Часть третья

Глава первая

В начале февраля морозы неожиданно спали, установилась теплая безветренная погода. Григорий Степанович воспользовался ею и объезжал животноводческие стоянки. Сам не зная почему, он на этот раз не выбирал кратчайших, но опасных тропинок, не скупился на посторонние разговоры, не отказывался от чая и ночевок.

Надолго задержался Кузин у Сенюша Белендина. В разговоре вспоминали прошлое.

— А ведь если бы не ты, Сенюш, ухлопал бы меня бандит. Помнишь? Теперь бы и косточки сгнили.

— Да, ловко он тогда наскочил… — Сенюш неожиданно двинулся к председателю, заглянул в его морщинистое, продубленное солнцем, дождями и морозными ветрами лицо. — Григорь Степаныч, оставайся ночевать, дров много, сухие… Оставайся, а… Поговорим…

Кузин видел: откажись он — Сенюш кровно обидится. «Надоедает одному… Надо уважить…» — решил Григорий Степанович, чувствуя, что и самому не хочется садиться в настывшее скрипучее седло и ехать на ночь глядя.

— Можно и заночевать — согласился он. Обрадованный Сенюш засуетился, принес дров, затем большую охапку свежих еловых веток.

— Не хуже перины… — приговаривал он, разравнивая вокруг костра ветки.

Но спал Григорий Степанович плохо. Сначала, когда пламя с треском грызло крепкие лиственничные сучья, ему нестерпимо припекало бок, а второй нестерпимо стыл. Он то и дело поворачивался. Позднее холод атаковал со всех сторон. Сонный Григорий Степанович подтягивал чуть не к подбородку колени, укрывал голову воротником полушубка…

Очнулся Кузин от дрожи, колотившей все тело. На месте костра то там, то здесь вспыхивали и гасли, будто перемигиваясь, искры. Внизу на стенах аила проступил куржак, а в черное дымовое отверстие с холодным равнодушием заглядывали звезды. Где-то по другую сторону костра сопел и сладко причмокивал невидимый Сенюш. «Спит, хоть бы что… А я отвык, изнежил себя». — Григорий Степанович пополз на четвереньках по аилу, отыскивая на ощупь дрова.

Пока костер, дымя, набирал силу, Кузин сидел, нахохлясь, засунув руки в рукава. Подумал: как теперь дома? Васятка спит. Набегался… Канительный мальчишка. За целый день секунды не посидит.

Затем его мысли перешли на колхозные дела. На каждой стоянке он замечал — люди смотрят на него так, будто ждут больших перемен. Некоторые жаловались на плохое жилье, на отсутствие радио и газет, а доярка, бойкая девушка, негодующе спросила: «Когда мы не будем морозить пальцы?» Тогда Григорий Степанович постарался отделаться шуткой. Он сказал: «Немного осталось, скоро весна…» Да… Вот и Сенюш опять заводил разговор о пшенице. Далось чудаку… Надоел с ней. Григорий Степанович понимал, что все это следы Ковалева. Разбередил людей, а за него расхлебывайся. Разбередить нетрудно…

Костер разгорелся, взметая султан золотых искр к черному своду аила. От треска и щелканья дров темнота, вздрагивая, то опадала, то поднималась. Отвалясь от жаркого огня, Григорий Степанович сказал себе: «Пусть покрутятся без меня. Может, скорее поймут…»

…Утром Кузин направился к последней стоянке, на которой много лет жила со своей отарой Чма Ачибеева, а помощником к ней переселился Бабах. Его все-таки приняли в колхоз, хотя председатель упрямо возражал. «Не послушали… Умниками стали, — раздраженно думал теперь Григорий Степанович. — Посмотрим… Если что, я с этим пьяницей нянчиться не стану».

Тропа петляла между камнями по дну глубокого, похожего на коридор ущелья. Справа и слева поднимались все в шишках и морщинах каменные стены, на которых, поблескивая игольчатым инеем, чудом держались елки, березки, осинки. Некоторые, точно озорничая, бесстрашно наклонились, заглядывая сверху на проезжающего всадника, временами сыпали серебристые струи пыли. Каменные стены ущелья часто сдвигались, сгущая морозную дымку, затем вновь расходились, и тогда дымка, редея, рвалась, висла клочьями на хрупких до звона ветках кустарника.

Но вот ущелье кончилось, и перед Григорием Степановичем открылся совсем иной мир — просторная долина, похожая на огромную чашу с пологими краями, переполненная солнцем. Все здесь, от острых изломов гор и угрюмых бесстрастных лиственниц до засыпанной наполовину снегом сухой былинки, купалось в еще холодном, но ослепительно ярком свете.

Веселея, Григорий Степанович пожевал настывшими губами, смахнул с воротника иней. Конь ободрился, громко фыркнул, выдувая из ноздрей длинные струи белесого воздуха.

Григорий Степанович подъехал к реке. Неприметная в межень, она от осенних дождей вспухла, раздалась вширь, затопив прибрежные кусты. После морозов вода сбыла, и лед возле берегов стал похожим на стеарин, он просел, а около кустов проломился, поблескивая гранями.

Григорий Степанович, проехав берегом, отыскивал полоску голубого, подпертого водой льда. Избочась в седле, он огляделся. До его слуха долетел негромкий, но уверенный, деловитый стук, а потом он уловил тонкий запах дыма. Кузин удовлетворенно хмыкнул и пустил коня. Тот, всхрапнув, ступил на лед осторожно, почти не сгибая ног в коленях.

Крупная лобастая собака, машисто выскочив из кустов, облаяла Григория Степановича. Будто не замечая ее, Кузин направил коня к низенькой избушке с плоской земляной крышей, на которой уныло торчал сухой бурьян. Он не успел еще спешиться, как из-за угла появился Бабах с рубанком в руке. Увидев председателя, он растерялся, побледнел.

— Здравствуй, Григорь Степаныч! — Бабах завел руку с рубанком за спину, потом зло цыкнул на все еще лаявшую собаку.

— Здорово! — буркнул Кузин.

Бабах шагнул вперед, намереваясь по правилам гостеприимства принять от председателя поводья, но тот, неловко ступая на одеревеневших ногах, сам повел коня к пригону из березовых жердей, на которых то там, то здесь белели маленькие клочья овечьей шерсти.

— Что мастеришь? — спросил Григорий Степанович, привязав коня и отпуская седельные подпруги.

— Так… Ничего не мастерим.

— Как же ничего? Я пока не ослеп и не оглох.

Кузин зашагал к избушке. Бабах, приотстав, следовал за ним.

За углом Григорий Степанович наткнулся на детскую качалку из золотистой лиственницы. У качалки еще не было боковин и дна, но уже сейчас было видно, что Бабах делает ее любовно, тщательно выстругивая и подгоняя каждую планочку.

— А говоришь, ничего… — Председатель придирчиво осмотрел качалку, потрогал ее. — Да…

Подняв глаза, он увидел Чму. Она шла со стороны ельника, с хрустом подминая кирзовыми сапогами сухую траву. Ее плоское лицо с розовой полоской шрама на правой скуле выражало тревогу. Еще издали она взглядом спросила мужа: «Что тут у вас?..» Бабах потупился, а Чма перевела беспокойный взгляд на председателя.

— А, Чма!.. — Григорий Степанович шагнул ей навстречу, подал руку. — Как живешь?

— Ничего, живем… хорошо. — Чма заправила под шапку с меховой оторочкой черные, блестящие пряди волос. — Вот ветки ломала… — и показала Григорию Степановичу ладони, все в липких смоляных пятнах.

— Ветки? Зачем они тебе потребовались? — Председатель постарался изобразить на лице приветливую улыбку.

Бабах, стегнул жену предостерегающим взглядом.

— Вижу, какие-то тайны завелись. Не доверяете?.. — Кузин недовольно скривил губы.

— Э, зачем так говоришь, Григорь Степаныч? — подаваясь вперед, с обидой сказал Бабах. — Камень за пазуху не прячем. Ветки для овечек. Хорошо кушают. Геннадий Василии говорит — посмотри совхозе. Там всю зиму кормят. Я ходил туда.

— Хорошо… — перебила мужа Чма. — Ягнята здоровые, поноса нет. Всего четыре пропало. Сам погляди.

— Самовольничаете, — мрачно заключил Григорий Степанович. — А если бы падеж случился? Кто в ответе? Геннадий Васильевич?

— Зачем? Я совхоз ходил. Там давно овечки кушают ветки. Не подохли…

— Совхоз, совхоз… — проворчал председатель. — Пошли к отаре.

Стадо паслось за молодым ельником, на пологом пригретом солнцем склоне. Увидев подходивших людей, овцы неторопливо двинулись вниз, где между кустами поблескивал лед речки. Белоснежные ягнята, резвясь, подскакивали, точно резиновые.

Войдя в стадо, Григорий Степанович некоторое время молча присматривался к овцам. — Что у той с глазом?

— Гноится… — сказала Чма.

— Так промыть надо.

— Промывали.

— Еще надо… Ждете, пока окосеет?

Григорий Степанович ловким и неожиданным броском поймал овцу за заднюю ногу. Прощупал ей ребра, потом раздвинул руно, обнажив густые бело-золотистые волокна. Отделив на ладонь прядь, он старался найти на тончайших волокнах перехваты, которые образуются при плохом кормлении.

— Справный овечка. Все справный, — сказал Бабах.

— Вижу… Что ты мне нахваливаешь, как на базаре?

Отпустив овцу, Григорий Степанович по укоренившейся привычке отвернул полу полушубка, тщательно вытер о шерсть руки. Потом, не спуская с Чмы строгого взгляда, кивнул на Бабаха:

— Пьет?

— Он?.. — на желтоватом скуластом лице Чмы выступили багровые пятна. — Нет, не пьет. Пить станет — жить не будем. Так договорились.

— И вдобавок из колхоза выгоним. Пьяницы мне не нужны. Вот так… — заключил Григорий Степанович и совсем некстати усмехнулся: — Чай-то есть?

— Конечно, — встрепенулась Чма. — Чай всегда горячий.

Подойдя к избушке, Кузин задержался около качалки.

— Значит, готовите? Ну что ж, хорошо, — сказал он и вспомнил Васятку. — Живите…

Бабах и Чма, смущенные, заулыбались. А Кузин тем временем думал: «И как я сам не догадался насчет веток. Конечно, польза. Корм сухой… Да, грамота — большое дело. С ней бы и я не таким был. Надо всем чабанам сказать, чтобы ветками подкармливали. Ушлый этот Геннадий Васильевич. И когда успел заметить?.. Я не меньше его бывал в совхозе».

…На пути домой Григорий Степанович встретился с Гвоздиным. Проворный «газик» с брезентовым верхом бесшумно выкатился на повороте из леса. От неожиданности конь испуганно вскинул голову, метнулся на обочину дороги, чуть не выбив из седла всадника, погруженного в неясные, но тягостные думы. Припадая к луке и схватываясь за отпущенные поводья, Григорий Степанович бросил исподлобья злой взгляд на автомашину, которая, чуть проскочив, враз остановилась. Распахнулась дверка, и Гвоздин направился к Кузину.

— Привет Григорию Степановичу! — обрадованно сказал Гвоздин и протянул руку.

— Здорово, торгаш! — Григорий Степанович неторопливо снял большую меховую рукавицу и пожал узкую твердую ладонь Гвоздина.

— Торговлей-то мало приходится заниматься. Больше поручениями… Вот в МТС еду — готовить вопрос на бюро. Ну, а ты как? В седле живешь?

— Наше дело такое.

— Да… — Иван Александрович сочувственно вздохнул. — Знаю, беспокойный… А вот не все это понимают. — Гвоздин подался вперед, задрал голову, доверительно заглядывая в лицо Григория Степановича. — Хозяин не совсем доволен тобой. Думает заменить. Я уважаю Валерия Сергеевича, умный человек… Но тут он, кажется, ошибается. Такие кадры у нас на вес золота. Ковалев, конечно, с дипломом, но разве в этом дело.

Григорий Степанович, смотря вдаль, слушал с обычным мрачноватым выражением на лице, а конь наклонился к кусту, хрустко перекусил крупными зубами оледенелую ветку, потом, отставляя ногу, потянулся к присыпанной снегом траве.

— Ну, ты! Оголодал! — Григорий Степанович так рванул повода, что конь взвился и по-заячьи скакнул в сторону. Кузин ожег его плетью и, не оглядываясь, скрылся за поворотом.

Глава вторая

Игорь бухнул на пол туго набитый учебниками и конспектами портфель и, как был в пальто и шапке, повалился на койку, закинул ноги на грядку. Все! Отмучился! Две недели свободы. Теперь домой. Как там? Сомкнув веки, он попытался представить Клаву. В институте девчат навалом, есть куда красивее Клавы, а она все равно лучше.

Игорь вскочил, пробежал по комнате. Конечно, лучше! Такая светлая, чистая. И он откроет ей всю душу, расскажет все-все, даже тот пакостный случай при зачислении в институт. Пусть знает. Она должна знать все. Домой! Сегодня же!

…Поезд уходил ночью, в двенадцать с минутами, но Игорь вышел из дома в десять.

Стояли жестокие морозы. Днем при солнце было еще терпимо. Но к вечеру температура начинала стремительно падать до сорока. Земля окутывалась седой дымкой, и все, настывая, замирало в безмолвии. Даже воздух становился до осязаемости колючим.

На остановке Игорь долго топтался около чемодана, раздраженно, с нетерпением посматривая в глубину улицы. Там, в туманной темноте, должны были показаться огни трамвая. «Почему не заказал такси?» — укорял он себя, чувствуя, как в тонких перчатках деревенеют пальцы. Игорь сжал их в кулаки, но и от этого не становилось легче. Мороз настойчиво пробирался под пальто, за поднятый воротник, щипал и колол уши. Игорь с завистью подумал о людях, которым не надо никуда ехать. Сидят себе в тепле, читают романы, слушают музыку.

Наконец подошел и с пронзительным скрипом и визгом остановился трамвай. Закоченевший Игорь с трудом втиснулся в вагон, и под ногами опять пронзительно заскрипело и завизжало.

На вокзале Игорь побежал в зал ожидания. Открыл непослушную дверь, просунул вперед себя чемодан.

— Нельзя, молодой человек! Назад!

— Как? — Игорь недоуменно смотрел на женщину с красной повязкой на рукаве.

— Сдайте багаж в камеру хранения.

Все время, пока он стоял в очереди в камере хранения, сдавал чемодан, получал квитанцию и возвращался, в нем, не переставая, кипело раздражение. Безобразие! Формализм, только формализм…

Зал оказался забитым до отказа. Старые и молодые, мужчины и женщины густо облепили диваны, стояли в проходах. Подумав, Игорь предпринял отчаянную попытку пробиться к билетной кассе. И оттого, что его все время бесцеремонно толкали, оттесняли в сторону, оттого, что в зале стояли гул голосов и кислая духота, раздражение перешло в злость. Сцепив зубы, он начал энергично работать плечами.

Более получаса Игорь стоял у барьера, дожидаясь начала продажи билетов. Он то и дело запускал руку во внутренний карман пиджака, нащупывал там деньги и студенческий билет. Одиннадцать. Еще несколько минут и откроют. И вдруг откуда-то с потолка послышался хриплый голос:

— Граждане пассажиры, поезд номер пятьдесят шесть опаздывает на два часа. Повторяю…

«Пятьдесят шесть… Пятьдесят шесть… Это же мой!» — Игорь почувствовал, что у него сильно устали ноги, сам он тоже устал и им владеет единственное желание — где-то присесть: «Вот чертовщина, как назло… Еще три с лишним часа. На ногах ни за что не выдержать. Что же делать?» — терялся он в догадках.

По радио объявили о прибытии ташкентского поезда, и в зале поднялась суета. Многие пассажиры устремились к выходу. Заметно попросторнело. Игорь, вытирая ладонью потное лицо, тоже вышел. В стылой тишине громко и, казалось, дерзко гудели паровозы, лязгало железо, слышались торопливые голоса.

Чтобы скоротать как-то время, Игорь пересек несколько раз площадь, остановился около распахнутых решетчатых ворот, из которых густым потоком выливались сошедшие с поезда пассажиры.

— Игорь!

Он обернулся. К нему, сияя улыбкой, поспешно проталкивался Аркадий. Маленькая кепочка сдвинута на затылок, легкое потертое пальто распахнуто.

— Ты зачем сюда? Меня встречать? — Аркадий небрежно пожал руку Игоря, поставил около ног небольшой чемодан. — Вот здорово получилось! Откуда узнал, что приеду? Классно!..

— Да ниоткуда не узнал…

«Подвернуло тебя», — думал он с досадой. Угрюмо смотря в сторону, повторил:.

— Ниоткуда не узнал… Домой вот собрался…

— Домой! И охота тебе по такому морозу? — Аркадий запахнул пальто, попробовал отыскать скрюченными пальцами пуговицы, но вместо них висели только хвостики ниточек. — На несколько дней. Была нужда. Здесь-то лучше отдохнем. Тебе ведь еще машиной много ехать?

— Около трехсот километров… — Игорь понял, что у него давно пропало желание ехать, только он не хотел признаться себе в этом. Но, стараясь бодриться, он сказал:

— Ничего, съезжу. Надо побывать…

— Да брось! Зачем это нужно? На каток не ходишь? Там у меня знакомая. Такая высокая, черненькая, в зеленой шапочке… Не встречал? Пальчики оближешь.

— Не хожу на каток.

— Ничего, вместе сходим. А какая у нее подруга! Закачаешься… Подожди, какого черта мы стоим? Ждем, когда в сосульки превратимся? Зайдем в ресторан. Ты не думай, что я уговариваю тебя остаться. Дело хозяйское. Смотри… Только погреемся.

Игорь почувствовал, что после жаркого душного зала опять промерз до костей. Опять начали деревенеть пальцы, и он послушно последовал за Аркадием, который очень ловко сумел занять столик и, потирая довольно руки, взялся за меню.

— Сейчас мы… Коньячку хочешь? По стопочке? Стипешку получаешь? Счастливчик. У вас не институт, а какой-то собес, дом отдыха. За тройки стипендию платят. В пору к вам перебраться, — тараторил Аркадий, то и дело посматривая на официантку.

От тепла и коньяка Игорь быстро расслаб. Облокотись на стол, он лениво ковырял вилкой винегрет. Мысли тоже были ленивыми. Наблюдая исподлобья, как жадно насыщается Аркадий, Игорь думал, что не надо было выходить из зала. Тогда он не встретил бы Аркадия и определенно уехал. А теперь, пожалуй, не уедет. Да и смысла нет — на несколько дней. Клаве он напишет. А вот Олег укатил. Сдал первым и помчался на вокзал. Откуда такая прыть? Хотя чего равнять? Олег спешит заготовить старикам дров, сена привезти. «А мои ни в сене, ни в дровах не нуждаются». — Игорь рассмеялся и бросил на стол вилку.

— Заказывай еще коньяку!

Глава третья

«Сама… Ой, справлюсь ли?» — в беспокойстве Клава не заметила, как миновала село. Когда последняя, до крыши заваленная снегом избенка бесследно утонула в темноте, ей вдруг стало страшно. Она приостановилась, чувствуя, как отдаются в висках учащенные толчки сердца. Кругом ни звука, ни скрипа, ни огонька… Хоть бы собака гавкнула. Ночь, непроглядная, промерзлая, и она, Клава, один на один… Как слепая… Только пригнувшись можно различить чернеющий слева кустарник. Это здесь в прошлом году волки задрали теленка. Уж не вернуться ли? А как же дойка? А потом, все ходят, все доярки… Не боятся, наверное? Хотя, возможно, и боятся, но ходят, потому что надо. Значит, и ей надо идти.

И она пошла, стараясь смотреть только вперед, на дорогу, и не думать об этом черном кустарнике, в котором, может, притаились волки. Чтобы ободрить себя, Клава кашлянула, потом вполголоса запела. Пела хрипло, первое, что пришло на ум. Вскоре сверкнул золотой искрой огонек дежурки. «Вот и дошла… — Клава оборвала песню и облегченно вздохнула. — Надо договориться с Эркелей — ходить вместе».

Как только девушка открыла обросшую куржаком дверь, морозный воздух седыми, похожими на дым клубами ворвался в тепло. Сидевшая около печки с трубкой во рту Чинчей глянула через плечо на Клаву.

— Шибко холодно?

— Да ничего… — Клава сняла варежки и принялась растирать настывшие щеки. Пламя в лампе то и дело вытягивалось, точно намеревалось выскочить из обколотого, закопченного стекла, отчего на потолке и стенах дрожали тени. И невольно казалось, что дрожит весь дом. Зато в печке огонь с веселым гулом беспощадно расправлялся с дровами, накаляя до красноты плиту.

— Такой мороз плохо доить, — бесстрастно, как о чем-то постороннем, сказала Чинчей, не отрывая взгляда от бушевавшего пламени.

Клава, подступая к плите, заглянула в стоявшие на лавке ведра.

— Подоим. Вот только воды надо нагреть. Я принесу. Отогреюсь немного и принесу.

— Прорубь теперь замерзла. Потом принесем, когда светло будет. Ковалев по такому морозу рано не придет.

— Так разве мы для Ковалева все делаем? Интересно!..

Чинчей, будто не слыша Клавы, продолжала с бесстрастным видом сосать трубку.

Зашла Эркелей, села на табурет около плиты, устало откинулась к стене.

— Ох, и спать хочется! Несчастные мы… Вставай каждый день ни свет ни заря.

Аппетитно зевнув, она смежила веки.

Клава, сдерживая раздражение, схватила ведра и вышла, нащупала за дверью пешню.

Когда она поставила на плиту полные ведра, в которых поблескивали ребристые осколки льдинок, Чинчей выбила о пристенок потухшую трубку:

— Пойдемте корм давать.

Эркелей лениво приоткрыла глаза:

— Да подождите вы. Успеем… Подремать не дадут.

— Эркелей, ну и лентяйка ты! — укорила подругу Клава. — Пошли! Коровы голодные.

…Над вершинами гор темноту точно разбавили молоком. В долине тоже заметно посветлело, проступили расплывчатые силуэты строений, деревьев. В селе засветились огни. Коровы жалко ежились, выгибая заиндевелые спины. Увидев доярок, они забеспокоились, некоторые протяжно замычали, а Ласточка, вынырнув из темного угла навеса, смело пошла навстречу Клаве.

— Проголодалась? — Клава похлопала корову по загривку и направилась к яслям, чтобы выгрести из них объедки.

А Чинчей уже несла охапку смешанной с сеном соломы. Толкаясь, коровы жадно набросились на корм. Ласточка тоже попыталась протиснуться к яслям, но пестрая корова угрожающе махнула на нее кривыми рогами, и та сразу отступила, будто жалуясь, посмотрела на Клаву.

— Обижают? Сейчас еще принесем, — девушка заспешила из пригона.

Вчера вечером Клава приняла от старой, ушедшей на отдых доярки двенадцать коров. Из них доились теперь только семь, а остальные ходили в запуске. Ласточку и еще двух первотелок по требованию Ковалева приучили с самого начала доиться без телят. Остальные же четыре старые коровы не подпускали доярку до тех пор, пока не видели около себя теленка. Привязанный к ограде, теленок рвется изо всех сил к вымени. Мать ласкает его языком, а доярка спешит взять молоко, потом пускает теленка. Это и называется дойка с подсосом, метод древний, оставшийся в наследство от кочевой жизни дедов и прадедов. Клава еще вчера, принимая группу, решила во что бы то ни стало избавиться от него.

— Эркелей, к моим коровам не води телят.

— Почему? — удивилась девушка. — Сперва первотелок подоишь? Да?

— Нет, без телят буду доить.

— Да ты что?! Не дадут молока. Только зря намучаешься. Мы уже не раз пробовали… Это же старые коровы. Нет, нет, не получится… Вот посмотришь.

— Посмотрим! — сказала Клава, уверенная в себе.

Она начала с Буланки, коровы спокойной и даже флегматичной. Девушка, щедро награждая Буланку ласковыми эпитетами, привязала ее к яслям, погладила и, сняв варежки, взяла прикрытое полотенцем ведро с теплой водой.

— Буланка! Стой, дорогая.

Пока Клава обмывала и массировала вымя, Буланка спокойно ела.

— Вот и хорошо! Умница… — Клава сменила ведро с парящей водой на подойник и не успела подсесть под корову, как та рванулась так, что чуть не опрокинула ясли.

— Буланка! Стой же!.. — закричала Клава, испуганно отскакивая. — С ума сошла?

Буланка, уставясь на сарай, в котором находились телята, требовательно замычала.

— Вот видишь? Я же говорила… — сказала Эркелей, явно довольная тем, что она оказалась права.

— «Говорила, говорила…» Говорить проще всего. Сразу не приучили, а теперь мучайся.

— Чудная ты, Клава. Злишься, а кто виноват? Я, что ли? Когда Буланка была первотелкой, мне одиннадцатый год шел. Я еще под столом бегала.

Эркелей вдруг звонко захохотала. Клава, покосясь на подругу, подумала: «Чего смешного нашла? Как глупая». Она опять подступила к Буланке. Но та уже не стояла на месте.

— Брось, — посоветовала Эркелей. — Они хитрые… Все понимают…

— Веди теленка! — Клава принялась дыханием согревать руки.

Ласточку Клава доила предпоследней. Вороша солому, корова старательно выискивала клочки сена, аппетитно заминала их в рот. А Клава чувствовала, как пальцы ее, деревенея, выходят из подчинения. Она старалась по всем правилам зажимать в кулак маленькие тугие соски, а пальцы не гнулись, их нестерпимо ломило. В довершение Ласточка, испугавшись соседки, рванулась и опрокинула подойник.

— Да что ты делаешь! Зараза!

Голос у Клавы дрогнул, и она заплакала. Заплакала от горькой досады и боли в пальцах. А у ног валялся подойник, окруженный подстывающей с краев лужей молока.

— Что? Руки? — опросила подбежавшая Эркелей. — Снегом растирай. Обморозишь.

— Я каждую зиму морожу, — спокойно, как о чем-то самом обыкновенном, сказала Чинчей и подняла подойник. — Каких не подоила? Кукушку? Я подою. Иди в избу.

* * *

Бывают времена, когда человеку кажется, что его жизнь окончательно зашла в тупик. Окружающий мир, большой, многообразный и яркий, покрывается мрачными тенями, становится ненавистным, постылым. Не находя себе места, человек терзается мучительной мыслью — зачем жить, если завтра, через месяц и год будет так же нестерпимо тяжело, как и сегодня? К чему такая жизнь? Да, к чему? Но что сделаешь? Что можно сделать? Выхода нет.

Вот так случилось и с Клавой.

Обессиленная, прозябшая, она не помнила, как добрела в вечерних сумерках до своего дома. Не раздеваясь, упала на кровать.

— Ой, мама родненькая! Куда мне деваться?

Содрогаясь всем телом, долго плакала, но слезы не приносили облегчения. Сердце по-прежнему ныло от щемящей боли, будто кто-то взял его большой грубой рукой и безжалостно сдавил.

— Провались все коровы! Не пойду! Не пойду! Пусть как хотят…

Клава оторвала от мокрой подушки лицо. Ну не пойдет она, а дальше что? Дома отсиживаться или вернуться в контору?

Клава встала, бесцельно прошлась по комнате, включила свет. Заметив, как струится выдыхаемый воздух, подумала о том, что в доме настыло. Утром не протопила печь. Надо топить. А надо ли? Скорей бы уж мама приезжала… Одичаешь одна. Да, приезжала… Скажет, самовольничаешь, так и надо тебе.

Все-таки она пошла за дровами. Смахнула с поленницы пухлый снег, взяла звонкое полено.

— Клава!

Вздрогнув, девушка обернулась на голос. В темноте над пряслами, смутно чернел силуэт человека.

«Зина! Что ей надо? Вот уж некстати!..» Прижимая к груди полено, Клава неохотно направилась по сугробу к пряслу.

— Ты что же это носа не кажешь? Обиделась, что ли?

— На что мне обижаться. — Клава старалась говорить как можно спокойнее.

— Как Марфа Сидоровна? Когда приедет? — Зина легко перескочила утонувшее в сугробе прясло.

— Завтра или послезавтра… Сначала хуже было. А теперь, пишет, полегчало. Даже на Церковку ходила. Гора так называется…

— Вон что! Хорошо.

Они набрали по охапке дров и зашли в дом.

— Да у тебя, как на улице! — удивилась Зина. — Замерзнешь. Утром не топила, что ли?

— Когда же? В пять на ферму ушла.

— Группу приняла? — опросила Зина.

— Приняла… — У Клавы дрогнул голос. Она отвернулась.

— Тяжело в такие морозы, — сочувственно заметила Зина. — Как дела-то идут?

— Да никак! Пальцы обморозила! — зло выкрикнула Клава, но тут же, устыдясь своей горячности, покраснела и опять отвернулась. А Зина, кажется, ничего не заметила.

— Сильно обморозила? Гусиным салом надо… У нас есть, я принесу… — Зина направилась к двери, но у порога приостановилась: — А может, тебе лучше в контору опять попроситься? Зиму поработаешь, а там видно будет. В институт поедешь.

— Вот и буду метаться. Не могу я так…

Зина печально качнула головой.

— Да, а вот Федор может. Я ведь понимаю… Шумит, кричит, а все без толку. После самому стыдно. Как я ни старалась — ничего не получается. Ковалев-то больше не заходит. Да и ты вот тоже… Обижаетесь?

— Не нравятся мне такие люди, — сказала Клава.

— Мне тоже не нравятся. А чего поделаешь? Такая она, Клава, жизнь… Да что говорить, придет время, сама все узнаешь… Ладно, сбегаю за гусиным салом.

Оставшись одна, Клава долго стояла у стола. Затем принялась укладывать в печь дрова. Положит полено и задумается. «Любит Федора, все прощает ему. Я на ее месте не простила бы. А возможно, тоже простила бы? Вот если бы Игорь так поступил?..»

Глава четвертая

Дверь в просторную приемную секретаря райкома то и дело открывалась. Поодиночке и группами в два-три человека заходили секретари партийных организаций, председатели колхозов, агрономы, зоотехники.

Прямо у порога они снимали поседевшие на морозе тулупы, развязывали шапки-ушанки и, растирая настывшие руки и лица, здоровались с теми, кто приехал раньше.

— Не замерз, Константин Иванович? — спросил Хвоев главного агронома МТС Маркова, пожилого человека с продолговатым лицом и маленькими живыми глазами.

— Они на «газике» прикатили. А вот в седле до костей пробирает, — вмешался коренастый алтаец, постукивая ногой об ногу. — Застыл…

— Да, эту зиму дед-мороз систематически перевыполняет норму. — Марков снял пальто.

— Константин Иванович, пока народ собирается, поговорим. — Хвоев открыл дверь кабинета. Но Марков не торопился.

— Как живете, Валерий Сергеевич? С женой как?

— Плохо. — Хвоев, опуская голову, слегка подтолкнул Маркова к двери.

Тем временем в приемную вошел Кузин. Мельком взглянув на него, Хвоев подумал о том, что Григорий Степанович за последнее время сильно сдал. Он ссутулился, плечи обвисли, а лицо, заросшее чуть не вершковой щетиной, обрюзгло. Кузин, окинув всех недоверчивым, даже подозрительным взглядом, не здороваясь, бросил на стол шапку, снял и туда же бросил свой старый полушубок. «Переживает старик. Надо решать с ним. Потрудился немало», — подумал Хвоев, входя вслед за Марковым в кабинет.

В приемной обменивались новостями, шутили. Кузин, ко всему безучастный, присев на подоконник, мастерил козью ножку. Подошел Гвоздин.

— Почтение Григорию Степановичу, — заулыбался он, протягивая руку.

— Обойдусь и без твоего почтения, — Кузин отвернулся.

— Странный ты человек. Григорий Степанович. К тебе всей душой…

— Не надо ко мне с такой душой. Я ее насквозь вижу.

— Дело хозяйское. — Гвоздин старался держаться спокойно, а сам, сжимая в карманах кулаки, думал: «Какой еж! Подожди, еще попляшешь, придешь на поклон. Не век мне сидеть в потребсоюзе. Фека права, пора действовать!»

— Приглашают, товарищи, — сказал из дверей кабинета Марков. — Заходите.

…Возвышаясь над столом, Хвоев смотрел то в список, то на степенно рассаживающихся людей. Кузин забился в самый угол. Гвоздин сел на диван около стола. На мягкое потянуло и Маркова. Рядом осторожно присел Ковалев. Проверив всех по списку, Хвоев посчитал отсутствующих и сказал:

— Ну что же, товарищи, семеро одного не ждут. Плохо, что мы не умеем экономить время. Целый час собираемся. Час! А нас больше тридцати. Значит, больше тридцати часов потеряли. Вот ведь куда это выходит. Ну, давайте начинать.

Большая дверь бесшумно открылась, вошел председатель райисполкома Грачев.

— Петр Фомич верен своей привычке: без опозданий не может, — заметил сурово Хвоев.

— Дела, Валерий Сергеевич. Ничего не поделаешь. — Грачев, как ни в чем не бывало, протиснулся между сидящими к столу секретаря, небрежно опустился на стул. — Между прочим, занятому человеку трудно быть точным.

— Да? Выходит, мы все лодыри.

— Валерий Сергеевич, прошу не перевертывать с ног на голову, — обиделся Грачев. — Я, между прочим, не адресуюсь.

— А чего же тут перевертывать? — заметил с улыбкой Марков. — Все на ногах. Ясно… Отяжелел ты, Петр Фомич.

Выждав, когда утихнет оживление, Хвоев открыл совещание.

— Вы знаете, товарищи, задачи, которые поставил перед сельским хозяйством январский Пленум нашей партии. В соответствии с этими задачами нужно составить пятилетние планы развития хозяйства нашего района. Планы не для формы, а реальные, с учетом всех местных условий, возможностей. В общем, такие, в которых каждый колхозник ясно увидел бы свой завтрашний день. Увидел и поверил бы в него, всеми силами боролся за него. Но вот тут-то, товарищи, и появляется, как говорят, закавычка. — Хвоев раскрыл лежавшую под руками папку и, листая ее, неторопливо продолжал:

— Вот здесь, — он похлопал ладонью по папке, — контрольные цифры. Нам предлагают больше чем в два раза увеличить посевы пшеницы, в три раза — картофеля. Предлагают сеять на зерно кукурузу. Для того чтобы выполнить такой план, нужно перепахать все пастбища, подняться с посевами на склоны гор, на каменные почвы, туда, где уже в августе нередко бывают заморозки. Есть ли в этом необходимость, выгода для колхозов, а значит, и для государства? Давайте обсудим эти вопросы. — Хвоев захлопнул и отодвинул папку.

Грачев с тяжелым вздохом отвалился на спинку стула. Он понимал беспокойство Хвоева. Посевы в горных колхозах — бесполезная морока. Но не так-то легко добиться отмены или хотя бы изменения преподнесенных контрольных цифр. Надо обязательно ехать в Верхнеобск, сидеть в приемных начальства, доказывать. Да и докажешь ли? Как еще дело обернется. Может случиться, столько неприятностей наживешь! И какая Хвоеву охота канителиться, рисковать. Требуют — выполняй.

Иначе воспринял сообщение секретаря Гвоздин. Изображая на остром хитром лице почтительное внимание, он не переставал думать о стычке с Кузиным: «Болван неотесанный… Грубиян… А куда гнет Хвоев? Подожди! Подожди! Куда он гнет? Да это же, черт возьми!.. Влип!.. Определенно!..»

Гвоздин схватился за край стола, поглядел в одну сторону, в другую — все сосредоточенно слушали Хвоева. «Интересно, какими вы станете, когда я выступлю!..» — при этой мысли у Ивана Александровича все задрожало внутри, но он только уселся поудобнее и улыбнулся.

А немного спустя Гвоздин опять начал оглядываться с беспокойным чувством: «Что, если его не поддержат? Не может быть! Поддержат! Тот же Кузин… Грачев, конечно, не осмелится. А Кузин заряжен, потому рвет и мечет… Найдутся и другие… С Хвоевым надо кончать! Хватит!..»

— Прошу высказываться. — Хвоев посмотрел на главного агронома МТС Маркова, с которым только что советовался о планировании. Марков возмущался, убедительными фактами доказал несостоятельность преподнесенных сверху цифр, а теперь молчит.

— Разве не важный вопрос? — спросил Хвоев.

— Важный. Поэтому и молчим. Подумать надо.

— Разрешите! — бросил от самых дверей Ковалев.

Гвоздин быстро повернулся к нему. «Этот, конечно, поддержит Хвоева», — думал он, покалывая Ковалева маленькими быстрыми глазками.

— Товарищи, я человек новый, плохо знаю район, но, мне, кажется, сеять надо не только в долинах. Этого требуют колхозники. Вот Сенюш Белендин… Жаль, не пригласили его на совещание.

Обрадованный неожиданным подкреплением, Гвоздин повернулся к Ковалеву, и взгляд его моментально стал одобрительным, подбадривающим. Спохватясь, Иван Александрович покосился на Хвоева. Тот сидел спокойный, внимательно слушая Ковалева. «Прикидывается, — подумал Гвоздин, — играет роль бесстрастного, объективного. Посмотрим, дружок, что дальше будет. Врешь! Сбросишь маску». А Ковалев взволнованно доказывал, что расширение посевных площадей будет способствовать укреплению кормовой базы, повысит продуктивность животноводства. Он, Ковалев, согласен, что условия трудные. Но трудности можно преодолеть. Разве нельзя сеять сорта пшеницы, которые созревали бы до наступления морозов?

«Сейчас я… Мне надо выступить, — нетерпеливо думал Гвоздин. — Обязательно вслед за Ковалевым. Сказать горячо, убедительно!»

Ковалев, смолкнув, не успел еще опуститься на место, как Гвоздин стремительно вскинул руку:

— Позвольте?

Получилось слишком поспешно, но Иван Александрович не смутился. Он сказал о том, что ценит в Хвоеве инициативу, настойчивость, умение понять интересы людей, умение поднять массы на выполнение тех или иных задач. Хвоев, слушая Гвоздина, смущенно крякнул, двинулся в кресле, а потом спросил:

— Иван Александрович, к чему это высокое признание? Никому не нужно.

— Нет, нужно, товарищ Хвоев, — Гвоздин скрестил холодный острый взгляд с недоуменным взглядом Хвоева и, опустив голову, продолжал: — Нужно потому, что я не хочу быть необъективным, не хочу скрывать ни хорошего, ни плохого. А плохое, к сожалению, есть у вас, Валерий Сергеевич. И оно катастрофически растет. Странно получается… Я иногда думаю, не закружилась ли у вас от успехов голова.

— Конкретней! — требовательно крикнул кто-то из присутствующих. — Чего тут размазывать!

Иван Александрович судорожно дернулся, заметно бледнея.

— Товарищи, прошу не мешать выступающему, — сухо сказал Хвоев, смотря поверх голов.! — Продолжайте.

— Могу конкретно, — запоздало огрызнулся Иван Александрович, досадуя на то, что реплика нарушает его мысли.

— Конкретно по данному совещанию. Только что товарищ Хвоев сказал — мы должны посоветоваться, как лучше выполнить решение январского Пленума. Так ведь? Но нетрудно понять, что сам Хвоев выступает против решений Пленума. Не удивляйтесь, товарищи. Я сейчас докажу, что здесь налицо завуалированное выступление против решений Пленума ЦК нашей партии. Нельзя быть близорукими, товарищи. Близорукость и беспечность — злейшие враги нашей партии. Что получается? В решениях Пленума черным по белому записано, что основной задачей в сельском хозяйстве является создание зерновой базы. Зерно — это воздух, основа основ. Вот товарищ Ковалев подтвердил, что без зерновой базы нельзя добиться повышения продуктивности животноводства. Валерий Сергеевич, ловко маскируясь за местные условия, уклоняется от выполнения решений партии. Он хочет развивать животноводство, но базой для животноводства заниматься не желает. Я еще раз говорю, что очень уважаю Валерия Сергеевича. Но… говорят, дружба дружбой, а табачок врозь, в делах политики мы, коммунисты, должны быть принципиальными. Если потребуется, я вынесу этот вопрос за пределы района, но докажу, что Хвоев не прав, он глубоко ошибается.

Валерию Сергеевичу вдруг показалось, что комната наполнилась дымом, сквозь который трудно различить лица присутствующих. Он хотел сказать, чтобы не курили, но вместо этого достал из кармана большой клетчатый платок, протер очки. «Нельзя так формально подходить к указаниям партии», — думал он. А еще через несколько минут ему стало жарко и душно. «Неужели ошибся? Нет, не может быть!»

— Давайте, товарищи, рассудим, кто из нас прав, — хрипло сказал Хвоев, когда Иван Александрович сел на место.

Люди, пряча друг от друга глаза, молчали. Гвоздин с независимым видом крутил в дрожащих пальцах авторучку.

— А что тут судить? — послышался вдруг грубый голос.

Хвоев встрепенулся, вытянул шею, стараясь заглянуть в дальний угол кабинета.

— Кто там? Кузин? Прошу, Григорий Степанович.

Кузин нехотя поднялся.

— Я говорю — нечего тут судить. Так все ясно. У Гвоздина язык подвешен ловко, говорит, что на гуслях играет. Только живет он у нас со вчерашнего дня и условий наших совсем не знает. Не знает, а нос сует, куда тебе!..

— Прошу осторожней в выражениях — привскочив, крикнул Гвоздин, крайне удивленный словами Кузина. Явилась мысль: «Хочет выслужиться, чтобы остаться председателем. Не надейся».

— Негде мне было учиться деликатности. Да и выступаю не перед кисейными барышнями, — Кузин запнулся. Потом, махнув, как топором, ладонью, продолжал: — Вот и Ковалев тут говорил. Он хоть и зоотехник, а района тоже не знает. Конторский зоотехник… Сеять, конечно, надо, но там, где выгода есть. А вот, к примеру, в нашем колхозе от посева только одни хлопоты да солома. А если бывает зерно, так оно золотым становится. Если бы можно было посчитать, во сколько центнер обходится.

— Почему же нельзя? — серьезно заметил Марков. — Подсчитано. В разрезе каждого колхоза подсчитано.

— Вот и скажи, — подхватил Кузин, обрадованный тем, что удачно отделался от речи, которая была для него тяжелее всякой работы.

Марков неторопливо, с достоинством подошел к концу стола и начал листать изрядно помятый блокнот. Отложив его, посмотрел на Хвоева, Гвоздина, на сидящих справа, слева, оглянулся назад. Потом прокашлялся и заговорил. Он сказал, что выступление Гвоздина считает странным, похожим на шантаж. Гвоздин старался сбить с толку людей, опорочить секретаря райкома. Он, Марков, считает предложения Гвоздина вредными. Марков согласен, что сеять зерновые нужно, но где их сеять? Там, где целесообразно, выгодно. Выгодно ли это в некоторых горных колхозах? Нет, очень невыгодно. Это можно доказать фактами.

Заглядывая в блокнот, Марков перечислил колхозы, которые имеют посевы в восьмидесяти и даже в ста местах. На этом «стопольном севообороте» себестоимость центнера пшеницы в различные годы составляет от трехсот пятидесяти до пятисот рублей.

— Кому это выгодно? — спросил Марков. — Колхозам? Государству? А вот себестоимость центнера мяса, масла и меда в горах может быть значительно ниже.

Люди, слушая Маркова, веселели, согласно кивали головами.

— Правильно! Все разложили по своим местам, — сказал Кузин.

Глава пятая

Иван Александрович нахлобучил шапку, поднял воротник пальто.

Вокруг электрического фонаря сновали мохнатые снежинки. В рыхлой темноте на пологе свежего снега вырисовывались силуэты выходивших из райкома людей. Мелькали огоньки папирос, фыркали и брякали удилами застоявшиеся кони.

Иван Александрович попятился, поспешно освобождая дорогу эмтээсовскому «газику». Подмигнул и растаял в темноте красный глазок стоп-сигнала. «Укатили… Втюрился… — В душе Ивана Александровича закипала злоба. — Надо, как обернулось… А ведь во всем виновата эта чертова зуда. Всю жизнь сбивает с толку. Ну, погоди!» Сзади послышался разговор и шаги. Гвоздин невольно прислушался к голосам.

— Стройте, пожалуйста, — басил Грачев. — Мы только приветствовать будем. Окажем всяческое содействие. А насчет пилорамы надо с Иваном Александровичем… Да вот он, кажется… Легок на помине.

— Я с ним уже говорил. — Ковалев повернулся к Гвоздину.

Ивану Александровичу было не до служебных дел. Однако он сдержался, сказал:

— Сделаем. Вот станешь председателем…

— А при чем тут я? — сердито бросил Геннадий Васильевич. — Вы для колхоза сделайте.

— Не пойму, что они с тобой в бирюльки играют? — неожиданно возмутился Гвоздин. — За мальчишку, что ли, принимают!

— Спокойной ночи, — сухо сказал Ковалев, сворачивая к своей квартире.

— Домой, Петр Фомич? — спросил Гвоздин.

— А куда же? В чайную нашему брату нельзя. Засекут. Завтра же Хвоев выговорит.

— А зачем в чайную. Выпить без чайной можно.

Грачев, зная, что Гвоздин не увлекается выпивками, удивленный, приостановился.

— С расстройства, что ли? Зарвался ты сегодня. Неладно вышло. Такое впечатление.

— А мне плевать, ладно или нет, — рассердился Гвоздин. — Я партийный и делаю все по-партийному. Не могу молчать, когда вижу несправедливость. Пусть хуже будет мне, но чтобы общее дело не страдало. А некоторые молчат…

— На меня, что ли, намекаешь? — Грачев крякнул. — Нельзя мне говорить. Хвоев и так житья не дает, взъедается.

— А ты думаешь, молчанием спасаешься? Наоборот… Надо показать зубы. Ненавидит он тебя здорово. Я заметил, к каждому слову цепляется.

— Да, никак сработаться не можем, — согласился Грачев, передергивая плечами. — Придется в дежурный завернуть. Только я не при деньгах.

— У меня есть.

— Куда же теперь? — озадаченно спросил Грачев, когда они, приобретя бутылку, вышли из магазина. — Разве ко мне в кабинет? Закроемся на ключ — и порядок.

— Еще чего не хватало, — запротестовал Иван Александрович. — Неудобно, а потом, как без закуски? Можно к нам, но далеко. К вам ближе…

— Да, ближе, конечно… Тут вот, рядом, — неуверенно бормотал Грачев. Ему не хотелось вести Ивана Александровича в свой дом. — Жена у меня, понимаешь… Ну да ладно, пойдем. Пустим в ход дипломатию.

Почтительно пожимая белую мягкую руку хозяйки, Иван Александрович с горечью подумал о том, что в жизни много всяких нелепостей: «Вот Татьяна Власьевна — красавица, главный врач больницы. Фека перед ней настоящая кулема. Да, промахнулся он. Погнался за положением тестя. А пользы мало оказалось. Правда, поначалу старик помогал, поддерживал, а потом так все обернулось… Впрочем, и Татьяна Власьевна, кажется, не ангелочек. Коготки острые. Во всяком случае, муженька она держит взнузданным», — заключил Иван Александрович, наблюдая, как потемнели глаза, как властно сомкнулись красивые губы хозяйки, когда муж заикнулся насчет закуски.

— Вы уж извините нас, Татьяна Власьевна, — Иван Александрович придал своему лицу самое приветливое и почтительное выражение. В довершение Гвоздин как бы между прочим извлек из кармана и поставил на стол бутылку, давая этим понять, что пить он будет не на чужой счет.

— Решили потолковать за рюмкой…

— Да ничего… Пожалуйста… Я сейчас… — сказала хозяйка. — Вот только за водой схожу.

— А Валя не принесла? — спросил Грачев. — Ладно, я мигом обернусь. Ты, Иван Александрович, снимай пальто и проходи.

Гвоздин осторожно переступил порог, окидывая большую комнату зорким взглядом. Круглый стол из бука, диван с вытертой, но дорогой ковровой обшивкой, гнутые стулья, радиоприемник. «Знают толк в вещах», — подумал Гвоздин, останавливаясь перед шкафом, в котором за стеклом поблескивали золочеными корешками плотные шеренги книг. «Кто же их читает? Для декорации?.. — Иван Александрович взял с дивана толстый томик в хорошем переплете. — Лесков!» Листая книгу, Гвоздин натолкнулся на закладку.

…Татьяна Власьевна от рюмки отказалась не твердо, больше, видно, для приличия, а выпила ее решительно, единым духом. Вскоре она разрумянилась, в глазах заиграли лукавые блестки. «Хороша… Лицо без единой морщинки, а шея просто точеная. С дочкой они как две капли воды… Только ни за что не подумаешь, что она — мать Нины, скорее за сестру можно принять. Удивительно сохранилась». — Иван Александрович покосился на Грачева, который, наклонясь к тарелке, увлеченно, со смаком обгрызал баранью кость. Иван Александрович опять, уже более смело и выразительно, посмотрел на хозяйку. Татьяна Власьевна ответила на его взгляд улыбкой, от которой у него приятно закружилось в голове.

— Татьяна Власьевна! Петр Фомич! Выпьем за успехи в работе!

— Я больше не пью! — Татьяна Власьевна накрыла ладонью рюмку. — Не предлагайте. Бесполезно.

— За успехи? — Грачев подцепил вилкой увесистый ломоть хлеба, бережно пододвинул к себе рюмку. — Выпить, конечно, можно, только с нашим Хвоевым не добьешься успехов. Он любой успех обернет в неуспех. Как ни старайся — все без проку. Не берет нас мир.

Татьяна Власьевна поджала губы, а ее большие глаза стали строгими. Гвоздин понял — слова мужа ей не по нраву.

Он, резко откинувшись, выплеснул в рот рюмку и вслед торопливо проводил хрусткий груздь.

— Хвоев — тяжелый человек, — сказал он, еще как следует не прожевав. — Татьяна Власьевна, вы как думаете?

— Я с Хвоевым не работаю, — сухо ответила Грачева. — Вам видней.

— Уклоняетесь?.. Ведь нравится? Скажете, нет?

— Почему так думаете? — удивилась Татьяна Власьевна. — Я не замечала, чтобы он был тяжелым. И от других не слышала…

— Вот правильно! — обрадовался Иван Александрович. — Уважаю откровенность.

Татьяна Власьевна, презрительно сощурив красивые глаза, сказала:

— А чему же радуетесь? Любите откровенность… Если так, могу добавить: Петр Фомич, да и вы куда тяжелее…

Иван Александрович, поняв, что разговор принимает неприятный характер, постарался обернуть все в шутку:

— Вдвоем-то, конечно… Один Петр Фомич вряд ли уступит. Килограмм восемьдесят есть, а, Петр Фомич?

— С гаком. Восемьдесят семь…

— Вот видите… — рассмеялся Иван Александрович.

Грачев, зажав в кулаке вилку, переводил настороженный взгляд с жены на гостя:

— Не вздумайте поссориться.

— Зачем нам ссориться. — Татьяна Власьевна встала, сняла со стены гитару.

— Молодец, Таня. Иван Александрович, знаешь, она великая мастерица… Сыграй, Таня! Нашу сыграй.

Татьяна Власьевна согласно кивнула, и струны зажурчали.

Не брани меня, родная,

Что я так люблю его,

Скучно, скучно, дорогая,

Жить одной мне без него.

Татьяна Власьевна пела, а муж, опираясь на стол, медленно поднимался.

— Таня!

Она приглушила струны.

— Помнишь? Как сидели на скале, помнишь? А ты пела… Вот эту самую «Не брани»…

— Не забыла.

— Эх, молодость!.. Как мы изменились!

— Особенно ты, — заметила Татьяна Власьевна, и пальцы ее побежали по струнам.

— Понимаешь? — Петр Фомич обернулся к Гвоздину.

— Конечно, — поспешно согласился Иван Александрович.

— Ни черта ты не понимаешь! Точно говорю. Ты сегодня сел в лужу. Показал себя. А меня не подбивай. Я понимаю… Пой, Таня!

* * *

Положив ручку, Валерий Сергеевич с удовольствием распрямился и, поглядывая на исписанные листы бумаги, закурил. Вот и докладная готова. Кажется, обстоятельно получилось. Учтены все замечания. А каков Гвоздин! Показал себя…

Время подходило к десяти. В большом деревянном здании райкома было тихо.

Посидев в усталой задумчивости, Валерий Сергеевич достал из внутреннего кармана вдвое сложенный конверт. Вот он, дорогой почерк его Вареньки: округлые не соединенные между собой четкие буквы. Впрочем, не такие уж четкие. Раньше Варенька будто печатала. Как могло это случиться? Принесло же старика! А его, Валерия Сергеевича, к несчастью, не оказалось дома. Он уехал в Верхнеобск. В середине ноября… Снег выпал и растаял, ударил морозец — все оледенело. Ветки деревьев гнулись под тяжестью наросшего льда. Вот тогда-то старик-алтаец и заявился в дом с образцами пород, которые в разные годы отыскал в горах.

Эх, Варенька!.. Дорогая… Зачем тебе было идти со стариком? Ведь ты топограф, а не геолог. Хотя как же иначе?

Валерий Сергеевич вспомнил, как в глухую полночь возвращался из Верхнеобска. Закрыв глаза, он представлял встречу с семьей. Ленушка, конечно, спит. А Варя? Она ждет…

Шофер еще не остановил как следует машину, а он выскочил, застучал в окно. Открыла дверь мать.

— Валерий, беда-то какая! — всплеснула она руками. — Разбилась… Упала и разбилась… Вечор в город отправили. Самолет прилетал… Сколько я говорила… Все на рожон лезла…

Тяжелые шаги и звук открываемой двери вернули Валерия Сергеевича к действительности. На пороге стоял Кузин.

— А, Григорий Степанович! — смутился Хвоев, чувствуя, что сейчас должен состояться окончательный разговор. Больше тянуть нельзя. Собственно, он не тянул, но было как-то неловко перед стариком. Ведь он отдает все силы колхозу…

— Вижу, огонь… — угрюмо сказал Кузин, стягивая с головы шапку. — Вот и зашел. Поговорить надо…

— Да, поговорить надо, — согласился Валерий Сергеевич. — Рассказывай, Григорий Степанович, как дела. Давно собираюсь побывать на ваших стоянках да вот закрутился тут. Рассказывай, как зимовка идет, что вообще нового.

— А что рассказывать? Все так же, как и раньше. — Кузин упрямо смотрел себе в колени.

— Скромничаешь, Григорий Степанович. — Хвоев засмеялся, хлопнул ладонью по подлокотнику кресла. — Вот с еловыми ветками вы здорово придумали. Мы всем колхозам рекомендовали. Строительную бригаду сколачиваете. Тоже важное дело. Надо полагать, теперь сдвинете строительство с мертвой точки. И вообще, мне думается, у вас веселей дела пошли.

— Веселей, — с тяжелым выдохом согласился Кузин и, подняв голову, уколол Хвоева укоризненным взглядом. — Валерий Сергеевич, давай поговорим без хитростей, без дипломатии, начистоту. Я ведь не такой дурак. Кое-что понимаю.

Лицо и шея у Хвоева порозовели. Он машинально потер ладонью голову.

— Пожалуйста… я всегда начистоту…

— Сам знаешь, — перебил его Кузин, — сколько я старался, чтобы поднять колхоз. А теперь вижу, что не нужен стал. И вы тут в райкоме видите… Все пошло мимо меня… И ветки еловые, и бригада строительная. Да что там говорить, с каждым пустяком бегут к Ковалеву. Выходит — убираться мне надо. Снимайте. Пойду в сторожа.

— Григорий Степанович, мы не назначаем председателей и не снимаем. Пусть члены артели скажут, кто лучше. Давай поговорим спокойно.

Хвоев открыл пачку «Казбека», закурил, предложил Кузину, но тот отрицательно качнул головой.

— Так вот, — продолжал Хвоев, — в авиации у каждого самолета свой потолок — высота, на которую он может подниматься. И у каждого человека есть свой потолок. Да… Я ценю, уважаю тебя, Григорий Степанович. «Кызыл Черю» — твое детище. Но это детище слишком разрослось. Ты уже не в состоянии с ним справиться. Но есть у нас еще колхозы, которые тебе по плечу. Вот «Восход». Там надо фундамент закладывать… Ты насчет этого мастер. А потом, надо полагать, ты многое понял, многому научился.

— Научился, — крякнул Кузин и встал, направляясь к двери.

— Григорий Степанович, куда же ты? Подожди.

Но Кузин, не оглядываясь и не надевая шапки, вышел. Хвоев в растерянности долго смотрел на приоткрытую дверь, потом тоже встал, прошелся по кабинету. «Обиделся старик. Конечно, тяжело, но ничего не поделаешь, жизнь неумолима».

Глава шестая

Ночь тянулась мучительно долго. Сначала, когда возвратилась Зина, принеся гусиного сала, Клаве хотелось остаться одной. Хотелось еще раз разобраться в мыслях, взвесить все и как-то ответить себе на больной вопрос — что делать, как жить… Только не ответишь… Голова кругом идет. Хорошо Нинке Грачевой. Все заботы — о нарядах да танцах. А тут…

Клава сидела на маленьком табурете у печки, уставясь отсутствующим взглядом на сковородку, в которой жарилась картошка. Зина положила на стол круглую из-под вазелина баночку с гусиным салом и присела на широкую лавку у окна. Клава не видела Зину, но ее присутствие тяготило и раздражало. Девушке казалось, что они, Балушевы, во всем виноваты. Федор сбил ее с толку, заставил мучиться. И она, Зина, тоже хороша — живет с болтуном. Вот не сегодня-завтра приедет мать. Как ей в глаза глядеть? Что говорить?

— Пойду, — Зина поднялась.

По голосу Клаве стало ясно, что Зина чувствует себя неудобно, — она все понимает. И Клаве вдруг захотелось удержать Зину, поговорить с ней просто, как раньше. Ведь Зина добрая. Клава вскочила с табурета, глянула на Зину и… безнадежно махнула рукой: дескать, что теперь говорить, бесполезно. Все пропало. Она опять села.

Зина, опустив глаза, приглушенно сказала:

— До свидания.

И Клава осталась одна.

Она не помнит, когда и как выходила во двор, как зашла опять в дом, как заперла на задвижку дверь и упала на кровать. Ей хотелось скорей заснуть, чтобы хоть на время избавиться от мучительных дум о завтрашнем дне. Но сон долго не мог одолеть ее. Она перевертывалась с боку на бок, на спину, закрывала глаза, потом вновь открывала. Кругом была густая, плотная темнота.

Прошло много, а может быть, и не так уж много времени, и вдруг грянул гром, от которого все задрожало. Клава закричала и от своего голоса проснулась. Трясущаяся, мокрая от пота, она никак не могла понять, что кто-то настойчиво стучит то в дверь, то в кухонное окно. А когда поняла, испугалась: «Уж не мама ли?» Суматошно заметалась по комнате. А стук не прекращался. Барабанили по стеклу, били кулаком в раму. Клава порывалась выбежать в освещенную кухню, чтобы спросить, кто там, включить в горнице свет. И не делала ни того, ни другого. А через несколько секунд она осторожно заглянула в окно и увидела в полосе света Ковалева и Эркелей. Клава обрадовалась, что стучит не мать, но тут же мысль: «Зачем они пришли?» — вновь привела ее в смятение. «Начнут расспрашивать… Нет, не пущу… Потом скажу, что не слышала. Могла же я не слышать? Конечно…»

Она легла, а в окно долго стучали, потом Эркелей стала кричать:

— Клава! Клава! Открой!

Но Клава не отзывалась.

…Дрова в печке давно прогорели, а на холодной сковородке вместо картошки чернели кусочки угля. Чтобы выпустить чад, Клава приоткрыла дверь. Клубы седого морозного воздуха окутали ее ноги, но Клава не чувствовала холода. Она вообще ничего не чувствовала. Она думала о своей несчастной доле. А ведь все было бы иначе, поступи она в институт. Теперь бы училась вместе с Игорем. А так Игоря надо забывать. Да что там, он сам забудет. На каникулы не приехал. Письма присылает редко, и они совсем не похожи на прежние. Разные у них дороги. Правильно тогда говорила его матушка. А как же с фермой? Идти туда или не идти? Опять ничего не получится, только опозоришься. Но ведь она там нужна? Конечно, нужна. Если не придет, то коровы могут остаться недоенными. А что скажут Эркелей, Чинчей? А Ковалев?.. Нет, надо идти… Обязательно надо. Пусть не получится. Не все сразу получается. Но почему в голове такой шум! И пальцы болят, ни согнуть, ни разогнуть? Забыла намазать их салом. Как теперь быть? Уж лучше бы по-настоящему заболеть. Поднялась бы температура. «Ой, и дура же я, о чем думаю», — спохватилась Клава, не переставая представлять себя больной.

Спустя несколько минут мысли Клавы вернулись опять к ферме. Она даже не представляла, что окажется так трудно. А ведь мать и Чинчей всю жизнь там работают, и Эркелей тоже. Ни разу даже не пожаловались, что им трудно. Выходит, она хуже всех. А ведь трудней всего бывает, наверное, вначале, когда человек еще не научился, не привык. И сегодня ей обязательно надо идти на дойку. И завтра тоже. Все время надо ходить. Коровы привыкнут к ней, да и зима скоро кончится. Все наладится, будет хорошо. Летом она еще раз попытается поступить в институт. Сдаст, обязательно сдаст! С Игорем будет учиться.

Повеселевшая Клава начала поспешно собираться на работу. Теперь ей показалось странным, что она могла так отчаиваться. Всю ночь металась. Из-за чего, спрашивается? Что такого случилось? И Ковалева с Эркелей не впустила. Вот глупая!..

Когда Клава вышла из дома, село, как и вчера, было погружено в безмолвную темноту. Дома казались немыми призраками. А над головой сверкал расшитый звездами шатер из черного бархата. Временами какая-нибудь из звезд срывалась и катилась, оставляя за собой зеленоватый, быстро гаснущий след. Мигающие над силуэтами гор звезды напоминали фонарики. Но Клава ничего этого не замечала. Она быстро шагала по дороге. Ей хотелось скорее попасть на ферму, не опоздать. Ведь если она опоздает, то все там могут заподозрить ее в малодушии. Чинчей, вынув изо рта трубку, скажет: «Кажись, дочка не в мать удалась». А Эркелей при этом обязательно расхохочется. Нет, нельзя допускать, чтобы о ней, Клаве, плохо думали. Она, конечно, колебалась, но она идет на ферму и будет ходить, приложит все силы, чтобы стать хорошей дояркой.

Сноп яркого света неожиданно ударил Клаве в глаза. Она растерялась, встала, ничего не соображая. Затем бросилась вперед, освобождая дорогу выкатившейся из переулка грузовой машине. А машина, замедлив ход, свернула на шоссейку и покатилась в центр села. Провожая ее взглядом, Клава заметила в кузове людей в заснеженных тулупах. «Откуда-то издалека», — отметила девушка и отправилась своей дорогой. Вот и кусты. Тут волки разорвали теленка. Но это было давно… А потом, волки на людей почти никогда не бросаются. Только бы кусты пройти, а за ними до фермы рукой подать. Огонек будет видно. Как и вчера, Чинчей сидит теперь у печки с трубкой. Рано она приходит. А Эркелей, наверное, еще спит. Ночь прогуляет… Ух, и девка!.. Надо было зайти за ней. Вдвоем веселей. А мороз-то, оказывается, сегодня хлеще вчерашнего, на ходу пробирает. «Как же я буду в такой холод доить?» Она разжала в рукавицах пальцы, пошевелила ими. Ей показалось, что пальцы болят сильнее, чем раньше. Встревоженная Клава задержала шаг, а потом остановилась: «В самом деле, как я буду? Еще больше обморожусь. Вот наказание… Приду, а подоить не сумею. Лучше подождать, когда заживут. А теперь как же? В больницу сходить, к Тоне Ермешевой?» Но в больницу она не пошла.


…Темным сонным селом Клава, размышляя, возвращалась домой. Шла не спеша, хотя чувствовала, что на ней все настыло. Кажется, все продумано, решено, но на душе покоя нет.

Подходя к дому, Клава увидела в окнах яркий свет. «Откуда, он взялся? Я ведь выключила. А может, забыла?» — Клава поднялась на крыльцо и запустила руку под застреху, чтобы достать ключ. Но ключа в условленном месте не оказалось, и Клаве вдруг стало жарко. В смятении она еще несколько секунд шарила в застрехе, потом толкнула коридорную дверь, дернула на себя кухонную и сорвавшимся голосом крикнула:

— Мама!

Марфа Сидоровна, присев на корточки, растапливала печку. От неожиданного крика Клавы она выронила полено, но тут же поднялась, окинула дочь пытливым взглядом.

Клава подскочила к матери, схватила ее за руку, потом ткнулась лицом в грудь и заплакала. Заплакала навзрыд, совсем как раньше, в годы детства, когда прибегала жаловаться на обиды.

— Что с тобой? Ну хватит, — Марфа Сидоровна прижимала к себе Клавину голову, похлопывала дочь по плечу. — Перестань. Расскажи лучше, что случилось. Где ты была? Да перестань! — Марфа Сидоровна, чтобы унять подступившие слезы, старалась говорить суровым тоном. Но какая там строгость, если она столько думала и беспокоилась о дочери! И выходит, не зря беспокоилась, не зря ложилась и вставала с постели с мыслями о ней. Неладное случилось. Уж не натворила ли что? Ведь молода еще, глупа…

— Перестань, перестань, говорю. Сядем-ка.

Марфа Сидоровна присела на лавку, а Клава опустилась на корточки, уткнулась матери в колени и продолжала плакать. Мать терпеливо ждала, когда дочь, успокоясь, расскажет обо всем. И Клава подняла голову. Всхлипывая и размазывая по лицу слезы, она рассказала, как тяготилась работой в конторе, как назло Федору Балушеву вызвалась пойти на ферму и как обморозила на первой дойке руки. Замолкнув, Клава с беспокойством заглянула в лицо матери. Что она? Выругает? Пусть… Все равно ей теперь легче, потому что рядом мать. Она решит, как поступить. Если потребует, Клава даже вернется в контору. Хотя нет, с какими глазами туда идти. Да и зачем? Нет, ни за что! Но почему она такая? Смотрит не моргая на печку, лицо мрачное. Клава опять ткнулась в колени матери и всхлипнула.

— Запорхала, как птичка, — укоряюще сказала мать. — Не годится так, дочка, нет! Взялась за дело, как бы трудно ни было — делай. На Федора не смотри. Балаболка он. И отец у него такой. Языком брякает, а все без толку. Разве это человек?

Марфа Сидоровна решительно отстранила от себя дочь, поднялась:

— Нельзя так! Пойдем на ферму!

…Когда они вышли на улицу, снежные вершины гор розовели от первых лучей поднявшегося где-то за перевалом солнца. Дома еще застилала рассветная дымка, но в них весело мерцали огни, а над крышами мирно струился дымок.

— День-то, кажись, разыграется, — сказала Марфа Сидоровна. — К весне дело.

— Да, — согласилась Клава, спокойно шагая рядом с матерью.

Подходя к ферме, Клава почувствовала, что ей очень хочется есть. «Ведь я почти целые сутки ничего в рот не брала, — подумала девушка. — Ничего, потерплю… Хотя можно у Эркелей попросить. Она всегда с собой приносит. Поделится…»

Глава седьмая

Спокойная и, казалось, радостная жизнь в доме Балушевых внезапно расстроилась. Зина стала где-то задерживаться после работы. Приходила в семь, а иногда даже в девять. Молча переодевалась в домашнее, умывалась и так же молча принималась помогать свекрови на кухне. Но чаще всего Зина, пройдя в горницу, ложилась на кровать, отворачивалась к стене. Несколько раз она отказывалась ужинать, ссылаясь на недомогание. А если выходила к столу, то ела неохотно, сосредоточенно смотря в тарелку.

Федор поначалу вел себя так, как будто в доме ничего не случилось. Мелкими поспешными шажками он ходил из кухни в горницу, подсаживался к жене и говорил без конца, подкрепляя слова размашистыми жестами. Только теперь он уже не ругал, как прежде, контору, не называл ее затхлым углом, стоячим болотом. Из его слов можно было даже понять, что конторская работа нравится ему. Он вдохновенно рассказывал, как райпотребсоюз завозит на весну товары, открывает новые магазины.

— Иван Александрович хитер, как старая лиса, но деловой. Этого у него не отнимешь. — Федор хотел еще что-то сказать о Гвоздине, но, встретясь со взглядом жены, осекся. Зина всегда слушала мужа с большой участливостью, а сейчас у нее такое лицо, что сразу видно — Зина не только безразлична к его словам, они вызывают досаду. Поняв это, Федор помрачнел.

Мать Федора никогда не отличалась особенной словоохотливостью, а тут совсем примолкла, исподтишка с беспокойством наблюдая за сыном и снохой. Одна Иринка с прежней беспечностью скакала по комнатам, засыпала бесконечными и порой смешными расспросами мать, отца, бабушку. Но холодное отношение, слова «не приставай, доченька, займись чем-нибудь» убедили ее, что куклы интереснее взрослых людей. Куклами она и занялась в углу за цветочной кадкой. В доме помрачнело и стало тихо-тихо. Тишина таила в себе тревожное.

Федор все-таки не выдержал. Однажды, присев на край кровати, он, хмурясь, сказал:

— Слушай, долго ты будешь в молчанки играть? К чему это?

Зина продолжала лежать лицом к стене. Федор тронул ее за плечо.

— Я, кажется, с тобой разговариваю.

Зина повернула голову, потом неохотно поднялась, ладонями пригладила волосы.

— Ну что ты от меня хочешь?

— Как — что хочу? Хочу все выяснить. Нечего играть на нервах. Скажи ясно и конкретно: в чем дело?

— Не прикидывайся ребенком. Ни к чему это. Ты все понимаешь. — Зина решительно встала и, пройдя по комнате, села на диван. — Не могу я так больше. Стыдно! Из-за тебя на работу другой дорогой хожу — с Ковалевым встречаться стыдно. А Клава… Настроил девчонку, сам в кусты. Она теперь мучается.

— Ха, — презрительно выдохнул Федор. — Ты понимаешь, что говоришь? Ведь глупо, черт возьми, совершенно глупо. Из-за чего скандал заводишь? Вот скажи кому-нибудь — смеяться станут. Честное слово… Великое дело — на ферму раздумал пойти. Просто ищешь причины поссориться. Больше ничего… Выходит, человек не может изменить решения? Чепуха на постном масле. Хотел пойти на ферму, а потом не пошел. И чего тут особенного? Какая-то барская щепетильность. Только… И не смотри на меня такими глазами! — вспылил вдруг Федор. — Я не убил и не украл. Говоришь, а поступка моего понять не постаралась. Ведь о вас беспокоюсь. Будь я один, не задумывался бы…

Зина несколько раз порывалась возразить, но Федор не давал ей выговорить слова. Зина понимала, что Федор оправдывается. Конечно, в жизни всякое бывает. Случается, человек передумает, изменит решение. Но у Федора всегда так: говорит одно, а делает другое. Пообещает — не выполнит. Человек должен быть хозяином своему слову. А так что он за человек…

Зина вспомнила, как уходила от Федора. Это произошло из-за счетовода райфо Инессы. Парнем Федор ухаживал за ней, а когда Инесса уехала, он скоропалительно влюбился в Зину. Клятвенно уверял, что навек. Они поженились, родилась Иринка. Жили, кажется, неплохо, да вдруг в селе опять появилась Инесса, и Зина с горечью заметила, что Федор стал иначе относиться к ней.

Однажды, придя откуда-то под хмельком, заявил, что допустил в своей жизни большую ошибку. «Ошибку можно исправить», — сказала тогда Зина и в тот же вечер ушла с дочкой к знакомым. А наутро пришел Федор и клялся, что никогда не любил Инессу, а любит только ее, Зину. Пьяный мало ли что может сболтнуть.

— Что же молчишь? — спросил Федор, останавливаясь против жены. — Как в рот воды набрала.

— А что я скажу?

— Не крути, Федор, не крути. Не годится так, — вмешалась мать, неожиданно появившись в дверях горницы.

Федор исподлобья окинул старуху сердитым взглядом:

— Ты, мама, лучше бы не ввязывалась. Сами как-нибудь разберемся.

— Нет, не буду молчать! Ты вылитый отец, по его дорожке идешь. Сколько мне довелось за него поморгать! Все люди как люди, а он, как дым: в какую сторону ветер потянул — туда и стелется.

— Ну, хватит! — крикнул Федор, взмахивая руками. — Я не мальчишка… Взялись морали читать! Из-за чего шум устроили? Пустое дело. По-вашему, хоть ноги вытягивай, а иди на ферму. Радетели… Вот принесу завтра справку от врача…

Федор сел у стола, опустил голову.

— Сын ты мне, потому и обидно. Живешь по-заячьи. Скачешь во все стороны, ровно от кого прячешься.

Вскоре хлопнула дверь. Федор понял — Зина ушла из дома. «Ну и пусть охолонет на морозе. Подумаешь…» — постарался он успокоить себя.

Федор закурил и лег на кровать. Жадно затягиваясь дымом, думал. Так и уснул, держа в откинутой руке потухшую папиросу.

Проснулся Федор в первом часу. Зины не было.

Федор вышел в кухню, зачерпнул из кадки полную кружку воды и жадно выпил. Где же Зина? А что, если не придет? Как тогда… Совсем не придет…

Федор наспех оделся, вышел из дома и зашагал в темноту. В душе росла тревога.

Глава восьмая

Кровать была односпальной. Клаве и Зине, чтобы уместиться на ней, приходилось прижиматься друг к другу.

— Настоящей дояркой стала, — Зина обхватила обнаженной рукой шею Клавы. — От тебя так приятно молоком пахнет.

— Дела у нее налаживаются, — заметила Марфа Сидоровна.

— Знаешь, Зина, Ласточка ко мне так привыкла. Ни на шаг не отстает, пятки топчет. И остальные признали. Вот только Пеструха. Ох и характерец у нее.

— Привыкнет и Пеструха, — опять отозвалась из темноты Марфа Сидоровна.

— Ну, а как с подсосом? — спросила Зина. — Отучила?

— Двух отучила, остальные ни в какую. Опять же Пеструха больше всех артачится. А Ковалев говорит, Ласточку не следовало отучать от теленка. Знаешь почему? Она же симменталка третьего поколения. От нее нужно получить хорошее потомство. А телята с подсосом всегда лучше. Ведь материнским молоком кормятся.

— Ну, конечно… — согласилась Зина. — Ковалев-то за семьей уехал?

— Уехал.

— Хватит вам балаболить, — с напускной строгостью сказала Марфа Сидоровна. — Ведь тебя, Клава, утром не добудишься.

— Встану. — Клава еще плотнее прижалась к Зине и зашептала: — Эркелей-то наша… прямо смех… В Ковалева по уши втрескалась. Жить, говорит, без него не могу.

— Да что ты говоришь? Ну, а он?

— Он ничего… Ко всем одинаков.

— Ох и девка… — прошептала Зина.

— Она хорошая… Вот только какая-то непостоянная… Семь пятниц на неделе. Это ведь плохо? Правда, Зина?

— Конечно… Чего хорошего… Ну, давай спать, а то поздно.

Они стали уже засыпать, когда послышался резкий стук в окно. Зина вздрогнула:

— Ой, это Федор! Клава!.. Меня здесь нет.

Клава приподняла с подушки голову, но Марфа Сидоровна сказала:

— Лежите, я его сама отправлю.

В тишине было слышно, как скрипнула под Марфой Сидоровной деревянная кровать. Вот она неторопливо подошла к двери, открыла ее и с порога спросила:

— Кто там? А, ты, Федор? Что это тебя по ночам носит?.. Кого? Зины? Нет, да зачем она к нам в такое время? Как же это ты достукался?.. Жену потерял… Правду говорю… Что, я обманывать стану. Не хватало еще… Выходит, заслужил, если сбежала.

Двери захлопнулись. Марфа Сидоровна вернулась, улеглась на кровати, а потом уже сказала:

— Не верит. Говорит, больше негде быть. Ишь, забеспокоился…

Клава придвинулась плотнее к Зине.

— А ты утром перед работой зайдешь домой?

— Не знаю. Не хочется. Глядеть на него тошно стало.

— Как же так? Ты его любишь?

Зина долго молчала.

— Хочется, чтобы он самостоятельным стал. Только как его сделать таким? Сплошная мука.

— А почему ему обязательно на ферму идти? Пусть сидит в конторе, если нравится.

— Так нечего тогда было болтать! Кто раззвонил? Ты сама говорила — не по душе такие люди. А кому они по душе? Нельзя жить трепачом.

— Это да… — Клава повернулась на спину.

— Ну, давай спать, а то всю ночь проговорим. Только вряд ли я усну. Такая забота…

— Да-а. — Клава опять повернулась на бок, прижалась к Зине. — Вот до этого года я даже не представляла, как тяжело иногда бывает. Без мамы жила, думала: с ума сойду. Хоть в петлю лезь. А теперь вспоминать смешно. И у тебя так… Все пройдет, уладится.

— Хотя бы уладилось. Ну, спим…

Клава замолкла, закрыла глаза, но сон не приходил. Сначала она думала о Федоре, а потом стала думать вообще о людях. Какие они разные. И как трудно бывает узнать, хорошие они или плохие. Вот Федор все время казался хорошим… А Игорь, интересно, какой? Он-то, наверное, хороший. Хотя скоро человека, оказывается, не узнаешь. Она полгода училась с Игорем в одном классе, и все. Да и что она тогда понимала? Глупая была… Так и остался Игорь непонятным. Любимый, но непонятный. Письма от него идут тоже непонятные. То холодные, как снег, а то вдруг начнет он в них рассказывать о своих чувствах. Уверять, что жить без нее не может, никак не дождется лета. А уж скоро, скоро лето. Еще несколько месяцев, и они увидятся. Ох, скорей бы… Наверное, не дождешься…

…Утром, когда Клава и Марфа Сидоровна собирались на дойку, а Зина, хотя не спала, лежала в постели, натянув до подбородка одеяло, пришла свекровь Зины.

— Доброе утро! — приветливо сказала она.

— Доброе утро, — ответила Марфа Сидоровна.

— На работу собираетесь? — Ивановна будто ненароком покосилась на кровать, где лежала Зина.

— Да, на работу, — отозвалась Марфа Сидоровна, доставая с печи свои подшитые пимы.

Старуха справилась о здоровье Марфы Сидоровны, о делах на ферме, а потом обратилась к снохе:

— А я за тобой, Зина. Иди-ка, помоги мне. Голову да ножки взялась палить на холодец. Развела канитель и никак не оправлюсь.

Зина несколько секунд не двигалась, растерянно думая, как ей поступить. Потом сказала:

— Мне ведь на работу скоро.

— До работы еще управимся. Долго ли вдвоем?

Зина поднялась с явной неохотой. Так же неохотно надела платье, кое-как поправила растрепавшиеся волосы. Во дворе свекровь сказала:

— Ты что же это, девка, в бега ударилась?

— Сами знаете… — сухо заметила Зина.

— Знать-то знаю, но всему мера бывает. Он всю ночь места себе не находил.

— Ну и пусть… Это ему на пользу.

— На пользу… Можно и добром договориться. Да и незачем сор из избы выносить.

Зина молчала.

* * *

После дойки коров, когда слили во фляги молоко и отогрелись около печки, Марфа Сидоровна предложила дочери:

— Григорий Степанович уезжает. Немало доброго для колхоза сделал. Проводить надо.

— И я пойду, — бойко выпалила Эркелей.

— Да, проводить надо. Хороший был человек, — покачивая головой, сказала Чинчей таким тоном, будто Кузин уже покоился на кладбище.

— Хороший? А зачем же выбирали Ковалева? — с обидой спросила Марфа Сидоровна. — С Григорием Степановичем я семь лет работала. Всяко бывало… Ночи доводилось не спать… Хороший человек. А вы, не задумываясь, сменили его на нового. Жаль, меня не было. Я бы сказала…

Чинчей не спеша достала с припечка трубку с длинным, чуть не в полметра, чубуком и, набивая ее махоркой, ответила Марфе Сидоровне вопросом:

— Э, когда новый лучше, почему не сменять?

— Да как вы узнали, что новый лучше?

— Видали… Все видали.

— Так и увидали! — стояла на своем Марфа Сидоровна.

— Лучше, мама, и не спорь, пожалуйста, — вмешалась в разговор Клава. — Сама тоже убедишься.

— А ты-то как знаешь? — рассердилась Марфа Сидоровна. — Заладила, как сорока. Чего бы понимала…

Лицо Клавы вспыхнуло. Комкая в руках концы клетчатого платка, девушка отошла в угол.

— Ну, пусть, по-твоему, не понимаю. Зато колхозники все голосовали за Ковалева. Что же, они тоже не понимают? Кузин, может, и хороший, но только он отстал. И с людьми работать не умеет. Вот Бабах… Лучшим чабаном стал, а Кузин не хотел принимать его в колхоз. Говорит, пьяница мне не нужен. И еще есть факты. Валерий Сергеевич их приводил… А Ласточку кто хотел прирезать?

Марфа Сидоровна, присев на чурбачок, задумчиво смотрела на огонь в печке. Рядом Чинчей старательно раскуривала трубку. Эркелей, облокотясь о стол, дремала. После долгого и неловкого молчания Марфа Сидоровна ворчливо сказала:

— Конечно, вам, зеленым, легко обо всем судить. Поработали бы с наше… — Она бросила на дочь сердитый взгляд: — Ты вот ладно говоришь, а самой чуть туго пришлось — сразу в слезы. А мы не плакали. Ну, пойдемте провожать, а то опоздаем.

По дороге угрюмо молчали, думая каждый о своем. Одна Эркелей неугомонно болтала, а потом, приотстав, подставила Клаве ножку. Клава, смешно подскочив, чуть не растянулась на дороге. Эркелей это доставило большое удовольствие. Она залилась на всю улицу смехом.

— Да перестаньте вы! — строго прикрикнула Марфа Сидоровна. — Без балушек не могут.

Эркелей напустила на лицо серьезность, но, как только Марфа Сидоровна отвернулась, хихикнула, подтолкнула локтем подругу: дескать, смотри, какие строгие, пошутить нельзя.

— Хватит! — сердито сказала Клава и отвернулась от Эркелей.

Ворота Кузиных оказались широко распахнутыми. У самого крыльца стояла грузовая автомашина, в которую складывали разный домашний скарб. Вся ограда была забита колхозниками. Одни из них стояли праздными наблюдателями, другие, толкаясь, помогали грузить вещи.

— Спинку от дивана к кабине! Вплотную к кабине, говорю, ставь! — распоряжался снизу Кузин.

Он был, как всегда, в потертом, не застегнутом на верхние пуговицы полушубке. И, как всегда, лицо заросло седой щетиной. Только глаза — мрачнее обычного, больше обычного напухли под ними мешки.

Жена Григория Степановича беспомощно топталась на крыльце, ничего не делая и мешая другим. Вот ее толкнули большим узлом, она прижалась к перильцам и окинули взглядом, полным растерянности, толпившихся вокруг людей. Заметив Марфу Сидоровну, встрепенулась, неловко заспешила по ступенькам.

— Марфуша! Марфа Сидоровна! Цветы-то… Так я их выхаживала… Столько сил положила… Куда теперь? Ведь пока новые жильцы вселятся — они померзнут. Ты, Марфушка, возьми хоть фикус. Такой он хороший…

— Да как же его по морозу?.. Пропадет…

— И то правда… Ох, жалость…

— Анисья, ну что ты под ногами путаешься? — строго упрекнул жену Кузин. — Сама ничего не делает и другим мешает. Дались ей цветы. Нашла о чем сокрушаться. До цветов ли теперь? Хоть бы оделась. Скоро ехать, а она растрепанная… А Васятка где?

— А я тут, папа, — из кабины высунулась голова Васятки.

— Сейчас я, Гриша… Сейчас… — Анисья взяла Марфу Сидоровну за борт полушубка. — Всякое соображение я потеряла…

— Конечно… Шутка ли — в зимнее время переезжать. — Марфа Сидоровна хотела еще что-то добавить в утешение, но в это время Клава вынырнула из-за спины.

— Тетя Анисья, да что вы беспокоитесь за цветы? Сохраним. Будем избу топить, поливать их, а потом Ковалевы приедут. По теплу возьмете. Целы будут цветы.

Анисья обрадованно качнулась к Клаве.

— И то правда, дочка… Спасибо тебе… А я, говорю, совсем не своя стала. Никакого соображения. Спасибо, дочка. Весной я сама приеду за ними.

Кузин вынес из дома и сунул в руки жены пушистую козью доху.

— Шаль-то повяжи как следует. Так и поедешь врастрепку.

— Сейчас, я сейчас все сделаю… — без конца повторяла Анисья, но на самом деле ничего не делала.

Марфа Сидоровна помогла ей повязать шаль, надеть доху.

— Опояску надо, а то продует наверху.

— Не продует, — сказал Кузин. — Доха теплая. Давай подсажу. Ты ведь, как кукла…

— Сейчас, Гриша… Сейчас, дай попрощаться с людьми. — Анисья неуклюже обхватила Марфу Сидоровну и троекратно поцеловала. — Будешь в наших краях — проведай. Не поминай лихом… — Анисья вскинула на толпу глаза, и та, как по команде, двинулась, охватила тесным кольцом отъезжающих. А от ворот поспешно ковылял на своих кривых ногах Сенюш Белендин, еще издали крича:

— Григорь Степаныч, вот ты какое дело… чуть не опоздал.

Кузин покосился на одну сторону, на другую и сказал:

— Ну что лезете? Жалко, что ли? Что же допрежь не жалели?

Народ притих, помрачнел. Один Сенюш, протиснувшись к Кузину, засмеялся:

— Зачем так говорить, Григорь Степаныч? Сколько лет вместе. Много работали… Вместе воевали… Зачем так?..

Лицо у Кузина точно окаменело. Лишь на скулах под щетинистой кожей перекатывались желваки — так всеми силами он старался сдержать в себе волнение. И не сдержал. Лицо дрогнуло, перекосилось. Часто моргая, он крутнул головой.

— Это, конечно… Извиняйте, если что не так. Наперед умней буду. — Сняв меховую рукавицу, Кузин протянул Сенюшу руку.

— Прощай, дружок! И ты, Марфа Сидоровна, тоже… Береги здоровье. Правда твоя, Сенюш. Старые мы все друзья.

— Зачем прощай, Григорь Степаныч? — удивился Сенюш. — Мой дом всегда для тебя нараспашку. В любое время… И все так скажут. Кто хорошо делает, тот говорит не «прощай», а «до свидания».

Народ затолкался, зашумел. Каждому хотелось пожать Кузиным руки, сказать им в дорогу теплое слово. А Клава почувствовала, что у ней перехватило дыхание. Она с трудом выбралась из толпы и, спотыкаясь, пошла к воротам.

Глава девятая

Татьяна Власьевна Грачева, закончив прием больных, тщательно и долго мыла руки. Сняв халат, присела на кушетку, задумалась.

— Что с вами, Татьяна Власьевна? — участливо спросила Тоня Ермешева. — Вы последние дни невеселая. Все думаете…

— Я? — будто очнулась Татьяна Власьевна. — Да нет, ничего особенного. Предлагают поехать на курсы специализации. Вот и думаю…

— Вы уедете? — испугалась Тоня.

— Придется… А что так?

— Да просто… — Тоня смутилась. — Как мы останемся?

— Ты врач… Не забывай… — Татьяна Власьевна обернулась на звук открываемой двери.

— К вам можно? — Федор Балушев несмело переступил порог.

— Пожалуйста, Федор Александрович.

— Добрый день, Татьяна Власьевна.

— Здравствуйте.

— Татьяна Власьевна, — Федор замялся, покосился на Тоню. — Поговорить надо… Дело одно…

Тоня вышла.

— Слушаю.

— Татьяна Власьевна… Ничего особенного… Я только сейчас с базы. Там, понимаете ли, импортные ковры… Болгарские… Просто загляденье. Два на три с половиной метра, а расцветка — не оторвешься. И всего два. Балушев говорил, а взгляд его все время ускользал, он прикашливал, переступал с ноги на ногу. Но Татьяна Власьевна ничего этого не заметила. Она давно мечтала о большом, красивом ковре. Глаза ее оживленно заблестели, на щеках проступил молодой румянец.

— Федор Александрович! Что вы говорите? Только два? Как бы купить?

— Охотников на них много. Жена военкома прибегала… Гвоздины берут… Но для вас, Татьяна Власьевна, постараюсь. Ковер будет. Не беспокойтесь, я сам принесу. А у меня, кстати, просьба к вам. — Федор с шапкой в руке присел на стул и заговорил, не поднимая глаз: — С сердцем у меня бывает неважно. Покалывает и как-то западает… Так вот какой-нибудь документ… Справку мне…

Татьяна Власьевна молча села за стол, вынула из ящика бланк со штампом районной больницы, взяла ручку. Неторопливо написав слово «Справка», она спросила:

— А зачем вам?..

— Да понимаете, — Федор заерзал на стуле, — райком мне предлагает другую работу, а я чувствую — не потяну по состоянию здоровья. И вообще не по душе мне то место. Да и для знакомых будет хуже, если я уйду из торговли. Кто выручит? — с улыбкой попробовал пошутить Федор.

Но шутка не достигла цели — лицо Татьяны Власьевны осталось серьезным. Она встала и не предложила, а скорее приказала Федору:

— Раздевайтесь до пояса!

Федор поспешно поднялся, дрожащими пальцами расстегнул несколько пуговиц полупальто, потом опять застегнул их.

— Да стоит ли, Татьяна Власьевна? Может, без этого? Не велика важность…

— Как же… Мне надо послушать сердце.

Федор опять начал расстегивать пуговицы.

Выслушав, Татьяна Власьевна сухо сказала:

— Одевайтесь. Вашему сердцу любой позавидует. Как хороший мотор…

Лицо Федора становилось то красным, будто его ошпарили кипятком, то белым, как молоко. А Татьяна Власьевна, покрутив в руках бланк начатой справки, неторопливо порвала его и бросила в корзину.

— Извините, я спешу к больному.

Глава десятая

Весь домашний скарб лежал грудой в кухне, а Катя, отогревшись после длинной дороги, ходила из комнаты в комнату. Ковалев ужасно измучился с переездом, продрог, но был доволен — наконец-то все устроилось и его одинокая жизнь окончилась.

На подоконниках и низеньких лавках вдоль стен стояло множество различных цветов, а на полу валялись обрывки газет, какие-то тряпки, битая посуда — следы чужой и непонятной жизни.

— Председатель, а в доме не особенно опрятно, — растягивая слова, заметила Катя.

— Нет, почему? У них хорошо было. Смотри, как много цветов.

— Только что… — опять протяжно и с нотами явного пренебрежения отозвалась Катя.

Геннадий Васильевич принялся энергично расставлять вещи.

Для Володьки сборы, переезд, а теперь расстановка мебели в новом доме — сущее удовольствие. Он, стараясь быть полезным, крутился под ногами отца, лез под руки. Катя помогала неохотно, засматривалась в отогретое солнцем окно, выходила на крыльцо. Она то и дело морщила чуть вздернутый нос.

— Катя, что ты всему удивляешься? Не нравится? Ведь жила в селе…

— Сравнил тоже… Совсем другое село… А тут, — Катя брезгливо скривила губы, — дыра какая-то…

— Ну, это ты напрасно. Знаешь, здесь летом благодать. Катунь, тайга… Ягоды всякой полно, грибов, а рыбы — только успевай жарить.

— Ну, летом… До лета еще далеко.

— Ничего не далеко. Лето за Сарлык-горой. Вон за той, видишь?

Катя глянула в окно на гору, которая, щетинясь темным пихтачом, закрыла добрую половину неба.

— Страсть какая. Сроду не жила в горах. Света белого не видать. С тоски околеешь.

— Привыкнешь… Ребята поправятся на молоке, загорят…

Катя, добрея, улыбнулась.

— Им-то хорошо тут.

— И нам неплохо. Помоги-ка кровать поставить. А в доме надо руки приложить, тогда и уют будет.

Пришли Эркелей и Чинчей. Эркелей, прослышав о приезде семьи Ковалева, с самого утра не находила себе места. Ей не терпелось взглянуть на жену Геннадия Васильевича. Какая она, интересно?

— Пойдем? — приставала Эркелей к Клаве, но та говорила:

— С какой же это стати? Люди только с дороги, а мы заявимся. Потом, завтра или когда сходим.

— Э, ничего ты не понимаешь, — сердилась Эркелей.

— Сходить надо, — сказала Чинчей. — Может, помочь что.

Приунывшая Эркелей встрепенулась. Подскочив к Чинчей, схватила ее за рукав:

— Конечно, надо. Пойдем!

Переступив порог, она без стеснения окинула оценивающим взглядом Катю, сказала себе: «Ничего, но не особенная… Какая-то белая вся. Солнца, что ли, не видела? Может, у них в городе солнца нет? А я, кажется, лучше ее? Конечно, лучше».

Эркелей бойко поздоровалась и, присев перед Володькой, показала ему язык. Тот сначала надулся, а потом заулыбался.

Эркелей тоже рассмеялась, стала спрашивать Володьку, как его звать. Геннадий Васильевич подошел к жене.

— Знакомься, Катя, с нашими людьми. Это телятница Эркелей. Боевая девушка. А это Чинчей, старшая доярка.

Катя недоверчиво покосилась на Эркелей, с нее перевела взгляд на мужа и неохотно протянула руку.

— Очень приятно… Катя.

— Что помогать надо? — спросила Чинчей.

— Спасибо, Чинчей. Сами управимся. Не велики дела. Правда, Катя?

Катя, тяжело вздохнув, склонила голову к плечу.

— Да, конечно, управимся. Вот только холодновато. Протопить надо, а я так измучилась…

Сказала и отвернулась, делая вид, что не заметила укоризненного взгляда мужа.

— Это мы сейчас. — Эркелей дернула Чинчей за рукав: — Пойдем за дровами.

Помощницы вышли, а Геннадий Васильевич принялся с ожесточением заколачивать гвоздь для вешалки.

Утомленные дорогой, ребята уснули засветло. Когда вспыхнул электрический свет, в хорошо натопленном доме стало уютней. Особенно приятно было смотреть на цветы. Соприкасаясь ветвями, они образовали вдоль стен настоящие заросли.

Геннадий Васильевич и Катя пили за самодельным столиком чай. Смахнув со лба пот, Геннадий Васильевич пододвинул к себе вновь налитый стакан.

— Ну вот мы, Катюша, и на новом месте. Не знаю, как ты, а я доволен. Так осточертела эта солдатская жизнь… А ты без меня изменилась. Поправилась, что ли? Я это сразу, еще в Верхнеобске заметил. Будто солидней стала. Солидней и строже.

Катя устало улыбнулась, попробовала запахнуть цветастый ситцевый халатик, но он явно не сходился.

— Вот и халат тебе мал, — пошутил Геннадий Васильевич.

— Ты наговоришь… Он всегда был мал. После первой стирки сел. Надо новый шить. — Катя положила в рот конфетку и склонилась над стаканом. Отхлебнув несколько глотков, она по-детски погремела о зубы конфеткой, языком затолкнула ее за щеку.

— Одним нам спокойней было. С тобой только обеды сколько сил отнимали. А одни что поедим, то и ладно. Вот и поправилась. А ты как жил? Незаметно, чтобы поправился.

— С чего же я поправился бы? Жил как придется. А канители сколько…

У Кати побелели и некрасиво передернулись губы.

— Ой, с того ли похудал? Вот давеча прибегала… Терпение лопнуло… Хотела плюнуть в бесстыжую рожу. А ты еще знакомишь. Хватает нахальства…

— Катя! — укоряюще сказал Геннадий Васильевич. — Ведь ты тоже одна была. Но у меня и мысли не появлялось… Я верю тебе. А ты не веришь? Почему? Без доверия, сама знаешь, ладу не будет.

Геннадий Васильевич говорил, а жена упрямо смотрела на него чужими глазами, и он видел, что она по-прежнему убеждена в своем, ни капельки не верит ему. А главное — глаза. Никогда они, кажется, не были такими. Совсем не ее, чужие. Да и вся она стала какая-то чужая. Отвык, что ли? Да нет… Не проходило дня, чтобы он не вспомнил детей, Катю. Все прежние размолвки и неполадки казались отсюда смешными, нелепыми. А во многом он винил только себя. Он верил, что здесь, на новом месте, они заживут по-новому. С трудом он дождался дня, когда оказался с семьей. И вот, пожалуйста…

Желание пить чай пропало. Отодвинув стакан, он сказал:

— Не знаю, к чему это все приведет.

— Что раскипятился? Значит, виноват. Я уверена… Все вы святошами прикидываетесь.

А наутро Катя стала такая, как в первые дни после женитьбы, — ласковой, любящей. Но Геннадий Васильевич чувствовал, что она не осознала своей вины. Просто старается наладить с ним отношения, а на душе у нее неспокойно, и она избегает открыто взглянуть ему в лицо. Геннадию Васильевичу становилось обидно.

Он оделся, чтобы идти на работу. Катя подала шарф, рукавицы, спросила, придет ли обедать.

— Надо побывать на стоянках. Ночевать, пожалуй, дома не придется. У нас двадцать девять стоянок, по десять-пятнадцать километров одна от другой. Так что не жди. Володька пусть за мужика останется в доме.

Катя сразу завяла. Уголки губ опустились, придав лицу скорбное выражение.

— Дров у нас мало, — сдавленным голосом сказала она. — Удивляюсь, этот Кузин даже дров не запас.

— Не до дров ему было в последнее время. Жил как на вокзале. Хорошо, Катюша, сделаем… Дрова привезут. Только не будь такой… — Геннадий Васильевич приложил ладони к щекам жены, приподнял ей голову и заглянул в глаза: — Скажи, что с тобой? Скажи откровенно, Катюша.

Катя ласково отвела руку мужа и прильнула к его груди.

— Гена, дорогой… Вот ты говорил — я поправилась без тебя. А я извелась вся, ночи не спала. Не знаю, что со мной… Справиться с собой не могу. Это, наверное, от детства. Мать следила за отцом, била окна… Скандалы, драки… А когда стала девушкой, мать все время твердила: «Не верь ни одному мужчине. Держи ухо востро… Все они, подлецы, одинаковые».

— Ну, это уж ни к чему. — Геннадий Васильевич погладил жену по голове. — Как можно мерять всех на один аршин? Разные мужчины, разные и женщины… А ты сама-то как думаешь?

— Я уж сказала… Это старое, наверное, в кровь вошло. Чувствую одно, а делаю другое. Мука настоящая… А кто эта Эркелей, замужняя?

— Опять свое!.. Сколько можно? — Геннадий Васильевич почувствовал, как раздражение вытесняет в нем теплое участие к Кате. Он, хмурясь, сказал: — Ну, я поехал…

Всю первую половину дня думы о жене не давали ему по-настоящему заниматься делами. Разговаривая с колхозниками, подписывая всевозможные документы, покачиваясь в седле, он не переставал видеть холодные, не Катины глаза.

Но потом все прошло, заслонилось встречами с людьми, которых он давно не видел, беседами о делах, вопросами, требовавшими немедленного решения.

Геннадий Васильевич побывал у Бабаха. Председателя приятно удивил вид алтайца. Бабах заметно поправился, не гнул книзу, как прежде, голову, смотрел на всех доверчиво, уверенно, а говорил таким тоном, в котором слышалось достоинство человека, делающего нужное, полезное дело. Иной стала и Чма. Ее широкое скуластое лицо со шрамом на щеке взялось желтыми пятнами, а вспухший живот взбугрил платье. Все движения женщины стали плавными, даже осторожными — она берегла развивающуюся новую жизнь.

Бабах и Чма встретили Ковалева приветливо. На столе появились баранина в огромной миске, чеген, сырчики, толкан. А Бабах все подмигивал жене, говорил ей по-алтайски. Ковалев не понимал, что говорит Бабах. Но по тону догадывался — требует подкрепления на стол.

— Да хватит! Куда вы?.. У меня желудок — не кузов машины-трехтонки.

— Кушай, Генадь Василич, кушай! Якши дело… А потом больше хорошо будет. Сын будет! Правда, Чма? — Бабах посмотрел на жену. Та, смущаясь, кивнула головой.

Геннадий Васильевич улыбнулся:

— Я вот о чем хотел с вами поговорить. Да ты садись, Чма, к столу. Иначе я есть не стану.

— Кушай, Генадь Василич, кушай. — Чма прислонилась к печке, сцепила на животе руки.

— Зачем о нас думать? Сам кушай, — заволновался Бабах. — Мы голодными не останемся.

— Так вот я о чем хотел, — продолжал Ковалев. — Коровник в этом году будем строить. Большой, на сто пятьдесят мест.

— Ого! — удивился Бабах.

— Камень и лес заготовили. Пилораму ставим. Вот только с людьми туго. Придется тебя включить в строительную бригаду. Как смотришь? Согласен?

Бабах, польщенный предложением, взглянул на жену и сказал:

— Пойду. Строить хорошо. А кто тут будет? Чма скоро…

— Пришлем кого-нибудь на время, — перебил его Ковалев.

— Тогда можно, — окончательно согласился Бабах.

…На пути в село Ковалев опять вспомнил о жене. Как она там? Люди вокруг еще не знакомые. Одна с ребятишками… В такой обстановке невольно всякая чушь взбредет в голову.

Оставив в конюшне коня, Геннадий Васильевич, не заходя в контору, отправился домой. Еще издали он увидел в ограде кучу дров. Лиственничные поленья блестели под солнцем, как свежеотлитая бронза. Хорошие дрова, жаркие… Но кто их убирает? Катя? А ей кто-то помогает? Нет, Катя на крыльце. И Геннадий Васильевич ускорил шаги.

Зайдя в ограду, он увидел, что Эркелей и Чинчей носят под навес дрова, а Катя в наброшенном на плечи пальто дает с крыльца распоряжения.

— Березовые отдельно… поближе… А эти красные… их к дальней стене. Березовые на растопку пойдут.

Чинчей кивком головы давала знать, что указания поняты.

— Чинчей! — Геннадий Васильевич отобрал у нее полено. — И ты, Эркелей… Спасибо вам, но мы сами уберем дрова. Идите на ферму, скоро дойка.

Дома Геннадий Васильевич сердито хлопнул о табурет рукавицы.

— Катя! Ну куда это годится? Что мы, сами не можем убрать дрова. Я бы все сделал в свободное время. Да и ты, по-моему, не переломилась бы.

Катя, не сняв пальто, стояла у окна и делала вид, что смотрит на улицу.

— Это ведь барство. Доярки же потом и осудят нас. И правильно сделают.

Катя, не оборачиваясь, бросила через плечо:

— Ну и пусть осуждают. Не хватало еще, чтобы жена председателя сама дрова таскала.

Глава одиннадцатая

Нина Грачева тщательно рассматривала себя в трельяже. Взбила короткую прическу, полюбовалась новым платьем. Шик… Сегодня она блеснет. Мальчишки, конечно, с ума спятят.

Еще раз повернувшись, Нина заметила в зеркале отражение сидящей на диване матери. Почему мать так уставилась на нее? Странной она стала в последнее время. А, разве поймешь! Мало ли что там у них, родителей, бывает… Старятся. А все старики — придиры и ворчуны.

Девушка давно уже не обращает внимания на мать.

И вдруг та позвала:

— Нина!

— Что, мамочка? — откликнулась дочь, слегка досадуя, что ей мешают.

— О чем думаешь?

— Сейчас, мамочка? Вот о платье и вечере. Правда, оно мне очень идет?

— Идет… — Татьяна Власьевна, поднявшись с дивана, подступила к дочери. — Я хочу поговорить с тобой серьезно. Что ты вообще думаешь? Как жить собираешься?

— Как жить? — удивленно переспросила девушка. — Странный вопрос. Как всегда жила… Как теперь…

— Теперь ты бездельничаешь. Живешь на иждивении родителей. Что же, весь век так думаешь? Почему ты не готовишься в институт?

— А зачем мне готовиться? Я и так все знаю. Подфартит — поступлю. А потом, мама, не говори со мной как с ребенком. — Нина капризно выпятила нижнюю губу.

— Перестань кривляться! — срывающимся голосом крикнула Татьяна Власьевна. Дочь вздрогнула и сжалась, будто ее намеревались ударить. А у Татьяны Власьевны побелело лицо. Присев опять на диван, она заметила, что у нее дрожат руки.

— Все знаешь… Подфартит… Где ты набираешься таких словечек? Прошлый год не прошла и теперь останешься. Как тебе не стыдно? Почему не идешь работать? Вон Клава Арбаева дояркой стала. А ты иди в больницу… — Но слова Татьяны Власьевны уже не достигали цели. Нина, оправясь от испуга, сама перешла в яростную атаку.

— Очень нужно туда идти. И нечего меня равнять с Арбаевой. Я не чета ей. А если я вам в тягость — так замуж выйду. — У Нины покатились по щекам слезы. Она затопала ногами и закричала: — Да, да, выйду! И вас не спрошусь! За Анатолия Иванова выйду! Мы уже все решили. Он мне часы золотые подарил. У вас сколько просила, а он слова не сказал…

Татьяна Власьевна всплеснула руками:

— Нина! Ты серьезно говоришь? Глупая, да опомнись! Кто этот Анатолий? Пустозвон. Сколько раз он женился?

— Ну и пусть… Какое мне дело. Меня он любит…

— Пойми ты, глупая, замужество это… это не только любовь. Ты станешь хозяйкой, дети будут. А что ты можешь? Обеда не приготовишь…

— Ух, страсти какие… А я не собираюсь готовить обеды. Очень нужно…

Нина, шурша подолом, прошла в свою комнату. Татьяна Власьевна, проводив дочь взглядом, грустно покачала головой.

В этот вечер она долго ходила по улицам. Ярко отгорала заря, и вся западная половина неба была розовой. Бледно розовели стекла домов, вершины оголившихся от снега гор, деревьев, крыши и сам воздух. Снег на дороге, расплавленный днем ярким солнцем, теперь звонко хрустел под ногами. По краям крыш висели, похожие на пики, сосульки. Пахло прелым деревом, мхом, талым снегом и еще чем-то таким, от чего кружилась голова. Все вместе это называлось весной.

Татьяна Власьевна думала о том, что весна бывает у каждого человека. Приходит и уходит, чтобы никогда не вернуться. Поэтому ее надо беречь, дорожить. А вот Нина не бережет свою весну. Она, конечно, хватится, да поздно будет. Как же увести свою дочь с опасной тропинки?

Татьяна Власьевна зашла к Ермешевым. Они жили в низеньком, ветхом доме. Сам Ермешев был известным на весь край охотником. Татьяна Власьевна вспомнила об этом, когда по шатким, тщательно выскобленным половицам зашла в горницу и ее взгляд случайно упал на притолоку. Сто тринадцать раз отец Тони острым ножом отмечал на притолоке свою победу над зверем. А сто четырнадцатая отметка была сделана неумелой рукой Тони.

С матерью осталось пятеро детей — один одного меньше. Старшей, Тоне, сравнялось тогда четырнадцать лет. Всю войну, да и первые годы после, семья Ермешевых сильно бедствовала. Нелегко было Тоне окончить десятилетку, а еще труднее учиться в медицинском институте. Но вот Тоня получила диплом, вернулась в родное село и заменила старую, усталую мать.

Татьяна Власьевна часто бывала у Ермешевых. Раньше она как-то не обращала внимания на взаимоотношения в семье. В доме всегда чисто, аккуратно, но слишком уж бедно: самотканые половички, у Тони вместо ковра над кроватью прибит лоскут цветастого ситца. Ребята одеты плохо, а посуда — горе одно, даже чайных ложек на всех не хватает.

Теперь, после разговора с дочерью, Татьяна Власьевна взглянула на все другими глазами. Она заметила, что семья очень дружная, все уважают Тоню. Слово Тони авторитетно, не подлежит обсуждению. Вот девочка в стареньком, но чистом ситцевом платьице выполнила уроки и с тетрадью подошла к Тоне.

— Тоня, проверь… Правильно?

Братишка лет пятнадцати принес охапку дров, аккуратно сложил поленья около печки.

— Как у вас хорошо, — задумчиво заметила Татьяна Власьевна.

— Чем же? — удивилась Тоня. — У вас в десять раз лучше. Такая обстановка… А мы из нужды никак выбиться не можем.

Татьяна Власьевна грустно усмехнулась.

— Разве дело в обстановке или одежде? Не это главное, Тоня. Главное — дружба, уважение.

— В этом отношении правильно, — согласилась Тоня. — Живем без разногласий. Полное единство.

Татьяну Власьевну пригласили пить чай, но она отказалась.

— Спасибо, Тонечка. Пора идти.

В действительности же идти было некуда. Хорошо бы насовсем остаться у Ермешевых. Жить вместе с Тоней в маленькой боковушке, отдавать зарплату на ребят. Ведь они стремятся к настоящей, хорошей жизни.

Татьяна Власьевна возвращалась домой. Подходя к воротам, увидела человека, который, перебегая от окна к окну, старался заглянуть в квартиру. В темноте Татьяна Власьевна никак не могла узнать его. А человек, услышав за спиной шаги, оглянулся и поспешно отошел.

— Татьяна Власьевна?

По голосу Татьяна Власьевна узнала завмага Анатолия Иванова.

— Что надо? Почему в окна заглядываете?

— Здравствуйте, Татьяна Власьевна. Мне как раз вас. Понимаете, дело одно не совсем приятное. Я хотел лично с вами. Вот поэтому любопытствовал. Извините, конечно, — сыпал он скороговоркой, запинаясь от робости или волнения.

— Говорите. Только, пожалуйста, короче.

— У нас скоро ревизия — продолжал Иванов, не обращая внимания на тон Татьяны Власьевны. — Так вот… Короче говоря, Нина взяла золотые часы.

— Как — взяла? — удивилась Татьяна Власьевна. — И при чем тут ревизия, я при чем?

— Татьяна Власьевна, минуточку… Я все по порядку… Правда, не совсем приятно, но приходится. Обстановка вынуждает.

— Да говорите толком, без предисловий, — перебила Татьяна Власьевна, теряя самообладание.

— Извольте, без этого… Можно, пожалуйста… Часы не мои, а государственные. Так получилось. В общем, Нина была у меня. Вот и взяла…

Татьяна Власьевна качнулась, будто ее толкнули в грудь. Мысли закружились, но усилием воли она взяла себя в руки.

— А почему вы ко мне обращаетесь? Я у вас не бываю. С Ниной разговаривайте, с нее спрашивайте. Вы ведь пожениться собираетесь?

— Кто? Я? — Иванов попятился. — Да нет, Татьяна Власьевна. Еще не решено. Был, правда, разговор… Но не решили. Жениться никогда не поздно!.. А к вам я потому, что Нина отказывается… Но есть свидетели. Люди видели… Такое, понимаете, дело. Конечно, очень неприятное, но я материальный ущерб нести не намерен. В случае чего придется обращаться в соответствующие органы.

— Обращайтесь куда хотите. Если нужно, подавайте в суд. Вот так! — Татьяна Власьевна открыла калитку.

* * *

— Хвоева теперь в другой палате, — сказала женщина в белом. — Пойдемте!

Она долго вела Валерия Сергеевича по тихому строгому коридору и наконец остановилась около двери с четкой цифрой «5». Валерий Сергеевич заволновался.

— Еще раз прошу вас, не задерживайтесь, — повторила сестра. — Ей вредно.

Валерий Сергеевич согласно кивал и в нетерпении двигал плечом. Ему показалось, что прошла целая вечность, пока сестра, шепнув: «Заходите», открыла дверь.

И вот Валерий Сергеевич на пороге. Быстрым взглядом окинул уютную, светлую палату. Две койки. На той, что стоит у огромного окна, — кажется, она, Варенька. Валерий Сергеевич, приподымаясь на цыпочки и смешно балансируя руками, направился к жене.

Более полугода прошло с того времени, как Варя Хвоева сорвалась со скалы. Более полугода — это значит около двухсот дней и ночей Варя, напрягая все силы молодого организма, мужественно борется со смертью.

Валерия Сергеевича поражала не поддающаяся осмыслению разница между той неугомонной, жизнелюбивой Варенькой, которая была, и Варенькой, которая есть теперь.

Варенька спала, Валерий Сергеевич с затаенным дыханием смотрел на нее. Глаза глубоко запали, нос обострился… Губы жарко спеклись… На желтом до прозрачности лице резко выпятились скулы. Раньше их совсем не было заметно. Голова Вареньки толсто обмотана бинтами, из-под которых выглядывает ежик снятых машинкой волос. А какие у нее были волосы! Легкие, волнистые… Смахнет, бывало, свою соломенную шляпу — они упадут кольцами на плечи. А кругом солнце, стройные березки шумят листвой… Птицы поют… И Варенька улыбается…

Лицо Валерия Сергеевича передернулось. Он напряг все силы, чтобы не расплакаться. Дал себе время несколько успокоиться и, наклоняясь над женой, прошептал:

— Варя!

Потом чуть громче:

— Варенька!

Веки с черной каемкой ресниц медленно, устало поднялись. Несколько секунд Варенька смотрела на мужа, не узнавая. Потом ее мутные, глубоко запавшие глаза так засияли, будто в каждом из них вспыхнула электрическая лампочка.

— Валерий… Какой смешной ты в этом халате… Пришел? Я знала — придешь… Садись. Ты знаешь, мне самой не ворохнуться. И рассказывай… Больше рассказывай, все.

— Что же рассказывать, дорогая? С чего начинать?

— Как там Ленушка?

— Ждет тебя с нетерпением, воюет с бабушкой. Никак не слушается. Бывают случаи, и со мной в схватки вступает.

— Не балуйте ее сильно… Валерий, купи для Ленушки что-нибудь хорошее и скажи — от меня. А маме большой привет.

— Хорошо, хорошо, Варенька… — Валерий Сергеевич еще ниже склонился над кроватью, не отрывая взгляда от Варенькиного лица.

— Ну что так смотришь? Страшная, да? Что же молчишь? Рассказывай… Как там в горах? Ведь скоро весна…

— Да нет, еще не совсем. До весны ты вернешься в свою партию.

Варенька закрыла глаза.

— Я утомил тебя, да? Я, пожалуй, пойду. Мне наказывали не утомлять.

Валерий Сергеевич хотел встать, но Варенька поспешно и бодро сказала:

— Нет, нет! Сиди! Я не устала. Хорошо себя чувствую… Да, к весне надеюсь вернуться в партию. Чудный народ. Ждут. Завалили письмами. Антон Серафимович два раза был. Валерий, а ты же ничего не сказал о своей работе.

— С планом сюда приехал. Пришлось дойти до первого секретаря. Добился своего… А Гвоздин на активе возражал. Упорно и зло. Пытался делать некрасивые обобщения.

Варенька опять закрыла глаза и сказала:

— Ты слишком доверчив.

— Товарищ, вы же замучили больную, — укоризненно покачала головой медсестра, призраком появляясь за спиной Хвоева. — Хватит! И не возражайте! Нет, нет.

Валерий Сергеевич поспешно встал.

— Извините… Я понимаю…

— Валерий, — сказала Варенька, — под подушкой письмо. Возьми. Нашел? Это… Только уговор — прочтешь потом. А теперь поцелуй меня. Прости, что плохо написала. Сам знаешь, как неудобно мне писать.

Следуя за женщиной в белом, Валерий Сергеевич прошел длинным коридором, стянул с себя кургузый халат, перекладывая письмо из руки в руку. Спустившись в мрачный полуподвал, где находилась раздевалка, внезапно догадался — письмо можно положить в карман. Он хотел это сделать, но, подчиняясь какому-то неосознанному побуждению, отошел к маленькому оконцу и вскрыл конверт. Варенька писала:

«Валерий!

Помнишь наш уговор — жить начистоту? Последний раз хочу объясниться с тобой. Я все время думаю и мучаюсь. Маме хотелось, чтобы я сидела дома. Она укоряла меня. Да что говорить! Ты сам знаешь, мама хотела, чтобы я успокоилась, не совала нос, куда не следует, занялась семьей. И, возможно, мысленно ты был с ней согласен. Но, Валерий, пойми, мой хороший, иначе я не могла. Ты знаешь меня! Если бы удалось подняться, я бы опять пошла в горы. Только ведь не поднимусь, дорогой. Говорят — люди до последнего дыхания тешат себя надеждой на жизнь. Может быть, и так, но я все понимаю. Силы мои на исходе. И ты это тоже понимаешь…

Похорони меня в горах, где много черемухи, и навещай, когда она зацветет.

Очень люблю тебя.

Вот и все, дорогой!»

…Сутулясь, Валерий Сергеевич долго стоял около подслеповатого оконца. Он понимал, что Варины дни сочтены, но сердце, все его существо не могло примириться с этим.

Валерий Сергеевич не зашел, а скорее ворвался к главному врачу. Тот в очень осторожных выражениях объяснил, что дело движется к роковой развязке… Медицина приняла все меры. Она беспомощна…

Дела требовали немедленного возвращения в Шебавино. И он вернулся.

Валерий Сергеевич подолгу держал на коленях пятилетнюю дочь, пристально вглядывался в ее лицо, стараясь найти черты матери. Но их было очень немного. Носик Ленушки отдаленно напоминал Варенькин. Глаза… У Ленушки такие же быстрые, живые глаза, но серые, а не черные. Вот и все сходство.

Валерий Сергеевич допоздна засиживался в кабинете. Заказывал по телефону Верхнеобск и, ожидая, когда предоставят разговор, работал. Но дела, за которые он брался, не клеились. Валерий Сергеевич много курил, ходил как заведенный по кабинету. И лишь только раздавался звонок, — со всех ног бросался к телефону. Но часто оказывалось — звонили по служебным делам, или просто знакомые справлялись о самочувствии.

В один из таких вечеров к Валерию Сергеевичу зашла Татьяна Власьевна. Хотя неотразимо надвигающееся горе ослабило у Хвоева интерес ко всему окружающему, он сразу заметил, что главный врач сильно изменилась.

— Что с вами, Татьяна Власьевна? Вы не больны? — опросил Валерий Сергеевич.

— Да как вам сказать… Организм вполне здоров, а душа нет.

— Что так? — удивился Валерий Сергеевич. — Вижу, что-то неладно у вас. Рассказывайте, я слушаю.

— Как состояние Вареньки? — спросила Татьяна Власьевна.

— Вареньки? — Валерий Сергеевич задумчиво поник над столом. — Плохо с Варенькой…

— А что врачи говорят?

— Надежды нет.

Они долго сидели в скорбном молчании. Потом Татьяна Власьевна медленно встала.

— Извините, Валерий Сергеевич… Я зайду как-нибудь после.

— Да нет, что вы. Рассказывайте… Все идет своим чередом…

— Это правильно, Валерий Сергеевич, но я потом… Мне еще терпимо. А вам могу сказать — крепитесь. Больше добавить нечего. Не умею утешать.

Глава двенадцатая

Капризна горная природа. В марте все ярче и веселей светило солнце. Под жарким напором лучей снег отходил с горных вершин в лога, расщелины и овраги, прятался в чаще кустарника и густых зарослях подлеска. В лесу деревья еще глубоко увязали в сугробах, а на полянах стояли лужицы. Под водой, прозрачнее и чище любого хрусталя, пробивалась яркая зелень. На пригревах земля курилась духовитой испариной, а в воздухе не смолкал веселый перезвон синиц. Усиленно принялись за работу дятлы. Идешь лесом и слышишь:

«Тук, тук-тук, тук».

«Тинь-тинь-тинь», — звенит синица.

«Тук, тук-тук, тук», — настойчиво долбит уже другой дятел в другой стороне.

Казалось, весна полностью овладела природой. Пройдет неделя-две, и расцветут подснежники, а потом на лесных полянах загорят огоньки…

И вдруг высокую голубень неба затянули мрачно-серые облака. Барахтаясь, утонуло в них солнце, и все кругом поблекло, опечалилось. А лохматая, плотная пелена облаков, опускаясь все ниже и ниже, скрыла горы, навалилась тяжестью на зубчатый лес. По ущельям и распадкам заметался с лихим посвистом и воем пронзительный ветер, и закружились, замельтешили, похожие на белых бабочек, мокрые хлопья снега. Порой снег сменяла острая, как толченое стекло, крупа, потом опять сыпал снег, скрывая освобожденную солнцем землю, прозрачные лужицы и яркую зелень. К ночи ветер усиливался, становился яростней, и в горах поднималась такая завируха, что, как говорят старые люди, не приведи господь в нее попасть.

…Бабах, клонясь всем корпусом вперед, пробирается к пригону. Это нелегко. Ветер бьет так, что Бабах захлебывается им, как водой. Но Бабах не сдается. Упорно, шаг за шагом, он преодолевает небольшое расстояние от избушки до пригона. Около его ног крутится лобастая собака, вся белая, точно мукой обсыпанная.

Вот Бабах схватился за изгородь. Теперь легче. Еще несколько шагов, и он поднимает над головой фонарь. Слабый дрожащий свет падает на овец. Плотно прижавшись друг к другу, они лежат под ветхим навесом. Холодно им. Холодно, а чабанам беспокойно. Вон в совхозе кошары. С такими кошарами какая забота? Не так-то легко волкам забраться. А тут не зевай. Теперь такое время…

Бабах опустил фонарь, но от порыва ветра пламя вытянулось и погасло, будто выпорхнуло из пузатого стекла. И сразу все захлестнула темнота, такая плотная, что, казалось, ее можно взять руками. Бабах, бормоча ругательства, поправил за плечом ружье. Несколько секунд он пристально приглядывался ко всему, а потом, подталкиваемый ветром, легко зашагал к избушке. Около двери остановился. Здесь тише. Ветер бесновался по плоской земляной крыше, шуршал там сухим прошлогодним бурьяном. В маленькое оконце виднелся стол, а на нем пятилинейная лампа с привернутым фитилем.

— Пошел на место! Ишь, замерз… Ну! — крикнул Бабах на собаку, которая, нетерпеливо поскуливая, ждала, когда хозяин откроет дверь, чтобы заскочить в избу. — Пошел, говорю, к овцам!

Собака неохотно выскочила за угол. Ветер яростно набросился на нее. Жалобно взвизгнув, собака вернулась. Пришлось Бабаху подкрепить свое приказание пинком.

В избе Бабах несколько секунд наслаждался теплом и тишиной. Как хорошо! Он сел около стола, зажег на всякий случай фонарь, закурил. Потом, не снимая с себя ружья, на цыпочках подошел к кровати. Окинул ласковым взглядом жену и осторожно, боясь разбудить ее, положил на вспухший живот ладонь. Почувствовав под ладонью слабый толчок, расплылся в улыбке, удивленно покачал головой.

— Ишь ты, мать спит, а он не хочет спать.

Бабах сел опять около стола и, мечтательно улыбаясь, задумался. Думал о том, как его сын через год встанет на ноги, пойдет по зеленой травке: топ, топ, топ… А его отец будет строить. Построит коровник, кошары… Прочно сделает, хорошо… Пройдет много зим и лет, его, Бабаха, может, уже не будет в живых, а сын скажет:

— Это мой ата сделал. Ух, как хорошо сделал!..

Яростное рычание и хриплый визг, прорвавшиеся сквозь вой ветра, вернули Бабаха к действительности. Он, срывая с плеча ружье, выскочил в кромешную темноту. При короткой вспышке выстрела увидел лежащее на свету звено пригона и бегущих в ужасе по косогору овец.

— А-а-а!.. — истошным голосом закричал Бабах.

…Семнадцати овец недосчитались наутро Бабах и Чма. Волки порвали и собаку.

— Ой, беда!.. Ой… — стонала Чма. — Видать, сам злой Эрлик рассердился…

— Э, при чем тут злой Эрлик? — угрюмо возразил Бабах. — Нет никаких Эрликов. Такая ночь…

Чма вскинула испуганные глаза, умоляя мужа немым взглядом не сердить злого духа. Есть он или нет, а называть его не следует. Так лучше, подальше от беды.

— Однако ты, баба, совсем сдурела, — Бабах раздраженно махнул рукой.

— Сдурела… Конечно, сдуреешь… Что говорить теперь? — Чма показала взглядом на ту сторону, где за горами лежало село. — Генадь Василич… Ой, как нехорошо…

— Да… Хорошего мало, — уныло согласился Бабах и вдруг закричал, все более и более распаляясь: — Я сам поеду… Сейчас поеду… Скажу! Я знаю, как говорить! Кто в такой кошаре овечек держит? Как их караулить? Всю ночь не спал. Только обогреться зашел… Я скажу!.. — угрожающе закончил Бабах.

— Поезжай, — согласилась Чма. — Беды не утаишь. Говорить надо, только шуметь не надо. Так плохо… Зачем шуметь? Генадь Василич хороший… А кошары как сразу построишь?

— А мы тоже не виноваты, — сказал Бабах.

С верой в свою правоту отправился он в село. Старый, с отвислой губой конь то и дело менял неспешный бег на шаг, потом, отдохнув, опять трусил. А Бабах, покачиваясь в седле, смотрел на побеленные бураном горы и думал… И чем больше думал, тем меньше в нем становилось уверенности.

Он вспомнил общее колхозное собрание. Не сразу тогда согласились принять его в колхоз. Некоторые поддерживали Кузина, говорили: «Какой из Бабаха работник? Разве так только, для счета принять?» А что теперь скажут колхозники? С досады Бабах ожег плетью коня. И собаки нет… Ой, как плохо. Не надо было заходить в избушку, не надо было думать о сыне… Нехорошо, когда много думаешь, а мало делаешь.

Вот и село. Неспешной рысцой бежит конь по улице. Кивком головы здоровается Бабах со встречными знакомыми, иногда перебросится словом. А проехав, обязательно подозрительно оглянется. Кажется ему, что все знают уже, как сплоховал он ночью. А знакомых много. Все село знает Бабаха. Опустив голову, он стал делать вид, что никого не замечает. Тогда люди сами начали окликать его:

— Эй, Бабах! Богатым стал? Не узнаешь? Дьякши ба!

— Дьякши… — бормочет Бабах, пряча глаза.

Около чайной стоят машины, подводы, но больше всего оседланных коней. Дверь то и дело открывается — покачиваясь, на крыльцо выходят люди с красными лицами, а вместе с ними на улицу вырываются шум голосов и смешанные запахи еды.

Бабах поравнялся с чайной, проехал ее и вдруг натянул поводья. Конь послушно остановился. С этого времени для Бабаха началось непонятное…

Сколько месяцев он жил вместе с Чмой на стоянке и всегда делал там так, как хотел, поступал так, как думал. А тут он совсем не думал заходить в чайную, но почему-то зашел. Оглушенный голосами и запахами, стоял некоторое время, ничего не соображая.

— Бабах! Сюда! Сто лет не видались.

Бабах подошел к столику и, не здороваясь со знакомыми, сел.

— Как живешь? Да подвигайся поближе. Что невеселый?

«Надо в контору идти, к Геннадию Васильевичу…» — думал Бабах, но вместо этого подошел к буфету, бросил на прилавок четвертную:

— Водки!

Увидав Бабаха с поллитровкой, за столом радостно закричали:

— Вот здорово! Мы всегда говорили — ты замечательный друг!

А час спустя в коридоре колхозной конторы раздался вскрик и нечленораздельный, похожий на рычание голос, потом что-то громко стукнуло, что-то со звоном упало. Ковалев оторвался от бумаг, прислушался, а зашедшие к председателю по всевозможным делам колхозники переглянулись. Недоумение рассеяла бухгалтер, заскочив в кабинет, она выпалила:

— Там Бабах… На ногах не стоит.

Геннадий Васильевич машинальным жестом отодвинул от себя бумаги и, бледнея, поднялся. Колхозники, глядя на дверь, настороженно притихли. Не успел Ковалев выйти из-за стола, как дверь от сокрушающего толчка так распахнулась, что свалила стоявшую в углу вешалку. Бухгалтер, испуганно пискнув, отскочила, как резиновый мяч.

Бабах, спотыкаясь, переступил порог и посмотрел на всех мутными осоловелыми глазами.

— Ругайте! — Он сорвал с головы и хлопнул себе под ноги шапку. — Гоните! Вот я…

Ковалев со строгим лицом подошел к чабану.

— Бабах, ты пьяный. Иди проспись, потом будем разговаривать.

— Кто пьяный? Я пьяный? Ага, я пьяный… Генадь Василич… — Лицо Бабаха некрасиво исказилось, из глаз потекли слезы. — Генадь Василич… Пропала овечка… Семнадцать пропало… И собака пропала… И я пропал… Все пропало… Кто виноват? Я виноват? А кошара нет — кто виноват?

— Бабах, иди проспись! — повторил Ковалев, повышая голос. — Поговорим после, когда трезвый будешь.

— Гоните? А я не пойду! Вот не пойду! — Бабах крючками непослушных пальцев зацепил за ворот рубаху и так дернул, что она разорвалась до пояса, обнажая темное тело. — Не пойду!

— Закройте его в кладовку. Пусть придет в себя, — обратился Ковалев к колхозникам.

— Закрыть? Кого закрыть?

Бабах угрожающе замахал руками, но двое молодых, дюжих мужчин быстро вытолкнули его в коридор.

— Пойдем! Хватит ерепениться…

Некоторое время все прислушивались, как, удаляясь, глохнет голос Бабаха, потом кто-то сказал:

— Приняли на свою голову. Выходит, Кузин правду говорил…

— Подождите, товарищи, с выводами. — Геннадий Васильевич пододвинул к себе бумаги. — Надо сначала разобраться, в чем дело.

* * *

Вечером, после дойки, Клава и Эркелей пришли в контору. В коридоре Эркелей, выскочив вперед, подбежала к двери председательского кабинета, осторожно приоткрыла ее.

— Там… Нахмурился, даже страшно. Заходи первой.

— Ох, Эркелей, никак ты не можешь без этого. — Клава открыла дверь.

За подругой, секунду помедлив, вошла в кабинет Эркелей. Здороваясь с председателем, жеманно улыбнулась.

— Присядьте, девушки, — сказал Геннадий Васильевич. — Сейчас я быстренько закончу, потом с вами.

Эркелей опустилась на диван, качнулась на нем и шепнула подруге:

— Ух, как мягко… Всю жизнь бы качалась. А Геннадий Васильевич заважничал. На ферме другим был.

Клава, не спуская с Ковалева глаз, отмахнулась. Но Эркелей не унималась.

— Хороший он… Правда, хороший?

А Ковалев тем временем писал, прибрасывал на счетах, опять писал. Потом сложил в стол бумаги и повернулся к девушкам.

— Вот какое дело, Клава. Давай-ка разберемся с надоями. Как они? Ведь теперь самое тяжелое время. Потом, когда выберемся на зеленую траву, надои пойдут в гору.

Клава вынула из кармана фуфайки вдвое сложенную синюю ученическую тетрадь.

— У меня, Геннадий Васильевич, все данные только по нашей группе, которая здесь. А в Тюргуне не знаю как… Сегодня мама туда поехала. Она расскажет…

Ковалев, взяв у Клавы тетрадь, начал неторопливо просматривать записи.

— Марфа Сидоровна, говоришь… Это хорошо, но не мешало бы и тебе побывать. С кем-нибудь из членов правления. Ты у нас самая грамотная. Там надо разобраться с надоями. Смотри. За прошлую декаду там меньше вашего надоили. Надо тебе обязательно съездить.

Клаве стало обидно за мать. Неужели она не может сделать этого?

— Да как же я поеду? — отчужденно опросила Клава. — У меня группа… Недоенными, что ли, оставить?

— Подменят. Да, как у тебя с институтом? Готовишься? Готовься. Мы напишем от колхоза отношение. Сегодня заседание правления. Поприсутствуй. Да и тебе не вредно побыть, — Ковалев с улыбкой обратился к Эркелей. — От серьезных дел, может, станешь немного серьезней.

— А я и так серьезная, — не задумываясь, отрезала Эркелей.

— Да что-то по тебе незаметно.

— А как вы заметите, если никогда на меня не смотрите?

Ковалев смущенно кашлянул.

— Ну девка, в карман за словом не лезет.

Эту словесную перепалку прервал, к радости Ковалева, приход Зины Балушевой.

— Можно, Геннадий Васильевич? Вы к нам не ходите, так я сама пришла. Вот семью привезли… Почему бы с женой не зайти?

— Спасибо, Зина. Это можно… Как-нибудь заглянем. — Ковалев старался по лицу Зины определить цель прихода. Волнуется женщина. Катю надо познакомить с Зиной. Это Кате будет полезно…

А Зина, присев на краешек стула, сказала:

— Дело у меня к вам, Геннадий Васильевич.

— Пожалуйста. Догадываюсь, что-нибудь для сада потребовалось? — шутливо предложил Ковалев.

— Нет, другое… — Зина достала из сумочки свернутый листок бумаги.

— С садиком, Геннадий Васильевич, все. Вот…

Ковалев развернул листок, прочитал его, удивленно посмотрел на Зину и опять прочитал.

— Плохо, что не все женщины такие. Значит, нашего полку прибывает? А Федор как же?

Зина пожала плечами.

— Не знаю. Одумается. Куда же ему деваться?

Глава тринадцатая

Очнувшись, Бабах никак не мог понять, где он. Темно и тихо. Неужели Чма правду говорила — есть злой Эрлик? Да и камы[13] всегда уверяли, что есть… Даже разговаривали с ним.

Завистник он, этот Эрлик. С зависти напустил на отару волков, а потом и самого Бабаха утащил к себе в преисподнюю. Не очень-то у него приятно, всегда ночь… Солнца больше уж не увидишь, да и неизвестно еще, как станет Эрлик кормить. Можно с голоду пропасть…

Бабах сидел, вернее, полулежал, опираясь спиной о стену. Голова свесилась на грудь, а под ладонями — пол, деревянный пол!.. Ну и хитер этот Эрлик! Даже в самой преисподней настлал пол, чтобы сырости не было.

Бабах с трудом поднялся и начал ощупывать стены. Споткнувшись обо что-то, чуть не упал. Стены деревянные, с паклей в пазах — совсем такие, как у обыкновенных домов.

Ощупью Бабах добрался до гладкой, сбитой из досок двери. Обрадовался — выход есть. Навалился плечом — дверь не поддается. В двери узенькая щель. В нее пробивается несмелая полоса света. Бабах припал глазом к щели. Долго смотрел, а увидеть ничего не мог. Потом увидел… себя. Едет он, Бабах, на коне по улице, со знакомыми здоровается и о задранных волками овцах все время думает. Едет, чтобы рассказать Геннадию Васильевичу о беде. Поравнялся с чайной, проехал ее и остановился. Зашел. Купил поллитровку, выпил стакан, не закусывая, посидел и опять выпил. А потом еще покупали водки.

— У-у-у, — с зубовным скрежетом застонал Бабах и закрутил тяжелой головой.

Немного успокоясь, Бабах стал напрягать память, стараясь вспомнить, что было потом, после чайной. Но так и не вспомнил. Дальше была сплошная темнота, такая же темнота, как тут, в этой проклятой преисподней, или вчера ночью, когда волки зарезали овец…

Бабах опять припал к щели.

— Э, помогите! — закричал Бабах и ударил ногой в дверь.

— Ну что ты буянишь?

Звякнул запор, дверь открылась, и Бабах оказался лицом к лицу с Ковалевым.

— Здравствуй, Генадь Василич! — обрадовался Бабах.

— Здравствуй!

От того, как Ковалев сказал это слово и особенно как посмотрел, Бабаху стало страшно. Он попятился. А Ковалев все смотрел и укоряюще качал головой.

— Эх, Бабах, Бабах… Выходит, плохая на тебя надежда. Подвел… А я-то… Застегни хоть фуфайку! Выставил голое брюхо. Дошел…

Бабах глянул на себя и побледнел. Кто же так все порвал на нем? Видать, в чайной… Тоже, друзья…

— Ну, пойдем! Расскажи, как докатился до такой жизни. — Геннадий Васильевич направился в свой кабинет.

Бабах, опираясь о притолоку, переступил порог и поплелся вслед за председателем.

* * *

…Заседание правления артели затянулось. У Клавы рука устала писать протокол, а люди все говорили и говорили. Немало противоречивых суждений вызвал вопрос о строительной бригаде. Члены правления, все как один, соглашались, что строить надо. Надо закончить давно начатый телятник, построить коровник. Да и с жильем плохо. Но кто будет строить? Где людей брать?

— «Диких» не приглашайте, — в один голос заявили председателю члены правления. — Деньги сдерут, а не сделают. Одни убытки…

— Нет, зачем они нам, — согласился Ковалев. — Сами будем строить, своими силами. Бригада уже сколочена, и бригадир нашелся. Имел с ним вчера беседу. Знаете кто? Дед Обручев.

Все удивленно переглянулись. Кто не знал Обручева! Вечно тут живет. Лет под семьдесят, кряжистый, с широкой до пояса бородой. Дед не принимает участия в общественном труде. «Где уж, паря, старику работать? Наработался…» Кормился же старик заказами сельчан на столы, табуретки, рамы, бочонки и кадочки.

— Знатный мастер… Только как он согласился?

— Сам пришел. Никто его не приглашал. Но условия у него особенные: трудодни его не интересуют. Ему деньги нужны. Аккордная плата…

И тут поднялся такой шум, что Клава, растерявшись, не знала, что записывать в протокол.

— Чем он лучше «дикого»?

— Нет, это не дело!

— Ишь, ловкач! Глупее себя ищет…

— Колхозник он или не колхозник?

Выждав, когда стихнет шум, Геннадий Васильевич сказал:

— А мне кажется, с условиями деда можно согласиться. Да подождите вы! Вот какие горячие… Мы вчера же прикинули с бухгалтером. Получается, если дед будет работать за трудодни, то больше заработает. Он просто недооценивает трудодень. Пускай, мы не возражаем. Колхозу выгодно…

— Если так, то конечно…

Потом говорили о Бабахе. Его попросили рассказать, как все произошло. Бабах встал, но сказать ничего не сказал, только мял в руках шапку да так умоляюще смотрел на Геннадия Васильевича, что тому неудобно стало. Отвел в сторону глаза и спросил:

— Что ж молчишь, Бабах?

— Что говорить? Сам все знаешь, и он все знает. — Бабах кивнул на заведующего овцефермой, который выезжал на место происшествия, беседовал с Чмой.

— Расскажи, как овец проспал! — требовал Ковалев.

— Кто спал? Я опал? Совсем не спал. А кошары почему нет? Как его караулить такая ночь?

— Что с ним нянчиться! — сказал заведующий овцефермой. — Указать дорогу из колхоза, и все! Видишь, кошары нет… Нашел оправдание. А как другие под такими же навесами содержат овец? Не травят волкам…

Остальные члены правления молчали, но это молчание напоминало предгрозовое затишье. Волнуясь, Клава двинулась на стуле, окинула быстрым взглядом членов правления. Мрачные все… А Бабах низко опустил голову. Клава не видит его лица, но пальцы Бабаха усиленно мнут шапку. Вот сейчас, сию секунду скажут «исключить», и все…

— Товарищи!

Клава поспешно вскочила, цвет лица ее почти не отличался от красного сукна на столе Ковалева. Девушке хотелось сказать много. Сказать так, чтобы все поняли. Но сказала она всего несколько слов, да и то, как ей потом показалось, очень незначительных, даже глупых. — Товарищи! Да как же это, а? Так сразу? Разве можно? Ну выгоним, а потом что с ним?

— А ведь девка правильно говорит, — подал из угла голос Сенюш Белендин. — Как можно сразу? Сразу только хворост рубят. Волков развелось столько, палку брось — в волка попадешь. Они к сарлыкам подступались, только не вышло. Бить волков надо, всем бить.

Клава поблагодарила старика взглядом, Кажется, все… Миновала гроза… Теперь не выгонят. Облегченно вздохнув, Клава села.

— Мне тоже думается, что так круто с Бабахом поступать не следует, — сказал Геннадий Васильевич. — Работал он хорошо… Но ошибся… Со всяким такое может быть. Вот если повторится, тогда все. Тогда, Бабах, придется нам пойти в разные стороны. Понял?

Бабах утвердительно кивнул и совсем неуместно улыбнулся.

После заседания члены правления, выкурив по самокрутке, разошлись. Клава перечитала протокол, поправила кое-какие фразы и отдала его Ковалеву. Тот спрятал протокол в ящик стола.

— Правильно выступала, только волновалась. Надо спокойней, Хотя привыкнешь… Пошли! Накурили… А Бабах сразу отправился на стоянку к жене. Обрадовался.

Когда Ковалев закрыл кабинет, подошла Эркелей.

— Все заседали? Наверное, поумнели здорово. А я натанцевалась досыта.

— Кому что нравится, — заметил Геннадий Васильевич. — Потанцевать тоже неплохо.

Перебрасываясь шутками, они неторопливо двигались к выходу. Впереди — Эркелей и Клава, а за ними — Ковалев с ключами в руках. И вдруг дверь широко распахнулась. На пороге появилась женщина в расстегнутом пальто и кое-как наброшенном на голову платке.

— Катя! — не то удивленно, не то испуганно сказал Ковалев. Отстранив девушек рукой, он поспешил навстречу.

Катя, бледная, уставилась на мужа неподвижными, чужими глазами.

— Катя! Что случилось? Зачем ты пришла?

— Так ты заседаешь? С этими потаскушками?.. Я знала…

— Катя! Как можно? Перестань!

Ковалев подхватил жену под руки и силой увлек на крыльцо. Дверь за ними еще не захлопнулась, а Эркелей звонко расхохоталась.

— Ну и женушка у нашего председателя!.. Прямо ненормальная!..

Клава сердито дернула подругу.

* * *

Возвращаясь домой, Клава заметила в темноте около Балушевых ворот человеческую фигуру. Кто это? Уж не Зина ли? Кажется, она.

Свернув с дороги, девушка тихо спросила:

— Зина?

— Я.

— Что же ты стоишь?

— Да так… С мыслями собираюсь… Только подошла. Побывала напоследок у подруг по работе. Чаем напоили. Все удивляются. А я сама, Клава, удивляюсь… Сегодня попрощалась с ребятишками и чуть не расплакалась. Привыкла к ним.

В темноте Клава не видела лица Зины, но говорила она грустно. Девушке стало жаль Зину. Мучается со своим муженьком.

Зина вплотную подступила к Клаве, доверчиво положила руку ей на плечо.

— Знаешь, я ведь тайком от него все сделала. Теперь вот думаю, как сказать. Клава, пойдем к нам. Я при тебе скажу.

— Удобно ли? — замялась девушка.

— Мне легче будет…

Клава, подумав, твердо сказала:

— Пойдем!

Их появление не вызвало радости у Федора. Даже не ответив на приветствие Клавы, он бросил исподлобья недобрый, испытующий взгляд на жену. А та, делая вид, что ничего не замечает, спокойно сняла пальто, предложила Клаве:

— Снимай свою фуфайку. У нас жарко.

— Правда, жарко. Можно снять, — согласилась Клава и в душе удивилась своей храбрости. Ей даже приятно делать так, как не нравится Федору. Ишь, надулся.

Клава садится, поглядывает на Федора с независимым, даже вызывающим видом, улыбается. Зина, понимая ее настроение, спрашивает:

— Как дела на ферме?

— О, хорошо.

И Клава начинает длинно, с излишними подробностями рассказывать:

— Только сейчас на правлении решили новый коровник строить. Телятник тоже в этом году закончат. А знаете, кто взялся руководить строительством? Дед Обручев. Удивительно! Столько лет не работал в колхозе, а тут, пожалуйста, сам изъявил согласие. Говорит, вижу, в колхозе дела направляются, вот и решил помочь. Старый, а сознательный.

Федор, засунув руки в карманы брюк, по-индюшиному топтался в тесной кухоньке. А когда Клава сделала паузу, он сердито спросил жену:

— Где же ты была до такой поры? И что это за порядок — каждый вечер пропадать. Черт знает…

— По делу, Федя, ходила. Теперь все… Уволилась я из детсада.

— Как? Да с кем ты советовалась? Самовольно?

— А вот так, не посоветовалась и уволилась. На свиноферму иду порядки наводить. Сам же говорил, что там плохо.

— Зина! Да ты у меня замечательная! Честное слово! Молодец!

— Зина-то молодец… — многозначительно сказала Клава, от души довольная, что все так оборачивается.

— А что? Конечно, молодец! Скажешь, нет? А ты думаешь, я отстану? Вместе будем работать.

У Зины дрогнули губы, а в глазах заблестели слезы.

Глава четырнадцатая

Кольку Белендина удивило запустение в хозяйстве. Весна, поля почти освободились от снега, а на крыше его целые горы. Днем снег тает, вода течет в сени и там вечерами превращается в лед. Разве порядок, если в сенях на каждом шагу можно раскроить лоб? Да и крыша гниет от сырости.

Колька зашел в стайку и тоже покачал головой. Навозу под ногами наросло столько, что корова задевает рогами за перекладины крыши.

Впрочем, он особенно-то не удивлялся: знал — управляться с хозяйством некому. Мать с трудом по избе ходит. Плохая стала, совсем ослабла. Каких-то полгода не видел ее Колька, а как изменилась… Отец? Он заявляется домой от случая к случаю. Да и какой из него работник? Тоже старик. Правда, есть еще три брата — Андрей, Никита и Сергей. Никита и Сергей живут здесь, в родном колхозе, но у них свои семьи, свои хозяйства. Снохи приходят, чтобы подоить корову, принести воды, помыть пол. А большего с них не спросишь. Не хватало еще, чтобы бабы забрались на крышу сбрасывать снег. Братья-то, конечно, могли бы, но им, видно, некогда.

Назавтра, сразу же после приезда, Колька целый день расправлялся со снегом. На второй день принялся за навоз. Бросает его через плетень на огород, а солнце греет ласково, поют скворцы. Уселись на самой вершине тополя, и один перед другим так щелкают, так свищут, что, кажется, совсем изойдут песней…

Вспотев порядком, Колька втыкает в навоз вилы и неторопливо выходит на улицу. Здесь под самыми окнами дома стоит гусеничный трактор. Новый, прямо с завода… В МТС ни одному молодому трактористу не доверили новый трактор, а вот ему, Кольке Белендину, доверили. Доверили потому, что он еще раньше был знаком с машинами, окончил десятилетку и на курсах учился лучше всех. Вот рассказать бы обо всем этом Клаве Арбаевой. Да по всему видать, Клава не очень интересуется его делами.

Не отрывая ласкового взгляда от машины, Колька заходит то с одной, то с другой стороны, садится в кабину, потом открывает капот. Еще день-два — и в поле… Не мешает лишний раз все проверить, чтобы не опозориться, не ударить в грязь лицом. Он всем докажет, как умеет работать.

На второй день после Колькиного возвращений приехал домой отец.

Спешась, старик долго любовался поблескивающим свежей краской трактором и впервые за все время назвал сына не Колькой, а Николаем. А когда они уселись на ступеньке крыльца, Сенюш достал из кармана старый кожаный кисет, набил трубку, потом протянул кисет сыну.

— Закуривай. Ведь куришь?

Колька покраснел и сказал:

— Курю, только у меня папиросы.

— Кури свои папиросы. Нечего теперь таиться. Не маленький.

И Колька впервые за свою жизнь закурил в присутствии отца.

Подставив ласковому солнцу лица, они долго сидели на ступеньке. Старые, но еще зоркие глаза Сенюша сразу отметили все сделанное по двору сыном. Сенюш довольно щурится. Приятно за такого молодца. Последний встал на ноги… Теперь можно и умирать. Э, зачем умирать? Вот женить надо Кольку. Молодая хозяйка нужна в доме, ох как нужна.

— Мать-то совсем ослабла, — говорит старик, вынув изо рта трубку. — Видит плохо.

— Да, — с тяжелым вздохом соглашается сын, — плохая…

Для приличия и важности старик помолчал, пососал трубку, а потом, как бы между прочим, сообщил:

— А Клава-то Арбаева дояркой поступила, вместе с Марфой Сидоровной… Хорошо, говорят, с делом справляется.

— Слыхал, — буркнул сын.

Старик скосил на него глаза и продолжал:

— Недавно на правлении выступала. Ух, как резала! Все правильно. Хорошая девка…

— Да, — опять буркнул Колька.

Старика заела досада. Сидит — слова из него не вытянешь. Будто, кроме «да», ничего не знает. Захотелось прикрикнуть на сына: «Что ты как больной теленок? Так на всю жизнь бобылем останешься».

Но Сенюш вовремя спохватился: как можно кричать на взрослого сына? Он школу по механизации кончил, вот трактор новенький под окнами…

И старик вместо этого сказал:

— Жениться тебе пора. В доме, сам видишь, порядка нет. Какой спрос с больной старухи?

— Можно и жениться. — Колька бросил папиросу и придавил ее каблуком сапога.

Больше Колька ничего не сказал, а только тяжело вздохнул. Как женишься, если с Клавой ничего не получается. Сколько он посылал из училища писем. На первое она совсем не ответила. На остальные отвечала, но что это за ответы? Так только, для формы… Ни одного теплого словечка. Вот и женись…

Кольке хочется повидать Клаву, серьезно поговорить с ней, и в то же время страх берет. А вдруг окончательно откажет? Сейчас он хоть надеется. А потом и надежды не будет. Сколько раз он выходил за село и, поднявшись на пригорок, смотрел на ферму. Внизу среди кустов тарнача бродили коровы. Из трубы ветхого дома едва приметно струился дымок, а на крыльце сверкали под солнцем алюминиевые фляги. Вот кто-то выбежал на крыльцо и опять скрылся. Возможно, Клава? Как бы повидаться с ней? Можно, конечно, дождаться, когда она пойдет домой. Выйти навстречу, и поговорить. Но это как-то по-мальчишечьи будет. А он, Колька, — механизатор широкого профиля. У него вон под окнами трактор. А когда подойдет уборка — встанет за штурвал комбайна. Не хватало еще, чтобы он прятался по кустам. Нет. Николай Белендин придет к Клаве домой. Придет как гость. Ведь они вместе учились…

Вечером мягкие сиреневые сумерки застелили село. В домах вспыхнул электрический свет. Клава прилегла с учебником химии, а мать хлопотала на кухне с ужином.

— К нам кто-то идет, — сказала Марфа Сидоровна. — Мужчина…

Клава бросилась к окну, но человек уже вошел в сени, постучал в дверь.

— Да, да, пожалуйста, — Клава с книгой в руках вышла из горницы. — О, Коля!

— Я… — Колька добродушно, немного смущенно улыбнулся, поздоровался. — Иду мимо… Думаю, дай, понимаешь, зайду. Ведь вместе учились. Проведать надо.

— Да ты не оправдывайся! — пошутила Клава. — Проходи лучше. Когда приехал?

— Приехал… — Колька покосился на свои хромовые, начищенные до блеска сапоги.

— Проходи. Что стоять у порога? — пригласила Марфа Сидоровна, явно довольная появлением Кольки. — Как там родители?

— Спасибо… Ничего… Отец утром отправился опять к сарлыкам. Никак, понимаешь, не может с ними расстаться. А маме, правда, все нездоровится. Больше лежит.

Ответив еще на несколько вопросов Марфы Сидоровны, Колька осторожно, боясь наследить, прошел в горницу. Клава усадила гостя около стола, сама села напротив. Они долго смотрели друг на друга радостными глазами и молчали. Потом Клава, отводя глаза, спросила:

— Когда мы последний раз виделись? Осенью на танцах?

— Да, — подтвердил Колька. После этого я вскоре в училище уехал. Трактористом вот стал. А еще по своей инициативе сдал на комбайнера. Две специальности теперь… Сейчас трактор в колхоз пригнал. Работы много. Будем сеять овес на зеленку, кукурузы порядком, луга улучшать… Да ты, наверное, все знаешь? Ну, а у тебя что нового?

На смуглых щеках Клавы проступил румянец.

— Все по-старому, Коля. Дояркой работаю.

— Слышал… Отец говорил… Он все время тебя вспоминает…

Марфа Сидоровна, заглянув в горницу, сказала:

— Я к Балушевым на минутку. А потом ужинать будем.

Она ушла, и Колька почувствовал себя несколько свободней. Теперь он уже не отрывал взгляда от Клавы, а та все чаще краснела и почти все время смотрела себе в колени.

— Клава, сходим в кино? — предложил он. — Картина, говорят, интересная. Забыл, как называется… Пойдем! Поговорим…

Клава, поняв, о чем будет разговор, отрицательно покачала головой.

— Не обижайся, Коля, времени нет. Надо готовиться. Вот видишь, химией занимаюсь. — И чтобы окончательно не обидеть Кольку, она добавила: — Как-нибудь в другой, раз, когда посвободней буду.

У Кольки пропало бодрое настроение. Мрачнея, он опустил голову.

— Не оставляешь своей мечты?

— Нет, Коля, не оставляю. Хоть заочно, но учиться буду.

— Да, учиться тебе надо. А Игорь как?

Клава двинула плечами.

— Нормально. Заканчивает первый курс.

Наступило долгое и неловкое молчание.

— Так в Доме культуры совсем не бываешь? — спросил наконец Колька.

— Нет, давно не была.

— Я тоже не хожу. — Колька тяжело вздохнул и скороговоркой сказал то, что давно хотел, но никак не мог сказать: — Тебя нет, а больше меня никто не интересует.

Клава, будто не слыша, взяла со стола учебник химии, раскрыла и начала бесцельно его листать.

Колька встал, запахнул пальто, решительно надел фуражку.

— Пойдем, хоть пройдемся по улице. Понимаешь, как-то все получается… Хочется откровенно поговорить с тобой. Выяснить… Ну, это, отношения выяснить…

Клава тоже встала, бросила на стол книгу и, не смотря на Кольку, сказала:

— А что же, Коля, выяснять отношения? Они и так ясные. Я уважаю тебя, считаю хорошим товарищем. А на большее я не могу… Сердцу ведь не прикажешь.

Колька долго смотрел в пол, потом выдавил:

— Ясно!..

Они вышли на крыльцо.

— Будь счастлива!

С поникшей головой Колька спустился по ступенькам и пошел в темноту. Шел не спеша, очевидно, надеялся — Клава окликнет его.

А Клава молча смотрела в спину Кольки. Было жаль этого хорошего парня.

* * *

Татьяна Власьевна попрощалась со всеми работниками и вышла с Тоней на крыльцо. Они пожали друг другу руки, потом крепко поцеловались. Растроганная Тоня сказала:

— Я так расстроилась, Татьяна Власьевна. Вас жаль… А как я буду справляться? Подумать только! Все надо самой решать.

— Смелей действуй, тогда все решишь и справишься.

— Я вам буду писать. Хорошо?

— Обязательно пиши. А как же?

Узенькой тропинкой Татьяна Власьевна сошла с пригорка и оглянулась. Стройные тополя только еще распускались, и поэтому большое здание казалось завешенным зеленой прозрачной дымкой. Сквозь эту дымку большими окнами смотрела больница. Вот здесь, в этом здании, Татьяна Власьевна оставила двенадцать лет жизни. Двенадцать лет! Сколько за это время было волнений, тревог и радостей. Сколько людей избавилось здесь от смертельных недугов. И радость этих людей была ее радостью. Это лучшее в ее жизни. Была у нее и другая радость — любовь к Петру Фомичу. Но она с годами остыла. Хотя нет, Татьяна Власьевна любит мужа, но не настоящего Петра Фомича, а того, который был раньше: Петра, Петю…

…Дома Татьяна Власьевна прошла по комнатам, потрогала старые, родные вещи. Почти каждая из них имела свою историю и потому была дорога. Вот эту настольную лампу с зеленым абажуром Татьяна Власьевна купила в день первой получки. Пока донесла, руки чуть не обморозила.

— Мама! Мамочка! — в дверях стояла Нина в легком сиреневом платье, щеки разрумянились, глаза влажно блестят. — Ты здесь, мамочка? Чего поесть? Мы идем на лодке кататься. Целая компания. Да, а куда девалась тетя Валя? Ее утром не было.

— Вале я отказала. Если проголодалась, приготовь яичницу. Яйца в зеленой кастрюле.

Нина капризно выпятила нижнюю губу:

— Вот здорово! Я на минутку…

— Нина! — Татьяна Власьевна подошла к дочери. — Останься. Утром я уезжаю. Не на один день уезжаю…

— Ой, мамочка! — взмолилась Нина. — Меня ждут. Такая компания! Я скоро…

Нина наспех поцеловала мать и нырнула в дверь. Татьяна Власьевна грустно покачала головой.

В обеденный перерыв пришел Петр Фомич. Татьяна Власьевна собрала ему на стол, а сама села у окна.

— Почему не обедаешь? — Петр Фомич с удивлением смотрел на жену.

— Я потом…

— Да садись. — Петр Фомич взял новый ломоть хлеба. — Вкусно…

— Сама готовила. Вале отказала.

— По каким соображениям? Напрасно.

— Нет, не напрасно. Мы совсем избаловали Нину. Целый день палец о палец не ударит. В институт не готовится, барыней стала.

— Так уж барыня. Наработается еще. Какие годы… Одна дочь.

— Ох, Петр, не нравишься ты мне за такие разговоры. Ты всегда всем доволен. Вон и Ниной… Делаешь все без души. А я не могу так, Петр. Понимаешь, не могу! Я мучаюсь. Это же…

— Таня, что за напасть в последний день?

— Не отделывайся шутками, нам очень о многом надо поговорить.

— Хорошо, Таня, поговорим. Только не теперь. Спешу я…

Глава пятнадцатая

Отшумев талыми водами, весна щедро рассыпала по зеленым склонам искры цветов. Расцвели ландыши, кукушкины слезки, анютины глазки, огоньки… А на заросли черемухи будто насыпался крупный снег — так пышно цвела она в эту весну.

Но вот уже остеблилась трава, черную пашню закрыла зелень посевов, а на смену весенним цветам распустились летние — маральник, марьины коренья и красавица сибирская лилия, называемая в здешних местах саранкой. Эх, да мало ли в горах цветов! Одни других краше, сами в руки просятся. И не хотел бы, а сорвешь…

Клава, размахивая зажатой в руке косынкой, бежит по каменистой тропинке, которая, извиваясь, поднимается все выше и выше.

Ух… Клава приостанавливается, чтобы перевести, дыхание, вытирает косынкой пот с темного загорелого лица. Черные глаза девушки влажно блестят. Она заскакивает в высокую траву, срывает один цветок, другой, третий… И вот уже в ее руках большой красивый букет. Посмотрев на цветы, Клава неожиданно запела:

Милый мой, хороший,

Ненаглядный мой…

Девушка звонко рассмеялась, выбралась из травы и побежала. Все выше, выше…

Час тому назад Эркелей, вернувшись из села, сообщила Клаве о приезде Игоря. У Эркелей не хватило терпения доехать до фермы. Еще издали она поднялась в телеге и закричала, замахала руками:

— Клава! Иди сюда!

Видя, что подруга не особенно охотно подчиняется ее зову, Эркелей соскочила с телеги, еще энергичней замахала руками.

— Да скорей же! Вот какая! Игорь приехал. Сама видела…

Клава схватила подругу за плечи, сочно чмокнула в щеку, закружила.

— А-а, обрадовалась, — хохотала Эркелей. — Я знала — обрадуешься.

И вот Клава спешит в село, чтобы увидаться с Игорем.

Тропинка огибает стену мрачного кедрача, пересекает маленький разговорчивый ручей и выбегает на зеленую, усыпанную цветами поляну. Здесь группами и поодиночке стоят березки.

Осыпая мелкие камешки, Клава спускается на ровную площадку. Толстые, кривые черемухи, сцепив друг с другом ветви, пытаются задержать девушку. Но она, пригнувшись, нырнула в прохладный полумрак и встала перед красным пирамидальным обелиском. Ограда из штакетника охраняет обелиск и аккуратно обложенный дерном могильный холм, на вершине которого развернули узорчатые листья астры.

Открыв дверцу, притихшая Клава вошла в оградку. С обелиска из-под стекла на нее просто, доверчиво глянула молодая женщина. Волосы пышными волнами сбежали на плечи, а лицо живое, веселое…

Осторожно обойдя могильный холм, Клава положила к подножью обелиска цветы. Присела на лавочку. В траве за оградой Клава увидела папиросные окурки. Валерий Сергеевич курил. Курил и думал… А вот лежит около столбика зеленая игрушечная лейка. Дочка поливала цветы…

Подняв голову, Клава увидела небо. Какое оно ясное, голубое, без единого пятнышка! Ветви черемухи склонились над обелиском, будто оберегают его. Между деревьями сверкает вдали Катунь. А ближе — тракт, по которому мчатся туда и сюда машины. Как хорошо здесь! Как далеко видно!..

Клава закрыла за собой дверцу и пошла. Сначала медленно, потом все быстрей и быстрей. А когда тропинка упала вниз и из-за леса показались крыши села, Клава побежала. Между кустами то там, то здесь мелькала ее цветастая косынка. Клава спешила в село. Там Игорь…

Игорь тем временем искупался в реке, пообедал. Бодрый, чувствуя на себе свежесть отглаженного белья, он ходил по комнатам, отмечая происшедшие за его отсутствие перемены. Феоктиста Антоновна сидела на диване, ласковым взглядом следила за каждым движением сына.

— Значит, хорошо закончил?

Игорь узкой красивой ладонью отбросил со лба пряди еще не высохших после купанья волос.

— Да так… Можно было лучше, но я особенно не старался… Книжный шкаф переставили… — говорит Игорь.

— Так лучше… Правда, лучше?

Игорь пожимает плечами.

— А тюльпан как вырос! В прошлом году совсем маленький был… У вас тут замечательно. Такие виды! Один Бычий лоб чего стоит. Хорошо!

— Хорошо недельку, ну самое большее — две пожить. А если годы? Вот как я… От этих видов тошно становится. И вообще одичаешь.

Игорь, немного подумав, говорит:

— Это, пожалуй, так.

— Нет, мне надо непременно в Верхнеобск съездить, — заявляет Феоктиста Антоновна. — Закисла в этой дыре. Сходить хоть в театр.

— А чего же? Можно. Тетя Аня сколько приглашала. Почему, говорит, не приедет.

Игорь заходит в спальню родителей, и вскоре оттуда доносится его удивленный голос:

— Ого! Ковер новый купили! Силен! Огромный!..

Феоктиста Антоновна спешит к сыну, охотно рассказывает, с каким трудом ей достался этот болгарский ковер. Уж очень много охотников было. В хороших вещах ничего не понимают, а лезут. Иван Александрович уж готов был отступиться. Пришлось серьезно поговорить с ним.

Игорь представил, как происходил этот серьезный разговор, снисходительно улыбнулся, потом спросил об отце.

— Э, что отец! Должен скоро приехать. Не стало в нем прежнего. Сам посуди, сколько времени — и все председателем райпотребсоюза. Выше подняться не может. Нет, постарел он, сдал.

Игорь пристально смотрит на мать. Об отце говорит, а сама тоже постарела. Лицо одрябло, морщин прибавилось. И зачем она красится? Ведь не идет ей это…

— Одноклассницы твои тут. Вот недавно встретила в магазине Нину Грачеву. Так она расцвела, такая красавица. И одевается со вкусом. Интересная девушка.

Игорь поморщился:

— Она же, мама, совсем пустая.

— Не скажи! Очень разговорчивая, вежливая, — горячо возразила Феоктиста Антоновна. — А потом, если хочешь знать, женщине ум заменяют обаяние и красота. А вот когда ни красоты, ни ума нет… Как у этой… Арбаевой. Окончила десять классов и работает дояркой. Ни на что больше не способна.

Игорю стало обидно за Клаву. За что мать на нее нападает, пытается доказать, что она плохая? Вот до чего дошла — некрасивая и глупая… Игорь заволновался, но внешне старался волнения не проявлять. Выдерживая спокойный тон, возразил:

— Нет, мама, ты ошибаешься. Клава пошла туда, где нравится, где больше нужна. Она хочет стать зоотехником.

Феоктиста Антоновна ядовито хмыкнула.

— «Хочет…» Так дояркой и останется. В прошлом году поступила в институт? И в этом так. Ужасная хамка. Зимой так меня отчитала… Как только не поносила…

— Хватит, мама! — оборвал Игорь и вышел из комнаты.

* * *

Солнце еще не закатилось, а Клава уже спешила к Дому культуры. Шла, сгорая от нетерпеливого желания увидеть скорее Игоря. Какой он стал? А как говорить с ним? Ведь почти год не виделись. Целый год…

Вот и Дом культуры. Пересмеиваясь, стоит компания парней, а чуть подальше — девушки в разноцветных платьях. Где же Игорь? Его нет. И знакомых никого. Стоять и ждать? Нет, она уйдет. Пусть ищет, если нужна…

От группы девушек отделилась Нина Грачева.

— Клава! Вот чудо! Такая нарядная сегодня! Весь год сидела затворницей и вдруг нарядилась. Ах, да! Вот недогадливая… — Хохоча, Нина погрозила Клаве пальцем: — Знаю! Все знаю! Видела его сегодня. Так изменился, просто шик!

Бесцеремонные слова, нескромные намеки обидели Клаву, но она взяла подругу под руку и, беспечно смеясь, сказала:

— Хватит тебе, Нина. Пройдемся лучше.

— Не заговаривай зубы. Его ведь ждешь?

Клава старалась уклониться от неприятной темы.

— Как у тебя с Анатолием? Правда, замуж за него выходишь?

Красивые губы Нины капризно дернулись:

— Ой, Клава, не говори, измучилась я… Таким он непостоянным оказался, столько неприятностей!

Они остановились под раскидистым тополем, и Нина принялась изливать обиды:

— Вот с золотыми часами… Так вот… В общем, он такой ласковый был… Обещал часы. Все время обещал. А потом, представь себе, шум устроил. Маме жаловался. А та знаешь какая, особенно в последнее время. Скандал мне устроила, хоть из дома беги. И отца настроила, стал коситься на меня. Хорошо — мать уехала.

Клава согласно кивала головой, но того, что говорила Нина, не понимала. Почему его нет? Уже смеркается. Зря не ушла. Жду, как глупая…

— Так вот, Анатолий о женитьбе теперь не заикается. Он… — Нина, неожиданно прервав рассказ, удивленно взглянула на Клаву. — Ты мне так руку стиснула! А-а-а…

— Добрый вечер! — сказал Игорь.

Клава растерялась, наклонила голову, не заметив протянутой Игорем руки.

— Добрый вечер! — игриво пропела Нина, ловко подхватывая руку Игоря. — Счастливчик!

Игорь громко и неестественно засмеялся.

— Почему счастливчик?

— А как же… В городе живешь.

— Не так уж велико счастье.

— Не скажи, Игорь! Верхнеобск ведь не Шебавино… Один парк культуры чего стоит. Какие там танцы! С фейерверком!

— Это конечно. — Игорь не спускал с Клавы глаз. Что с ней? И Нинка не дает покоя. Хотя бы скорей уходила.

— Почему мы стоим? — спросил Игорь. — Пойдем по улице.

Нина взглянула на часики, вздохнула.

— С удовольствием бы, но билеты в кино. Как-нибудь в другой раз. Адье!

— До свидания, — в голосе Игоря не чувствовалось сожаления.

Нина, немного отбежав, крикнула из темноты:

— Кстати, заходите ко мне. Слышишь, Игорь! Я целыми днями одна скучаю. Мама уехала на три месяца в Верхнеобск. Так зайдете?

— Хорошо. Как-нибудь заглянем. — Игорь повернулся к Клаве, шепнул на ухо: — Бежим, а то, чего доброго, вернется.

Они схватились за руки и побежали. А когда остановились, не сразу поняли, где Находятся. Здесь, переводя дыхание, Клава впервые открыто взглянула на Игоря. Как досадно, что темно. Игорь не похож на прежнего. Голос уверенный. А тогда он просто петушился.

— Что ты все время молчишь?

— Ой, сама не знаю… Я так много думала об этой встрече. Всю зиму думала… И вот сюда шла, думала… А получилось так нелепо. — Клава тихо засмеялась и осторожно коснулась рукой его плеча.

— Да почему нелепо? Все хорошо. Правда, Нинка совсем некстати примазалась. — Игорь крепко сжал Клавину руку.

— Игорь, ты хоть вспоминал меня?

— Конечно! Вот странная! Да как я мог не думать!.. Вот когда на уборке был, так ты даже приснилась. Я писал, кажется? Нет… Нехорошо так приснилась. Прогоняла меня, в пропасть хотела столкнуть.

— Неужели? — удивилась Клава.

— Да, да… Вот, оказывается, какая ты, не знал…

Они рассмеялись. Игорь баском, Клава почти беззвучно, счастливо.

— Ну, а как работал? Понравилось? — спросила через некоторое время Клава.

— Ты знаешь, я там такое открыл… Как здорово, когда все вместе, когда чувствуешь себя не отдельной частицей, а большим целым. Наверное, не понятно?

— Да, не совсем.

— Ну, как это поясней? Вот поднял нас Олег ночью хлеб спасать от дождя. А так спать хочется! Провались, думаешь, все. А потом во время работы такой единый порыв! И все кажется нипочем.

— Теперь понимаю, — со смехом выдохнула Клава.

— А вообще-то тяжело, — сказал Игорь.

— И мне сначала тяжело было. Ох, и тяжело. А теперь вот заправской дояркой стала.

— Я это по рукам узнал. Прошлый год ладони у тебя были мягкие, а теперь все в мозолях. И запах фермы… Даже духи бессильны…

Игорь хотел еще что-то сказать, но Клава рывком выхватила руку, отступила.

— Не нравится?

— Да нет, почему же? — Игорь шагнул к Клаве, но та вновь отступила.

— Я не бездельничаю.

Клава порывисто повернулась и пошла. Игорь некоторое время стоял в недоумении, а когда хватился, Клава уже утонула в темноте.

— Клава! Клава!

Клава не отзывалась. Даже шагов ее не было слышно.

* * *

Мать встретила сына испытующим взглядом. Ей очень хотелось узнать причину раннего возвращения Игоря. По всему видно, не пришлось встретиться со своей дояркой. Умный мальчик, а понять не может…

Игорь угадал мысли матери. «Она во всем виновата. Только она! Из-за нее так, получилось сейчас с Клавой. Гудит и гудит, как надоедливый комар. И что ей далась Клава? Какое ее дело?»

Игорь вошел в свою комнату и, не оборачиваясь, размахом руки захлопнул за собой дверь. В окне жалобно звякнуло стекло.

— Сумасшедший! — возмутилась Феоктиста Антоновна.

«Вы черта сведете с ума», — мысленно ответил матери Игорь, останавливаясь около кровати. Еще раз попытался осмыслить случившееся. Кто виноват? Другая бы внимания не обратила, а Клава обиделась. Да, напрасно он завел разговор о мозолях, особенно о запахе. Это мать… Долбит все время… А Клава замечательная. И трудности выдержала, дояркой стала. Матери ведь не понять. Если бы она хоть когда-нибудь работала. А он, Игорь, понимает. Сам испытал…

Игорь включил свет, снял и бросил на стул пиджак. Засунув руки в карманы, ходил по комнате, останавливался и, качаясь с носков на пятки, думал.

Ее надо увидеть, сказать все, извиниться. Но в Дом культуры она больше не придет. Надо поехать туда, на ферму! Завтра же поехать!

* * *

Как и раньше, плыло по голубому небу щедрое солнце. На легкий порыв ветерка осины и березки отвечали веселым беззаботным лепетом, кедры — глухим задумчивым шумом, а лиственницы оставались безмолвными. Они могут померяться силами только с бурей. Как и раньше, в траве ярко горели цветы, зрели ягоды, стремительно мчалась, играла серебристыми переливами Катунь. Но Клава ничего не замечала. Она отвечала на вопросы подруг, улыбалась на бесконечные шутки Эркелей, доила коров, учитывала молоко, но делала все это безучастно, по привычке. А как только выдалось свободное время, ушла в лес. Вот и сейчас, ступая по хрусткой хвоевой кошме, она думает о случившемся. Кажется, она сглупила. Ведь Игорь сказал правду. Разве у нее руки не в мозолях, разве не пахнет от нее молоком, фермой? Все так, все правильно. Только… только почему он сказал таким тоном. Наверное, это влияние матери…

— Клава! Где ты скрываешься?

Клава оглянулась. Между стволами кедров бежала Эркелей. «Что ей надо? — с неприязнью подумала Клава. — Покоя не дает».

— Почему ты все прячешься?

— Ничего не прячусь, просто хочется побыть одной.

— А вот не побудешь одна. Иди! Привезла.

— Кого привезла?

— Да этого… Игоря твоего. — Эркелей заглянула Клаве в лицо. — Все для тебя стараюсь.

Клава не смогла удержаться от улыбки.

И вот они снова рядом. Игорь чувствует себя виновато. Смотрит больше по сторонам или под ноги. А Клаву словно подменили, словно и не было задумчивой грусти в черных продолговатых глазах.

— Молока хочешь? Выпей с дороги.

Игорь не успел еще ничего сказать, а Клава уже побежала в избушку, принесла полную кружку молока.

— Пей, Пойдем, я наше стадо покажу. Вон там, за кустами… Недалеко. Ты же будущий зоотехник.

Дорогой Игорь то и дело бросал на Эркелей косые взгляды. Там Нинка к ним примазалась, а тут эта… Нет никакой возможности поговорить. А поговорить надо откровенно, сказать все.

Коровы паслись, утопая по колено в густой траве. Клава и Эркелей направились в середину стада. Игорь, чуть приотстав, опасливо поглядывал то на одну корову, то на другую.

— Коровы не особенно важные. Местной породы, — Клава поминутно оборачивалась к нему. — Но Ласточка… Где она? Ах, вон!

Клава подошла к Ласточке, хлопнула ее по спине, почесала за ухом.

— В моей группе. Симменталка третьего поколения. Хорошая?

Стараясь показать себя смелым, Игорь тоже подступил к Ласточке, кончиками пальцев прикоснулся к ее короткой блестящей шерсти. Но корова, обороняясь от мух, махнула головой, и Игорь так поспешно попятился, что, путаясь в траве, чуть не упал. Эркелей, не сдержавшись, хихикнула. Смущенная Клава укоряюще посмотрела на подругу.

— Может, посмотрим, как коровник строят? — предложила девушка, стараясь, сгладить неловкое положение. — Дед Обручев бригадой командует. Борода, как лопата. Интересно.

— Да нет… — неопределенно протянул Игорь, почему-то оглядываясь по сторонам. — Надо, пожалуй, домой пробираться. Ведь далеко.

— Знаешь что? Я тебя отвезу. Хорошо?

В телеге Игорь спросил Клаву:

— Ты на меня обижаешься?

Клава прикрикнула на лошадь, а потом уже ответила:

— Я не знаю, на кого обижаться — на тебя или на себя.

— Я виноват, — пробормотал Игорь.

Клава, пошевеливая вожжами мерно бежавшего коня, мысленно сравнивала себя с Игорем. «По-разному живем. Я вот зиму пометалась, помучилась и нашла свою дорогу. Нелегко она мне досталась, но нашла. А он ни нужды, ни заботы не знает…»

Перед самым селом Клава остановила коня. Соскакивая с телеги, сказала:

— Супонь, кажется, развязалась. Так и есть! Ух, эта Эркелей!.. Говорила, завязывай как следует.

Клава принялась затягивать супонь, Игорь тоже слез с телеги, предложил:

— Не получается? Может, тебе помочь?

Игорь уперся в клешню одной рукой, потом двумя, а Клава, приподняв поудобнее платье, уперлась коленкой. От натуги у нее налилось кровью лицо.

— Давай сразу! — сказала Клава, не ослабляя усилий.

Они нажали на клешни еще раз, те сошлись наполовину и снова разошлись.

— Нет, — выдохнула Клава. — Сил не хватает. Вот с Эркелей мы легко стягиваем.

Слова прозвучали для Игоря укором. Насупясь, он отвернулся.

— Придется ждать. Может, кто пойдет или поедет. — Клава прыгнула в телегу. — Вынужденная посадка…

Она говорила бодро, даже шутливо, но в голосе ее Игорю все равно слышались нотки презрения. Он раздраженно спросил:

— Разве я виноват? При чем тут я, если…

— А я никого не виню, — Клава беззаботно заболтала свешенными с грядки ногами.

На пригорке показался трактор. Он точно из земли вырос. Сверкая на солнце мелькавшими шпорами гусениц, с нарастающим рокотом устремился вниз. Конь испуганно запрядал ушами. Клава взяла его под уздцы и подняла руку, прося тракториста остановиться. Трактор, пройдя еще немного, замер, тихо урча. Из кабины выпрыгнул Колька Белендин.

— А, знакомые!.. Здравствуйте! — Колька посмотрел на свою ладонь. — Подал бы руку, да грязная она у меня, рабочая.

— Коля, мы со стоянки едем, — начала Клава, как бы оправдываясь. — Да вот супонь развязалась.

Колька, ничего не говоря, осмотрел упряжь.

— Гужи коротки. Надо их удлинить, а так трудно…

Он оперся носком сапога в клешню, поднатужился и затянул супонь.

— Спасибо, Коля! Ты что, работаешь тут?

— Еду в бригаду за косилками. Будем сено вам заготавливать.

— Это хорошо, — сказала Клава. — Сено нужно. Прошлую зиму не хватило.

— Накосим. — Колька испытующе взглянул на Игоря. Вот кто близок сердцу Клавы. Да, счастье — не птица. Птицу, если постараться, можно поймать. А счастье не поймаешь. Хоть разбейся, все равно…

— Я вот смотрю на тот могильный курган, — непринужденно заговорил Игорь, будто не замечая косых взглядов Белендина, — ведь ему не меньше трехсот лет.

— Сколько?

— Да не меньше трехсот.

— Две с половиной тысячи… Почитай академика Руденко. Он всю жизнь занимался раскопками наших курганов. — Колька посмотрел на Клаву. «Вот он какой! Видишь? Эх…» — прочитала Клава во взгляде товарища.

— Ну, мне некогда. Бывайте счастливы!

В голосе Кольки Клаве почудилась злая ирония. Она подошла к телеге, взяла вожжи. Игорь встал с другой стороны. Так они стояли до тех пор, пока мимо них не прогромыхал трактор. Когда гул утих, Клава сказала:

— Игорь, тут недалеко. Иди, а я вернусь на стоянку.

Игорь хотел было возразить, но, взглянув в глаза Клаве, сразу осекся. Опустив голову, он медленно зашагал по дороге. А Клава, склонясь над телегой, расплакалась.

Загрузка...