Пальцы, державшие рукопись, были на редкость ухожены — ногти подстрижены, кожица лунок подрезана, а загрубелые остатки ее устранены пилочкой. В скромное золотое кольцо на мизинце правой руки был вставлен еще даже более скромный бриллиант. Тыльные стороны ладоней покрывал загар, отливавший приятным цветом свежеиспеченного хлеба, впрочем, если бы кто-то принюхался к ним, то наверняка уловил бы аромат бергамота, или сандала, или какого-то еще дорого парфюма. Кожа ладоней была гладка и туга, но так, что наводила на мысль скорее об усердном уходе, чем о ленивой юности. То были руки мужчины тридцати пяти лет, мужчины по имени Дориан Грей.
Дориан сложил страницы рукописи в стопку и поместил ее перед собою на стол. Да, — сказал он сидевшей напротив Виктории Уоттон. — Это и вправду… Ну, то есть… Я…
Он прервался, погрузившись в стесненное молчание.
— Теперь вы понимаете, — спокойно произнесла Виктория, — почему мне хотелось, чтобы вы это прочитали?
— Пожалуй, да.
— Я полагала, что вы имеете право знать.
— Знать, что он на самом деле думал обо мне?
— Этого я не говорила.
— Да ведь все же здесь, не правда? Все здесь — он презирал меня, ни во что не ставил, и это по… ну, не знаю.
— Вы хотели сказать, «после всего, что я для него сделал», — и были бы правы, потому что вы действительно делали для него многое, особенно под конец.
— Вот уж не думал…
— Что ж, и никто из нас не думал.
Дориан поднялся из-за стола и начал прохаживаться взад-вперед по комнате — гостиной, соединенной с маленькой кухней. Со дня похорон Генри Уоттона прошло всего три недели и, несмотря на летний зной, дом казался холодным из-за царившей в нем скорби. Пройдясь туда-сюда раза три, Дориан остановился перед Викторией и спросил: Вы когда-нибудь видели его работающим над этим?
— Нет, не видела. Наверное, вы считаете меня странной, холодной, но под конец я по большей части предоставляла Генри ему самому. Он ясно дал мне понять, что хочет этого, а вы, Дориан, лучше большинства других знаете, что наш брак в огромной мере держался на терпимости.
— Простите… Виктория… это не то, что я…
— Нет-нет, — остановила его Виктория. — Вам не за что извиняться. Я знаю, конечно, что у вас с Генри был роман, но знаю и то, что это история давняя. Кроме того, терпимость требовалась с обеих сторон.
— Я понимаю, о чем вы… Но как быть с этим, Виктория, разве к этому можно относиться терпимо? — Он приподнял стопку страниц и с глухим стуком уронил ее на столешницу.
— О, не знаю, — она подлила себе чаю, не потрудившись предложить его Дориану. — Мне было приятно узнать, что мой муж был человеком не совсем уж никчемным. По-моему, некоторые страницы написаны очень умело.
— Но… но… он вечно божился, что никогда не станет писать роман, тем более roman à clef.
— Да, и вставил в текст шутку на этот счет. По словам его персонажа единственное, что способно заставить его написать roman à clef, это потеря ключей от машины. Вы разумеется, заметили, что на протяжении всей книги он постоянно ищет эти ключи.
— Нет, этого я не заметил.
— О, ну ладно, это лишь один из его приемов игры с формой.
— Игры с формой? — Дориан не поверил ушам. Он снова сел и перекинул одну затянутую в безупречного покроя штанину ногу через другую. — Генри позволил себе великие вольности в обращении с правдой!
— Так ведь это роман, Дориан. Кроме того, Генри постарался формально отделить события, свидетелем которых он был, от тех, о которых не мог иметь точных сведений.
— Я не убийца, Виктория, — я не убил ни одного человека.
— Я знаю, Дориан; не говорите глупостей. И Генри тоже это знал. Послушайте, я же могла исполнить его волю и не показывать вам эту чертову рукопись. Я показала ее потому, что уважаю чувство, которое он к вам питал.
— Какое еще чувство?
— Любовь, Дориан. Генри любил вас. Всегда любил. Думаю, эта книга — длинное любовное письмо, — она умолкла. Феба вошла в комнату и протопала от холодильника к кухонному столу, чтобы соорудить себе, злящейся на свое сиротство девушке-подростку, трехэтажный бутерброд с джемом. — Pas devant l’enfant[83], - sotto voce сказала Виктория.
— Я не дитя! — огрызнулась Феба.
— Что касается этого разговора — дитя, — отозвалась ее мать. По тому, что девочка не стала спорить, а просто схватила бутерброд и, громко топоча, удалилась наверх, можно было понять, насколько ей худо.
Когда она ушла, Дориан возобновил разговор: Дьявольски странное любовное письмо — он превращает меня в совершенно бесцветного человека да еще и в убийцу. В смехотворного, склонного к нарциссизму мальчишку, у которого на уме только одно — секс и садизм.
— Послушайте, Дориан, вы не могли не знать, что в чем-то Генри относился к вам критически…
— Да, конечно, но ведь написанное им — неправда. Он обращает меня в бездельника, а я, с тех пор как оставил университет, работал, точно вол. Он делает меня самовлюбленным эгоистом, между тем, как я отдал кучу денег на благотворительность. Он изображает меня совершеннейшим нарциссистом, хотя я никогда не заботился о своей внешности больше чем… а, ладно…
— Больше чем кто? — Виктория улыбнулась. — Вы не можете отрицать, Дориан, что вам присуще некоторое тщеславие.
— Мне нравится хорошо выглядеть и я забочусь о себе — многие геи поступают так же, и это не делает нас аморальными, не делает людьми порочными, готовыми пожертвовать последними остатками порядочности, лишь бы остаться молодыми. И еще с одним в написанном Генри roman à clef, я не могу смириться — с тем, что он говорит о Бэзе и о «Катодном Нарциссе». Генри прекрасно знал, что именно я заботился о Бэзе, когда тот умирал, и сделал все возможное, чтобы сохранить его творение. Я не знаю… не знаю… даже если тут, — он пристукнул, подчеркивая произносимое, по рукописи, — содержится некая аллегория, это все-таки немного слишком, чертовски слишком. Я понимаю, Генри переживал трудное время, но я же не виноват, что не подцепил вирус. Я не спал с кем ни попадя, не кололся. Я не делал ничего этого!
Покрытое светлым загаром лицо Дориана решительно налилось кровью, ему потребовалось некоторое время, чтобы успокоиться. Когда же он успокоился, Виктория решила, что разговор пора заканчивать. Последнее время ей и без того приходилось трудно. Да, верно, смерть Генри нельзя было назвать непредвиденной, но от этого нанесенный ею удар не стал менее болезненным. Верно и то, что Генри был необычным мужем, а по мнению некоторых, он и мужем-то не был, однако Виктория Уоттон условилась с ним обо всем еще многие годы назад. Теперь, когда его не стало, она глубоко переживала утрату. В последние года два Генри, более-менее отказавшийся от наркотиков, постарался, как только мог, наладить отношения с Фебой, и это делало их общее положение особенно тяжким.
— Послушайте, Дориан, — негромко, умиротворяюще произнесла она, — Генри оставил два экземпляра рукописи; один для вас, другой для меня. Мой я собираюсь уничтожить — если не сию же минуту, то вскоре. Как вы поступите со своим — дело ваше, главное, что никто этого — она указала на стопку листов на столе, — никогда не прочитает, это закрытая книга.
— Не удивляюсь, что вы, приняли именно такое решение. — А вот это уже было оскорблением; в потребности Дориана сорвать на ней злость Виктория различила мерзкие черточки, которые ее муж углядел в Дориане Грее.
— Ну, не знаю, Дориан, — она хмыкнула, — мне кажется, я выгляжу в его произведении лучше прочих. Я поднялась в нем по социальной лестнице на несколько ступеней выше, Генри изобразил меня преуспевающим историком — вместо несостоявшейся поэтессы. Да и физический мой портрет представляется мне приятным — читателю требуется один-другой выделяющийся из общей толпы персонаж, чтобы было за кого ухватиться. Нет, в общем и целом, в этом отношении текст у меня никаких возражений не вызывает, местами он даже кажется мне забавным. Ну и трата сил, и прилежание, которые потребовались, чтобы довести его до конца, тоже производят на меня впечатление, — Генри был очень больным человеком.
Дориан покинул дом Уоттонов, решив больше в него, если получится, не возвращаться. Она просто-напросто завидует ему — Виктория Уоттон — только и всего. В конце концов, Виктория — всего лишь еще одна еврейка из семейства nouveau riche[84], - как бы она ни перенаряжалась. А тут еще страсть, которую питал к нему ее муж, — Виктория делала вид, будто ей все безразлично, но наверняка же ее это ранило. Генри был слишком умен для нее, слишком проницателен, слишком одарен во всех отношениях. Скорее всего, она вскоре выскочит замуж за какого-нибудь серенького мелкого бизнесмена и отчалит в пригород. И скатертью дорога.
Дориан в глубокой задумчивости неторопливо шел по панели, его гончий пес, Уистан, поцокивая когтями, выступал следом. Конечно, при всех поэтических вольностях, Уоттон продемонстрировал в своем сочинении мощное владение словом. Забавно было бы показать Фергюсу Роукби его содержавшийся в машинописной копии, зажатой у Дориан подмышкой, портрет. Подлость все-таки со стороны Генри — взять обыкновение Фергюса задремывать после плотного обеда и раздуть его до размеров серьезной патологии. То же и с безобидным снобизмом Фертика, и с его кроткой склонностью увиливать от оплаты своей части общего счета. В каждом случае Генри ухватывался за пунктики друзей и обращал таковые в вопиющие недостатки.
Нет, — встряхнулся Дориан, — если подумать, не станет он показывать этот шарж ни Фертику, ни кому другому. Приближение к машине прочистило ему голову. Автомобилями своими Дориан гордился, а этот серый, как пушечная сталь, «Бристоль», — в котором он не раз подвозил и Генри, — был украшением его коллекции. Между тем, в дурацком романе его Дориан принижен до того, что раскатывает по городу в «Эм-джи» — трогательная все-таки неспособность сдержать себя. Дориан вдруг в точности понял, какая извращенная ожесточенность владела Генри, ни разу ничего не сказавшим ему в лицо, но попытавшимся вместо этого уязвить его из могилы.
Он устроился в безупречном нутре машины, включил мотор. Приглушенный гул большого двигателя «Крайслера В8» был успокоительным, как и треньканье мобильного телефона. Звонок из офиса. Ведя большую машину на восток по Кромвель-роуд, Дориан с уверенностью — с непринужденностью даже — прошелся с секретаршей по ее списку дел. Да, он хотел повидаться с группой, работающей над упаковкой для «Валмаус Косметикс». Нет, он не думает, что ему стоит отправляться сегодня вечером в отель «Гросвенор-хаус» на гулянку по поводу вручения «Премии модельера». Да, прогноз расходов на СМИ в предстоящем году, сделанный для пяти ведущих автомобильных компаний, представляет для него интерес. Нет, присутствовать этим утром на заседании редакционной коллегии журнала «Грей» он не будет. И наконец, да, он хотел бы увидеть первый цифровой вариант видео инсталляции Бэзила Холлуорда «Катодный Нарцисс» и обсудить с проектировщиком веб-сайта, как она будет выглядеть при загрузке в ПК. Он вежливо попрощался. Ему нравилось думать, что каждый, кто работает в «Организации Грея», сколь бы низкое положение он или она ни занимали, ценится им сам по себе.
Звонок заставил его снова задуматься о книге Уоттона. Дориан никак не мог заставить себя называть ее романом — такое название предполагало наличие некоторой доставляющей удовольствие изобретательности. Каковой эта окрошка была решительно лишена. В книге он одержим своей внешностью и живет — на что он там живет? На некое туманное, никак не описанное личное состояние? Еще бы не туманное, усмехнулся Дориан, его ни хрена и не существовало никогда. Да, он несколько лет проработал моделью, и что с того? У него также хватило ума добавить к оксфордской степени диплом Лондонского полиграфического колледжа по графическому дизайну. Основанная им «Организация Грея» размещалась поначалу в задней комнате принадлежащего его другу кафе в Ноттинг-Хилл. Он добился успеха, точно так же, как его добивается любой владелец небольшого дела — благодаря дерзости, чутью и способности надрываться на работе почти двадцать четыре часа в сутки.
Разумеется, знание всего этого было для Генри бременем непосильным. Вот он и очернил в своей книге каждое крохотное обстоятельство жизни Дориана, какое знал непосредственно или по рассказам самого Дориана и их общих друзей, а что для целей его не годилось, попросту выбросил. Отношения с Германом, бывшие, в том, что касается Дориана, настоящей — пусть и обманутой, — любовью; искренние усилия, которые он прилагал в Манхэттене, чтобы помочь Бэзилу Холлуорду; даже его борьба с собственными сексуальными наклонностями — все было использовано Генри как возможность представить его извращенным садистом. Сама мысль, что он мог заразить Октавию вирусом, была омерзительна — их отношения определенно никаким адюльтером не были, да она и погибла-то, черт подери, в результате несчастного случая, катаясь на водных лыжах. Генри Уоттон ненавидел Генри Уоттона — вот ключ к его книге; а его, Дориана Грея, обратил в своего заместителя по части этой монументальной ненависти к себе. Генри не мог снести того, что он, Дориан, обладал настоящим стилем, что он много и успешно работал, что он, в конечном итоге принял свою сексуальность и даже гордился ею. Но с чем Генри Уоттону было труднее всего смириться в прежнем своем протеже — что он спародировал и исказил сильнее всего, — так это неизменно доброе здравие, составлявшее такой контраст его, Генри, постепенному распаду.
Дело было не просто в том, что Дориан не заразился СПИДом, дело было еще и в том, что он искренне заботился о тех, кто таковым заразился. На уровне чисто человеческом, он прибегал на заре в больницы, омывал по ночам тех, кто был прикован к койкам, заполнял рецепты и держал умирающих за руку. Но и не только это, он также неустанно работал, стараясь помочь британским благотворительным организациям, заботящимся о заболевших СПИДом бывших моделях и использовал при этом все свое обаяние, деловую хватку и связи в обществе. И делал он все это, пока Генри Уоттон сначала трепался, потом скулил, а после умер. Не диво, что Генри обвинил Дориана в убийстве Бэзила Холлуорда, ведь именно в этом он и чувствовал повинным себя. В конце концов, это Уоттон совратил Бэза, когда тот пять лет назад появился в Лондоне, избавившись, наконец, от пристрастия к наркотикам. И это Уоттон издевался над творениями Бэза, как и над другими плодами творческой деятельности, которой он так алкал без всяких надежд к ней присоединиться.
По крайней мере, у Генри Уоттона не было оснований оспорить недавние усилия Дориана, направленные на то, чтобы обеспечить произведениям своего друга долгую жизнь в искусстве. Да, Генри очень умно извратил в своем превратном повествовании самый что ни на есть реальный распад видео лент «Катодного Нарцисса», однако он был слишком далек от мира технических достижений, чтобы понять значение существующих ныне средств сохранения произведений искусства на веки вечные. Оцифровка «Катодного Нарцисса» обошлась очень дорого, если бы Дориан подождал еще пару лет, он несомненно потратил бы на нее куда меньше, однако суть не в этом. Суть состояла в том, чтобы гарантировать — любой человек, в каком угодно месте, лишь бы там имелся доступ к ПК и сети, сможет увидеть то, что получало сейчас все более широкое признание как одно из значительнейших произведений современного искусства Британии. Тесный союз формы и содержания «Катодного Нарцисса» знаменовался тонкостями, которые делали перенос с давшего течь аналогового судна на непотопляемое цифровое неизбежным, по сути дела, условием продления его жизни. Так, во всяком случае, думал Дориан, плывший сейчас в большой серой машине по голубому бетонному каналу, идущему пообок Гайд-парка.
Нет, оспорить эти усилия Генри Уоттон не мог, как не мог и обмазать грязью отношения (назвать их дружбой было бы нахальством) Дориана с принцессой Дианой. Все же, вслух произнес Дориан, почесывая за ухом гончего пса, полагаю, хотя бы какая-то честность в том, что Генри говорит о собственном снобизме присутствует, а Уистан? Да, он признался в этом присущем выскочкам пороке, хоть одновременно и вознес себя и жену на аристократические высоты.
Теперь, по крайней мере, Дориан размышлял о своем бывшем друге и наставнике с жалостью и даже с подобием любви. С какой сверхъестественной прозорливостью нарисовал он сырой вторник собственного погребения, описав в своей книге Дорианово. Дождевые лужи у крематория западного Лондона вслушивались в приглушенные заклинания патетического пастора. Чужие, наемные руки вцеплялись в чуть потускневшие ручки гроба. А после, у Уоттонов, — агония подвядших сэндвичей, крошащихся в артритных руках стариков-родителей. Робеющие отец и мать Генри, приехавшие из Ноттингема, чтобы по человечески проститься со своим возмутительным сыном, едва могли говорить от горя.
Был там еще и родной брат, человек здравомысленный — он, с его мидлендским мяуканьем и глупыми штиблетами, казался на удивление лишенным какого бы то ни было сходства с Генри. Подобно очень многим геям этой эпохи, размышлял Дориан, Генри Уоттон обладал способностью заново изобретать себя самого, только у Генри она была преизбыточной. Вместо того, чтобы отказаться от гомосексуальности, он стал извращенным, запутавшимся воплощением ненависти, которую гомосексуалист питает к себе; вместо того, чтобы занять предоставляемое оксфордским образованием умеренно высокое положение в обществе, — преобразился в пародию на фата.
«Бристоль», негромко гудя, катил по Фицровии, выхлопы его с глухим мычанием ударялись о литые стекла в окнах бутербродных и бюро путешествий. Да, все правильно, признал Дориан, поймав в зеркальце заднего обзора отражение собственного лица, для своих лет он выглядит молодым, однако старания книги скрыть, словно орудуя распылителем краски, любой отпечаток, наложенный на него годами, есть лишь беллетристический коррелят претенциозного цинизма Уоттона.
Нет… Дориан нащупал под приборной доской выключатель и привел в действие автоматические двери подземного гаража… Генри не демонстрировал решительно никакой олимпийской отрешенности, приписанный им себе в своей книге. Он так же боялся смерти, как любой другой известный Дориану человек. Так же, как Бэз Холлуорд, так же, как Алан Кемпбелл. Боялся, и этот страх не делал его сколько-нибудь более мягким. Дориан окинул взглядом пять этажей «Организации Грея». Арендуя это здание, он сомневался в своей способности развернуть бизнес, достаточный для оправдания расходов, однако теперь, три года спустя, испытывал, глядя на него, лишь спокойную уверенность собственника. Дориану нравился отдающий пятидесятыми функционализм этого дома, стремительные скосы его средников, балконы, похожие на выдвинутые ящики картотечного шкафчика. Что же до плещущего на плоской крыше серого флага с большим «Г» на нем, тот выглядел не столько сигналом скорой капитуляции, сколько знаменем, провозглашающим продвижение, пусть даже и осмотрительное, в будущее.
Внизу, в гараже, Дориан открыл, выпуская Уистана, пассажирскую дверцу. Гибкая гончая вытекла из машины и замерла, подрагивая, в полумраке. Машинописная копия книги Генри Уоттона так и лежала на заднем сидении, на которое бросил ее Дориан. Уничтожить ее сейчас, не откладывая? — подумал он и сразу решил, что пока этого делать не стоит. В конце концов, доверять Виктории Уоттон он не мог. Надо подождать, пока у него не будет полной уверенности в том, что та избавилась от своей копии или, во всяком случае, окончательно решила никому ее не показывать — только после этого он сможет позволить себе уничтожить свою.
Приняв это окончательное, трудное решение — в утро, которое уже стало далеко не приятным, — Дориан Грей направился к лифту, чтобы подняться в более опрятный, и менее сложный мир своей работы.
Эта зима и весна, за нею последовавшая, стали для «Организации Грея» временем особенно волнующим. Александр Маккуин и Джон Гальяно пользовались succés d’estime[85] на парижских показах haute couture[86] и, разумеется, Дориан присутствовал на них — и в личном качестве, как друг обоих мужчин, и в деловом, как издатель влиятельного журнала, посвященного модельному делу. Он был здесь в своей среде — посещал устраиваемые после показов приемы, подбирал материалы для статей, организовывал съемки и даже кое-что проектировал сам. В воздухе явно запахло интересом к Британии. Казалось, мировой дух моды, так надолго покинувший ее, решил, наконец, вернуться.
А за кулисами уже стоял, поджидая своего выхода, Тони Блэр, молодой, динамичный политик, готовый вымести из Парламента выдохшихся, заплывших жирком, а то и начавших подгнивать консерваторов. Что касается принцессы Дианы, с которой Дориан заседал в нескольких благотворительных комитетах, она избрала для своего личного крестового похода направление самое радикальное. В январе принцесса оказалась в Анголе, где «Хэйло Траст» расчищал минные поля, и дала с полной ясностью понять, что не позволит никаким соображениям королевского протокола вмешиваться в ее гуманитарную деятельность или личную жизнь.
Дориан Грей был причастен ко всему этому — фигура, столь же привычная в фешенебельных, с подачей напитков, клубах Уэст-Энда, сколь и в Кенсингтонском дворце или в коридорах штаб-квартиры Новых лейбористов в Миллбанк-Тауэр. И где бы Дориан ни появлялся, он раздавал советы, очаровывал людей, облегчал установление связей; и всюду за ним следовал Уистан.
Уличная мода соединялась с поп-музыкой, поп-музыка побуждала к действию политиков, политики набрасывали на свои пиджачные плечи гуманитарную мантию принцессы и карикатурное шутовство концептуальных художников подстегивало всех. Что с того, если это головокружительное рондо имело явный привкус fin de siècle? Это же и был конец двадцатого века и после ста лет добровольного упадка страна чувствовала, что дальше все может меняться только к лучшему — больше, собственно говоря, и некуда.
Этой осенью Королевская Академия намеревалась показать самую смелую выставку самого спорного из современных художников Британии. Дориан, принимавший участие в ее информационной поддержке, отсидел в ресторане «Кво Вадис», что в Сохо, уже половину устроенного директором Академии, посвященного планированию выставки обеда, когда все вдруг поехало вкривь и вкось.
Директор удерживал внимание сидевших за столом, распространяясь о своем попросту скандальном положении — о хронически занижаемом финансировании, не позволявшем покупать для постоянной коллекции музея работы, которые ему нравятся. Сидевшие за столом — потный художественный критик с заплывшими жиром глазками и знаменитый торговец произведениями искусства, причесанный на манер кисточки для бритья, — сочувственно кивали. Дориан тоже сочувственно кивал, и вдруг внутренний голос (настолько близкий к внутреннему уху, что Дориан ощутил, как дыхание говорящего щекочет его изнутри) глумливо произнес: «Гребанный самодовольный коротышка — начать с того, что деньги, которые он тратит, принадлежат налогоплательщикам». Дориан продолжал кивать и улыбаться, однако обличия всех, кто сидел за столом, уже изменились полностью да и все, что они говорили, зазвучало совсем по-другому.
Директор, Критик и Торговец обсуждали работы, которые намеревались показать осенью, и тут Голос завелся снова: Концептуальное искусство выродилось, опустившись до уровня топорной автобиографии, глобальной распродажи низкопробных личных сувенирчиков, для которой видео инсталляции стали телевизионной рекламой… Интересно, не собирается ли Королевская академия сделать посетителям своего магазина подарков специальное предложение — разлитую по пузырькам мочу, консервированное дерьмо и вакуумные упаковки крови?
— Что вы сказали? — Директор обернулся к Дориану. Похоже, тот говорил вслух — вот только многое ли из сказанного им повторяло слова Голоса?
Дориан извинился и покинул ресторан. Дома, в бывших конюшнях, стоявших неподалеку от Глочестер-роуд, он выпустил Уистана на задний дворик, пописать, и возвратился в гостиную, чтобы налить себе выпивки.
— Как все здесь темно, старомодно, — произнес Голос, — ну вылитый гребанный кабинет пожилого Слоана.
— Неправда, — огрызнулся Дориан, — это прекрасные вещи, я сам их подбирал.
— Ну да, — продолжал балабонить Голос, — но только когда это было? — сто лет назад, когда ты был еще молод. А теперь все устарело — может, твой знаменитый вкус начал тебе изменять, мм?
«Скорее всего, я просто устал, — сказал себе Дориан, — за обедом мне так хотелось послать всех к черту, а ведь каждый из этих людей блестяще проявил себя в своей области. Надо немого сбавить обороты, иначе кончится тем, что я начну, сам того не желая, ожесточаться».
Он пошел позвать со двора Уистана. Пес стоял, подрагивая, на решетке старого камина, который Дориан купил на рынке старинных вещей да так и не собрался смонтировать. Кожа, так туго обтягивала его костяк, что свет лампы, горящей над задней дверью, проливаясь под песьими лапами, высвечивал переплетение вен, как если бы бедное животное было живым витражом. Надо бы нам отломать его худые, как прутики, ноги и спалить их прямо в камине, посреди которого он стоит, — сказал Голос, и Дориан пробормотал: Это было бы совсем уж unheimlich.
— Ты даже не знаешь, что это значит, — брюзгливо ответил Голос, — не верю я, что ты так быстро освоил немецкий. Сходи лучше, посмотри в словаре, — если он у тебя есть.
Дориан так и сделал. Стоя у письменного стола, он листал словарь, лампа изливала на тяжкий том умиротворяющий, ученый свет. Оказалось, что «unheimlich» означает «жуткий», а «unheimlichkeit» — «жуть». И это определенно unheimlich, сказал сам себе Дориан.
— Вот как? — откликнулся Голос.
— Я узнал тебя, — Дориан захлопнул словарь. — Ты голос Генри-рассказчика из этой его дурацкой книги. Я о ней месяцами не вспоминал — и о тебе тоже.
И мгновенно — может быть, все дело в том, что он слегка захмелел? — Дориана охватило желание взглянуть на рукопись. Та лежала запертой в шкафу на чердаке. Дориан поднялся по лестнице, потянул дверь за ручку. Дверь была заперта. Что за чушь, — подумал Дориан. Он никогда не запирал ее, никогда.
— Возможно, в тебе присутствует нечто такое, чего ты еще не разглядел, — произнес голос Генри.
— Ничего во мне не присутствует, — Дориан снова дернул за ручку. Если это не он ее запер, так, возможно, уборщица? У нее, разумеется, были ключи от всех дверей дома — но зачем ей запирать именно эту?
— Это не уборщица, — настаивал голос Генри, — это ты. Ты сходишь с ума, Дориан.
— Ничего подобного, — хохотнул Дориан, — однако сойду, если проторчу у этой дурацкой двери всю ночь.
Он спустился в спальню, разделся. На внутренней стороне встроенного в стену платяного шкафа имелось зеркало и Дориан, совершая вечерний ритуал, оглядел себя с головы до ног. Не так уж и плохо — совсем даже не плохо. В ванной он нанес на лицо немного очистителя кожи, немного увлажнителя, с немалой сноровкой выдернул пинцетом волосок из ноздри. Потом почистил зубы специальной пастой для чувствительных десен. Спал он крепко, как будто плавно плыл по аквамариновым простыням. К утру все воспоминания о голосе стерлись, да и о рукописи он тоже забыл.
Дела, дела, дела. Поездки в гимнастический зал, где спины — широкие, узкие, белые, черные — все, как одна, склонялись и распрямлялись. Скрип уключин раздирал воздух, когда руки, мускулистые и костлявые, отводились назад, выставляя напоказ овальные пятна здорового пота. В расположенном в центре города клубе здоровья, где в час ленча всегда можно было найти Дориана, гребные машины были расставлены без какого-либо порядка, что сообщало их ухающим и ахающим арендаторам облик рабов, гребущих в никуда на галерах, которые удерживались на месте противоборствующими силами. Дориан, расположившись у своего незримого кормила, рисовал в воображении гиганта-нубийца, голого, если не считать набедренной повязки от Кевина Клайна, отбивающего тяжелыми руками хип-хоп гребного ритма на собственном тугом, как барабан, животе.
Дела, дела, дела в «Организации Грея», участие которой в кампании Новых Лейбористов, означало, что Дориан — и Уистан — обязаны были присутствовать на посвященных выработке коммуникационных стратегий нового правительства совещаниях с будущими министрами. А какая выдалась ночка после выборов! Дориан начал ее на приеме в «Виктории», а потом, когда вечер выдохся, перебрался в Уэст-Энд. Никогда много не пивший, он нашел невозможным устоять перед игристым возбуждением победы и осушал бокал за бокалом шампанского, пока один тори за другим сходили с дистанции. Дориан завершил эту ночь в компании избранных (в конце концов, то был Триумф Народа), на грандиозной попойке в Саут-Банк, аплодируя божественному Тони, сиявшему своей мегаваттной улыбкой. Затем, бесподобным лондонским майским утром, он погрузился с несколькими избранными в машину и их перевезли через реку и выдали каждому по предписанному обычаем «Юнион Джеку». После чего авангард будущего помедлил у дома на Даунинг-стрит, и помахал всем рукой, прежде чем взяться за ручку входной двери и обратиться в Высокопоставленную Особу.
Дела, дела, дела. За один только май, веб-сайт «Катодного Нарцисса» посетили 2 456 707 человек. Посетители имели возможность увидеть и оригинальную инсталляцию Бэза, и другие работы покойного художника. Сайт, созданный при финансовой поддержке «Организации Грея», содержал ссылки на журнал «Грей» и подборку фотографий, отражавших карьеру Дориана в качестве модели. Все картинки и тексты можно было скачать с него бесплатно. «„Катодный Нарцисс“ Принадлежит Всем» провозглашал девиз домашней страницы; «Скачайте Совершенство Сейчас». Дориан хотел, чтобы творение Бэза стало синонимом мужской красоты конца двадцатого века. Мужской красоты и новой, зрелой гордости гомосексуальной личности — гордости, основанной на воинствующем отождествлении себя с отверженными, с преследуемым этническим меньшинством, и все-таки гордости истинной, сопутствующей приятию ответственности, требуемой эпохой, в которую геи и лесбиянки впервые открыто претендуют на властные посты.
Дориан только радовался, когда куски «Катодного Нарцисса» пиратским образом использовались в телевизионной рекламе или поп-клипах. В первые несколько месяцев 1997 года «Катодный Нарцисс» распространился, подобно цифровому вирусу, по всему виртуальному организму культуры. Натягивая ранним утром брюки и приготовляясь к очередному деловому, деловому, деловому дню, Дориан восхищался упругим совершенством этого тела, позволившего ему проделать столь длинный путь. Конечно, думал он, проводя острой сталью по гладкому подбородку, его умеренность и аккуратность всегда составляли разительный контраст излишествам и безрассудству тех, кто находился в равном с ним положении. И тем не менее, обнаружить в тридцать шесть лет, что выглядишь ты не намного старше, чем в пору, когда Бэз делал эти записи… что ж — он улыбнулся своему отражению — для всякого простительно счесть это немножечко… жутковатым.
Дела, дела, дела — и все же, чего-то ему не хватало. Под вечер одного из воскресений, когда он пререкался с друзьями — геями и негеями — о том, кто оплатит счет греческого ресторана, стоявшего рядом с Примроуз-Хилл, эта мысль с болезненной внезапностью, с какой притолока врезается в лоб человека, осмотрительно переступающего дверной порог, внезапно пришла ему в голову. Все мы бездетны, подумал Дориан, глядя на своих шутливо ссорящихся суррогатных собратьев. Все — относительно говоря — богаты и никто не обременен какой-либо подлинной, органической ответственностью.
— Ты вел жизнь подставной личности, — произнес, возвращаясь, голос Генри.
— То есть?
— Ты вел жизнь подставной личности, хоть и под настоящим твоим именем. И находишь это, если я не слишком ошибаюсь, unheimlich.
— Что с тобой, Дориан? — спросила, кладя под перестук своих бусин ладонь ему на руку, Анджела. — Ты выглядишь так, точно привидение увидел.
Дориан судорожной ладонью растер свое совершенное лицо, словно пытаясь содрать Маску Ужаса Дориана Грея. Нет-нет, все в порядке.
Но ни о каком порядке и речи идти не могло. Дориан прогуливал Уистона по Фулем-роуд, а голос Генри, ставший теперь пронзительным, задиристым, не отставал от него. Он не оставит его в покое. На хрена нужно это барахло? — глумливо осведомился Генри, когда Дориан помедлил у витрины «Конран-шопа» с выставленными в ней миниатюрными моделями кресел. — Правда, — покатил дальше голос, — может, тебе хочется купить вон ту миленькую модельку кресла Имса и усадить в него куклу Бэза, чтобы потом колоть ее булавками.
— О чем ты? — задохнулся Дориан. Маленький, плаксивого обличия продавец засеменил к нему от двери магазина: Какая-нибудь проблема, сэр?
— Нет-нет.
Никаких проблем — один только долбанный кошмар. Оказавшись перед Мишлен-хаус, Дориан от всей души обматерил Генри. Старый, злобный, ожесточенный говнюк, он даже собаку мне иметь не позволил; отдал моего пса паршивому Бинки Нарборо. Уистан мой пес, с надрывом сообщил Дориан, мой и больше ничей. Он опустился на корточки около торгующего икрой магазинчика и прижал к груди длинную серую морду гончей. Да, — Дориан поцеловал бархатистое ухо, — ты мой пес, верно, Уистан, верно, старина?
— Какая жалость, что его узкий ротик слишком мал, чтобы ты смог засунуть в него свой член, — захихикал с того света Генри. Дориан рванулся вперед, пересек, спотыкаясь, здание и выскочил наружу у цветочного киоска на другой его стороне. «Скажи это цветами», — Генри просмаковал фразу так, словно стоял сейчас бок о бок с Дорианом, венчая мертвым оскалом бархатный воротник своего «Кромби». — Что за нелепый девиз; цветами люди говорят лишь одно: «Мне нравятся цветы».
Пружина сжималась все туже. На работе Дориан Грей появляться перестал. Это было почти немыслимо — ехать по городу с Генри Уоттоном, предугадывающим каждый производимый им поворот, заставляющим его все сильнее вдавливать педаль акселератора. Вместо этого Дориан проводил ночи в клубе под железнодорожными сводами Воксхолла, замешиваясь в толчею своих alter ego[87], которые, толкаясь, виляя задами и охорашиваясь, торили путь в двадцать первый век. Но в какую бы кетаминовую дыру ни забивался Дориан, Уоттон неизменно поджидал его, выползавшего из нее на следующее утро.
— Биологам больше нет нужды возиться с генной инженерией, а, Дориан?
— Это почему же?
— Да потому, что вы, ребята, их уже обскакали. Вы же полностью взаимозаменяемы — члены, зады, джинсы, мозги. Притон, в котором ты провел прошлую ночь — это та же менная лавка на самом краю света, согласен?
— Заткнись! Заткнись!
В середине июля в Майами убили Джанни Версаче и известие это пробилось сквозь клубившийся в голове Дориана пурпурный туман, заставив его задуматься — не попросить ли кого-то о помощи? Он знал самозванного короля экстравагантности — или только воображал, что знает? Не сам ли он и слетал в Майами, чтобы его пристрелить? Кьюненен — что это, на хер, за псевдоним?
Офис махнул рукой на попытки до него дозвониться. Дверь, выходящую во дворик, Дориан держал теперь открытой, а миски Уистана пополнял кормом и водой, лишь если вспоминал об этом. Пес оставлял на ковре подтеки и комья поноса. Когда Дориан, пошатываясь, проходил мимо, Уистан старался убраться с дороги. И все же, как Дориан ни силился, ему не удавалось наложить хоть какой-нибудь отпечаток на пластмассовое совершенство своего облика. Выглядел он все еще баснословно, и лицо его оставалось таким красивым и точеным, что трудно было поверить в отсутствие шва, идущего вдоль затылка под светлыми его волосами.
Затем, одним ранним утром под самый конец августа, он вернулся из-за реки домой. Расплатился у дома с таксистом и заковылял по брусчатке к двери. Войдя в дом, Дориан пнул ногой серое привидение, попытавшееся обвиться вокруг его джинсовых колен, и без сколько-нибудь внятной причины — ибо единственным, что он различал, были неоновые прочерки и пятнистые остаточные образы синтетического экстаза, — направился, кренясь, вместо спальни наверх. Дверь в мансардную комнату стояла настежь, внутри же Дориан увидел девять расставленных правильным полумесяцем мониторов и кресло Имса, установленное напротив них так, чтобы из него можно было видеть все мониторы сразу. Центральный был включен и настроен на круглосуточный канал новостей: «…отчаянно преследуемая папарцци, нырнула на périphérique в подземный туннель…», — говорил нараспев диктор. За ним виднелся названный туннель — анфилада заляпанных маслом бетонных колонн, похожая на неф Первой церкви Автогеддона. Дориан упал на топкую кожу кресла и попытался постичь суть происшедшего.
Пять часов спустя, когда на мониторе снова и снова появлялись все те же изображения машин скорой помощи, несущихся к Salpêtriére, все те же взятые у зевак интервью, и камера задерживалась, любовно лаская его, все на том же смятом в лепешку «Мерседесе», Дориан все еще не оставлял этих попыток. Нет, Дориан Грей не мог этого постичь. Принцесса Диана. Мертва. Невозможно.
— Ну, чего уж там невозможного… — Игривая вычурность Генри Уоттона наполнила ноздри Дориана едким зловонием братской могилы. — Напротив, это одно из событий, лишь подтверждающих, что история есть не больше и не меньше, чем слякотный сон человечества, неспособного отделаться от своих блудливых подростковых фантазий.
— Ч-что ты такое говоришь? — застонал, суча ногами, Дориан.
— Только одно: сей брачный союз факта и фикции до того совершенен, до того идеально мифичен — царственная охотница, растерзанная сворой газетных псов, — что можно простить того, кто уложит все случившееся в одно предложение.
— Какое?
— Ей полагалось умереть… потому что она звалась Ди.
Утро было в самом разгаре, когда внизу растрезвонился, никак не желая умолкнуть, телефон. Дориан давно уже перестал прослушивать сообщения, оставляемые на автоответчике, так что звонящие, услышав бип-бип-бип, свидетельствующее о том, что кассета полна, сдавались и вешали трубку. Этот, однако же, не повесил. Кем бы ни был звонящий, он все звонил, звонил и звонил.
Дориан, чье сознание было потрясено и помрачено месяцами загула и часами горя, провалился в сон. Когда он ранним вечером проснулся, телефон продолжал звонить. Дориан, вознамерился выдрать шнур из розетки, но вместо этого, неожиданно для себя самого, поднял трубку.
— Дориан Грей? — спросил голос.
— Что?
— Вы меня не знаете, — голос был глубок и холоден, резкий голос, не обремененный даже малейшими признаками человеколюбия. — Меня зовут Питер.
— Что вам нужно?
— Нет, тут дело в том, что может понадобиться вам. Я друг Алана Кемпбелла.
— Кемпбелла? Какого хрена, он уже несколько лет как умер…
— Ну да, вам-то это хорошо известно, Грей, очень хорошо — однако я звоню по другому поводу. По поводу видео, которое вы, может быть, захотите у меня купить.
— Я не понимаю, о чем вы говорите.
— Помните, несколько лет назад вы подвозили Алана в Бормут, подвозили, чтобы он мог повидаться со мной?
— Ничего подобного я не делал.
— Да ну? А я хорошо это помню. Я видел вас из окна, вы, как я припоминаю, сидели за рулем изящного маленького «Эм-джи».
— «Эм-джи»? Что за чушь — я никогда не водил этой…
— Послушайте, Грей, речь не о вашей идиотской машине — в моих руках находится кассета. Кассета, которую отдал мне Алан. Желаете ее получить — платите. Мне нужны пятнадцать кусков. Приготовьте деньги, подержанными банкнотами. Я позвоню через пару дней.
Разговор прервался. Дориан снова понесся наверх и направился прямиком к шкафу, в котором стояли девять видео магнитофонов, воспроизводивших «Катодного Нарцисса». Он проверил их все по очереди: восемь кассет были на месте, девятая исчезла. В хаосе, обволакивавшем Дориана, возникло мгновение ясности — должно быть, Кемпбелл забрал кассету в ночь, когда они избавлялись от трупа Бэза. Вот что он, скорее всего, имел в виду, говоря, что у него есть подарок для друга Питера. Речь шла не о зубах Холлуорда — о кассете. Гребанная кассета была у Кемпбелла. Должно быть, он сделал копию и оставил ее у этого самого Питера. Не диво, что во всю поездку он вел себя с таким самодовольством — это он надо мной посмеивался! Он даже постучал себя по нагрудному карману — я слышал глухой пластмассовый звук, который издала эта чертова штука.
Когда, наконец, стемнело, Дориан взял Уистана на поводок, и они пошли к Гайд-парку. Во влажных сумерках августовской ночи у Кенсингтонского дворца собиралась безмолвная толпа. Толпа, в которой были и рабочие пчелы, и трутни — всех их, опушенных пыльцой истерии, гнал сюда один и тот же инстинкт улья.
— Ей полагалось умереть… потому что она звалась Ди, — словно вполголоса беседуя с кем-то, произнес Уоттон.
— Совершенно верно, — откликнулся Дориан.
— Все мы — выдумки того или иного рода, Дориан, — снисходительно промолвил Уоттон. — Не думаю, что тебе стоит так уж горевать из-за того, как все обернулось.
— О, я и не горюю.
Он миновал железный турникет, вошел в парк. Вокруг было полно полицейских, однако они стояли, потупив глаза, или направляли скорбящих к вычурной внутренней ограде, отделявшей парк от предместий дворца. Даже с расстояния в сотню ярдов Дориан учуял болезненный аромат тысяч и тысяч цветочных букетов и, подойдя вместе с двумя десятками иных людей поближе, оказался у высоких, украшенных золотыми коронами ворот. Дориан немного постоял у них, наблюдая, как пехотинцы печали набрасывают высокий вал целлофановых свертков, чтобы защититься от взрывов уже летевших на них бомб. Примулы, лилии, розы, гвоздики, нарциссы, тюльпаны, подсолнечники, ирисы, маки, настурции, анютины глазки, наперстянки, орхидеи. То, что все они цвели одновременно, обращало этот поздний август в невозможную фикцию.
— И все-таки, я ощущаю в себе такую пустоту, — прошептал Дориан Уистану, — я ведь и вправду знал ее. Однако Уистан ему не ответил, поскольку и не принадлежал, в сущности говоря, к данному контексту, неизменно оставаясь собакой Бинки Нарборо.
— Ей полагалось умереть… потому что она звалась Ди, — повторил Генри Уоттон, — и знаешь, твой пес это плохо продуманный штрих, — никто не поверил бы, что у тебя может быть собака; ты не из тех, кто нуждается в верности. Ну а что до «Организации Грея», честно, Дориан, твои фантазии насчет деловой хватки, они… право же… попросту смешны.
— Ты… ты выглядишь совсем по-другому, Генри, — произнес Дориан, изумленно вглядываясь в него.
— Правда? Да, ну что же, чему нужда не научит. — В новом своем воплощении Генри Уоттон роста имел примерно пять футов восемь дюймов. Он был в светло-синих джинсах, подвернутых поверх шнурованных сапог «Док Мартен» и ярко-красной харрингтоновской куртке. Совершенно лысый, если не считать полоски рыжего утесника, тянувшейся по загривку его пухлолицей башки.
— Пройдись со мной, — предложил он Дориану, протягивая руку, и оба неторопливо двинулись по парку.
Прошли Широкую аллею, повернули налево, в Цветочную, между формальным парком и зарослями. Теперь, когда они сравнялись ростом, идти с Генри под руку было удобно. На что это похоже, быть мертвым? — спросил Дориан, однако Генри лишь улыбнулся и приложил толстый палец к пухлым губам.
Западную каретную дорожку они просто пересекли и шли теперь по ближней к Серпантину[88] стороне Роттен-Роу[89]. Полагаю, — сказал Генри, крепко беря Дориана за загривок, — о приятной верховой езде в таких обстоятельствах нечего и помышлять.
— Нет-нет, — вот и все, что Дориан смог проблеять в ответ. Идти по сырому песку аллеи было трудно, и если Дориан падал, оступившись или поскользнувшись на горке конского дерьма, Генри помогал ему подняться — заботливой затрещиной по затылку или пинком сапога по ребрам, каковые Дориан находил и болезненными, и пугающими.
Подвигаясь вдоль озера, они направлялись к асимметричной громаде ресторана «Делл». Ни души вокруг — весь парк был в их распоряжении. Мне надо отлить, — сказал Генри, — тут неподалеку есть уборная.
— Она, наверное, заперта, нет? — вцепился в соломинку Дориан.
— И что же с того? — ответил Генри, с резким щелчком выбрасывая лезвие пружинного ножа. Генри взломал с его помощью замок на двери общественного сортира и заволок Дориана вовнутрь.
Стоя, с крепко придавленной к стене щекой, в заполненной мочой сточной канавке, Дориан сообразил, наконец, что Генри в его возвратном преображении стал Рыжиком, что весь их поход от Кенсингтонского дворца был не дружеской прогулкой, а, скорее, насильственным похищением. Впрочем, к этому времени он смирился также и с мыслью о том, что красивый новый галстук, которым Рыжик только что одарил его, черканув ножом, вещица теплая, липкая, влажная — но, увы, вряд ли способная надолго остаться модной.