул: — О-о! — И негромко спросил: — Где он?
— Он… он здесь, в своей машине, — порывисто, с безмерным облегчением ответил Джордж.
— О-о! — снова воскликнул англичанин и потом нетерпеливо: — Так почему же он не идет? Мы давно его ждем.
— Может быть, вы подойдете, поговорите с ним… — начал Джордж и умолк.
— О-о! — воскликнул англичанин, серьезно глядя на Джорджа. — Разве он… то есть?.. О-о! — воскликнул он, словно его вдруг озарило, и задумчиво хмыкнул. — Что ж, — сказал он решительней, ступил на дорожку и осторожно прикрыл за собой дверь. — Пожалуй, надо пойти взглянуть на него. Пойдемте?
Последний шквал дождя промчался так же быстро, как налетел, и, когда они пошли по дорожке, выглянула луна. На полпути англичанин остановился, на лице его выразилось опасение, и он громко спросил, стараясь перекричать ветер:
— Скажите… его… то есть ему, — он покашлял, — ему… нехорошо?
По тому, как он подчеркнул это последнее слово, да и по прежним своим разговорам с англичанами, Джордж понимал, что именно подразумевается под словом «нехорошо». И он покачал головой.
— Вид у него совсем больной, но тут что-то другое.
— Потому что если ему нехорошо… — опасливо, с каким-то даже подвываньем продолжал англичанин. — О, господи! — воскликнул он. — Понимаете, я очень люблю Костяшку… знаю его сто лет… но если ему будет нехорошо!.. — Его передернуло. — Тогда, извините, мне лучше не ходить. Не хочу об этом знать! — крикнул он. — И… и слышать не хочу! И лучше… лучше мне этого не видеть! Я… я… я умываю руки! — выпалил он.
Джордж заверил, что мистеру Мак-Харгу худо не в том смысле, просто он серьезно болен, и они пошли к машине. Чуть помедлив, англичанин открыл дверцу, заглянул внутрь и позвал скорчившегося на сиденье Мак-Харга:
— Костяшка! Послушайте, Костяшка!
Мак-Харг молчал, только тяжело дышал, словно бы всхрапывал.
— Эй, Костяшка! — снова позвал англичанин. — Послушайте, старина! — окликнул он громче. — Вы здесь, дружище?
Мак-Харг, несомненно, был здесь, но не отвечал.
— Послушайте, Костяшка! Отзовитесь же! Это я, Рик!
В ответ Мак-Харг шумно всхрапнул, потом дернул остро торчащей коленкой и, не открывая глаз, проворчал:
— Здрассс… Рик! — и опять захрапел.
— Послушайте, дружище! — настойчиво возвысил голос хозяин. — Может быть, вы все-таки встанете? Мы ждем вас в доме!
Никакого ответа, только громкое хриплое дыхание. Все дальнейшие попытки оставались тщетны; тогда Рик выпрямился и обернулся к Джорджу со словами:
— Давайте-ка перетащим его в дом. Я вижу, Костяшка опять вконец вымотался.
— Да, мне кажется, он серьезно болен, — с тревогой сказал Джордж. — Страшный упадок сил, и нервы сдали. Надо бы позвать врача, как по-вашему?
— О нет, — весело отозвался англичанин. — Я Мак-Харга не первый день знаю. Когда он на взводе, с ним так бывает. Понимаете, он себя не щадит… не дает себе передышки… не спит, не ест… совершенно не умеет о себе заботиться. Такой образ жизни кого угодно доконает. Только не Костяшку. Можете о нем не тревожиться. Все будет в порядке. Вот увидите.
Под эти утешительные заверения они вытащили Мак-Харга из машины и поставили на ноги. Тощий, ослабевший, он являл собой поистине жалкое зрелище, но холодный воздух как будто его освежил. Он несколько раз глубоко вздохнул и огляделся по сторонам.
— Вот так! — ободряюще сказал англичанин. — Вам получше, дружище?
— Черта с два получше! — возразил Мак-Харг. — Вымотался. Хочу в постель.
— Разумеется, — согласился англичанин. — Но сперва надо поесть. Вас ждет обед. Все готово.
— Никакой еды, — отрезал Мак-Харг. — Спать. Поем завтра.
— Согласен, старик, — добродушно сказал англичанин. — Будь по-вашему. Но друг ваш, наверно, умирает с голоду. Мы позаботимся о вас обоих. Идемте же. — И он взял Мак-Харга под руку.
Втроем они двинулись по дорожке к дому.
— Виноват, сэр, — послышался жалобный голос за спиной Джорджа (из них троих он был ближе всех к машине. Занятые своими заботами, они начисто забыли про маленького шофера). — Сэр, — шофер высунулся из окна и продолжал шепотом: — А как же мне с машиной, сэр? Вам, — он испуганно облизнул губы, — вам она еще понадобится нынче, сэр?
Англичанин тотчас взял дело в свои руки.
— Нет, она нам не понадобится, — решительно ответил он. — Поезжайте вокруг дома и там сзади ее поставьте.
— Да, сэр, хорошо, сэр, — судорожно глотая воздух, ответил шофер. Чего он все еще боялся, он, наверно, и сам не знал. — Вокруг дома и сзади, сэр, — машинально повторил он. — Будет исполнено, сэр. И… и… — Он опять облизнул пересохшие губы.
— И… а, да! — вдруг спохватился англичанин. — Когда покончите с машиной, пройдите на кухню. Мой дворецкий вас накормит.
Потом он весело повернулся, снова взял Мак-Харга под руку и повел к дому, а перепуганный шофер все не двигался с места и только бормотал ополоумевшему ветру и несущейся по небу луне:
— Да, сэр, хорошо, сэр.
После исхлестанной ветром и дождем беспросветной пустыни, после всех передряг, в доме их обдало светом и теплом. Очень славно было в доме — низкие потолки, стены, обшитые панелями старого дерева. Приезжих встретила хозяйка дома, обаятельная, красивая женщина гораздо моложе мужа. Мак-Харг обменялся с ней двумя-тремя словами и сейчас же снова заявил, что хочет спать. Она, казалось, мгновенно все поняла и повела их наверх, где ждала комната для гостей. Очень уютная комната с глубокими оконными нишами. В камине горит огонь. Приготовлены две кровати, одеяла аккуратно отогнуты, заманчиво белеют простыни.
Хозяйка вышла, а ее муж и Джордж помогли Мак-Харгу лечь. Он совсем не стоял на ногах. Они сняли с него башмаки, воротничок, галстук, потом, поддерживая с двух сторон, сняли пиджак и жилет. Уложили его поудобней в постель и укрыли одеялом. К тому времени, как они со всем этим кончили и собрались уходить, Мак-Харг уже не сознавал окружающего, он спал как убитый.
Мужчины спустились по лестнице и только теперь оба спохватились, что в неразберихе при встрече они даже не подумали представиться друг другу. Джордж назвался, и ему приятно и лестно было узнать, что имя его хозяину знакомо и он даже читал книгу. Хозяина звали странно — Рикенбах Рид. Позднее в тот же вечер выяснилось, что он наполовину немец, однако всю жизнь живет в Англии; держался он как истый англичанин, и его речь и весь облик были чисто английские.
Поначалу Уэббер и Рид чувствовали себя друг с другом несколько стесненно. Обстоятельства, при которых появился Уэббер, не очень-то способствовали непринужденности или легкому взаимопониманию. После того, как они довольно чопорно представились друг другу, Рид спросил, не угодно ли Уэбберу умыться, и провел его в маленькую ванную. Когда Джордж вышел оттуда освеженный, насколько это возможно с помощью мыла, воды, щетки и расчески, хозяин встретил его и все еще не без чопорности повел в столовую, где их уже ждала хозяйка дома. Втроем они сели за стол.
Комната была очень хороша, теплая, с низким потолком, обшитая старым деревом. И хозяйка дома была хороша. А обед, хоть он и ждал много часов, был просто великолепен. Перед супом Рид предложил Джорджу стакан отличного сухого хереса, потом еще стакан и еще. Наконец подали суп, внес его носатый малый с колючей продувной физиономией истинного кокни и, как подобало случаю, в чистой, но далеко не новой ливрее. Суп оказался восхитительный — густой томатный суп цвета красного дерева. Джордж не сумел скрыть, что голоден как волк. Он ел жадно и с таким откровенным наслаждением, что ледок некоторой официальности, которая еще сковывала их всех, начал таять.
Дворецкий внес жаркое, потом вареный картофель и брюссельскую капусту. Рид отрезал Джорджу исполинских размеров кус мяса, а хозяйка дома щедрой рукой положила ему на тарелку овощи. Сами они тоже ели, но ясно было, что они уже обедали. Они брали всего понемножку, да и то половину оставляли на тарелках. Однако проделывали все, что полагается, чтобы составить Джорджу компанию. С его же тарелки жаркое исчезло в два счета.
— Вот это да! — воскликнул Рид, снова берясь за нож. — Позвольте отрезать вам еще. Вы, видно, порядком проголодались.
— Вы, наверно, просто умирали с голоду, — мелодичным голосом произнесла его жена.
И Джордж снова принялся за еду.
Дворецкий внес вино — старое, густого тона бургундское в бутылке, затянутой паутиной. С бургундским расправились быстро. На десерт был пышный, с хрустящей корочкой яблочный пудинг и солидный ломоть сыра. Джордж уплетал все подряд. Покончив со всем, что ему подавали, он глубоко, умиротворенно вздохнул и поднял глаза от тарелки. И тут все трое переглянулись, разом откинулись на спинки стульев и расхохотались.
Так единодушно и непосредственно люди хохочут не часто. Они покатывались со смеху, оглушительное «ха-ха-ха» неодолимо рвалось из глоток, рокотало, гремело, ревело, отдавалось в комнате, даже бокалы в буфете стали позвякивать. Хохот нарастал все неудержимей, они уже выбивались из сил, ломило бока и скулы, все трое пыхтели и отдувались и веселились уже беззвучно, и вдруг, когда, казалось, больше и дух перевести нет мочи, вновь раздавался взрыв хохота, и вновь он грохотал, отдавался и перекатывался от стены к стене. За это время дворецкий дважды подходил к двустворчатой двери, приоткрывал ее, просовывал голову в шелку и пугливо озирался. И оба раза его появление вызывало новый взрыв смеха. Наконец, когда они затихли и только судорожно вздыхали, понемногу приходя в себя, дворецкий опять заглянул в столовую и сказал:
— Прошу прощенья, сэр. Тут шофер дожидается.
Вновь появился несчастный человечек, боязливо стал на пороге, вертя в руках шапку и с опаской облизывая пересохшие губы.
— Прошу прощенья, сэр, — наконец осмелился он пробормотать. — Я насчет машины. Вам угодно, чтоб она всю ночь стояла за домом, сэр, или мне отвести ее в ближнюю деревню?
— А до ближней деревни далеко? — еле переводя дух, спросил Джордж.
— Да, верно, миль шесть, сэр, — пробормотал шофер, в глазах его были отчаяние и ужас.
Выражение его лица переполнило чашу. Уэббер приглушенно взвизгнул от смеха. Миссис Рид низко наклонилась, зажимая рот скомканной салфеткой. А что до Рикенбаха Рида, он просто откинулся на спинку стула и, задрав голову, гоготал, точно одержимый.
Шофер будто прирос к полу. Он явно решил, что ему настал конец: он во власти этих помешанных, убежать нельзя — ноги не слушаются. А они не в силах были рассеять его невыразимый ужас. Не в силах заговорить с беднягой, хоть что-то объяснить, не в силах даже просто поглядеть на него. Едва они пытались сказать ему что-то, взглядывали на бледное, нелепо искаженное лицо несчастного человечка, и снова на них накатывало, их душил смех, они хохотали до слез и ничего не могли с собой поделать.
Наконец они угомонились. Припадок миновал. Опустошенным, изнемогшим и пристыженным, им стало совестно, что они так глупо себя вели и перепугали маленького шофера. Теперь спокойно и мягко они сказали ему, чтоб он оставил машину, где она стоит, и больше о ней не беспокоился. Рид велел дворецкому позаботиться о шофере и на ночь устроить его у себя.
— Слушаюсь, сэр, слушаюсь, сэр, — как заведенный бормотал маленький шофер.
— Будет исполнено, сэр, — бодро отозвался дворецкий и повел шофера прочь.
Они же поднялись из-за стола и перешли в гостиную. Через несколько минут дворецкий принес на подносе кофе. Они расположились подле весело пылавшего огня, пили кофе, а потом коньяк. Так славно, так тепло и уютно было сидеть у огня и слушать, как за окном беснуется непогода, — все трое не могли не поддаться обаянию этого часа и почувствовали себя легко и просто, словно старые друзья. Без малейшего смущения они смеялись, болтали и рассказывали разные истории. Видя, что Джордж все еще тревожится за Мак-Харга, Рид на все лады старался рассеять его страхи.
— Дорогой мой, я знаю Костяшку не первый год, — говорил он. — Он загоняет себя до изнеможения, я видел это уже много раз, но кончается все всегда хорошо. Просто поразительно, как он это умеет. Я бы не мог. Никто бы не мог, а он может. Он невероятно жизнеспособен. Вот вам уже кажется, он вконец себя заездил, смотришь, а он вскакивает свеженький, как огурчик, и все начинается сначала.
Джордж уже видел достаточно, чтобы понимать, что так оно и есть. Рид рассказал несколько случаев, которые убедили его еще больше. Несколько лет назад Мак-Харг приехал в Англию работать над новой книгой. Даже тогда его образ жизни внушал самые серьезные опасения тем, кто его знал. Почти все считали, что так он долго не протянет, а друзья-литераторы просто не понимали, как он вообще ухитряется работать.
— Однажды вечером я был на ужине, который он давал в отдельном кабинете в «Савое», — продолжал Рид. — Он уже много дней подряд вертелся в таком круговороте, нисколько себя не щадил и к десяти вечера окончательно выдохся. Совсем сник и уснул прямо за столом. Мы уложили его на кушетку, а ужин шел своим чередом. Немного погодя мы еще с одним гостем с помощью швейцаров вынесли его из отеля, погрузили в такси и отвезли домой. У него была квартира на Кевендиш-сквер. А еще раньше мы с ним уговорились на другой день вместе позавтракать, — продолжал Рид. — Я, разумеется, и помыслить не мог, что у него хватит сил прийти. По правде сказать, я опасался, что дня два-три придется ему пролежать в постели. Все же около часу дня я заглянул к нему, хотел узнать, как он себя чувствует.
С минуту Рид молча смотрел в огонь. Потом громко перевел дух и сказал:
— Ну вот! Он сидел за письменным столом, в старом халате поверх старого мешковатого костюма из твида, и как одержимый стучал на машинке. Подле него лежала толстая пачка отпечатанных страниц. Он сказал мне, что сидит за машинкой с шести утра и напечатал уже двадцать с лишком страниц. Когда я вошел, он поднял голову и сказал: «Привет, Рик. Сейчас буду готов. Присядьте пока». …Ну вот! — рассказчик снова громко перевел дух. — Я поневоле сел! Так и повалился на стул и глядел на него во все глаза. Ничего поразительней в жизни не видал.
— И у него хватило сил пойти с вами обедать?
— Хватило сил! — воскликнул Рид. — Да он вскочил, как мячик, накинул пальто, нахлобучил шляпу, сорвал меня со стула и заявил: «Пошли! Я голоден как волк». И вот ведь поразительно, он помнил все, что было накануне вечером, — продолжал Рид. — Помнил каждое слово, которое там говорилось, даже то, что говорилось, когда я головой поручился бы, что он в беспамятстве. Поразительный человек! — воскликнул англичанин. — Просто поразительный!
В теплом сиянии огня и возникшей между ними близости они выпили еще не одну рюмку коньяку, выкурили несчетное множество сигарет и говорили, говорили час за часом, начисто забыв о времени. То была беседа, которая, освобождая человека от малейших следов сковывавшей его застенчивости, сметает последние барьеры прирожденной сдержанности и обнажает души. Хозяин дома был в ударе и рассказывал интереснейшие истории о себе, и о жене, и о том, как славно, как привольно им здесь, в этом сельском уединении. По его рассказам выходило, что жизнь эта не только привлекательна, полна прелести и здоровых сельских удовольствий, но поистине желанна и завидна. Он нарисовал идиллическую картину — подобные картинки нелегкого, но независимого существования с простыми радостями, безыскусственного, но надежного, рано или поздно непременно овладевают воображением почти каждого, кто живет среди сумятицы, неразберихи и неустойчивости нашего сложного мира. Джордж слушал хозяина дома, с тоской и восхищеньем следил за образами, которые разворачивались перед ним, и, однако, у него возникало беспокойное чувство, будто за всем этим кроется нечто еще — и это неуловимое нечто не укладывается в картину, заставляет, сомневаться в ее достоверности.
Ибо, как вскоре начал понимать Джордж, Рикенбах Рид был из тех, кто не готов к условиям современной жизни и, не в силах встретить суровую действительность лицом к лицу, уходит от нее. Явление для Джорджа не новое. Таких людей он встречал не раз. И теперь уже ясно понимал, что они образуют еще одну группу, или род, или племя, еще один мирок, который не знает ни государственных границ, ни местных. В Америке их на удивление много, особенно в уединенных уголках в окрестностях Бостона, Кембриджа и Гарвардского университета. Встречаются они и в Гринвич-виллидж в Нью-Йорке, а когда даже эта самодельная Маленькая Богемия становится к ним чересчур неласкова, они покидают ее и укрываются в лишенном живых соков сельском уединении.
Для всех этих людей провинция становится последним прибежищем. Они покупают маленькие фермы в Коннектикуте или Вермонте и переделывают прекрасные старые дома на свой лад с некоторым переизбытком прихотливости или сдержанности и хорошего вкуса. Изящество их немного чересчур изящно, а простота немного чересчур изысканна, и на купленных ими старых фермах уже не сеют ничего насущно необходимого, и хлеба там тоже не растут. Там больше занимаются цветами и постепенно, научаются со знанием дела рассуждать о редких сортах. Конечно же, этим людям мила простая жизнь. Им мило прекрасное ощущение земли. Немного чересчур от ума идет это их отношение к земле, и вечно все они, не только мужчины, но и женщины, твердят о том, как им любо в ней копаться, а верней — ее возделывать. Они и вправду ее возделывают. По весне они работают в своем новом декоративном саду с каменными горками, и помогает им всего один человек, какой-нибудь местный житель; они ему за это платят и притом подмечают его скромные добродетели и забавные странности, а после рассказами о нем развлекают друзей. Жены их тоже возделывают землю, надевая при этом простенькие и все же довольно миленькие платьица, и даже научаются подрезать живые изгороди, а чтобы не пострадали руки, работают в брезентовых рукавицах. Грациозные, очаровательные, эти дамы покрываются здоровым загаром: прелестные руки от кисти до локтя становятся золотистыми, лица, вобравшие солнечный свет, подрумяниваются, и на щеках иногда появляется нежный, еле заметный золотистый пушок. Смотреть на них одно удовольствие.
Зимой тоже есть чем заняться. Выпадает снег, иной раз на три недели дорога к главному шоссе становится для машин непроходимой. В эту пору даже грузовики и то не могут к ним пробиться. И все три недели нужно каждый день самим ходить пешком добрые три четверти мили, чтобы запастись провизией. Вдоволь и других дел. Горожане воображают, будто зимой сельская жизнь скучна, но это просто неведение. Хозяин дома заделался плотником. Разумеется, он работает над своей пьесой, но в перерывах мастерит мебель. Приятно, когда что-то умеешь сработать руками. Старый сарай ему приспособили под мастерскую. Там же у него и кабинет, где он без помех может заниматься трудом умственным. Детям туда ходить запрещено. И каждое утро, отвезя детей в школу, отец возвращается в свой сарай-кабинет и пишет пьесу.
Кстати, такая жизнь детям очень на пользу. Летом они играют, плавают, удят рыбу вместе с детьми наемного работника и получают тем самым полезные практические уроки истинной демократии. Зимой они учатся в отличной частной школе в двух милях отсюда. Руководят школой весьма толковые люди: знаток плановой экономики и его жена — знаток детской психологии. Эта чета проводит интереснейшие опыты в области образования.
Сельская жизнь полна увлекательных интересов, о которых горожане понятия не имеют. Прежде всего, местная политика — они ушли в нее с головой. Они посещают все собрания, они горячо ратуют за необходимость заново настлать мост через ручей, выступают заодно с противниками старика Эбнера Доунза, главы местного самоуправления, и вообще поддерживают более молодые, более прогрессивные силы. По субботам и воскресеньям они презабавно рассказывают про эти собрания своим городским друзьям. И еще у них богатый запас всяких историй про местных жителей, и когда вечером после кофе и коньяку хозяин дома и его жена в два голоса повествуют про то, как Сет Фримен и Роб Перкинс поссорились и судились из-за каменной ограды, любой самый искушенный гость хохочет до упаду. В деревне поневоле досконально изучишь своих соседей. Деревня — это целый мир. Жизнь здесь проста, но как же она хороша.
В этом старом деревенском доме они вечерами ужинают при свечах. Сосновым панелям в столовой больше двухсот лет. Они ее не меняли. Вообще всю переднюю часть дома оставили без изменений. Лишь пристроили новое крыло — для детей. Конечно, на первых порах, когда ферму только купили, хлопот было немало. Она была в самом жалком состоянии. Полы и потолки сгнили, их пришлось перестлать. И еще пол в подвале залили бетоном, установили котел, работающий на мазуте. Обошлось это недешево, но дело того стоило. Прежние хозяева были здешние уроженцы, люди, которые совсем опустились. Фермой владели из века в век пять поколений этой семьи. И просто невероятно, до чего они запустили дом. В гостиной пол вместо ковра был покрыт линолеумом. А в столовой подле старинного, времен революции, прекрасного буфета, который новые хозяева уговорили продать им вместе с домом, стоял чудовищный граммофон с этакой старомодной трубой. Невообразимо!
Разумеется, пришлось обставить дом заново, от подвала до чердака. Городская мебель никак сюда не подходила. Потребовалось немало времени и труда, но постепенно они объездили окрестные фермы и ухитрились задешево подобрать на редкость изысканные вещи, главным образом старинные, времен революции, и теперь наконец все в доме прекрасно сочетается одно с другим. Они даже пьют пиво из оловянных кружек. Грейс углядела их в доме одного старика, они стояли в погребе, сплошь покрытые паутиной. Старику, по его словам, было восемьдесят семь, а кружки принадлежали еще его отцу. Сам он никогда ими не пользовался, и, если она желает, он их продаст по двадцать центов за штуку. Пожалуй, цена будет в самый раз. Правда, прелестная история? И все соглашались: да, прелестно.
Время шло, зима сменялась весной, лето — осенью, и они наблюдали за этой чредой. Нет, им бы не хотелось жить там, где не замечаешь времен года. Когда наступает новая пора, это такое волнующее событие! В конце лета приходит день, когда отлетает на юг первая утка, и это знак, что настала осень. Потом падает и тут же тает первая снежинка — и это предвестница зимы. Но всего чудесней тот день ранней весны, когда вдруг увидишь, что раскрылся первый подснежник или прилетел первый скворец. Они ведут дневник времен года и пишут городским друзьям замечательные письма:
«Думаю, Вам бы сейчас здесь поправилось. Вокруг безумствует весна. Сегодня я впервые услыхал дрозда. Чуть не за одну ночь зацвели все наши старые яблони. Если Вы помедлите еще неделю, будет поздно. Так что приезжайте скорей. Вам понравятся наш фруктовый сад и наши старые, корявые, смешные и милые яблони. По-моему, почти всем им уже под восемьдесят. Наш сад не то что современные садики, где считанные деревца выстроились по линеечке. Яблок мы собираем мало. Они мелкие, кислые, терпкие и кривобокие, как сами деревья, и их всегда немного, но нам хватает. Почему-то от этого они нравятся нам еще больше. Все это очень в духе Новой Англии».
И так год за годом течет жизнь — безмятежная, размеренная. В первый год разбивают декоративный садик с каменными горками и высаживают кое-какие луковичные и альпийские растения. Повсюду вокруг дома и подле изгороди посажены штокрозы. На следующий год они радуют глаз своим изобилием. Просто поразительно, как быстро они принялись и пошли в рост. Тогда же, на второй год, хозяин устроил в сарае кабинет, большую часть работы проделал своими руками, ему лишь немного помогал наемный работник. На третий год — к тому времени стали подрастать дети, в деревне они растут быстро, — начали строить бассейн для плавания. На четвертый год он был готов. Меж тем глава дома работал над своей пьесой, но подвигалась она медленно — слишком много было всяких других дел.
Пятый год… что ж, иногда и по городу соскучишься. Возвращаться в город насовсем — такого у них и в мыслях нет. Место здесь прекрасное, если только не считать трех зимних месяцев. Так что в этом году они поедут в Лондон, на три непогожих месяца снимут там квартиру. Грейс, понятно, без ума от музыки и скучает по опере, а сам он любит театр, к тому же приятно будет вновь оказаться среди людей своего круга. Местные жители — отличные соседи, но порой начинаешь тосковать по всему тому, что в большом городе обогащает духовную жизнь, и это главный недостаток провинциального существования. Так что в этом году он решил повезти свою старушку в Лондон. Они походят по выставкам, послушают музыку, возобновят старые знакомства, поглядят, что происходит на свете. Быть может, в феврале недельки на три даже махнут на Бермуды. Или на Гаити. Вот места, которых, говорят, современная цивилизация почти не коснулась. У них там ветряные мельницы и процветает шаманство. Все дико и первозданно-красочно. Такая поездка нарушит однообразие их жизни. К первому апреля они, конечно, вернутся в свой сельский уголок.
Так чаще всего и складывается жизнь беглеца. Но бывает и по-другому. Американцы, которые покинули Америку и обосновались в Европе, это люди того же склада, но в их бегстве от действительности больше горечи и отчаяния. Джордж Уэббер встречался с ними в Париже, в Швейцарии и здесь, в Англии, и ему казалось — это едва ли не самое крайнее крыло все того же опустошенного племени. Эти американцы зашли так далеко, что уже и самих себя не обманывали басней, будто любят природу, привержены земле и возвращаются к простой и добродетельной жизни истого янки. У них не осталось за душой ничего, они только и умели без разбору глумиться и издеваться надо всем американским. Насмешку эту питали прочитанные книги, понаслышке подхваченные чужие мнения, а пожалуй, и попытка оправдать себя досужими рассуждениями. В этих насмешках не было ни чистосердечия страсти, ни искренности подлинного негодования, и год от году они становились беззубей. Ведь беженцам только и оставалось пить да глумиться, оставалось безрадостно плестись по замкнутому кругу: все те же кафе, стопки блюдец, по которым ведется счет выпивке; окружающий мир виделся им как в кривом зеркале, а в сентиментальных мечтах рисовались Париж, или Англия, или Европа, бесконечно далекие от истинного своего облика, будто взятые из сказки, будто нога этих людей никогда не ступала на берега, которые, по их же уверениям, они так хорошо знали и так преданно любили.
И при встречах с представителями этого племени Джорджу всегда казалось, что коренная внутренняя основа у иллюзии и у крушения одна и та же, все равно, следует ли человек сравнительно безобидному рецепту побега на ферму с надуманными увлечениями декоративным садоводством, плотничаньем, выведением штокроз и прочим или выбирает более горький путь — переселяется в Европу, с утра до ночи сидит в кабаке и пьет. И все равно, кто они — американцы ли, англичане, немцы или готтентоты. Все они — слабые души. Они бегут от жизни, потому что не в силах встретиться с ней лицом к лицу. Если у них есть талант, он не столь велик, чтобы они могли состояться как художники и завоевать успех, который они на словах презирают, но за который готовы бы продать жалкие остатки своей худосочной души. Если они хотят творить, желание это недостаточно владеет ими, чтобы, наперекор всем мукам и разочарованиям, они сумели задумать что-то, облечь в должную форму и довести до конца. Если они хотят работать, желание это недостаточно искренне, чтобы они могли взяться за работу и уже не отступаться, работать, пусть глаза лезут на лоб и голова идет кругом, пусть из тебя ушли все жизненные соки и ты совсем исчерпался, пусть ты до того устал и вымотался, что весь мир видится в каком-то зыбком тумане, пусть в горле пересохло и в висках стучит, пусть уже не осталось никаких сил и не знаешь ни отдыха, ни срока, пусть уже и сна нет и ничего больше не можешь, даже работать — и все-таки снова работаешь. Нет, это немощные, несостоявшиеся служители муз, одаренные лишь в самой малой мере и оттого более нищие, чем если бы им вовсе ничего не было дано. И потому, лишь вполсилы стремясь к цели, они в конце концов спасаются бегством от дела, которое им не по плечу, и попусту тратят время, балуются литературой, копаются в саду, плотничают и пьют.
Таков, на свой лад, был и этот англичанин Рикенбах Рид. В тот же вечер, позднее, он признался Джорджу, что он писатель — в некотором роде писатель, как выразился он не без горечи. У него вышло с десяток книг. Он снимал их с полок как-то странно торопливо, словно бы смущенно, и показывал Джорджу. То были литературные портреты писателей и политических деятелей, написанные в духе исторических биографий «разоблачительной школы». Джордж потом прочел одну или две книги Рида, и они оказались примерно такими, как он и думал. Они развенчивали все, кроме самих себя. То были безжизненные порождения многословного стречеизма: автор, отнюдь не обладающий остроумием графини Стречи и не утруждавший себя работой, сумел в лучшем случае изобразить на бумаге подделку под живость, которая у него давно выдохлась, свою смертельную усталость, пустоту своей фатовской души. Таким образом, книги эти, посвященные десятку разных людей и разным эпохам, были все на одно лицо, все говорили об одном и том же — о крушении надежд, об уколах призрачного разочарования, все воплощали в себе холодное, надуманное, мертвящее неверие.
Автор их, такой, как он есть, только так и мог писать. Лишенный веры и почвы под ногами, он не находил ни веры, ни почвы под ногами и у тех, о ком писал. Все на свете вздор и выдумка, все великие люди прошлого возвеличены лживыми преданиями, вздорными выдумками, и потому правда — в развенчании, ибо все на свете вздор, да и сама правда тоже. Он был из тех, кто и по натуре своей, и потому, что сам потерпел поражение, способен находить в других только плохое. Доведись ему писать о Цезаре, он бы никогда не сумел себя убедить, что внешне Цезарь был таков, каков был, — он бы непременно отыскал свидетельство тому, что Цезарь был жалкий карлик и собственные его войска над ним потешались. Доведись ему писать о Наполеоне, он бы только и увидел низенького толстого человечка, у которого прядь волос со лба окунается в суп и на отворотах маршальского мундира — жирные пятна. Доведись ему писать о Джордже Вашингтоне, он сосредоточил бы все внимание на вставной челюсти Вашингтона и так был бы ею поглощен, что ничего другого о Вашингтоне уже и не вспомнил бы. Доведись ему писать об Аврааме Линкольне, Рид увидел бы в нем обожествленного Урию Гипа, нелепое создание захолустных фантазеров, деревенского адвоката, забредшего в город, чья слава — прихоть судьбы, плод случайной победы и очень кстати пришедшегося мученичества. Он никогда бы не поверил, что Линкольн и вправду сказал все, что сказал, и вправду написал все, что, как известно, принадлежит его перу. А почему не поверил бы? Да потому, что все сказанное и написанное уж очень линкольновское. Слишком это хорошо, так не бывает. И значит, все это миф. Ничего такого вообще не было сказано. А если и сказано, то кем-то другим. Быть может, все это сказал Стентон, или Сиуорд, или какой-нибудь репортер — кто угодно мог сказать эти слова, но только не Линкольн.
Таковы были тон и настроение книг Рида, таков был вид неверия, которое их породило. А потому они и не обманули никого, кроме самого автора. Они не обладали даже силой занимательного или убедительного злословия. То были мертворожденные создания. Никто их не читал, никто не заметил.
Как же он объяснил себе свое поражение и неудачу? Самым простым, очевидным и неизбежным образом. Он поступил неосторожно, сказал он Джорджу со слабой горько-иронической улыбкой: разоблачил иных деятелей, всеобщих идолов и любимцев, и, трезво, неотступно доискиваясь правды, поколебал лживые легенды, которые их превозносили. Не удивительно, что наградой ему стали анафема и поношение, ненависть критики и упрямая враждебность публики. Затея была неблагодарная от начала и до конца, так что больше он этим заниматься не будет. Он презрел предрассудки, нетерпимость, тупость и лицемерие этого непостоянного идолопоклоннического мира и в поисках тишины и уединения уехал сюда, в глушь. Понимать надо было так, что писать он больше не будет.
Что ж, в здешней жизни Рида, несомненно, есть свои преимущества. Старый дом, который он купил и перестроил, сделав его уж чересчур образцовым сельским жилищем (даже верстак в кухне поставил, чтобы чинить все необходимое), тем не менее очень хорош. Молодая жена его мила и очаровательна и явно его любит. И сам Рид, если забыть о его литературных притязаниях, отравивших ему жизнь, не так уж плох. Стоит понять и принять объяснение — откуда его иллюзии и его неудача, — и увидишь, что он приятный и добрый малый.
Втроем они засиделись допоздна, но время пролетело незаметно, и все удивились, когда часы пробили два. Они мирно беседовали еще несколько минут, выпили напоследок по рюмочке коньяку и пожелали друг другу спокойной ночи. Джордж поднялся по лестнице и скоро услыхал, что мистер и миссис Рид тоже тихонько прошли наверх, к себе.
Мак-Харг лежал недвижно, точно так, как они его оставили. Он даже пальцем не пошевелил, казалось, он спит крепчайшим, детским безмятежным сном. Джордж укрыл его еще одним одеялом. Потом разделся, погасил свет и забрался в постель.
Он безмерно устал, но так был возбужден странными событиями этого дня, что спать вовсе не хотелось. Он лежал, думал обо всем случившемся и прислушивался к ветру. Ветер налетал на дом, сотрясал стекла и с леденящим душу воплем набрасывался на углы и карнизы. Где-то хлопал, бешено стучал ставень. Порой в короткие минуты затишья издали приглушенно доносился унылый собачий лай. Вот уже часы внизу пробили три.
Немного погодя Джордж наконец уснул. Неистовый ветер все еще с безумным воем бушевал вокруг дома, но Джордж уже ничего не слышал.
Джордж лежал, блаженно забывшись непробудным сном без сновидений, словно его оглушило здоровенной дубиной. Сколько он так проспал, он не знал, но, когда вдруг проснулся оттого, что кто-то тряс его за плечо, ему показалось — прошло всего минут пять. Он открыл глаза и подскочил. Перед ним стоял Мак-Харг. Он был в нижнем белье и нетерпеливо подпрыгивал на своих журавлиных ногах, точно бегун перед стартом.
— Вставайте, Джордж, вставайте! — пронзительно выкрикивал он. — Да что это вы, черт возьми, весь день собираетесь спать?
Джордж ошалело на него уставился.
— А… а который час? — наконец вымолвил он.
— Девятый! — воскликнул Мак-Харг. — Я уже час как встал. Побрился, принял ванну и теперь… — Он с удовольствием потер костлявые руки и жадно принюхался: благоухало завтраком. — Теперь я готов съесть целого быка! Слышите, как пахнет? — радостно воскликнул он. — Овсяная каша, яичница с грудинкой, запеченные помидоры, тосты с мармеладом и кофе. Ах! — с почтительным восторгом вздохнул он. — Ничего нет лучше английского завтрака. Вставайте, Джордж, вставайте! — вновь настойчиво заторопил он. — Я и так дал вам поспать лишний час, черт возьми, уж очень у вас был измученный вид. А теперь одевайтесь! Завтрак перестоится!
Джордж тяжело вздохнул, устало вытащил ноги из-под одеяла и, пошатываясь, встал. Кажется, больше всего на свете ему хотелось проспать двое суток подряд. Но под неистовым напором этого рыжего беса ему только и оставалось стряхнуть с себя сон и одеться. Медленно, непослушными руками, точно в забытьи, принялся он натягивать свои вещички, а Мак-Харг весь так и кипел, каждую минуту нетерпеливо его подгонял — не весь же день копаться!
Когда они сошли вниз, хозяева уже сидели за столом. Мак-Харг вскочил в комнату точно резиновый, весело поздоровался с обоими, сел и мигом принялся за еду. Он уплел огромное количество всякой снеди, при этом не умолкал ни на минуту, и от него прямо искры летели. Энергия его поражала. Невозможно, неправдоподобно! Просто не верилось, что этот генератор жизненных сил всего несколько часов назад был беспомощной жалкой развалиной. Шумный, веселый, он так и сыпал занятными историями. Весьма красочно и ярко описал церемонии, которыми сопровождалось присуждение ему почетного звания, и всех, кто при этом присутствовал. Потом рассказал о Берлине и о людях, с которыми встречался в Германии и в Голландии. Рассказал и о знакомстве с мингером Бендиеном и уморительно описал их сумасбродные выходки. Он был полон планов и замыслов. Расспрашивал обо всех своих английских знакомых. Ум его был словно алмаз с тысячами сверкающих граней. Он все улавливал, подмечал, и, чего бы ни коснулся, все, получив от него мощный заряд, начинало искриться силой и живостью. Он был очаровательный собеседник. Да, сейчас Мак-Харг предстал перед Джорджем в самом лучшем своем виде — и такой он был поистине изумителен и великолепен!
После завтрака все пошли пройтись. Утро выдалось на редкость бурное. За ночь температура упала на несколько градусов, и вместо дождя, который то и дело налетал вчера, повалил снег — он кружил, подхваченный воющим ветром, и падал, падал, покрывая землю мягкими пушистыми пеленами. Над головой метались и стонали голые ветви. Вокруг была неправдоподобная бурная красота. Они ходили долго и далеко, взбудораженные непогодой, полные странной, бурной радости и печали, зная, что волшебство это ненадолго.
Наконец возвратились в дом, сидели у камина и разговаривали. Ликование, что владело Мак-Харгом с утра, улеглось, уступило место тихой внутренней работе, какому-то линкольновскому величию покоя и силы, которое Джордж уже заметил в нем накануне. Он достал старые очки в серебряной оправе и надел их, они странно шли к его некрасивому лицу с неправильными чертами, которые полны были, однако, редкостным обаянием. Он достал из кармана несколько нераспечатанных писем, прочел их, потом заговорил с Ридом. Джорджу не важно было, о чем беседуют старые друзья. Важно было другое, и Джордж запомнил это на всю жизнь: каков был при этом Мак-Харг, как он сидел и разговаривал, сцепив и выставив перед собой костлявые пальцы, и во всем его облике ощущалась неосознанная мощь, в речи — достоинство, мудрость, глубина мысли. Было в этом человеке подлинное величие, и сейчас угадывались глубинные источники его скрытой силы. Речь его была проникнута спокойной нежностью к старому другу. В нем чувствовалось неколебимое постоянство, незыблемая верность, которую ничто не изменит, даже если друзья снова расстанутся на двадцать лет.
Они отлично все вместе пообедали. Подано было вино, но Мак-Харг лишь пригубил его. После обеда, к великому облегчению Уэббера, Мак-Харг спокойно сказал ему, что во второй половине дня они вернутся в Лондон. Он ни словом не обмолвился о предполагавшейся поездке по Англии — поездке, которую накануне расписывал такими радужными красками. Быть может, то была просто мимолетная прихоть, а может быть, он отказался от своей затеи, почувствовав, что Джордж от нее совсем не в восторге… бог весть. Мак-Харг о ней больше не упоминал. Просто объявил, что они возвращаются в Лондон, и все тут.
Но сразу же, словно мысль о возвращении в город была выше его сил, с ним произошла новая перемена. (Джорджа всякий раз изумляло, как внезапно он преображался.) Опять им овладело лихорадочное нетерпение. К трем часам, когда они наконец выехали, он уже отчаянно себя взвинтил. Он был зол и еле сдерживался, как бывает, когда не терпится покончить с каким-то неприятным делом.
Они осторожно двинулись по выбеленной нетронутым снегом дороге, по которой сегодня не прошла еще ни одна машина, и славный старый уютный дом под широким карнизом, тепло укутанный снежным одеялом, остался позади; и как всегда, когда приходилось прощаться с людьми, которых — Джордж знал — он больше никогда не увидит, его захлестнула нестерпимая печаль. Прелестная хозяйка дома стояла в дверях и смотрела им вслед, подле нее, глубоко засунув руки в карманы бархатной куртки, стоял Рид. Автомобиль свернул, и Мак-Харг с Джорджем обернулись. Риды им помахали, и они помахали в ответ, и у Джорджа перехватило горло. Но вот те двое скрылись из глаз. Мак-Харг и Джордж снова были одни.
Они доехали до шоссе, повернули на север и помчались к Лондону. Оба молчали, каждый погрузился в свои мысли. Мак-Харг откинулся в угол, на спинку сиденья, тихий, отрешенный, ушедший в себя. Стемнело, а они так и не перемолвились ни словом.
Шофер включил фары, и опять на горизонте Джордж увидел необъятный зловещий отсвет ночи — дым, неистовство, сумбур безостановочной жизни ночного Лондона. А немного погодя автомобиль уже пробирался в путанице этих чудовищных джунглей и наконец свернул на Эбери-стрит и остановился. Джордж вышел и поблагодарил Мак-Харга, они пожали друг другу руки, обменялись несколькими словами и попрощались. Маленький шофер захлопнул дверцу, почтительно приложил руку к фуражке и снова примостился за рулем. Огромная машина заурчала и плавно унеслась во тьму.
Джордж стоял на краю тротуара и смотрел ей вслед, пока она не скрылась из виду. Он знал — быть может, случай еще сведет их с Мак-Харгом, и они поговорят, и снова расстанутся, но никогда уже не будет так, как в эту их первую встречу, ибо чему-то, что возникло между ними, пришел конец, и впредь каждый пойдет своим путем: он к своему завершению, Мак-Харг — к своему, а чье лучше, этого не ведает никто.