в которой читатель сначала знакомится с сыном камчатского попа Ваней Устюжаниновым, а затем и со всей его семьей; после чего узнает о верном венгерце, пострадавшем за правду и товарищество
Собирать ягоды Ваня не любил. Мать всегда посмеивалась, когда приносил он домой неполную корзину брусники, перемешанной с листьями, чтобы казалось, что ягод много.
Всякий раз, когда Ваня возвращался из леса, не только губы и подбородок, но и все лицо его было таким измазанным и липким, будто он с головой окунался в кадку с ягодным соком.
Так уж всегда получалось, что прежде, чем начать собирать ягоду в корзину, Ваня сначала пробовал ее. И странное дело: чем больше ягод он пробовал, тем сильнее ему их хотелось. Наконец наступал такой момент, когда есть их Ваня уже не мог, но и собирать почему-то тоже совсем не хотел.
Так и лежал он на спине, подстелив под себя упругие ветки стланика и бездумно глядя в небо. Иногда он даже засыпал на часок-другой, а когда просыпался и спохватывался, что уже поздно и нужно скорее идти домой, то больше половины корзины насобирать не успевал. Вид ягод в это время вызывал у него отвращение, брал он их быстро, вместе с листьями и поэтому возвращение домой не сулило ему ничего хорошего.
У окраины деревни Ваня долго и старательно умывался в ручье, но красные и синие пятна сразу не отмывались, а времени на мытье уже не оставалось, и потому, вздохнув от огорчения, мальчик шел домой, стараясь не попадаться на глаза односельчанам,
На этот раз Ване повезло: мать послала его за грибами. Можно было потихоньку собирать крепкие молодые боровички, лишь время от времени наклоняясь над низкими кустиками ягоды. Грибов этой осенью было маловато, и пока Ваня набрал корзину, прошло довольно много времени. Ушел он на сопку после обеда, а теперь солнце уже покатилось вниз за дальний лес, и Ваня решил, что пора ему поворачивать домой.
Деревня, в которой он жил, прилепилась к подножию Ичинской сопки, одной из самых больших на Камчатке. Сверху деревня казалась неправдоподобно маленькой, совсем игрушечной, и хотя Ваня не однажды глядел на нее со склона сопки, он всякий раз не переставал удивляться этому.
Было для него удивительным и другое: когда смотрел он со двора своей избы или с церковной колокольни на сопку, та тоже казалась ему не такой уж большой, хотя отец и говорил, что вышиною сопка, почитай, три версты; да и сам Ваня видел, что снег на ее вершине не тает даже летом, и если утром пойдешь вверх по склону, то хорошо, когда в полдень доберешься до нижней границы снега. А выше ни зимой, ни летом пути не было: в снег проваливались по грудь, да и ничего интересного, как говорили, там не было. Ичинская сопка была хоть и высока, но зато никаких особых тайн или волшебств ждать на ней не приходилось. Зато в других местах на Камчатке чудес было предостаточно. Взять хотя бы Изменную сопку. Прозывалась она так оттого, что жил на ней великан Тылвал. И была у него сестра, такая прекрасная, что красе ее завидовала даже луна. И пела она так хорошо, что песни ее слышала вся Камчатка. Говорили, что как-то обо всем этом узнали хитрые и воинственные коряки. Узнали они, что есть на Камчатке такая красавица, и решили украсть ее. И в то время, как ее брат, великан Тылвал, ни о чем не подозревая, отправился на охоту и сидел в засаде, она убежала из дому и уехала с коряками. Однако догнал ее Тылвал и за измену разорвал на части. С тех пор сопка, где она жила, и речка, в которой она купалась, стали называться Изменными… А на Ичинской сопке ничего такого не было. Не было на ней ни огня, ни дыма, какие бывают на других сопках, о чем немало слышал Ваня и от отца, и от других знающих людей. Говорили, что расположены такие сопки и на Камчатке, и на островах, что к югу от нее; но эти же люди говорили, что никому нельзя жить возле огненных гор, потому что там открыты ворота в страшное подземное царство, а за теми воротами живут подземные духи — абаасы. И кто близко подойдет, никогда больше не увидит солнца… И много чего рассказывали о других местах, но об Ичинской сопке — миловал бог — ничего такого известно не было.
Спускаясь с горы, Ваня сначала, как и всегда, заметил колокольню деревенской церкви и, прищурившись, посмотрел из-под ладони на соседнюю с церковью избу. Его отец был попом Ичинского прихода, и в этой избе жила вся Ванина семья: отец с матерью и маленькие сестры-двойняшки — Глашка и Нюрка. Возле дома никого не было видно. Сестры, наверное, спали, мать, должно быть, варила ужин. А отца, почитай, уж две недели не было дома. Отец Вани уехал по делам в Большерецк и со дня на день должен был вернуться обратно.
Приближаясь к деревне, Ваня время от времени посматривал на дом, и идти ему становилось веселее, и корзина не казалась такой уж тяжелой. Обычно, набрав много хороших грибов, мальчик шел к дому не напрямик, а, сделав небольшой крюк, проходил деревню из конца в конец. «Пусть посмотрят, каков добытчик живет у отца Алексея», — думал он при этом. Сегодня же он не пошел деревенской улицей, а двинулся прямиком, потому что сильно устал и проголодался.
Придя домой, Ваня быстро повечерял и раньше, чем обычно, лег спать. Снился ему лес. Грибы и ягоды обступали его со всех сторон. В лесу было тихо и сумрачно. Но вдруг Затрещали ветки. «Медведь!» — похолодел Ваня. Однако из кустов высунулась добрая морда их лошади Буланки. Буланка вплотную придвинулась к Ване и тихо заржала.
От ржания лошади мальчик проснулся. В окно светила луна. В избе было совсем светло, и Ваня, еще ничего не увидев и не услышав, понял, что приехал отец, что Буланка стоит у окошка и это ржание не приснилось ему, а только что было на самом деле. Еще не открыв глаз, он почувствовал, как радостно застучало сердце. «Батяня приехали», — подумал Ваня и, соскочив на пол, подбежал к окну. Ночь была светлой и тихой. На дворе отчетливо виднелись каждый прутик и каждый камешек, и было хорошо видно, как отец суетится возле Буланки, снимая сбрую, а мать, заспанная, в накинутом на плечи полушубке, стоит на крыльце, дремотно улыбаясь. И Ване захотелось показать матери и отцу, что он тоже уже Знает о приезде отца и так же, как и они, рад этому. Ваня стукнул по оконной раме кулаком и, когда мать и отец обернулись на стук, широко улыбнулся и прижался лицом к стеклу. Отец погрозил ему пальцем, но Ваня видел, что он не сердится, а скорее даже рад тому, что сын не спит. Выбежав через сени на крыльцо, Ваня встал за плечом матери, и она сразу же откинула край полушубка и прикрыла его.
Стояла середина сентября, для Камчатки на редкость теплая. Снег еще не выпал, но в воздухе была разлита та свежесть, которая предшествует наступлению холодов, и на крышах уже была не мокрая изморозь, а плотный колючий иней.
Кончив распрягать, отец завел Буланку в сарай, подбросил ей охапку свежего сена и прошел в избу.
Следующее утро Ваня запомнил навсегда, потому что именно с этого дня начались в его жизни события настолько необычные, настолько ни на что прежнее не похожие, что, если бы приснилась ему хотя малая часть их, ни за что не поверил бы, что такое с ним может случиться, Когда Ваня, умывшись и прочитав молитву, присел за стол, отец, потягивая душистый кяхтинский чай, неторопливо говорил:
— И порешили мы с господином капитаном отдать сынов наших венгерцу в обучение. — Отец быстро взглянул на притихшего Ваню и продолжал: — Пущай научит их латыни да французскому с немецким, потому как, по разумению моему, венгерец тот в сих науках весьма сведущ. К тому же и политесу обучен изрядно, поелику всю Европу изъездил и даже при дворах различных монархов бывал неоднократно.
Ваня сначала не разобрал, о чем идет речь, но потом понял, что отец решил отправить его в Большерецкую крепость к капитану Нилову, служившему в той крепости комендантом. Прошлым летом Ваня впервые побывал в Большерецке. Вместе с отцом заходили они и в дом коменданта. Он вспомнил самого капитана Нилова — красноносого, пьяного старика с редкими седыми волосами, его сына Гришу — худенького, постоянно чем-то испуганного мальчика лет десяти; вспомнил просторный комендантский дом, полный оружия и разного добра, большой парусный корабль, стоявший на середине реки, две пушки на высоких, обитых железом колесах во дворе канцелярии, и ему страшно захотелось сегодня же уехать в Большерецк.
Между тем отец продолжал:
— Одного только боюсь — не научил бы венгерец Ванятку чему-нибудь неподобному. Все же не нашей он веры, да и государыне враг.
И при этих словах Ваня заметил испуг, внезапно мелькнувший в глазах матери. Опасаясь, как бы мать не стала возражать и не уговорила оставить его дома, Ваня подбежал к отцу, положил руки к нему на плечи и, с мольбою глядя в глаза, торопливо заговорил:
— Папаня, да нешто я маленький? Нешто чему непотребному стану учиться? Да и господин комендант не дозволит учить нас с Гришуткой худому. А там, глядишь, отвезете меня в семинарию, как и вы, маманя, мечтали, — и быстро посмотрел на мать.
Мать промолчала, посчитав, наверное, что не пристало ей говорить что-либо раньше отца. Однако в глазах у нее Ваня, прямо как в книге, прочитал: «Ну куда же ты поедешь, мой маленький, белобрысый ты мой, курносый да веснушчатый!» Но и отец тоже молчал. Затем строго сказал:
— Ты, Иван, сядь. Негоже это скакать, подобно козлу, да старших перебивать. Так, поди, и в Большерецке мыслишь поступать? Так знай: не для баловства я тебя туда отправлю, а чтобы мог ты через несколько лет стать, как и я, священником. И в нашем же приходе службу справлять, как и я. Жить будешь в Большерецке у отца Василия, а учиться — в доме господина коменданта с сыном его Григорием. Провизию будем тебе посылать с оказией. Да денег на ученье тоже дадим сколь потребно. II помни, что деньги те немалые, потому надо тебе, Иван, постараться. Вот так!
Широко перекрестившись, отец встал из-за стола и, повернувшись к матери, добавил:
— Собирай, мать, нынче же Ванятку в дорогу. Что откладывать? Обещал я господину коменданту дней через десять прислать его в Большерецк. Так что с богом!
Собираясь в дорогу, Ваня неотступно думал о новой жизни, ожидавшей его в Большерецке. Думал он о попе Василии, в доме которого ему предстояло жить, о коменданте Нилове и его сыне Гришке, но более всего — об учителе, который, как сказал отец, и в науках сведущ, и всю Европу изъездил, и даже при дворах разных королей бывал неоднократно. Если о всех прочих думал он спокойно, то мысли об учителе поселяли в его душе любопытство, перемешиваемое со страхом. Потому что, наставляя его в дорогу, отец прямо сказал, что его учитель человек необычный. Что хотя и привезли его вместе с пытанными да битыми плетьми ворами и государыни супротивниками, все же говорят в Большерецке люди, что пострадал он за правду. Сам комендант рассказывал Ваниному отцу о том, что когда корабль с каторжниками пришел в Большерецк, то комендант вышел встретить новоприбывших, чтобы сразу же вселить в них страх и повиновение. Комендант рассказывал отцу, что когда он стоял у сходней в мундире, в треугольной шляпе, при шарфе и шпаге, то каждого сходившего с корабля на берег Иилов спрашивал: «Кто ты таков?» И, выслушав ответ, замечал: «То ты раньше был таков, а теперь ты вор, государыни супостат. И я теперь тебе и царь и бог, а ты мне раб!» И только венгерец ответил коменданту не так, как другие. Выслушав заданный ему вопрос, он ответил: «Я солдат, бывший генералом, а теперь — невольник!»
Комендант, услышав такой ответ, промолчал и не сказал венгерцу ничего более, а через некоторое время, призвал венгерца к себе в дом и, в нарушение обычая, посадил за один стол с собою. Нилов, говорил отец, хотел посмотреть, каков будет его гость, когда сильно захмелеет. Но гость пил наравне с бывалым комендантом, однако пьянел много меньше хозяина.
Из дальнейшего рассказа отца Ваня понял, что венгерец показал себя человеком скромным, но вместе с тем хорошо знающим себе цену. Он держался свободно, однако в этом не было ничего, что говорило бы о развязности, а скромность его и почтительность не имели ничего общего с заискиванием или робостью. «Редко, когда случалось, — добавлял потом комендант, вспоминая первую застольную беседу с венгерцем, — чтобы и я и все другие одинаковым образом оценили какого-либо нового ссыльного, а здесь в один глас сошлись на том, что перед нами человек благородный, за доброту свою и товарищество пострадавший».
Неизвестно, так ли все это в точности обстояло на самом деле или господин капитан кое-что примыслил потом, известно только, что к концу застольной беседы радушный хозяин уже плохо понимал, о чем говорит ему его необычный гость. Однако на следующее утро, припомнив все происходившее за столом, Нилов пришел к выводу, что новый ссыльный не чета прежним.
Хотя комендант сам не очень-то знал грамоту, но природный ум и житейская сметка подсказали ему, что венгерец для поселка — сущий клад: за один вечер капитан узнал от него столько, сколько, бывало, не узнавал и за год проклятой гарнизонной жизни.
В эту-то пору как раз и случился в Большерецке Ванин отец. Нилов позвал его к себе и, как всегда у него водилось, за чаркой водки спросил у ичинского попа, стоит ли отдать венгерцу в обучение своего Гришку.
— Не будет ли в том большого греха, что отдам мальчонку в обучение басурману? — спросил у отца Алексея капитан.
— Иной православный хуже любого басурманина, — сразу же распалившись и непонятно отчего раздражаясь, ответил Нилову отец Алексей, вспомнив, каково было ему учиться у православных единоверцев в иркутской бурсе, И тут же смекнул, что не худо бы попросить у Нилова дозволения прислать на учение и своего сына Ивана.
Не откладывая дела в долгий ящик, за неизменной чаркой, он обо всем с Ниловым и договорился.
Уезжая из Большерецка, отец Алексей даже радовался, что все эдак славно обернулось. Неожиданный разговор с комендантом, оказавшийся таким удачным, помог ему избавиться от давних забот и дум, которые сильно его беспокоили и печалили. А беспокоило отца Алексея, что сын его, живя в ичинской глухомани, может остаться неучем и ничего хорошего в жизни не узнает и не увидит…
Ваню отец любил сильно, и добра ему желал так, как сам понимал это добро, но всякий раз, когда думал он, что пора бы мальчику ехать учиться в бурсу, вспоминались гнусность и тяготы бурсацкой жизни, и сердце его сжималось. Он представлял себе своего Ванятку голодным, плачущим, избитым и откладывал поездку.
А время шло, и оставлять сына недорослем тоже не хотелось. Поэтому-то так обрадовался отец Алексей, когда узнал, что в Большерецк привезли ссыльного, который мог бы научить Ванятку всему, что необходимо для поступления прямо в семинарию.
К тому времени, о котором идет речь, Ваня выучился читать и писать, знал немногие церковные книги, научился счету. Во всем же прочем он ничем не отличался от своих сверстников, живших вместе с ним в деревне: так же, как и они, помогал старшим в работе, с малых лет рыбачил и охотился, стрелял из лука и из самопала не хуже другого взрослого, умел читать следы на снегу лучше, чем другой грамотей книгу, и при любом дожде и ветре мог разжечь костер. Суровый климат Камчатки научил мальчика легко переносить и жару, и мороз, а простая трудная жизнь — не бояться тяжелой работы. Ваня был неприхотлив: ел, что дадут, и так крепко спал на лавке, подстелив старый полушубок, будто не рваная овчина была под ним, а толстая пуховая перина.
Думая об отправке сына в Большерецк, отец Алексей не боялся, что Ване будет трудно на новом месте. Единственно, чего он опасался, что мать, как и подобает попадье, женщина крайне набожная, испугается греха и не согласится отпустить мальчика к еретику в обучение.
Однако мать, хотя и смотрела на Ваню все эти дни печальными, полными тревоги глазами, все же понимала, что не сидеть же мальчишке целый век дома. Да и ей бурса казалась испытанием еще более горьким, чем поездка в общем-то недалекий Большерецк.
И она, поплакав немного да попричитав, по обычаю, перед отъездом, благословила сына в дорогу.
в которой читатель легко преодолевает четыреста верст пути, на одном из ночлегов узнает, за что вырезали язык камер-лакею Турчанинову, а приехав к месту назначения, узнает, почему галиот «Святой Петр» не дошел до Алеутских островов
Через десять дней после разговора с отцом Ваня выехал в Большерецк. От Ичинска до Большерецк а было без малого четыреста верст. В прошлом году, когда мальчику довелось впервые побывать в Большерецке, он добирался до него морем. Морем же возвращался, обратно. Теперь идти морем было поздно. В начале осени погода на Камчатке портится, над водой повисает густой холодный туман, шторма сменяют друг друга. Даже бывалые мореходы на больших кораблях стараются в эту пору не искушать судьбу и ее испытывать крутой норов Пенжинского моря.
Вместе с Ваней в Большерецк ехал казак Никита Черных, Как раз перед самым отъездом Вани из Ичинска он заночевал в их доме, возвращаясь в Большерецк из Гижиги, далекого северного села, лежащего чуть не в тысяче верст от Ичинска. Ездил Никита в Гижигу по приказу Нилова к жене и дочери коменданта: отвозил письмо, деньги да несколько связок мягкой рухляди — соболей и песцов.
И дочь коменданта и жена подарками остались довольны, в ответном письме похвалили Никиту за честность его и расторопность, а также приписали, что все у них слава богу.
Черных таким оборотом дела остался доволен, ехал обратно веселый и сразу же согласился взять с собою в Большерецк Ваню.
Однако Ванин отец долго отказывался от предложения казака. Мальчик тогда не понял, почему отец не хочет отпускать его с Никитой. Потом только Ваня узнал, что отец Никиты, сотник Иван Черных, славился на всю Камчатку великим мздоимством и жестокостью, и, если бы не помер он от оспы в позапрошлом году, не сносить бы ему головы — нашла бы его камчадальская стрела. Туземцы на Камчатке, хотя и были народом мирным, все же терпели до поры до времени, и, кто знает, не свели ли бы они счеты с сыном ненавистного казачьего сотника. Поэтому-то побаивался отец Алексей отпустить Ваню в не близкий путь с Никитой Черных.
Но, поразмыслив, решил, что лучше мальчишке ехать в Большерецк с бывалым, неробкого десятка казаком, чем с неизвестно какой другой оказией. «Поезжайте, благословясь», — сказал Ванин отец, и Никита с Ваней ранним утром, еще затемно, выехали в Большерецк.
Только ближе к полуночи оказались они в небольшой деревушке, расположившейся на берегу речки. Мокрые и иззябшие ввалились они в избу. Ваня еле добрался до теплой печи и тут же уснул, успев только снять кожух да сапоги.
Проснулся он поздно. В избе вкусно пахло свежим хлебом. Никита уже сидел за столом, причесанный и умытый, и, уплетая блины, о чем-то с увлечением рассказывал. Хозяйка стояла у печи, хозяин, распояской, сидел рядом с Никитой за столом, смотрел, как гость ест, и с видимым интересом слушал рассказ казака.
Ваня прислушался и понял, что Черных рассказывает о Большерецке, и не столько о самой крепости, сколько о необычных ее обитателях, которых в последние годы все чаще и чаще стали присылать на Камчатку.
— Они, — говорил Никита, — все наскрозь народ продувной да бедовый. Вот, к примеру, взять Турчанинова — супротив самой государыни Анны имел замысел. Сказывал господин комендант, что хотел он государыню Анну погубить, а на трон ее кого-то иного возвесть. Вырвали Турчанинову ноздри да урезали язык и, ободрав кнутом, сослали в Сибирь! Вот какие дела!
Хозяйка, стоявшая у печи, тихо ахнула, укоризненно закачала головой. Никита, польщенный произведенным впечатлением, продолжал:
— Да и не один Турчанинов таков. Супротив нынешней государыни Катерины столь же злой умысел имели Хрущов Петр да Гурьев Семен. И все теперь у нас, все в Большерецке. Да, окромя их, сколько других злодеев — всех и не перечесть!
Хозяин, до того молчавший, впервые за весь разговор тоже вставил слово:
— Бают, тому недели с три, как пришел корабль в Большерецк, и на нем еще каторжных невесть сколько, только будто все больше немцы.
— Знамо дело, и это нам тоже известно, — отозвался Никита. Он уже слышал об этом, когда останавливался в доме Ваниного отца, и был доволен, что хозяин не сказал ничего такого, что застало бы его врасплох и было бы для него секретом. — На службе у государыни все нам известно, — с гордостью добавил Никита и, поблагодарив хозяев, встал из-за стола.
Ваня спустился с печи, умылся и, перекрестившись, сел за стол. Сидел он чинно, молчал и все больше слушал рассказ Никиты о других ссыльных. Выходило, что служба в Большерецке трудная да опасная. Ссыльные все злодеи, один страшнее другого, и, если бы не солдаты да казаки, кто знает, чего не натворили бы засланные сюда царицей тати и душегубы.
«Напрасно, однако, поехал я в Большерецк, — подумал Ваня. — Жить бы мне лучше у тяти с мамкой». Но отступать было поздно: Большерецк был уже не за горами.
Острог стоял на берегу реки Большой и потому назывался Большерецким. Расположился он в тридцати верстах от Пенжинского моря, в которое и впадала река Большая.
Это было небольшое поселение, насчитывавшее с полсотни домов, два десятка лавок да четыре магазеи. Беспорядочно разбросанные домишки, приземистые и грязные, нестройной гурьбой сбегали к реке. Только возле невысокой деревянной церкви Успения Богородицы они стояли довольно правильным четырехугольником, оставляя свободной небольшую площадь. Возле церкви находился дом попа Василия Ложкова — такая же деревянная изба, как и другие, только чуть побольше; рядом с поповской избой размещались просторные амбары-магазеи, сложенные из толстых бревен лиственницы. В магазеях хранились съестные припасы, пушнина и порох. Сбоку амбаров прилепилась изба магазейного казака Никиты Черных.
С двух других сторон площади стояли просторный комендантский дом, низкая бревенчатая канцелярия, которую по старинке называли воеводской избой, и чуть поодаль — совсем уже вросшая в землю черная, прокопченная баня, при случае использовавшаяся и как «съезжая»: для временного содержания на хлебе и воде провинившихся в чем-либо жителей.
Население Большерецка состояло в основном из солдат и казаков — было их человек семьдесят, небольшого числа туземных людей — коренных камчатских жителей, нескольких канцеляристов, священника да трех десятков ссыльных. Время от времени появлялись в Большерецке промысловые артели из Охотска или каких иных мест да наезжавшие из тайги и тундры охотники-камчадалы с пушниной. Жители острога, как и всюду на Камчатке, занимались охотой, рыбной ловлей, промышляли анибу — серую кольчатую нерпу, моржа, вели помаленьку торговлишку с туземцами.
Скудная, бесплодная земля, мерзлая и каменистая, долгая зима и частые заморозки, случавшиеся иногда даже летом, не позволяли большерецким жителям заниматься ни хлебопашеством, ни огородничеством. Поэтому торговля и промыслы были единственным занятием обитателей этого села, по казенным ведомствам и картам значившегося городом.
Ссыльные, составлявшие в Большерецком остроге значительную часть населения, занимались тем же, чем и коренные жители. В какой-то степени их жизнь была более обеспеченной, чем у камчадалов или неслужилой части русского населения. На содержание ссыльных, как и на содержание солдат и казаков, казна отпускала по нескольку копеек на день. Но этим все их преимущества и заканчивались. Оторванные от родной почвы, не привыкшие к суровым будням далекого полуострова, семь-восемь месяцев в году покрытого снегом и льдом, эти люди, до ссылки чаще всего дворяне и, следовательно, как правило, белоручки и тунеядцы, попав в Большерецк, опускались, хирели и медленно угасали. Лишь наиболее сильные, предприимчивые и энергичные из них приспосабливались к местным камчатским условиям и жили так же, как и их новые соседи. И следует сказать, что таких было немало. Неприхотливость, выносливость, умение приспособиться к самым тяжелым условиям — эти неотъемлемые качества русского человека внезапно появлялись у людей, дотоле не подозревавших о том, что они такими качествами обладают. Немаловажную роль играла при этом и другая черта русского характера — артельность, когда каждый готов был помочь товарищу из последних средств и сил. К тому же еще не чувствовалось особенно большой разницы ни в образе жизни, ни в чем-либо другом между вольными жителями Большерецка и сосланными сюда каторжанами. Самым существенным отличием было, пожалуй, то, что каторжане раньше знали лучшую жизнь, горько жалели о ее утрате и в глубине души надеялись вернуться к ней, а местные жители ничего лучшего никогда не видели, считали, что живут они ничуть не хуже других, и потому ни к чему иному не стремились.
Вот это-то неизбывное стремление каторжан когда-нибудь вновь обрести утраченное, стремление, не оставлявшее ни одного из них ни на миг вплоть до самой смерти, и представляло наибольшую опасность спокойствию местного начальства. Но крепкий гарнизон и тысячи километров гиблого сибирского бездорожья обращали их помыслы о возвращении к былой жизни в воздушные замки и беспочвенные фантазии людей, истосковавшихся и несчастных…
Сюда и приехал Ваня Устюжанинов с казаком Никитой. Черных поздним октябрьским вечером 1770 года.
Большерецк был погружен в совершеннейшую тьму. Жир зря не жгли — берегли на зиму. Иной раз — чего греха таить — приходилось его по весне и в пищу употреблять. Однако на этот раз путина была хорошей, да и грибов с ягодами пособрали немало — голода не ждали, Никита предложил Ване переночевать у него дома, но мальчик побоялся нарушить отцовский наказ и, поблагодарив казака за радушие, постучал в окно соседней избы, в которой обитал давний приятель Ваниного отца местный большерецкий поп Василий Ложков.
Хозяин дома даже не вышел встречать Ваню — он давно уже сильно болел и редко когда поднимался с постели. Встретила Ваню крещеная камчадалка Аксинья, которая вела хозяйство овдовевшего и бездетного попа Василия.
Дом Ложкова был небольшим, всего в три тесных комнатки. Уже в сенях терпко и густо пахло травами: отец Василий собирал их, сушил, варил из них темные густые настои и затем потчевал больных, веря в чудодейственную силу своих лекарств, к немалой досаде ссыльного лекаря шведа Мейдера, единственного служителя Эскулапа во всей округе.
Кое-кому лечение у попа помогало. Не помогало только самому отцу Василию: месяц от месяца чувствовал он себя все хуже. Когда Ваня, стараясь не шуметь, переступил порог дома, отец Василий лежал на кровати в первой горнице — самой большой во всей избе, на высоких подушках и, слабо улыбаясь, глядел на гостя. Ваня еще на крыльце снял шапку и, войдя в дом, истово перекрестился, а затем низко, в пояс, поклонился хозяину и почтительно, как наказывал отец, поздоровался с ним.
— Здравствуй, Ванюша, здравствуй, — слабым голосом произнес больной и добавил: — Ну, сымай зипун да садись к столу. Устал небось с дороги?
— Ничего, батюшка, — ответил Ваня, — не больно устал, молодой еще.
— Ну и слава богу. Поснедай да спать ложись. Темно уже, — проговорил больной и замолчал. Видно, тяжело ему было говорить.
Ваня быстро поел, попил чаю и, забравшись на горячую печку, мгновенно заснул.
Утром, надев новую чистую рубаху и тщательно расчесав белесые волосы костяным гребнем, он отправился в дом коменданта Нилова. В шапке у Вани лежали десять рублей денег и письмо отца, а в руках нес он гостинцы — сверток со свежесолеными оленьими языками да связку беличьих шкурок.
Коменданта Ваня дома не застал. Оказалось, что он уже с неделю как в отъезде. Но, к великой его радости, Гришутка был дома. Ваня передал письмо и подарок кухарке коменданта, я мальчики, выбежав на улицу, наперегонки помчались к реке. На реке, как и год назад, стоял корабль. Только на этот раз было видно, что корабль изрядно потрепан бурей, оснастка его во многих местах была порвана, и на палубе не заметно было ни офицеров, ни матросов. Не заметил Ваня на корабле и пушек и потому спросил у своего приятеля:
— Никак, этот корабль не военный?
— Холодиловский это корабль, — ответил Гриша. — Купецкий. Плыл он на Алеуты за зверем, да ветром его к нам занесло незадолго до твоего приезда. Сильная буря была. Промышленники до сей поры никак не хотят на нем в море идти. Опасаются, что потонет он. Больно худой после бури стал. Вишь, какой трепаный. И чинить его промышленники отказываются. Недавно, сам слышал, говорили промежду собой: починим-де его, а потом как в море не идти? Затем и не чинят.
Ваня, слушая Гришу, между тем думал: «Дозволили бы мне корабль сладить, небось не испугался бы в море на нем пойти. Вон он какой большой, чего с ним сделается?»
Пока мальчики смотрели на корабль, к ним незаметно подошел незнакомый человек и осторожно тронул Гришу за плечо.
Гриша от неожиданности вздрогнул. Незнакомец заливисто расхохотался:
— Вижу, ты, брат, храбрый!
Незнакомец был худощав, невысок ростом, широк в плечах. Ване запомнилось, как он быстро и цепко посмотрел ему прямо в глаза. Взгляд у незнакомца был внимательный и немного настороженный, как будто он ждал чего-то.
— А это что, товарищ твой? — спросил незнакомец и, не дожидаясь ответа, продолжал: — А вот товарищ-то, пожалуй, похрабрее будет.
Ваня немного смутился, но только что услышанная похвала, веселый нрав этого человека и то, что разговаривал он с мальчиками хотя и шутливо, но дружественно, не как другие, и то, что он чуть-чуть неправильно, чуть-чуть не по-русски произносил слова, сразу же расположило Ваню к нему.
Потрепав Гришу по плечу еще раз, он быстро отошел. Посмотрев ему вслед, Ваня заметил, что он сильно хромает.
— Кто это? — спросил Ваня.
— Наш учитель, — ответил Гриша.
в которой упоминается о прирученных львах, о солнечных затмениях, о путешествии лорда Ансона на остров Тиниан и в заключение рассказывается о компании, собиравшейся в доме учителя
То, что Ваня узнал об этом человеке уже в самый первый день своего пребывания в Большерецке, заинтересовало его больше, чем сказки, которые в детстве рассказывала мать.
Беньовский, оказывается, и на самом деле попал в Большерецк не так, как другие каторжники. Гриша, повторяя Ване то, что он уже слышал от отца, клялся, что учитель пострадал за дружбу с цесаревичем Павлом Петровичем — наследником российского престола. И за верную службу своему другу был сослан завистливыми и злыми царедворцами на Камчатку. Морис Августович, говорил Гриша, должен был передать секретное письмо цесаревича невесте, с которой Павла хотели разлучить. В Большерецке говорили, что невеста была дочерью австрийского императора. Письмо цесаревич запечатал в синий бархатный конверт и вручил его своему другу-венгерцу. Но Бейскопу — так называли Мориса жители Большерецка — не удалось выполнить просьбу Павла Петровича: его арестовали и выслали на Камчатку. Письмо цесаревича Морис успел уничтожить, а конверт сохранил и даже показывал его Гришиному отцу. Гриша рассказал и о том, как де Бенёв — Мориса называли и так — при переходе из Охотска в Большерецк спас во время бури корабль, и о том, как уважают его все, кто живет в остроге: и ссыльные, и казаки, и солдаты, и даже сам комендант — его отец.
А на следующий день учитель начал занятия со своими питомцами, и Ваня сразу же понял, что перед ним действительно человек необыкновенный и что, конечно же, такой человек не может быть преступником, Беньовский ошеломил мальчиков широтой своих познаний. Он рассказывал им о людях и странах, дотоле неведомых и прекрасных. Он рассказывал им о затмениях Солнца и о движении Луны, о поющих скалах и прирученных львах. Некоторые из его рассказов ни Гриша, ни Ваня не понимали сразу — так, например, было, когда учитель рассказывал им о том, почему бывают громы и молнии, о том, как собирается в тучах дождь и снег. Но учитель не только рассказывал мальчикам обо всем этом, иногда он расспрашивал их о том, как они представляли себе все то, о чем он только сейчас рассказал им.
Однажды, перед тем как Ваня и Гриша услышали от Беньовского о движении Солнца и Луны, о Земле и звездах, учитель спросил мальчиков, а что они сейчас знают о временах года, о том, почему на севере Камчатки почти полгода бывает день и почти полгода — ночь.
Мальчики долго мялись, и наконец Гриша решился рассказать учителю, как он представляет себе это.
— Однажды, — сказал Гриша, — послало Солнце свою сестру Луну на землю за ягодами. Набрала Луна ягод, устала и прилегла на мягкий мох отдохнуть. Легла — да тут же и Заснула. А была Луна девушкой необычайной красоты. Пролетал над тундрой ворон, увидел девушку-Луну и влюбился в нее.
И когда Луна полетела к своему брату Солнцу, увидела, что за нею ворон летит. Луна ворону и говорит: «Не долетишь ты до Солнца». А ворон отвечает: «Не оставлю тебя, полечу сколько есть сил, а если покинут меня силы — о землю разобьюсь, потому что не могу без тебя жить!»
Сжалилась Луна и вернулась на землю. Мили они в любви и согласии, но вдруг однажды Солнце спохватилось: где его сестра? И спустилось в тундру. Все озарило Солнце своими лучами, всех обласкало и согрело, а один из его лучей упал на Луну и нашел ее.
Зашло Солнце в ярангу к ворону и потребовало вернуть ему Луну. Но ворон не согласился. И тогда Солнце привело ворону двух красавиц: снежную женщину и ледяную женщину. Как вошли они в ярангу к ворону, как засветились и засверкали в солнечных лучах многими яркими огнями и звездами — не выдержал ворон и сказал: «Бери свою сестру, а мне оставь этих красавиц!»
Забрал ворон ледяную женщину и женщину снежную, а Солнце вместе с Луной поднялись на небо. Но в сердце Солнца осталась злость на ворона за то, что он так легко расстался с его сестрой. И ушло Солнце за море, в дальние южные страны, и с тех пор стало в тундре холодно и темно.
И царствуют здесь льды да снега, и иногда смотрит на них холодным взором Луна, но согреть их не хочет и она…
Когда же учитель беседовал с ними, то мальчики видели, что в рассказах Беньовского было место всему, что окружало человека, и только богу в них не было места. Мальчики вскоре заметили это, и однажды, когда Ваня спросил, почему учитель никогда не упоминает бога, Беньовский серьезнее, чем обычно, ответил:
— О боге вам расскажут попы, а в гистории натуральной, коя окружающую нас натуру, или природу, изучает, да и в других гисториях я о боге ничего не читал. Ежели сведаю — расскажу вам и о боге.
Ваня быстро привязался к учителю. Может быть, оттого, что в Большерецке у него не было родных; он и после занятий почти все время проводил в его обществе. Морис тоже охотно проводил время с Ваней. Ваня, чувствуя это, радовался и гордился дружбой с учителем. Из-за того, что все свободное время он проводил теперь в доме Беньовского, разладилась его дружба с Гришей. Гриша обижался на Ваню и даже сердился, но обиды и злость делу не помогли, а, напротив, все сильнее отдаляли мальчиков друг от друга. Прошло немного времени, и Гриша стал для Вани почти чужим человеком.
Примерно через месяц-два после своего приезда в Большерецк Ваня близко познакомился со всеми людьми, которые по вечерам собирались в доме, где жил Беньовский. Большею частью это были ссыльные. Некоторые из них попади на Камчатку раньше Беньовского, некоторые пришли сюда вместе с ним.
Жил Беньовский в одном доме с бывшим капитаном Измайловского гвардейского полка Петром Хрущовым — крепким, чернобородым, энергичным человеком, с шалыми. цыганскими глазами с лукавым прищуром.
Вначале Нилов не хотел, чтобы Беньовский и Хрущов жили вместе, и приказал выдать Морису ружье, порох, свинец, а также нож, топор и другие инструменты, чтобы тот мог начать постройку собственной избы. Но так как был уже декабрь, а до весны о постройке дома и думать было нечего, Беньовского поселили к Хрущову. Новый товарищ сразу же понравился Морису. Хрущов ни минуты не сидел без дела, шил одежду, тачал сапоги, пек хлеб. В доме у него было много интересных вещей, но самым интересным были книги. Целая полка! Во всех остальных избах Большерецкого острога не было такого количества книг, сколько их было у одного ссыльного капитана. Ваня впервые увидел здесь книги, в которых рассказывалось не о святых и мучениках, а о живых людях, о птицах и травах, о морях и звездах. Особенно понравилась Ване книга английского мореплавателя лорда Ансона о необыкновенном путешествии, которое он совершил на сказочно прекрасный остров Тиниан. «Остров этот, — писал Ансон, — расположенный в южных морях, необычайно красив и богат. Природа спорит на нем с богатством недр: золото и серебро имеются на нем в изобилии. Дивные птицы порхают над островом, прекрасные цветы и деревья окружают его голубые лагуны. Он изобилен плодами и солнечным теплом».
Оторвавшись от книги, Ваня спросил:
— Морис Августович, а это все правда?
— Что правда? — переспросил Беньовский, игравший в Это время в шахматы с Хрущовым.
— Ну, то, что написано в книге? — пояснил Ваня.
— Конечно, — ответил Беньовский.
— А откуда вы знаете? — не отставал Ваня.
— Ну, вот, заладил: откуда да почему! — рассмеялся Хрущов. — Я и то помню, как в Петербурге, году так в сорок четвертом, распространились слухи, что сей Ансон отбил у испанцев корабль, полный серебра и золота. Корабль испанский он продал, а золото и серебро благополучно доставил в Англию. За что и был удостоен титула пэра и чина адмирала. Вот в это-то примерно время, поджидая испанца, Ансон иногда заходил на Тиниан. А так как крейсировать в море задача не из легких, то и показался ему сей островок земным раем!
— Не совсем так, Петр, — вмешался в разговор Беньовский. — Тиниан, или Тинаан, а иногда его называют еще и Финиан, — поистине золотой остров. И находится он не где-то на краю земли, а не больше чем за неделю пути от Камчатки. Если ветер, конечно, будет попутным. — А затем, как-то многозначительно помолчав, добавил: — А почему Тиниан называют Золотым островом, о сем я вам как-нибудь расскажу особо! — и снова уткнулся в шахматы.
Ваня, медленно шевеля губами, тихим шепотом продолжал читать о сказочном Тиниане. И все, о чем было в книге написано, казалось еще неправдоподобнее оттого, что читал он обо всем этом зимним вечером, когда за единственным окном, затянутым рыбьим пузырем, выла метель, а в задымленной, черной избе мигал слабый огонек коптилки. И оттого совсем уж не верилось, что есть где-то страны, где зимою теплее, чем в Большерецке летом, где добыча пропитания не составляет никакого труда и круглый год столько фруктов и рыбы, диких животных и птиц, что окажись там в десять раз больше людей, чем обитает ныне, и то всего этого хватило бы всем в изобилии…
Время шло. По вечерам обычно Ваня читал. Рядом с ним занимался каким-нибудь рукоделием Хрущов, а на другом углу стола Беньовский сражался в шахматы с кем-нибудь из пришедших в гости.
Беньовский играл очень сильно: у забредшего к ним как-то купца Чулошникова выиграл он за ночь пятьдесят рублей.
Когда проигравшие соперники говорили ему о том, что Морис очень сильно играет, Беньовский, смеясь, отвечал:
— Всю жизнь не любил я монархов, а теперь только шахматы возможное мое в борьбе с ними оружие.
Даже шахматным фигурам он дал другие прозвища. Морис шутя называл своего короля «президентом», а его пешки носили прозвание «волонтеров». Фигуры его противников тоже носили несколько измененные названия: ферзь именовался «императрицей Екатериной», а король — «Гришкой Потемкиным».
Только Петр Хрущов мог составить Морису достойную партию и, случалось, иногда бивал учителя. Но играл Хрущов в шахматы не часто — больше любил о чем-то думать или заниматься по хозяйству.
У Вани с Хрущовым вскоре установились такие же дружеские отношения, как и с Беньовским. Хрущов любил слушать, как Морис что-нибудь объясняет мальчику, и иногда, оторвавшись от работы, вставлял и свое слово в объяснения учителя. Случалось, что Морис не соглашался с Хрущовым, между ними начинался спор, и хотя Ваня мало что понимал в их разговоре, слушал он и того и другого с интересом и постепенно убедился, что Хрущов мало в чем уступает учителю. Но чаще Беньовский и Хрущов быстро достигали согласия, потому что во многих вопросах мысли их совершенно совпадали.
Ваня любил эти тихие вечера втроем, но еще более нравилось ему, когда в дом к Хрущову приходили люди. Тогда становилось шумно и весело, и Ваня, знавший в своей ичинской глухомани очень немногих людей, удивлялся новым своим знакомцам, с первых же встреч поразившим его необычностью биографий, лиц и манер. Среди гостей, навещавших дом Хрущова, центральное место занимали люди, сосланные на Камчатку за подготовку дворцовых переворотов.
Здесь, в Большерецке, оказались те, кому не удалось перешагнуть порог Зимнего дворца, и перед кем, вместо блестящей анфилады царских покоев, открылась тысячеверстная дорога в Сибирь.
Раньше всех по этой страшной дороге прошел Александр Турчанинов — первый колодник Большерецка, — скитавшийся по острогам и тюрьмам Российской империи без малого тридцать лет. Приходя в избу к Хрущову, старый, худой и сгорбленный Турчанинов всегда старался подсесть поближе к печи, даже летом не снимал теплого кожушка, беспрерывно потирал маленькие желтые руки и мог подолгу сидеть, не шевелясь, глядя в пол и без конца думая о чем-то своем, никому неведомом.
Увидев Турчанинова в первый раз, Ваня испугался: у старика были вырваны ноздри, на лбу и щеках стояли клейма, а когда мальчик о чем-то спросил Турчанинова, тот открыл беззубый рот и, размахивая руками, пролопотал нечто невнятное: отправляя Турчанинова в ссылку, петербургские палачи вырвали осужденному язык…
Со временем страх сменился у Вани жалостью. Турчанинов был старым и совсем одиноким. Два года назад умерли от оспы двое его товарищей, сосланных по одному с ним делу: прапорщик гвардейского Преображенского полка Петр Ивашкин и сержант Измайловского гвардейского полка Иван Сновидов.
Думая о Турчанинове, Ваня никак не мог представить себе, что некогда этот слабый и больной старик почитался одним из опаснейших государственных преступников, замысливших посадить на престол заточенного в крепость Ивана Антоновича.
Приходил в дом и сосланный по одному с Хрущовым делу гвардии поручик Семен Гурьев. Хрущов и Гурьев пытались свергнуть императрицу Екатерину Вторую. И хотя между заговорами Турчанинова и Хрущова прошло двадцать лет, заговорщики преследовали одну и ту же цель: Хрущов вместе с тремя братьями Гурьевыми вознамерились освободить из Шлиссельбурга все того же «царственного узника» Ивана Антоновича, который к тому времени от долгого одиночного заключения впал в тихое помешательство; однако задуманное ими предприятие потерпело крах, и все они предстали перед специальной судебной комиссией Сената. Комиссия приговорила двух братьев Гурьевых. Петра и Ивана, к вечной каторге, а Семена Гурьева и Петра Хрущова — к смертной казни. Екатерина и здесь проявила «человеколюбие»: Петра и Ивана сослала она в Якутск на вечное поселение, а Хрущова и Семена Гурьева — в Большерецк.
Насколько Петр Хрущов умело и почти безболезненно приспособился к новой для себя жизни в Большерецке, настолько же непригодным для камчатской ссылки оказался его одноделец Семен Гурьев.
Когда Ваня увидел впервые Семена Гурьева, он никак не мог представить себе, что это человек примерно одного с Хрущовым возраста и в прошлом одинакового с ним состояния, таким старым, дряхлым и опустившимся он показался мальчику. Тело Гурьева было покрыто какой-то рваной оленьей кухлянкой, волосы на голове свалялись, как старая пакля, из беззубого рта постоянно несло сивухой. Гурьев приходил к Хрущову реже других, и если оказывался в его доме, то тихо сидел у печи — обычно рядом с Турчаниновым — и молча смотрел на находящихся рядом с ним людей слезящимися, подслеповатыми глазами. Видно было, что он давно уже потерял всякую надежду вернуть себе человеческий облик, и единственное, что его еще интересовало, — это шкалик-другой даровой сивухи.
Василий Панов, Ипполит Степанов, Иосафат Батурин и Адольф Винблад, хорошо узнавшие друг друга за время тяжелой и долгой дороги из Петропавловской крепости в Большерецк, тоже часто бывали гостями Хрущова и Беньовского. Совместные трудности и лишения, выпавшие на их долю за время пути, сплотили воедино этих смелых и предприимчивых людей, для которых все, кроме жизни, давно уже было потеряно, а ею они не очень-то дорожили, потому что любой из них был согласен с тем, что жизнь не всегда благо, благо — только хорошая жизнь.
Кроме офицеров-заговорщиков, наведывались в дом к Хрущову и другие ссыльные: адмиралтейский лекарь Магнус Мейдер — крепкий семидесятилетний старик, швед, сосланный в Большерецк за то, что «уморил оный лекарь знатную персону, не употребив для спасения ея всех потребных к тому усилий»; чаще других бывал здесь и Дмитрий Кузнецов, сибирский крестьянин, сосланный за «сугубое властям неповиновение», Кузнецов был первым жителем Большерецка, с которым познакомился Беньовский. Их встреча произошла в «холодной» Большерецкого острога, куда Мориса вместе с другими его товарищами, прибывшими на корабле, поместили сразу же, как только они сошли на берег. В тесной, задымленной избе с маленькой отдушиной вместо окна, в которую едва проходил кулак, на голом земляном полу сидел тогда Кузнецов, прикованный цепью к стене за неуплату долга, за дерзость и хулу на начальство.
Через месяц после прибытия Беньовского в Большерецк Кузнецов появился в избе у Хрущова. Еще до прихода к Хрущову он узнал, что отпущен из «холодной» по просьбе Беньовского и что долг, за который Кузнецова упрятали в «холодную», Морис выплатил сполна, отдав деньги, выигранные им в шахматы у купца Чулошникова.
Кузнецов пришел под вечер, когда завсегдатаи были уже почти все в сборе. Он молча снял шапку, неторопливо оглядел собравшихся и, не сказав ни единого слова, сел на скамью, стоявшую у двери. И хозяин дома Хрущов, и Беньовский, и все другие хорошо знали Дмитрия. Кузнецова не нужно было знакомить ни с кем из тех, кто пришел в избу раньше его. С тех пор Дмитрий почти каждый вечер приходил в избу Хрущова, и, хотя Хрущов, смеясь, называл Кузнецова «верным Личардой», видно было, что привязанность крестьянина весьма по душе и ему и Беньовскому.
Среди ссыльных Большерецка Кузнецов занимал особое место. Не отличаясь внешне ничем особым, имея средний рост и небольшую силу, Дмитрий обладал тремя ярко выраженными качествами — несгибаемой волей, честностью и прямотой. К тому же Кузнецов был неглуп, и его никогда не покидало чувство собственного достоинства. Месяца через три, после того как Дмитрия выпустили из «холодной», Беньовский, оказавшись наедине с Кузнецовым, сказал ему однажды:
— Больно ты, Дмитрий, прям. Не мешало бы тебе быть чуть похитрее.
На это Кузнецов сразу же ответил:
— Хитрых да ловких и без меня хватает. Надо же хоть одному быть без хитрости. — И, засмеявшись, добавил: — А то как все вы запутаетесь в хитростях, то и на прямую дорогу некому вас ставить будет.
Беньовский более не возвращался к этому разговору, но ответ Кузнецова запомнил и с еще большим уважением стал относиться к нему.
Между тем наступила самая середина зимы. Установились крепкие морозы, сильные ветры гнали облака снега, обволакивая ими убогие избы Большерецка. Темнеть стадо рано, и ссыльные все чаще собирались вечерами все вместе, чтобы Экономить тюлений жир, который они наливали в глиняные светильники — жирники. Чаще других собирались они в избе Хрущова, но однажды вечером очередной сбор произошел в избе Кузнецова. Ваня не пошел к Кузнецову — он дочитывал последние страницы удивительной книги Ансона о путешествии на Тиниан, а Беньовский и Хрущов, тоже оставшиеся дома, ладили силки на песцов. И вдруг учитель придвинулся к мальчику и, заглянув через плечо в книгу, шутливо спросил:
— А не хочешь ли, Иване, побывать на Тиниане?
Оттого что учитель спросил его в рифму, Ваня понял, что Беньовский шутит. Поддерживая этот шутливый тон, Ваня ответил вопросом на вопрос и тоже в рифму:
— Отчего ж! А вы, учитель, побывать там не хотите ль?
И вдруг Беньовский крикнул:
— Хочу! Хочу, Иване! И побываю там во что бы то ни стало! Слушай, — продолжал он, мгновенно вдруг посерьезнев, — отбросим шутки в сторону. Я верю тебе, Иван, и хочу, чтобы ты знал, что задумали мы с Петром. Мы бежим отсюда, бежим на Тиниан. Мы уйдем отсюда к сказочным островам. Посмотрим заморские земли, о коих поведал нам лорд Ансон, а может, увидим страны, каких и англичанин не видывал. Хлопчик ты смышленый и верный и сумеешь послужить товариществу.
— Кто это мы? — спросил ошеломленный Ваня.
— Я, ты и вся наша собранная здесь компания, — ответил Беньовский.
в которой читатель убеждается во вреде пьянства и выслушивает первый рассказ голландского капитана Франса Рейсдаля о Золотом острове
Еще до того как Беньовский рассказал мальчику об их с Хрущовым секретном замысле, Ваня, прислушиваясь к разговорам взрослых, и сам понемногу начал догадываться, что собираются они все вместе не только для того, чтобы скоротать время и поделиться воспоминаниями. Из обрывков фраз, из полунамеков мальчик понял, что Хрущов и учитель хотят бежать из острога вместе со всеми, кто приходит к ним в избу. Вскоре после того памятного для Вани полушутливого признания в избу к Хрущову набилось особенно много народу; были все, кто обычно посещал их, и, кроме того, несколько незнакомых Ване казаков, ссыльных и матросов.
Когда все собравшиеся с немалым трудом разместились в тесной для такой кучи народа избе, Петр Хрущов сказал Ване:
— Давай-ка, Ванятка, надень кухлянку да выйди из избы. Если кто подойдет — свистни погромче. А через полчасика мы тебя сменим, кто-нибудь другой на часы встанет, а ты зайдешь в избу обратно.
Ваня быстро накинул кухлянку и выскочил во двор. Через полчаса из избы вышел казак Алексей Андрианов и сказал, что Ваня может вернуться в избу.
Когда Ваня перешагнул порог, в глазах у него потемнело, а в горле перехватило дыхание от крепчайшего табачного дыма, из-за которого было не видно даже огонька коптилки. Сначала он услышал голос Беньовского, а потом увидел и его самого, стоящего в красном углу под единственной висевшей в доме иконой Георгия Победоносца. Ваня снял кухлянку, прислонился к печке и стал слушать, о чем говорит учитель. Беньовский между тем продолжал:
— …Когда в середине мая добрались мы до Якутска, там встретился нам немец Гофман, искусный военный лекарь, которому надлежало в скором времени ехать на Камчатку, в Большерецкий острог, дабы стать здесь главным хирургом. Как я вскоре узнал, Гофман на Камчатку ехать не хотел, но иркутский губернатор никаких его резонов не слушал и приказал Гофману непременно следовать в Большерецк.
Видя в лекаре человека благородного, мы все приняли в нем живейшее участие, и Гофман как-то признался мне, что если он окажется в Большерецке, то непременно попытается бежать в Японию или Китай. Это как нельзя лучше соответствовало и нашим тайным намерениям. Однако, выслушав его, ни я, ни другие наши товарищи из осторожности ничего Гофману не сказали. В Якутске мы пробыли четыре месяца. В самом конце августа, когда все мы совершенно убедились в том, что Гофман охотно станет нашим сообщником, я, с разрешения моих друзей, раскрылся ему. Мы тотчас же организовали Компанию, в которую, кроме меня и лекаря, вошли Винблад, Степанов, Панов и Батурин.
Первого сентября всем нам надлежало двинуться из Якутска дальше к Охотску. Но в ночь перед отправкой Гофман тяжело заболел. Когда мы пришли попрощаться с ним, он был в страшном жару, бредил и никого из нас не узнавал. Оставив его в Якутске, мы двинулись дальше. Через два дня нашу партию нагнал верховой казак. Он сообщил нам, что лекарь умер в тот же день, как только мы ушли из Якутска, и что воевода, делая опись имущества, принадлежавшего умершему, нашел какие-то бумаги и немедленно направил их с казаком к коменданту Охотского порта полковнику Плениснеру.
Все мы сразу почуяли недоброе. Напоив казака допьяна кумысом, любимым якутским напитком, я ночью вскрыл пакет и прочитал письмо якутского воеводы к коменданту Охотска. Воевода просил Плениснера немедля, как только мы окажемся в Охотске, взять всех нас под крепкий караул и ни в коем случае не отправлять в Большерецк, ибо, писал воевода, мы замыслили недоброе и, захватив корабль, на котором повезут нас на Камчатку, уйдем в Китай или Японию.
Я немедля сжег письмо воеводы, а в конверт вложил другое письмо, тут же мною сочиненное. В нем от имени воеводы я писал, что Компания наша состоит из людей благородных, достойных всяческих похвал. И потому, писал я, надлежит, не мешкая, отправить нас далее, ибо долгая дорога уже весьма всех нас изнурила, и Плениснеру следует как можно скорее доставить всех нас в Большерецк. Это письмо я вложил в конверт, запечатал его, и казак, ни о чем не догадываясь, утром уехал от нас в Охотск.
Дружный одобрительный хохот встретил последние слова Беньовского.
— Письмо возымело свое действие, — добавил учитель. — Плениснер встретил нас весьма любезно и быстро препроводил па Камчатку. Остальное вам известно.
Оказавшись в Большерецке, наша Компания не оставила своего прежнего замысла. Более того, мы нашли здесь людей, мыслящих одинаково с нами и готовых, как и мы, совершить задуманное. Однако должен сказать вам прямо, ничего не утаивая, что мы предлагаем один план, а наши товарищи предлагают иной. Мы задумали бежать с мыса Лопатки, отправившись туда кто для засолки рыбы, кто для того, чтобы попробовать посеять там пшеницу. Знаете ведь, что мыс Лопатка — самая южная точка Камчатки, потому и климат там помягче и имеются, как мне говорили, почвы, для земледелия вполне пригодные. Мыс к тому же весьма от Большерецка отдален. За пару недель мы построим там три-четыре байдары и уйдем на Курилы, а затем к Японии. Неподалеку от Японии и находится тот самый остров, о котором я говорил вам вначале. По моим расчетам, хода до него не более месяца.
Беньовский замолчал и сел. На то место, где он только что стоял, вышел Петр Хрущов.
— Ребята, — сказал он, — Бейскоп правильно рассказал вам обо веем, не утаив и того, что я и наши товарищи, давно уже живущие в Большерецке, тоже составили план побега. Только наш план совсем иной. Мы не верим, что на наших камчатских байдарах можно уйти далеко в море. Если бы мы шли от острова к острову вдоль Курильской гряды, то байдары весьма бы нам пригодились, но ведь дойти до Японии — это всего полдела сделать. А как плыть дальше? Ведь Золотой остров лежит в открытом море, а наши байдары годятся только для плавания в прибрежных водах, и первый же хороший шторм нас всех погубит. Я предлагаю захватить один из галиотов, стоящих сейчас в Чекавинской бухте, и уйти на нем к Золотому острову. Давайте обсудим мой план и план Бейскопа. Какой большинству товарищества придется по душе, тот и примем.
Тихо стало в избе, но после того, как замолчал Хрущов, мало-помалу все разговорились, зашумели, каждому хотелось сказать, что он думает, как лучше, по его мнению, следует поступить.
Одни хвалили план Беньовского, другим больше нравился план Хрущова. Только Семен Гурьев не согласился ни с первым вариантом, ни со вторым. Собравшиеся очень были удивлены, когда Гурьев, от которого никто из них уже много лет и слова не слыхал, вдруг в запальчивости вскочил и тонким бабьим голосом заорал:
— Мало вам за прежнее воровство от государыни досталось, так вы новое замыслили! А как схватят вас, что тогда будет?! — и замолчал, бегая глазами по лицам собравшихся.
От неожиданности все молчали, и Гурьев, воспользовавшись наступившей тишиной, вдруг зловещим шепотом просипел:
— А то, господа клейменые, будет, что обдерут каждого кнутом и голову долой! Вы тут делайте как знаете, а Семен Гурьев вам не товарищ!
И, круто повернувшись, Семен шагнул к двери. Однако сидевший рядом с ним безносый старик Турчанинов не пустил его из избы. Он проворно вскочил на ноги и загородил дверь. Турчанинов прокричал что-то невнятное и ударил Гурьева в лицо головой. Гурьев упал. Дерущихся разняли. Протолкавшийся к Турчанинову и Гурьеву Хрущов поднял за шиворот своего бывшего товарища и, сузив страшные свои цыганские глаза, сказал:
— Ты, Семен, получше других меня знаешь. Если услышит кто, о чем здесь говорилось, первая голова — твоя. А о том, как свои сохранить, мы сами позаботимся, — и, сказав это, крепким пинком выкинул Гурьева из избы.
Эпизод, происшедший у всех на глазах, не произвел особо сильного впечатления на присутствующих, ибо в жизни у каждого из них ссоры и драки происходили не так уж редко. Только один из находившихся в избе, ссыльный казак Рюмин, служивший при канцелярии коменданта Нилова, сразу же после того, как Хрущов выкинул Гурьева за порог, вдруг закричал, возмущенно размахивая руками:
— Да что же это, братцы, делается? А ну, как продаст он нас Гришке Нилову? Значит, и всему нашему делу тогда конец?
Стоящие рядом заговорщики пытались успокоить Рюмина, уверяя его, что Гурьев побоится рассказать об услышанном кому бы то ни было, но Рюмин не успокаивался. Он упрямо тряс головой и кричал, что если бы общество ему дозволило, то он тут бы сам, своими же руками задушил изменника.
Хрущов, подождав немного, утихомирил собравшихся, резонно заметив, что если бы такая большая Компания собралась где-нибудь в России, то трудно было бы надеяться на сохранение тайны. Но в Большерецке все друг у друга на виду. Кроме того, все находящиеся здесь прошли ссылку и каторгу и не на словах, а на деле знают, как поступают с предателями в Сибири и на Камчатке.
— Давайте, ребята, решать, — проговорил Хрущов, возвратившись на свое место. — Кто за байдары, подними одну руку. Кто за галиот, руки не подымай.
Затем обвел взором собравшихся и сказал:
— Пятнадцать человек не подняли руки, шесть — подняли. Ну что ж, на том и порешили. Будем готовиться к тому, чтобы захватить корабль. А теперь решайте, кому в нашем деле быть атаманом, потому как в таком деле без головы нельзя.
Судили недолго. Решили: на суше быть атаманом Петру Федоровичу Хрущову, а в есаулах у него быть Морису Бейскопу. На море — быть атаманом Бейскопу, а Хрущову, напротив, быть есаулом. При всем при том действовать Хрущову и Бейскопу согласно. Ежели же выйдет какой между ними спор, то решать его артельно — всем членам Компании — и поступать так, как большинство сочтет справедливым.
На следующий вечер Беньовский попросил Ваню принести из дома коменданта карту Камчатки. Хранилась она в большом железном сундуке, стоявшем в спальне Нилова. Там же комендант хранил казенные бумаги, деньги, долговые расписки — все самое ценное из того, что у него было. Ключ от сундука Нилов носил всегда с собою, и потому добыть карту показалось Ване не таким уж простым делом. Но Морис, усмехнувшись, сказал мальчику: «Проказник Бахус нам поможет».
Так оно и вышло. Через два дня после разговора с учителем «проказник Бахус» так изрядно подшутил с господином комендантом, что Ваня и Гриша еле-еле втащили вконец пьяного Нилова в спальню и кое-как подняли его на кровать.
По старой памяти, когда Гриша просил его об этом, Ваня иногда оставался ночевать в доме Нилова. На этот же раз Ваня такому предложению был несказанно рад. В середине ночи, когда все спали, он потихоньку прошел в спальню коменданта. Нилов крепко спал. Ваня вынул ключи из кармана капитанских панталон и осторожно открыл сундук. Карта лежала на самом верху. Накинув на плечи полушубок, Ваня с картой под рубахой выскочил за порог и помчался к избе Хрущова.
Беньовский не стал срисовывать всю карту Камчатки. Он тщательно скопировал только прибрежный участок полуострова от Большерецка до мыса Лопатки, и уже менее аккуратно, заметно торопясь, — нижний кусок карты: от мыса Лопатки до первых островов Курильской гряды. На все это ушло у него не более часа. Ваня тут же помчался обратно, незаметно прошел в дом коменданта и положил карту на прежнее место. Затем осторожно положил ключ от сундука на постель рядом с храпевшим капитаном и юркнул в соседнюю горницу. Там Ваня забрался на лавку под тулуп и крепко заснул.
Между тем в Большерецке произошло событие, которое сильно помогло заговорщикам в совершении задуманного.
Еще в первый день приезда в Большерецк Ваня Устюжанинов видел на реке большой, сильно потрепанный бурей корабль. Корабль этот принадлежал богатому охотскому купцу и промышленнику Холодилову, но привел его в Большерецк приказчик Холодилова — Чулошников. Да и не сам привел, а случившееся на море несчастье: буря загнала корабль в реку Большую. Чулошников был человеком местным, все тут его хорошо знали, и хотя среди жителей Большерецка слыл он тароватым и денежным, но на покупку корабля денег у него все же не хватало — больно дорог был для него корабль. Тогда он взял судно в аренду, на время, нанял команду, снарядился припасами и ушел из Охотска на Алеуты, надеясь удачным промыслом на морских котиков и моржей с лихвой покрыть все издержки, связанные с дорогостоящей арендой корабля.
Промысел на Алеутах был делом выгодным, и поэтому, когда комендант Большерецка узнал, что Чулошников снаряжает экспедицию, да к тому же нуждается в средствах, великодушно предложил холодиловскому приказчику необходимые деньги. Нилов дал приказчику пять тысяч рублей — сумму по тем временам громадную. И, конечно же, рассчитывал по окончании экспедиции на Алеуты получить одолженные деньги с лихвой. Однако проклятая непогода, загнавшая корабль в реку Большую, спутала все планы и Чулошникова и Нилова. Корабль сначала изрядно потрепало, потом он целую неделю сидел на мели, и только после того, как военный галиот «Святая Екатерина», вышедший на помощь Чулошникову из соседней, Чекавинской бухты, снял его с мели, корабль притащился в Большерецк. Но Нилову и Чулошникову от такого спасения радости было мало, потому что людишки, нанятые Чулошниковым в Охотске, избавившись от опасности и оказавшись на твердой земле в Большерецке, на радостях еще неделю пили и гуляли, взбаламутив все население острога, но в море отнюдь уходить не собирались. Между тем время шло. От зловредного безделья и пьянства жители Большерецка приходили в великий соблазн, и, что хуже всего, капитал, истраченный на всю эту затею, не только не рос, но, наоборот, весьма быстро таял.
Нилов попытался силой выслать в море загулявший экипаж, но не тут-то было: корабельщики потребовали, чтобы прежде отремонтировали судно, а это означало, что до весны они на промысел не попадут. Дело принимало весьма скверный оборот. Нужно было действовать решительно. И комендант острога, разгорячившись, упрятал под караул наиболее крикливых и зловредных буянов. Однако, догадавшись вскоре, что этим горю не поможешь — буяны сидели в «холодной», а корабль, как и прежде, стоял, — выпустил их на волю.
Но хотя комендант почти сразу же исправил свою оплошность, корабельная артель затаила на Нилова великое зло, и, если бы не солдаты да казаки, не миновать бы Большерецку великой замяти.
В тот вечер, когда Нилов посадил в «холодную» корабельных смутьянов, несколько артельщиков впервые появились в доме Хрущова. Хрущов, не таясь, высказал им все, о чем было говорено раньше, и прямо предложил работным людям и приказчику Чулошникову бежать вместе с ними с Камчатки. Артельщики согласились, правда, не сразу и не все, но дали слово, что и те из них, кои останутся в Большерецке, властям об услышанном не донесут и что то их слово крепко. Более всего Хрущов и Беньовский были рады тому, что глава артели, приказчик Алексей Чулошников, сразу же стал на сторону ссыльных и заявил, что пойдет с ними хоть на край света.
Так участниками заговора стали штурманы, подштурманы и промысловики-рабочие — народ крепкий, спаянный, артельный, не раз бывавший в морях, прошедший огни, воды и медные трубы.
Трудно сказать, что заставило самого Чулошникова примкнуть к заговорщикам — скорее всего, невозможность выплатить долг Нилову и Холодилову, — но с этого момента он стал одним из активнейших и преданнейших сторонников Хрущова и Беньовского. Может быть, он надеялся, приняв участие в экспедиции на Золотой остров, поправить свои пошатнувшиеся дела. Во всяком случае, участие Чулошникова сильно помогло заговорщикам приблизиться к цели, которую они перед собою поставили.
рассказывающая об одном дне, когда в Большерецке было совсем тихо, и об одной ночи, тишина которой была нарушена двумя выстрелами, а также о недоверчивом сотнике Чупрове и о доверчивом капрале Трифонове, судьба которых тем не менее оказалась одинаковой, несмотря на разницу их характеров. Кроме того, здесь же читатель узнает о том, как кончается детство и почему иногда идти на кладбище бывает легче, чем возвращаться с него
Между тем комендант Нилов каким-то образом узнал о подготовке заговора. Нилов решил действовать быстро и энергично, захватив с самого начала главарей. Он выслал в избу к Хрущову сотника Чупрова с тремя казаками, дав им распоряжение арестовать Хрущова и Беньовского. Однако казаки еще только собирались, а Хрущов и Беньовский уже знали о том, что к ним в избу вот-вот пожалуют незваные гости. Хрущов сидел за столом, накинув на плечи легкий кожушок, рядом с ним сидел Беньовский, вокруг них сгрудились Кузнецов, Панов, Батурин, Рюмин и несколько промысловиков из артели Чулошникова, когда в избу вбежал запыхавшийся Винблад и сказал, что казаки с Чупровым идут сюда.
— Делать нам, ребята, нечего, кроме как тотчас же взяться за оружие, — сказал Хрущов. — Кто сильнее, тот и пан. Не успеем упредить господина коменданта — быть нам без голов. Успеем — воля всем.
— Ты, Морис, — Хрущов повернулся к Беньовскому, — иди к работным и, как только услышишь выстрел, веди их на канцелярию. Без нужды насилия никакого не чини, казенное добро не круши — оно еще нам самим сгодится. А мы, — продолжал он, оглядев остальных, — пока будем здесь. Если что переменится, пришлю к тебе Ивана — он передаст.
Беньовский и промысловики быстро вышли за дверь. Ваня заметил, что все собравшиеся вооружены — кто ножом, кто пистолетом, и сердце мальчика тревожно забилось в ожидании событий необыкновенных и страшных. Хрущов подошел к Рюмину — единственному, кто, кроме Вани, оставался в первой комнате — и шепотом сказал ему:
— Ну, а ты, Иван, ступай в канцелярию. Будь там неотступно при коменданте. Слушай и обо всем, что услышишь, передавай нам. Если будут в нас стрелять, ты в дело не ввязывайся. Мало ли как все обернется, может, ты нам больше пригодишься, когда Нилов тебя за своего считать будет. Ну, иди с богом, — добавил Хрущов и легонько подтолкнул Рюмина к порогу. Надвинув шапку на глаза и прищурившись, канцелярист шагнул через порог, цепко взглянув на Ваню.
Через несколько минут в дверном проеме показался Винблад.
— Идут, — сказал он и вопросительно посмотрел на Хрущова.
Тот, резко указав шведу пройти во вторую комнату, проговорил:
— Стой там и затаись!
Туда же он послал Кузнецова и Батурина.
Как только заговорщики спрятались в соседней комнате, в избу вошли четверо вооруженных мужчин. В руках у казаков были фузеи, и на боку у каждого болталась сабля, а у сотника за кушаком был заткнут большой тяжелый пистолет с серебряной насечкой.
— Здорово, Петр, — хитровато усмехнувшись, проговорил сотник.
— Будь здоров, сотник, — спокойно ответил Хрущов, но Ваня заметил, что, сказав это, атаман тут же напрягся, как тетива юкагирского лука.
— Пожалуй-ка к господину коменданту, — добавил Чупров и чуть отступил в сторону, давая Хрущову возможность пройти в дверь.
— Что ж, — ответил Хрущов, — отчего не пойти, коли зовут.
Он вышел из-за стола и медленно направился к выходу…
Что произошло в следующее мгновение, Ваня даже не сумел разобрать. Он увидел, как, поравнявшись с Чупровым, Хрущов резко и сильно повернулся. Ваня не заметил ничего более, но высокий, дородный сотник вдруг схватился обеими руками за живот и упал.
Казаки кинулись на Хрущова все враз. Двое схватили его За руки, а третий, распахнув ногой дверь, начал тащить атамана из избы за кушак. В сумятице и свалке на них как снег на голову обрушились товарищи Хрущова, перед тем спрятавшиеся в соседней комнате. Через несколько минут все четверо казаков лежали на полу лицом вниз, со связанными на спине руками.
Нилов, не дождавшись посланных, отправил за Хрущовым капрала Трифонова с шестью солдатами. Солдаты осторожно подошли к избе, держа ружья наизготовку. Но внутрь Трифонов не пошел, опасаясь засады. Он стал прохаживаться перед избой и громко звать сотника, чтобы тот вышел из избы навстречу ему и солдатам.
И Чупров тут же вышел. Он стоял в дверном проеме, касаясь головой верхнего косяка.
— Чего орешь-то, ровно медведь? — совершенно спокойно, даже как-то лениво спросил сотник.
Капрал опешил. Он не ждал скорого и благополучного появления пропавшего сотника.
— Господин комендант беспокоится, чего так долго не идешь, — смущенно ответил капрал Трифонов, все еще не веря тому, что перед ним живой и здоровый Чупров.
— А мы с Хрущовым повечерять сели. Заходи и ты, найдем и тебе чарку.
Капрал, довольный тем, что все опасения оказались напрасными, вошел в избу. Солдаты, помявшись, тоже было двинулись за ним следом, но сотник крикнул:
— А вы куды? Вас-то кто звал?!
И солдаты остановились.
А дело обстояло так: Хрущов сразу же понял, что обеспокоенный Нилов пошлет солдат или казаков на выручку пропавшему сотнику. И поэтому он приказал развязать Чупрову руки и посадить его на лавку у двери. Затем Хрущов положил перед собою на стол пистолет и, глядя прямо в глаза Чупрову, сказал:
— Слушай внимательно, сотник. Как только кликнут тебя со двора, ты встанешь в дверь и позовешь старшого в избу. Скажешь, чтобы шел вечерять со мной. Ежели крикнешь, либо по-иному как дашь знать, что я твоих казаков повязал, тут тебе и конец. Да и казакам твоим не быть поздорову. А ты меня знаешь: слово у меня твердое. Сделаешь, как скажу, — никакой обиды ни тебе, ни товарищам твоим не будет. И на том тебе также мое слово.
Сотник, хотя и был не робкого десятка, понял, что Хрущов как сказал, так и сделает. Будь он в руках у злодеев один, может быть, и не согласился бы Чупров стать невольным пособником супостатам, но рядом, за стеной, лежали повязанные по рукам и ногам казаки — его товарищи.
— Что ж, Петька, сила силу ломит, — ответил Чупров. — Нонче сила за тобой. А завтра посмотрим, што ищо будет. Кровь невинную брать на себя не хочу. Товарищей моих жалею, а то ни в какую бы тебе со мной не совладать. Ты меня тоже добре знаешь.
Дальше все пошло как по писаному. Капрала обезоружили, лишь только он переступил порог. И, не дав ему передохнуть от изумления, тут же налили ему добрую чарку водки. Хрущов повторил ему то же, что перед этим сказал Чупрову. И через несколько минут капрал, стоя в дверях с чаркой водки в руке, кричал солдатам:
— Заходи, ребята, по одному! Петька Хрущов всех нас нонче вином потчует!
Комендант Нилов встревоженный метался по канцелярии. Человек военный, он понимал, что положение его незавидно. Одиннадцать солдат и казаков — четверть наличного гарнизона — уже обезврежены хитрым атаманишкой.
К тому же один из ссыльных, канцелярист Рюмин, только что сообщил коменданту, что в избе у артельщика Чулошникова собралось вооруженных бунтовщиков десятка три, а то и поболее. Во главе их, сказал Рюмин, стоит проклятый обманщик Бейскоп. И что еще более удивительно: вместе с голодранцами оказался и его компаньон — Чулошников. «Видно, пришли последние времена», — думал Нилов.
Канцеляристу Нилов не очень-то доверял: Рюмин был изрядно труслив, даже сообщая об этом Нилову наедине с ним, он постоянно оглядывался, а у страха, как известно, глаза велики, и потому двадцать артельщиков показались ему за тридцать. И хотя Нилов знал, что более двух десятков бунтовщиков в артельной избе собраться не могут, это его все равно не радовало.
«Что же делать?» — думал Нилов.
Первая промашка — что послал к Хрущову сотника. Вторая промашка — что туда же услал капрала, а теперь посоветоваться и то не с кем. То, что воры их всех повязали, — ясно. Ясно и то, что супостаты наготове и взять шайку будет не так-то просто. «Если ударить по Бейскопу, — рассуждал далее Нилов, — Хрущов со своими ворами тут же захватит канцелярию и магазеи. Если же ударить по Хрущову, Бейскоп со своими каторжниками враз нападет с тылу».
Выходило, как ни кинь — все клин. И хоть было у коменданта под рукой еще три десятка солдат и казаков, атаковать бунтовщиков он не отважился.
Прикинув и так и этак, комендант Большерецка решил ждать утра — утро вечера мудренее. В глубине души, кроме того, затаилась у Нилова опаска — побаивался комендант, что не сладит его отряд с каторжной ратью: солдаты-то и у него были неплохие, да командиров не было. А у Хрущова через одного — российской императорской гвардии сержанты да поручики. И сам атаман гвардии капитан, да под рукой у него — полячишка ли, венгерец ли, черт его поймет! — артиллерии генерал.
С тем и отправился Нилов спать, настрого приказав собравшимся у него в доме солдатам и казакам водки в рот ни капли не брать, за ворами следить накрепко и, в случае чего, немедля его будить…
Солдаты и казаки в ответ на приказ коменданта дружно рявкнули: «Слухаем!» — и до полуночи крепились. Потом понемногу стало клонить их в сон. В Большерецке было тихо: кажется, дал бог, угомонились воры…
Хрущов выскочил из избы первым. За ним мгновенно высыпали все остальные.
Ваня немного замешкался и выбежал самым последним. Впереди мутным пятном белел кожушок атамана, виднелись темные силуэты его товарищей.
Не добежав саженей двадцати до магазеев, Хрущов остановился. Ваня и другие подбежали к нему. Атаман вытащил из-за пазухи пистолет, взвел курки. Ваня зажмурился. Выстрел показался ему оглушительным. Открыв глаза, он увидел, как со стороны реки к ним навстречу бегут еще человек двадцать с пиками, ружьями, рогатинами. Это Беньовский с артелью Чулошникова мчался к большерецкой канцелярии. Отряды Беньовского и Хрущова в один и тот же миг ворвались в канцелярию и арсенал.
Со стороны магазеев бухнул одинокий выстрел. Через несколько мгновений раздался еще один. На этот раз — со стороны канцелярии. Из всех сторонников законной власти только Никита Черных отважился защитить казенное добро от восставших, он-то и выстрелил из магазеи, все же остальные казаки и солдаты не оказали заговорщикам никакого сопротивления.
Хрущов приказал увести в церковь Никиту Черных, сотника Чупрова и взятых в плен казаков и солдат, захваченных в канцелярии и арсенале с оружием в руках. У дверей церкви и у арсенала он выставил крепкие караулы и, оставив в магазее за главного Кузнецова, побежал к канцелярии. Ваню Хрущов оставил с Кузнецовым, приказав им составить опись всего захваченного в магазее казенного добра…
В середине следующего дня, 26 апреля 1771 года, на площади возле церкви жители Большерецкого острога приносили присягу на верность своему законному государю цесаревичу Павлу Петровичу. Жители присягали весело, с шутками и прибаутками: уже с утра Хрущов приказал выставить у крыльца канцелярии бочку водки и две бочки с рыбой и солониной.
Пока на площади происходила церемония присяги новому государю, по домам Большерецка, по лавкам и амбарам шныряли люди Хрущова, тщательно выискивая и собирая всевозможное оружие. Заговорщики собирались уходить из острога в Чекавинскую бухту и не хотели оставлять у себя в тылу оружие для сотни способных владеть им мужчин, которые, хотя и делали вид, что все происшедшее их мало касается, в любой момент могли сорганизоваться и напасть на беглецов. Когда цесаревичу принесли присягу последние жители острога, оружие было собрано и снесено в канцелярию. Там уже находились все руководители заговора. Они разместились в комнатах, где еще вчера властвовал Нилов, и живо обсуждали план немедленных действий. Решено было за деньги и под расписки изъять у жителей излишки продовольствия, оставив в домах лишь самое необходимое.
Бланки расписок были заготовлены тотчас же. Под каждой из них появилась затейливая подпись главы заговора и его есаула. Хрущов подписался просто: «Собранной компании для имени его императорского величества Павла Петровича, атаман, российской императорской гвардии капитан Петр Хрущов». Беньовский же, указав, что в Компании он является есаулом, присовокупил еще и следующее: «Священной Римской империи барон Мориц Аладар де Бенёв, у пресветлейшей Республики Польской — действительный резидент и ея императорского величества камергер, военный советник и региментарь».
Здесь же быстро распределили обязанности и решили, не теряя ни часу, сплавляться со всем скарбом по реке Большой в Чекавинскую бухту и срочно готовить к плаванию стоящий там галиот Максима Чурина «Святой Петр». Последнее, что Хрущов сделал, находясь в Большерецке, наскоро составил «Объявление» для посылки в Санкт-Петербург. В «Объявлении», предназначенном Правительствующему Сенату, ссыльные и их единомышленники перечислили все те причины, по которым они вынуждены были взяться за оружие и бежать за границы Российской империи. Под «Объявлением» подписалась вся «Собранная компания для имени его императорского величества Павла Петровича».
Когда все находившиеся в канцелярии уже поставили свои подписи, Хрущов обвел взглядом комнату, тесно набитую людьми, и, заметив Ваню, сказал:
— Ну что ж, Иван, подписывай и ты «Объявление»!
Мальчик, гордый тем, что и его подпись будет стоять рядом с именами членов «Собранной компании», обмакнул перо в чернильницу, но сразу подписывать бумагу не стал, а как и другие, внимательно прочитал составленное Хрущовым и Беньовским «Объявление».
«Объявление» Ване понравилось: в нем написано было все то, о чем часто говорили по вечерам учитель и собиравшиеся к нему в избу ссыльные. Ваня прочел в «Объявлении», что откупа на соль и вино предоставлены в России немногим лихоимцам, из-за алчности которых страдает простой народ, что на народ же взвалены великие налоги и непомерные тяготы, что крестьянство и мещане коснеют в невежестве, нищают и страждут, в то время как любимцы императрицы обогащаются, не зная счета золоту и серебру, и, не имея никаких заслуг перед отечеством, получают награды и ордена. Наконец, в «Объявлении» написано было, что Камчатка самовольством начальников разорена вконец. Были в «Объявлении» и другие пункты, которых Ваня не понял, но таких было только два. С большинством же пунктов Ваня был совершенно согласен и потому, так же как и другие, прочитав «Объявление», поставил под ним свою подпись.
В тот же день, часов в шесть пополудни, по Большерецку прошел ссыльный казак Андреянов, созывая жителей на суд.
На площади возле церкви, там, где утром большерецкие обыватели приносили присягу государю цесаревичу Павлу Петровичу, стоял стол, покрытый бархатной скатертью, а за столом четыре стула с высокими спинками в ряд и одна табуреточка сбоку для секретаря.
Ни вина, ни солонины в бочках на площади не было. У канцелярии и на церковной паперти толпились члены Компании с ружьями в руках, с пистолетами и саблями на боку.
Притихшие обыватели сходились на площадь, со страхом и любопытством приглядываясь ко всему происходящему. Когда на площади оказались почти все жители Большерецка, из канцелярии, придерживая рукою шпаги, в треуголках, ботфортах и офицерских мундирах, вышли Хрущов, Беньовский и Кузнецов. Вместе с ними, одетый в новую поддевку, в смазанных жиром сапогах, вышел Алексей Чулошников. Быстро пройдя мимо притихшей толпы, они сели за стол, и Хрущов знаком приказал отворить церковные двери. Из темной церкви на паперть мимо Рюмина, стоящего с пером и бумагой в руках, выходили гуськом жмурившиеся от дневного света пленники. Они проходили мимо вооруженных заговорщиков вниз на площадь и садились у церковной паперти прямо на землю, лицом к столу, где серьезно и недвижно восседали новоявленные судьи.
В народе шепотом говорили обо всем случившемся:
— Вот она, власть: у кого сила, у того и власть.
— Гляди, гляди, Митька Кузнецов и тот офицер, а давно ли в съезжей-то на цепи сидел?
— Теперь от этой власти добра не жди: сколь злобы-то скопили, по тюрьмам да острогам скитаясь!
— А и впрямь, ребята: я, чай, надень на меня мундир, и я за офыцера сойду!
— На тебя их хошь три надень: как был варнак, так варнаком и останешься!
Когда последний узник спустился с церковной паперти на площадь, канцелярист Рюмин, считавший пленных при их выходе из дверей, важно прошел на площадь и занял место секретаря на табуретке, приставленной к судейскому столу. Разговоры смолкли, как только над столом поднялся Петр Хрущов.
— Ребята! Ведомо всем вам, что нынешней ночью в Большерецке к власти пришла «Собранная компания для имени его императорского величества Павла Петровича» и что отныне сия Компания его именем будет править Большерецком и другими городками, и острожками, и туземными людьми, и всеми обывателями, в сих городках обретающимися. Верные государю императору Павлу Петровичу обыватели Большерецка никакого сопротивления «Собранной компании» не учинили и под власть законного государя перешли добровольно и с радостью. Лишь немногие из солдат и казаков подняли супротив законной власти оружие, но потерпели тотчас же прежестокую конфузию!
Хрущов замолчал и, повернувшись к сидящим на земле солдатам и казакам, указал на них рукой, затянутой в белую перчатку.
— Однако и эти люди действовали против законного государя не по злому умыслу, но направляемы были недоброй волей начальника их Гришки Нилова, коего и следовало бы судить здесь, ежели бы пребывал он в добром здравии; но как по воле божией ушел он от суда в мир иной, то пусть предстанет перед иным судьей, который и воздаст ему по заслугам его.
Стоящие на площади мужики и бабы мелко и часто закрестились, завздыхали, кое-кто всхлипнул, но тут же примолк, слушая.
Хрущов продолжал:
— Поразмыслив таким образом, порешили мы солдат и казаков, кои злодеем Гришкой Ниловым в сие богопротивное дело вовлечены были, с миром отпустить по домам!
Народ на площади одобрительно загудел.
— Сотника же Чупрова, магазейного казака Никиту Черных, капрала Трифонова, прислуживавшего в доме коменданта камчадала Алексея Паранчина, и штурмана Герасима Измайлова, кои и после того, как законная власть в Большерецке восторжествовала, продолжали предерзко новую власть хулить, а старую называть законною… — Хрущов перевел дух, и в совершеннейшей тишине заключил: — Всех до одного под крепким караулом из Большерецка вывести и в определенном нами месте держать до особого на то повеления!
Гул прошел по толпе, многие вытянули шеи, ожидая, что Хрущов скажет еще что-нибудь, многие шепотом и вполголоса стали расспрашивать друг друга: о чем это он сказал в самом конце своей речи? Куда это отправят Чупрова и Трифонова с их товарищами? Что значит до особого повеления и каким будет это повеление? Но вслух, громко никто ничего не сказал.
Так и разошлись с площади молча, косо поглядывая на УХОДЯЩИХ в канцелярию судей и на то, как загоняют обратно в церковь пятерых оставленных под стражей.
— И все же должен сказать тебе, Петр Федорович, что ты поступил неправильно, отпустив на волю три десятка здоровых мужиков, которые и без оружия смогут учинить немалую диверсию, коль оставил их в нашем тылу, — с досадой и злостью проговорил Беньовский, как только все они после суда вошли в канцелярию.
— Каким же образом? — раздраженно спросил его Хрущов, и было видно, что продолжают они спор, начатый задолго до этого, по-видимому, еще когда собрались в канцелярии перед судом, чтобы договориться о предстоящей процедуре и решить, какой приговор будет справедливым.
— А таким вот образом: придут в Большерецк воинские команды из других острожков да и вооружат сих оставшихся ружьями да саблями. И станет у нас на три десятка недругов больше, — ответил Беньовский.
И Хрущов, понимая его правоту и все же не желая поддаваться, спросил:
— Что же ты их пострелять приказал бы, что ли? — и, склонив голову набок, долго смотрел на Беньовского, будто видел его в первый раз и хотел получше запомнить.
Беньовский горько усмехнулся и сказал:
— Апостол Матвей пусть ответит тебе Петр: «Не надежен для царствия божия взявшийся за плуг и оглядывающийся назад!»
Хрущов, выслушав, только бровь приподнял и, по давней своей привычке спорить с Беньовским ни в чем ему не уступая, ответил:
— На дуэлях, Морис, дерутся одинаковым оружием. Ты избрал священное писание. И я хоть в семинариях и не учился, но и этим оружием сражаться с тобою согласен. Апостол Матвей пусть ответит и тебе, Морис: «И по причине умножения беззакония охладеет любовь!» Ты этого хочешь, что ли? И чем же будет твоя новая власть лучше старой, если в первый же день оставишь ты в неволе мужей, отцов и братьев тех, перед кем ты их только что судил?
На следующий день, 27 апреля, на местном погосте четверо артельщиков, споро работая заступами и лопатами, копали могилу капитану Нилову. Это он, капитан Нилов, выстрелил, когда заговорщики ворвались в его спальню, и в сумятице и темноте кто-то ударил коменданта ножом. Удар пришелся в шею, под самое ухо, и Нилов, промучившись около часа, умер.
Никто из жителей Большерецка не провожал убитого коменданта на кладбище. Все его откровенные сторонники сидели под замком в церкви, а другие, кто и хотел бы, побаивались: кто знает, как отнесутся к этому новый большерецкий атаман и его люди? Могилу быстро закидали землей, быстро поставили неструганый крест. Дьячок помахал кадилом и, обняв за плечи горько плачущего Гришу — единственного, кто проводил гроб коменданта на кладбище, — ушел в поселок.
Ваня издали, спрятавшись за один из больших надмогильных крестов, наблюдал за всем, что происходило на кладбище. Ему очень хотелось подойти к Грише, сказать мальчику что-нибудь хорошее, ободрить его, но какое-то неведомое доселе чувство мешало сделать это. Ване казалось, что и он виноват в смерти Гришиного отца, и, хотя, наверное, ударили капитана в горячке боя, не желая убить, все же случилось непоправимое: капитан лежал теперь в земле, а над мокрым черным пригорком стоял осиротевший сын коменданта, его недавний товарищ, заплаканный, маленький и жалкий.
Когда Гриша и дьячок ушли к поселку, Ваня не выдержал: он сорвался с места и побежал вслед. Но потом остановился, постоял, глядя, как двое уходят все дальше и дальше, и повернул обратно к погосту. Здесь, на кладбище Большерецкого острога, кончилось его детство.