Крестьянин из Вайденхофа

Я часто вспоминаю годы, когда мы каждые каникулы проводили у бабушки.

Бабушкин дом находился невдалеке от села в большом саду. Его называли виллой, может быть потому, что он отличался от других крестьянских домов более городским типом постройки. Мы знали все село, и все село знало нас. Нас приглашали на свадьбы, мы вместе с другими членами села ездили за сеном и принимали участие в снятии первого урожая. Мы знали всех, начиная самым маленьким мальчуганом и кончая самым пожилым жителем села, и кто в каком доме жил.

Почему этот крестьянский двор, который находился в стороне от деревни в высоких лугах, назывался „Вай-денхоф", легко объяснить. Небольшой деревенский ручейек обтекал фруктовый сад за домом. И вдоль этой, едва видимой на высоких лугах, светлой ленты воды как естественное обрамление двора были насажены ивовые деревья, да так низко друг к другу, что образовывали плотную изгородь. Кривые, шишковатые стволы стояли, как обветшалый, шаткий забор, качающиеся ветки деревьев цеплялись друг за друга, образуя как бы искусное зеленое плетение. Искусственным плетением служили также гибкие прутья ивовых деревьев, которые с трех сторон плотной стеной окружали Вайденхоф и дали ему свое имя.

Крестьянин из Вайденхофа был слепым. Он каждый год ломал ивовые прутья, осторожно нащупывая их рукой, и зарабатывал себе на кусок хлеба тем, что долгими темными вечерами плел из них маленькие и большие корзины, в которых нуждались в каждом доме.

За двором, домом, скотом и пашней ухаживали его жена, которую во всей окрестности стар и млад называли только матушкой Дорле, и его сын Готфрид, единственный из его четверых сыновей, остававшийся в холостяках.

Ничто нам, детям, не нравилось так, как те поручения, с которыми бабушка посылала нас в Вайденхоф. И тогда она должна была знать, что напрасно рассчитывать на наше быстрое возвращение домой. Мы так охотно бывали в Вайденхофе не только потому, что матушка Дорле щедро угощала нас хлебом с медом - хотя я должен признать, что и это имело большое значение. Там был совершенно особый воздух -даже сегодня, когда я думаю о крестьянском доме и скромных хозяйственных постройках, я совершенно явственно чувствую его. Он был такой прозрачный, такой чистый и такой праздничный; там всегда было как бы воскресенье или праздничный час. Белый деревянный пол комнаты был всегда посыпан белым песком, блестевшим, как серебро, когда солнце широкой полосой ложилось на него. Окна были меньше, чем в любом другом доме, а в горшках с геранью, стоявших на карнизе, не было ни одного увядшего листка, но только радующее изобилие пурпурно-красных цветков. Скамейка, занимавшая половину комнаты у стены под окнами, блестела, как будто бы матушка Дорле только что намазала ее маслом. На скамеечке возле печки лежала кошка. Она жмурилась и мурлыкала, поджав лапки под густой серый мех. А на большом, обшитом кожей и украшенном гвоздями с белыми головками стуле со спинкой сидел хозяин дома, крестьянин из Вайденхофа. На его густых, совершенно белых волосах была маленькая шапочка, а худые руки все время были заняты работой. Часто он сплетал гибкие прутья друг с другом, но также он часто держал в своих ловких пальцах гладкие блестящие спицы с грубым темносерым вязальным чулком. В те времена вяжущий мужчина не был, на наш, мальчишеский, взгляд таким уж необычным зрелищем, как, пожалуй, это было бы сегодня. Вот хотя бы и старый овчар, который ранней весной или осенью пас своих овец на лугах, - мы видели его не иначе как со спицами в костлявых пальцах.

Иногда слепой крестьянин из Вайденхофа спокойно и осторожно чистил картошку или лущил горох, или очищал бобы. Но он всегда с доброй улыбкой на худых щеках откладывал свою работу в сторону, когда матушка Дорле впускала нас в комнату, говоря при этом:

- Отец, к тебе гости! Тут пришли внуки с Виллы...

Наугад он протягивал к нам руки, привлекал каждого из нас близко к себе и ощупывал, нежно и тихо поглаживая по лицу холодной рукой, а затем предлагал всем нам все новое захватывающее зрелище. Он вставал, подходил к столу, выдвигал ящик, брал из него маленькое вырезанное из дерева блюдце, в котором он заботливо хранил хлебные крошки и в которое он клал иногда лесной или грецкий орех. Затем он подходил к окну и тихо переливисто свистел, складывая тонкие губы в дудочку. Это продолжалось недолго, и вскоре через окно, над цветущей геранью, в комнату влетала пара синиц или веселый пестрый зяблик, или изящная краснохвостка и начинали порхать вокруг него.

Он слушал и ощущал удары крыльев, осторожно бросал крошки хлеба или измельченные ядрышки .орехов на посыпанный белым песком пол комнаты. И маленькие гости опускались прямо в самую полосу света, который играл на сверкающем песке, клевали их и щебетали. А кошка на скамейке у печки даже не поднималась - разве что сощуривала глаза и чуть-чуть пошевеливала лапками. Птички тщательно склевывали с пола крошки совсем рядом с ней. В этой низенькой, пронизанной солнцем горнице Вайденхофа было как в раю. А старик уже снова сидел на своем стуле, его большие голубые глаза, о которых немыслимо было и подумать, что они никогда не отражали в себе вид этой тихой комнаты и маленьких птичек, смотрели всегда прямо, как будто глядели поверх всего, сквозь время и пространство в бесконечность. Когда усердное клевание пичужек ослабевало, и он замечал, что рассыпаный корм подходил к концу, тогда он еще раз брал стоящее возле него деревянное блюдо и предлагал своим маленьким гостям прощальное угощение прямо в ладони. И по две, по три они без страха клевали и щебетали, как бы благодаря старика за прием, который он им оказал. Тогда он подносил доверчиво сидящих у него на руке к окну, какое-то мгновенье держал вытянутую руку в воздухе, а затем, взмахнув рукой, заставлял птицу лететь.

Потом он снова свободно садился на стул и поворачивал к нам свое необыкновенно приветливое лицо.

А мы с удивлением смотрели на него, как будто бы он был могущественным волшебником - мы так часто пробовали сделать то же самое, но на наши нетерпеливые детские пальчики ни одна птичка не опускалась даже на самое короткое время.

Если наш визит чуть затягивался, двери обычно раскрывались и входила матушка Дорле. Она несла доску, на которой стояла крынка, коричневый стеклянный сосуд со свеженакаченным медом, большая тарелка, наполненная кусками черного хлеба и кусок золотисто-желтого масла. Она усердно намазывала нам хлеб маслом и медом. На этом веселом пиру к нам медленно возвращался дар речи и мы сообщали то, что бабушка просила нас передать. Затем, матушка Дорле, которая, положив руки на стол, сначала весело разглядывала нас, возбужденная нашим явным аппетитом, обычно говорила:

- Как ты думаешь, отец, ведь и мы тоже могли бы подкрепиться! Правда, еще не совсем время полдничать, но часиком раньше или позже, это для нас неважно!

И если крестьянин из Вайденхофа согласно кивал, она проворно бежала к двери и своим певучим высоким голосом звала:

- Гот-фрид! Ка-а-трин! Ка-а-трин! Гот-фрид! Скорей сюда!

Проходило совсем немного времени, и из хлева или амбара, из огорода или с пасеки приходили те, кого она звала: сын Готфрид, средних лет, и старая служанка Катрин.

После обеденной молитвы маленькая домашняя община вместе с нами, детьми, полдничала - но уже не хлебом с медом, как мы, а большим куском сала или копченой рыбой. Затем Готфрид, почти совсем не разговаривающий, и старая Катрин выпивали каждый по кружке (а матушка Дорле - маленькую чашку) виноградного сусла, прозрачного, как вино. Старый крестьянин также выпивал большой стакан парного молока, которое Катрин приносила ему прямо из хлева.

После еды Готфрид зачитывал краткий отрывок из Библии. Затем оба: Готфрид и Катрин старательно задвигали свои стулья под стол. Катрин, гремя посудой, собирала всю ее на доску и уносила в кухню. И Готфрид возвращался к своей работе. А матушка Дорле брала вязаный чулок, который отложил из-за нашего прихода хозяин Вайденхофа, и усаживалась рядом с серой кошечкой на скамейку возле печки. Ей, как и нам, было также хорошо известно, что следовало затем: кто-нибудь из нас, детей, просил:

- Вайденхоффридер, расскажи что-нибудь! Пожалуйста, ну, пожалуйста!

И он не заставлял себя долго упрашивать, ведь сокровищница его историй была, казалось, неисчерпаемой. И откуда только он их знал? Может, из магических черных книг, написанных для слепых, которые ровненько, одна за другой, стояли в шкафу. Он умел читать по ним так же быстро, как мы - свои школьные учебники, водя чувствительными пальцами по выпуклым рядам букв. Или он слагал их долгими зимними вечерами, когда женщины и девушки, к которым иногда присоединялись мужчины и молодые парни, приходили в Вайденхоф вязать и шить, обменяться новостями и посудачить?

Особенно мы любили слушать его, когда он рассказывал нам простые, но все же такие захватывающие истории своей юности.

И слепые глаза старика странным образом притягивали нас, так что мы не могли от них оторваться. Своими молодыми здоровыми глазами мы все настойчивее ловили взгляд его потухших глаз, долго боязливо смотрели в них и снова отводили взгляд в сторону, пока с детской непосредственностью не признавались себе: „Он же все равно не видит!" И вновь наполовину с любопытством, наполовину со страхом тянулись к его большим, голубым, широко открытым глазам.

Родился ли он таким слепым? Или он потерял зрение в результате какой-то болезни, какого-то несчастного случая?

Мы не знали этого. До тех пор, пока на наши просьбы рассказать что-либо, он, улыбаясь, не ответил:

- Ах, дети, вы, должно быть, уже все знаете наизусть! Что бы вам еще такого рассказать?

Я не знаю, как это со мной случилось - я был скорее робким, чем дерзким, и никого не хотел ставить в неловкое положение. Но на этот раз из меня вырвалось то, что нас троих так давно интриговало:

- Вайденхофер, расскажи, как ты стал слепым!

Поскольку старик сначала совсем замолчал, я испуганно и смущенно подумал, что, конечно, оскорбил его своим любопытством. Однако, вскоре на его лице появилась дружеская улыбка, которую мы все так хорошо знали, все мельчайшие складки и морщины вокруг глаз и рта слились друг с другом, и он сказал своим спокойным голосом:

- Так, так! Значит, вы уже давно размышляли, как из дикого Фридера получился крестьянин из Вайденхофа? Но, пожалуй, вам небесполезно будет послушать об этом. Но это совсем не веселая история -смеяться тут нечему! Но, в конце концов, несмотря ни на что, все, что ни делается - к лучшему! И конец всегда лучше, чем начало!

После этого многообещающего вступления он удобно откинулся на спинку стула, а мы в ожидании рассказа придвинулись ближе друг к другу за натертым добела столом. И старик, обратив к нам невидящие глаза, начал:

- Я был младшим сыном у моих родителей. Братья мои были на восемь и на десять лет старше меня. А моя сестра ходила в школу, когда я еще только начал делать первые шаги. Пожалуй, именно поэтому и случилось так, что я рос более свободно, чем трое старших детей. Отец и мать, возможно, слишком радовались малышу и последышу, и не смогли держать его в необходимой строгости. Возможно, они были уже слишком стары для моей молодой, здоровой удали. В моем воспоминании мать осталась старой, измученной женщиной, которая со вздохом давала мне волю вместо того, чтобы остановить мои злые детские проказы или надлежащим образом наказать меня за них. Так я стал необузданно диким парнем. Для меня не было препятствием ни высокое дерево, ни глубокое озеро - я взбирался наверх, я нырял на дно. Я знал все дороги и тропинки в наших лесах, каждую трещину в скале, каждую лисью норку и каждое воронье гнездо. С учением же все обстояло куда хуже. В школе я преуспевал меньше, чем в лесу или в поле. Буквы, которые я с трудом выводил на бумаге, шатались, как пьяные, натыкались друг на друга - нечего и говорить про правописание, которое большей частью осталось неосвоенным. И таблица умножения была для меня горой, подняться на которую было так же трудно, как на скалы там, напротив лисьей опушки. Так что учителя я не слишком радовал. Он приходил к отцу жаловаться на меня, а тот втайне гордился своим сильным и ловким сыном. „Хорошая виноградная брага должна бродить! - говорил, спокойно улыбаясь, отец, - покажи-те-ка мне Фридера, который всегда прав! Для хорошего напитка нужно время! А из самых сильных мальчишек вырастают лучшие мужчины. Дайте нам только перебеситься!"

Для меня это было в самый раз. Если уж сам отец так говорил, то по-другому не может и быть! К тому же, думал я, зачем мне так мучиться с учебой? Я не нуждался в ней, как, например, школьный учитель Йоргле или бедный луговой крестьянин Ханнес - у моего отца денег куры не клевали, он был самым богатым крестьянином в деревне, и хотя нас в семье было четверо, мне все же доставалось многое: я получал прекрасное крестьянское подворье независимо от того, хорошо ли я учился или плохо, ходил я в воскресную школу или нет! Отец, казалось бы, уже позаботился об этом. А со скотом, вспашкой, плугами и посевом я всегда справился бы, как всякий крестьянский мальчишка, все равно, мог я чисто писать и правильно считать или нет. Таким было мое собственное мнение по этому поводу.

Но мать моя, случалось, плакала, садясь вечерком на край моей кровати в маленькой комнатушке под самой крышей, в которой спал я. И она молилась вместе со мной и просила Господа, чтобы он сделал меня прилежнее и дал бы мне послушное сердце. От этих слез и молитв внутри у меня все переворачивалось, и я намеревался стать другим. Но на следующее утро, с первыми же светлыми заманчивыми лучами солнца все мои добрые намерения улетучивались, и я оставался таким же, каким и был - диким Фридером. Как, должно быть, Бог хотел изменить меня - я же не хотел этого.

До того дня, который всем нам: мне и тем, кто желал мне добра, показался сначала темным днем ужаса и несчастья, который, пожалуй, был все же добрым днем в моей жизни - как же часто в человеческой жизни из печали рождается радость, или же, как в моем случае, сначала должна была быть розга, прежде чем человеческое сердце смогло увидеть свою доброту.

Это случилось воскресным утром, в то время, когда поспевала вишня. У моего отца вишневая посадка была наверху, в лесу. Там было много старых мощных деревьев, которые посадил еще дед, разросшихся ввысь и вширь. Как только вишни начали созревать, мы, мальчишки, я и мои друзья, бегали по вечерам наверх и смотрели, не поспели ли они раньше времени, и рвали и ели еще не созревшие ягоды. В этом деле были у нас и помощники - черные дрозды и дрозды-рябинники, которые прилетали из леса и набрасывались на вишневые деревья, как будто имели на это полное право. Они клевали одну вишню за другой, совали клюв в красную мякоть и перелетали к следующей. Это страшно злило меня - вишни были наши, зачем черным птицам надо было их так портить?

- Подождите! - грозил я им, - я покажу вам! Завтра принесу с собой ружье, подстрелю парочку и повешу на ветки в назидание другим!

Отец держал ружье и все, что к нему относилось, в комнате. Я точно знал, как обращаться с ним - я уже несколько раз стрелял из него по мишеням, и отец радовался, как здорово его „младшенький" попадал в цель.

- Завтра подстрелю дроздов, - заявил я вечером дома совершенно уверенно и решительно. - Наглые птицы так много портят!

Но отец улыбнулся и сказал:

- Фридер, не мешай им! Ни одна птица, кроме дрозда, не поет так прекрасно, когда другие еще молчат! Позволь поклевать им вишневый сок - для них это весенняя песня. А нам, право, хватит вишен!

А мать предостерегающе добавила:

- Завтра воскресенье, Фридер! Не вздумай стрелять птиц - это грех!

Я ничего не сказал на это, задумав свое, и отправился, как обычно, в постель.

В воскресенье утром в мою комнату заглянуло яркое солнце, и я совсем рано был уже на ногах.

- Куда ты, Фридер? - крикнула мать из своей спальни, услышав, как подо мной громко скрипели ступеньки. - Но куда там - я не посчитался с добрыми наставлениями моей матери. Совершенно безобидно я ответил:

- На посадку, сорвать пару вишен к обеду! - сказал я на бегу.

Разумеется, я не лгал, именно это я и намеревался сделать. Но помимо этого у меня были и другие намерения.

- Только вовремя возвращайся! - доверчиво сказала мать. - Сегодня ты не должен прогуливать воскресную школу, как на прошлой неделе. Слышишь, Фридер? Прежде чем уйти, выпей чашечку молока и положи в карман кусок хлеба!

Добрая матушка! Какой заботливой она была! И как она мне доверяла! А я... я обманывал ее! Я весело кивнул ей и сказал равнодушно:

- Хорошо, вернусь домой вовремя, мама! - Когда мать снова ушла в спальню, я тихо проскользнул в комнату отца, взял ружье и патронташ и так же незаметно выскользнул из дома.

За сараем уже ждали черный Йорг и еще трое деревенских мальчишек. Это были мои друзья, и я позвал их с собой. Мы шли, не останавливаясь, и очень скоро были уже наверху, в лесу. Раз, два, три - деревья сразу же пошли вверх. Нам не нужна была лесенка - мы, как кошки, карабкались с ветки на ветку.

Не знаю, можете ли вы себе представить, как много вишни может съесть прямо с дерева здоровый деревенский парнишка, особенно, если вишня спелая и сладкая и искрится на солнце!

Я был сыт без всякого завтрака, так что даже не выпил молоко, так заботливо приготовленное моей матерью.

Затем мы улеглись на солнце, на опушке леса.

Когда внизу, в деревне, начали звонить колокола, который час, и тут младший из трех братьев Зеттелей, Вальтер, которого мы звали „тихий Вальтер", поскольку он был намного скромнее всех остальных, сказал:

- Пойдемте, нам уже пора домой! Мама же сказала - сегодня воскресенье и нам нужно в воскресную школу!

Мы, все четверо, разразились смехом:

- Люди, послушайте, что говорит Вальтерле! Валь-терле хочет в воскресную школу - прямо сейчас!

Ха-ха! Мы корчились от хохота, а маленький Вальтер покраснел. Я как сейчас вижу все это перед своими глазами.

- Вальтер, - сказал я, - для чего, по-твоему, мы проделали сюда этот тяжкий путь сегодня утром? Чтобы тут же бежать обратно домой?

- Может, чтобы стрелять дроздов? - гневно спросил малыш. Он посмотрел на ружье, висевшее на ветке дерева, а затем на крону дерева, прямо на вершине которой сидел дрозд и пел так счастливо, словно как-то хотел поблагодарить Творца за то, что Он создал это утро таким прекрасным, а вишню -такой сладкой.

- Послушайте, как он поет! - сказал маленький Вальтер и благоговейно прислушался. А потом умоляюще посмотрел на меня.

- Фридер, ведь ты не сделаешь этого, он такой радостный, а там... там, внизу, воскресная школа...

Я помню все, как будто это произошло только вчера.

Все было очень странно. На мгновенье я словно замерз в самый разгар солнцепека. В ушах у меня звенело, я будто бы слышал голос матери: „Завтра воскресенье, ты не должен стрелять птиц!" И спокойная улыбка отца: „Дай им поклевать вишневой мякоти!" И сквозь все это звенели колокола и дрозд пел свою песню. Должно быть, во мне заговорила совесть, которая и дала мне все это чувствовать. Но вот птица перестала петь, она забралась в глубину ветвей и стала долбить клювом по вишне. И тут меня охватил охотничий азарт, и, насколько я знаю, это уже бывало со мной раньше. Я слышал, но больше ничего не видел - только птица и брызжущий вишневый сок, красный, как темная кровь.

Маленький Вальтер хотел удержать меня, но я уже приложился к ружью, оно было заранее заряжено. Все остальное произошло так быстро, что я едва могу описать это. Я, должно быть, споткнулся или поскользнулся, возможно, на вишневой косточке и... упал вместе со своим ружьем. Грянул выстрел... я почувствовал в голове резкую боль... перед глазами потекла красная кровь... и я увидел сквозь красную пелену улетающего дрозда, увидел, как перепуганные товарищи спешат ко мне, увидел, как самый молодой и рассудительный Вальтер с криками бросился в деревню звать на помощь.

Больше я ничего не знаю о том, что произошло со мной. Я очнулся только спустя несколько часов или дней... Голова шла кругом. Она была плотно перетянута повязкой. Поверх глаз лежал платок. Я почувствовал это, как только протянул к ним руку. Я отбросил платок прочь - я хотел видеть, что происходит вокруг меня. Но все было черным, непроглядным, как ночь. Я ослеп. Был прострелен зрительный нерв. Рана в моей голове зажила, но зрение ко мне не вернулось. Оно осталось там, наверху, в вишневой посадке. Последнюю картину, которая глубоко запечатлелась в моих глазах, я буду помнить всегда: большая черная птица, дрозд, среди зеленых веток с темно-красными вишнями на фоне сверкающего голубизной неба...

Старик замолчал. Матушка Дорле, сидевшая на скамейке у печки, отложила свое вязанье и посмотрела на него снизу вверх. Ее глаза на увядшем лице неожиданно по-молодому заблестели. В них светилось сочувствие и большая-большая, верная и самоотверженная любовь и преданность.

На какое-то мгновение мы замерли в молчании.

- Дальше, дальше, что было потом?

- Что было потом? - переспросил старик и осторожно кивнул седой головой.

- Сначала родителей и меня охватило горе и печаль. И так как я постепенно стал понимать, что теперь на всю свою жизнь я должен пребывать в ночи и темноте, то моя печаль превратилась в дикое упрямство и неистовство, ярость, бешенство по поводу моей участи. Но все это не помогло - я все равно оставался слепым, совершенно слепым. Так я сидел неделями и глядел, уставившись прямо перед собой в тупом отчаянии. Однажды, совсем маленьким, я был с отцом в городе, в зверинце. Там была высокая клетка из металлических прутьев. В ней сидел орел -я помню очень хорошо, как он выглядел... растрепанный, всклокоченный и измученный. Он сидел там, на своем голом дереве, неподвижно уставившись в пространство. Подобно ему, сидел я в своей комнатке, как плененная дикая птица. И я никуда не появлялся на людях, они, казалось, зло и насмешливо шептались и обсуждали меня, исполненные злорадства: „Так ему и надо, этому дикому Фридеру!" - „Что понесло его в светлое воскресенье стрелять дроздов!" - „Могло быть и хуже, он еще легко отделался!" - „Ничуть не жаль его, этого шалопая!"

Мне казалось, что я слышу в своей комнате разговоры людей, как будто бы они действительно, находились возле меня. Но это было совсем не так - это моя нечистая совесть нашептывала мне такие вещи. Соседи приносили сливы, ранние груши и все, что могло доставить больному радость. Но мне было от этого не легче - я ничего не хотел знать о чужом милосердии. Я был в разладе с Богом и со всеми людьми. Пока - пока не пришла Дорле.

И по тонким губам рассказчика пробежала нежная улыбка. И мы, дети, оторвали глаза от старика и посмотрели на матушку Дорле, едва заметно кивнувшую нам.

- Да, Дорле! - продолжал в раздумье старик. -Мы вместе оставили школу той весной, предшествующей моему несчастному выстрелу. Я хорошо относился к Дорле. У нее были две роскошные толстые косы цвета спелых каштанов. А глаза - голубые, как незабудки. Но Дорле была благочестивой девочкой - по воскресеньям она ходила на Слово Божие и в воскресную школу, а по средам - на молитву. И даже знать не хотела о танцах, о которых думают все девчонки ее возраста. Также она не бегала с нами, мальчишками, у нее на это просто не было времени. У ее матери было еще семеро младших детей, и ей надо было помогать, нянчиться с малышами. Она, пожалуй, делала это охотно, поскольку всегда была радостная и в хорошем настроении. И она была очень умной, поскольку и в Библии, и в Псалтири разбиралась лучше, чем иной старик. Я сторонился этой благочестивой „ханжи“, как я ее тогда называл, потом произошел этот случай с выстрелом, и я стал мрачен и ожесточен. И кто же это так храбро и верно навещает меня? Дорле! Когда она робко села возле меня и хотела что-то почитать, я сначала жестокими насмешками прогнал ее. Но постепенно все изменилось. Я ждал и все прислушивался к легким шагам, которые по вечерам раздавались на лестнице. И я тихо слушал, как она читала мне свои книги. Сейчас я знаю: любовь не дает ожесточиться.

К тому времени многое изменилось. Я учился не только смирно сидеть и слушать - я учился также проникать в суть вещей! Я не мог больше убегать от моей матери, я уже не мог больше договариваться с другими мальчишками пойти купаться или кататься на велосипеде, разорять вороньи гнезда или ловить белок. Никто больше не заходил за мной - мать

выводила меня в солнечный сад, и я сидел возле нее, пока она зашивала наши рубашки или чистила картошку. И при этом она рассказывала мне о всякой всячине.

И я снова принялся изучать то, что не успел, когда был маленьким, или изучал, да забыл - разные библейские стихи, строки из песен и еще много всего. И очень, очень медленно и сначала с большим нежеланием и внутренним протестом я научился понимать слова: „Кого Господь любит, того Он наказывает!"

Меня Он тяжело наказал...

Но однажды я почувствовал за суровостью любовь. Каким бы негодным мальчишкой я был, если бы и дальше продолжал вести себя подобным образом! Как будто кто-то отодвинул засов и сказал: „Только до сих пор и не дальше!" Розга пришлась в самый раз. Наказание оказалось жестоким. Но такова же была и любовь Божия! Я с каждым днем все отчетливее понимал, что жило в моем сердце. И я окончательно положился на волю Господа, признал перед Ним вину своей жизни, мои многочисленные грехи, открыл Ему дверь моего сердца, принял Господа Иисуса как моего Спасителя и Избавителя и стал очень, очень счастливым.

Крестьянин из Вайденхофа снова замолчал. Матушка Дорле тихо встала и положила свои натруженные руки на него.

Мы молча смотрели на обоих стариков. Потом любопытство победило благоговение, охватившее нас.

- А потом, Вайденхоф, потом?.. - потребовали мы.

- Потом, - продолжал старик, - мне настало время учиться. В институте. То, что я слышал от матери и от Дорле, было лишь начальной школой, детскими игрушками. Я несколько лет побыл в институте для слепых, поскольку я был непокорным студентом, учившимся очень медленно. Родители к тому времени состарились и отошли на покой. Но они почили, уверенные, что их Фридер не пропадет. Братья женились, старший взял хозяйство на себя. У сестры уже давно был муж и дети. Наследство мое растаяло - много отняла учеба в институте. С „богатым наследством" было покончено. Но все же оставался Вайденхоф. И Дорле дождалась меня. Она могла бы иметь другую, лучшую долю. Но ей нужен был только Вайденхоф, корзинщик. И мы были счастливы вместе, несомненно, счастливее, чем если бы я был зрячим и для меня не открылся бы внутренний свет...

Да, дети, теперь вы знаете мою историю. Подумайте, что из нее может пригодиться вам в жизни. Постарайтесь, чтобы от вас не улетали птицы, как от меня, когда я имел зрячие глаза! Лучше постарайтесь быть такими, чтобы они прилетали к вам в окно и садились на руку, пока вы еще можете видеть...

Он сказал это в шутку. Но мы восприняли это всерьез. И прежде, чем уйти, мы протянули старику руки со словами: „Спасибо вам большое!"

И одновременно это было нашим обещанием.

Загрузка...