- Все лучше, чем арестантская одежда.
Он собрал в охапку сброшенное одеяние и унес.
- Сожгу.
Некоторое время мы еще обдергивали на себе пиджаки, поправляли перед зеркалом прически и воротнички слишком просторных для нас рубашек, потом снова сняли костюмы, аккуратно сложили и улеглись спать - впервые на топчанах, впервые в тепле, на матрацах, набитых сеном, впервые сняв верхнюю одежду.
Вечером похоронили Васю Самарцева. Ночью, сидя в темноте, долго говорили о нем, вспоминали, каким замечательным товарищем он был, сколько хорошего сделал и как безжалостно, жестоко поступила с ним судьба: сначала лишила ног, а когда он был близок к спасению, отняла жизнь.
Наутро Хаген ушел, мы ждали, когда нас уведут отсюда, тревожились, волновались и чувствовали себя порою так же плохо, как в концлагере. Молчаливый Крейс понимал наше состояние и старался облегчить его. Он заглядывал к нам, хотя чаще всего сидел молча, лишь изредка обмениваясь дружелюбными взглядами. Сердцами мы понимали друг друга.
В великом смешении народов, созданном войной, этот "язык сердец" был нередко главным средством общения между людьми разных национальностей. Общая беда рождала общее чувство. Общее чувство ненависти к захватчикам, общее стремление к свободе объединяло людей, устраняя языковый барьер. Голландцы, французы, бельгийцы быстро находили общий "язык" с советскими людьми, оказавшимися по злой, чужой воле в Западной Европе.
Иногда голландец клал свою крепкую, костистую руку мне на плечо и немного сдавливал его.
- Не горюйте сильно. Раз никого нет - значит пока нельзя. Будет можно - придут...
Пришли за нами только через неделю. Под вечер по-весеннему солнечного и теплого дня Крейс привел в пристройку бледнолицего веснушчатого парня. Подавая мне руку, парень четко произнес по-русски:
- Здравствуй, друг!
Это было так неожиданно, что я подпрыгнул от радости, обнял его и, все еще тиская, засыпал вопросами:
- Кто такой? Откуда? Знаешь кого-нибудь из наших?
И, только увидев на лице парня недоумение ничего не понимающего человека, опомнился: да ведь это же голландец!
- Простите, пожалуйста, - сказал я, переходя на немецкий. - Я принял вас за своего.
- Я и есть свой, - возразил парень тоже по-немецки. - Я прислан за вами.
Он повернулся к Устругову и, пожимая его руку, снова четко и безукоризненно правильно сказал по-русски:
- Здравствуй, друг!
Это было все, что он знал. Не выпуская руки Георгия, парень, точно продолжая приветствие, добавил по-немецки:
- Мне приказано доставить вас в Неймеген, а оттуда вас поведут дальше.
- Куда?
Парень пожал плечами.
- Этого я пока не знаю.
- Пока? - переспросил я. - Значит, потом будете знать?
- Этого я тоже пока не знаю. Я буду знать, если мне поручат проводить вас дальше.
Он помолчал немного, затем деловито и коротко представился:
- Меня зовут Макс.
- Макс... А дальше?
Парень решительно рубанул рукой, словно отсекал что-то:
- Просто Макс...
Крейс проводил нас до узкой тропинки, которая выводила на неймегенскую дорогу. Он молча пожал нам руки, молча кивнул в ответ на горячую благодарность и пошел своей неторопливой походкой назад.
Молодой проводник, шагавший быстро и легко, был так же сдержан. Всматриваясь зеленоватыми глазами в дорогу, он вежливо, хотя немногословно отвечал на вопросы, если они касались окрестностей, погоды, Неймегена, но настороженно замолкал, как только мы начинали расспрашивать о нем самом или о тех, кто послал его. Когда я пытался настаивать, он вежливо, но решительно воспротивился:
- Этого я не могу сказать. Это говорить не приказано.
- Не приказано говорить или приказано не говорить?
Макс подумал, чтобы уяснить разницу, потом ответил:
- Нет, не приказано говорить.
- Значит, вы говорите только то, что приказано?
- Нет, зачем же? - резонно возразил он. - Я говорю многое, что вовсе не приказано говорить. Но о том, что вы спрашиваете, говорить не нужно и нельзя.
- Не доверяете? А ведь мы вам жизни свои доверили.
- Да ведь и я свою жизнь вам доверяю, - тихо отозвался Макс. - А жизни других доверить не могу и от вас этого тоже не прошу.
Некоторое время шагали молча. Потом я спросил, как чувствует себя Хаген. Вопреки ожиданию Макс с готовностью ответил, что Хаген устроен надежно, немного побаливает, но в общем чувствует себя не плохо.
- Как он теперь? Все еще верит, что нацистов можно победить силой разума?
- Нет, этого он не говорил, - ответил парень и, помолчав немного, добавил: - Концлагерь - страшная школа, но учат там хорошо. И Хаген тоже многому научился, но, кажется, еще не всему.
И, встретив мой удивленный и выжидательный взгляд, пояснил:
- Не всему я говорю потому, что работать с нами не решается.
- С кем это с вами?
- С коммунистами.
Устругов, молча слушавший наш разговор, повернулся к голландцу.
- Ты... ты... тоже коммунист?
Признание Макса обрадовало его, точно в чужом далеком краю неожиданно встретил старого верного друга. Я понимал Георгия, потому что чувствовал то же самое. Мы уже успели убедиться, что между коммунистами разных стран существует особая внутренняя близость, подобная братской, которая заставляет их держаться плечом к плечу. Несмотря на смертельно опасный риск разоблачения, коммунисты старались искать друг друга даже в концентрационном лагере, чтобы знать, на кого положиться в трудную минуту. Обнаруживая еще одного коммуниста, радовались: рядом друг, который не выдаст и не подведет. Как на друга, смотрели мы на голландца. Георгий сграбастал его в свои тяжелые объятия и почему-то шепотом произнес:
- Это очень хорошо, что ты коммунист, очень хорошо...
Настроение наше поднялось. Мы радовались тому, что вырвались, наконец, из четырех стен пристройки во дворе Крейса. Отдохнувшие и окрепнувшие, с удовольствием шагали по лесной дороге, посматривая на еще черные деревья, притихшие в ожидании ночи. Дышали и не могли надышаться сырым, но уже теплым весенним воздухом.
Стараясь заглянуть хоть немного вперед, я спросил парня, кто же, если не он, поведет нас дальше.
- Подземка.
- Подземка? Какая подземка?
Макс обескураженно всплеснул руками, только сейчас сообразив, что проговорился. Виновато улыбнувшись, пояснил:
- Это мы так называем людей, которые занимаются переправкой беглецов из Германии, а также тех, кто скрывается от преследования.
- Ты тоже подземка?
Макс только кивнул головой и приосанился: он был еще в том возрасте, когда люди охотно гордятся собой и не скрывают этого. Он нравился нам. Я представил себе, что такие вот парни движутся от границы к границе, сопровождая беглецов, прячут их от опасности, ведут ночами, минуя немецкие посты и заставы, потому что знают местность лучше, чем захватчики.
Георгий посматривал на меня с таким видом, словно говорил: "Вот видишь, мы не одиноки, у нас и тут есть верные друзья". - "Конечно, не одиноки", - подмигивал я ему, кивая на Макса. И оба мы верили, что где-то здесь, в голландских городах и поселках, были другие, пока неведомые нам друзья, готовые рисковать своими жизнями, чтобы сохранить наши. Разве может быть более убедительное доказательство дружбы?
В Неймеген пришли ночью. В одном из окраинных домиков нас встретил человек, по виду мелкий чиновник. Он молча пожал нам руки, затем, светя карманным фонариком под ноги, проводил к лестнице на второй этаж и по лестнице в маленькую комнату. Показав лучиком фонаря на две кровати, посоветовал сразу же ложиться спать.
Когда его шаги затихли на скрипящей лестнице, Устругов спросил, у кого остановились. Невидимый в темноте Макс шепотом заметил:
- Никогда не расспрашивайте о людях, которые будут давать вам приют на всем пути. И старайтесь не запоминать, как они выглядят, не примечать места, где стоят их дома. Тут всегда есть риск попасть в руки врага, а он умеет допрашивать. Не расскажет наверняка тот, кто не знает...
- Понятно, - со вздохом покорности отозвался Георгий, однако, опускаясь на кровать, все же не утерпел: - Это подземка?
- Подземка, подземка...
Невидимая и до того дня вообще неведомая нам "подземка" уже приобрела в моем представлении очертание надежной человеческой цепочки. Чтобы справиться с трудной задачей, люди становятся вплотную в один ряд и действуют совместно, скованные одним желанием. И они почти всегда добиваются того, чего хотят. Я поверил, что эта цепочка, образованная верными друзьями, доставит нас туда, куда хочет доставить. И она действительно повела нас от одного пункта к другому, передавала с рук на руки, оберегала, кормила, вносила изменения и улучшения в нашу одежду.
Хозяин поднял нас еще ночью, вручил небольшие бумажные свертки ("Друзья покушать прислали") и вывел на улицу. Мартовская ночь была так темна, что нельзя было рассмотреть даже друг друга. Темь и тишь. Только где-то на другом конце города погромыхивал далекий поезд, переходивший через мост.
Мы пересекли дворик, протиснулись в калитку и двинулись вдоль забора. Напряженно всматриваясь в предутреннюю темноту, я видел только широкую спину проводника, шагавшего легко и уверенно. Скоро в тишине ночи мы услышали знакомый голос леса, который подходил к самому городу. Лес шептался, но не враждебно-пугающе, как это было в Германии, а сочувственно, почти по-приятельски, будто говорил: "Ну, вот вы пришли ко мне, и я буду прятать вас от злых вражеских глаз".
Когда рассвело, проводник свернул с дороги на лесную тропинку, которая долго извивалась среди кустов орешника, елей и сосен и вывела, наконец, к хутору, рассыпавшему свои краснокрышие домики вдоль опушки. Несколько особняком стояла ветряная мельница. Белая в мутном свете утра, она возникла перед нами неожиданно, и мне показалось даже, что какой-то гигант в белой ночной рубашке раскинул руки, чтобы схватить нас. Хутор просыпался. Хлопали двери, скрипели ворота, где-то звонко звенели не то ведра, не то бидоны, сердитый мужской голос звал кого-то. В сыром воздухе тянуло теплым дымом.
Проводник, оставив нас в кустах, направился на хутор и вернулся минут через сорок с заспанным взъерошенным пареньком лет четырнадцати-пятнадцати.
- Мой племянник... Отведет вас к надежному человеку. Тот переправит через Маас и доставит в Эйндховен.
Наверное, заметив беспокойство в наших глазах, проводник понимающе улыбнулся и положил руку на плечо мальчика.
- На него можете вполне положиться. Он места эти лучше всех знает...
Он пожал на прощание руки и отступил немного назад, молча предлагая нам повернуться и уходить прочь. Мне хотелось обнять его. Мы провели ночь в его доме. Он снабдил нас едой и привел сюда, рискуя, конечно, собой, семьей, родственниками. Сдержанность пожилого чиновника мешала мне выразить чувства самой искренней благодарности. Но Георгия она не остановила. Он шагнул к голландцу, стиснул его плечи в своих больших руках и поцеловал в щеку.
- Спасибо вам! Большое спасибо за помощь!
Голландец растерялся, покраснел и неуклюже потянулся губами к его щеке.
- Это вам спасибо, вам... Разве может наша помощь сравняться с тем, что вы, русские, для всех сделали? Мы не вам, а себе помогаем. Вам большое спасибо...
Затем, словно стыдясь своих неожиданно прорвавшихся чувств, чиновник еще отступил, сделал глубокий поклон, быстро повернулся и пошел прочь, не оглядываясь. Когда он исчез за деревьями, паренек солидно покашлял, чтобы обратить внимание на свою персону. Он был серьезен и важен и показывал всем видом своим, что понимает ответственность поручения. Однако удержать маску важности надолго не мог, и лицо его осветилось славной, застенчивой детской улыбкой.
Несколько часов продирались мы сквозь лес, лишь изредка выходя на просеки или попадая на тропинки. Паренек шустро бежал впереди, то ныряя в кусты, то обходя их, то скатываясь в лесные лощины и овраги, то огибая их. Старый лес сменялся молодняком, невысоким, но густым, и ровные аллейки недавних посадок вели нас от одной чащи к другой.
К полудню вышли к большой реке. Мощная и мутная, она медлительно несла свои воды, едва державшиеся в плоских берегах. Наш молодой проводник повернул вдоль реки, к маленькому кирпичному домику. Дверь домика оказалась на запоре, и на стук мальчика никто не отозвался. Тогда он потянулся за притолоку, достал ключ и, распахнув дверь, сделал приглашающий жест обеими руками, точно вносил что-то в дом. В просторной комнате, окна которой смотрели прямо в воду, пригласил нас сесть и тут же исчез.
Вернулся он лишь через полчаса в сопровождении невысокого мужчины, большерукого и плечистого. Его широкое лицо было морщинисто. Светлые пятнышки чешуи поблескивали на замасленном комбинезоне, и от него несло сильным запахом рыбы. Рыбак остановился у двери и осмотрел каждого из нас по очереди: сначала и с особым вниманием Георгия, потом меня. Видимо, осмотр удовлетворил его, потому что морщинки вокруг серых, глубоко сидящих глаз стали резче, глубже, темные шелушащиеся губы раздвинулись в улыбке, и он шагнул к нам, протягивая большую руку с жесткой исполосованной шрамами ладонью.
- Как добрались? Устали?
Он с явным удовольствием выслушал ответ, что добрались хорошо. Не отрывая от наших лиц своего взгляда, поймал левой рукой голову мальчика и притянул к себе.
- Проводник у вас хороший был, - сказал он, не глядя на того. Следопыт. Настоящий следопыт...
Рыбак покормил нас и уложил спать, сказав, что ночью пойдем дальше. Мы слышали, как он закрыл дверь и ушел. Некоторое время лежали, прислушиваясь к большой, как будто бескрайной тишине, которая царила вокруг.
Георгий поднял голову и вопросительно посмотрел на меня.
- И тут подземка, - шепотом проговорил он, не то спрашивая, не то утверждая.
- Наверно, подземка.
- Подземка, - уже более уверенно повторил Георгий. - Крестьянин, Макс, чиновник, подросток, рыбак... Хорошо организовано!
- Хорошо.
Мое подтверждение показалось ему почему-то неубедительным. Он повернулся ко мне, опершись подбородком на поставленную на локоть руку.
- Но главное, конечно, не в хорошей организации. Нельзя послать людей на такое дело, если они не хотят рисковать собой. А они сильно рискуют, чтобы помочь нам.
- Чиновник сказал, что они себе помочь хотят.
- Чиновник мог сказать это, он, вероятно, понимает, как все переплетается. А этот подросток? Или рыбак? Разве могут они понять?
- Наверно, могут. Или чутье у них какое-нибудь есть.
Устругов недоверчиво усмехнулся, уронил голову на подушку и лишь после долгого молчания с сомнением повторил:
- Чутье...
Рыбак вернулся, когда уже совсем стемнело. Покормив нас и заботливо осмотрев нашу обувь, он вывел из домика. Шли долго, молча, только проводник изредка шипел - "ш-ш-ш", - предупреждая о неведомой нам опасности. Три раза пересекали не то реку, не то канал. Рыбак легко находил лодки, будто те были заготовлены для него заранее, греб сильно и осторожно, безошибочно и бесшумно приставал к другому берегу. На рассвете он привел нас к затемненному городу и, найдя среди многих маленьких домиков на окраине именно тот, который нужен, облегченно вздохнул:
- Слава богу, до Эйндховена добрались благополучно...
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
В том домике мы пробыли два дня и одну ночь, не покидая узкой и почти темной мансарды. Свет, пробивавшийся в единственное маленькое окошко, был так слаб, что едва освещал железную девичью кровать и старенький диван всю обстановку мансарды. Мрак по углам не рассеивался, и время от времени мы направляли туда пытливые взгляды: а не прячется ли там кто? Под самым окошком тихо покачивались ветки фруктовых деревьев с уже набухшими почками. Садик внизу был пуст и мал, он отделялся от другого такого же садика прочной кирпичной стенкой. Соседний садик, такой же пустой и маленький, также отгораживался от других, а те от своих соседей. Сверху эти мелкие кирпичные квадратики, треугольники и пятиугольники казались пустыми сотами какого-то большого улья.
Хозяин домика - пожилой мужчина с крупными руками рабочего и большелобым обветренным лицом - взбирался по скрипучей лестнице в мансарду утром и вечером. Он приносил еду и, пока мы кушали, тихо расспрашивал о самочувствии. От него всегда пахло машинным маслом и углем, и мы решили про себя, что он паровозный машинист. На наши вопросы, когда и куда отправимся дальше, машинист только пожимал плечами, делал вид, что не понимает достаточно хорошо наш немецкий язык. Перед вечером второго дня он принес батон хлеба и большой кусок сыра.
- Прячьте. Может, вам два-три дня ничего не удастся достать.
- Уходим?
- Уезжаете.
- Куда?
- На юг, поближе к Арденнам...
Поздно вечером он вывел нас на улицу. Миновав другие такие же маленькие и затемненные домики, мы направились по узкой, недавно протоптанной дорожке через поле или пустырь. Прямо перед нами звонко, хотя не громко, вскрикнул паровоз, потом, невидимые во тьме, застучали, звякая буферами, вагоны. Мы уперлись в насыпь, взобрались на нее и, нырнув под вагон, оказались между длинными черными составами.
У вагона с будкой кондуктора машинист остановился и постучал костяшками согнутых пальцев по стенке.
- Вилли... Вилли... Принимай гостей.
Из будки вылезла и проворно спустилась на полотно большая черная фигура. Кондуктор нащупал во тьме мою руку и молча тиснул с такой силой, что я с минуту тряс потом пальцы. Наверное, в уструговской руке он почувствовал достойного соперника, потому что удивленно произнес: "О!" взял Георгия под локоть и повел, не считая нужным сказать мне, чтобы я следовал за ними. Быстро и бесшумно кондуктор отодвинул дверь одного из вагонов, помог Устругову влезть, затем подставил руку мне и с силой подтолкнул вверх. Так же не говоря ни слова, закрыл дверь вагона и звонко стукнул запором. Оставшись в кромешной тьме, мы с тревогой прислушивались к четким тяжелым шагам, которые, удаляясь, скрипели все тише и тише. Георгий взял меня за плечо, притянул к себе поближе и прошептал:
- Это тоже подземка?
- Вероятно, - подтвердил я, хотя на самом деле уверенности у меня не было.
До сих пор непрерывная и верная цепочка "подземки" вела нас. Но ведь во всякой цепи бывают слабые и ненадежные звенья. Немцы не настолько наивны, чтобы не знать о "подземке", и не настолько беспомощны, чтобы не суметь вклиниться в цепочку. Мысль об этом, появлявшаяся и раньше, была на этот раз особенно ноюще-неприятной.
- Наверно, подземка, - более твердо повторил я, стараясь словами рассеять опасения. И Георгий, ободряя меня и себя, поспешил подтвердить:
- Конечно, подземка.
Поезд тронулся, дернув наш вагон так неожиданно, что нам пришлось схватиться друг за друга, чтобы устоять на ногах. Чем больше скорости набирал он, тем легче становилось на сердце: пока поезд двигался, мы были в безопасности. И самочувствие наше соответствовало его движению. А поезд, как на грех, шел очень неровно: то мчался как сумасшедший и вагон раскачивался из стороны в сторону, то едва тащился, то останавливался совсем и надолго. А потом вдруг, коротко свистнув, дергался, колотясь буферами, набирал скорость и опять мчался, грохоча над мостами и мостиками.
Ранним утром на третий или четвертый день поезд остановился на тихой-тихой станции. Где-то совсем рядом гомонили по-весеннему птицы. Какой-то горластый разбойник звонко выкрикивал, точно допрашивал: "Куда-да? Куда-да?" Другой, не интересуясь ни вопросами, ни ответами на них, самозабвенно свистел, даже не желая убедиться, слушает его кто-нибудь или нет. Все пернатые приветствовали утро с азартом и восторгом, веселящим человеческое сердце, особенно сердце затворника.
Увлеченные разноголосым и нестройным хором птиц, мы не услышали шагов на полотне, поэтому вздрогнули, когда с внешней стороны двери резко щелкнул отброшенный запор. Автоматы мы зарыли в лесу около двора Крейса, сохранив только пистолеты. Но у каждого было лишь по одной обойме, и мы могли сопротивляться в случае необходимости очень недолго. Мы приучили себя не хвататься за пистолеты и не тянуться рукой к карману, где прятали их. Тут, однако, не удержались. Великан, просунувший голову в приоткрытую дверь, увидел пару пистолетов, нацеленных в него.
- Стоп, стоп! - негромко, хотя и поспешно бросил он. - Свой, свой... Уж очень вы нервные...
Он подождал немного, укоризненно усмехаясь, и приказал:
- Ну-ка, прыгайте сюда...
А когда один за другим мы, опираясь на его мощное плечо, спрыгнули на песок и щебень полотна, кондуктор, поманив нас за собой, нырнул под вагон. На другой стороне показал на лес, подступавший прямо к железной дороге.
- Теперь в этот лес. И немного назад вдоль дороги. Метров триста отсюда одинокий домик. Скажите там: Вилли прислал...
Неожиданно проворно для его большой фигуры он нагнулся и исчез под вагоном. Я присел, намереваясь поблагодарить его, но увидел только большие, крупно шагающие ноги.
Утренний туман был настолько плотен, что с насыпи казалось, будто деревья стоят в воде. Вода, однако, исчезала, отступая дальше, в глубину леса, по мере того как мы приближались к нему. Там, где виднелась вода, мы находили лишь мокрые гнилые листья да крупные светлые капли на кустах.
Домик, о котором говорил кондуктор, был действительно одинок. Кирпичный, под зеленой крышей, он смотрел тремя почти квадратными окошками на лужайку между лесом и железной дорогой. За ним виднелись хозяйственные пристройки: сарай, кладовка, навес для сена. Выложенная кирпичом дорожка вела от домика к колодцу с ручным насосом, а от колодца вниз, к ручейку, поросшему высоким кустарником. Над крышей поднимался легкий, как пар, дымок, донося вкусные запахи.
В домике, очевидно, готовились к завтраку. Съев за трое суток только батон и кусок сыра, мы были достаточно голодны, чтобы тут же подумать о еде. Чувство опасности было все же сильнее голода, и мы не рискнули подойти прямо к домику. Спрятавшись в кустах, долго не сводили с него глаз.
Обитатели домика не знали, может быть, и не хотели знать, что в сорока или пятидесяти метрах от них в мокрых кустах лежали два голодных человека. Да и что им до нас? Они были в тепле. Они были сыты. И главное они могли не бояться, что их схватят, изобьют и вернут в Германию, в концлагерь, где психопаты-садисты придумают беглецам какой-нибудь изощренно-жестокий конец.
Примерно час спустя дверь домика отворилась, выпустив на крыльцо девочку-подростка в клетчатом, немного тесном для нее платье. Она постояла на крылечке, размахивая ведром, потом спрыгнула сразу обеими ногами на ступеньку, затем на другую, на третью, производя страшный грохот деревянными башмаками. Шаркая гремящей обувью по кирпичам, девочка побежала к колодцу.
Пока она накачивала воду, повернувшись к нам спиной, я поднялся и пошел, рассчитывая оказаться между колодцем и домом, когда девочка наберет воды. Георгий оставался в кустах: рисковать обоим не следовало, да и девочка могла напугаться, увидев двух небритых, свирепого вида мужчин. Кроме того, мой друг гордился знанием французского языка, но по-немецки говорил с трудом, голландский понимал плохо. Во всех случаях, когда объясняться приходилось не с французами, он говорил мне:
- Иди. Ты скорее объяснишься.
И я шел. Практика, которую получил я в концлагере по совету Васи Самарцева, очень пригодилась. Зная немецкий, хуже английский и французский, я действительно мог "объясняться" почти со всеми, кто встречался на нашем пути.
Девочка не испугалась, увидев меня на дорожке. Остановившись шагах в пяти от меня и опустив ведро, она вопрошающе уставилась мне в лицо карими глазками с такими маленькими зрачками, что их даже рассмотреть было невозможно.
- Можно у вас напиться? - спросил я по-немецки. Этот язык достаточно близок к голландскому, чтобы голландка могла понять простую фразу.
Девочка удивленно посмотрела на меня. Лишь по моему невольному жесту в сторону ведра она догадалась, чего я хочу. Показав пальцем на ведро, она наклонила голову.
- Можно у вас напиться? - повторил я по-французски, смутно надеясь, что мы уже в Бельгии.
На веснушчатом лице расплылась довольная улыбка.
- Да, месье... Конечно, месье. Только лучше в дом зайти, кружку взять...
Я сделал два шага в сторону, освободив дорожку. Подхватив ведро, девочка, сильно клонясь вправо, простучала своими тяжелыми башмаками мимо меня и только на крыльце обернулась. Чувствуя себя более уверенно, она улыбнулась и пригласила следовать за собой.
- Может, лучше ты вынесешь кружку, - попросил я, все еще не решаясь сразу войти в дом. - Или позови отца.
- Отца дома нет, - сказала она, вдруг посерьезнев. - Он в плену.
Она скрылась, захлопнув дверь. Я остался перед крыльцом, опасливо прислушиваясь к неясным шумам чужого дома. Снова хлопнула дверь, и на пороге появилась еще молодая женщина с красивым, но каким-то жестким лицом. Нос у нее был слишком прямой, костисто-тонкий, рот правильно очерчен, но губы сжаты, большие черные глаза блестели слишком ярко. Она посмотрела на меня вопрошающе и настороженно.
- Я, собственно, хотел бы... ожидал... кого-нибудь из мужчин, пробормотал я.
Женщина нахмурилась.
- Что вам нужно?
- Я хотел поговорить... Нам нужно... Вилли послал сюда... сказал: метров триста назад домик у дороги... спросите хозяев и скажите, что от Вилли...
Тонкие губы раздвинулись в слабой улыбке, показав белые ровные зубы.
- Вы от Вилли? От какого же это Вилли?
Ее черные глаза, смотревшие на меня пристально, не мигая, стали еще острее и ярче.
- Вилли? - переспросил я, удивленный тем, что она не знает кондуктора, и поднял высоко руку над собой, показав его рост. - Он привез нас сюда в товарном вагоне, высадил на станции и сказал, чтобы шли к этому дому.
- А кто вы такой?
- Русский пленный.
- Бежали, значит, из плена?
- Бежал из плена, попал в концлагерь.
- Бежали, значит, из концлагеря?
- Да, бежал из концлагеря.
Она сделала шаг назад, снова оказавшись по ту сторону порога.
- Заходите в дом, раз вы от Вилли.
Она пропустила меня мимо, открыла дверь в просторную светлую комнату, обставленную с деревенской простотой и громоздкостью: вещей было немного, все крупные, прочные, будто рассчитанные на великанов. Посредине комнаты под висячей лампой стоял большой круглый стол с большими деревянными стульями вокруг. Под окном прочно и просторно разместился толстоногий, с мощной спинкой диван, а всю стену между дверью в соседнюю комнату и окном занимал громоздкий, почерневший от времени буфет, украшенный замысловатой резьбой.
В комнате меня встретила пожилая женщина с морщинистым измученным лицом. Она осмотрела меня почти враждебным взглядом и повернулась к молодой. Та устало махнула рукой и вздохнула.
- Русский пленный. Вилли привез.
Старуха снова оглядела меня и пробормотала с укоризной:
- Вот ведь бегут же люди. Бегут... Сколько уже тут прошло... Почему же наш-то Луи не убежит? Почему? Ноги у него отсохли, что ли? Ему ведь до дома рукой подать: Германия совсем рядом.
Молодая досадливо поморщилась.
- Я же тебе говорила, мама, что наших пленных они нарочно подальше услали. На восток, поближе к России. А русских - на запад, поближе к нам. Чтоб бежать труднее было.
- Но вот же убегают люди...
- А им разве легко?
В ее голосе было понимание и сочувствие, хотя лицо оставалось по-прежнему холодным и строгим.
- Ты чего у двери топчешься? - сердито обратилась вдруг ко мне старуха. - Садись, набегался, наверно. Да не жмись ты, как девчонка. Снимай-ка пальтишко, на диван садись. Убежать хватило смелости, а тут чисто мокрая курица, а не солдат.
- Видите ли, - замялся я, - у меня там... в кустах, товарищ прячется. Можно его позвать?
Старуха только развела руками, сердито фыркнув, а молодая улыбнулась теплее, сразу став привлекательней.
Рост, плечи Устругова вызвали у старухи восхищение. Посадив нас завтракать и советуя есть побольше, она обращалась только к нему, точно меня вовсе не было, умиленно смотрела на него и почему-то вздыхала.
Сразу после завтрака молодая коротко и сухо, как все, что говорила, объявила, что оставаться долго тут нельзя и что лучше поскорее уйти дальше в леса и горы. Однако, когда мы потянулись к своим пальто, она с усмешкой остановила, поманила за собой на кухню и показала на уголок вымытого до белизны стола. Там лежали бритвенные принадлежности, заботливо приготовленные хозяйкой.
- Побрейтесь сначала, - посоветовала она и с легкой, немного насмешливой улыбкой добавила: - С такими лицами не только женщин, но и медведей испугать можно.
Мягкая улыбка озарила красивое, но жестковатое лицо, когда, убирая бритву, она заметила:
- Мужняя... Сколько русских лиц эта бритва побрила!.. Приходят обросшие, страшные, а побреются - видишь: хорошие, добрые лица. Измученные, правда... Но как тут не измучиться?
Пожилая осмотрела нас после бритья, полюбовалась еще Георгием и почему-то укоряюще заметила, обращаясь на этот раз ко мне:
- Мы вот принимаем, кормим, прихорашиваем... А примут ли нашего Луи где? Накормят ли? Дадут себя в порядок привести?
- Ну, что вы, мама! - поспешно вмешалась молодая. - Конечно, и Луи нашего примут. Я уверена в этом. Каждая жена, по-моему, должна принимать других так, как хотела бы, чтобы ее мужа принимали. Ведь верно? Всегда нужно поступать с другими так, как хочешь, чтобы с тобой поступали.
- Конечно, верно, - подхватил Устругов. - Это самое хорошее правило... И верьте, пожалуйста, если ваш муж попадет в русскую семью, он будет, безусловно, хорошо принят и обласкан.
- Да я-то не сомневаюсь в этом, - отозвалась молодая. - Беда всех нас вместе свела, вроде как бы сроднила. Я это чувствую, и ваши жены - или ваши матери - это тоже чувствуют. У вас, у мужчин, разные дела, разные заботы и разные желания. У женщин забота одна: муж и дети, желание тоже одно: держать их поближе к себе и чтобы они сыты были, чтобы здоровы были...
Она провела нас в тот же лесок, откуда пришли. Туман совсем рассеялся, и редкий лес казался прозрачным. Хор пернатых не стал стройнее, хотя, безусловно, многоголосее и мощнее. Лишенные дирижера, певцы заливались каждый по-своему, в меру своих сил и талантов. Все вместе они создавали ту чудесную музыку леса и весны, которая никогда не надоедает, никогда не утомляет слуха. Проникая в наше сердце, она вызывает то успокоительно-радостное настроение, какое музыке, созданной человеком, вызвать часто не удается.
По лесной дороге, указанной бельгийкой, мы добрались до маленького поселка, стоявшего на развилке дорог. Красностенный и краснокрыший, он вытянулся между двух лесистых холмов, изогнувшись по маленькому быстрому и прозрачному ручью. Поселок был пустынен и тих. Его жители прятались за кирпичными стенами и занавешенными окнами, и нам показалось, что тут никого нет.
И даже когда мы постучали в дверь крайнего домика, где жил брат бельгийки, никто не отозвался. Пришлось стучать еще раз, стучать более настойчиво и громко. Только после этого, громыхнув в сенях чем-то тяжелым и с силой дернув внутрь дверь, перед нами предстал грузный мужчина лет сорока, небритый, с бельмом на правом глазу.
- Ага, еще пара птичек, - объявил он, едва выслушав мое сообщение, что нас прислала сестра, которая просила переправить дальше. - Издалека летите?
Мы переглянулись, не зная, говорить ему правду или соврать. Георгий пожал плечами: будь что будет.
- Из концлагеря Бельцен.
Одинокий глаз удивленно уперся в мое лицо.
- Где это?
- Недалеко от Мюнстера.
Бельгиец присвистнул даже.
- Далеко улетели. Молодцы... А теперь в наших горах запрятаться поглубже хотите? Что же, прячьтесь, прячьтесь... Раз вырвались из неволи, погуляйте в наших лесах и горах. Тут места хватит... Сильно устали? - И, не приглашая в свой дом и не уступая прохода, продолжал сыпать: - Горы наши, конечно, не Альпы и не Пиренеи, но спрятаться в них вполне можно. Глубоко и надолго. Тут есть такие деревни, куда только пешком да верхом пробраться можно. Да и то, если дорогу твердо знаешь. Тут можно так спрятаться, что ни один черт не найдет. Отдохнуть хотите?
Мы не успели ответить, как он опять забормотал:
- И народ у нас тут хороший, приветливый. На чужих-своих не делит. Да и как делить, когда у нас тут, в Арденнах, смесь? Сплошная смесь. Валлонцы. Фламандцы. Французы. Голландцы. Немцы. И люксембуржцы. Вот еще странный народ, эти люксембуржцы. Помесь немцев с французами. Но немецкое явно перевешивает. Три к одному. Не меньше. Не случайно немцы из всех западных только люксембуржцев арийцами признали. Ни голландцев, ни фламандцев, близких им по языку, а только люксембуржцев. Может, покушать хотите?
Теперь мы даже не пытались отвечать, покорно стоя перед ним. А он говорил, говорил, говорил. Продолжая говорить, жестом пригласил в дом, так же жестом представил жене, полной женщине с маленькой черной, очень подвижной головкой, и жестом усадил за стол. Он говорил, пока хозяйка кормила, говорил, провожая на отдых в мансарду, говорил на всем пути к перекрестку дорог за поселком, говорил, пока ждали обещанную им грузовую машину. Когда впереди послышалось гудение мотора, воющего на подъеме, мы бросились к кустам.
- Не бойтесь, - остановил он нас, - немцев у нас почти не бывает. Это единственный в наших местах грузовик, и ведет его человек, который нужен. Он уже немало беглецов разных перевез и сегодня вас увезет.
- Куда?
И только тут этот человек, страдающий недержанием речи, не нашел слов, коротко буркнув:
- Это вы скоро сами узнаете...
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Шофер грузовика оказался молодцеватым, красивым парнем лет двадцати пяти - двадцати восьми. Осадив машину почти на полном ходу, он высунул в окно приветственно поднятую руку и крикнул:
- Еще пара птенцов?
Как и одноглазый, он отнес нас к семейству пернатых, но тот назвал нас "птичками", а этот "птенцами". Посмотрев на Георгия со стороны, я невольно ухмыльнулся; "Хорош птенец, косая сажень в плечах".
- Еще пара, - быстро отозвался наш провожатый и тут же посыпал: Прилетели издалека. Исколесили половину Германии, Голландию сначала с востока на запад, а потом с севера на юг. Здесь уже порядочно отмахали. Летят хорошо и смело. И просто удача, что ты именно сегодня приехал. Я знал, что ты обратно этой дорогой поедешь, и привел их сюда. Они испугались, заслышав шум мотора, да я успокоил их. Сказал, что Шарля бояться нечего, что ты уже много людей перевез, и всех без единой неприятности...
- Одного могу в кабину, - сказал Шарль, воспользовавшись тем, что говорун вдруг закашлял, - другому в кузове придется.
Нам не хотелось разъединяться.
- А можем мы оба в кузове ехать?
Шофер подарил мне понимающую и одобрительную улыбку.
- Вы, оказывается, по-французски прилично говорите. Это очень хорошо. Тогда, может, вы сядете со мной, а ваш товарищ - в кузове?
- Товарищ тоже говорит по-французски.
С той же одобрительной улыбкой Шарль посмотрел на Георгия и показал через плечо большим пальцем левой руки на кузов: полезайте, не мешкайте.
Одноглазый уцепился за наши руки, протянутые из машины, и затараторил:
- Тут дорога хорошая, извилистая, правда, но не избитая. По ней немцы в сороковом году на Францию прошли. Прошли быстро, без задержек и осложнений. Их тут, чертей, не ждали, и боев никаких не было. Думали, что немцы ударят через канал Альберта или на линию Мажино, южнее пойдут. Об этом тогда наши газеты каждый день трезвонили. Об Арденнах молчали, будто их и вовсе не было. А немцы выбрали Арденны. Сумасшедшие! Ведь газетные вояки говорили, что в Арденнах один наш солдат сто немцев остановит. Взорви один мост в горах, и все наступление сорвется. Или скалу на дорогу повали, чтобы стратегически важное движение прервать. Действительно, только сумасшедшие могут выбрать этот путь. Иначе наши газеты тогда не выражались. И настолько убедили наших генералов, что те оставили Арденны совершенно без войск. А немцы не поверили газетам, совсем не поверили.
Уже отпустив наши руки, он шел рядом с машиной и выкрикивал:
- Они выбрали Арденны. И прошли... Прошли без задержек и осложнений. Каково, а?
Шарль послал ему восхищенную улыбку, повернулся, посмотрел в заднее окошко кабины и кивнул в сторону оставшегося на дороге: видели вы где-нибудь такого? Он был слишком разговорчив, наш случайный хозяин, но все же гостеприимен, рисковал из-за нас, и мы не могли не ответить Шарлю улыбкой сочувствия и симпатии.
Дорога действительно была извилиста. Она петляла меж холмов, не решаясь пересечь их, иногда выходила на речонку или ручеек и долго вилась рядом. Иногда она вытягивалась вдоль крутого склона или скалистого обрыва, и мы чувствовали тогда прохладную сырость.
Когда тьма сгустилась настолько, что перестали даже угадываться очертания лесистых холмов, начал накрапывать дождик. Шарль остановил машину, открыл дверь и, став на подножку, заглянул в кузов.
- Слезайте сюда. Разместимся как-нибудь. Дожди у нас бывают сильные. Вы не только промокнете до нитки, но и простудитесь. Завтра - верный грипп. А вам это сейчас меньше всего нужно.
В кабине грузовика было тесно, я прижался к Георгию, чтобы не мешать водителю. Машина шла теперь медленнее: затемненные фары бросали лишь узкие короткие полосы света. В них сверкали серебряные пунктиры дождя.
Осторожно и вежливо Шарль начал расспрашивать, откуда мы бежали, хотя наш говорливый проводник успел рассказать, кто мы такие, долго ли воевали и чем занимались до войны. Видимо, то, что узнал он, устраивало его, и шофер, явно довольный результатом расспроса, наконец, изрек:
- Это хорошо, что вы бежали сюда. Тут хорошие люди нужны. Надежные и опытные.
- Ну, какой у нас опыт! - возразил я. - Кроме умения воевать, мы ничему не научились.
- Ныне именно этот опыт ценится больше всего. Война же кругом...
- Кругом, но не здесь... Зачем здесь нужны люди с военным опытом?
Шарль повернулся вполоборота ко мне, но в сумраке кабины, вероятно, ничего не увидел и снова уставился на сверкающий серпантин, в который врезывался нос машины. Лицо шофера слабо освещалось снизу щитком приборов, выделяя особенно четко энергичный подбородок. Вместо улыбающегося красивого парня я увидел лицо сурового человека, решительного и твердого. Он молчал, пока машина с визгом и воем брала скользкий подъем. Лишь после того, когда она выбралась на ровную дорогу и покатилась легче, Шарль заговорил.
- Видите ли, после того, что случилось с немецкой армией там, у вас, в России, - начал он медленно, будто вслушиваясь в каждое свое слово, настроение и тут начало меняться. Долгое время здесь все жили, притаившись и выжидая. Многие и сейчас хотят жить так же. Народы наши, говорят они, маленькие, слабые, нам нельзя ввязываться в драку гигантов, гиганты раздавят нас под своими ногами и даже не заметят этого. Наш удел, говорят они, терпеть и ждать, кто выйдет победителем, а затем покориться ему. Другие говорят: ждать нельзя, надо действовать. Враг у нас один, поэтому и действовать надо сообща, а не ожидать исхода драки. Мы не можем, говорят они, быть простыми наблюдателями: ведь от исхода этой драки зависит и наша будущая жизнь, жизнь наших детей. И ныне тех, кто говорит так, становится все больше и больше. Одни пока только говорят, другие готовы действовать. Действовать тут, у себя. А чтобы действовать с пользой, с умом, нужны люди, которые знают, как действовать, умеют действовать. Нужны люди с военным опытом.
- Вы-то сами к какой группе относитесь?
Водитель усмехнулся.
- К последней, конечно.
Светлая полоса, летящая впереди машины, купалась в упругих струях, выхватывая порою на поворотах то белые столбики ограждения, то скалы, нависающие над дорогой.
- А вы сами как? - спросил он тихо, лишь поведя глазами в нашу сторону. - Устали сильно? Отдохнуть хотите?
- Нам не до отдыха, - сказал я, - мы готовы...
- Наотдыхались достаточно, - перебил меня Георгий. - В плену отдыхали, в концлагере отдыхали. Наотдыхались, хватит... У нас такой счет к ним, - кивнул он головой назад, хотя немцы были не только позади, но и впереди и по бокам, были со всех сторон. - Целой жизни не хватит, чтобы рассчитаться с ними...
Счет! Георгий нашел правильное слово - "счет". У нас действительно был огромный счет к виновникам наших бед и страданий. И вероломное нападение на нашу землю. И разрушение родных городов и сел. И миллионы человеческих жизней. И унижение плена. И гнусности озверелых охранников в концлагере. И гибель Медовкина, Егорова, Зверина, Жарикова, Федунова. И смерть Васи Самарцева.
- Мы готовы действовать, - продолжал я, когда мой друг замолчал. Готовы действовать хоть сейчас, сию минуту...
Шарль молча кивнул головой, наклоняясь вместе с поворотом руля и машины влево.
- Сейчас, сию минуту действие не потребуется, - сказал он. - Но скоро может потребоваться. И ваш опыт потребуется. Тут у нас кое-что уже есть.
"Кое-что уже есть..." Я вдруг вспомнил, что именно эти слова произнес наш сотоварищ по лагерю и спутник по побегу бельгиец Валлон. Когда, покинув лесную сторожку после первой ночи на свободе, мы двинулись в сторону Голландии, он взял меня под локоть и кивнул на носилки Самарцева.
- Надо уберечь его. Другого такого мы не скоро найдем...
- Другого какого? - в недоумении переспросил я. Самарцева мы берегли, и это напоминание со стороны чужого человека казалось излишним.
- Руководителя такого, - ответил Валлон. - Нам нужен человек, который знал бы военное дело, сумел бы объединить и повести за собой разных людей.
- Кому это нам? И каких людей он должен объединить и повести? нетерпеливо и резко спросил я, удивленный и даже задетый новым, каким-то хозяйским тоном бельгийца. Он и раньше не нравился мне. Среди обитателей барака Валлон выделялся настороженной подвижностью. Он совал свой длинный тонкий нос во все дела. Подходя к человеку, вплотную придвигал свое узкое с обтянутой кожей лицо, будто обнюхивал, и, обменявшись парой совершенно пустых фраз, отходил. От серьезных разговоров, которые иногда пытались завязать с ним, отделывался шуточками и анекдотами. Только с Самарцевым, да и то редко, говорил спокойно, без кривляния. На мой вопрос, о чем тот может серьезно говорить с этим болтуном, Василий ответил уклончиво:
- В нашем положении, брате мой, лишние знания не приобретение, а тяжелый и опасный груз. И за этот груз приходится иногда расплачиваться даже своею кровью...
Я очень сомневался, что голова Валлона хранит какой-либо "груз", но настаивать не стал. Охранники с особым азартом выбивали "признания", если подозревали, что заключенный что-то знает. Попробуй докажи, что "груз" бельгийца выеденного яйца не стоит...
- Кому это нам? - еще более настойчиво и резко повторил я, когда бельгиец замялся. Не получив ответа, я освободил свой локоть и ускорил шаг: не хочет говорить - пусть не лезет с советами. Валлон догнал меня и, уже не решаясь брать под локоть, пошел рядом.
- Не сердитесь на меня, что я не все говорю, - пробормотал он. - Дело в том, что у нас в Арденнах кое-что уже есть... А вот сердцевины хорошей, магнита, который всех бы к себе стянул и повернул, куда надо и как надо, нет... Самарцев мог бы быть этим магнитом, мог бы стать умом и сердцем очень большого и нужного дела, которое там у нас, в Арденнах, намечается.
И весь предыдущий разговор и настойчивые уговоры Валлона накануне в сторожке не искать убежища в Голландии, а пробираться в Арденны стали понятны.
- Я-то думал, что вы просто домой хотите добраться, - пробормотал я. - Или в Арденнах понадежнее спрятаться.
- Нам нельзя прятаться, - серьезно возразил бельгиец. - Никак нельзя. Тот, кто прячется, заранее признает себя побежденным и сдается на милость победителя. Мы же - я имею в виду всех нас: бельгийцев, русских, голландцев, французов, поляков - не можем сдаться на милость завоевателей и отказаться от будущего, лишить будущего наших детей.
По четкости мысли и несколько возвышенному стилю изложения я понял, что передо мной человек, привыкший выступать публично, говорить образно, с увлечением. Валлон сбрасывал маску кривляки и болтуна, показывая свое настоящее лицо. В лагере, наверное, только Самарцев знал его, но берег секрет. И я впервые посмотрел с интересом и уважением в черные глаза Валлона...
- Люди с военным опытом нам очень нужны, - продолжал после некоторого молчания шофер. - Очень. Почти все наши мужчины, имеющие военную подготовку, были призваны в армию, а армия, как вы знаете, в полном составе, во главе с королем сдалась немцам. Парни, которые три-четыре года назад были слишком молоды, чтобы быть мобилизованными, подросли. И часть их могла бы, хотела бы... - Шарль затруднялся подобрать нужные слова, попытаться, что ли, сделать что-нибудь... не сидеть сложа руки. Чтобы не стыдно было потом смотреть в глаза тем, кто воевал.
Он опять замолчал, направляя машину через мостик.
- Одного желания, конечно, мало, - продолжал он. - Военное дело ныне сложное, враг силен. Слышали мы, что русские и в тылу воюют, сами тоже кое-что пытаемся сделать, но все очень неуверенно, опасливо, ощупью. Вот тут-то опытные люди очень пригодились бы...
- Неужели среди бежавших сюда нет офицеров?
- Офицеры есть, только подходящих мало, - ответил Шарль. - Таких, чтобы дело знали, язык французский знали, командовать могли и людей за собой вести умели.
Устругов разочарованно вздохнул.
- Командирский опыт у нас маленький. Я саперами командовал, а какой из сапера командир? Делай шурфы или подвязывай взрывчатку, присоединяй шнур и рви.
Шофер встрепенулся и, притормаживая машину, повернул к нам голову.
- Сапер-подрывник? Дело это знаете?
И, не дожидаясь ответа, бодро, с удовольствием провозгласил:
- Это как раз то, что нужно! Именно тут мы особенно слабы. Взрывать есть что, а научить, как это делать, некому.
Он тронул меня за плечо.
- А вы?
Я сказал, что был на фронте в полевой разведке, знаю немецкий язык. У меня не хватило духу сказать, что командовал взводом целых шестнадцать дней. Слабо улыбнувшись, будто услышав детский лепет, Шарль прибавил газу и придвинулся грудью к рулю. Всматриваясь вперед, тихо и неторопливо заметил:
- Разведчики у нас хорошие. Не только немецкие силы, но и личные слабости и темные делишки их командиров знаем. А полевая разведка нам пока не нужна.
Помолчав немного, ободряюще добавил:
- Ну, ничего... Вы сравнительно прилично говорите по-французски и годитесь в связные.
- В связные? Кого же и с кем я буду связывать?
Шофер усмехнулся и уклончиво заметил:
- Наверно, бельгийцев с русскими. Тут уже немало русских, и одиночками и группками в горах прячутся. А совсем недалеко отсюда - на шахтах Льежа, Шарлеруа, Берингена - тысячи их работают. И хороший связной, - он особенно подчеркнул слово "хороший", - может многое сделать, чтобы сблизить бельгийцев с этими русскими, а русских с бельгийцами...
Несколько ошеломленный рассказом, допросом и особенно легкостью, с какой Шарль определил, на что каждый из нас годится, я еще внимательнее присмотрелся к нему. С насупленными бровями, крепко сжатыми губами и немного выдвинутой вперед нижней челюстью, он скорее походил на кадрового военного, привыкшего командовать, нежели на шофера. Я был убежден, что он не шофер, хотя вел грузовик почти с профессиональной ловкостью и умением. Но, памятуя совет Макса, я не решался спросить Шарля, кто же он сам. Мы зависели от него и обязаны были отвечать на его вопросы. Он мог остановить машину и высадить нас тут же, на горной дороге, под проливной дождь, если бы наши ответы не удовлетворили его.
Он не высадил нас. Внутренне мы радовались тому, что повстречали человека, который может стать нашим союзником в осуществлении тех неясных планов, которые несколько облагораживали наше бегство в безопасность Арденнских гор и лесов.
Долго ехали молча. Шарль раскачивался немного из стороны в сторону вместе с машиной, делающей крутые повороты, напряженно смотрел вперед, изредка кивал головой, точно одобрял свои мысли. Около полуночи отвалился от руля, нажимая на тормоза, и облегченно вздохнул:
- Приехали...
Желтое пятно фар уперлось в большие закрытые ворота, захватив также часть дома с черным окном и дверью. Шарль выскочил из машины и постучал. Дверь тут же открылась: в доме, вероятно, услышали шум грузовика и спешили навстречу. Обменявшись парой слов с шофером, встречавший захлопнул дверь и через полминуты появился в распахнутых воротах. Это был плотный мужчина лет пятидесяти, толстоплечий, с крупным небритым и, может быть, поэтому очень суровым и недовольным лицом. Спасаясь от света фар, он прикрыл рукой глаза, вывернув широкую, почти черную ладонь в нашу сторону. Пропустив грузовик в ворота и закрыв их, подошел к машине, распахнул дверку кабины и внимательно всмотрелся в наши лица.
- Вылезайте, - хрипло и сердито скомандовал он. - И шагайте прямо за мной.
Неуверенно ступая на затекшие ноги, мы вылезли и пошли. Он подвел нас к едва различимой стене высокого дома и попридержал рукой: несколько каменных ступеней вели вниз, к двери. Мы протиснулись в плохо освещенную комнату. Повернувшись спиной к большому деревянному столу, стоявшему на середине комнаты, встречавший придирчиво осмотрел нас и перевел мелкие, глубоко сидящие глаза на Шарля с вопросом и укоризной.
- Не беспокойся, дядя Огюст, я не подобрал их просто на дороге, - со смешком сказал Шарль. - Они прошли по цепочке от немецкой границы через всю Голландию.
Хозяин сделал шаг вперед и, не меняя сердитого выражения, протянул большую руку с шершавой, как засохшая подошва, ладонью.
- Здрасте!
Он толкнул ногой в нашу сторону пару мощных стульев, огораживающих стол, и с той же лаконичностью приказал:
- Садитесь.
Сам пошел в темный угол и скрылся за дверью. Шарль проводил его восхищенным взглядом и подмигнул нам: не робейте, не так он плох, как кажется с первого взгляда. Мы ответили слабыми улыбками.
Хозяин вернулся минут через десять с большим подносом, который держал на одной руке. На подносе оказались хлеб - давно не виданный нами белый хлеб с темной корочкой, - сыр и колбаса, порезанная тонкими-тонкими ломтиками, четыре стакана и большая черная бутылка без этикетки. Он опустил поднос на стол и, сделав широкий жест, будто подгребал что-то к себе, хрипловато сказал, как скомандовал:
- Кушайте!
За столом хозяин молчал, поднимая время от времени маленькие суровые глаза то на Шарля, то на меня и Георгия, наклонял иногда голову в знак согласия с Шарлем - говорил тот один - и медленно вертел в коротких, крепких и волосатых до самых ногтей пальцах стакан с густо-темным вином. Шарль рассказывал о поездке, о встрече с каким-то барышником, который обещал что-то достать, но не достал, о дожде, который шел не переставая, и о шинах, стершихся настолько, что уже скользят на подъемах. Старик молчал, точно вдумывался в слова Шарля, а потом без какой-либо связи с рассказанным вдруг кивнул головой в нашу сторону.
- Их к Жозефу?
- Конечно, - подтвердил Шарль, - конечно. К "братьям-кирпичникам".
Мы переглянулись с Георгием: кто такой этот Жозеф? Почему именно к нему? И что это еще за "братья-кирпичники"?
Шарль поймал наш взгляд и правильно понял его.
- Жозеф - хороший, надежный парень, - сказал он. - А "братья-кирпичники" - ваши соотечественники. На брошенном кирпичном заводе недалеко от Жозефа живут.
- Пока на чердаке пристроим, - с прежней лаконичностью и опять не глядя на нас, произнес хозяин. - Жозеф придет, заберет их.
- А не опасно? - спокойно и даже равнодушно спросил Шарль. - Ведь тут иногда немцы останавливаются.
- Теперь они редко бывают.
Когда кончили поздний ужин, хозяин неторопливо поднялся и повернулся к Шарлю:
- Ты отведешь? Или мне?
Повел нас Шарль. Мы вновь вышли во двор, проскользнули вдоль стены, спасаясь от дождя, который продолжал лить, вошли в какую-то дверь, ведущую прямо на лестницу. Нащупывая ногами каждую ступеньку, поднялись по ней, открыли еще одну дверь и оказались, как догадался я, на чердаке. Тут было совсем темно. Шарль взял нас под локти и потянул вперед. Мы руками нащупали постели, устроенные не то на топчанах, не то на длинных ящиках, и опустились, не видя ни Шарля, ни друг друга. Шофер стоял где-то рядом и тихо говорил:
- Сами, пожалуйста, не спускайтесь. Внизу могут оказаться нежелательные гости.
- Немцы? - спросил я, вспомнив его собственное предупреждение.
- Не обязательно немцы. Могут быть и бельгийцы, которых нужно опасаться. Доносчиков и тут хватает, хотя в последнее время они уже не проявляют прежнего усердия: побаиваться стали.
Он пожелал нам спокойной ночи и зашаркал ногами, удаляясь, потом, вспомнив что-то, вернулся.
- Просьба к вам одна: не спрашивайте дядю Огюста, хозяина нашего, о его сыне.
- У него есть сын?
- Был... Немцы расстреляли его в плену за какую-то мелкую провинность. И при каждом напоминании старик приходит в бешенство, злится и на тех, кто спрашивает. Может грубостей наговорить, обругать и даже прогнать.
Ч А С Т Ь Т Р Е Т Ь Я
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Привычка спать настороженно и чутко подняла меня, как только утренний свет проник на чердак. Слуховое окно, пропускавшее его, показалось сначала светлым экраном в непонятном черном пространстве. Лишь внимательно всмотревшись, я догадался, что это окно, хотя не мог понять, почему оно задернуто каким-то серым полотнищем. Я подобрался к нему и едва не свистнул от восхищения. Туман медленно поднимался, открывая маленький пестрый городок, который как бы выползал из небытия. Сначала появились мокрые крыши соседних домов, потом - дорога, круто спускавшаяся к мосту, и матово поблескивающее зеркало реки, подпертой запрудой. По ту сторону реки стояли небольшие белостенные, краснокрышие домики. За ними ряд за рядом тянулись черепичные крыши, прорезанные узкими кривыми улицами, уползавшими вдаль, к едва различимым лесистым холмам.
Что за городок? Я перечитывал рекламные призывы, начертанные черной краской прямо на белых стенах или белой краской на красных крышах домиков за рекой. Чаще всего и в разных сочетаниях попадалось слово "Дюбоне". Казалось, соседи призывали друг друга пить это вино, и весь городок только и делал, что пьянствовал. Среди реклам мелькало короткое словечко "Марш". Мне припомнилось вдруг, что Валлон упоминал Марш, городок в глубине Арденн, и даже говорил, что у него там приятель живет. Марш... Значит, мы оказались чуть ли не в сердце Арденн.
Проснувшийся Георгий подошел ко мне и положил руку на плечо.
- Где мы?
- Кажется, в Марше, почти в центре Арденн.
Тихонько, носком ноги, он тронул пол.
- А здесь?
- Гостиница как будто. Помнишь, вчера Шарль сказал, что немцы останавливаются здесь?
- Немцы могут остановиться и в частном доме.
Осторожно ступая на носки, мы перебрались в противоположную сторону чердака, где в крыше светлел круглый "глазок". Он глядел в черную мокрую скалу, над которой виднелись вонзавшиеся в белесое небо стройные сосны. По скале к задней стене двора вела вырубленная в камне лесенка. Со двора по этой лесенке можно было взобраться на скалу и уйти в лес.
Георгий кивнул на скалу.
- Лучше не придумаешь. Никто не заметит, когда придешь, когда уйдешь.
- Ты еще думаешь приходить?
Он не ответил. Помолчав немного, сказал без всякой связи с моим вопросом:
- Хозяин очень не понравился мне. Бирюк. С ним каши не сваришь. Холоден, как камень из колодца. Его ничем не разогреешь...
- Горе его заморозило, - сказал я. - И ненависть. Согреть его, конечно, не согреешь, но на него можно положиться. Для немцев он враг и навсегда останется врагом. Мы на него можем, безусловно, положиться...
На чердаке стало светлее. Кроме наших двух постелей, очень простых, но вполне терпимых, мы увидели еще шесть, таких же постелей. Несомненно, тут ночевали и до нас. Ночевали группами. И останавливались не только на ночевку. На столбе недалеко от окна висел рукомойник, под ним большой таз, а над рукомойником - зеркальце с расческой на мелком гвоздике. Заботливые руки пристроили под зеркальцем маленькую полочку, на которой лежала старенькая, сточившаяся на середине и поэтому как бы сгорбленная бритва. Рядом торчал поставленный изжеванной кисточкой вверх помазок.
- Похоже на гостиницу для тех, кто приходит и уходит по той лесенке, - заметил я.
- Хотел бы я знать, - медленно проговорил Георгий, - хотел бы я знать, кто приходит сюда! Может, наши? Откуда они? И что за люди?
- Может, те самые "братья-кирпичники", о которых вчера говорили?
Устругов, намыливая щеку, только угукнул, подмигнул мне в зеркальце, в котором встретились наши взгляды. Попробовав бритву, он крякнул и выругался.
- Брились, черти, а поточить не догадались.
- Временные обитатели... Что им? Побрились и ушли.
Георгий крякнул еще несколько раз, соскабливая мыльную пену с подбородка, потом повернулся ко мне:
- Знаешь, Костя, мне как-то не по себе оттого, что нас тут так принимают. Можно подумать, что мы бог знает что совершили, а мы ведь только шкуры свои от немцев унесли. А они все сильно рискуют из-за нас.
- По-моему, они рискуют не для тебя лично и не для меня. Нас они не знали и не знают. У нас даже имени до сих пор не спрашивали. В нашем лице, я думаю, они видят только сыновей нашей страны. Они знают о ее жертвах, знают, что сделали наши люди, и тепло, которое им хотелось бы передать нашему народу, случайно попало на нас. Мы греемся в тепле, которое, может быть, предназначено другим. Мы с тобой, Гоша, отражаем чужую славу...
- Здорово ты говоришь, - с ироническим восхищением заметил он. - Ну, прямо как... как на юбилейном обеде. Очень красиво...
Задетый его желанием уязвить, я огрызнулся:
- Не люблю серой речи, серых слов. Кто серо говорит, тот серо и думает.
Георгий даже присвистнул.
- Эка, хватил! Серая речь, конечно, плоха, но красивая не лучше.
Он еще поскоблил подбородок, крякнув снова, и опять обернулся.
- Насчет чужой славы и чужого тепла ты правильно сказал. Они, наверное, думают, что все советские люди - великаны, богатыри, если не по виду, то по духу, по поступкам, и с этой меркой ко всем нам здесь подходить будут. И нам сильно придется тянуться, чтобы к мерочке этой поближе быть.
Побритые, умытые, причесанные, мы снова подобрались к слуховому окну. Из-за далекого холма выкатилось солнце. Белесо-пепельное небо стало прозрачно-голубым и глубоким. Городок был виден теперь до самых дальних домиков, стиснутых лесистыми холмами. Плес внизу заголубел, как кусок неба. Городок просыпался. Мы еще не видели его обитателей, но уже слышали их домовитую возню: хлопали двери, звучно била в жесть вода, вырывающаяся из колонки, загремел, падая на камень, засов магазинных дверей и ворот. По булыжной мостовой цокали копыта, тарахтела повозка и позванивали бидоны: молочник развозил свой ранний товар.
- Даже трудно представить себе, что где-то идет война, - сказал Георгий, помолчал немного и зло добавил: - Запрятались так, что живого немца теперь не увидишь...
- А на что он тебе нужен, живой немец? В Бельцене не насмотрелся?
- Насмотрелся, - буркнул Устругов, сердито взглянув на меня, и отвернулся. Не отрывая глаз от верхушки дальнего холма, поросшего еще черным, прозрачным лесом, понизил голос до шепота. - Я бы теперь немца другими глазами увидел.
С досадой отошел от окна и сел на перевернутый ящик, опустив свои большие, с надувшимися венами руки меж колен. Безделие тяготило его, и Георгий, впадая в уныние, как тогда, в доме Крейса в Голландии или на чердаке в Эйндховене, начинал поносить себя, меня, весь свет и опять себя.
Пока он поносил себя, я подошел к круглому "глазку", выглянул во двор и замер. Там рядом с грязно-зеленоватой военной машиной стоял спиной ко мне немецкий офицер. Судя по погонам, обер-лейтенант. Пробор на его голове был так прям, что просвечивал, как светлая бороздка. Напомаженные волосы поблескивали под солнцем. Снежно-белый воротничок стягивал полную шею, и когда обер-лейтенант откидывал назад голову, на шее пузырились упругие складки. Засунув руки в карманы галифе, офицер медленно раскачивался всем корпусом: вперед-назад, вперед-назад, с пяток на носки, с носков на пятки. Перед ним стояла девушка, светловолосая, в светлом платье. Она щурила глаза и улыбалась то ли солнцу, то ли немцу. Девушка была высока, почти вровень с офицером, вырез платья открывал темную лощинку меж беленьких холмиков.
- Ты хотел видеть живого немца, - сказал я шепотом Георгию. - Там, во дворе, немецкий обер-лейтенант.
Георгий вскочил и сунул руку в карман, где лежал пистолет. Я перехватил его руку и, сжав, потянул к "глазку".
Офицер все еще продолжал раскачиваться с пяток на носки, с носков на пятки.
- Ночью, наверно, приехал, - шепнул я, объясняя Георгию и самому себе появление немца.
- И не один, - так же тихо отозвался он, кивнув вниз. Из дверей дома вышел солдат, шофер или денщик, остановился, увидев офицера, потом, шагнув, как в строю, с левой ноги, протопал к багажнику. Действуя с четкостью робота, он согнулся почти под прямым углом, открыл багажник, выхватил чемоданчик, закрыл багажник, выпрямился, повернулся, как по команде: "Кру-у-гом!" - и, чеканя шаг, прошествовал обратно к двери.
- Как заводной, - усмехнулся Георгий, но тут же озабоченно добавил: Этак они могли ночью на нас, как на сонных кур, навалиться, и мы пальцем не сумели бы двинуть.
- Ну, наверно, хозяева предупредили бы, если бы опасность была.
Устругов смотрел вниз, на голову обер-лейтенанта, стиснув зубы и прищурив ненавидящие глаза.
- Так бы и разворотил сейчас эту прилизанную башку, так бы и разворотил... Легкая цель...
- Нельзя, Гоша, тут нельзя. Цель легка, да расплата будет тяжелой. Они же всю семью уничтожат. Теперь и о тех, кто принимает нас, думать надо.
Он тяжело вздохнул:
- Сам знаю, что нельзя.
А обер-лейтенант, говоря что-то тихим голосом красивой, улыбающейся девушке, все раскачивался и раскачивался вперед-назад, вперед-назад. Девушка смеялась, откидывая немного голову, белые холмики в прорезе платья раздвигались, вырастая, и лощинка между ними уходила вглубь.
Солдат промаршировал от гостиницы до офицера, сделал стойку и проорал, что завтрак готов, повернулся и пробухал сапожищами к двери. Офицер покачался еще с полминуты перед девушкой, затем поклонился ей, щелкнул каблуками и ушел. Девушка пристально взглянула на наш "глазок" и нахмурилась, заставив нас податься назад.
Около часа ждали мы настороженно и опасливо, стараясь не шевелиться и не разговаривать. Наконец со двора донеслось громкое топотание солдата-робота, хлопнула дверка машины, заворчал мотор. Через полминуты шум мотора донесся с улицы. Машина проскользнула под окном и быстро унеслась куда-то вниз, к речонке.
Устругов вдруг засмеялся и закрыл ладонями лицо, будто пытался удержать смех в себе.
- Выходит, немцы спали под нами, а мы над ними! - сказал он, давясь смехом. - А между нами только потолок и три метра воздуха. Представляю, какая была бы картина, если бы мы провалились. Фрицы с ума сошли бы от неожиданности.
- Да и мы не обрадовались бы, если бы они сюда заглянули, - заметил я, не понимая причины его веселости. - Особенно когда мы спали или брились...
Георгий оборвал смех, покачал головой и опять засмеялся.
- Война... Не война, а игра в прятки.
- Не игра в прятки, а война без фронта, без окопов... Теперь нам к этой войне привыкать придется.
- Конечно, лучше называть это войной, - с иронической серьезностью подхватил он. - Звучит много лучше, чем игра в прятки. Но смысл все равно не меняется...
На лестнице послышались легкие быстрые шаги. Мы настороженно притихли, вперив глаза в дверь. Она открылась, впустив на чердак девушку с подносом. Девушка была невысокая, плотненькая, с выпуклым чистым лобиком, ярко-синими глазами, которые так не вязались с густыми черными волосами. С любопытством посматривая на нас, она остановилась на середине и вдруг улыбнулась так приветливо и радостно, точно на нас теплым ветром дохнуло.
- Доброе утро! - сказала она звучным голосом, чуть-чуть приседая. Меня зовут Аннета.
Мы вскочили, одергивая пиджаки. Я поклонился.
- Доброе утро, Аннета! Меня зовут Константин, а моего приятеля Георгий, Жорж...
Аннета внимательно осмотрела нас по очереди и подарила каждому по улыбке. Она поставила на перевернутый ящик поднос и сдернула с него салфетку.
- Я принесла вам позавтракать. Проголодались, наверно. Тут, правда, не так уж много для таких больших мужчин, но с голоду не умрете.
Пока мы раскладывали сыр на куски хлеба, она уселась на постель и, посматривая то на одного, то на другого, стала рассказывать, как переполошились они, когда поздно ночью в гостиницу начали ломиться немцы. Несколько успокоились, узнав, что немцев только трое и они просят пустить их переночевать. У них уже был однажды случай, когда немцы ночевали внизу, а гости из леса - здесь, на чердаке. Но лесные гости знали о немцах и носа не показывали, пока те не уехали.
- Вы же могли спуститься и прямо на немцев попасть. Или шум тут поднять.
- А они... под нами были? - спросил я, вспомнив, что мы ходили по чердаку и разговаривали.
- Нет, что вы! Папа отвел им самую крайнюю комнату. Чтоб вы по немецким головам не ходили. И утром мы постарались поскорее спровадить их.
Георгий показал на чердак и спросил:
- Видно, мы не первые здесь.
Аннета многозначительно улыбнулась: зачем спрашивать, когда и так ясно?
- Наши здесь бывали?
Девушка сразу посерьезнела и уставилась своими синими глазами на Устругова.
- И ваши и наши. Бельгийцы, я хотела сказать. Потому что ваши теперь, - Аннета улыбнулась своей теплой, согревающей и радующей улыбкой, - тоже вроде как наши. И вы сами теперь тоже наши.
Она провела ладонями по своим коленям, словно разглаживала платье, и вздохнула:
- Только объясняться с ними тяжело. Есть, конечно, знают немного французский, понимают, что и как нужно делать. Чаще же попадаются как глухонемые: сами ничего не понимают и тебе ни одного слова сказать не могут.
- Нас-то вы понимаете?
- Чего же вас не понимать? - несколько удивленно поглядела она на меня. - Вы оба прилично говорите по-французски. С акцентом, конечно, но вполне прилично.
- А что это за девушка с немцем во дворе стояла? - спросил неожиданно Георгий.
- Это сестра моя, Мадлен.
- Ваша сестра? Не может быть!
- Почему же не может быть?
- Уж очень не похожа она на вас.
Девушка засмеялась.
- Нам обеим это часто говорят. Это потому, что Мадлен светлая, даже беленькая, а я вся темная.
- Ну, положим, не вся, - вмешался я, - глаза у вас серо-синие.
- А у Мадлен, наоборот, черные. Нам всегда говорят, что глаза нам перепутали. Ей дали мои, а мне ее.
- Вы близнецы?
- Нет, Мадлен на год моложе меня. И на голову выше.
- А сколько же вам?
Аннета подумала немного, точно подсчитывала в уме или соображала, стоит ли выдавать тайну.
- Мне девятнадцать с хвостиком.
- А какой же хвостик? - шутливо допытывался я, и она так же шутливо провозгласила:
- О, хвостик большой... Теперь уже не хвостик, а хвостище. Целых семь месяцев.
- Нам показалось, что ваша сестра уж очень сильно любезничала с немецким офицером, - некстати заметил Устругов.
Аннета почувствовала осуждение в его тоне, согнала улыбку, став сразу старше и холоднее.
- Любезничать приходится не всегда только с теми, кто нравится.
- Да зачем же любезничать, если перед тобой враг? - недоумевал Георгий. - Ведь немец не приказывал стоять перед ним и улыбаться?
Девушка посмотрела на него осуждающе, даже с неприязнью.
- Большие вы, мужчины, видели много, испытали тоже, а рассуждаете, как дети. Папа нарочно Мадлен во двор послал, чтобы офицер не слишком внимательно крышу или вход на чердак рассматривал и вас не смог случайно увидеть, если из окна высунетесь. И Мадлен любезничала с этим паршивым лейтенантом, чтобы его спиной к вашему окну держать и вас от опасности уберечь. А вы еще осуждаете ее.
- Да нет же, дорогая Аннета...
- Я вам не "дорогая Аннета", - оборвала она меня.
- Да, нет же, Аннета, мы и не думали осуждать ее. Это просто у моего друга вырвалось. Мы знаем, что вы рискуете из-за нас. Благодарны вам за это. И за кров... И за пищу... За все.
Она еще минуты две-три смотрела на нас укоряюще, потом, видимо в знак прощения, снова улыбнулась и похвалила за то, что очистили ее поднос.
- Ты уж не пытайся всех на свою колодку переделывать, - сказал я другу, когда девушка ушла. - Мы в чужом монастыре, так что уставчик свой спрячь.
Устругов тяжело вздохнул.
- Трудно нам будет тут. И, наверно, не столько с немцами, сколько с бельгийцами. Может быть, в чужом монастыре нам и молиться иначе придется. То есть действовать и вести себя не так, как нам нужно, а как другие захотят.
- Подожди пугаться заранее. Не думаю, что между нами и ими большие расхождения будут. Надо найти общий язык с ними. Не поймем мы их - ничего не сделаем. Вот тогда действительно окажется, что бежали мы сюда, чтобы только шкуры свои спасти.
Георгий пожал плечами и поморщился: зачем-де изрекаешь прописные истины, я их и без тебя знаю. Он помолчал немного, потом повернулся ко мне:
- Жалко, Самарцева с нами нет. Как он нужен был бы именно теперь! Он-то со всеми язык находил и всегда знал, что и как делать надо.
Я только вздохнул:
- Да, Самарцев знал, что и как делать...
- Он умел понимать других. А мы вот, то есть я... я даже себя часто понять не могу. Как же мне других понять правильно?
Вероятно, Георгий собирался снова поносить себя. Чтобы помешать этому, я заговорил о спутниках, которых потеряли мы на Рейне. На всем пути от дома Крейса до Марша мы осторожно выспрашивали наших случайных хозяев и проводников, не слышали ли они о других беглецах, не читали ли немецких сообщений о поимке бежавших заключенных. О беглецах никто не слышал. О поимке сообщалось только раз: государственный преступник по фамилии Брюкнер был пойман при попытке перебраться через Рейн в Голландию, возвращен в концлагерь и казнен через повешение.
Мы поговорили о пропавших товарищах, надеясь, что они тоже добрались до безопасных мест, хотя я опасался худшего.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
В тот ясный, долгий и по-весеннему теплый день мы не раз подходили к слуховому окну и всматривались в городок. Он лежал по ту сторону речонки, блаженно греясь на солнце. Его улицы, тянувшиеся от голубого плеса к лесистым холмам, оставались пустынными почти весь день, будто жители не хотели даже на время покинуть свои белостенные, с черепичными крышами домики. Утром заспанные торговцы вылезли из каких-то нор, подняли с грохотом и скрежетом железные шторы, скрывавшие убогие витрины лавчонок, и снова уползли куда-то, чтобы появиться опять только вечером и с тем же грохотом и скрежетом опустить на ночь тяжелые веки витрин. Поднимаясь над городом, щедрое солнце выискивало то на одной, то на другой улице неведомые нам сокровища, заставляя их сверкать ослепляя.
- Просто уму непостижимо, как могут существовать такие сонные уголки на этой взбесившейся планете! - сказал Устругов, не отрывая взгляда от тихих, пустых улиц. - И не где-нибудь на дальних островах Тихого океана, а тут, почти в самом центре Европы.
- А может, это только кажется, - отозвался я. - Может быть, за этой тишиной бушуют такие же страсти, как там, на войне.
Георгий повернулся ко мне, посмотрел внимательно и серьезно, точно хотел убедиться, не смеюсь ли, и пожал плечами.
- Ну какие тут могут быть страсти! Прожить день, поесть вовремя и вовремя лечь спать - вот, наверно, все, что занимает их мысли.
Своим безжизненным видом городок подтверждал его слова. Однако, вспомнив вчерашний разговор с Шарлем и необычные обстоятельства последней ночи (мы - на чердаке, немцы - под нами), я возразил:
- Ты слишком упрощаешь дело, Егор. Не думаю, что нашего хозяина, например, волнует только еда и сон. Да и вообще едва ли он мог спать эту ночь, имея под своей крышей немцев и нас.
- Наш хозяин - другое дело. У него, как и у нас, свой счет к немцам, и он, кажется, из таких, которые не успокоятся, пока не рассчитаются.
- Вот видишь! Мы знаем в этом городе только одного человека, и тот счет имеет к немцам. А ты говоришь, какие тут страсти...
- Ты вот действительно упрощаешь. Мы знаем этого человека именно потому, что у него счет к немцам. Иначе нас сюда не привезли бы и его красивые дочки не стали бы беспокоиться о нашей безопасности и пище. Наш хозяин - совсем другое дело.
Георгий обнял меня левой рукой и притиснул к себе, чтобы я мог лучше видеть городок.
- Посмотри на эти улицы, на пустые дворики, на окна, из которых не выглядывает ни одно живое лицо. Город ухитряется спать даже в такой великолепный весенний день.
Дух противоречия всегда был силен во мне, и он тут же проявил себя:
- Оттуда, из города, наша гостиница тоже выглядит, наверно, такой же сонной и пустой. А ведь под ее крышей прячемся мы с тобой. А мы с тобой, как сказал бы восточный поэт, - это две раскаленные искры, мельчайшие частицы того большого пожара, который бушует там. Ветер подхватил эти искры и занес сюда, чтобы...
- До чего же красиво ты говоришь! - перебил Георгий. - Можно подумать, родился и вырос на Востоке, хотя восточнее дачной Малаховки едва ли бывал.
- Не перебивай... Бывал и восточнее Малаховки, под самым Ташкентом в госпитале три месяца отлежал.
- Так зачем занес ветер сюда искры в виде наших обросших и оборванных персон?
- А затем, чтобы эти тихие, сонные уголки запылали, как соломенные крыши деревенских изб в ветреный день жаркого и сухого лета.
Он повернулся ко мне с улыбкой, в которой восхищение сочеталось с насмешкой, но улыбка быстро исчезла, как исчезает изображение на запотевшем окне, по которому прошлись тряпкой. Неожиданно и необъяснимо Устругов помрачнел и насупился.
- Ты чего, Егор? Обиделся, что тебя с искрой сравнил?
- Говорить красиво научились, - глухо пробормотал он, отворачиваясь. - Прямо чтецы-декламаторы. На красивую фразу любое дело готовы променять. Говорим красиво, а действуем паршиво, паскудно.
Недовольный мною и собой, он отошел от окна, уселся на постель и уставился в пол. На него накатывалось, как догадался я, то самое настроение, которое Миша Зверин еще в лагере называл "уничижительным".
- Подлецы мы с тобой, Костя, - вдруг начал он. - Болтуны мы с тобой. Кривляки. Прохвосты... Клялись либо всем сюда добраться, либо всем на дороге лечь. А добрались сюда только сами, бросив своих более слабых товарищей.
- О чем ты, Гоша? Мы никого не бросали. Только потеряли их, как они потеряли нас...
- Только потеряли! - воскликнул Устругов, передразнивая меня. - Мы не предали своих друзей, не выдали их немецким полицейским, только потеряли их... Только всего! Разве можно упрекать за это? Похвалить надо. Подумать только: какие храбрецы! Так здорово запрятались во дворе голландца Крейса, что ни один черт не мог бы отыскать нас. Мы и не подумали вернуться на Рейн, чтобы узнать, что случилось с друзьями. Ведь это же рискованно было! Поэтому бежали как можно быстрее и дальше, дальше от того места, где оставили, нет, не оставили - только потеряли друзей...
Я молчал. Возражения или опровержения лишь подняли бы градус его кипения.
На этот раз он не успел разойтись как следует, когда отворившаяся бесшумно дверь впустила на чердак женщину в светлом.
- Можно к вам?
Мы оба вскочили на ноги, пытаясь рассмотреть неожиданную гостью. Постояв немного у двери, чтобы освоиться с сумраком чердака, она двинулась к нам и, не дойдя трех-четырех шагов, остановилась повторив:
- Можно к вам?
- Конечно, конечно, - поспешно пробормотал я.
- Слава богу, наконец-то соблаговолили ответить, - с усмешкой произнесла она. - Я уже начала думать, что Аннета ошиблась. Она сказала, что новые обитатели чердака хорошо говорят по-французски, а вы даже на простой вопрос ответить не можете.
- Простите, пожалуйста, ваше появление было так неожиданно...
- Хорошо, - перебила она меня, - в следующий раз, перед тем как прийти, я пришлю письмо с просьбой разрешить нанести визит сюда. Надеюсь, вы будете великодушны и не откажете в просьбе.
Это была та самая девушка, которую мы видели утром во дворе с немецким обер-лейтенантом. За словом она в карман не лезла, и немцу, конечно, не оставалось времени, чтобы глазеть по сторонам. Девушка подошла ближе и стала пристально и бесцеремонно рассматривать нас с головы до ног.
Она была рослее, чем казалась сверху. Стройная, длинноногая, крепенькая и в то же время гибкая, она излучала ту бьющую ключом жизненную силу, которую не видишь, но ощущаешь, как дуновение ветра, как тепло, как свет. Красивое лицо было округло и мягко и все же создавало впечатление упрямой решительности и лукавства. Полные и яркие губы с готовностью складывались в веселую и насмешливую улыбку. Необыкновенные для блондинки черные глаза могли светиться дружелюбным весельем, а секунду спустя пронизывать вас молниями гнева. Судя по всему, это был диктатор. Красивый и нежный диктатор.
- Мы тут гости, - проговорил Георгий, обиженный то ли ее насмешливым тоном, то ли тем, что ему помешали выкипеть до конца. - Мы гости, а вы хозяйка и можете приходить на ваш чердак, когда захотите и без предупреждений.
- Мы рады будем видеть вас всегда, - быстро подхватил я. - Если пришлете предупреждение, выйдем вам навстречу, то есть на лестницу. И вообще мы хотели бы, чтобы вы были здесь чаще и больше. С вами тут стало заметно светлее.
- Светлее?
- Да, светлее. В ваших волосах запутались лучи солнца, и вы принесли их сюда.
Девушка повернулась ко мне, посмотрела своими черными глазами сквозь светлые ресницы и насмешливо скривила полные губы.
- Вы поэт?
- К сожалению, нет. А что?
- Я думала, что только поэты могут говорить так, будто конфеты своей рукой в твой рот кладут: и сладко и противно... Может, адвокат?
- Нет, не адвокат. Готовился историком быть.
- Значит, книг начитались, - с прежней пренебрежительной улыбкой заметила девушка. - Нормальные люди говорят нескладно, путано и часто даже грубовато. Вроде приятеля вашего...
Она протянула мне немного крупную для нее руку и пожала мою коротко и сильно.
- Ладно уж... Давайте знакомиться. Меня зовут Мадлен.
Перед Уструговым немного задержалась, всмотрелась в него строго и чуть насмешливо и вдруг улыбнулась какой-то необыкновенно теплой улыбкой, будто сказала про себя. "Какой же ты большой, неуклюжий и хороший!" Конечно, это могло только показаться. Самое удивительное, однако, то, что и мой приятель увидел в ее улыбке очень добрый знак. Он захватил ее руку в свою огромную пятерню и сжал с такой невольной силой, что девушка, вскрикнув, вырвала руку и затрясла пальцами, пытаясь стряхнуть боль. По бледно-желтой щеке Георгия, как клякса на плохой бумаге, расползалось красное пятно: краснел он крепко и надолго.
- П-п-прос-тите, п-п-пож-жалуйста, - тяжело заикаясь, проговорил он по-русски. - П-п-прос-с-стите, я не х-хот-тел с-сделать б-больно.
Мадлен повернула голову ко мне и вопрошающе подняла светлые, как бы чуть-чуть опаленные солнцем брови.
- Ваш приятель не хочет говорить со мной по-французски?
- Он хочет, хочет, конечно, - поспешно заверил я. - Он так разволновался, что не смог сразу найти нужные слова. Это со мной тоже бывает, когда сильно волнуюсь. Приятель мой просит простить за то, что сделал вам больно. Видите, вы так взволновали его, что он опять заикаться стал, а это с ним теперь не часто случается.
- Чем же я могла так сильно взволновать?
- Каждый разволнуется, увидя вас. Вы такая красивая, такая необыкновенная, такая...
Улыбка исчезла с ее лица.
- Оставьте это, - тихо сказала она. - Оставьте. И никогда не говорите мне этого. Хотите хороших отношений - не говорите дешевых комплиментов. И не пытайтесь ухаживать. Ни за мной, ни за сестрой моей, Аннетой. Это главное наше условие. Нарушите его - пеняйте на себя.
- Да у нас... да у меня не было ничего... И в мыслях ничего такого не было. Я просто сказал, что думал... вырвалось...
- Не следует говорить все, что думаешь. А чтобы глупые слова не вырывались, рот следует держать закрытым. Тут немало мужчин перебывало, и нам надоели и очень красивые слова и не очень красивые жесты. Приходят все слабыми, жалкими, тощими, а как отдохнут немного да подкормятся, так сразу своей фантазии волю дают. И не только фантазии. Одни - языку, как вы, другие - рукам. Самые смирные только глазами пожирают да губы пересохшие облизывают.
- Спасибо за предупреждение, Мадлен. Обещаю вам и за себя и за друга моего, что ни языку, ни рукам воли давать не будем. Но глаза закрывать не обещаю, хотя вы, простите меня за эту вольность, в самом деле носите в своих волосах частицы солнца.
Она погрозила мне пальцем и снова улыбнулась.
- Вы обещаете и за приятеля. А может, он не согласен?
Георгий неуклюже шаркнул ногой, поклонился и пробормотал:
- Согласен я. Очень даже согласен. И обещаю ни языком, ни руками...
Жестом девчонки Мадлен поднесла свои пальцы к губам и подула.
- Языком вы, судя по всему, большого вреда не сделаете, а вот руками...
И она снова потрясла своими пальцами.
- Медведь, - сказала она, посмотрев на Георгия с упреком, смененным прощающей улыбкой. - Настоящий медведь. Этак и руку изуродовать можно...
По-хозяйски оглядев постели и ящик, служивший нам столом, Мадлен назидательно изрекла несколько истин относительно необходимости порядка и гигиены на чердаке, посоветовала смотреть за своей внешностью ("Чтоб от местных жителей особенно не отличаться") и удалилась спокойная и строгая. Ходила она так плавно, легко, что я, как ни напрягал слух, не мог услышать ее шагов на лестнице. Мне даже показалось, что она притихла за дверью. Но за дверью, осторожно открытой мною, никого не оказалось.
Устругов посмотрел на меня недоумевающим, почти растерянным взглядом, точно спрашивал: "Ну, что скажешь?" В ответ я только пожал плечами.
- Уходить нам поскорее отсюда надо, - глухо проговорил он. - В лес, подальше отсюда.
- Уходить, конечно, надо. Но какая связь? - спросил я, переводя глаза с него на дверь.
- Никакой. Просто уходить надо. И чем скорее, тем лучше.
В полдень нас пригласили спуститься вниз, на кухню, где собрали обед. В ресторане в это раннее время еще никого не было, старый Огюст и Шарль уехали в Льеж, а Аннета ушла куда-то. Подавала нам сестра хозяина, пожилая, сильно расплывшаяся женщина с крупным, как у брата, лицом, лоснящимся и суровым, с густыми черными-пречерными усами. Она была, как брат, немногословна, двигалась медленно, но делала все точно и быстро. Она щедро ставила на стол еду, но мы чувствовали бы себя лучше, если бы еды было меньше, а приветливости больше.
Несколько раз на кухне появлялась Мадлен. Перетянутая красным передничком, усеянным белыми горошинками, она склонялась иногда над кастрюлями, тянулась к полкам с посудой, гремела в ящиках висячего шкафа ножами и вилками. И взгляды наши невольно метались за ней, схватывая и запоминая то изящно согнувшийся корпус, то вытянувшиеся на носках и поэтому еще более стройные ноги, то упруго обрисованные бедра. И когда Мадлен разгибалась или поворачивалась в нашу сторону, мы воровато отвертывались и прятали возбужденно горящие глаза в тарелки.
После обеда мы снова подошли к слуховому окну и снова всматривались в краснокрыший городок, млеющий под полуденным солнцем. Видели, однако, очень мало: мысленно блуждали внизу, откуда порою доносился звонкий девичий голос или стук ее каблучков по каменным плитам двора.
- Красивая, - тихо, почти про себя, проговорил вдруг Георгий и вздохнул. Хотя я знал, кого он имеет в виду, переспросил:
- Ты о ком?
Георгий посмотрел на меня соболезнующе-насмешливым взглядом: "Чего притворяешься?" - но ответил спокойно и тихо:
- О ней, конечно... О Мадлен.
- Да, она красивая, но...
- Что но?
- Такой в руки лучше не попадаться. Будет веревки вить, лапти плести и на плетень вешать.
Устругов недоверчиво усмехнулся, помолчал немного, потом почему-то вспомнил:
- У Нины такие же глаза.
- Какие глаза?
- Как у Мадлен. У Нины они тоже бывают удивительно теплые и нежные, греют и ласкают, как весеннее солнце. А бывают такие, что спрятаться не знаешь куда от холода их. И она тоже сквозь ресницы смотрит...
- Нежные диктаторы.
- Что ты сказал? Диктаторы? Нежные диктаторы? Ерунду ты порешь, но... обе они с характером.
- Это я и хотел сказать. Такие признают только одно: либо моя воля, либо ничего. Они и любовь-то признают только как слепое подчинение себе избранного ими мужчины. Диктаторы. Маленькие диктаторы...
Озадаченно посматривая на меня, Георгий молчал, вздыхал, вспоминая, видимо, поведение Нины (я помню, она вертела им, как хотела, в тот последний мирный вечер в Москве), и, наконец, почти просительно сказал:
- Уходить надо отсюда, Костя, поскорее уходить.
- Боишься в нежные лапы попасть?
- Дурак ты, - сердито буркнул он. - Нам только и осталось, что в нежные лапы попадать. Уже совершили все, что могли, и больше не о чем беспокоиться, не о чем думать.
- Чего ж ты ругаешься? Я же не хотел обидеть тебя.
- Да и я тебя тоже...
Вечером, темным и по-весеннему свежим, мы спустились во двор и взобрались по лесенке, вырубленной в скале. На самой вершине ее стояли черные деревья, отсюда начинался лес, подступавший к городу. В лесу было сыро, сильно пахло прелой листвой и корой, грунт под ногами мягко пружинил: весенняя влага еще держалась в нем.
Впервые за долгие месяцы оказались мы на свободе. И даже без провожатых. Это и тревожило немножко и радовало. Наконец-то свободны, совсем свободны. Конечно, мы зависимы от других людей (а кто не зависим от других в этом грешном мире?), но вольны уйти в этот лес или вернуться назад, на чердак приютившей нас гостиницы.
Долго стояли на вершине скалы, всматриваясь в городок. Во тьме он был еще более неясен и чужд. Взошедшая над черными горбами холмов луна осветила тихо поблескивающие крыши, нарисовав на сером булыжнике мостовых крупные квадратные тени. Темная впадина речного плеса заблистала, постепенно увеличивая свой холодный блеск, пока с того берега сюда, к нам, не вытянулась лимонно-желтая дорожка.
- Тишь. Какая тишина! - едва слышно проговорил я. - Даже представить себе не могу, что где-то все еще продолжается война, ревут пушки, трассирующие пули и снаряды сверлят темноту и ракеты вспыхивают в черной бездне неба и тихо падают, как огромные фонари, постепенно усиливая свое кратковременное сияние.
- А может, это только кажется? - иронически переспросил Георгий, заметивший, что я почти повторяю его. - Может, тут где-нибудь в подвалах рвутся бомбы, прожекторы упираются в мокрые стены и тому подобное?
- Хватит! Хватит издеваться!
Он нащупал мою руку и пожал, наверно, в знак того, что считает себя расквитавшимся.
- Знаешь, Костя, в такие вот минуты чувствуешь себя особенно плохо. Когда были в плену, а потом в концлагере, я думал, что и плен и ужасы концлагеря - это тоже война, часть войны по крайней мере. А тут у меня такое ощущение, будто нас совсем из войны выключили, отбросили в сторону, как отбрасывают камень, лежащий на дороге.
- Тебе снова хочется на войну?
- Глупый вопрос. Мне хочется не стоять в стороне от той драки, которая идет в мире. В ней, в этой драке, не может быть сторонних наблюдателей, а мы сейчас в роли именно таких наблюдателей. Я не умею говорить, как ты, даже думать так не умею. У меня мысли - одна в одну сторону, другая в другую, а вот которая правильная, я и сам часто не знаю. Но одно я знаю твердо: прятаться и прохлаждаться нам долго нельзя.
Он помолчал немного и заключил еще тверже и решительнее:
- Нельзя, Костя, нельзя...
Тем же путем, осторожно ступая по каменной лесенке, мы вернулись во двор гостиницы. Отчетливо чернея на фоне светлой стены, стоял тот самый "камион" (грузовик), который доставил нас сюда прошлой ночью. Однако, только подойдя вплотную, мы увидели возле него Шарля и Аннету. Они разговаривали тихо, а услышав наши шаги, замолчали.
- Вышли подышать свежим воздухом? - спросила девушка.
- Да, - отозвался я. - Вечер очень хорош.
Помолчали. Потом Аннета, смотревшая в небо, повернулась ко мне и спросила:
- А у вас какие звезды?
- Звезды какие?
- Такие, как здесь? Или какие-нибудь иные? Ведь в России все другое. У вас, как рассказывают немецкие офицеры, страшные морозы, птицы на лету замерзают и падают мертвыми, снега такие, что деревни с крышами заносят, земля мягкая, рыхлая, камионы утопают по самый кузов. Вот я и подумала, что, может быть, у вас небо другое и звезды иные...
- Нет, небо наше такое же, как тут, и звезды такие же.
- Странно, - с легким разочарованием заметила она.
- Это потому, что небо одинаково далеко, как от нас, так и от русских, - отозвался почти мечтательно Шарль.
Девушка опять запрокинула лицо, всматриваясь в звезды. Бледное в лунном свете, оно светилось, четко очерченное темными волосами.
- И оно совсем не меняется, наше небо, - тихо, едва слышно проговорила она. - Мы умрем, наши леса вырубят, земля, как говорят ученые, остынет, а небо будет таким же, как сейчас.
- Возможно, - согласился Георгий, смотря, однако, не на небо, а прямо в девичье лицо. - Но это будет очень и очень нескоро.
- Да, нам еще хватит пожить, - поддержал Шарль. - И детям нашим, и внукам, и многим, многим поколениям внуков наших внуков.
- Просто жаль самое себя становится, - сказала Аннета, не отрывая глаз от неба. - Просто жаль, когда вспомнишь, как мало времени человеку дается, чтобы побыть на земле.
- Конечно, мало, - согласился Шарль. - И что еще хуже - человек не умеет правильно, умно использовать даже это короткое время. Многие всю свою энергию, все свои способности тратят на то, чтобы испортить жизнь другим. И портят, хотя их собственная жизнь не становится от этого лучше, легче или красивее.
Мы еще постояли немного около машины, потом простились с ними и поднялись на свой чердак. Голова и широкие плечи Устругова появились в светлом квадрате слухового окна. Я подошел к нему. Крыши домов по ту сторону речки блестели под луной еще ярче, тишина была еще гуще.
- Да, а небо здесь действительно такое же, как у нас, - со вздохом прошептал Георгий.
- И люди такие же, - добавил я. - И люди...
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Несколько дней спустя Жозеф, веснушчатый и рыжий, как подсолнечник, парень лет двадцати трех, забрал нас с чердака гостиницы, носившей название "Голубая скала". Пришел он за нами вечером, поэтому у нас было достаточно времени, чтобы проститься со старым Огюстом, угнетенным своим горем и ненавистью, с его славными дочерьми, которые кормили нас, школили за невнимание к одежде и прическе.
Лесными дорогами и горными тропами Жозеф, поднявший нас на рассвете, привел за день к своей деревне - пятнадцать-восемнадцать дворов на опушке леса. В деревню, однако, не повел. Внимательно всмотревшись с вершины лесистого холма, он заметил на ее тихой предвечерней улице что-то необычное и повел прямо на кирпичный завод. Правда, от кирпичного завода там остались только глубокий глиняный карьер, крытые досками сараи да барак, где жили перед войной рабочие.
К бараку мы добрались уже в сумерки. Длинный и приземистый, он был темен и так тих, будто в нем, как и в карьере, уже давно никто не бывал. Жозеф шагнул на деревянное крыльцо с круглым, как козырек, навесом и распахнул дверь в кромешную темноту.
- Братья-кирпичники, а братья-кирпичники! Принимайте-ка своих...
Из тьмы барака на крыльцо вылезли несколько человек. Они здоровались с нами: одни горячо, как с друзьями, которых давно не видели, другие вяло и равнодушно, как со случайными встречными, третьи настороженно и холодно.
- Ну, познакомились? - прокричал Жозеф, обращаясь сразу ко всем. Никто не ответил. Наш проводник, видимо, решил, что в особом ответе и нет нужды. Он коротко простился с нами, спрыгнул с крыльца и почти тут же исчез в темноте.
- Ну, пошли в дом, - пригласил кто-то. - Будем вместе жить...
Тьма в бараке была столь густа, что я невольно задержался на пороге. Лишь после того, как глаза немного привыкли, стал различать светлеющие квадраты окошек, какие-то черные фигуры, сидевшие перед ближним окном.
- Без огня, - сказал Устругов, не столько спрашивая, сколько отмечая сам факт.
- Сейчас вся Европа, почти весь мир без огня, - отозвался хрипловатый голос. - Вернулись в первобытное общество, к варварству.
- При варварском обществе вообще не было огня, электричества, как такового, - вразумительно возразил строгий голос. - Ныне же свет, как таковой, есть, электростанции, гидростанции и прочее. Но пользоваться им, светом, как таковым, нельзя: затемнение.
- Философия, - равнодушно и вяло отметил кто-то.
- Почти весь мир затемнили, - продолжал первый голос. - Ушли во мрак, ища спасения. До какого же одичания надо дойти, чтобы сознательно погрузиться во мрак!
- Философия...
Почти ощупью нашел я свободный топчан, обменялся с Георгием, оказавшимся рядом, парой фраз и завалился на жесткий бугристый матрац. Еще несколько минут я слышал голоса - хрипловато-назидательный и строгий, - в которые изредка вклинивалось равнодушно-вялое: "Философия". Потом голоса растаяли, темнота исчезла: передо мной возникли те правдивые и фантастические картины, которые рисует с такой легкостью сон.
Так мы стали жить с "братьями-кирпичниками", которые, как и следовало ожидать, меньше всего походили на братьев. Знакомясь с ними, беседуя то вместе, то наедине, присматриваясь к их поведению и прислушиваясь к разговору, я постепенно создавал представление о каждом. Конечно, трудно быть объективным, то есть бесстрастным, равнодушным, оценивая людей. Одни тебе нравятся сразу, другие также сразу не нравятся, и ты ничего не можешь поделать с собой.
Мне сразу понравился мой новый сосед Сеня Аристархов. Он божился, что ему стукнуло двадцать пять лет, хотя выглядел он только на двадцать. Худой, узкоплечий, с маленьким курносым личиком, Сеня был общителен и привязчив. Он буквально прилип к Устругову и ко мне, заглядывал в глаза, улыбался, поддакивал всему и кивал головой в знак согласия, что бы мы ни говорили. Со всех ног бросался выполнять просьбу. И не только Георгия или мою. Он старался угодить всем, сделать приятное каждому, к кому лежало его детски-доверчивое сердце. Он откровенно радовался, когда видел, что люди довольны. Из лагеря военнопленных Сеня бежал, чтобы не отстать от других, и хотел вернуться туда, узнав, что почти всех переловили.
- От твоего возвращения пойманным легче не стало бы.
Сеня посмотрел на меня исподлобья, недоверчиво и непонимающе.
- Почему же нет? Вместе бежать, вместе ответ держать. Радоваться человек и один может, а в беде одному куда как тяжело.
- Философия, - звучал за моей спиной равнодушно-вялый голос. Теперь я уже знал, что голос этот принадлежал Клочкову, плотному парню лет тридцати, с широким и каким-то особенно круглым лицом. Этим словом определял он все, что казалось ему сложным, непонятным или неприятным. Говорил Клочков редко, слушал внимательно, цепляясь своими маленькими глазками за лица говорящих. Если разговор увлекал его, он почти радостно восклицал:
- Это вот проницательно!
Клочков вырвался на свободу и забрался в арденнские леса почти год назад. Некоторое время скитался по дальним деревням, пользуясь только тремя французскими словами: "русский", "есть", "работа". За год его словарный запас расширился немного. Когда я попытался было научить его самым необходимым словам и наиболее употребительным фразам, Клочков удивился:
- А зачем? Меня и так понимают, что хочу, и я понимаю, что они хотят...
Обладатель хрипловато-назидательного голоса Степан Иванович посмеивался, слушая Клочкова и подмигивая мне. На хорошем французском языке он сказал:
- Ограниченность мужика... Примитивизм великой русской души...
Георгий оборвал его:
- Среди русских надо говорить по-русски.
Степан Иванович наклонил с иронической вежливостью голову:
- Пардон. Я говорю, как нахожу нужным.
Он отказался назвать свою фамилию и рассказать, как и зачем попал в Арденны.
- Рано еще анкетки заполнять. Все у немцев под задницей сидим, и стоит им немножко повозиться, чтобы раздавить нас. Зачем же облегчать им дело?
Довод был разумен. И все же нежелание Степана Ивановича открыть хоть краешек своего прошлого вызвало у меня неприятное чувство. На вопрос, где научился он говорить по-французски, Степан Иванович только усмехнулся:
- Наверное, там же, где вы.
- Я в Москве, а вы?
- Я в Петрограде.
- В Ленинграде, вы хотели сказать.
- Мне лучше знать, что я хотел сказать, - с усмешкой заметил Степан Иванович. - Я постарше вас, и когда учился там, этот город на Неве Ленинградом еще не назывался...
- Ха-арош-ший город Ленинград, - подхватил Егор Мармыжкин, поднимая голову и отрываясь на мгновение от работы. Этот пожилой человек с лицом и повадками крестьянина всегда был занят: чинил обувь, латал брюки, разбирал и собирал замки, точил ножи и ножницы. Сидя на маленькой скамеечке под самым окном и повернув ко всем сгорбленную широкую спину, Егор отзывался совершенно неожиданно на отдельные фразы, даже слова, которые почему-либо захватывали вдруг его внимание. Тогда он встревал в чужой разговор, бросал несколько слов и тут же отворачивался, вовсе не интересуясь, как другие воспримут его непрошеное вторжение.
Мармыжкин бежал из плена, выпрыгнув из поезда, перевозившего пленных во Францию. Он проскитался в этих краях две недели, не решаясь обратиться к бельгийцам: побаивался их, да и ни одного французского слова не знал. Питался, воруя брюкву и картофель, упрятанные до весны на полях. Сильно обносился и оброс, вид у него, когда он появился на пороге этого барака, был такой, что Сеня Аристархов, собиравшийся выходить на улицу, в страхе попятился, комически крестясь и восклицая:
- Свят, свят, свят! С нами крестная сила!..
- Чего крестишься и бормочешь, будто черта увидел? - сурово спросил Мармыжкин. - Видно, по лесам не бегал, если честного человека за черта принял.
- За черта принять тебя мог только Сеня, - сказал Степан Иванович, подходя к новичку. - А вот встретить тебя в лесу или на глухой дороге было бы действительно страшно.
- Ишь чистюли какие выискались, - пробормотал Егор, осматривая обитателей барака. - Помыты, побриты, одеколонта только для полного гарнира не хватает...
Около Мармыжкина, то помогая ему, то просто сидя рядом, держался молоденький паренек, почти подросток, с большими ясными глазами. Егор заботился о пареньке с отеческим постоянством и требовательностью; переделал слишком просторную для паренька одежду, стирал его белье и взбивал свалявшийся матрац. Рослый, тонкий паренек с узким высоколобым лицом так мало походил на Мармыжкина, что его никак нельзя было принять за сына.
Несколько дней спустя после нашего поселения в бараке я поймал проходившего мимо парня за руку.
- А ты кто такой?
Он застенчиво улыбнулся.
- Я - Яша.
- Яша чей?
- Просто Яша. Я не хотел бы называть свою фамилию: есть особые причины.
Сеня Аристархов, слушавший разговор, подошел вплотную.
- Яша без фамилии. Без звания, чинов и орденов. Яша - Ша.
Мальчик сверкнул на него обиженными глазами, но сдержался.
- Просто Яша.
- Как ты сюда попал, Яша?
- Удрал из лагеря угнанных немцами, который под Льежем.
- Давно из дома? Из России то есть?
- Скоро два года будет.
- Сколько же тебе годиков, Яков бесфамильный?
- Скоро шестнадцать.
- А давно ты из лагеря бежал?
- Скоро месяц...
Устругов, стоявший за спиной паренька, засмеялся.
- У тебя, Яша, все "скоро". Может, так и звать тебя - Яша Скорый?
Парень живо повернулся к нему.
- Я согласен. Яша Скорый звучит хорошо.
- Но это же и обязывает быть скорым. Иначе засмеют.
Яша с готовностью тряхнул головой.
- Я согласен быть скорым... По бегу в школе - это до войны было - я почти всегда первое или второе место занимал. Обгонял меня только Санька Вориводин, да и то не часто.
И Яша глубоко вздохнул, вспоминая, наверное, школу, Саньку, товарищей.
- Яша Скорый мог бы быть хорошим разведчиком, - снисходительно заметил подошедший к нам Анатолий Деркач. - Там, у нас, конечно.
- Почему же только там? - недоумевал Георгий. - Он и здесь может стать хорошим разведчиком. Верно, Яша?
Деркач только пожал плечами и усмехнулся с той же снисходительностью. "Бывший лейтенант Красной Армии", как он представился нам, следил за Уструговым и мною вопрошающим и в последние дни даже одобрительным взглядом. Он видел, что мы не просто знакомимся с обитателями барака, а стараемся заглянуть в их жизнь, в их недавнее прошлое. Сам Деркач, не дожидаясь расспросов, рассказал нам старательно и последовательно, как обычно рассказывают в отделах кадров, где родился, учился, кто родители, где кончил нормальную военную школу, на каком фронте воевал, где и как попал в плен и как бежал из плена. Деркач сохранил свою форму (без погон, и это сильно сокрушало его, потому что получил погоны лишь за несколько недель до плена). Правда, у него не было пояса, отнятого конвоем, да и на ногах вместо офицерских сапог, тоже отнятых конвоирами, болтались какие-то опорки.
Когда он впервые появился здесь и, пожимая руки новым товарищам, называл себя: "Анатолий Деркач, бывший лейтенант Красной Армии", - Степан Иванович прервал его со своей обычной назидательной суровостью:
- Вот что, Анатолий Деркач. Все мы тут беглецы, все одинаковы, и нам нет нужды знать, кто и кем был. Сейчас это совсем не нужно.
Лейтенант удивленно посмотрел на него.
- А почему бы не знать, кто кем был? Собрались мы тут вместе и, наверно, долго будем держаться вместе.
- А кто знает, сколько продержимся вместе? - раздраженно переспросил Степан Иванович. - И если кто попадет в руки немцев, зачем им знать, кто тут спасался?
Подумав немного, Деркач кивнул головой:
- Это разумно. Но я привык знать, с кем связываю свою судьбу, и хочу, чтобы они тоже знали.
И он продолжал знакомиться с другими обитателями барака, пожимая руки и рекомендуясь:
- Анатолий Деркач, бывший лейтенант Красной Армии...
Нам, Георгию и мне, пришлось назвать ему себя, рассказать, где воевали, как попали в плен и оказались в концлагере и при каких обстоятельствах вырвались на свободу.
Деркач внимательно выслушал, сочувственно покачал головой и даже нахмурился, услышав о потерях во время побега. Потом, рубя ребром ладони свое колено, сказал:
- Выходит, все трое в одном и том же звании. Как же нам решить, кто старший будет теперь?
- Старший?
- Да, старший, - ответил Деркач. - До сих пор я себя здесь старшим считал. А теперь не могу присваивать это положение, поскольку вы оба в том же звании.
- А нужно это? - озадаченно спросил Устругов. - Старший, не старший... Зачем это?
Бывший лейтенант соболезнующе улыбнулся.
- А как же, товарищ лейтенант? Там, где есть группа людей, там должен быть старший. Отвечать, распоряжаться...
- Перед кем отвечать? Кем распоряжаться?
Молодой, но уже закоренелый служака смотрел на нас с удивлением и тревогой. Он не понимал наших вопросов, не понимал, как можем мы, тоже лейтенанты, рассуждать так легкомысленно и сумбурно о вещах, которые были для него ясны и понятны, как пуговица.
- Этим людям, - кивнул я на наших соседей, - нужна прежде всего забота, а не распоряжения. Можете вы сходить в деревню и достать буханку хлеба, пару крынок молока или хотя бы два десятка картошек?
- Сходить могу, - с готовностью ответил Деркач, - но языка не знаю. Мне трудно объясняться с бельгийцами.
- Ну вот, значит, в старшие не годитесь.
- Да я и не требую, чтобы обязательно я был старшим. Только говорю, что старший должен быть. Нельзя без старшего.
Разговор был прерван появлением под окном барака постороннего человека. Одет он был в хороший, хотя и великоватый для него костюм, носил мягкие штиблеты. На курчавой голове красовалась дорогая, но несколько старомодная шляпа. Статный, красивый парень был откормлен так, что упругие розовые щеки даже посверкивали. Осведомившись, здесь ли русские пленные, он попросил принять его, назвавшись Иваном Огольцовым.
Сеня Аристархов подошел к нему, попробовал на ощупь костюм и с восхищением присвистнул:
- Ясно, с богатого хозяйского плеча!
Он обошел новичка кругом и скорее подтвердил свою мысль, чем спросил:
- Хозяйка подарила?
Красавчик кисло улыбнулся, не ответив.
Клочков встал перед ним и долго рассматривал, как диковинку, потом со вздохом не то зависти, не то осуждения произнес:
- Смазливый. Для таких некоторые жены с мужа не то что костюм, кожу сымут.
Мармыжкин поглаживал рукав костюма, словно хотел уничтожить складочку у локтя.
- Хороший материалец, очень хороший.
Жадные до новостей или просто житейских историй обитатели барака усадили щеголя на скамейку под окном и начали расспрашивать, кто таков, откуда и почему у него такой великолепный костюм и такой сытый вид.
- Тут без бабской благодати не обошлось, - уверенно определил Мармыжкин.
Новичок сначала избегал говорить об этой "благодати" и, лишь освоившись, решил не то душу излить, не то похвастать.
- Хозяйка мне попалась какая-то чудная, - признался он, делая ударение на "а". - Увидела меня первый раз, руками всплеснула и в лице изменилась.
- Красотой поразилась? - вставил Сеня.
- Сначала она ничего не сказала, - продолжал Иван Огольцов, игнорируя язвительный вопрос, - а потом только призналась, что на мужа ее очень похож. Дала поесть, водички подогрела помыться, бельишко принесла и одежонку кое-какую. Вечером, когда за стол сели, подвинулась ко мне. Обнял я ее одной рукой, осторожно так, чтобы обиды не получилось. Она носом мне в грудь уткнулась и заплакала.
- Соскучилась по мужу, значит, - заключил Мармыжкин.
- Соскучилась, конечно. И мне ее стало жалко. Обнял я ее крепко-крепко, и она, горячая такая, будто прилипла ко мне, целовать начала. Потом всю ночь тискала так, что кости трещали, целовала - губы к утру раздулись и черными стали. Обнимет меня, стиснет и шепчет: "Пьер мой, Пьер мой". Я говорю ей, что не Пьер, мол, я, а Иван Огольцов. Она все равно твердит: "Пьер мой, Пьер мой". Будто умом тронулась.
- Философия...
Аристархов шикнул на Клочкова:
- Не перебивай. Слушай и молчи, раз ничего умнее своей "философии" придумать не можешь.
Огольцов передернул плечами.
- Всю ночь миловала и целовала меня, а утром, как подниматься стали, зверем уставилась на меня, будто ограбил ее. Хотел обнять, приласкать, она по рукам моим как рубанет, так они и повисли.
Сеня ожесточенно потер лоб и вопросительно оглядел товарищей.
- Загадка...
- Это бывает, - солидно и назидательно заметил Степан Иванович. Муки совести и раскаяния. Женщины чаще всего переносят грехи свои на других и мстят им, вместо того чтобы себя наказать.
- Хотел я уйти, - продолжал Огольцов, - да совести ни хватило. Она меня накормила, одежонку дала, чтоб поработал у нее. Вот я и думал: уйду вроде как обворую. Скинуть все тоже нельзя было: тряпье-то мое она сожгла, чтобы заразу или паразитов в доме не разводить. Остался: отработаю, мол, что стоит, да уйду. Коровник ей вычистил, крышу над ним починил, петли на воротах приколотил. Ночью лег в пристройке к амбару, где указала. Намаялся за день, сразу заснул. Проснулся от того, что женщина рядом плачет. Хозяйка, оказывается. Прижалась ко мне и плачет. Ну, я, конечно, погладил ее по плечам: чего, мол, ревешь, дуреха? Она обнимать и целовать начала. И опять: "Пьер мой! Пьер мой!" А я ей опять: не Пьер я, а Иван Огольцов. То ли слышит, то ли не слышит, а жмется еще крепче...
- Что ж ты не ушел, когда за одежонку отработал? - спросил сочувственно Аристархов.
- Ушел вот, - несколько растерянно и не сразу ответил Огольцов. Сначала около Ляроша на мельницу устроился, а потом в Марш подался. Оттуда меня сюда послали. У меня тоже гордость есть, и не хочу я, чтобы меня как какое-то подставное лицо любили.
- Философия...
- Обидно, конечно, когда не тебя самого, а кого-то другого в тебе любят, - отметил Степан Иванович.
Огольцов согласно наклонил голову.
- Обидно, да еще как обидно. Тоже вроде воровства получается.
Деркач, слушавший рассказ с недоверчиво-насмешливой улыбкой, подошел еще ближе и спросил:
- А она, женщина эта, не будет вас здесь искать? Не пришлось бы другим за ваши шуры-муры расплачиваться.
Огольцов недоуменно поднял плечи.
- А она как, богато живет? - заинтересовался Мармыжкин, не дав Огольцову ответить. - Ты бы и для нас смог чего-нибудь добыть у нее. Одежонку... Бельишком мы сильно поизносились. Тебя вон, как буржуя, одела и для нас чего-нибудь нашла бы.
Аристархов возмущенно фыркнул:
- До чего же ты жалко рассуждаешь, Мармыжкин! Тут страшная любовь, муки сердца, а ты... "бельишком поизносились", "одежонку". Нет в тебе никакого сердечного чувства.
- Чувство во мне очень даже есть, - обиженно возразил Мармыжкин. - Я свою бабу очень сильно любил, так сильно, что вся деревня диву давалась. А бельишко с бабьей любовью очень даже идет. Это ведь городские женщины больше словесностью любовь показывают. Деревенские слов таких не знают. Понравился ей - она тебе кисет, полюбился - рубаху сатиновую ярче неба ясного, а уж мужем станешь - даже самую маленькую заботу с тебя снимет и на себя возьмет...
Устругов смотрел на Огольцова, Мармыжкина, Сеню почти с детским увлечением. Недавний студент, городской житель, он открывал через них неведомый ему мир. Он улыбался всем, кроме Деркача, сочувственно и понимающе, с одобрением. Когда новичка повели в барак, Георгий шепнул мне:
- Интересный народ... Какой интересный народ! Я рад, что мы с ними...
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Интерес Устругова к "братьям-кирпичникам" скоро, однако, иссяк. Люди в бездействии не могут долго привлекать к себе внимание. И даже забота Деркача о своей форме воспринималась уже как малозначительная деталь. Бывший лейтенант попросил через меня Жозефа достать ему поясной ремень.
- Не положено офицеру распояской ходить, - серьезно и четко сказал он. - Распущенность всегда начинается с мелочей. А распущенность и дисциплина несовместимы.
Жозеф принес пояс, затем добыл хорошие военные бутсы, оставшиеся от бельгийского солдата. Деркач вырезал из кусочка старого красного сукна звездочку и пришил к пилотке.
- Прямо хоть на парад на Красную площадь, - заметил Устругов, когда бывший лейтенант предстал перед нами в старательно вычищенной и выглаженной под матрацем форме. - Жалко только, до Красной площади далековато.
Деркач вытянулся и, глядя на нас строгими и в то же время обрадованными глазами, отрапортовал:
- Площадь, товарищ лейтенант, найдется, был бы повод для парада.
По своему обыкновению, Клочков подошел вплотную к нему, обошел кругом, осматривая снизу доверху, и озадаченно покачал головой:
- Вид, что и говорить, проницательный.
- Только появиться в таком виде за порогом этого барака нельзя, заметил Степан Иванович, - сразу схватят.
- Положим, не сразу, - поправил Георгий, - но переполох может быть.
Деркач и сам понимал это. Походив по бараку, он снял форму и заботливо сложил. Время от времени снова доставал ее, надевал, ходил подтянуто и четко, поглядывая на нас весело и немного высокомерно, а потом опять прятал. И никому, кроме Степана Ивановича, не казалось это чудачеством: поношенная и выцветшая на солнце, эта форма связывала нас теснее с тем, что было в прошлом и что могло быть в будущем.