Всем, кто хотел, чтобы Устругов был командиром, я предложил перейти в другой конец барака, а кто не хотел, остаться здесь. Спрыгнув с табурета, я первым пошел туда, где лежал выздоравливающий новозеландец. За мной двинулась почти вся толпа. Гэррит и Кэнхем, сидевшие возле своего товарища, вскочили на ноги, вопросительно уставившись на нас. Я объяснил, что происходит, и летчик тут же объявил, что поддерживает выбор. Кэнхем только вытянулся, чуть пристукнув каблуками. Около табурета остались несколько человек: Степан Иванович, не пожелавший участвовать в выборе командира, двое парней Хорькова да сам Устругов. Он улыбался обрадованно и смущенно, хотя брови озабоченно надвинулись на глаза. Выбор льстил ему и пугал. Оставшись в сторонке от людей, избравших его командиром, Георгий просто не знал, что же делать.

Смущение скоро прошло, но озабоченность и недоумение остались. На мой взгляд, Георгию следовало обратиться к обитателям барака с речью: благодарю, мол, за доверие, буду справедлив, но - теперь уж не обессудьте! - требователен, обстановка сложна и опасна, поэтому нужна бдительность, сплоченность и дисциплина, дисциплина, дисциплина... Устругов не произнес даже пары слов, и мне показалось, что этим разочарован не только я, но и Стажинский, и Валлон, и другие.

Устругов отправился к раненому Хорькову, посидел рядом, спросил, как тот себя чувствует. Он смотрел на капитана так, словно укорял: ну, когда ж ты поднимешься? Раненый кусал губы, чтобы удержать стон. Георгий тяжело вздохнул, поднялся и начал осматривать оружие. Обнаружив запущенный автомат или карабин, коротко говорил:

- Почисть-ка...

И не отходил, пока обладатель автомата или карабина не приступал к делу. В двух или трех случаях Георгий сам принимался за чистку, если хозяин не мог справиться с незнакомой для него системой автомата.

Это казалось мне тоже неправильным. Однако я уже не решался, как раньше, подойти к нему и выложить свое мнение. Внимательно следивший за ним Деркач так же недоуменно пожимал плечами, но осудить его даже шепотом со мной не осмеливался. Командир был командиром.

Лишь закончив обход всего барака и осмотрев все оружие, Устругов позвал Валлона, Деркача, Лободу, меня и вышел на улицу. Он направился в сторону леса, жестом руки пригласив следовать за ним.

- Давайте поговорим, что делать будем, - сказал он, когда мы добрались до опушки и уселись на высокую, немного подсохшую и потому жестковатую траву. - Уходить в глубь гор? Или что?

Никто не отозвался. Хотя все думали о том, что делать, никто не имел готового мнения. Мне думалось, что надо встретить немцев, ищущих нас в арденнских лесах, ударить по ним в удобном для нас месте, а потом бежать. И я высказал это мнение. Деркачу оно показалось рискованным. Немцы могли, как он выразился, "уцепиться зубами в наш хвост" и не выпускать, пока не настигнут нас. Силы же наши были недостаточны, чтобы "огрызаться как следует". Он думал, что лучше уйти потихоньку в горы, а когда тут все уляжется, "опять вернуться и шарахнуть их".

- Невелика хитрость - запрятаться в горы, - недовольно проворчал Лобода. - Запрятаться и дурак может.

- Ты предлагаешь встретить немцев и дать им бой?

Лобода недовольно повернулся ко мне.

- Ничего я не предлагаю. Я только говорю, что спрятаться и дурак может, тут ума большого не надо...

Деркач пренебрежительно фыркнул и, видимо повторяя чью-то чужую, но хорошо запомнившуюся фразу, назидательно изрек:

- Командир не может ограничиться отрицательным суждением. Решение командира должно давать его подчиненным возможность действовать. А как могут действовать твои подчиненные, если ты сам ни на что не решаешься?

Направленные в Лободу, эти слова задели Георгия. Он обеспокоенно задвигался, собрал складки на лбу, помрачнел и жестко сложил немного оттопыренные губы.

Валлон, следивший за разговором по моему короткому переводу, осторожно спросил, может ли он высказать свое мнение. Георгий с готовностью и даже обрадованно повернулся к нему.

- В горы, по-моему, уходить рано, - тихо заговорил бельгиец. - Это значит выйти на какое-то время из борьбы, а она становится сейчас все более ожесточенной. Теперь каждый день дорог и каждый человек нужен.

Валлон легонько тронул меня за рукав.

- Захватить врасплох немцев, которые ищут в здешних лесах партизан, трудно. Они не маленькие. Сюда прилетел оберштурмбанфюрер Грессер, а он до этого был в Белоруссии и считается специалистом по борьбе с партизанами. Ввязываться с ними в бой рискованно. Пока оружия и боеприпасов у нас мало...

На лбу Устругова снова появились морщины: надежда на бельгийца не оправдывалась, и командир опять оказался перед тяжелой проблемой, которую не умел решить. Лобода смотрел на Валлона разочарованно, а Деркач насмешливо кривил губы.

Бельгиец помолчал немного, а затем без видимой связи с предыдущим стал рассказывать, что на окраине Льежа находится большой лагерь советских военнопленных. Утром их под конвоем водят в шахты, вечером так же возвращают в бараки, обнесенные забором с проволокой поверху. Между пленными и бельгийскими шахтерами установились подлинно дружеские отношения. Бельгийцы, живущие несравненно лучше, помогают русским одеждой, едой, рассказывают, что происходит в мире. Узнав о больших боях в России, пленные попросили недавно своих бельгийских друзей помочь им бежать на волю. Бельгийцы готовы помочь, но побег потребует больших жертв, если... если...

- Если что? Что если? - нетерпеливо потребовал Георгий.

- Видите ли, - еще тише продолжал Валлон. - У пленных в лагере и у бельгийцев, которые связаны с ними, появилась идея. Очень интересная, на мой взгляд, идея. Если одновременно напасть на охрану лагеря изнутри и с внешней стороны, то можно освободить большую группу советских людей. И не только это. Можно оружия много захватить.

- Что же, они план готовый имеют? - спросил Устругов с надеждой и опасением. - Или только идею?

- Да, план имеют, - коротко подтвердил Валлон. - План давно разработан, да сил у нас было мало, чтобы взяться за его осуществление.

В плане, о котором Валлон рассказал, многое было неясно, поэтому сомнительно. Сомнение, естественно, рождало недоверие, а недоверие тревогу. Приходилось, однако, рисковать. В помощи нуждалась большая группа советских людей, и мы не могли не оказать ее. Во имя этого мы должны были довериться людям, о которых знали очень мало. Впрочем, и те доверялись нам, зная о нас не больше.

Валлон советовал выделить для этого дела человек пятнадцать-двадцать наиболее смелых, ловких, опытных. Им следовало отдать лучшие автоматы и почти весь запас патронов. За ними должен был приехать Шарль, который в одну ночь доставит их на своем грузовике в окрестности Льежа.

- Я составлю группу, - объявил Деркач, едва бельгиец кончил, и начал перечислять, загибая пальцы: - Огольцов, Аристархов, Клочков, Гришанин, Сапунов...

- Балухатый, Спирьков, Занозин, - подхватил Лобода, притрагиваясь указательным пальцем к кулаку Деркача.

- Занозин - размазня, - отверг Деркач. - Давай лучше Гвоздарькова, Паньшина и...

- Лободу, Забродова, Стажинского, Жозефа, - добавил Георгий, смотря перед собой, точно припоминая, кого бы еще включить.

Он достал из внутреннего кармана пиджака маленький блокнотик, подаренный Дениз, и записал имена, заставив Деркача и Лободу повторить их, потом тихо сказал, не обращаясь ни к кому.

- Группу поведу я.

- Почему же ты? - обиженно переспросил Деркач. - Я же первый...

- Группу поведу я, - повторил Георгий, по-прежнему не повышая голоса и не обращаясь ни к кому. - Деркач останется здесь за старшего.

- Это ж неправильно, это не по уставу, - забормотал Деркач. Командир должен оставаться с частью.

- Лейтенант Деркач! - вдруг жестко и даже зло прикрикнул Устругов. Позвольте мне самому решать, что делать. Когда надо будет, я спрошу вашего совета, а пока я не нуждаюсь в нем...

Деркач вскочил на ноги и безмолвно вытянулся: он не просто признавал, он уважал, любил порядок и дисциплину. И в течение всего последующего разговора бывший лейтенант с увлечением демонстрировал свою готовность быть дисциплинированным и старательно тянулся или четко рапортовал, когда Устругов обращался к нему. На лице молодого служаки появилось выражение обиды лишь на короткое мгновение: без обсуждения Георгий отверг его предложение выставить на дороге к Маршу и Лярошу посты.

- Какие там посты! - пренебрежительно бросил он. - Немцы поймают их, все о нас узнают. Как только мы уедем, немедленно забирайте раненых и уходите поглубже в лес. И не попадайтесь немцам на глаза. Чтобы и духу вашего не учуяли.

- Есть! - восклицал Деркач. - Есть! Чтобы духу не учуяли...

- О предстоящей операции в Льеже никому не говорить, - закончил Устругов, обращаясь ко всем. Лейтенант принял и это на свой счет и опять подхватил: - Есть никому не говорить!..

Однако через несколько минут Устругов сокрушенно вздохнул:

- А ведь секрет операции удержать не удастся. Дело сложное и опасное, и я хотел бы, чтобы на него шли только добровольно. А для этого придется опросить всех. Опросить, конечно, осторожно, под запретом, чтоб не болтали, но все же опросить.

- Мои пойдут, опрашивай их или не опрашивай, - с абсолютно непоколебимой уверенностью заявил Лобода. - Раз своим помочь из неволи вырваться, мои пойдут без опроса. В таком деле у нас даже в мыслях разброда не бывает. Сами знаем, что такое немецкая неволя...

Мне опрос казался опасным: разболтают. Деркач не решился высказаться.

Устругов остался при своем мнении: опросить. Он согласился, однако, сделать это перед самым отъездом, чтобы слух не опередил нас.

Вскоре Валлон уехал, пообещав прислать Шарля. Через несколько дней знакомый нам камион остановился под окнами нашего барака, из кабины выпрыгнул Шарль и подошел к Устругову.

- Собирайтесь побыстрее. Путь будет долог...

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

На пути сюда Шарль обогнал две продолговатые, как бы приплюснутые машины, набитые вооруженными полицейскими. Перед гостиницей в Ляроше торчал автомобиль, выкрашенный в несуразный зелено-песчаный цвет с черными потеками: так маскировались машины, которыми пользовались крупные шишки из германской военной администрации. Шарль полагал, что нам не миновать встречи с полицейскими и столкновения с ними. Это не входило в наши планы, и поэтому Шарль направил свой камион не на север, к Льежу, а на юг, к Люксембургу. Проехав километров пятьдесят, мы повернули на запад к французской границе. Добравшись до западных отрогов Арденнских гор, мы двигались затем вдоль реки Маас, которая охватывает огромной скобой весь горно-лесной массив Арденн.

Дорога оказалась раз в пять длиннее, и вместо одной ночи заняла три дня. В довершение неприятностей грузовик сломался километрах в пятидесяти от Льежа.

Оставив машину в укромном месте, мы двинулись пешком и шли, не останавливаясь, всю ночь, понукаемые упрямым и неутомимым Уструговым. Как и во время побега из концлагеря, он не давал никому засиживаться.

- Пошли, пошли, - торопил он нас. - Прохлаждаться некогда. Валлон ждет...

Валлон, ждавший нас в одиноком домике в лесу недалеко от Льежа, начинал волноваться, не наскочили ли мы на немецкую засаду. Он отправился в Льеж к человеку, работающему по поручению партии в полицейском управлении. Тот успокоил его, сказав, что сообщений о схватках с партизанами - удачных или неудачных - не поступало. Начальник полицейского отряда, посланного в Арденны, донес, что "бандитов" не обнаружено.

Увидев партизан, подходивших гуськом к лесному домику, Валлон отшвырнул бритву и, вытирая рукавом мыльную пену с обритой наполовину щеки, кинулся навстречу и стал обнимать всех подряд, радостно восклицая:

- Наконец-то! Наконец-то!..

Он радовался тому, что вновь увидел нас, и особенно тому, что можно, наконец, приступить к осуществлению нашего замысла - освободить пленных.

Однако вскоре выяснилось, что пока мы тряслись в камионе Шарля по арденнским дорогам, положение в Льеже ухудшилось. То ли предупрежденные кем-то, то ли просто встревоженные усилением недовольства местного населения, власти увеличили охрану лагеря. Перед высоким дощатым забором натянули два ряда колючей проволоки. На вышках поставили прожекторы, которые могли по желанию охраны залить подходы к лагерю ярким светом, и тогда ничто не могло бы спасти нападающих от губительного огня пулеметов.

Мы уже начали думать, что замысел пока неосуществим, и собирались отложить его на более удобное время, когда немцы ослабят меры предосторожности. Из лагеря, однако, передали весточку с просьбой ускорить нападение. Охранники забрали несколько человек, среди них два участника замысла, и другие боялись, что кто-нибудь не выдержит избиений и расскажет. Тогда многие отправятся отсюда в Германию, в концлагеря. Дюмани, которому сообщили об этом, пожал плечами и стиснул зубы, Валлон нахмурился, а Устругов мрачно опустил глаза. Он не сказал ничего в присутствии бельгийцев, а когда мы вышли из домика, схватил меня за плечо и силой повернул к себе:

- В беде товарищей бросаем... И за это только мы в ответе будем... Не сумели найти...

- Чего найти?

- Того, - односложно ответил он и, помолчав немного, напомнил: - Вася Самарцев говорил, что нет такого положения, из которого нет выхода. И если мы не видим его, значит еще не нашли, значит надо еще искать...

И продолжал искать, хотя почти все смирились с мыслью, что нападение на лагерь придется отложить. И нашел. Узнав, что военнопленных выводят с территории лагеря на территорию шахт, просто пересчитывая их, а не перекликая, и таким же порядком возвращают назад, Георгий предложил нашей группе проникнуть в лагерь и напасть на охрану изнутри. План его был поразительно прост и смел. Вместе с бельгийцами - это обещал устроить Валлон - проникнуть на шахту, опуститься в забой, там переодеться в одежду военнопленных и вечером вместе с ними войти в лагерь. Работавших в шахте не обыскивали, а в мешковатой старой одежде нетрудно было спрятать оружие.

Наши товарищи в лагере подхватили план и обещали подобрать "напарников": двадцать человек, ослабленных тяжелой работой и плохой пищей. Они должны были поменяться с нами одеждой. После этого всю заботу о нас брали на себя неведомые еще друзья. Мы охотно согласились, точно вверяли жизни свои в руки братьев.

Бельгийцы без труда провели нас в шахту и оставили с шахтерами-военнопленными. Какой-то крепыш, назвавшийся Ивановым, подвел к каждому его "напарника". Около них мы держались весь день, выспрашивая и запоминая то, что могло потребоваться на случай неожиданной переклички. Все шло хорошо, пока не началось переодевание: "напарники" иногда не сходились размерами, и их пришлось перетасовывать. Наибольшие трудности вызвало переодевание Устругова. Самый высокий "напарник" оказался все же мал для него, и Георгию пришлось натянуть слишком короткие штаны. Вид его был жалкий и смешной, но это не привлекало особого внимания: немцы намеренно одевали военнопленных "посмешнее".

Новые друзья поставили нас в средину колонны, и со стороны, вероятно, трудно было отличить пленных от людей, которые добровольно отправлялись в немецкий лагерь.

Возбужденно и несколько обеспокоенно посматривал я на конвоиров, опоясавших колонну цепью. Придерживая автоматы на груди, они шагали, как это всегда делают конвоиры, по обочине. Это было похоже на возвращение страшного сна, и чувство тревожной беспомощности снова охватило меня. Чтобы успокоиться, я говорил себе, что теперь мы не беспомощны, что можем не только ответить на их насилие, но и нанести удар сами. И нанести неожиданно.

Все же на сердце у меня похолодело, когда ворота лагеря распахнулись перед нами. Во дворе, почти напротив, точно поджидая нас, стояла группа эсэсовцев. Ладно одетые, с поблескивающими поясами, портупеями и кобурами, в начищенных сапогах, они были воплощением незыблемой самоуверенности и превосходства. Это особенно подчеркивалось их небрежными и надменными позами, в которые так любят становиться всесильные перед лицом беспомощных и обездоленных. Охранники брезгливо смотрели на оборванных, истощенных, грязных, точно вернувшихся из преисподней, военнопленных, еле волочивших от усталости ноги. Слепота, присущая почти всякому чувству превосходства, помешала им увидеть тех, кто шел в самой середине колонны. Наши лица тоже были черны от угольной пыли, спины сгорблены, а ноги волочились. Но если бы эсэсовцы очень внимательно всмотрелись сюда, то могли бы открыть, что у этих людей, бредущих в середине колонны, совсем иные, чем у их соседей глаза, что они с трудом сгибают спины и намеренно волочат ноги.

Украдкой бросая взгляды, мы высматривали, насколько крепка ограда изнутри, как защищается казарма охраны, где могут спрятаться наши враги и где можем укрыться сами. Когда нас привели в большой деревянный барак, Устругов тронул меня за локоть.

- Видел, откуда лучше подобраться к казарме? - И сам же ответил: Из-за угла того маленького домика. Туда пулемет с ближней вышки не достанет.

Небольшой кирпичный домик действительно укрывал подбирающихся к казарме от пулемета, который торчал на угловой вышке. В домике, как шепнул мне сосед по колонне, жил начальник охраны.

Нападение должно было начаться около полуночи. План был таков: наша группа бросалась на казарму охраны, чтобы обезвредить ее, захватить оружие и раздать его пленным. Потом совместно с ними предполагалось уничтожить ближайшую к воротам вышку с пулеметом. Затем удар наносился по охране ворот. Лишенная поддержки пулемета, она не могла сопротивляться долго. Устранив эти препятствия, пленные должны были хлынуть в спасительную темноту пустыря, лежавшего прямо за воротами.

Все развернулось, однако, иначе. В нарушение порядка пленные шахтеры не стали в тот вечер мыться: друзья не хотели показывать нас тем, кто не знал, что готовится. Особенно опасались агентов начальника лагеря. За жалкие подачки эти мерзавцы доносили обо всем, что находили подозрительным в бараке. На вопрос Георгия, как же быть, если нас все-таки раскроют, крепыш Иванов схватил своими клещами-пальцами горло, поддернул голову немного вверх, точно душил, и, оторвав руку, сделал успокаивающий жест: не беспокойтесь, все будет в порядке.

Вскоре к нам действительно приблизилось несколько человек. Они были одеты лучше, чем другие, выглядели как нормально питающиеся люди. Один из них подошел к Устругову, озадаченно и насмешливо осмотрел его ноги, высовывавшиеся из коротких штанин.

- Ты откуда, цапля?

- Новичок, - быстро ответил за Георгия Иванов. - Прислали прямо на шахту.

- Ха! Новичок, - с сомнением повторил подошедший. Заметив топорщившуюся одежду (под ней был автомат), он протянул руку, чтобы пощупать. Устругов перехватил ее и твердо отвел в сторону.

- Эт-та что ты прячешь? - выкрикнул тот. - Эт-та что?

- Эт-та вот что, - передразнил его Иванов и ударил по голове ручкой тяжелого пистолета, который дали ему бельгийцы в шахте. Не в меру любопытный рухнул Устругову под ноги, сразу затихнув. Его приятель рванулся из нашего кружка и побежал к дальней двери, завопив по-немецки:

- Хильфе! Хильфе!.. - На помощь!

В несколько прыжков Иванов догнал его, сбил с ног и навалился на него. Я не знаю, что сделал он с упавшим, но уже через полминуты засовывал его обмякшее тело под ближайшие нары. Георгий поспешил спрятать также доносчика с разбитой головой. Призыв о помощи был, однако, услышан постовым за дверью. Держа автоматы наготове, два охранника ворвались в барак.

- Кто кричать "хильфе"? Кто кричать?

- Я кричал, - выступил вперед Иванов. - Я кричал.

- А зашем кричать?

- Баловались мы, - ответил еще красный от напряжения Иванов. - Меня тут сильно прижали, и я товарищей на помощь звал.

- По немецкой речь? Зашем по немецкой речь?

- Шутки ради... Пошутил просто...

- Шутил, - насмешливо повторил охранник и, оглядев испуганные лица пленных, с угрозой пообещал:

- Ну, мы с тобой тоже шутить будем. Сильно шутить будем, ошень сильно, штоп ти не шутил на совсем.

Он двинул повелительно дулом автомата и неожиданно громко заорал:

- А ну, ходи передом, грязный швайн.

Иванов посмотрел на нас, пытаясь вложить в этот взгляд мольбу о помощи и приказ действовать немедленно, стиснул тонкие губы и встал между охранниками. И как только те повернулись к нам спиной, Устругов, правильно понявший взгляд товарища, обрушил всю силу и весь свой вес на того охранника, который уткнул автомат в бок Иванова, и сразу подмял его под себя. Мы ринулись на другого охранника. Оба немца оказались на полу раньше, чем могли подумать об этом.

С какой-то автоматической торопливостью мы засунули убитых под нары, и если бы через минуту кто-нибудь зашел сюда, он не обнаружил бы ничего необычного.

Наш новый товарищ был настолько же решителен, насколько беспощаден. Сверкнув на нас глубоко сидящими глазами, Иванов скомандовал громким шепотом:

- А ну, приготовить оружие! Полночи нам не дождаться. Начнем сейчас же!

Сам он вооружился автоматом убитого охранника, но пистолет все же не отдал: видно, был запаслив или жаден. Он выкликнул по именам десятка полтора пленных и, когда те собрались вокруг, коротко приказал:

- Пойдете вместе с нами. Бок о бок. Убьют кого, сразу оружие подхватывайте и в бой. В казарму вместе врываться, чтобы оружие в руки и тут же драться! Понятно? - И, не дожидаясь ответа, повернулся к остальным пленным: - Кто с нами на нацистов пойдет?

Обитатели барака были поражены молниеносной расправой с доносчиками, появлением охранников и их убийством. Вопрос Иванова застал их врасплох, и некоторое время ответом было беспокойное молчание.

- Автоматы бы нам, - невнятно пробормотал кто-то.

- Автоматы! - саркастически повторил Иванов. - Может, тебе пулемет дать? С пулеметом еще лучше...

Он вдруг сорвал с плеча автомат и вытянул перед собой, зло выкрикнув:

- Бери мой автомат, кто хочет, чтобы ему оружие на блюдечке поднесли. Бери! Я себе автомат в бою добуду...

Никто не решился взять автомат. Иванов подержал еще немного в вытянутой руке, потом брезгливо сложил тонкие губы.

- Значит, нет желающих автомат задаром получить? Тогда пошли с нами добывать оружие.

Уверенный, что никто не осмелится ослушаться его, Иванов повернулся к ним спиной и пошел к двери. Мы двинулись за ним.

На дворе уже было совсем темно. Нам пришлось задержаться немного, чтобы всмотреться в темноту. Лишь после этого мы могли разглядеть очертания других бараков, казарму охранников и домик начальника лагеря. Окна бараков, казармы и домика были завешаны, и свет проникал наружу только по краям, вырисовываясь на черном фоне редкими рядами желтоватых рамок. Наиболее яркими эти рамки были в доме начальника. Оттуда доносились возбужденные голоса. Вероятно, лагерные шишки собрались там, чтобы гульнуть. Обменявшись всего лишь двумя-тремя словами, мы решили ударить прежде всего по этому домику.

Гуляки еще не опьянели и все же не могли понять, что случилось, когда чернолицые, оборванные и грязные военнопленные ввалились к ним. Начальник лагеря - дородный мужчина с большим круглым и рыхлым лицом и красными, как кета, губами сладострастника - вскочил на ноги, сбросив с ручки своего кресла молоденькую девушку, и заорал возмущенно:

- Что за рожи? Кто пустил?

И только увидев, как Иванов нацелил автомат в его толстую грудь с железным крестом, в какую-то долю секунды понял, что сейчас умрет, и отчаянно завопил:

- Не надо! Не надо!

- Надо! Надо! - прокричал в ответ Иванов, нажимая гашетку автомата.

Начальник плюхнулся в кресло, точно смертельно устал стоять на ногах, потом уронил голову на плечо. Эсэсовец в дальнем углу юркнул под стол, свалив на себя тарелку с едой, остальные остались сидеть. Повернув к нам побелевшие в одно мгновение лица, они смотрели большими остановившимися глазами. Неожиданная смерть, о которой узнаешь перед самым ее приходом, парализует волю. Эти люди, привыкшие убивать других, не сделали даже попытки сопротивляться.

Лишь когда я захотел убедиться, не притворяется ли кто убитым, снизу, от кресла начальника, за которым пряталась забытая нами содержанка, хлопнул слабый выстрел. Мне показалось, что кто-то сильно ударил меня в спину. Обернувшись на выстрел, я увидел скорчившуюся за креслом девушку, нацелившую свой маленький, почти игрушечный пистолет мне в живот. Зажав пистолет в ее руке, я рванул девушку вверх. Она вскочила, но не открыла зажмуренных от страха глаз и сжалась, ожидая выстрела или удара. Была она молоденькой, лет шестнадцати-семнадцати, хрупкая, как подросток, с беспомощно пухлыми губами и по-детски округлыми щеками. В скорченной фигурке было столько жалкой обреченности, что я не решился даже ударить ее. Оттолкнув в сторону, я бросился за товарищами, побежавшими к казарме.

Встревоженные стрельбой, охранники всполошились. Вместо молниеносного налета, на что надеялись мы, пришлось ввязаться в беспорядочно тяжелый бой. Хорошо укрытые и вооруженные эсэсовцы били из окон во двор. Их поддерживал пулемет с соседней вышки. Он, правда, не приносил вреда, но его угрожающее и самоуверенное рокотание вдохновляло охранников. Сюда же направляли с вышки луч прожектора. Раскаленный добела, он выхватывал из тьмы крышу казармы, ворота с будками охранников и дальние вышки. Он помогал нам. Оставаясь в тени, которая становилась еще гуще, темнее, мы легко находили и "снимали" прятавшихся у ограды постовых.

Бельгийцы, собравшиеся к тому времени по ту сторону забора, воспользовались неожиданной щедростью врага. Ослепленные прожектором охранники на ближайшей вышке подставили себя под автоматы и карабины друзей Валлона и Дюмани. Через несколько минут Дюмани, забравшийся с забора на вышку, уже поворачивал ее пулемет туда, где сверкал чудовищно-яркий глаз прожектора и грохотал пулемет. Умелые руки и верный глаз кадрового офицера помогли сделать поединок двух вышек молниеносным. Невидимая струя почти моментально погасила прожектор. Ослепнув, пулемет, казалось, потерял способность злобно ворчать и скоро умолк.

Ободренные помощью, мы поползли к казарме смелее. Лобода, ухитрившийся принести бутылку с горючей жидкостью, запустил ее в окно. Пламя взвилось, осветив казарму изнутри. Мы подобрались вплотную к казарме и, укрывшись за кирпичными стенами, приготовились к перестрелке. Группа охранников, то ли спасаясь от огня, то ли решив атаковать нас, бросилась в окна. Завязалась рукопашная. Даже не рукопашная, а драка. Ожесточенная, беспощадная, смертельная. Это была самая жестокая драка, какую я когда-либо видел. Освещенные пламенем, бушующим внутри казармы, десятки людей избивали друг друга. Душили. Резали. Били прикладами и ручками пистолетов.

Мы боялись затяжной схватки: из Льежа, где находилась немецкая воинская часть, могла прибыть помощь. Но мы были бессильны оторваться от врага, как бессилен человек, попавший в трясину. Впрочем, в той страшной и азартной драке мы, как помнится, и не думали отрываться от врага. Да и об опасности, грозившей нам со стороны Льежа, вспомнили уже на рассвете, когда многие враги, как и друзья, лежали перед выгоревшей изнутри казармой.

У нас не было времени ни считать потери, ни осматривать раны. Плохо одетые и обносившиеся до этого, пленные выбрались из лагеря в таком растерзанном и ободранном виде, что встретившие нас Валлон и Дюмани со своими бельгийцами сначала в страхе подались назад, потом покатились со смеху. Мы напоминали, как признался мне потом Валлон, драчливых индюков, потерявших в драке последние перья.

Валлон обратил внимание на кровавую полосу на моем почти совсем обнаженном теле. Более похожая на царапину, чем на рану, она начиналась от самого позвоночника и охватывала голый бок сине-красным полукольцом.

- А это ему начальниковская шлюха след на память оставила, - пояснил Жозеф. - Девчонка сопливая, но с норовом. Одна сообразила пистолет в ход пустить.

- И смазливая, - добавил кто-то. - Такая смазливая, что Забродов даже пальцем тронуть ее не решился.

- Наверно, надеется вернуться к ней. Начальник-то теперь на том свете скитается.

И чем веселее издевались они над моей раной, тем болезненнее отдавался их смех где-то в глубине спины. Ее называли царапиной, метиной, следом, но для меня это была рана, хотя я даже не мог посмотреть на нее. Попытка повернуться вызывала такую боль, что я немедленно выпрямлялся: боялся вскрикнуть.

Утром того дня, забравшись в относительную безопасность леса, мы подсчитали, наконец, потери и осмотрели раны. На волю вырвалось несколько сот человек, и Валлон позаботился, чтобы они мелкими группами утекли в горно-лесистые глубины Арденн. Мы не знали, не видели и, конечно, не могли сказать, кто остался в лагере, кто погиб в схватке и кто потерялся. Но крепыша Иванова и его товарищей знали. Иванова не было. Сначала думали, что он затерялся где-то или отбился. Ждали его, волновались и надеялись. Он был страшноват в своей беспощадной решительности, но смел и надежен. Не оказалось с нами и шестерых его товарищей. Особенно опечалило нас отсутствие Лободы, Огольцова и трех парней из группы Хорькова. Никто не видел их мертвыми, и мы охотно отнесли всех к пропавшим без вести. Этих, как известно, ждут днями, неделями, годами. И мы ждали их весь тот день, ждали на всем долгом пути назад в Арденны, ждали там, пока не стали забывать.

Раненых оказалось также много: переломы рук, разбитые челюсти, ножевые раны. Осмотр повреждений сопровождался сочувственными советами, не всегда полезными, но доброжелательными. Только моя рана вызывала смех, хитро-блудливое подмигивание и неприличные намеки. Она стала объектом шуток и легких разговоров, и даже фельдшер Петушок, которому я пожаловался на сильные боли в спине, прищурил свои выцветшие глазки и великодушно издевательски пообещал:

- Ладно уж, ладно... Скажу им, что за этой царапиной внутреннее повреждение скрывается. Может, перестанут смеяться.

Петушок сдержал обещание, но сделал при этом такую хитрую рожу, точно призывал: не верьте моим словам, братцы, рана Забродова пустяковая. Лишь после войны я узнал, что пуля ударила в основание ребра, повредила его и, не застряв, срикошетила.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

После освобождения большой группы военнопленных мы оказались в затруднительном положении. Бежавших надо было одеть, кормить и, самое главное, вооружить. Одежду собрали друзья Валлона. Прокормить большую молодую ораву не могли ни одна деревня Жозефа, ни несколько окрестных деревень, запасы которых быстро исчерпались. Пришлось разбить всех на небольшие группки и разбросать по дальним деревням.

Самым трудным было все же снабжение боеприпасами. Захваченное у немцев оружие становилось бесполезным, как только расходовался обычно ничтожный запас патронов. В некоторых автоматах, носимых с такой самоуверенной гордостью, торчали пустые обоймы, пистолеты с длинными стволами и толстыми ручками использовались нередко как современная разновидность старого кистеня. Немецкие склады боеприпасов находились далеко и охранялись с такой строгой настороженностью, что успешное нападение на них практически исключалось.

Тогда-то вспомнил Устругов о моей поездке в Брюссель. Пригласив меня прогуляться, Георгий долго и молча шествовал рядом, хмурился, мялся, точно не осмеливался заговорить. Когда мне надоело посматривать на него сбоку, я прямо спросил, что он хочет. Даже после этого он все же не сказал, зачем позвал меня. Георгий заговорил о том, что народу нашего в Арденнах стало много, а силы не прибавилось.

- Без оружия мы просто толпа, а не партизанская группа, - уверенно изрек он.

- Что ты хочешь?

- Своей маленькой группой, когда у нас было оружие, мы могли сделать и делали больше.

- Что ты хочешь?

- Вместо того чтобы помогать своим товарищам на фронте, мы только объедаем бельгийцев.

- Ты замучаешь меня... Можешь сказать прямо, что ты хочешь?

Устругов остановился и оглядел меня так сердито, как смотрят на безнадежно непонятливых.

- Оружия хочу, вот что. Оружия и особенно боеприпасов. Разве непонятно?

- Это понятно. Настолько понятно, что доказывать совсем не нужно. Что ты предлагаешь?

- Пока ничего не предлагаю. Посоветоваться только хочу.

И опять замолчал, а когда заговорил, то уже тем тоном, который показывал, что Георгий перестал колебаться.

- Придется нам беляков принять, - объявил он. - Придется... Если без них оружия не будет...

- Каких беляков?

- Ну, тех самых, которых тебе в Брюсселе в виде принудительного ассортимента к оружию давали.

Это было трудное решение, и оно далось нам нелегко. Деркач и поправившийся Хорьков были против "советников" мадам Тувик.

- Не затем мы в гражданскую с беляками воевали, чтоб теперь советниками брать, - обозленно отрезал Хорьков. - Нашли помощников!

- Ведь мы и с англичанами в гражданскую воевали, - напомнил я, - а теперь, как видишь, они наши союзники.

- Сою-ю-зники, - повторил капитан, вкладывая в долгое "ю" свое непокорное недоверие.

- Какие бы ни были, но союзники, а не враги.

- Главное не в этом, - досадливо поморщился Устругов. - Главное не в этом. Оружие нам нужно. Оружие и боеприпасы. А там пусть хоть черта советником присылают.

- А я считаю, что главное - принцип, - сказал Деркач. - Не можем мы беляков советниками иметь. Это уставом совсем не предусмотрено и в принципе неправильно.

Стажинский и Прохазка, а потом Валлон, приехавший к нам на пару дней, поддержали наше решение.

- Советники сами по себе не страшны, - заметил поляк. - Надо только умело относиться к их советам.

Я сказал о решении Степану Ивановичу. Тот сделал удивленное лицо, будто не понимал, почему именно его почтили таким доверием, однако вскоре исчез из барака и пропадал почти двое суток. Вернувшись, не сказал ни слова и даже отвел глаза, встретив мой вопрошающий взгляд. Тем не менее ранним утром три дня спустя в барак ввалился пожилой крупноплечий большерукий человек с мощной челюстью. Пока я вспоминал, кому принадлежит это чем-то знакомое лицо, вошедший обежал своими острыми, глубоко сидящими глазами барак, остановил их на мне и твердо двинулся в мою сторону.

Теперь я узнал его: это был швейцар мадам Тувик - "поручик царской армии" Макаров. Он подал руку и, зажав мою, потянул на себя и поднял. Приказав кивком головы следовать за ним, он тем же твердым, тяжелым шагом направился к двери и ударом ноги распахнул ее.

- Забирайте-ка своего командира, - глухо проговорил Макаров на улице, - да шагайте за мной. Но не догоняйте. Там, в лесу, грузовик с гостинцами.

"Гостинцев" оказалось много, и мы могли дать кому автомат, кому карабин, а кому пистолет - большой десятизарядный пистолет с надписью на английском языке: "Собственность правительства США" (хитрые начальники Крофта - оружие, как намекнул "советник", шло от него - посылали нам "гостинцы" всех стран, кроме своей: не хотели оставлять "следов"). С "гарниром" - так Макаров называл патроны - было значительно хуже. Их хватало лишь на одну серьезную схватку, не больше. Когда я пожаловался Крофту, оказавшемуся в наших местах, что патронов дают мало, англичанин оттопырил по обыкновению пренебрежительно свои тонкие бледные губы.

- Мы еще не научились делать пули из желудей, а порох из песка, сказал он, сохраняя серьезную мину и тем подчеркивая издевательский тон. Видимо, поэтому испытываем недостаток в патронах.

- Врет он, английская глиста, - грубо резюмировал бывший поручик, которому я передал объяснение Крофта. - Врет... У них на тайных складах этого добра хоть мешками таскай. На голодном пайке держат, чтобы не вольничали. А мне из-за этого своей шеей рисковать чаще приходится. Попадись к немцам - на первом столбе повесят.

"Советник", которого боялись, не любили и звали за глаза только "беляком", был груб, решителен и смел. Его "советы" звучали так же ясно, четко и грубо, как приказ.

Впрочем, тогда у нас не было желания отвергать его советы, особенно когда они совпадали с нашими собственными намерениями: бить оккупантов в Бельгии, мешать переброскам войск, выводить из строя подвижной железнодорожный состав, портить дороги. Макаров снабжал нас "карандашами", один из которых показывал мне Крофт. Одного такого "карандаша" было достаточно, чтобы подорвать паровоз, разрушить станционную стрелку, вырвать кусок рельса на стыке.

Наши удары чаще всего направлялись так, чтобы помешать переброске немецких войск на запад, во Францию, к побережью Ла-Манша и Северного моря. Хорьков кричал, что мы с Уструговым "играем в английскую игру" и действуем односторонне.

- Правильно, - подтвердил Крофт с обычной улыбочкой превосходства и пренебрежения. - Это можно было давно заметить, будь вы чуть-чуть понаблюдательнее.

Его нахальная откровенность не столько возмущала, сколько озадачивала. Я смотрел на него в недоумении. И англичанин, не убирая с худого, вытянутого лица насмешливой улыбки, спросил:

- Вы же хотите открытия второго фронта?

- Конечно.

- А раз хотите, то должны понимать, что чем меньше здесь, на Западе, войск, тем легче открыть этот фронт. Перед вторжением союзников на континент нам придется перерезать все дороги, чтобы джерри не могли подбросить пополнения и сбросить союзников в море. Надеюсь, это-то вы понимаете?

Это было понятно, и мы старательно вредили на дорогах, веруя, что помогаем ускорению открытия второго фронта и победе союзников.

Наши группы были разбросаны на большой территории, и Устругову приходилось часто пробираться от кирпичного завода то к одной деревне, то к другой. Он двигался от группы к группе с неутомимым упрямством, которое теперь я уже хорошо знал и перечить ему не решался. Он выспрашивал ребят, чем можно тут навредить немцам, оживлялся, если такая возможность имелась, и мрачнел, получая отрицательный ответ. Очень охотно, иногда даже с азартом ввязывался Георгий в операцию, подготовленную группой. Мне приходилось порою напоминать ему: не может, не имеет права командир части участвовать в операциях своих мелких подразделений.

- Вот еще комиссар нашелся! - с добродушной насмешливостью восклицал он и, намекая на Деркача, советовал: - Ты еще на устав сошлись...

Советские люди, оказавшиеся к тому времени в Арденнах, все больше тянулись к Устругову, сплачивались вокруг него, и его потеря была бы серьезным ударом по нашему замыслу - создать в этих местах увесистый боеспособный кулак. Однако, видя, как ободрялись участники групп, с какой готовностью брались они за операцию, если Георгий говорил, что сам пойдет с ними, я переставал возражать и шел тоже. Это нравилось ему, и он оберегал меня тогда особенно сердечно. Небольшие операции наши часто удавались, и по всем Арденнам от одной группы к другой летела слава о смелой удачливости и сердечности командира.

В большой разбросанности наших групп была и выгода. Мы наносили удары в разных местах: в одном месте взрывали паровоз на станции, в другом поджигали склад горючего, в третьем ловили в придорожной харчевне растолстевших на тыловых хлебах офицеров, в четвертом разбирали полотно железной дороги или пускали под откос поезд. Мы соорудили, наконец, треножник для крупнокалиберного пулемета, снятого с самолета, притащили его к железной дороге Льеж - Аахен и, дождавшись воинского эшелона, прострочили его от первого до последнего вагона. Грохот пулемета, удесятеренный скалами, так напугал начальника эшелона, что тот не решился остановить поезд. На соседней большой станции, как донесли нам потом, из эшелона выгрузили десятка полтора убитых и раненых.

Рядом, а часто и вместе с нами действовали такие же небольшие и подвижные группы бельгийских внутренних сил Сопротивления. В трудных и серьезных операциях мы объединяли силы. Рабочие парни, студенты, служащие, они лучше нас знали местность и обстановку, но часто не имели военного опыта. Совместные операции усиливали и нас и их и во многих случаях заканчивались удачно.

Обеспокоенное возрастающей активностью партизан в Бельгии, во Франции и Голландии, германское командование на Западе потребовало "очистить" ближайшие тылы немецких сил, которые должны были отражать ожидавшееся вторжение союзников на европейский континент. Сюда были переброшены из Германии крупные полицейские части во главе со специалистами по партизанской войне, получившими опыт в России. "Каратели" - так называла мы их - заняли города и поселки, перехватили дороги и начали углубляться в горы. Охватывая Арденны большим кольцом, они намеревались прижать нас к излучине Мааса. Поняв их замысел, мы решили просочиться на восток. Мелким группам нетрудно было сделать это, и вскоре немцы почувствовали нас снова за своей спиной.

Тогда они повернули тоже на восток и двинулись в сторону Германии. На этот раз они позаботились о том, чтобы мы не смогли так легко проскользнуть назад. Некоторые наши группы, попытавшиеся сделать это, исчезли навсегда, и только после освобождения Бельгии выяснилось, что они попали на засады и были уничтожены.

В один из холодных зимних дней "братья-кирпичники", спасаясь от преследователей, снова перешли границу Германии. Правда, мы не заметили этого: германские укрепления - "линия Зигфрида" - находились значительно глубже, новая граница, установленная завоевателями, не была еще никак обозначена. Пробираясь по лесу впереди группы, я увидел сквозь мерзлые деревья красные крыши станционных зданий. На вокзале крупной готической вязью было начертано слово "Рехт". Жозеф, не пожелавший покинуть нас и присоединиться к бельгийской группе, подтвердил, что мы действительно перебрались в Германию.

Мы постояли немного, посмеиваясь над собой, потом, махнув рукой: "А, будь что будет", - обогнули станцию и пошли дальше. Мстительное чувство взывало к нам, требуя ударить по немцам, которых видели издалека, пустить им красного петуха и вообще приступить к расплате по старому счету. Осторожность, однако, удерживала, и мы решили пробираться к Маастрихту, в Голландию, где действовали наши собратья.

В Голландии, врезавшейся в Арденны узким клином, мы обосновались на одинокой ветряной мельнице. Она не работала, но мучной пыли было везде так много, что в несколько дней все покрылись каким-то седым налетом. Одного взгляда было достаточно, чтобы определить, где мы обитаем, поэтому остерегались высовывать нос. Хозяин не очень обрадовался, обнаружив на своей мельнице обросших вооруженных людей. Угрюмо и молча выслушав наши объяснения, он неохотно согласился:

- Ладно уж, оставайтесь. Только я вас не видел и вы меня не знаете...

Хорьков упрекнул Устругова в беспечности: тот отпустил мельника домой, несмотря на совет задержать его.

- Типичный куркуль, - определил Деркач. - Непременно выдаст.

Георгий отмалчивался, хотя видно было, что тоже обеспокоен. Наше беспокойство еще более возросло, и мы приготовили оружие, когда услышали перед вечером, что кто-то бродит вокруг мельницы. Неведомый посетитель то приближался к лесенке, ведущей к нам, то отходил, а затем возвращался опять. Не выдержав напряжения неизвестности, Устругов спустил предохранитель пистолета и вышел. Мы ждали минуту, две, три, готовые ринуться ему на помощь. Однако вместо выстрелов услышали восклицания, смех и опять восклицания. Вскоре, впустив в помещение клубы холодного воздуха, Георгий втащил молодого голландца, который почти год назад привел нас с хутора Крейса в Неймеген.

Восхищенно осматривая нас, тот пожимал руки и, как в тот раз, четко и ясно возглашал по-русски:

- Здравствуй, друг!

И наши товарищи, подобно нам самим, принимали его за русского и сыпали восклицаниями и вопросами. Макс отвечал только недоуменным взглядом.

Мельник, как рассказал Макс, прислал к нему своего сына, который шепнул на ухо, что на их мельнице прячутся люди, называющие себя русскими. Макс тут же отправился сюда, чтобы проверить, действительно ли это русские или самозванцы какие-нибудь. Конечно же, он не ожидал встретить здесь Устругова и меня. Его небольшая группа находится в этих местах недавно: им тоже пришлось удирать от немецких "карателей". Макс признался, что ничего серьезного они еще не сделали, но надеются, что в будущем им повезет больше.

На мой вопрос, не встречал ли он Хагена, парень весело воскликнул:

- Как же, встречал! И все еще часто встречаю. У себя в отряде.

- Неужели пацифист взялся за оружие?

- Взялся. Да еще так крепко, что теперь его и силой не отнимешь. Я же говорил тогда: концлагерь - хорошая школа...

Макс начал вслух мечтать, как было бы хорошо, если бы удалось совместно провести парочку налетов на железнодорожные узлы или напасть на немецкий склад в окрестностях Маастрихта.

Однако совместных операций нам осуществить не привелось. Голландские друзья передали через того же Макса, что считают целесообразным пока притаиться. Советовали копить силы для того времени, когда на Востоке и Западе завяжутся решающие бои.

К весне, когда немцы, успокоенные затишьем в Арденнах, увели полицейские части, мы вернулись на кирпичный завод, и Устругов стал вновь колесить по лесам и горам, собирая рассыпавшиеся по глухим уголкам группы. Упрямый и неутомимый, он не давал отдыхать никому, посылая меня, Хорькова, Деркача, Жозефа в разные стороны. К нашему удивлению и радости, мы обнаруживали в Арденнах новые группы, с которыми раньше не встречались.

Приехавший к нам Валлон сообщил, что в центре создан штаб внутренних сил Сопротивления Бельгии, которому будут подчинены не только бельгийские или бельгийско-русские, но и чисто русские отряды. Он советовал стягивать разбросанные отряды поближе друг к другу, чтобы быть готовыми действовать не мелкими, слабыми группками, а крепким и мощным кулаком.

- Это лето будет последним летом войны, - сказал он на прощание и, прищурив хитрые глаза, добавил: - Если, конечно, все сделают те, которые могут сделать...

В течение одной недели мы собрали все наши группы вокруг завода. Их насчитывалось уже больше двадцати, хотя общая численность не достигала и двухсот человек. Каждая группа имела своего командира, воинские звания которых были потрясающе несоизмеримы: от ефрейтора до полковника. Полковник, правда, был только один. Это был пожилой человек, вялый в движениях, разговоре и даже, как казалось мне, в мыслях. На фронте полковник Моршанов командовал дивизией, которая была окружена и разгромлена. Он претендовал на старшинство, занял лучший топчан в нашем бараке и потребовал, чтобы "братья-кирпичники" потеснились и дали место его ребятам. Он был неглуп, военное дело, конечно, знал лучше любого из нас. Но той вольнице, которая собралась тогда вокруг брошенного кирпичного завода, нужен был не просто человек, умеющий отдавать приказы. Им нужен был смелый, энергичный вожак, за которым они пошли бы не только по велению ума, но и сердца. Таким вожаком полковник быть не мог, и я решительно воспротивился его притязаниям на старшинство.

Служака Деркач осудил меня решительно и резко, Хорьков отделался усмешкой, а Устругов объявил:

- Я готов передать командование полковнику.

- Ты не имеешь права делать этого, - вскипел я. - Ты не назначен, а избран, а выбранные люди не могут распоряжаться своими постами, как им захочется.

- Устав говорит...

- Перестань ссылаться на устав, - оборвал я Деркача, - у нас особая обстановка. Партизаны выбрали Устругова, и только они могут заменить его другим...

Мы разругались всерьез. Обозленный на Устругова, Деркача и Хорькова, я отправился к "братьям-кирпичникам", потом пошел к другим. Мнения разделились: одни считали правильным, чтобы полковник, как старший по званию, командовал ими, другие верили больше в Устругова, чем в неведомого им человека. Но почти все соглашались со мной, что Устругов не может лично передать свой пост полковнику: они сами хотели решать этот вопрос.

Собрание, состоявшееся в тот же день, было долгим, бурным и закончилось почти единодушным решением избрать командиром Устругова, а начальником штаба - Моршанова. Вопреки моему ожиданию Георгий, не обменявшийся со мной во время всего собрания ни единым взглядом, вдруг предложил избрать меня политруком. Голосование за меня было менее единодушным, но все же большинство поддержало своего командира. Тут же Моршанов внес предложение именоваться впредь "партизанской бригадой", и оно было с энтузиазмом принято.

- Почему бригадой? - недоумевал Георгий, когда мы оказались втроем.

- Рота, батальон, полк звучат слишком определенно, - ответил полковник, - а бригада... она может сокращаться или увеличиваться почти до любого состава.

- Вы думаете, что она когда-нибудь дойдет до нормального состава?

- Не велика беда, если и не дойдет...

Бригада действительно не дошла до нормального состава, хотя временами в ней насчитывалось до шестисот человек. Эти шестьсот человек не собирались тогда вместе. Они продолжали действовать небольшими группками, которые временами сливались в один отряд, объединялись для проведения отдельных операций. Штаб назначал командира, хотя часто отряд возглавлял сам Устругов. По окончании операции отряд снова распадался на отдельные группы.

И только летом 1944 года вся бригада была собрана вместе. Диверсий на дорогах и налетов на мелкие пункты врага было уже недостаточно. Отступая под напором союзных армий, вырвавшихся с нормандского плацдарма, германские части покатились на восток. Перед Дюмани, которого назначили командующим южным районом внутренних сил Сопротивления Бельгии, была поставлена задача помешать немцам, которые стремились остановить продвижение союзников к границам Германии, закрепиться в Арденнах. Лучшим способом помешать врагу удержаться на удобных горных перевалах и переправах было захватить их и не подпустить к ним немцев.

Нашей бригаде досталась дорога Намюр - Марш. В течение двух-трех дней мы очистили ее от немцев, взорвали мост через горную речку недалеко от Намюра и сделали на дороге такой завал, что для его расчистки потребовалось бы много людей и немало техники. Вокруг взорванного моста и завала создали позиции, которые не так-то легко было взять. Мы могли держаться тут даже с нашим слабым вооружением против значительных сил.

Одна из колонн отступающих немцев двинулась через Арденны по занятой нашей бригадой дороге, и нам пришлось принять на себя их ожесточенный напор. Сотня Хорькова, укрепившаяся около разрушенного моста, дралась беспрерывно двадцать восемь часов и вся осталась там. К нам на перевал прибежал только Яша Скорый, которому было приказано доставить донесение командиру. Он был настолько расстроен и подавлен гибелью товарищей, что тут же, у наших ног, уселся на землю и разрыдался.

Моршанов полагал, что немцы появятся на перевале через день: раньше не могли построить мост. Они появились, однако, уже перед вечером того дня. Не дожидаясь постройки моста, начальник немецкой колонны послал часть солдат вперед. Командиру авангарда было приказано любой ценой овладеть перевалом, и он бросал своих солдат в беспрерывные атаки, которые мы отбивали. У противника было почти такое же легкое оружие, как у нас, и патронов не намного больше. В сумерки атакующие подползли почти вплотную к нашей позиции и бросились врукопашную. Они жестоко поплатились за это легкомыслие: партизаны были к тому времени мастерами этого вида схваток (у нас всегда недоставало патронов, и мы учили всех прежде всего рукопашной).

Поздно вечером к немцам прибыло подкрепление. Они открыли беспорядочную стрельбу, освещая время от времени перевал ракетами. С рассветом они поднялись в атаку и не прекращали атак до полудня, когда на дороге показались головные машины колонны.

Положение наше резко ухудшилось. Атакующие выкатили на дорогу пару пулеметов. Под их прикрытием немцы снова приблизились к нам, чтобы атаковать. Но как только они поднимались, пулеметы умолкали, и мы немедленно открывали огонь. Солдаты валились на землю, и пулеметы снова хлестали по нашим бойницам. Потом они опять замолкали, а немцы вскакивали и бежали к нам, и мы опять били в них почти в упор. Мы отбивали атаку за атакой. Грязно-зеленые фигуры устелили дорогу так плотно, что атакующим немцам приходилось бежать по трупам своих товарищей. Но с каждой атакой немцы падали на землю или прятались за камнями все ближе и ближе к нам. И наши потери становились все чувствительнее. Из шестисот человек, которые пришли на эту дорогу пять дней назад, оставалось, наверное, не больше ста восьмидесяти - ста пятидесяти. Патроны были на исходе.

- Продержаться бы до темноты, - устало и равнодушно сказал Моршанов, когда мы собрались на короткое время вместе.

- До темноты? - переспросил Устругов. - А потом что? С наступлением темноты им же легче будет. Их много больше, и они голыми руками передушат нас.

- С наступлением темноты можно оторваться и уйти в лес.

- Значит, позволить им пройти по дороге? - настороженно и подчеркнуто тихо проговорил Георгий. Я знал, что скрывалось за этим понижением голоса, и ждал вспышки гневного ожесточения.

- Они все равно пройдут.

- Не пройдут! - вдруг закричал Устругов. - Не пройдут, пока я жив. И я застрелю всякого, кто посмеет покинуть оборону! Застрелю, будь тот мерзавец хоть начальником штаба или комиссаром!

Оборванный от ползания по камням, обросший и грязный, Георгий был действительно страшен, и я верил, что в таком состоянии он без колебаний застрелит всякого, кто осмелится не подчиниться его решимости удерживать перевал.

Неожиданная помощь пришла к нам... с неба. Авиация союзников, преследуя немецкие колонны, обнаружила нашу дорогу, забитую немецкими машинами. Пять истребителей один за другим пронеслись прямо над дорогой. Пулеметы крупного калибра врезались в тесно стоявшие машины, заставив солдат шарахнуться в кюветы. Несколько машин загорелось, и их бензиновые баки взрывались, обливая все вокруг пылающей жидкостью.

Самолеты развернулись и снова один за другим проревели над дорогой, вспарывая своими пулями поблескивающий на солнце асфальт. Теперь черные столбы дыма взметнулись уже в десяти-пятнадцати местах, и грохот взрывающихся баков или канистр с горючим стал сотрясать окрестности. А когда взрывы прекратились, мы отчетливо услышали звонкие неторопливые выстрелы.

- Пушки, - отметил Моршанов. - Танковые пушки.

- Танков еще не хватало, - с ожесточением отозвался Устругов и выругался с той самой витиеватой смачностью, которую я слышал впервые от него под Смоленском. - С танками нам не справиться, теперь они пройдут. Но мы все равно будем держать их так долго, как можем.

- Даже если удержим только час?

- Даже если удержим только десять минут. Мы еще заставим их заплатить и за это.

Немцы, однако, и не пытались атаковать нас. Они бросали грузовики и кучками убегали в лес, испуганно оглядываясь на невидимую нам за изгибом дорогу. Они спасались от чего-то более страшного.

Вскоре из-за поворота выполз танк с американскими знаками, подошел к нашему завалу и остановился. Откинулась крышка люка, и молоденький офицер высунулся по пояс и начал осматриваться. Устругов вылез из укрытия и, поманив меня, вышел на дорогу. Американец потянулся к пистолету, резко выкрикнув:

- Кто такие?

Устругов тяжело поднял руку к своему берету и четко отрапортовал:

- Командир первой советской партизанской бригады в Арденнах лейтенант Красной Армии Устругов.

Американец удивленно выпучил большие светлые глаза, оторвал руку от кобуры пистолета и поспешно приложил ее к ребру стальной каски, вытягиваясь, как перед начальством.

ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ

Уже на другой день мы были в Марше, и дядюшка Огюст отвел нам с Георгием в "Голубой скале" ту самую угловую комнату, которую занимали раньше немецкие офицеры. С утра до поздней ночи взбудораженный городишко звенел песнями и музыкой. Девушки и женщины обнимали и целовали партизан и американцев. Мужчины зазывали в гости, чтобы угостить самым лучшим в доме вином. Хотя немцы были еще недалеко, бельгийцы радовались освобождению с увлечением и непосредственностью детей.

Осень в Арденнах всегда хороша; в тот год она была великолепной. Дни стояли солнечные, теплые, с той голубой прозрачностью в воздухе, когда все казалось значительно ярче и ближе, чем было на самом деле. По утрам над горными речками и падями поднимались туманы, которые светились и таяли под солнцем, открывая пеструю красоту леса каждый день заново. Яркой бронзой оплывали свечи берез, ало пылал клен, упрямо зеленел дуб, сдававшийся осени последним.

По горным дорогам гремели военные обозы, доставлявшие снаряжение пришедшим в Арденны войскам. На окраинах поселков, у перекрестков дорог выросли груды канистр с горючим, ящиков с патронами и снарядами. Лужайки и поляны были заставлены новенькими "шерманами" (танками) и грузовиками. На опушках прятались тысячи зеленоватых орудий. Этот гигантский склад оружия и боеприпасов охранялся ленивыми постовыми, которые дремали около своих палаток, совершенно не интересуясь теми, кто едет или идет мимо. Они несколько оживали только тогда, когда по дороге проносился джип ("виллис") с военной полицией. Дюжие парни в белых касках, перетянутые белыми поясами и портупеями, взбадривали дремлющих весьма примитивным, но всегда действенным способом, и часовые побаивались их.

Американское командование отвело нашей бригаде для охраны большой участок Арденн между Уффализом и Лярошем, и мы опять разбились на мелкие отряды, чтобы занять мосты и мостики, перекрестки горных дорог. Вопреки опасениям в лесах было спокойно. Отставшие немецкие солдаты старались проскользнуть поближе к дому незамеченными; натыкаясь на наши посты, не оказывали сопротивления, с готовностью поднимая руки.

В октябре установилось полное затишье. Солдаты и офицеры проводили большую часть времени в городах, уезжая порою от месторасположения своих частей на десятки километров. В Марше, Льеже, Намюре, Шарлеруа, Ляроше открылись офицерские и солдатские клубы (отдельно). Появились даже танцевальные школы, в которых нарядные, легконогие бельгийские девушки старательно и робко обучали неуклюжих, громко топочущих вояк сложным поворотам и па.

Партизаны тоже уходили в ближайшие поселки и городки, где было, конечно, веселее, чем в лесу. Я пробирался в Марш, в "Голубую скалу", где повеселевшая Аннета принимала меня с заботливой нежностью. Мы были молоды и счастливы тем единственным счастьем, которое дается только любовью любимого человека.

Устругов не хотел отлучаться из бригады и посоветовал мне остаться с ним, когда до нас дошли тревожные слухи о странных приготовлениях немцев. Я остался, послав Аннете записку, что увижу ее через несколько дней.

Но увидел я ее лишь два месяца спустя. Немцы нанесли свой последний и единственный сильный удар по союзникам через Арденны. Они сокрушили части первой американской армии, оборонявшие Арденны, и заставили нас снова уйти в горы. Мы потеряли на мосту Стажинского, в которого выстрелил переодетый в американскую форму немецкий диверсант.

Тот месяц, пока немцы занимали восточную часть Арденн, был одним из самых тяжелых. Фронт не имел тогда в Арденнах определенной линии. Окруженные немцами, американские части продолжали сражение, оставаясь в тылу наступающих. Немцы выбрасывали далеко вперед парашютистов, которые захватывали населенные пункты и перекрестки дорог в тылу обороняющихся. Вокруг парашютистов немедленно замыкалось кольцо. Помимо танковых клиньев, которые продвигались по главным дорогам, в лесах и горах Арденн полыхали очаги схваток, и часто было трудно понять, кто кого окружил, кто атакует и кто обороняется.

Со своими автоматами и карабинами партизаны были в те дни танковых сражений не очень опасными противниками. Однако вредить на дорогах, нападать из-за угла мы могли. Мы взорвали два моста на дороге Бастонь Льеж и сожгли большой склад горючего недалеко от Уффализа. Правда, это было американское горючее, но немцы использовали его для заправки захваченных ими американских танков и грузовиков. Когда немецкие войска начали отступать, мы снова вылезли на дорогу и сожгли несколько машин.

Однако гитлеровцы заставили нас заплатить за это высокой ценой: партизаны потеряли сразу восемь человек. Мы слишком поздно сообразили, что это не фольксштурмисты.

После окончания боев партизаны вновь вышли из леса. Возвращение в знакомые и такие добрые для нас городки было тяжелым. Смерч войны сокрушил их краснокрышие дома, разнес в щепы мосты, изрыл воронками мостовые, вырвал деревья. Многих знакомых не оказалось: одни ушли, боясь немецкой мести, другие погибли. В "Голубой скале" я нашел только старого Огюста: его дочерей эвакуировали на север - не то в Брюссель, не то еще дальше. Почта все еще не работала, и он, конечно, ничего не знал о них.

Власти отвели нашей бригаде казармы бельгийской армии, которая все еще была в плену. Выстроив бойцов на плац-параде, мы с горечью и болью осмотрели их. Некоторые отряды совсем не вернулись, и мы только значительно позже узнали от бельгийцев, где и как погибли они. Устругов, прихрамывая на левую ногу и держа на перевязи левую руку (его ранило дважды), прошел вдоль передней шеренги. Многие партизаны, как и он сам, были перевязаны.

Мне казалось, что сейчас самое подходящее время сказать хорошую речь о вероломном враге, о верности в братстве по оружию, о мужестве и потерях, о славе и победе. Георгий выслушал меня и устало махнул рукой.

- Зачем говорить?.. Они ведь знают это. Может быть, не всякий скажет это так красиво. Но настоящая красота все-таки не в словах, а в действиях человека...

Через несколько дней штаб бригады получил телеграмму от советской военной миссии с распоряжением немедленно прислать человека для доклада. Устругов послал меня.

Начальник миссии, седоголовый грузноватый генерал с очень живыми и веселыми глазами, встретил меня снисходительным и в то же время довольным смешком.

- Слышали, слышали о вашей партизанской бригаде. Москва заинтересовалась и требует подробный отчет. Дорогие союзники наши бубнят в газетенках своих, будто русские на Западе на немецкой стороне воюют. Это, конечно, сплошное вранье. Не было тут русских на немецкой стороне. А вот такие, как вы, были. Были во Франции, были в Бельгии, были в Голландии, были в Италии. Даже в Люксембурге были. Пишите поэтому подробно, как, где, кто, что и т. д.

Писание доклада заняло немного времени. Генерал, прочитав и похвалив доклад за ясность и стройность изложения, все же не отпустил меня.

- Ждать, - приказал он с краткой категоричностью военного. - Москва слово свое должна сказать. С этим словом вы и к ребятам своим вернетесь.

Я поселился в мансарде того дома, который отвели военной миссии. Каждое утро спускался вниз и целыми днями околачивался в канцелярии, стараясь попасться на генеральские глаза. Занятый и всегда торопящийся, тот не замечал меня или делал вид, что не замечает. И лишь дней семь спустя вдруг остановился передо мной и, протянув руку, объявил:

- Кончилось ваше ожидание, лейтенант. Можете отправляться к себе.

- А что Москва? Какое же слово пришло из Москвы? - забормотал я, всматриваясь в смеющиеся глаза генерала. - Вы же говорили, Москва слово свое должна сказать.

- Слово? - переспросил генерал, точно впервые слышал об этом, а потом, будто вспомнив о чем-то, воскликнул: - Хорошее слово из Москвы получено! Очень хорошее! Советское правительство решило требовать, чтобы ваша бригада была возвращена домой с оружием в руках. Поезжайте к своим, скажите об этом. Они, наверное, обрадуются.

- Конечно, обрадуются, товарищ генерал! Очень обрадуются!..

И я помчался назад, несказанно взволнованный. Как же! Родина оценила поведение наше!

И партизаны действительно обрадовались. Они бросились качать меня, точно не правительство, а я распорядился вернуть бригаду домой с оружием в руках. Затем с таким же азартом они подхватили Устругова и стали подбрасывать его к самому потолку. Потом они вытащили его, меня, полковника Моршанова во двор и почти бегом понесли по кругу, не слушая приказа командира немедленно опустить нас на землю. Они хватали своих товарищей и поднимали над собой, как знамя. Энергия, рожденная радостью, находила в этом выход, и никакая сила не могла бы остановить их.

Наше шумное, даже несколько буйное ликование было прервано появлением на плац-параде Шарля и его друзей из внутренних сил Сопротивления. Их отряд размещался недалеко от нас, и время от времени партизаны ходили к ним, а они к нам в гости. Бельгийцы были мрачно настроены, и мы сразу догадались, что на этот раз они пришли не затем, чтобы просто навестить нас.

Цель их визита была в самом деле сложнее: они пришли за помощью. Отряды внутренних сил Сопротивления получили приказ отправиться на север, где немцы закрыли доступ в Антверпен с моря.

Германские войска заняли оба берега бухты Шельды, через которую корабли шли к крупнейшему порту Европы. Чтобы немцев не могли выбить с суши, они открыли шлюзы плотины и залили водой низменность, лежавшую за ними. Союзники не хотели ввязываться в тяжелое и дорогостоящее сражение и предложили бельгийцам самим очистить берега бухты. Бельгийское правительство согласилось. С одной стороны, оно ослабляло силы, собранные в отрядах внутреннего Сопротивления, с другой стороны, вносило вклад в общее дело поражения Германии.

Партизаны выслушали просьбу Шарля, посерьезнев и помрачнев. Они с тревогой и надеждой посматривали на Устругова, который стоял рядом с бельгийцем. Каждому было понятно, что командир решает, но каждый чувствовал, что общая воля совпадет с его желанием. Георгий знал это и молчал: ему не хотелось отнимать у людей надежду на скорое возвращение домой, не хотелось также отдалять их от бельгийских друзей, нуждавшихся в помощи.

Сердитый и хмурый, повернулся он ко мне.

- Ну, как, комиссар?

Привыкший нести свое бремя на своих плечах, тут он невольно переложил его на меня. Глаза людей, окружавших нас, уставились в мое лицо. Они знали, что такое война, и не хотели воевать ни одним днем, ни одним часом больше, чем необходимо. В то же время мы не могли выйти из войны, пока она продолжалась. Ближайший к нам враг был на севере, на берегах бухты Шельды, и я сказал, что мы должны помочь нашим бельгийским друзьям.

Партизаны молчали. Молчали долго, тяжело, угрюмо. И тогда Устругов, вдруг приняв решение и сразу как будто посветлев лицом, громко и почти весело спросил:

- Ну, как, поможем?

- Поможем... поможем... - раздалось несколько неуверенных голосов. Раз нужно помочь, поможем...

Никто не возражал, но и возгласов одобрения также не последовало. Наши друзья просто согласились на тяжкую и опасную необходимость. И мы тут же занялись сборами к поездке на север.

Бельгийцы, однако, не были готовы, отъезд задерживался, и партизаны забеспокоились. Они подходили то к Устругову, то ко мне и спрашивали, когда бельгийцы тронутся с места.

- Куда ты спешишь? - спросил я Мармыжкина, обеспокоенного задержкой.

Он опустил голову и, ковыряя носком ботинка землю, виновато пробормотал:

- Кончить бы поскорее тут да домой... Там теперь, ох, как мужицкие руки нужны! Дома-то у всех одни бабы да малые дети остались...

Дня два спустя к казарме подошла колонна больших американских грузовиков: за нами. Первыми погрузились и отправились на север дружинники Шарля. Было ветрено, слякотно, холодно; дружинники усаживались на дно грузовиков и прятали лица. Их машины проходили мимо нас молчаливые, и это произвело на партизан угнетающее впечатление.

Мы расселись по грузовикам так же угрюмо, молча и тоже начали прятать лица от холодного мокрого ветра. Устругов остановился перед моим грузовиком.

- Как на похороны, - пробормотал он, кивая головой на грузовики, и как-то неопределенно предложил: - Песню, что ли, спеть...

- Хорошо бы, - также неопределенно поддержал я. - Только кто запевалой будет? У меня голос, сам знаешь, слабый.

Георгий пошел к соседним машинам, выкликивая обладателей сильных голосов, подзывал их к себе и убеждал не сидеть сычами. Затем, забравшись в свой грузовик (он отказался сесть в кабине шофера), начал дирижировать этим необыкновенным хором на колесах. Получалось плохо, но вопреки ожиданию ребята не замолкали, а стали перебрасываться язвительными замечаниями и шуточками, развеселились и, наконец, запели. Запели с подъемом, радостью, с озорством.

Наша шумливая, поющая колонна врывалась в унылые бельгийские городки, проносилась по их мокрым улицам, заставляя обитателей выскакивать из домов или прилипать к окнам. Скашивая глаза на случайных слушателей, ребята пели еще звонче, веселей, с уханьем и присвистом: знай, мол, наших!

Вечером мы прибыли в Брюссель, не останавливаясь, пересекли его и устремились по широкой дороге к Антверпену. Мосты были еще взорваны, грузовикам приходилось покидать дорогу, делать большой крюк, потом снова возвращаться на нее. И хотя расстояние от бельгийской столицы до "водного фронта", как именовался тогда тот участок, было небольшое, мы добрались на берег бухты только к утру.

День был пасмурный, серый. Низкое небо было темным и неприветливым, как море, и море казалось таким же бескрайным и бездонным, как небо. Перед нами, насколько хватает глаз, волновалась грязная холодная вода. Лишь прямо далеко впереди из воды выступала узкая черная полоска со странными кучками, очень похожими на муравьиные. Это был берег. Кучи когда-то были домами, но они сожжены или разрушены бомбардировками с воздуха и земли: немцы соорудили под ними свои огневые точки.

Врага нельзя было одолеть с суши - его прикрывала вода, нельзя было взять и с моря - мешало мелкое дно. По залитой равнине не могли пойти ни танки (слишком вязко), ни "утки" - амфибии (слишком мелко). Тут мог пройти только человек, смелый, самоотверженный, ненавидящий сидящего в теплых подвалах врага, готовый на холод и голод, на риск и смерть во имя дела, которое ставит выше жизни.

Весь тот день мы долго топтались на чердаке кирпичного домика, отведенного под штаб бригады, смотрели то в бинокль на рябившую под ветром воду, то на карту местности, изучая овраги и лощины, которые следовало обходить. Чаще же всего вглядывались в черную дальнюю полоску. Над кучами кирпича и камня поднимались легкие дымки: противник грелся, готовил пищу, жил. Еще жил.

Валлон и Дюмани, приехавшие к нам, сочувственно и старательно всматривались вместе с нами то в воду впереди, то в карту перед нами. Качали головами, вздыхали; встречаясь глазами, ободряюще улыбались. Дюмани уехал перед вечером: он был уже важной персоной, его призывали в столицу какие-то неотложные дела. Валлон остался с нами до начала атаки.

Собственно, атака началась лишь к утру, когда мы добрались до той узкой черной полосы земли и, почувствовав под ногами твердую почву, бросились врукопашную - в последнюю и самую страшную рукопашную, в которой не было ни пленных, ни раненых. Но до этой атаки, продолжавшейся не более десяти минут, шесть часов шли мы по воде. Уровень ее был различен: иногда наши ноги погружались в воду только по щиколотку, порою она доходила по пояс, до груди и до горла. Тогда мы, подняв оружие над головой, двигались особенно медленно.

Туман, спустившийся на залитую равнину, скрывал нас от прожекторов и осветительных ракет. Немецкие прожекторы даже помогали: светлые пятна, возникавшие впереди, тянули к себе, указывали направление. И чем ярче становились они, тем увереннее двигались атакующие: скоро, скоро!..

Артиллерия союзников била по немецким позициям с вечера. Пушки деловито и ровно ухали за нашей спиной, не переставая. Снаряды пролетали над нашими головами, подбадривая и подталкивая. Немцы отвечали нашим артиллеристам редко, но зато щедро сыпали шрапнелью над водой, и она звонко булькала и поднимала частые тонкие фонтанчики.

Сначала мы шли цепями, стараясь соблюдать дистанцию, Георгий в середине, а мы с Моршановым по краям. Постепенно цепи перемешались, Устругов и я оказались рядом, за нами - большая группа наших парней, и мы вместе продолжали путь. Когда дно стало заметно подниматься и ноги почувствовали более прочную опору, Георгий поймал мою руку и пожал ее с такой силой, что я чуть не вскрикнул от боли. Подвинувшись вплотную к нему, я обеспокоенно всмотрелся в его лицо.

- Ты что, Гоша?

- Ничего, - тихо ответил он. - Ничего. Проститься захотелось...

Он тут же оторвался от меня и заспешил вперед, покрикивая:

- Пошли, пошли! Впереди - суша и немцы...

Светлые круги прожекторов выхватили из молочной пелены черные силуэты вооруженных людей. Чем ближе подходили мы, тем ярче горели круги, тем яснее выступали лица, руки, мокрая одежда людей.

Немцы заметили или услышали нас. Взвились ракеты. Несколько пулеметов загремело рядом, почти под ногами у нас. Георгий, шедший немного впереди, что-то крикнул, махнул призывно рукой, повернулся и побежал на невидимые пулеметы, на невидимого, но близкого врага.

Больше я его живым уже не видел. Партизаны и дружинники бежали и падали, поднимались и снова бежали, опять падали и поднимались. Иногда казалось, что все скошены огнем и никогда не поднимутся. Минутой позже думалось, что все бессмертны: атакующие бежали также тяжело и густо.

Схватка была короткой и жестокой. Немецкий гарнизон был полностью уничтожен, и на узкой полоске сухой земли, окруженной водой, стало вдруг удивительно тихо, и мы услышали печальный вскрик чаек, разбуженных боем.

- Где Устругов? - забеспокоился я, вдруг вспомнив, что не видел его с того момента, когда он, призывно махнув нам, побежал вперед. Никто не ответил, и я уже испуганно закричал: - Устругов! Георгий! Гоша! Гоша!

- Егор! Егор! - подхватил Мармыжкин тоже с тревогой в голосе.

В ответ донесся только крик чаек. Он был теперь громче и печальнее. Мы бросились искать Устругова. И нашли. Такого большого человека нетрудно было найти. Он лежал перед самым входом в подвал, где был командный пункт немцев. Крепкая рука его была вытянута в броске: она успела запустить в подвал гранату, прежде чем вражеская пуля сразила Георгия.

Мы подняли тело, перенесли его на самое высокое место и положили так, чтобы остекленевшие глаза Георгия могли посмотреть на восток: там была Родина, которую он так любил, что отдал за нее жизнь на чужой земле.

Мы собрали и положили рядом с Георгием погибших в ту ночь товарищей. Шеренга мертвых была длинной и страшной. Вытянув руки вдоль тела, они смотрели невидящими глазами в небо, светлевшее с каждой минутой все больше и больше.

Ночь осталась позади. Какой же долгой и тяжелой была эта ночь! И как дорого заплатили мы, чтобы оказаться утром на этой чужой полоске тверди!

Ч А С Т Ь П Я Т А Я

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Полет на восток укоротил ночь, и рассвет мы встретили на несколько часов раньше, чем в Америке. Черные квадраты окошек поблекли, затем стали прозрачными, и за ними вновь засверкало небо той удивительной синевы, какая бывает на больших высотах. Впереди и немного пониже появилось одинокое белое облако, похожее на медведя. Медведь тянулся к невидимому костру, который окрашивал чем-то алым его острую морду.

Длинная, сигароподобная кабина самолета неслась в воздухе стремительно и плавно. Только мелкое дрожание да шум моторов напоминали, что мы летим, а не висим между небом и океаном, который снова развернулся под нами, такой же бездонный и бескрайный, как небо.

Пассажиры еще спали. Одни лежали в откинутых назад креслах, повернувшись друг к другу спинами, другие - лицом к лицу, будто шептались, третьи запрокинули головы, выставив вверх щетинистые подбородки. Первой проснулась маленькая стюардесса, прикорнувшая на круглом табурете у буфета. Открыв глаза, она тряхнула пшенично-светлой головой, заметив, что за ней наблюдают, улыбнулась с детской застенчивостью.

- Доброе утро!

- Вы проснулись слишком рано, - сказал я. - До утра еще далеко.

Девушка оглянулась на кабину и нахмурилась. Пледы, которыми накрывала она пассажиров, чтобы уберечь от холода - самолет летит в Европу по дуге, загибающей далеко на север, - сбились у некоторых в ноги. Стюардесса встрепенулась и побежала туда. Она поднимала мягкие шерстяные полотнища кончиками прозрачно-тонких пальцев и осторожно накрывала спящих. Лишь наведя порядок, удовлетворенно вздохнула и подошла ко мне.

- Кофе хотите? Или, может быть, сок? После кофе уже не заснете, а сок не помешает поспать еще.

Кофе был горячий. Вливаясь густо-черной струей из термоса в пластмассовую чашечку, которую я держал перед собой, он дымился. Сосед по самолету, услышавший шепот стюардессы, продрал глаза и бодрым голосом, точно вовсе не спал, провозгласил:

- Кофе... Вот это хорошо! Дайте-ка и мне.

Он нетерпеливо облизывал поблекшие и помятые губы, глядя, как девушка льет кофе в его чашку. Выдернув из сахарницы короткими, но крепкими, как щипцы, пальцами сразу три пакетика, сосед надрывал их зубами и вытряхивал мельчайший песок в кофе.

- Вот хорошо! - бормотал он. - Сахар тонирует сердце, а кофе сразу возвращает человека из блужданий сна туда, где он есть: дома - домой, в чужом городе - в чужой город, в самолете - в самолет.

Стюардесса согласно наклонила голову и вздохнула.

- Иногда бывает так приятно поблуждать еще во сне, что просто жаль, когда проснешься. В жизни ведь редко случаются увлекательные вещи.

Сосед поднял на нее серые равнодушные глаза, которые казались особенно мелкими и бесцветными в темных, будто набухших мутью подушечках век. Самоуверенный и сильный, он, наверное, не знал ни увлекательности снов, ни тихой радости мечтаний.

- Сон - это необходимость, - сказал сосед. - С этой необходимостью приходится считаться, но чем скорее избавляешься от нее, тем лучше.

Девушка посмотрела на него растерянно и улыбнулась с такой беспомощностью, словно встретила на своем пути каменную глыбу, которую не могла ни устранить, ни обойти. Толстяк громко втянул губами кофе, пожевал и еще раз изрек:

- Кофе - это хорошо. Утром кофе - самое первое дело.

Самолет постепенно оживал. Просыпавшиеся пассажиры требовали сок, чай, кофе. Взъерошенные и заспанные, они сердито окликали стюардессу, бормотали просьбы или распоряжения (облеченные правом командовать никогда не упускают возможность воспользоваться им). Лишь выпив то, что приносила неизменно улыбающаяся бельгийка, они благосклонно осматривали соседей, растягивали губы в улыбках, поднимались, разминая затекшие ноги. Захватив бритвенные приборы, мужчины выстраивались перед уборными.

Обыденные и даже пустяковые, эти события не могли не только взволновать, но и просто заинтересовать. Их, однако, оказалось достаточно, чтобы вернуть меня из далекого прошлого, в котором я находился всю ночь. Подобно тому как ночной мрак уступал место дню, прошлое отходило назад. Правда, оно не опускалось сразу на дно памяти, а все еще кружило где-то под самой поверхностью. Время от времени даже пробивалось наружу, если настоящее давало малейшую зацепку.

Когда командир самолета послал по рядам кресел синий листок с пожеланием "доброго утра" и известием, где находимся, мое внимание уцепилось не за 20 тысяч футов, которыми измерялась высота полета, и не за количество миль, оставшееся до ирландского берега, а за подпись: капитан Дюман. Мысленно я тут же прибавил букву "и": Дюмани. Пилот, наверное, укоротил фамилию, как делают, подписываясь наскоро, почти все. Конечно, Дюмани, а не Дюман. Конечно, это не мог быть тот Дюмани, который командовал внутренними силами Сопротивления в Арденнах. Он теперь слишком стар, чтобы водить самолеты. Возможно, родственник. А может быть, просто однофамилец. Скорее всего однофамилец.

И все же, толкаемый внутренним беспокойством, я остановил пилота, проходившего мимо. Тот удивленно выслушал вопрос и торопливо подтвердил:

- Нет, я не Дюмани, я Дюман. Роже Дюман.

- А не встречали ли вы человека с таким именем?

Пилот собрал складки на большом лбу и крепко стиснул губы, будто силой пытался выжать нужное из памяти.

- Я знаю одного человека с таким именем. Он держит магазин в Лювене.

- Торгует?

- Да, торгует.

- Дюмани торгует? Не может быть!..

Я просто не мог представить себе его высокую и прямую фигуру за прилавком магазина, в белом фартуке, с карандашом за ухом. Дюмани не мог опуститься до того, чтобы капризные покупательницы помыкали им, приказывая подать кусок мыла или отвесить килограмм конфет. Уважаемый партизанами, признанный правительством и союзниками, Дюмани закончил войну в должности коменданта (командующего) южным районом. В первые месяцы после войны он был так важен и занят, что меня, приехавшего проститься, даже не пустили сразу к нему. Сопровождавший меня Валлон с усмешкой остановился перед массивной дверью и покачал головой.

- Ведь был же всегда доступным человеком. А теперь... как у министра.

- А он почти министр, - подхватил бельгиец, оказавшийся вместе с нами в большой холодной приемной с золочеными зеркалами и кривоногими бархатными креслами. - Или будет министром...

Министром Дюмани не стал. И хотя, вернувшись после войны домой, я потерял его след, все же не допускал мысли, что "наш комендант" занялся торговлей в Лювене.

- Дюмани торгует, - обиженно повторил летчик. - Тот, которого я знаю, торгует.

У меня не было оснований не верить ему. Помимо известного мне Дюмани, в стране были сотни или даже тысячи его однофамильцев. В бельгийских городах и поселках можно было найти, наверное, немало бакалейных лавок, рыбных лабазов и галантерейных магазинов, на вывесках которых красовалось: "Дюмани".

- Его очень легко найти, - продолжал пилот, задетый моим недоверием. - Надо только добраться до Лювена. На машине или трамваем. Будете въезжать в деловую часть города со стороны Брюсселя, смотрите направо. Большая вывеска: "Анри Дюмани". Золотые буквы по черному стеклу... Ее нельзя не заметить...

Уже урезонив себя и заставив согласиться, что однофамилец Дюмани мог иметь магазин где угодно, я вновь заволновался: совпадало и имя.

- Послушайте, капитан, а на вывеске в самом деле написано "Анри Дюмани"? Вы не могли ошибиться?

Летчик посмотрел на меня внимательно и строго.

- Не мог. Наша компания не держит пилотов с плохим зрением или плохой зрительной памятью.

- Извините, - пробормотал я, чувствуя себя виноватым и обеспокоенным. - Уж очень странное совпадение. Фамилия и имя...

- Что ж тут странного? - недоумевал летчик. - Анри Дюмани. Ничего странного...

Сосед, вернувшийся после бритья, оттеснил и заслонил капитана. Большой и толстый, он долго топтался перед креслом, а когда, наконец, уселся, летчика уже не было. С досадой и неприязнью оглядел я толстяка. Короткими крепкими пальцами он поглаживал свои рыхлые щеки и большой подбородок, точно искал, не осталась ли где седая щетина.

- Побриться и умыться утром теплой водой - очень хорошо, - важно и веско проговорил он. - Чувствуешь себя легче и лучше.

Сосед еще раз ощупал скулы и мелкие складки на подбородке, потом уставился на меня маленькими глазками. Заметив, видимо, беспорядок на моем лице, сменил благодушный тон на назидательный:

- Пока не брит и не мыт, ты вроде к выходу в люди не готов, и другим смотреть на тебя неприятно. А побрился, помылся - ты в полной форме.

Он был набит бесспорными и примитивными истинами, этот делец. И навязывал их другим с уверенностью человека, который совершает благодеяние, хотя на самом деле только портил настроение.

- Земля! Смотрите, земля!..

Радостный вопль всполошил пассажиров. Сталкиваясь лбами, они прильнули к окошкам. Впереди, далеко внизу, вырастая из океана, появилась темно-зеленая полоска. Заметно приближаясь, она развертывалась в глубь туманного горизонта и вытягивалась в обе стороны. Изрезанная заливчиками, взгорбленная холмами с черными каменистыми лысинами, земля - случись что с самолетом - была бы не милостивей океана. И все же мы обрадовались. Эта зеленая твердь была нашим материком. Океан, стоявший огромной и мощной преградой между нами и домом, оставался теперь позади.

И хотя до Брюсселя предстояло лететь еще несколько часов, пассажиры начали собираться. Они укладывали в дорожные сумки вещи, которыми пользовались ночью, торопливо заказывали десятки пачек сигарет и шоколадных плиток, коньяк и вино. Официант и стюардесса, привыкшие к этому предпосадочному торговому ажиотажу, носились по проходу. Нагруженные толстыми и длинными, как поленья, пачками сигарет, коробками шоколада и бутылками, они спешили на зов, тянулись к поднятым рукам, в которых пестрели банкноты: американские и бельгийские, канадские и австрийские. В небесах нет таможни и таможенных границ, в самолете все продавалось значительно дешевле, чем на земле, где царит пошлина. Каждый старался купить побольше.

Ажиотаж продолжался долго, но все же над Северным морем пассажирам не осталось ничего другого, как только ждать. Море было зеленовато-серым, невзрачным, и на него не хотелось даже смотреть.

Утомленный полетом и особенно своим путешествием в прошлое, я попытался задремать. Это не удалось. Сосед громко сопел, возился, потом попросил у стюардессы яблоко и, с хрустом откусив, изрек:

- Яблоко очень полезно. Как говорят, одно яблоко в ночь гонит доктора прочь. То есть ешь яблоко каждый день - будешь здоров, и врачи не потребуются.

Даже прижав одно ухо к мягкой спинке кресла, а другое прикрыв ладонью, я не мог спастись от противного трескающего звука: "хряп-хряп", за которым следовало чавканье. Раздражаясь и злясь, я поносил про себя соседа, желая ему подавиться. Но он благополучно грыз. Грыз старательно и смачно. Грыз так долго, будто ему дали яблоко величиной со школьный глобус.

Делец не только мешал дремать. Он разгонял тени прошлого, еще витавшие где-то поблизости, и гасил щемящее чувство горечи, сожаления и грусти. Это чувство появилось у меня еще в Нью-Йорке, в полете усилилось, а утром, когда, простившись в своих воспоминаниях с Георгием, я снова оказался в самолете над океаном, оно стало постоянным и ощутимым до физической боли. И чем ближе подлетали мы к Брюсселю, тем сильнее ныло сердце. Оно радовалось и болело, как перед долгожданной встречей с любимым человеком, которого ты жаждешь увидеть и боишься, что не увидишь.

До нью-йоркской встречи с Казимиром Стажинским и Крофтом у меня не было желания вновь побывать в тех местах, где мы когда-то скитались и воевали, голодали и мерзли, ненавидели и любили. Возвращение туда даже в мыслях волновало и расстраивало, и мне вовсе не хотелось заново пережить наши неудачи и промахи, легкие, скоро проходящие радости и тяжелые, незабываемые потери. Никого не радует кладбище, где похоронены близкие, а я оставил в тех краях слишком много дорогих могил.

В Нью-Йорке, получив нежданно-негаданно билет на бельгийский самолет, я почел в этом волю судьбы, которая сначала свела меня со старыми соратниками, а теперь толкала в Бельгию, на старые места. Однако бессонная ночь над океаном, во время которой я снова совершил побег из концлагеря и проделал весь путь от Бельцена до узкой полоски берега бухты Шельды, измучила меня. Я слишком отчетливо увидел искромсанное автоматной очередью лицо Миши Зверина и изжеванную на самой груди фуфайку Алеши Егорова, оставленных нами на мосту недалеко от концлагеря. В моих ушах болезненно-резко прозвенели два пистолетных выстрела, оборвавшие жизнь Павла Федунова. Я слишком пристально заглянул в черную, даже в темноте ночи, могилу на высоком берегу Ваала, в которую опустили тело Васи Самарцева. Перед моими глазами лежала страшная шеренга мертвецов, в центре которой был большой и сильный даже в своей неподвижности Гоша Устругов.

Нет, я не хотел видеть старые места и встречать старых знакомых. Они не могли заглушить вновь обострившуюся боль. Да и сами бывшие друзья... Постаревшие, обремененные семьями и заботами, они, коротко вспомнив прошлое, будут затем долго и скучно жаловаться на обиды жизни, которая обошлась с ними скверно. Вместо боевых, ловких и неунывающих товарищей, которые остались в памяти, я, очевидно, встречу либо жалких неудачников, либо растолстевших, самодовольных чужаков, помешанных на делании денег.

Может быть, только Аннета... Аннета... Впрочем, то же, наверное, и с ней. Женщина живет с мужчиной, пока любит его. Разлюбит - он перестанет существовать для нее. Изнывай, пей горькую, бросайся под поезд - ей все равно, ты останешься для нее чужой. Даже хуже, чем чужой, - постылый. И я, конечно, был для Аннеты давно чужой. Правда, Крофт сказал, что она спрашивала про меня. И замуж до сих пор не вышла. Возможно. Вполне возможно. Женщины любознательнее и любопытнее мужчин. А замуж Аннета не вышла, разумеется, не из-за меня. Ведь, провожая меня домой, она прощалась совсем, навсегда. Как же она плакала тогда!.. Глупая, хорошая Аннета... Она не знала, как и сам я не знал, что Татьяна не дождалась меня. Или не захотела ждать "пропавшего без вести". Какой-то матерый морской волк сокрушил девушку в несколько дней, проглотил ее маленькое сердечко и через неделю после первой встречи увез на Дальний Восток. Ну что ж, это вовсе не обязывало Аннету любить меня, если бы она даже знала об этом. А она не знала... И будет, несомненно, лучше, если никогда не узнает.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ

На брюссельском аэродроме, окруженном полями, было пустынно. Лишь перед серым недостроенным аэровокзалом торчали несколько самолетов. Среди них картинно выделялся стройный длинноногий "ТУ-104". Со срезанным лбом и откинутыми назад крыльями, даже прикованный к асфальту, он выглядел стремительным и быстрым.

Прохладный ветер, особенно приятный и легкий после гнетущей духоты Нью-Йорка, нес едва уловимый запах спеющих хлебов. Почти невольно повернулся я лицом к ветру, раскинул руки и вздохнул глубоко и шумно. Бог ты мой! Тринадцать лет назад я улетал отсюда домой. Тогда еще не было этого большого аэровокзала, но ветер дул такой же легкий и пахучий. Мы стояли с Валлоном, вот так же раскинув руки, вдыхали запах поля и радовались. Радовались тому, что тепло и легко, что нам хорошо, что кончилась война и мы остались живы. Даже расставание не печалило: не верили, что надолго и всерьез.

- До скорого, - сказал Валлон, провожая меня к старому, видавшему виды транспортному самолету, летевшему в Берлин.

- Пока, пока! - кричал я с лесенки, как будто мы прощались на день или два.

Смешные... Мы не заглядывали тогда даже на немного вперед. Заглянув, поняли бы, что прощаемся надолго. И все же я не поверил бы в тот день, что не увижу вновь Валлона или окажусь здесь лишь через тринадцать лет. В мою голову никогда не пришла бы мысль, что вновь высажусь с человеком, которого считал мертвым. Стажинский шел со мной рядом, устало посматривая по сторонам: он уже бывал тут.

Новый аэровокзал велик и громоздок. Под огромными сводами звонко клокотало эхо многих голосов. Чиновники и чиновницы авиационной компании в темно-синей форме метались из конца в конец, не в силах справиться с пассажирами, которые бродили по каменным просторам. В большие круглые окна в потолке, лишенные пока стекла, заглядывало небо, и редкие медлительные облака задерживались над вокзалом, чтобы полюбоваться его сумятицей.

Пойманный мной бравый молодой чиновник с черными сверкающе-прилизанными волосами, низким лбом и большим носом повертел мой билет в тонких, с длинными наманикюренными ногтями пальцах и быстро посыпал:

- В Москву, месье? Послезавтра, месье? Хорошо, месье... А пока в отель, месье. Автобус у входа, месье.

И, шагая боком, он повел нас с Казимиром к автобусу.

Ох, как трудно отделаться от воспоминаний, когда после долгого отсутствия возвращаешься на старые места! Я узнавал дороги, по которым катился в Брюссель наш автобус, узнавал перекрестки и даже отдельные дома, стоявшие вдоль дороги особняком, будто оторвавшись от города. А узнавая, немедленно вспоминал что-нибудь связанное с этим местом. Иногда большое и важное, а то совсем мелкое, пустяковое или смешное.

Отель, в который привезли нас, был большой и старый. Одной стороной выходил на площадь, другой - на оживленную улицу, и его просторные длинные коридоры напоминали торговые пассажи. Сходство с пассажами усиливалось витринами вдоль стен, в которых сверкали под стеклом ювелирные изделия, дорогие безделушки. Манекены с изящными фигурами и восковыми лицами демонстрировали последние моды. Не дожидаясь, когда покупатель-чужеземец соизволит прийти в магазин, реклама перебиралась к нему в отель.

Отведенный мне номер оказался неуютным. Почти половину его занимала огромная, как поле, кровать. На ней с одинаковым удобством можно было вытянуться вдоль или поперек. Однажды на такой кровати мы спали впятером. Это было в другом отеле, но здесь же, в Брюсселе, после сражения на "водном фронте". Город отапливался плохо, в номере, который дали нам военные власти, было холодно, и мы улеглись на одной кровати, прижавшись друг к другу. Только Жозеф отталкивал Аристархова, который сильно наваливался на него. Сеня стучал кулаком в его спину. "Не возись, дьявол! Привык с девчонками спать, теперь покоя не находишь". Но холод угомонил скоро и Жозефа. Проснувшись к утру, я обнаружил, что Жозеф сам прилип к соседу. Жозеф... Где теперь этот рыжий и веснушчатый, как подсолнечник, парень? Парень... Этому "парню" теперь, наверное, лет тридцать пять тридцать семь...

Я поймал себя на том, что опять погружаюсь в прошлое. Я распахнул окно и уставился на площадь. Она была пустынна. Лишь у ярко освещенного газетного киоска на другой стороне несколько парней рассматривали парижские журналы с обнаженными красавицами да на трамвайных путях стояла маленькая женщина с ломиком в руках. Трамваи, наползавшие на нее то с одной, то с другой стороны, сыпали искры и погромыхивали. Женщина звякала ломиком, переводя рельсы, и вагончики с опущенными окнами катились дальше, озаряя голубыми вспышками темные улицы. Город глухо шумел. В этот монотонный шум изредка врезывались одинокие, какие-то панические вопли автомобилей, иногда совсем рядом слышался смех и громкие голоса.

Каким же темным и тихим был этот город в конце лета 1943 года, когда я впервые приехал в него! Из окна мансарды, где меня поселили, ничего нельзя было увидеть... Опять! Я опять возвращался в прошлое...

С досадой задернув штору, отошел к столу. Но там ждало новое искушение: пухлая желтая телефонная книжка. Полистав ее, можно в полминуты установить, живут ли твои знакомые в этом городе или не живут, найти их адреса и - что важнее - телефон, с помощью которого тут же можно связаться с ними. Почти непроизвольно открыл я книжку на букву "В": Валлон, Луи. Вероятно, он. Я соединился с городом и набрал номер. Телефон подавал сигнал за сигналом: "Гу-у, гу-у, гу-у". Там, на другом конце провода, никто не подходил. С досадой отнял я трубку от уха, готовясь опустить на рычажок, но в трубке вдруг щелкнуло, и смеющийся молодой голос прокричал издалека:

- Ал-ле, ал-ле-о...

- Могу я говорить с месье Валлоном?

- С которым? - стараясь подавить смех, переспросили в трубке. - Здесь их трое. Ученик, студент и депутат.

- Кажется, с депутатом, - немного замялся я, не зная нынешнего положения Валлона.

- О, вы даже не знаете, с кем хотите говорить, месье, - со смешком отозвался голос. - Студент и ученик рядом и готовы к вашим услугам. Депутата придется позвать.

И звонко заорал:

- Папа, спускайся, с тобой хотят говорить.

Депутат долго спускался, взяв трубку, прокашлялся сначала (Валлон и раньше покашливал, "горло прочищал") и устало-скучным голосом сказал:

- Слушаю.

- Говорит Константин Забродов. Тот самый, с которым вы вместе в Бельцене были, бежали в Голландию, затем здесь, в Бельгии, не раз встречались.

- Константин! - обрадованно закричал Валлон. - Ты здесь, в Брюсселе? На выставку приехал? Я так и думал: русских тут теперь много, Забродов, если сможет, обязательно приедет. И ты вот приехал. Молодчина! Где остановился?

Я сказал.

- Слушай, - торопливо и взволнованно заговорил он, - мы должны встретиться. И немедленно! Знаешь что? Приезжай ко мне. Бросай этот буржуйский отель, там только наши помещики, немецкие капиталисты да американские туристы останавливаются. Поживешь у меня, с моим студентом в одной комнате. Не так шикарно, конечно, как в твоем отеле, а зачем тебе шик? Ты ведь на выставке целыми днями будешь пропадать. Приезжай! А?

На меня словно весенним ветром подуло, я вздохнул с облегчением. Валлон не изменился, несмотря на годы. Мне хотелось увидеть его, вновь обнять, заглянуть в черные то дружески веселые, то злые до неприятного блеска глаза.

- Хорошо, Луи, - сказал я. - Сейчас же спускаюсь вниз, ловлю такси и еду к вам. Если не ошибаюсь, мне придется далеко ехать. Это ведь на окраине?

Валлон засмеялся.

- А ты думал, депутат парламента обязательно живет в центре? Во дворце?

- Ничего не думал. Если хочешь знать, мне даже приятно, что ты живешь на окраине. Дворцы портят людей.

- А роскошные отели?

- Не язви. Отель оплачивает авиационная компания: я ведь пролетом тут.

- Пролетом? Откуда? Куда?

- Из Нью-Йорка. Лечу, конечно, в Москву.

- Когда?

- Послезавтра.

- Послезавтра?

- Да, послезавтра.

Валлон прокашлялся и решительно объявил:

- Ну, послезавтра, положим, ты не улетишь. Ты не можешь послезавтра улететь. Это просто нехорошо, неприлично, даже нечестно. Впервые за тринадцать лет здесь - и только на пару ночей. Совести у тебя нет. Это, знаешь...

Он вдруг прервал себя, вздохнул, будто дунул мне в ухо, и сменил крикливый тон на просительный.

- Ладно, приезжай скорей. Здесь поговорим. Если сможешь остаться еще на пару дней, буду очень рад, нет - ничего не поделаешь. Спасибо и за то, что покажешь себя. Приезжай только поскорее.

- Еду, еду, Луи. Только разреши мне друга одного привезти с собой. Можно?

- Конечно. Хоть десяток привози. И я и ребята мои будут рады русским.

- Он не русский, Луи. Он поляк.

- Все равно вези. Национальность не имеет значения. Важно, что он твой друг.

- Он и твой друг, Луи.

- Мой? Кто же это? Стажинский? Казимир Стажинский? Какого же дьявола ты водишь меня за нос? Приезжайте оба скорее. Его я тоже давно не видел...

Шофер такси, торчавшего перед отелем, выслушав адрес, высунул сильно полысевшую голову, удивленно переспросил, подумал и неодобрительно хмыкнул.

- Это далеко, месье. И там ничего веселого нет.

- Мы ничего веселого и не ищем.

- Ваше дело, месье, - с явной обидой в голосе заметил шофер. - Мне-то все равно. На окраину так на окраину. Только отсюда по вечерам больше к площади де Брукера вожу. Там рестораны, кафе, ночные клубы. Там всякое такое, что одинокому мужчине требуется.

Он выпрямился за рулем, поерзал на месте, но мотор не включил, выжидательно повернув к нам свое толстощекое, с маленьким носиком лицо. Не дождавшись изменения адреса, сердито поджал губы, отвернулся и резко даванул на стартер.

Мы проехали вдоль улицы, на которой стоит отель, повернули налево и нырнули под большую эстакаду. Я не мог припомнить ее и наклонился к шоферу.

- Городская магистраль, - сердито ответил он. - Недавно построена. Чтобы улицы от машин разгрузить, говорят. А что всю красоту города испакостили, это им горя мало. За Америкой тянутся. А какая уж тут Америка!

Центр действительно выглядел несуразно, и я готов был согласиться, что брюссельские строители в самом деле плохо заботились о красоте города. Но шофер оказался не поклонник красоты, а просто брюзга. Остановившись во второй или третий раз перед светофором, обиженно пожаловался:

- Наставили чертовых красных глаз на каждом шагу, хоть машину бросай да пешком иди, скорее в нужное место доберешься.

Вспоминая пустынные черные улицы военного времени, я с радостью смотрел на праздные толпы, которые текли в обе стороны, перепутываясь, но не сливаясь. Перед витринами, освещенными ярким внутренним светом, образовались как бы лужицы, которые убывали и пополнялись почти незаметно. Постояв перед светлым окном, пары, молодые - в обнимку, постарше - под ручку, совсем пожилые - просто рядом, двигались дальше, к другому окну, к другой витрине.

- Ну, скажите, пожалуйста, - обратился к Стажинскому шофер, когда машина остановилась перед светофором, - чего они бродят от витрины к витрине? Чего они разглядывают? Ведь купить-то все равно не смогут.

- Развлечение, видимо, - неохотно отозвался Казимир.

Шофер покрутил головой и фыркнул.

- Развлечение... Разврат это, по-моему, а не развлечение. Они глазами покупают, а в мыслях все это домой перетаскивают. Есть такие, что им мало только в мыслях домой таскать. Приходят ночью, когда никого нет, трах-тарарах по стеклу и давай хапать. А хозяева не дураки, у них там провода, сигнализация, звон-перезвон, сторожа, полиция - и... пожалуйте, садитесь, мигом доставим в тюрьму... Вот к чему это ведет!

Забитые народом кафе с распахнутыми дверями и открытыми окнами, которые волновали и радовали меня светом, шумом, жизнью, вызвали у шофера такси только раздражение.

Лишь на маленькой узкой улочке, выходящей на площадь ратуши, шофер стал добродушнее. Вся улочка состояла из лавчонок, где даже в этот поздний час продавались сувениры. Среди них главное место занимал знаменитый брюссельский мальчик, который, по преданию, спас столицу от пожара, погасив пламя собственной жидкостью. Он был изображен в этом виде во всех размерах - от самого крошечного до естественной величины. Во всех материалах - в бронзе, меди, камне, мраморе, пластмассе, папье-маше, воске. В обеих национальных одеждах - валлонской и фламандской. Во всех костюмах - гвардейцев, пожарников, трамвайщиков, железнодорожников, моряков. Металлические фигурки мальчика были снабжены помпой, что позволяло ему выполнять свою естественную надобность по воле и в руках каждого.

Туристы, накупившие фигурок мальчика, тут же в магазине набирали в помпу воды - она предоставляется бесплатно и в большом изобилии - и выходили на улицу. Покатываясь со смеху, они запускали тонкие сверкающие струи и обливали друг друга.

- Дурни, вот дурни! - показал на них шофер и захохотал. - Купили мальчика и сами стали детьми, заигрались.

Его широкое лицо стало еще шире, круглее. Он почти любовным взглядом проводил группу расходившихся американцев, повторяя:

- Дурни... Вот дурни...

И опять захохотал.

Наше молчание, видимо, обидело его.

- Может, вы думаете, нашли, чем удивить? - с вызовом сказал он, не поворачивая, однако, головы. - Париж Эйфелеву башню показывает, Нью-Йорк стоэтажное здание, Лондон - крепость, где королям головы рубили, а Брюссель - мальчика со своим фонтанчиком. А, между прочим, наш мальчик не хуже. Не знаю, спас ли он в самом деле, как говорят, Брюссель от пожара, но пользы много приносит. Зять мой в мастерской работает, которая медных мальчишек льет, и хорошо зарабатывает. И, между прочим, отец его там же работал. Лет сорок работал и все мальчишек медных отливал. Семья его всю жизнь этим кормилась, теперь дочь моя, две внучки, ну, и зять, само собой разумеется, этим кормятся. Вот он какой, мальчишечка наш...

- Мальчишка полезный, - согласился Стажинский.

- Еще какой полезный! - подхватил шофер. Он помолчал немного, потом, вспомнив, наверное, американцев, опять прыснул: - Дурни... В самом деле дурни...

Мы выбрались, наконец, из узких улиц старого города, проехали километра полтора-два по авеню Люиз, свернули вправо. Чем дальше от центра, тем пустыннее и темнее становились улицы. Редкие фонари налетали на такси, и я видел тогда обшарпанные дома, избитые панели, серые заборы с неправдоподобно яркими рекламами. Светофоров тут было мало, пешеходы попадались редко, шофер не брюзжал.

Наклонившись к окошку машины, замедлившей бег, я начал внимательно всматриваться в дома, стараясь схватить название улицы. Это была улица Валлона, и скоро такси остановилось перед домом с нужным номером. Из освещенного провала двери выскочил невысокого роста плотный мужчина с большой, белеющей даже во мраке лысиной и бросился к машине.

- Наконец-то! - воскликнул он, принимая сначала Казимира, а затем меня прямо из двери машины в свои объятия. - Наконец-то!..

В ярко освещенной комнате Валлон обошел вокруг нас, как обходит барышник лошадей на конном базаре, его сверкающе-черные глаза единственное, что не изменилось в нем, - заискрились довольной насмешкой.

- А вас обоих развезло. Никогда не думал, что эти обтянутые кожей скелеты, откликавшиеся один на имя "Стажинский", а другой - "Забродов", способны на то, чтобы обрасти таким солидным слоем мяса и жира.

- Я тоже не мог представить, что под густой чернущей копной волос окажется такой стеклянно-голый череп, - заметил Казимир.

Обмен "открытиями" вызвал такой звонкий хохот за моей спиной, что я моментально обернулся. Черноволосый подросток и такой же черноволосый юноша покатывались со смеху, в их сверкающе-черных отцовских глазах блестели слезы. Встретив мой взгляд, они зажали рты, отчего их напряженные лица стали пунцово-красными.

- Мои, - не без гордости представил отец. - Студент и ученик.

И те, еще более напрягаясь, чтобы не рассмеяться вновь, церемонно поклонились и бросились затем со всех ног вон, грохнув хохотом за дверью. Отец укоризненно покачал головой и почему-то вздохнул.

- Постарели мы... Все трое постарели...

- Не мудрено, Луи. Времени прошло немало.

- Да, немало, - согласился он. - И прошло оно удивительно быстро. Поразительно быстро. Иногда кажется, что скитались в Арденнах только вчера. До того ярко, живо возникает все перед глазами. А иногда, наоборот, все покрывается таким туманом, что начинаешь сомневаться: да было ли это? Не приснилось ли?

- Фокусы памяти, - неопределенно заметил Стажинский. - Настроение... Обстановка...

Мы уселись, и я смог, наконец, более внимательно оглядеть старого друга. Валлон заметно потолстел, раздался вширь, поэтому казался квадратным и ниже ростом. Вместо неутомимого, смелого, хотя и настороженного подпольщика передо мной стоял благообразный и солидный делец или чиновник с круглым, помятым лицом и отвисающим животиком. Лишь глаза оставались теми же: до блеска черными, смелыми и веселыми, и они смотрели на меня с тем немного насмешливым участием, которое было так хорошо знакомо.

С некоторым запозданием я спохватился и спросил его о здоровье. Валлон вздохнул, тяжело подняв плечи: о каком здоровье может быть речь в такое время? Ответил, однако, бодро, что здоровье вполне терпимо, хотя сердце иногда пошаливает и усталость, не в пример старым временам, настигает быстрее и чаще.

Как он жил эти годы? Так же, как и все. Состояния не нажил, да и не стремился к этому. Карьеры тоже не сделал и не стремился делать. Депутат парламента? Да, уже почти двенадцать лет, и есть надежда, что будет избран на четвертый срок. От того же рабоче-горняцкого округа в районе Льежа.

Вероятно, только самовлюбленным фанфаронам их жалкие поступки и похождения кажутся великими деяниями. Нормальному человеку его собственная жизнь всегда представляется обычной. Видимо, поэтому мой друг не нашел ни в своем недавнем прошлом, ни в настоящем ничего особенного.

Валлон открыл дверь, за которой скрылись сыновья, и крикнул, чтобы те поставили кофе. Сверху ответили: "Есть приготовить кофе!" - потом по лестнице что-то прогремело, точно со второго этажа скатилась бочка с камнями, через четверть минуты грохот повторился, и внизу, за стеной раздался смех. Отец посмотрел на стену укоризненно, будто она была виновата в чем-то, и улыбнулся мягкой, почти нежной улыбкой.

Потом повернулся ко мне.

- У тебя есть дети, Константин?

- Нет, у меня нет детей. Я еще не успел жениться.

- Тэк-с, тэ-эк-с, - протянул он озадаченно. - Значит, девушка, о которой ты говорил - не помню ее имени, - не дождалась тебя?

- Не дождалась. И пока я свыкся с мыслью, что для меня ее нет, прошло время, а с возрастом мужчине становится все труднее жениться.

- Верно, - подхватил Стажинский. - Выбор становится труднее.

Валлон сочувственно положил мне руку на плечо и немного пожал: ничего, мол, старина, неженатые тоже имеют право на существование. И, следуя какой-то неведомой мне мысли, вдруг вспомнил:

- А знаешь, Аннета - помнишь, девушку в "Голубой скале", в Марше? тоже еще не замужем и про тебя недавно спрашивала.

- Она, видно, всех обо мне расспрашивает, - несколько неприязненно отозвался я, пораженный неожиданным переходом. - Один англичанин, которого в Нью-Йорке встретил, тоже говорил мне об этом.

- Вот видишь, - подхватил Валлон, не замечая неприязни. - Аннета интересуется тобой. И я должен тебе сказать, что это великолепная женщина. Еще стройная, еще красивая...

- Еще молодая, скажешь?

- Безусловно, - подтвердил он серьезно и тут же насмешливо добавил: Беда всех немолодых мужчин заключается в том, что они ищут молодость и свежесть, но отвергают их обладательниц потому, что не находят зрелости, а зрелых отвергают потому, что у них нет уже молодости и свежести...

Казимир засмеялся, Валлон подхватил смех, потом, сразу посерьезнев, легонько стукнул меня по спине.

- Я вовсе не собираюсь женить тебя на Аннете. Но было бы все же очень хорошо, если бы ты смог, если бы вы оба смогли поехать туда.

- Куда? В Марш?

- Сначала в Льеж к горнякам, затем в Марш. Я уверен, что все обрадуются вашему приезду. Это у наших правителей короткая память, а бельгийцы хорошо помнят русских, знают, что они сделали, и всегда готовы обнять их по-братски.

Стажинский не мог ехать, у него были дела в бельгийском министерстве иностранных дел, но усердно уговаривал меня поехать. Он задерживался здесь дня на три и хотел, чтобы я задержался тоже.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Мы провели тот вечер в теплой, дружеской и немного печальной беседе. Почти каждый раз, когда кто-нибудь начинал: "А помните?.." - разговор неизменно кончался грустно: человек, о котором вспоминали, погиб, событие, пришедшее на память, возвращало нас к утихшим болям, к забытому горю, и мы невольно чувствовали отголосок той боли или горя. Правда, прошлое не казалось нам только черным, тяжелым, безрадостным. У него были свои радости, светлые дни. Но эти радости давала нам молодость, а она ушла.

Прощались мы поздно, растроганно, но с облегчением: вырывались из прошлого в настоящее. Я согласился поехать с Валлоном на юг, и он обещал заехать за мной в отель. Утром, однако, он позвонил и сообщил, что поехать в тот день не сможет: правящая партия замыслила какой-то трюк в парламенте, и депутатам из оппозиции нужно было быть начеку.

Мне не оставалось ничего иного, как отправиться на выставку. Я обошел основные павильоны, прокатился на подвесной дороге, побывал в "Атомиуме", в "Старой веселой Бельгии" и прибрел, наконец, к ресторану, где мы с Казимиром договорились встретиться. Дипломат опоздал, и свободного столика не оказалось. Попросив метрдотеля позвать нас, мы стояли у входа, вяло разговаривая.

Стажинский, посматривавший по сторонам, вдруг всплеснул руками:

- Батюшки-светы, опять Крофт!

Действительно, немного возвышаясь над толпой, к ресторану двигался Крофт. Он не глазел по сторонам, как делали все посетители, а смотрел прямо перед собой тем не замечающим никого взглядом, который мы так хорошо помнили. Лишь брезгливо оттопыренные губы показывали, что англичанин все-таки видит снующих вокруг людей и презирает их.

Загрузка...