Глава 17


Наконец мы добрались до Тиуады. Это селение оказалось ничем не примечательным скоплением старых, крошащихся от времени глинобитных домиков и новых построек из шлакобетонных блоков. По сравнению с Тафраутом деревенька казалась захудалой, убогой дырой, в которой люди существуют на грани выживания. Куда ни посмотришь — везде сушь, и ничего больше. Мы проехали какое-то ограждение, к столбу которого обрывком старой грязной веревки был привязан ослик. Он поднял голову и проводил нас мутным, ничего не выражающим взглядом, словно уже устал от жизни и покорился своей судьбе. За забором не видно было никакой зелени, ни листика, ни травки. Самым съедобным, на что бедняга мог рассчитывать, оказалась эта самая веревка, которая удерживала его на месте.

Деревня казалась пустой, ставни везде были закрыты, двери захлопнуты, даже железная решетка непременного бакалейного магазинчика опущена. Нигде ни единого признака какой-нибудь жизни. На злом полуденном солнце жарились несколько ржавеющих автомобилей, на пустой улице не было даже играющих ребятишек. Беспризорные кошки или собаки не лежали на площади, в тени тонких, как бумага, листьев эвкалипта. Нет, деревня не показалась мне тем местом, где могла бы жить единственная хранительница утерянного древнего языка и где я получила бы разгадку тайны талисмана. Какое там, у меня возникло ощущение, что здесь вообще никто не живет. Я решила, что в один прекрасный день все население деревни собралось на площади и после долгих дебатов приняло давно откладываемое решение покинуть эту Богом проклятую дыру, которую вскоре совсем поглотит безводная пустыня. Люди собрали все пожитки и отправились куда глаза глядят, на поиски лучшего места для жизни и достойной доли, туда, где грунтовые воды повыше и есть хоть какая-нибудь растительность.

— Куда это все подевались? — не выдержала я в конце концов.

— Скоро увидите, — коротко ответил Таиб.

Мы проехали мимо ряда административных зданий, на которых безжизненно повисли красно-зеленые государственные флаги. На стене одного из них кто-то намалевал огромными буквами: «VIVE LE TIFINAGH!» — «Да здравствует тифинаг!» Рядом черной краской было изображено что-то вроде пляшущего человечка. Руки вверх, ноги в стороны, впечатление такое, будто он то ли сошел с ума, то ли демонстрирует свой бунтарский дух. Фигурка почему-то показалась мне смутно знакомой. Я спросила Таиба, что она означает.

— Берберскую гордость, — загадочно произнес тот. — Его зовут Аза. Таков символ амазигов,[51] свободного народа.

— Да? — Мне стало любопытно. — А кто это?

Таиб мрачно улыбнулся.

— Мы. Берберы — коренной народ Северной Африки. Мы жили здесь еще до того, как пришли римляне, задолго до нашествия арабов. У нас были свой язык, культура, религия, обычаи и верования. Арабы пришли из восточных пустынь в семнадцатом веке и принесли с собой ислам, который был для нас как огненный меч. После вторжения арабов их законы запрещали говорить на берберском языке и писать, используя алфавит тифинаг. Даже тот человек, который дома говорил на берберском, считался подрывным элементом. Но берберы — народ гордый, всегда живущий на грани нужды и знающий, как противостоять превосходящим силам. Они стали сопротивляться, но были жестоко подавлены. Однако берберы все равно продолжают бороться, все эти века упрямо сопротивляясь арабскому, а потом и французскому влиянию. Сформировалось берберское сепаратистское движение сопротивления. В правление марокканского короля Хасана Второго всякий, кто поддерживал его, рисковал получить наказание в виде ударов палками, а то и похуже. Но чем сильней наступишь на змею, тем больше ей захочется тебя укусить.

— Да, — сказал Азаз, всегда веселое и жизнерадостное лицо которого теперь стало серьезным. — Плохие были времена. Многие наших сторонники тогда просто куда-то исчезали.

— Отец Азаза был членом сепаратистского движения, но не брал в руки оружия, просто выступал за свободные выборы и погиб в тюрьме, — мрачно произнес Таиб. — Теперь о таких вещах никто не говорит. Новый король совсем другой, куда более прогрессивный, чем его дедушка Мохаммед Пятый или отец Хасан Второй. Он понимает, что если удастся сделать Марокко современной преуспевающей страной, то можно будет избежать брожений и политических беспорядков.

Мы еще раз завернули за угол и наткнулись на отару тощих овец, перекрывшую дорогу. Я глазам своим не верила. Где же они тут пасутся? Вокруг, насколько хватало глаз, ни единого пятнышка зелени. Ей-богу, животные здесь, должно быть, столь же закаленные, как и люди. Таких даже есть жалко.

— А почему движение не получило большой поддержки? — спросила я.

Таиб немного подумал, выстукивая пальцами по рулю какой-то незнакомый сложный ритм и пережидая, пока овцы пройдут, потом ответил:

— У большинства марокканцев берберские корни, но далеко не все они считают себя таковыми. Просто не могут себе позволить. В прошлом веке было особенно трудно. В Марокко пришли французские колонизаторы и принялись выкачивать наши ресурсы. Полыхали войны, в результате, конечно же, распространилась нищета. Если хочешь преуспеть в жизни, надо хорошо говорить по-арабски и по-французски. Того человека, который владеет лишь берберским, все считают бедняком, невежественным крестьянином и относятся к нему соответственно. Молодое поколение отказывается зарабатывать на жизнь в деревне. Там ты обречен сводить концы с концами. Все стремятся переехать в город и перенять западный образ жизни, не бороться с системой, а вписаться в нее. — Он глубоко вздохнул и продолжил: — Далеко ходить не надо. Пример — моя семья. Одна Лалла Фатма остается надеждой на спасение нашего культурного наследия. Мы утратили родной язык и наши обычаи. Даже в самых отдаленных местах люди уже не умеют читать на тифинаге и писать на нем. Устный язык худо-бедно удалось пока сохранить, но алфавит мы давно утратили. Сейчас власти хоть как-то поддерживают обучение нашему письму в школе. Король назвал культуру амазигов национальным достоянием. Но вред причинялся слишком долго. Мне очень стыдно, что вы не можете подойти в Тафрауте к любому человеку и попросить его прочитать, что написано в вашем амулете. Сейчас никто такого не сделает, хотя это письменная форма нашего собственного языка, на котором мы говорим каждый день.

До сих пор я не отдавала себе отчета в том, что язык, на котором говорят все вокруг, и странные значки в амулете связаны между собой. Вдруг я поняла, почему человечек на стенке показался мне столь знакомым. Точно таким был один значок в тексте, хранящемся в амулете. Как удивительно! Эта неожиданная связь вызвала у меня странное чувство, душевный подъем и смятение.

Наконец последняя овца запрыгнула на каменистую насыпь, мы повернули налево и двинулись вверх по немощеной дороге, громко шурша колесами по камням.

— А какое место во всем этом занимают туареги? — спросила я.

Таиб, мастерски вертя баранку, лихо объезжал выбоины на дороге.

— Хороший вопрос, — заметил он. — Когда-то мы все были единым народом. Берберы жили по всей Северной Африке, от Марокко на западе до Египта на востоке. Когда римляне завоевали Магриб, часть местного населения капитулировала перед ними, другие продолжали сопротивляться, а кое-кто отступил в пустыню. Это были туареги. Там, живя вне политических границ и всякой верховной власти, они ухитрялись избегать даже бедуинских набегов, а потому сумели сохранить корни нашей культуры, включая древний алфавит. Теперь они единственные хранители письменности тифинаг, в частности древнейшей его формы, как в вашем амулете.

— Вы уверены, что надпись древняя?

— По форме и стилю исполнения амулет традиционный, я не сомневаюсь в этом. Что же касается туарегов, то не забывайте, что их образ жизни почти не менялся целое тысячелетие, до самого недавнего времени. Но последние поколения сильно пострадали от засухи, голода и преследований. Число туарегов значительно сократилось. Разумеется, современный мир оказал на них некоторое влияние. Говоря, что ваш амулет древний, я имею в виду, что его узор и форма выглядят как у древних, они передаются поколениями кузнецов от отца к сыну в течение веков. Так что вашему ожерелью может быть тысяча лет, сотня и даже меньше. Точно сказать пока трудно. Я узнаю этот узор, но хорошо бы выяснить что-нибудь о его происхождении. Тогда можно будет наверняка определить возраст этой вещицы. Впрочем, записка внутри. Может быть, она что-нибудь и подскажет. Вот тут-то нам и пригодится Лаллава.

— А-а, Лаллава, — сказал Азаз, и я поняла, что упоминание этого имени в высшей степени обрадовало его. — Лучше ее никто в мире не умеет готовить мсмен![52]

Лаллава. Это имя я уже слышала, ну да, во сне, причем не раз. Сердце мое сжалось.


Мы постучали в дверь, но Лаллава нам не ответила. Таиб подошел к окну, стал вглядываться в стекло и громко звать ее по имени.

— Она уже совсем плохо слышит и в последнее время много спит, — сообщил он мне.

Но как Таиб ни стучал, как ни кричал, никто ему не ответил.

Мы зашли с задней стороны ее маленького домика, сложенного из сырцового кирпича и выкрашенного, как и все остальные строения по соседству, той же терракотовой краской. За загородкой было пусто. В пыли валялись куриные перья, засохший козий помет, но самих животных не было и следа, если не считать затхлого запаха, висевшего в жарком дневном воздухе.

Азаз нахмурился и что-то сказал Таибу.

Тот покачал головой и пояснил:

— Куда-то пропали животные, а она ими очень гордилась. Тут что-то не так. Пойду поищу Хабибу. Она должна знать.

— А кто это — Хабиба?

Интересно, мне показалось или он на самом деле несколько замялся?

— Да так… одна родственница, — ответил он наконец. — Наша с Азазом. Лаллава когда-то жила в ее семье.

Мы вернулись обратно в селение, покинутое жителями, проехали мимо административных зданий, разрисованных подрывными граффити, пересекли площадь и встали в тени стены, также покрытой яркими рисунками, только теперь это были персонажи диснеевских мультфильмов, знаменитые футболисты и изящная вязь арабских букв.

— Хабиба здесь преподает, — пояснил Таиб, когда мы снова выбрались на воздух.

Дневное солнце било нам в затылки, словно молотком, и несколько запоздало мне пришло в голову, что я уже несколько часов ничего не ела, а главное, не пила. Таиб подошел и молча, не спрашивая разрешения, обнял меня за талию, как бы желая помочь мне идти с больной ногой. Я разинула было рот, чтобы протестовать, но передумала. Ведь он делал это из добрых побуждений, да и тень на школьном дворе манила своей прохладой. Но сознание его физической близости смущало меня. Наши бедра тесно соприкасались, я ощущала его крепкие руки и крутые плечи, а также жар тела под хлопчатобумажной рубашкой.

Азаз перегнал нас и первым подошел к двери в школу — небольшое сборное здание с крыльцом, к которому вели несколько шатких деревянных ступенек. Он исчез в темноте коридора, и через мгновение я услышала уже привычное для меня стаккато — отрывистую берберскую речь, сопровождаемую громкими восклицаниями и смехом. Таиб помог мне взойти по ступенькам и ввел в гостеприимную сень коридора.

Несмотря на довольно позднее время, в единственном помещении теснилось не менее тридцати, а то и все сорок детей самого разного возраста. При виде иностранной туристки, к тому же подпрыгивающей при каждом шаге, все они как один отчаянно заулыбались, сверкая в полумраке комнаты поразительно белыми зубами. Самые маленькие глазели на меня не отрываясь, с откровенным восхищением, не вынимая пальцев изо рта. Другие выкрикивали что-то совершенно непонятное и без остановки смеялись. Наконец их учитель, сухощавый человек с большими серьезными глазами, в коричневом пыльном халате, похожий на нищенствующего монаха, знаком заставил их замолчать и успокоиться. Те подчинились, и в классе установился некоторый порядок. Потом он повернулся к Таибу с Азазом, и все трое затеяли жаркую оживленную дискуссию.

Я осмотрелась. Когда глаза привыкли к свету, мне показалось, что все детишки в классе были совсем разные. В Тафрауте, всего в двух часах езды на машине, они выглядели более или менее одинаково: кожа цвета кофе с молоком и блестящие черные волосы. Здесь же были представлены самые разные оттенки, кроме разве что самых светлых европейских тонов. Глазки одной девочки напоминали ягоды терновника. В своем светлом платочке, с бусинками-сережками в ушах, она выглядела такой же хорошенькой, как арабская принцесса. Кожа малышки была совсем светлой, прямо как у меня зимой. Зато ее соседка оказалась черной, как эбеновая древесина, с круглой, как шар, головкой, жесткие волосы заплетены в какие-то очень сложные и тугие косички. Рядом с ней стоял совсем еще маленький мальчик, наверное лет шести, почти вполовину моложе ее и ниже ростом, с острыми скулами и тонкими чертами лица, столь характерными для местных берберов. За ним пристроилось совсем миниатюрное создание, прямо эльф неопределенного пола. Он непрерывно вертел наголо обритой головой, только из темечка росла единственная длинная косичка. Двое мальчишек щеголяли в обвисших футболках явно с чужого плеча, но почти все остальные были одеты в традиционные халаты бледно-голубого и горчичного цвета.

Класс был безупречно чист, и слава богу, потому что во время урока все — учитель и дети — сидели на полу. На стенах были развешаны поделки школьников, все те же рисунки с примитивно изображенными домиками, солнышками, у которых рот до ушей, человечками с торчащими палочками рук и ног. В общем, такое можно найти в любой школе, расположенной в какой угодно части света. Между ними размещались образцы вышивки и маленькие коврики, сплетенные вручную, с тем же геометрическим узором, какой я видела на выгоревших до неразличимости коврах на рынке в Тафрауте.

Вдруг кто-то дернул меня за рукав. Я посмотрела вниз и увидела маленькую девчушку, которая улыбалась мне щербатым ртом.

— Садитесь, мадам! — настойчиво прощебетала она по-французски и потащила меня к подушечке, специально лежащей на полу в передней части класса.

Я неуклюже устроилась на ней, и сразу же детишки окружили меня, как саранча. Они хихикали, что-то лопотали, требовали моего внимания. Они решили, что, опустившись на уровень их глазенок, я выдала им особую лицензию и теперь со мной можно было обращаться как с ровней.

Одна из них так и шлепнулась мне на колени, принялась разглядывать огромными черными глазами и прощебетала:

— Bonjour!

— Bonjour, — неуверенно ответила я.

Не помню, когда я в последний раз прикасалась к ребенку, не говоря уже о том, чтобы он с веселой и счастливой уверенностью падал мне на колени.

— Как тебя зовут? — Лучшего способа поддержать разговор я не нашла.

— Смотри! — потребовала она на французском и сунула мне под нос свою тетрадку.

На странице шариковой ручкой огромными неровными линиями было выведено пять незамысловатых значков: маленькое колечко, вертикальная линия, большой кружок с точкой посередине, потом маленький и снова большой, разделенный пополам вертикальной линией.

— Мое имя! — торжествующе заявила девчушка. — Хасна.

Вздрогнув от неожиданности, я испуганно посмотрела на Таиба и спросила:

— Она написала свое имя? На тифинаге?

Он с гордостью усмехнулся.

— Да, Хабибы сейчас нет. Вместо нее урок ведет Абделькадер, который подменил ее сегодня. Нам здорово, просто невероятно повезло, ведь он один из активистов в изучении берберского. Слушайте, давайте покажем ему амулет!

Тут, когда дошло до дела, я вдруг подумала, что мне что-то не очень хочется раскрывать перед всеми тайны своего амулета. Вдруг эти знаки в нем — всего лишь имя, написанное каким-нибудь давно умершим человеком, которое для ныне живущих людей, а уж тем более для меня, ничего не значит? Или же это какое-нибудь древнее заклятие, как того опасалась бабушка Таиба? У меня забилось сердце, все сильнее и сильнее. Но, видя глаза, устремленные на меня со всех сторон, вопрошающие, ждущие моего ответа, я поняла, что специально за этим сюда и приехала, проделала столь долгий путь. Отказываться было нелепо, просто неприлично. Я вынула из сумочки амулет и протянула Таибу. Тот взял его, осторожно сдвинул в сторону выступ посередине, потряс, и бумажная трубочка выпала ему на ладонь. Абделькадер расправил ее, посмотрел, и вертикальная морщина меж его бровей сделалась еще резче и глубже.

В классной комнате воцарилась непривычная тишина, словно все, даже дети, поняли, что сейчас происходит нечто важное. Если они будут вести себя очень тихо, то прямо на их глазах свершится какое-то волшебство. Никто не шевелился, все затаили дыхание и ждали.

Через какое-то время учитель перевернул бумажный квадратик, внимательно взглянул на него с другой стороны, подошел к окну, посмотрел листок на свет, вернулся на прежнее место и прошелся по комнате взад и вперед. Широко раскрыв глаза, дети смотрели на него и ждали, что будет дальше. В ладонях у меня появился странный зуд, они вспотели. Так происходило всегда, когда я обдумывала, как пройти по сложному маршруту в горах.

Наконец Абделькадер глубоко, как-то истово вздохнул и сообщил мне на идеальном французском:

— Моих скромных познаний в тифинаге, увы, недостаточно для того, чтобы понять это. Конечно, кое-какие символы я могу разобрать, но их написание очень сильно различается в разных местах обширной территории, где пользовались тифинагом. Ведь это почти половина континента! Кроме того, я не могу понять, с какой стороны это надо читать… Нет-нет, не смейтесь, пожалуйста, это действительно не так-то просто. На тифинаге пишут по горизонтали и по вертикали, справа налево и снизу вверх. Я не знаю, где тут начало. Больше распространен вариант справа налево, но древние надписи могли быть сделаны снизу вверх. Как-никак первые тексты высекались на скалах, тогда вполне логично было начинать снизу. Разумеется, туареги используют самый древний способ письма, максимально строгий, так сказать. В нем опускаются гласные звуки. С древних времен способы написания символов разошлись как географически, так и лингвистически. Увы, я не могу разобрать, что тут написано. — Он виновато развел руками.

Таиб сказал ему что-то по-своему, Абделькадер почесал за ухом и кивнул, потом снова махнул рукой на бумажку, как бы обращая на что-то его внимание, и оба уставились на амулет. Потом Азаз что-то спросил, и все враз громко заговорили, не слушая один другого. Я представить себе не могла, как они, общаясь таким образом, понимают друг друга, впрочем, судя по всему, с этим все обстояло прекрасно.

Но тут забеспокоились детишки, да и я вместе с ними.

— В чем дело? — властно спросила я. — О чем это вы разговариваете?

В конце концов, чей это амулет, мой или не мой?

Таиб с готовностью повернулся ко мне.

— Извините. Абделькадер считает, что письмо очень старое и, скорее всего, туарегского происхождения. Там нет никаких современных добавочных значков. Их стали использовать, чтобы компенсировать отсутствие тех символов, которых в алфавите прежде не было. Например, для гласных звуков. Старые формы этой письменности весьма редко включают гласные, которые мы привыкли обозначать теперь. Все это довольно сложно…

Он умолк с таким видом, словно хотел сказать, что обыкновенной женщине этого не понять. Я чувствовала, что начинаю злиться.

Таиб словно интуитивно почуял это, поднял обе руки, будто защищаясь, и поспешил добавить еще кое-что:

— Он говорит, что Лаллава сейчас очень больна. Хабиба сидит с ней. Все женщины деревни по очереди ухаживают за этой несчастной. Поскольку мы уже приехали, нам обязательно надо зайти, хотя бы пожелать скорейшего выздоровления.


Дом, в котором обитала семья Хабибы, оказался довольно скромным, в два этажа, сложен из прессованных шлакобетонных блоков, с маленькими оконцами, прикрытыми пыльными железными решетками, и с крыльцом под яркой фабричной черепицей. Дверь была открыта. Таиб зашел в дом и позвал хозяев.

Из комнаты выбежала какая-то женщина, на ходу накрываясь платком. Увидев первого гостя, она остановилась, и тревога на лице ее мгновенно сменилась самой бурной радостью. Таиб шагнул вперед и четырежды поцеловал ее в щеки. Это приветствие показалось мне слишком уж экспансивным, горячим и даже интимным. В нем было очень мало обычной сдержанности, которая, как мне казалось, характерна для отношений между мужчинами и женщинами в этой стране. Я смотрела, как они разговаривают, стоя совсем близко друг к другу, чуть не касаясь головами. Женщина не отнимала рук, которые он все еще держал меж своих ладоней. У меня возникло такое чувство, будто я подглядываю.

Потом она посмотрела через его плечо, увидела меня и на мгновение сощурила глаза.

Таиб повернулся к нам. Лицо его было серьезно.

— Лаллава очень больна, но Хабиба говорит, что нам можно зайти повидаться с ней.

По его тону было понятно, что другого случая мы вряд ли дождемся.

— Может, мне лучше подождать снаружи? — спросила я.

Быстрый взгляд Хабибы дал мне понять, что я здесь посторонняя. Этот мир, где сейчас царит болезнь и страдание, для меня чужой, как и я в нем. Но Таиб и слышать ничего не хотел. Пока Азаз здоровался со своей дальней родственницей, кстати, на мой взгляд, не столь интимно, как его кузен, Таиб провел меня в гостиную. Она оказалась довольно маленькой и темной. На низеньких кушетках, расставленных вдоль трех стен, сидели несколько женщин в черных платьях, с покрытыми головами. На полу перед ними был постелен тюфяк, а на нем лежала неподвижная фигура. Женщины напоминали ворон, слетевшихся к мертвому телу. Но как только они увидели Таиба и Азаза, мрачная атмосфера сразу преобразилась, все вдруг повскакивали с мест, принялись громко разговаривать, пожимать друг другу руки и раздавать поцелуи. Потом Таиб встал на колени подле распростертой на полу женщины. Я вытянула шею. Сначала мне показалось, что она умерла, но вдруг я увидела, как больная поднимает руку и треплет его по щеке. Азаз тоже встал на колени рядом, и старая женщина, улыбаясь, несколько раз перевела взгляд на него, потом обратно на Таиба. Лицо ее было черным, как сгоревший древесный уголь, и казалось почти безжизненным. Белки глаз отливали болезненным ярко-желтым цветом, а на зрачках виднелись белые пятна катаракты. Наконец Азаз жестом подозвал меня. Я услышала, как Таиб произносит мое имя, объясняя, кто я такая, и тоже неуклюже встала на колени.

— Салам, — проговорила я, употребив словечко, которое вычитала в словарике, приведенном в конце путеводителя, и протянула руку.

Пальцы ее коснулись моей ладони так же легко, как крылья бабочки. Прикосновение было слабым и едва ощутимым.

— Салам алейкум, Лаллава, — повторила я.

Мутные глаза остановились на мне с пристальным вниманием, а пальцы вцепились в мою руку, как когти птицы. Я попробовала отдернуть ладонь, но она не отпускала ее и держала довольно крепко для столь больного человека. Губы бедняги шевельнулись, но изо рта вылетело даже не слово, а какое-то бульканье.

— Покажите ей амулет, — сказал Таиб.

— Вы уверены? Она же очень больна, зачем беспокоить ее лишний раз?

— Нет, пожалуйста, — произнесла Хабиба, вдруг появившаяся рядом с Таибом и бесцеремонно, с видом собственницы положившая руку ему на плечо. — Это напомнит ей о той хорошей жизни, которую она прожила, очень обрадует ее, честное слово.

Я достала амулет, птичья рука нащупала его, и старуха поднесла вещицу к своему лицу, да так близко, что ее дыхание затуманило блестящую серебряную поверхность. Потом Лаллава с глубоким вздохом прижала его к губам и откинулась обратно на подушку. При этом один уголок рта ее поднялся вверх, а другой вяло опустился, и я запоздало поняла, что у нее был удар.

Бедняжка произнесла что-то неразборчивое, нахмурилась и попробовала еще раз:

— А… да-а-а…

— Адаг? — спросил Таиб, и она кивнула.

Он открыл потайное отделение в талисмане, вынул свернутую бумажку, передал амулет мне, осторожно развернул трубочку и поднес к ее глазам.

— Она не сможет разобрать, почти слепа, — покачала головой Хабиба.

Но старуха, похоже, не собиралась сдаваться. Мы видели, как она сощурила глаза, оторвала голову от подушки и напряглась, словно эта попытка разобрать написанное требовала от нее физического напряжения. Лаллава ощупала значки и что-то пробормотала. Таиб наклонился еще ближе, и бумага была уже в дюйме от ее глаз. Я видела в ее лице недовольство собой. Она пыталась сфокусироваться на значках, но никак не могла. Наконец из одного глаза больной женщины выкатилась огромная слеза и побежала по глубокой складке, проходящей вдоль носа.

— Перестаньте, — тихо попросила я. — Вы ее расстраиваете.

— Танмирт, Лаллава. Танмирт, — мягко потрепав старуху по щеке, произнес Таиб.

Он снова свернул пергамент и поместил его обратно в нишу амулета, лежащего на моей ладони. Мы слегка коснулись друг друга пальцами, и я вдруг почувствовала, как между ними пробежал электрический разряд, пронизавший мне всю руку.

Потрясенная этим ощущением, я не сразу отреагировала на то, что Хабиба прикоснулась к моему плечу.

— Пойдемте со мной.

Я двинулась за ней. Мы вышли из комнаты, проследовали мимо женщин в черном, которые с любопытством провожали меня блестящими темными глазами, потом по длинному коридору, дверные проемы в котором вели в маленькие темные комнатки, и наконец вышли в небольшой квадратный дворик, неравномерно крытый стеблями тростника. Между ними, прорезая тенистый полумрак, били ослепительно-яркие солнечные лучи. Посередине дворика имелся фонтан, правда без воды. Хабиба жестом подозвала меня к нему, потом щелкнула выключателем на стене. Где-то с урчанием заработал насос, и струйка воды стала наполнять трубу, подходящую к фонтану.

— Мне жаль, что вам пришлось ехать так далеко и безрезультатно, — сказала она. — Зрение ее вот уже два месяца все слабеет, а последний приступ, похоже, совсем ухудшил его. Вымойте здесь руки и амулет. Проточная вода ублаготворяет злых духов.

Злых духов? Хм, что за чушь! Но я, ковыляя, подошла к фонтану и сделала все так, как она говорила, омыла руки, потерла пальцами серебро и камни амулета, стараясь, чтобы вода не попала в потайное отделение. Ритуальное омовение, кажется, меня успокоило. Впрочем, скорее всего, это было действие холодной воды в изнуряющий жаркий день и после пребывания в мрачной комнате больной. Хабиба подала мне полотенце, я тщательно вытерла руки и амулет.

— Это очень красивая вещь, — заметила она. — У Лаллавы тоже есть такие амулеты. Помню, когда я была маленькой, она жила вместе с нами. Я нашла украшения у нее под матрасом, вытащила, надела на себя и посмотрела в зеркало. Мне казалось, что я похожа на принцессу туарегов, но Лаллава поймала меня и отшлепала. — Хабиба улыбнулась, и лицо ее просветлело. — Я закричала, побежала жаловаться маме, но та сказала, что Лаллава правильно сделала. Каждая вещь принадлежит только одной женщине, и неважно, насколько низко ее положение в обществе. Лаллава уже очень стара. Никто не знает, сколько ей лет, и меньше всего — она сама. Эта женщина прожила очень долгую и хорошую жизнь, принимая во внимание все то, что с ней случилось. Она очень любит пустыню. Перед последним приступом я пообещала ей, что она увидит ее еще раз… — Голос Хабибы пресекся, я догадалась, что она пытается сдержать слезы, и тут вдруг почувствовала, что у меня тоже защипало в глазах. — Я пообещала, что перед смертью она еще раз пройдет по соляному пути. Но, как видите, теперь Лаллава слишком слаба.

— По соляному пути?

— Так зовутся караванные тропы, ведущие в соляные копи в самом сердце пустыни Сахары. По ним торговцы водили караваны верблюдов туда и к рынкам, где можно было продать и купить рабов или поменять их на соль и другие товары. Туареги часто употребляют это понятие, оно означает «дорога жизни» или даже «дорога смерти», иногда то и другое сразу. Мне очень совестно, что я не могу исполнить свое обещание. Теперь ей трудно будет умереть спокойно. Но ваш амулет явился для нее частичкой пустыни.

Я почувствовала на лице что-то влажное и поняла, что слезы, которые в поисках выхода щипали мне глаза, уже текут по щекам. Не помню, когда плакала в последний раз. Я с детства привыкла с презрением относиться к подобной чувствительности и была очень недовольна собой, впрочем лишь отчасти. Во мне, как ни странно, появилось нечто новое, или же эта сторона моей личности была давно глубоко похоронена и вот сейчас снова явилась на свет. Теперь мне не было стыдно своих слез.

Впрочем, Хабиба не смотрела на меня. Она отвернулась, чтобы взять мяту из переполненного тазика, стоявшего за дверью кухни, потом жестом позвала меня внутрь. Я смотрела, как Хабиба готовит чай: кипятит воду на единственной газовой конфорке, нагревает серебряный чайник, кладет туда горсточку шариков зеленого чая, добрую горсть свежей мяты и три огромных куска сахару.

— Господи, неужели столько сахару кладется в каждый чайник?

Я вспомнила, сколько стаканов этой жидкости выпила с тех пор, как нахожусь в Марокко, и содрогнулась.

— Ради вас я положила совсем немножко. Ведь вы, европейцы, не любите сахар, — засмеялась она. — Я заметила, что даже у Таиба изменились вкусы с тех пор, как он уехал в Париж.

Последние слова Хабиба произнесла как-то резковато, и я не могла не озадачиться мыслью о том, что бы это значило, не почудилось ли мне.

— А что, все молодые люди уезжают отсюда, чтобы найти работу?

— Да, у нас здесь трудно заработать на жизнь. Сами видите, кругом бедность и скука, и чем дальше, тем хуже. Работы нет, денег и удовольствий тоже. Поэтому молодые люди — а в наши дни и женщины тоже — уезжают учиться, получают образование, устраиваются на работу и посылают деньги домой, тем, кто остался на родине. Вот так мы теперь и живем в Марокко.

— Тем, кто остался, наверное, приходится нелегко, — сказала я, наблюдая, как она вылила стакан, который только что наполнила чаем, обратно в чайник и круговыми движениями перемешала в нем содержимое. — Особенно женщинам.

— Всем трудно. Иногда люди не возвращаются совсем.

— Как Таиб?

Она бросила на меня внимательный взгляд и сказала:

— Мы с Таибом обручились, когда были детьми.

— Долго же длится ваша помолвка.

— Мы решили отложить свадьбу, пока не добудем средства на строительство дома. Я уехала в Агадир, чтоб продолжить образование и получить диплом учительницы, а Таиб отправился во Францию и… в общем, остался. Ему нравится тамошний образ жизни. По крайней мере, так мне кажется.

Слова «образ жизни» она произнесла таким неодобрительным тоном, что я услышала в нем все презрение человека ислама по отношению к неправедным, эгоистичным, аморальным обычаям и нравам Запада. Что и говорить, я была уязвлена.

— Теперь вы дипломированная учительница, он зарабатывает достаточно, разъезжает в навороченном автомобиле. Когда же свадьба?

Хабиба крепко сжала губы, словно сдерживала просившийся с языка грубый ответ, и резким движением пустила струю булькающей золотистой жидкости в красивый стакан.

— А кто вы такая, чтобы судить нас? Не все и не всегда решают деньги, — зло сказала она. — К Таибу я не предъявляю никаких прав, не считая тех, что требуют наши родственные узы. Можете спать с ним сколько угодно, если хотите.

В общем-то, глагол «спать» — эвфемизм. Хабиба сказала иначе. Она употребила французское слово «baiser»,[53] которое прозвучало для меня как пощечина. Я вздрогнула и увидела в ее глазах торжествующий огонек. Хабиба повернулась, подхватила поднос и зашагала в гостиную, где женщины, похожие на печальных ворон, ожидали, когда им принесут угощение. Мне пришлось ковылять вслед за ней. Я была смущена, потрясена, ошеломлена и, надо сказать, изрядно сердита.

Мне очень хотелось схватить ее за плечо и развернуть кругом, чтобы этот смертельно сладкий чай разлетелся во все стороны, потребовать от нее прямого ответа, что она хочет сказать этим своим словечком. Но, конечно, ничего такого я не сделала, кротко присела на краешек диванчика, стала прихлебывать этот отвратительный чай и старалась не встречаться с ней взглядом, не говоря уже о том, чтобы вступать с ней в беседы, да и вообще ни с кем. Впрочем, и необходимости в этом не было. Все присутствующие одновременно тараторили на своем жутком языке, не обращая на меня внимания, но время от времени я чувствовала на себе невидимый пристальный взгляд умирающей женщины, странно настойчивый, немигающий и бередящий душу. Я вздохнула с облегчением только через несколько невыносимо долгих часов, когда мы наконец-то уехали.

Загрузка...