ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ К ЗОЛОТОМУ ОСТРОВУ

ГЛАВА ПЕРВАЯ,

в которой рассказывается о пользе бессонницы, подтверждается правильность одной поговорки; здесь же происходит ознакомление с демонстрацией хороших манер, учтивостью и почтительностью, после чего читателю предоставляется возможность услышать первый пушечный выстрел, узнать, почему был перерублен якорный канат, а также познакомиться с добрыми людьми, живущими на прекрасном острове

Две недели команда и пассажиры галиота «Святой Петр» готовились к дальнему плаванию. На корабле почти полностью обновили спасти, снарядили галиот провиантом, порохом, поставили мортиру и две пушки. Все это снаряжение на одиннадцати больших плотах было переправлено в Чекавинскую бухту, к месту стоянки галиота, а затем поднято на его палубу и опущено в трюм. Взятых с собою пятерых заложников, которые до сего времени сидели под замком в церкви, беглецы посадили на другой корабль, стоящий в бухте, — галиот «Святая Екатерина». Сами же с немалым трудом разместились в каютах и трюмах «Святого Петра».

Шестьдесят путешественников расположились на сравнительно небольшом судне. «Святой Петр» имел длину по килю пятьдесят шесть футов, или восемь русских саженей, ширина его равнялась девятнадцати футам, то есть примерно трем саженям: когда Ваня, обмеряя галиот, прошел от носа до кормы, то ему пришлось сделать двадцать восемь шагов, а идя от одного борта к другому, мальчик шагнул десять раз.

Беньовский вместе с Ваней уехал в Чекавинскую бухту 28 апреля и после этого в Большерецком остроге не появлялся. С утра до вечера он работал вместе со всеми на галиоте, готовясь к выходу в море. И хотя ни он, ни его товарищи времени напрасно не теряли, все же спешить им следовало чрезвычайно. Уже через два дня после ухода беглецов из Большерецка оставшиеся в поселке жители и солдаты избрали временным комендантом острога подштурмана Софьина, и тот немедленно разослал во все ближайшие селения гонцов за подмогой. И почти сразу же с разных сторон двинулись к Болыиерецку корабли, а из Верхнекамчатска, из Малкинского острожка и из Тагильской крепостцы направились к Чекавинской бухте отряды солдат и нерегулярные команды.

Однако путь их был не ближним: пока гонцы добрались до мест назначения, пока воинские команды собрались в дорогу и двинулись к цели, Беньовский 12 мая 1771 года вывел галиот на рейд.

За час до отплытия Морис и Хрущов спустились в трюм «Святой Екатерины».

— Отпустить мы вас не можем, — сказал Морис. — Кто хочет остаться в живых, ступайте на «Святого Петра». Кто же с нами пойти в море не согласен, того через полчаса расстреляем.

И Хрущов с Беньовским поднялись из трюма на палубу.

Через десять минут они услышали робкий стук в крышку люка. Осторожно приподняв ее, Хрущов спросил:

— Ну что, надумали?

И вслед за тем выпустил из трюма штурмана Измайлова и камчадала Паранчина.

— А где же остальные? — спросил Хрущов.

— Не желают отплывать, — тихо сказал Измайлов.

Хрущов опустил тяжелую крышку люка, задвинул железный засов, с неожиданной яростью заорал:

— Марш в шлюпку, сучьи дети! — и, почти не касаясь подошвами сапог веревочных ступенек трапа, спрыгнул в шлюпку.

…Через десять минут после того, как Хрущов, Измайлов и Паранчин поднялись на палубу «Святого Петра», подошла легкая лодочка с Беньовским. Проворно взбежав по штормтрапу на борт галиота, Беньовский легко и быстро прошел к штурвалу.

Хрущов, стоявший рядом, вопросительно взглянул на него.

— Да ну их к черту! — проговорил Морис. — Хороши мы будем, если начнем наше плавание с убийства безоружных!

Хрущов широко улыбнулся и крепко придавил плечо капитана своей тяжелой рукой.

Когда заскрипели лебедки и зеленые от тины десятипудовые якоря «Святого Петра» медленно поползли вверх, Ваня поглядел на берег и почувствовал, как слезы навертываются на глаза и как будто чьи-то мягкие, большие руки сильно сжимают грудь, заставляя сердце стучать редко и глухо. Сквозь застилавшие глаза слезы смотрел он на берег Чекавинской бухты, испытывая боль и зависть ко всем, кто оставался на берегу. Ему было жаль и себя, и маму, и сестренок, и, кажется, весь белый свет.

Между тем послышались последние слова команды. Паруса галиота развертывались один за другим, и вскоре он, вздрогнув под ударами ветра, чуть накренился и медленно стронулся с места…

Небо, с самого утра закрытое облаками, стало совсем темным, мелкий дождь как-то сразу перешел в ливень. Люди, стоящие на берегу, сбились в кучу, натянув на головы платки, армяки, мешки, и показались Ване какой-то серой шевелящейся массой. Дождь все усиливался, и вскоре между уходящим галиотом и берегом выросла мутная водяная стена, сквозь которую ничего уже нельзя было рассмотреть.

Мимо Вани с какой-то тряпкой под мышкой быстро пробежал матрос. Матрос, ловко обхватив руками и ногами грот-мачту, полез наверх. Через минуту над «Святым Петром» развернулся синий штандарт с красными перекрещивающимися полосами: для безопасности Беньовский приказал поднять английский флаг. Но с берега этого уже не видели — дождь прикрыл корабль надежной и плотной завесой. Опустив голову, Ваня пошел в каюту, беззвучно повторяя: «Что-то будет, господи! Что-то будет…»

16 мая беглецы впервые бросили якорь в удобной маленькой бухте острова Маканруши — четвертого острова Курильской гряды.

Как ни старались Беньовский и его товарищи основательно приготовить галиот к плаванию, уже первая неделя путешествия показала, что корабль в состоянии идти только в хорошую погоду и что первая же серьезная буря может положить конец задуманному предприятию. Решено было как следует отладить такелаж, выпечь побольше хлеба, добрать в бочки воды и после этого идти дальше на юг. Десять дней стоял галиот у острова Маканруши. Все это время погода была чудесной, ласково грело солнышко, днем было так тепло, как на Камчатке не всегда бывает и в июле. Небо над Маканруши было высоким и синим, и казалось, что совсем напрасно назвали эти острова Курильскими: ни дымка, ни облачка не курилось над ними.

Путешественники, намаявшись за день, крепко спали. Ваня разместился в одной каюте с Хрущовым, Кузнецовым, Винбладом, Беньовским и штурманом Чуриным. На корабле было тесно, спали вповалку. Галиот рассчитанный на команду в три десятка человек, на этот раз имел на борту пятьдесят шесть мужчин и четырех женщин. Поэтому ночью, когда люди ложились спать, в каютах и трюмных отсеках становилось душно и жарко, и Ваня поначалу никак не мог к этому привыкнуть. К тому же прямо над его койкой находился маленький откидной столик, на котором Чурин и Беньовский прокладывали по карте путь корабля. Над столом всю ночь горел фонарь. По ночам Беньовский никогда не гасил свет и никогда не ложился спать без двух заряженных пистолетов под подушкой. Многочисленные лишения и опасности научили его осторожности, и поэтому даже на стоянке, в тихой бухте у необитаемого острова Маканруши, он спал по-звериному чутко и при малейшей тревоге готов был схватиться за оружие.

Свет зажженного фонаря, скрип переборок, духота — все Это мешало Ване спать. Он встал, потихоньку вышел из каюты и поднялся на палубу. Ночная свежесть сразу же охватила его с головы до ног, и через несколько минут он изрядно продрог. Идти обратно не хотелось, и Ваня нырнул в подвешенную на корме шлюпку. На дне шлюпки лежал сложенный вчетверо старый парус. Ваня влез в парус, как в большой конверт: улегся на два нижних его ряда, натянув на себя два верхних, и вскоре задремал.

Он еще не успел заснуть, как вдруг услышал рядом с собой осторожные шаги. Кто-то босиком шел по палубе. Человек тихо зашел за шлюпку и присел на корточки у ее борта.

Через несколько минут к нему подошел второй и тоже спрятался за шлюпку, присев на корточки.

— Никто тебя не видел? — спросил первый.

— Не бойся — все уже давно спят, — ответил второй.

Ваня узнал голоса камчадала Паранчина и штурмана Измайлова. «Зачем они здесь? Чего им бояться?» — подумал Ваня и затаился.

— Порешили мы с Зябликовым и Софроновым, — тихо сказал Измайлов, — венгерца да Хрущова убить. Они всему этому делу голова. А как снимем голову да Кузнецова с рыжим шведом порешим, остальные под наше начало перейдут не мешкая. И как одолеем — прямым ходом в Охотск.

Первое, что пришло Ване в голову, — тотчас же бежать! Но он подавил в себе это желание и затаил дыхание.

Паранчин долго молчал.

— Думаю я, — заговорил он наконец, — что и другие злодеи, Панов, да Степанов, да Батурин с Турчаниновым, не лучше атамана с его челядью. Неплохо бы и их тоже заодно порешить.

— Там видно будет, только лишняя-то кровь зачем? — примирительно сказал Измайлов. — Да и не просто со всеми ними будет сладить, хотя и еще с десяток человек заодно с нами согласны действовать…

Неизвестно, что еще сказал бы Измайлов, но вдруг как-то сразу оборвал фразу. Послышался скрип трапа и тяжелые шаги, приближающиеся к корме. На палубу вышел Винблад. Ему, видно, тоже не спалось. Швед постоял у борта, а затем, Заметив сидящих на корточках заговорщиков, подошел к ним и опустился рядом на палубу, вытянув худые длинные ноги.

Измайлов деланно обрадовался.

— Не угодно ли табачку? — подобострастно проговорил он и протянул шведу кисет.

Винблад молча набил трубку. Закурив, вполголоса спросил:

— Не спите?

— Никак не спится — духота да жарынь, — разом ответили Измайлов и Паранчин и тут же дружно задымили самокрутками.

Больше никто из них не произнес ни слова. Кончив курить, все трое разом встали и пошли в каюты.

Ваня подождал, пока умолкли их шаги, перестал скрипеть трап, и потом, осторожно и мягко промчавшись по прохладным доскам палубы, скатился вниз, почти не касаясь ступенек босыми ногами.

Штурман Измайлов, матросы Софронов и Зябликов, камчадал Паранчин, допрошенные Беньовским и Хрущовым, в заговоре сознались. Однако ни один из них не выдал других заговорщиков.

Для того чтобы решить участь предателей, весь экипаж «Святого Петра» собрался на палубе.

Одни требовали смерти, другие склонялись к тому, чтобы, прежестоко выдрав виновных кошками, оставить всех на корабле, не губя души смертоубийством. Беньовский требовал смерти всем четверым. Когда Хрущов не согласился с ним, Беньовский раздраженно ответил:

— И я снова скажу тебе, Петр: «Не надежен для царствия божия взявшийся за плуг и оглядывающийся назад!»

И многие поддержали капитана, а более всех настаивали на казни предателей Рюмин и Кузнецов.

Но, когда стали голосовать, оказалось, что ровно половина за то, чтобы оставить заговорщиков в живых. И тогда-то после долгих споров было решено поступить так, чтобы и те и другие остались удовлетворены приговором. И наконец, такое наказание нашли…

Пятьдесят восемь человек, оставшихся на борту «Святого Петра», смотрели в одну сторону. Даже штурвальный не смотрел вперед. Он, так же как и все, смотрел назад, на берег оставшегося за кормой необитаемого острова Симушира. Там, у самого берега острова, по колено в морской воде, стояли отверженные Герасим Измайлов и Алексей Паранчин. Компания большинством голосов решила оставить их на Симушире. Оставленные без оружия и продуктов, они были обречены на медленную смерть от голода и холода. Их сообщники — матрос Петр Софронов и штурманский ученик Филипп Зябликов — долго валялись в ногах то у Беньовского, то у Хрущова и, плача, просили простить их. На виду у всего экипажа они были прежестоко биты кошками и оставлены на корабле, а Измайлов и Паранчин предпочли смерть унижению, никого ни о чем не просили и за столь зловредное упорство, для назидания другим, были высажены на остров.

Когда шлюпка, отвозившая Паранчина и Измайлова на Симушир, вернулась на корабль обратно, Беньовский сказал Хрущову:

— Не устаю дивиться дикости и варварству твоих сограждан, Петр. Не из-за награды, за наши головы обещанной, рисковали они собственными своими головами. Не может человек идти на смерть ради своей выгоды, но только ради идеи, которой он служит, сказал как-то мудрец Руссо. А какой идее служили Паранчин и Измайлов? И вместе с тем шли па гибель. Почему? Зачем? Этого я понять не могу.

— И не сможешь, — ответил Хрущов. — Они родились здесь и здесь же хотят жить и умереть. А для тебя не существует родины, и ты не знаешь, что это такое.

— Но разве можно любить родину нищую, голодную, невежественную и дикую? — спросил Беньовский.

Хрущов ответил ему вопросом на вопрос:

— А если бы мать, родившая тебя на свет, была бедной и невежественной, меньше любил бы ты ее, чем чужую для тебя женщину, но богатую и просвещенную?

— Не знаю, — помолчав, сказал Беньовский, — сердцем я соглашаюсь со справедливостью твоих слов, но ум мой не может согласиться с ними.

— Что ж, — грустно заметил Хрущов, — наверное, у этих не очень-то образованных людей ум молчит, но зато громко говорит сердце. Помнишь, что сказал однажды Монтень? «Я люблю мужиков: они недостаточно учены, чтобы рассуждать превратно!» — И, помолчав, добавил: — А я к тому же еще и завидую им.

Когда галиот, качнувшись под порывами ветра, медленно тронулся с места, оставленные на берегу Измайлов и Паранчин не выдержали и заплакали. Заплакали и несколько человек на галиоте.

И вдруг, когда корабль уже тронулся с места, с его кормы прыгнула женщина. Она неловко плюхнулась в воду, но тут же вынырнула и, рассекая сильными широкими взмахами рук холодную воду бухты, быстро поплыла к берегу.

— Лукерья! Паранчина! — в несколько голосов закричали на галиоте.

Прошло еще несколько минут, и она, подплыв к берегу, встала рядом со своим мужем. Единственная из стоящих на берегу она не плакала. Лукерья стояла, крепко держась за руку мужа, и, казалось, смотрела не на уходящий корабль, а на поднимающееся над морем солнце. Ваня не плакал. Он внимательно смотрел на учителя. Беньовский почернел и осунулся, взгляд его был холодным и жестким, черты лица заострились и отвердели. Он смотрел вместе со всеми на удаляющийся берег Симушира, но в глазах его Ваня не увидел ни слез, ни жалости.

В середине дня 2 июля «Святой Петр» вдруг вздрогнул от порыва сильного ветра. Ветер ударил внезапно — несколько дней до этого был совершеннейший штиль, — и экипаж впал в беспечное успокоение. Светило ясное солнце, на небе не было ни облачка, и вдруг галиот резко бросило вперед. Люди попадали с ног. Беньовский выскочил из каюты наверх, но все снова утихло. Вдруг еще один внезапный удар ветра качнул корабль. Теперь все уже заметили над самой водой далекую черную тучу; она охватила весь юго-восточный край горизонта и стремительно шла навстречу галиоту, касаясь воды рваными закраинами.

Стало пронзительно тихо. Море замерло, как бы покрывшись невидимой пленкой, и вдруг весь юго-восточный край горизонта враз прошили молнии, и третий удар ветра — неизмеримо более сильный, чем два первых, — обрушился на корабль. Галиот накренился набок, едва не коснувшись воды концами рей.

После третьего удара Ваня, до того находившийся в каюте, выскочил на палубу. Он увидел, как небо вдруг стало черным и низким. Птицы, только что громко и тревожно кричавшие, куда-то пропали. Вода зарябила и заплескалась, будто на нее стали дуть со всех четырех сторон невидимые великаны. И с самого края света покатился к галиоту огромный водяной вал, увенчанный серым гребнем пены.

Беньовский кинулся к штурвалу. Он что-то стал кричать прямо в ухо штурману Чурину, и тот, сорвавшись с места, ринулся к мачте. Перекосив лицо, широко раскрывая рот и размахивая руками, Чурин вместе с матросами метался по палубе галиота, свертывая один за другим паруса. Все, кто был на палубе, исчезли в утробе объемистого корабельного трюма. Наверху остались Беньовский, Чурин и полдюжины матросов, которым такая беда была не в новинку…

Буря продолжалась четверо суток и окончилась так же внезапно, как и началась… Когда море сравнительно с прежним немного поутихло, судя по всему, приближался вечер. Звезд еще не было, но солнце уже ушло за горизонт. Сквозь сиреневую вечернюю дымку, повисшую над самой водой, путешественники заметили слева по борту какой-то большой остров.

В сгущавшихся сумерках «Святой Петр» приблизился к берегу неизвестного острова и примерно в трех кабельтовых от него бросил якорь. На прибрежной полосе ни селений, ни людей не было видно. Спустили шлюпку. В нее сели Винблад и Степанов. С ними пошли к берегу четверо гребцов. Походив с полчаса вдоль берега, шлюпка вернулась обратно: высадку на берег сочли опасной, тем более что становилось все темнее и темнее. Ночью Чурин и Беньовский по звездам определили местонахождение судна: по подсчетам оказалось, что галиот подошел к берегам Японии… Это произошло 7 июля 1771 года.

Еще до восхода солнца вахтенные заметили на берегу одинокие человеческие фигуры, а когда рассвело, почти весь берег оказался усеянным множеством людей. Люди спокойно смотрели на корабль, изредка о чем-то переговариваясь между собою.

По приказу Беньовского Винблад и Степанов снова пошли к острову. Но как только их шлюпка приблизилась, люди на берегу заметались, делая угрожающие жесты, и стали отталкивать шлюпку длинными шестами. Пришлось вернуться на корабль, взять с собою меха, сахар и многое другое из того, что с избытком было захвачено в дорогу.

То ли упорство русских, в третий раз приблизившихся к острову, произвело впечатление на японцев, то ли островитян успокоило несомненное миролюбие и радушие дотоле невиданных ими чужеземцев, но на этот раз Винбладу и Степанову японцы дали возможность сойти на землю. Их не было видно более часа, и на галиоте забеспокоились, но вскоре Степанов и швед вернулись на берег. На этот раз их сопровождало четыре японца. Двое японцев были одеты в яркие халаты, двое других — в халаты попроще. По всему было видно, что это чиновники, пришедшие на берег со слугами или секретарями. С борта галиота было видно, как Винблада и Степанова посадили в одну из японских лодок, сами японцы сели в другую, а шлюпка с русскими гребцами отошла последней. Увидев все это, Хрущов распорядился быстро расстелить на палубе самый лучший ковер и поставить рядом с ковром раскрытый ящик с мехами.

С любопытством разглядывали русские поднявшихся на корабль незнакомых людей, необычно одетых, безбородых, безусых, со смешными высокими прическами. Лицом они чем-то напоминали камчадалов, айнов и других желтокожих скуластых туземцев, приезжавших в Ичинск и Большерецк с севера на оленях и собаках. Беньовский и Хрущов встретили гостей учтиво и ласково. Однако японцы ни на кого не обратили ни малейшего внимания. Они прошли по палубе с каменными лицами, как слепые, уставившись незрячими глазами поверх голов в одну точку и не отвечая даже кивком головы на учтивый поклон капитана корабля, галантно встретившего их у самого трапа. Чиновники спустились в трюм галиота, стуча по ступенькам трапа ножнами мечей. И через некоторое время, как и прежде ни на кого не глядя, но, по-видимому, все замечая, поднялись из трюма на палубу.

Чиновники молча прошли на нос корабля и, опустившись на разостланный там ковер, закурили короткие вишневые трубки, по-прежнему храня абсолютное молчание. Двое слуг почтительно следовали за своими хозяевами, ловя глазами каждое их движение.

Наконец один из чиновников произнес какую-то фразу. Едва услышав первые слова, один из слуг наипочтительнейше переломился в поклоне. Его поза выражала совершенное внимание, повиновение и глубочайшее уважение к своему господину. Глядя в пол у самых ног чиновника и почти касаясь ковра кончиками пальцев, слуга с легким шипением втягивал сквозь зубы воздух, выражая тем самым сразу все сложнейшие и нежнейшие чувства, которые он испытывал к своему мудрейшему и благороднейшему повелителю. Выслушав отрывистое, сказанное каким-то свистящим шепотом повеление, слуга жестом указал Беньовскому, что теперь и он может сесть на ковер напротив чиновников-самураев. Когда Беньовский, неловко подвернув раненую ногу, сел, второй японец, медленно цедя сквозь зубы слова и почти не шевеля губами, неожиданно произнес по-голландски:

— Откуда этот корабль? — и затем почти сразу же задал второй вопрос: — Зачем пришел этот корабль к берегам Японии?

— Мы хотим торговать и привезли с собою товар для продажи и обмена, — сказал Беньовский и приказал Кузнецову придвинуть ящик с мехами поближе к чиновникам.

Японцы при виде собольих, бобровых и лисьих шкур немного оживились. Заметив это, капитан предложил гостям взять себе шкурки, которые им более всего понравились. Чиновники снова замолчали и несколько минут молча курили, по-видимому обдумывая, как им следует поступить. Наконец один из них, вероятно старший, еле заметно наклонил голову и что-то сквозь зубы проронил слуге. Слуга, став на колени, достал из ящика две собольих шкурки и, пятясь задом, сполз с ковра. Второй слуга достал для другого чиновника еще одну шкурку соболя.

Только после этого Беньовский на ломаном голландском языке спросил у японца, где можно набрать свежей воды.

Слуги-японцы, получив от своих господ разрешение, нарисовали примерный план той части острова, возле которой находился «Святой Петр», и дали понять, что недалеко отсюда, к северу, есть удобная бухта, где путешественники смогли бы набрать воду. Ткнув пальцем в точку на плане, один из японцев произнес: «Узильпатчар!»

Беньовский, получив план, поклонился гостям и проводил их до трапа. Как только японцы отчалили, «Святой Петр» поднял паруса и пошел на север. Действительно, бухта оказалась неподалеку, за длинным лесистым мысом. Левый берег бухты Узильпатчар — Беньовский решил, что слово, произнесенное японцем, означает ее название, — был ниже правого. На левом берегу стояла чистенькая маленькая деревня, окруженная невысокой, аккуратно сложенной каменной стеной, правый берег был покрыт высокими горами, поросшими лесом. Много позже Беньовский узнал, что остров, к которому они подошли, японцы называли Сикоку. На Сикоку была не одна провинция. Деревня же, к которой подошел «Святой Петр», входила в провинцию Ава.

С палубы «Святого Петра» хорошо были видны ровные дороги, обсаженные деревьями, аккуратные маленькие домики с игрушечными садиками и мосточками. Ваню поразило, что каждый, даже самый маленький клочок этой земли был тщательно и любовно возделан человеческими руками. С самого раннего утра и до наступления темноты на склонах гор, где были разбиты плантации чая, и в долине небольшой речушки на залитых водой рисовых полях неустанно копошились маленькие согнутые фигурки трудолюбивых японцев. И не только на берегу: в море тоже от восхода солнца и до заката мельтешили легкие и быстрые японские лодки-джонки с треугольными желтыми парусами из рисовой соломы. Когда рыбацкие лодки, возвращаясь с уловом к острову, проходили мимо галиота, Ваня видел, что они до края бортов наполнены рыбой, крабами, водорослями и неведомыми русским съедобными ракушками. Японские рыбаки были одеты опрятно и чисто. Проходя мимо «Святого Петра», они почему-то предпочитали не смотреть в его сторону и не предпринимали никаких попыток сблизиться с русскими.

Намеренная отчужденность японцев удивляла русских. Они почувствовали это, как только галиот вошел в бухту Узильпатчар. «Святой Петр» еще не отдал якоря, а жители прибрежной деревни уже сбежались на берег. Жалобно крича, японцы выразительно показывали жестами, что если русские сойдут на берег, то из-за этого всем жителям деревни отрубят головы. Беньовский решил подождать и, для того чтобы напрасно не озлоблять островитян, на берег пока не высаживаться. Расчет его оказался верным: не прошло и часа, как японцы сами привезли на корабль воду, рис, водку и деревянные клетки с курами и гусями.

Однако как только стемнело, на почтительном расстоянии от галиота встало несколько японских лодок с зажженными фонарями. Очевидно, жителям деревни был отдан приказ следить за иностранным кораблем не только днем, но и ночью. Четверо суток Беньовский тщетно добивался разрешения сойти на берег, но никакие уговоры не помогали. Тогда 12 июля в полдень, после того как японцы — в который уже раз — громкими криками и умоляющими жестами попросили русских не сходить на берег, Беньовский отдал приказ поднимать якорь.

Увидев, что корабль собирается отплывать, сторожившие галиот японские лодки вдруг пошли наперерез «Святому Петру», а несколько японцев, подплыв в лодке прямо к носу галиота, уцепились за якорный канат, не давая тащить его вверх. Японцы повисли на канате, и тогда Кузнецов ударил по канату топором. Японцы попадали в воду и, забравшись в лодки, поспешили к берегу. Однако их товарищи в других джонках продолжали приближаться к «Святому Петру», полукольцом охватывая корабль. Опасаясь столкновения с японцами и допуская возможность абордажа, Беньовский приказал выстрелить в воздух из пушки. Японцы, никогда дотоле не слышавшие пушечного выстрела, закрыв уши ладонями, попадали ничком в лодки и затем, испуганно перекрикиваясь, быстро двинулись к берегу…

…Два месяца спустя в португальской колонии Макао беглецы узнали, что вскоре, после того как «Святой Петр» оставил берега Японии, жители бухты Узильпатчар сожгли два случайно зашедших туда испанских купеческих галеона, перерезав до последнего человека экипажи обоих кораблей.

20 июля, через неделю спокойного плавания, «Святой Петр» бросил якорь в бухте большого красивого острова, густо поросшего бамбуковыми лесами. Ни Ваня, ни кто-либо другой из команды и пассажиров «Святого Петра» никогда еще не видывал такой красоты, пышности и изобилия. Под стать природе оказались и островитяне: радушные и ласковые, они отнеслись к путешественникам так, будто прожили вместе с ними в союзе и дружбе много лет.

Было решено остановиться на острове подольше. Беглецы быстро свезли на берег палатки, провиант и оружие. На глазах у островитян вырос полотняный городок. Сохраняя предосторожность, путешественники поставили вокруг городка пушки. Каждому нашлось дело: артельщики Чулошникова из кирпичей, полученных у островитян за безделушки, споро и весело сложили небольшую печь для приготовления хлеба. Мужики потароватее пошли в деревню менять на фрукты и свежее мясо охотничьи ножи, беличьи шкурки, зеркала и бусы. Торговля шла бойко: островитяне оказались людьми щедрыми и, как русским показалось, в торговле неискушенными. За сущие пустяки они дали столько яств, что несколько человек еле донесли обратно к полотняному городку огромные, тяжело нагруженные корзины, сплетенные из разноцветных прутьев.

На этом острове путешественники впервые попробовали виноград, апельсины, отведали кокосового молока и арбузов. Островитяне дали им вдоволь картофеля, свежей козлятины, курятины и свинины. После многолетней камчатской бескормицы, во время которой даже вяленой рыбы и сухарей не всегда хватало до весны, остров показался беглецам настоящим земным раем. Ваня подумал даже, что, может быть, сказочный остров Тиниан лорда Ансона и есть то самое место, где они теперь оказались.

…Десять дней простоял «Святой Петр» в бухте одного из островов Рюкю, который местные жители называли Усмай-Лигон. На одиннадцатый день, тепло попрощавшись с островитянами, беглецы ушли дальше на юго-восток.

Русским так понравился остров и его приветливые, радушные жители, что восемь из них остались жить на Усмай-Лигоне, считая, что лучшего места они нигде не найдут. А о возвращении на родину они тогда не смели и мечтать: смерть капитана Нилова навсегда закрыла для них дорогу домой.

ГЛАВА ВТОРАЯ,

знакомящая читателя с летучими рыбами, «огнями Святого Эльма», а также с бароном и графом Морисом Августом Беньовским, который считал, что рабство есть самое пагубное из зол и с ним следует бороться до самой смерти

Много диковинного увидел Ваня после того, как пошли они дальше на юг.

Днем над водою летели навстречу галиоту стремительные трепещущие рыбы. Они выскакивали из воды, как стрелы, и, пролетев иногда десять саженей, а то и больше, снова падали в воду.

По ночам за кормой галиота вдруг вспыхивали яркие светящиеся полосы. Море сверкало и переливалось мириадами огней — синих, зеленых, желтых. А в одну из ночей на мачтах и реях «Святого Петра» сами по себе вспыхнули огни. Этот небесный огонь многие почитали за доброе предзнаменование и называли его венцом богоматери. Казалось, какой-то таинственный волшебник зажег сотни лампадок, и они тихо горели, подмигивая большим ярким звездам… Другие же говорили, что этот небесный свет называется «огнями Святого Эльма» и что бояться его не надо: иной раз зажигаются огни перед грозой, иной раз грозы после них не бывает.

В южных морях непривычные к жаре сибиряки и камчадалы вскоре начали болеть. Старый лекарь Магнус Мейдер давал больным какие-то одному ему известные настои из трав, прихваченных с собою еще из Петербурга, пускал кровь и, как бы оправдываясь, бормотал никому почти не понятные латинские и немецкие фразы.

День ото дня, по мере продвижения галиота на юг, становилось все жарче. Ветер совсем стих. «Святой Петр» еле-еле тащился вперед, иногда проходя за сутки всего-навсего три-четыре мили. Стали иссякать запасы пресной воды. Остатки ее понемногу выдавали больным, а здоровые получали морскую воду с примесью какого-то настоя из аптеки предусмотрительного Магнуса Мейдера. Была середина июля — время жары и полного безветрия…

Беньовский несколько ночей провел на палубе, но даже и здесь спал плохо. Он часто ворочался, тяжело дышал. И хотя по ночам на палубе было не так жарко и не так душно, как в каюте, воздух и тут был теплым и каким-то липким. Солнце, казалось, лишь на несколько минут окуналось в воду и вновь выныривало с другой стороны океана, еще более яркое и беспощадное, чем вчера. В короткое время между заходом и восходом солнца люди не успевали отдохнуть и выспаться: их сон был тяжелым и беспокойным.

В одну из ночей Беньовский проснулся с тяжелой головой, во рту у него пересохло, дыхание было неровным, кости ломило.

— Ваня, — тихонечко позвал он спавшего рядом мальчика, — сходи за лекарем, Ваня. Да никому пока не говори, что я захворал, может, и пройдет. А я сейчас сам в каюту спущусь.

Ваня быстро вскочил и побежал к Мейдеру. Перед тем как спуститься вниз к каюте лекаря, Ваня остановился и оглянулся. Беньовский, ссутулясь, стоял на палубе, держась одной рукой за мачту. Другая его рука вяло повисла. «Заболел, да, как видно, сильно», — с жалостью подумал Ваня и быстро сбежал вниз.

Беньовский пролежал чуть ли не неделю. Ваня ни на шаг не отходил от его постели. Однажды вечером, когда больной задремал, Ваня долго смотрел на его осунувшееся, побледневшее лицо, бессильно лежащие вдоль тела руки, и острая боль защемила мальчику сердце. Тихонечко подойдя к изголовью, он положил руку на лоб учителя и легонько погладил его волосы. Беньовский сразу же очнулся, но глаз не раскрывал. Он лежал неподвижно и как бы прислушивался. Потом с трудом протянул руку и потрепал Ваню по щеке.

Ничего вроде бы не произошло, но впоследствии, когда Ваня вспоминал учителя и все, что было в его жизни с ним связано, эта минута казалась ему одной из самых светлых и радостных, и думалось тогда ему, что дружба их началась не в Большерецке, а именно здесь, в каюте корабля, потому что именно в эти мгновения впервые так сильно почувствовали они оба, что до конца будут вместе и никакая сила, кроме смерти, их не разлучит.

В этот вечер Беньовский рассказал Ване то, о чем он не рассказывал никому.

— Ни одному священнику на исповеди не рассказывал я всего, о чем расскажу тебе сейчас. Ближайшие друзья мои, Хрущов и Винблад, и те не знают всего. А рассказать обо всем этом надо, потому что должно человеку иметь друга, который знал бы о нем все. И уж коли, узнав все, ты по-прежнему будешь считать меня другом своим, значит, без обмана наша дружба. А коли, всю правду узнав, отвернешься от меня — значит, не за такого человека ты меня принимал, каков есть я на самом деле.

Беньовский вздохнул, серьезно посмотрел на притихшего Ваню.

— Прежде всего должен я тебе, Иван, сказать, что многое из того, о чем говорили в Большерецке люди, рассказывая обо мне, я напридумывал. Одно — для того, чтобы нам с Петром людей за собой повести, чтобы поверили они в меня и в нашу «Собранную компанию», другое — чтоб знали обо мне только то, что для успеха дела нашего знать им нужно.

Цесаревича Павла я, Ваня, и в глаза не видал. Да, думаю, если бы и познакомился, то едва ли стали бы мы друзьями. И хотя, как приходилось мне слышать, цесаревич несчастен, но сочувствия к нему у меня никогда не было, ибо он — царственный деспот, а я почти всю свою жизнь был изгнанником, претерпевая все, что со мною случилось из-за таких, как он и его матушка. Да и несчастен он, доколе не обретет трон. А как наденут на голову ему царский венец, тогда-то и посмотрим, хорош он или плох, И едва ли будет он намного лучше других — из истории видим мы множество тому примеров. Помолчи и пока ни о чем не спрашивай, я сам тебе все скажу.

Ты, конечно, спросишь: а зачем мне было лгать? Выдумывать историю с пакетом и перстнем?.. Делал я это вот почему. Году еще в шестьдесят восьмом слышал я презанятную историю о том, как в Черногории объявился человек, называвший себя Петром Федоровичем, то бишь российским императором Петром Третьим, покойным отцом цесаревича Павла, убитым, как говорят, гвардейскими офицерами по наущению жены его Екатерины. И что бы ты думал? Черногорцы встали за него как один человек, хотя сроду от Петра Федоровича и капли добра не видели. Надеялись, что император, избежавший смерти, в долгих скитаниях познавший голод и холод, станет, наконец, добрым к простому народу.

Вот я и подумал: а почему бы мне для того, чтобы наше общее дело имело благой конец, не использовать имя сына императора Петра Федоровича — цесаревича Павла? Его ведь тоже считают страдальцем, незаконно устраненным с отцовского трона злодейкой Екатериной. И, как видишь, расчет мой оправдался. А чтобы все придуманное мною казалось правдоподобным, показывал я легковерным жителям Большерецка и перстень, и синий бархатный конверт, о которых и ты довольно знаешь. Но все вещи эти никакого отношения к Павлу не имеют. Кольцо принадлежало моей матери, а конверт — отцу. В нем отец хранил свои бумаги, а после смерти отца я взял его себе и вот уже много лет храню как память о покойном родителе.

Однако еще по дороге в Большерецк и после, когда я уже оказался в остроге, я говорил, что этот бархатный конверт передал мне цесаревич Павел Петрович. Не знаю, многие ли верили всему этому, но людям, зная это, было легче пойти за мной, ибо, вступая в Компанию, они начинали бороться за правду, против несправедливости, не для себя лишь, но и для других. Они не только искали собственной выгоды, но и делали общее дело. Дело справедливое, затеянное для того, чтобы восторжествовала правда. И, должен сказать, много стран повидал я, Ваня, и много народов, но нигде не видал я, чтобы народ так сильно искал правду и так упорно к ней стремился, как на Руси. II я сказал себе: если русские люди поверят тому, что дело наше справедливо, они пойдут за мной до конца и ни в какой беде не бросят меня. И, как видишь, они пошли.

— Морис Августович, а разве вы не обещали Компании найти остров, на коем будет множество золота? — не удержавшись, спросил Беньовского Ваня.

Немного помолчав, Беньовский коротко ответил:

— Обещал.

— Ну и где этот остров? — снова спросил Ваня.

— А вот ты на нем уже месяц, а того не видишь! Обещанный мною остров — наш корабль. А сокровище, кое мы здесь нашли, дороже всякого золота. Сие сокровище — это наша свобода. Да разве найдутся такие блага на свете, на которые настоящий человек променяет свободу?! — Беньовский, разволновавшись, приподнялся на подушках. — Ты еще, быть может, и не понимаешь всего этого, но все равно Запомни: есть на свете людишки, которых можно недорого купить: за орден, за мундир начальника, за тридцать сребренников они и свою собственную свободу продадут, и всех прочих превратят в рабов. Да только разве это люди? Справедливо сказал великий римлянин Цицерон: «Рабство есть самое пагубное из зол, против которого нужно бороться всеми силами до самой смерти!»

Беньовский разволновался еще более. На бледных его щеках выступил румянец. Он приподнялся на подушках и, взяв Ваню за руку, сказал:

— Всю свою жизнь, Иване, искал я правду и сражался за вольность. От рождения имел я все: волю, богатство, титул. Но одного, самого для человека главного, я не имел: не знал правды и не видел истины. II чем более жил, все более убеждался: не будет мне покоя до тех пор, пока не найду я правды. И вот как получилось: богатство мое и титул, все то, что, казалось бы, должно было облегчить мою жизнь, затруднили ее и заслонили от меня истину. И только потеряв все, что получил я от рождения, изведав полной мерой бедность, тяжкий труд, скитания и горе, понял я самое важное: нельзя чувствовать себя свободным, когда другие в рабстве. И нельзя быть счастливым, когда рядом с тобою несчастье. Теперь я знаю истину и ни на что на свете ее не променяю.

Беньовский помолчал. Видно было, что он вспоминает о чем-то давно прошедшем. Бездумно смотрел он на огонек свечи — и не видел его. Не слышал он ни плеска волн, ни тихого поскрипывания снастей. Ваня смотрел на него и понимал, что учитель сейчас за много тысяч верст отсюда и за много лет. Между тем Беньовский как-то сразу вышел из оцепенения. Коротко и резко встряхнул головой, поудобнее устроившись на подушках, проговорил:

— Слушай, Иване, и запоминай историю жизни графа Беньовского. Бог знает, удастся ли когда рассказать все это кому-нибудь еще?

Три часа подряд, делая лишь небольшие перерывы, рассказывал Беньовский историю своей жизни.

Рассказывая, он заново передумал многое из того, над чем приходилось задумываться ему в своем нелегком и бурном пути. Он вспомнил свои юношеские мечтания о служении матери-церкви и горькое разочарование в своей миссии. Он вспомнил себя молодым лейтенантом, служившим в императорской австрийской армии, верившим флагу, которому он служил до тех пор, пока его идеал и его герой — храбрец Лаудон — не предстал перед ним неразборчивым кондотьером, которому было все равно, кому служить, лишь бы носить мундир и держать в руках шпагу. Он вспомнил растерзанную смутами Польшу, где виселиц было больше, чем фонарных столбов, свой мечущийся по стране отряд и мятущуюся свою совесть, когда, засыпая, он всякий раз мучительно думал: кому нужна здесь его служба и его доблесть?

И, вспомнив все это, Морис признался самому себе, что нынешнее его дело более справедливо, чем любое другое, которое ему приходилось предпринимать до сих пор, ибо сейчас он бьется за свою свободу и свободу своих товарищей, и, наверное, никакие преграды не остановят его, ибо тернии и крутизна — вот дорога богов!

Уже занялся неяркий рассвет и оставалось всего несколько минут до того, как из моря поднялся бы вверх сверкающий и жаркий шар солнца, когда Морис замолчал, затем потянулся, хрустнул пальцами, улыбнулся:

— Ну, Иване, Эол, посланец богов, затушил нашу свечу. Не будем спорить с богами. Будем спать.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ,

знакомящая читателя со вторым рассказом голландского капитана Франса Рейсдаля, а также повествующая о том, как за воду было заплачено кровью, и в заключение дающая возможность узнать сравнительную ценность монет разных стран

Через три недели после отхода от Усмай-Лигона матросы и пассажиры, находившиеся на палубе галиота, заметили на горизонте черную громаду какого-то острова. Долго шел «Святой Петр» вдоль берега острова, и хотя шел он довольно быстро, при хорошем попутном ветре, но конца берегу не было видно, и южная оконечность острова все еще пряталась где-то далеко за горизонтом. Новый остров был еще прекраснее первого. Путешественники не могли оторвать глаз от невиданного великолепия красок и пейзажей, без конца сменявших друг друга. Галиот так долго шел вдоль берега, что штурман Чурин усомнился: не вышел ли корабль к берегу Китая? Но Беньовский, поколдовав над картой и подсчитав что-то на листе бумаги, коротко бросил: «Формоза!»

Формоза оказалась далеко не таким гостеприимным островом, как благодатный Усмай-Лигон: как только первая группа путешественников ступила на берег, из близлежащего леса двинулись на них воинственно кричащие толпы туземцев. Туземцы двигались решительно и скоро, полумесяцем охватывая высадившийся отряд. Не доходя до русских саженей тридцати, туземцы остановились, выстроились в два ряда и мгновенно смолкли. Наступившую тишину прорезал высокий и резкий возглас командира. Туземцы натянули тетивы луков. Русские кинулись в байдару и быстро заработали веслами. Туземцы, увидев, что пришельцы отступают, с пронзительными воплями кинулись к воде, на бегу стреляя из луков. Стрелы падали рядом с байдарой, две стрелы воткнулись в борт, одна попала в ногу гребцу Андрею Козакову. Но лодок у туземцев поблизости не оказалось, и они, добежав до воды, прекратили преследование.

Подняв байдару на палубу, Беньовский приказал уходить дальше на юг. Но ни на следующий день, ни еще через несколько суток высадиться путешественникам не удалось: по всей полосе берега за «Святым Петром», медленно шедшим к югу, внимательно следили вооруженные туземцы. Видно было, что от селения к селению, обгоняя тихоходный галиот, передается весть о приходе чужеземцев и воинственные жители острова готовятся в любой момент отразить десант иноплеменников.

Днем и ночью внимательно следил за всем, что происходит на берегу, и экипаж «Святого Петра». С восхода солнца и до заката все пассажиры галиота находились на палубе. Трудно было оторвать взор от прекрасного острова. Нежно-зеленые, порой голубоватые бамбуковые леса сменялись пышными банановыми рощами; невиданной красоты огромные пальмы и папоротники сбегали прямо к воде. В подзорную трубу были видны фикусы и лавры, о которых на Камчатке и во всей Сибири и слыхом не слыхали и которые в Европе попадались разве только в королевских оранжереях. Диковинные животные населяли Формозу: несколько раз к воде выбегали антилопы, можно было рассмотреть прыгающих с дерева на дерево обезьян, а однажды на опушке леса путешественники увидели большого черного медведя.

Беньовский объяснил Ване, что «Формоза» по-латыни означает «Прекрасная» и что остров назвали так открывшие его португальцы. Но когда мальчик стал расспрашивать учителя о том, кто населяет остров и почему жители так враждебно встретили русских, Беньовский сказал, что многого он о Формозе не знает, но кое о чем слышал. И рассказал Ване следующее:

— Ты помнишь, что, придя в Кенигсберг, нанялся я на корабль «Амстердам» к старому капитану Франсу Рейсдалю, знавшему множество историй. Старый Франс как-то рассказал мне, что много лет тому назад он был капитаном голландского торгового судна и не один год проплавал в южных морях. Сам Рейсдаль на Формозе не бывал, но, обладая замечательной памятью, рассказывал мне о здешних местах много поучительного и интересного. И хотя с того времени прошло уже лет шесть, кое-какие из его рассказов я еще помню.

Он говорил мне, что, кажется, лет сто пятьдесят тому назад следом за португальцами на Формозе высадились голландцы. Они основали здесь несколько своих поселений и военный форт, но против них поднялись населявшие остров китайцы. Они прогнали голландцев с Формозы. Вождь китайцев, по имени, кажется, Кок-синг, стал императором Формозы. Не знаю, правда это или нет, но голландцы говорили, что прежде Кок-синг был обыкновенным пиратом. Впрочем, голландцы, как и другие европейцы, завоевывавшие колонии, всегда охотно выдавали любого мелкого князька за императора, если он помогал им грабить собственный народ, и наоборот — превращали даже настоящего императора в разбойника и пирата, если он выступал против них с оружием в руках. Однако Кок-сингу пришлось отбиваться не только от захватчиков-европейцев. Против него были направлены и войска китайского богдыхана.

Рейсдаль говорил, что жители Формозы, как он слышал, считали Кок-синга великим героем и благородным человеком, который чуть ли не двадцать лет сражался и с голландцами, и с солдатами, и с чиновниками богдыхана, пытавшимися захватить Формозу. Но в конце концов Формоза стала провинцией Китая, и внук Кок-синга, оказавшись у власти, помирился с европейцами и разрешил им иметь на Формозе свои магазины и конторы.

И вот здесь-то, рассказывал мне Франс Рейсдаль, Формозу окончательно покорили чиновники китайского богдыхана. Именно не войска, а чиновники. Угрозами и посулами они заставили внука Кок-синга признать над собою власть богдыхана и превратили остров в одну из китайских провинций. Чиновники богдыхана изгнали европейцев с острова, и до сих пор, вот уже скоро сто лет, ни один иностранный корабль не смеет входить в бухты Формозы.

Когда же Ваня спросил Беньовского о людях, населяющих Формозу ныне, Морис ответил:

— Ну, а кто живет на острове, кроме китайцев, я не знаю. Туземцы, которые напали на нас, на китайцев не похожи. Должно быть, это какие-то другие племена. Может быть, те, что жили здесь до появления китайцев.

Беньовский после того долгого ночного разговора как-то особенно тепло стал относиться к мальчику. А может быть, ночной разговор сам был следствием того, что еще до него что-то изменилось в отношениях учителя с Ваней. И если разобраться, то не только в отношениях с мальчиком, но и со многими другими членами экипажа «Святого Петра». Когда немного позднее Ваня стал перебирать в памяти эпизоды этого путешествия, то он решил, что все началось после высадки Измайлова и Паранчина на Симушир. Беньовский проявил жестокость и твердость. Эта жестокость не понравилась многим членам «Собранной компании», и между капитаном «Святого Петра» и его командой наметился разлад, который вначале был не более чем холодноватым отчуждением, но затем перерос в тщательно скрываемую враждебность.

Беньовский хотя и заметил это, но не подавал вида. Заметил он и другое — то, что примерно треть экипажа по-прежнему дружелюбно относится к нему, и некоторые из этих людей стараются по любому поводу подчеркнуть свое доброе к нему расположение. Морис мысленно выделил этих людей из обшей массы, составлявшей экипаж галиота, и в свою очередь стал оказывать знаки дружеского внимания своим доброжелателям. В числе этих неизменных друзей Мориса оказался и Ваня. Может быть, поэтому учитель с особой охотой проводил с ним время и отвечал на его многочисленные вопросы…

«Святой Петр» медленно шел на юг, мимо прекрасных берегов острова, но воинственные жители Формозы все бежали и бежали вдоль береговой кромки, без устали сопровождая корабль.

Наконец на четвертый день путешественники увидели южную оконечность Формозы, и тут Беньовский резко изменил курс корабля: галиот развернулся кормой к острову и на виду у туземцев ушел в открытое море, через несколько часов скрывшись за линией горизонта.

Не приближаясь к Формозе, галиот пошел на север, забирая все мористее, лишь только в подзорную трубу показывалась полоска берега. «Святой Петр», изрядно поблуждав по морю, подошел к Формозе через двое суток. На этот раз он остановился у ее западного берега, где местные жители еще не слышали о появлении в их водах чужого судна. Расчет Беньовского оказался правильным. Туземцы хотя и вышли навстречу кораблю целой флотилией, но встретили русских все же достаточно миролюбиво.

Двое островитян, высоких, широкоплечих и статных, поднялись на палубу. Они легко несли на плечах огромные бурдюки, наполненные свежей водой. Оба туземца были почти нагими. В ухе каждого из них, наподобие серьги, была продернута тонкая бамбуковая палочка с пучком красных волос на конце. На запястьях рук и на лодыжках ног они носили по нескольку медных, ярко начищенных браслетов, а вокруг талии и на шее у каждого из них сверкали разноцветные пояса и ожерелья из мелких стеклянных бус.

Держались они с дружелюбием и достоинством. Их лица напоминали лица жителей острова Усмай-Лигон, но в то же время и несколько отличались от них. Глаза и носы жителей Формозы были крупнее, скулы выступали не так резко, кожа была более смуглой.

Беньовский щедро одарил туземцев и отпустил их на берег. К вечеру островитяне привезли на галиот вкусную холодную воду, которую формозцы хранили в долбленых тыквах, множество фруктов, свинины, битой птицы и бойко обменивали это на иглы, лоскуты материи, куски сукна и шелка. Особенно удивились русские небольшим белым ракам круглой формы — каракатицам. Когда же начали их потрошить, то обнаружили внутри мешки, наполненные чистейшими чернилами.

На следующее утро с галиота спустили байдару, наполненную пустыми бочками, и пошли за водой. На этот раз за старшего на байдаре был Василий Панов, а кроме него, на берег отправилось с десяток матросов. Вскоре неподалеку от берега они нашли ручей, быстро залили бочки водой и накатали их на байдару. Перегрузив их затем в трюм «Святого Петра», Панов и его товарищи решили сделать еще один рейс к ручью и с новой партией пустых бочонков направились обратно к острову. Когда бочки были наполнены водой еще раз и люди Панова медленно покатили их к байдаре, из кустов вдруг выскочили вооруженные островитяне. Они бросились на безоружных русских и начали расстреливать их из луков и забрасывать дротиками. Только у одного Панова оказался пистолет, все остальные были без оружия. Панов выстрелил и, не успев зарядить пистолет еще раз, упал, сраженный многочисленными стрелами туземцев. Остальные его товарищи сломя голову кинулись к байдаре. Матрос Логинов и юнга Иван Попов подхватили Панова под руки и втащили его в байдару, но этот поступок стоил им жизни — туземцы всадили три отравленных стрелы в Логинова и четыре в Попова. Логинов и Попов умерли на руках у лекаря Мейдера через несколько минут после того, как они, перепуганные и окровавленные, оказались на палубе «Святого Петра». Кроме Панова, Логинова и Попова, пострадали трое промышленников из артели Чулошникова, но стрелы, угодившие в них, отравлены не были, и благодаря этому раненые остались живы.

Это неожиданное коварство и внезапная нелепая смерть трех товарищей потрясли экипаж корабля. Когда на глазах у всех, корчась от боли, крича и скрипя зубами, умер сначала матрос Логинов, а потом юнга Попов, белобрысый мальчишка пятнадцати лет, и оба они, скрюченные, почерневшие, с выступившей на губах пеной, наконец, затихли, горе, заставлявшее людей тихо толпиться возле раненых, сразу же сменилось бурей негодования. Ипполит Степанов, когда-то готовивший вместе с убитым Пановым дворцовый переворот, прошедший рядом с ним от Петербурга до Формозы, как только тело его мертвого друга подняли на палубу, обезумел от ярости. Сначала он кинулся к Панову, затем, выкрикивая проклятия и размахивая руками, в три прыжка оказался у носовой пушки. Следом за ним к орудиям бросились еще несколько человек.

Когда длинные, узкие лодки туземцев, продолжавших преследование, подошли на расстояние пушечного выстрела, у заряженных картечью орудий галиота уже стояли готовые к бою канониры и, кроме того, два десятка матросов, солдат и казаков легли по обеим бортам корабля с ружьями наизготовку. Когда до судна осталось саженей пятнадцать, грохнули пушечные выстрелы и следом за ними ружейный залп. Картечь не попала ни в одну из лодок, но ружейный огонь оказался губительным: трое нападающих замертво свалились в воду, многие были ранены.

Теперь уже туземцы спасались бегством. Схватив ружья, пистолеты и ножи, Степанов, а за ним Беньовский, Кузнецов, Винблад, Хрущов и другие бросились к байдаре и, быстро спустив ее на воду, дружно налегли на весла. Выскочив на берег, русские кинулись за убегавшими туземцами, на бегу стреляя в отставших. Только у опушки леса Степанов, бежавший впереди всех, остановился.

— Ну, будя с них, — проворчал он, задыхаясь, и повернул к байдаре.

Все молча пошли следом.

Панова, Попова и Логинова похоронили на следующий день у подножия высокой скалы, в полуверсте от берега. Над могилой, прямо на скале, была выбита надпись на французском языке: «Здесь похоронен Василий Панов, русский дворянин, рождения и достоинств выдающихся, верный друг Мауриция Беньовского, предательски убитый вместе со своими товарищами Иваном Логиновым и Иваном Поповым 29 августа 1771 г. обитателями этого острова».

Площадка под скалой, где проходили похороны, была хорошо видна с борта «Святого Петра». После того как гробы опустили в могилу, канониры дали двадцать один выстрел из пушек. Когда канонада отгремела, галиот круто развернулся и быстро пошел на юго-запад, к берегам Китая.

Беньовский долго смотрел на берег Формозы, остававшийся вдали. В глазах у него была великая скорбь. Ваня тихо стоял рядом, не смея пошевелиться.

— Хоть совсем не сходи на берег, — тихо проговорил Морис. — На Курилах оставили троих, ну тем-то поделом. Лукерью вот мне жаль, не идет она у меня из головы, а Измайлова с Паранчиным — ничуть. На Усмай-Лигоне восемь человек оставили. Тоже часто вспоминаю. Не знаю, как они там. И здесь вот. Этих никогда не забуду. Особо Василия. Любил я Панова за храбрость его, за верность. Ну, да что душу бередить. Вечная им память! — Беньовский повернулся и, низко опустив голову, пошел в каюту.

Ночью началась гроза. Она длилась так долго, что, казалось, наступил конец света и солнце померкло навсегда. Гроза продолжалась пять дней и ночей. Первый шторм показался морякам сущей ерундой по сравнению с этим. Если бы не было у них за кормой нескольких тысяч верст плавания и если бы не уверовали они так сильно в свою счастливую звезду и в удачливость своего капитана, кто знает, чем бы кончилась эта новая передряга. Тем более, что бесконечные тяготы необычного путешествия многим пассажирам «Святого Петра» стоили очень дорого.

К концу подходил третий месяц путешествия. За все это время галиот всего четыре раза приставал к берегу. Из-за жары взятая на борт пресная вода быстро портилась, становилась непригодной для питья. Фрукты и свежее мясо приходилось съедать в первые же день-два после погрузки, потому что потом они гнили и протухали и только голодные акулы, стаями ходившие за кораблем, способные были жрать продукты, выброшенные с галиота в море. Таким образом, главной пищей путешественников по-прежнему оставалась вяленая и сушеная рыба, солонина и сухари. Тропическая жара, беспрерывная качка, неожиданная гибель на Формозе трех товарищей, два жестоких шторма — все это сильно ослабило людей. Многие стали раздражительными, на корабле часто вспыхивали ссоры, порой из-за таких пустяков, на которые раньше никто не обратил бы внимания. Наконец, последний пятидневный изнурительный шторм свалил с ног три четверти экипажа. Семидесятисемилетний лекарь Мейдер, чудом державшийся на ногах, еле поспевал за день обойти всех нуждавшихся в его помощи.

Когда буря наконец кончилась, земли все еще не было видно. Напрасно Ваня до боли в глазах смотрел в подзорную трубу: кругом было море — бескрайнее и пустынное. И вдруг над кораблем пролетели чайки. Узнав об этом, все, кто еще стоял на ногах, вылезли на палубу: если чайки появились в небе, значит, земля близко.

В этот же день марсовый матрос, сидевший в бочке, прикрепленной к макушке мачты, увидел на горизонте китайскую джонку под желтым треугольным парусом из рисовой соломы. Рыбак-китаец, поднявшийся на палубу «Святого Петра», взял у Беньовского два серебряных рубля, пообещав привезти на корабль лоцмана, но затем ушел в море и так и не вернулся.

Еще через два дня другой встретившийся на пути рыбак-китаец взял у Беньовского десять рублей и, как и первый, обещал привезти на галиот лоцмана из близлежащей гавани, по тоже не вернулся. На счастье, после исчезновения второго китайца неподалеку от «Святого Петра» прошел купеческий бриг под голландским флагом. «Святой Петр» встал ему в кильватер и через несколько часов вошел в оживленную гавань, полную иностранных кораблей и разноязыкого шума. Ошвартовавшись рядом со своим неожиданным проводником, Беньовский поднял рупор и громко спросил капитана-голландца:

— Как называется этот порт?

Капитан, не поднимая рупора, зычно крикнул:

— Тасон!

Под именем порта Тасон европейцам была известна удобная китайская гавань, которую местные жители называли Чжан-Чжоу, расположенная на территории китайской провинции Фуцзянь.

Тасон был первым большим портом, в котором оказались русские путешественники после ухода из Чекавинской бухты. Бросив якорь в китайской гавани, путешественники поняли, что самое трудное осталось позади. Впереди их ждали проторенные морские дороги, оживленные торговые пути европейских мореплавателей и негоциантов.

Утром следующего дня, 2 сентября 1771 года, Винблад и Мейдер, вычистив со всем возможным тщанием свои парадные мундиры и ботфорты, съехали на берег, чтобы отвезти местному мандарину пышные связки «мягкой рухляди» — соболей, песцов, лисиц и белок. Обратно Винблад и Мейдер вернулись не скоро. Когда они, наконец, появились на набережной Тасона, на корабле раздался дружный хохот. Русские никогда еще не видели ничего подобного. Мейдера и Винблада несли на носилках с шелковым тентом, предохраняющим от лучей солнца, а следом за носилками брели теленок и козел, подгоняемые полуголым китайцем, на котором не было ничего, кроме коротких штанов и круглой соломенной шляпы с большими полями.

Так мандарин Тасона отблагодарил русских за подарки, которые стоили доброго стада хороших коров.

В Тасоне люди Беньовского выгодно продали не только почти все меха, захваченные из Большерецка, но и многое из того, что было взято из арсеналов острога. В этом китайском порту в большой цене оказались незнакомые дотоле китайцам ружья и пистолеты тульской работы, пушечные чугунные ядра уральского литья, шпаги и сабли, сделанные из добротной русской стали. Выгодно продали здесь и прихваченные с собою из магазеев медные котлы, разную медную же посуду, серу и селитру, лишние корабельные канаты и паруса и множество инструментов: топоров, пил, молотов и гвоздей, «коих по ведомости взято было до шести тысяч фунтов». В свою очередь, русские закупали у китайских и европейских негоциантов лекарства и продукты, а также ткани и готовую одежду, ибо собственная их одежда за время путешествия поизносилась да и для местного климата была совсем уж неподходящей. Несмотря на большие расходы, путешественники внакладе не остались. В железный корабельный сундук, стоящий в каюте Хрущова и Беньовского, потихоньку стекалось серебро и золото разноязыких тасонских купчишек, торговавших в оживленной и богатой гавани.

Вечерами, когда торг заканчивался, Беньовский, открыв сундук, показывал Ване диковинные золотые монеты, иногда рассказывал и о стране, в которой монета была чеканена, о городах и странах, через которые она прошла…

— Вот, Ваня, самое главное зло мира, — говорил учитель, показывая мальчику деньги. — В нем, по неразумению человеческому, собраны воедино блага и горести рода людского. — И показывал Ване один желтенький кружочек за другим: — Смотри, Иване, вот это монеты португальские. Их Здесь более всего, потому что португальцы давно уже появились в этом районе и ведут здесь более прибыльную торговлю, чем другие европейцы. Вот эта самая большая — добраон, в два раза менее ее — добрас. Затем следует португальская же — моэда, после нее четверть добраона — иоаннеза и уж совсем небольшая золотая монетка — пистоль. Немало здесь и испанских монет. Вот эта — чуть больше пистоля — испанский эскудор, а вот эта, почти равный добрасу, — испанский дублон. Самая большая золотая монета из всех, которые я когда-либо видел, — сказал Беньовский, — вот эта — японская кетти. — И учитель показал Ване тяжелый золотой слиток, не умещающийся на ладони. — Она равна ста пятидесяти русским червонцам! И здесь-то в богатом торговом порту едва ли есть у кого еще две-три таких монеты. — Морис спрятал квадратную тяжелую кетти в сундук и продолжал: — Вот эта желтая толстуха называется доппия. Ее чеканили в итальянском государстве Савойе, а ее тезка из Генуи, носящая то же имя, в десять раз худее своей савойской сестры и, следовательно, в десять раз дешевле. А вот еще генуэзские монеты: старшая генуэзка — дженовина и младшие — карлин и цехин. Рядом с ними тоже итальянки: тосканская руспона, сицилийская онца и венецианские цехины и дукаты. Как видишь, итальянцев и итальянок здесь тоже немало, хотя торговые корабли их королевств и республик все реже и реже появляются в Тасоне. Это остатки былой славы великих торговых республик Генуи, Венеции, Флоренции, когда их золото было сильнее мечей крестоносцев и сарацинских сабель.

А вот русские червонцы и империалы. Вот этот, с портретом Петра Первого, чуть побольше, следовательно, и цена ему подороже, а вот этот, с портретом дочери Петра — Елизаветы, поменьше, соответственно и цена ему пониже. Империалов у нас только два — русская монета здесь редкий гость, зато японских итцибу, кабанг и тигоджинов, персидских бовелло и рупий, турецких зинджерлей и фондуков, аравийских томондов, индийских пагод, пару и могуров, египетских султанинов и бедедликов весьма много. Теперь погляди на этот отряд, в нем собраны монеты европейские, из стран, кои к России поближе. — И Беньовский показывал Ване саксонский августодор, австрийские дукаты и соверендоры, английские фунты и гинеи, голландские рюйсдеры. — Все это стеклось в наш сундук, — говорил учитель, — пройдя через сотни, а может быть, и тысячи рук. Прежде чем оказаться здесь, эти деньги были причиной и соучастниками сотен преступлений. Люди платили этими деньгами за все: за вино и за слова утешения, за хлеб и за грехи, за лекарство и за музыку. Здесь есть монеты, которыми легковерные покупали себе у монахов места в царствии небесном, есть монеты, которыми подкупалась тюремная стража, есть монеты, которыми расплачивались с наемными убийцами и неправедными судьями. Все пороки человеческие и все страсти мира стеклись сюда, на дно Этого сундука. Помнишь, Ваня, еще в Большерецке во время одного из наших уроков я рассказывал тебе о дочери Зевса — Пандоре. Боги послали ее на землю, вложив в ее руки сосуд, наполненный бедствиями. Сосуд Пандоры ничто по сравнению с этим сундуком. Трижды несчастен тот, кто поклоняется этому злу и видит в служении золотому божку смысл и цель своей жизни!

Я помню, как однажды, еще в бытность мою семинаристом, мне пришлось прочитать одно из посланий Иоанна Златоуста. Оно сразу же запало мне в душу, и слова его я помню до сих пор: «Идолам приносят в жертву волов и овец, а сребролюбие говорит: принеси мне в жертву твою душу. И сребролюбцы исполняют и это!» Я с упоением читал тогда труды апостолов и богословов и находил в них много поучительного, справедливого и прекрасного. Со страниц церковных книг раздавались проклятия жестокости и алчности, праздности и лицемерию, лживости и хитрости. Не было такого порока, который не облачали бы отцы церкви. Не было такой добродетели, которую они не восхваляли бы. Они восхваляли бедность, почитая ее основой всех добродетелей. Они обличали богатство, считая его первопричиной почти всех грехов.

Но когда я закрыл книгу и оглянулся вокруг себя, то увидел, что заповеди отцов церкви давно преданы и проданы. Их используют для обмана легковерных юношей и пребывающих в наивности старцев. И более всего клянутся этими заповедями те, кто давно не знает никакого другого бога, кроме золота, будь то христианин, иудей или магометанин. Эти люди более всех кричат о добродетелях и более всех грабят народ. И тогда я оттолкнул от себя писания апостолов и стал читать другие книги — писания бунтарей и еретиков: сначала Лютера и Кальвина, а потом Паскаля, Бруно, Кампанеллы, Мора. И я нашел в их посланиях другие слова, которые тоже помню и которым верю больше, чем священному писанию, ибо на каждом шагу нахожу им подтверждение.

Вот что сказал, например, Томас Мор, канцлер английского короля, честнейший и ученейший человек христианского мира, отправленный на плаху своим монархом: «Я вижу всюду заговор богачей, ищущих своей собственной выгоды под именем и предлогом общего блага!» И я, Ваня, тоже повсюду видел этот заговор и старался бороться против него, но ведь хозяева золота в то же время хозяева мира. Даже короли служат этим канальям, ибо больше других смертных зависят от денег.

Посмотри еще раз на эту кучу золота, Ваня. Когда я смотрю на нее, мне кажется, что в наш сундук сошлись желтые нити паутины. Они крепче кандалов, но многим кажутся тоньше солнечного луча. Они стянулись сюда из всех стран света. И во сколько еще других сундуков протянулись такие же! Они опутали всю землю, и земля погибнет, если Ее разорвет эту паутину. Мы счастливцы, Иван, что понимаем это. Счастливцы, что не служим этому дьяволу. Мы ищем свободы и справедливости. И мы найдем ее! Найдем там, куда еще не протянулись лапы алчности, и где люди еще не знают власти золота. И знаешь, Ваня, даже если я не дойду до такого острова, счастье мое в том, что всю свою жизнь я буду идти к нему и искать его. Не легким будет этот путь, но мы пройдем его, ибо «тернии и крутизна — дорога богов»! Верится мне, что есть еще на земле такие острова и хотя бы один все-таки достанется на нашу долю!

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ,

в которой учитель надевает пудреный парик и вместе с учеником садится в паланкин, а затем совершает коммерческую операцию, в результате которой капитан корабля превращается в пассажира

Десятидневная стоянка в Тасоне не помогла тем, кто слег во время перехода от Формозы к Китаю. Мейдер сказал Беньовскому, что люди больны какой-то неведомой ему болезнью. «Дела их плохи, — добавил старый лекарь, — едва ли они выживут!» Еще в первый день стоянки галиота в китайском порту, когда Мейдер и Винблад ездили к мандарину Тасона, адмиралтейский лекарь нашел двух местных китайских врачей и пригласил обоих целителей на корабль. Китайцы долго и внимательно осматривали больных. Долго о чем-то говорили между собой и наконец, оставив лекарства и с трудом объяснившись с Мейдером по-голландски, отбыли восвояси. Однако и китайские лекарства больным не помогли.

Беньовский не знал, что делать с больными. Может быть, лучше всего было бы оставить их в местной больнице, но тогда путешествие должно было прерваться на неопределенное, возможно, очень долгое время. Собрав всех беглецов на палубе галиота, Хрущов и Беньовский спросили их совета и, обсудив создавшееся на корабле положение, решили, не мешкая, идти в Макао, где, по слухам, был хороший госпиталь и лучшие в этом районе врачи. Наскоро свернув торговлю, Беньовский отдал приказ поднимать паруса и, минуя большой китайский порт Кантон, пошел в Макао.

Рано утром 12 сентября при тихой погоде и ясном, еще не жарком солнце вахтенные увидели справа по носу ослепительно белый город, медленно на глазах у всех выплывающий из лазурного моря. Нижний край города лежал у самой воды, а верхние его домики взобрались на самую вершину невысоких пологих гор, опоясывающих бухту. Эти-то домики и выплыли первыми из синевы океана. Городок был невелик. На фоне неба четко виднелись колокольня белой каменной церкви, такой же белый каменный дом в три этажа на вершина самого высокого холма, полтора-два десятка больших парусников и бесчисленное множество лодок. Все уже знали, что это Макао — город, принадлежащий португальскому королю, но построенный, как объяснил Беньовский, на земле китайцев. Правда, хорошо было видно, что земли он занимал немного: версты на две протянулся городок с посадами и слободами с востока на запад да примерно настолько же с севера на юг. Размешался Макао на небольшом полуострове. Узкий перешеек, перегороженный каменной стеной, отделял город от китайской территории. На флангах города, развернутые в сторону моря, стояли каменные форты с тяжелыми чугунными пушками на плоских, окруженных зубцами крышах.

Еще в Тасоне русские узнали, что в Макао бойко торгуют чаем, шелком и индиго, что часто бывают здесь корабли из разных стран мира. И действительно, когда «Святой Петр» отдал якоря, на рейде Макао, в одной с ними гавани, стояли стройные французские фрегаты, тяжелые испанские галеоны, высокобортные турецкие галеры, военные и купеческие корабли Португалии и Испании и немногочисленные, правда, фелюги из двух-трех республик и королевств Италии. Здесь развевались флаги Англии, потеснившей в последнее десятилетие Испанию и Нидерланды на всех морях и океанах Старого и Нового Света, стояли суда могущественной Ост-Индской компании, армада которой — соберись она вместе — не уступила бы флоту любого первостатейного европейского королевства. Гавань Макао по обилию флагов и великому многолюдству напоминала в ту пору порты Лондона и Гамбурга.

И хотя за тысячи и тысячи верст лежал этот городок от Европы, увидев его, каждый из беглецов — даже самый темный и неграмотный — почувствовал, что наконец-то вышел их корабль на большой торговый морской тракт, что теперь-то они непременно доберутся до цели.

Как только завиднелся вдали город и над зеленью холмов и белизной построек полыхнул на солнце позолоченный крест местной церкви, все враз вдруг начали креститься. Даже больные, много дней не отрывавшие головы от подушки, и те попытались встать и взглянуть на приближавшийся город. Ваня и в церкви никогда почти не видал таких просветленных радостных лиц, какие увидел теперь. Он подумал, что все его товарищи счастливы оттого, что увидели наконец церковный крест, рады, что после долгих скитаний и мук все же снова встретились с русским, христианским богом, который вот уже пятый месяц плохо ли, хорошо ли, но все-таки хранит их в пути.

Ваня поискал глазами Беньовского и увидел его на носу судна с лотом в руках. Беньовский был серьезен и сосредоточен. Он то смотрел на лот, то на рулевого, то на матросов, убиравших паруса.

Галиот входил в бухту, и капитану было чертовски некогда. Тогда Ваня подбежал к праздно стоящему у борта Хрущову, тронул его за рукав:

— Ты говорил мне вместе с Морисом Августовичем, что бога нет, а вот погляди, разве не богу радуются все они, завидев крест? — И Ваня широким радостным жестом обвел корабль.

Хрущов как-то хмуро, не поворачивая головы, обронил:

— Нет, Иван, не богу. Родину они вспомнили — ей и радуются.

12 сентября 1771 года на берег Макао с борта «Святого Петра» сошло около сорока человек, измученных жарой, жаждой, болезнями и качкой. Ваня сбежал на пристань первым и смотрел, как медленно спускаются по деревянному трапу его товарищи по путешествию — такие разные и чем-то похожие друг на друга, не родные ему и всё же почти все такие близкие… Одежда на всех праздничная, новая, яркая. Ее шили из купленных в Тасоне тканей, шили, не разгибая спины, во время непродолжительного перехода из Тасона в Макао. Шили ночью и днем и все-таки успели…

Вот идет, еле передвигая ноги, ссутулившийся, длиннорукий Иоасаф Батурин. Идет, опираясь на самодельную бамбуковую трость, покрытую замысловатым узором. На нем серая солдатская куртка с начищенными медными пуговицами, форменная треуголка и невесть откуда взявшийся офицерский шарф. Он ступает величественно, высоко подняв подбородок, как будто бы на берег сходит не беглый старик каторжник, а губернатор Макао, возвратившийся наконец в свой город после долгого отсутствия. Следом за ним идет бородатый хитроглазый Хрущов. Он поддерживает под локоть больного старого солдата из Большерецкой инвалидной команды Дементия Коростелева — тихого, ничем не приметного, подслеповатого старика, на этот раз волнующегося, пожалуй, больше всех. Далее Ваня заметил Ивана Рюмина. Канцелярист сходил на берег широко улыбаясь, волосы его, расчесанные на прямой пробор, блестели от масла, которым он сегодня обильно их смазал. И весь Рюмин лоснился, как будто и его всего с головы до ног тоже смазали маслом. Он был рад солнцу, рад белому городу, ожидающей его твердой земле.

Чуть позади Рюмина шла повязанная по брови пестрым платочком его жена Любовь Саввишна, женщина веселая и бойкая, намного легче других, перетерпевшая все тяготы путешествия.

Мимо Вани шли русские, шведы, поляки, камчадалы и алеуты. Они шли пестрой гурьбой, шли уверенно, лишь иногда оглядываясь назад, туда, где стоял в расшитом серебром небесно-голубом мундире, в напудренном парике и при шпаге их капитан.

Капитан смеялся. Он поднял руку вверх, согнул ее в локте и так стоял, глядя подобревшими глазами на свое лихое воинство, высаживающееся черт те где, с таким видом, будто все оно, это его воинство, здесь и родилось.

В полдень Беньовский и Алексей Чулошников — признанный среди всех большерецких беглецов негоциант и финансист — вместе с Ваней съехали на берег. Они дали мальчику большую, но довольно легкую коробку и после этого втроем уселись в паланкин, чуть больше того, какой Ваня уже видел в Тасоне. Восемь китайцев, приподняв паланкин, быстро и плавно понесли его к дому губернатора Макао, чуть покачивая носилки на поворотах и почти не замедляя бега на крутых улочках города. В паланкине Беньовский сказал Ване, что он должен внести в дом губернатора коробку с собольими мехами, потому что ему самому нести ничего не полагается. Ваня вопросительно взглянул на Беньовского. «Политес», — загадочно ответил тот и, улыбнувшись, поднял палец.

Пока китайцы-носильщики бежали с паланкином по улицам Макао, Беньовский и Чулошников обсуждали какие-то финансовые дела, сути которых Ваня так и не понял. Речь шла о каком-то корабле и о стоимости этого корабля.

— Корабль почти что новый, Морис Августович, — проникновенно говорил Чулошников, прикладывая руку к сердцу, будто именно он продавал, а Беньовский покупал у него корабль. — Строили его в шестьдесят восьмом году, и обошелся он казне в шесть тысяч шестьсот рублей. Мог, конечно, стать и дешевле, но вы же знаете наши порядки.

— И корабль сей и порядки знаю не хуже тебя, — засмеялся Морис, но в это время паланкин остановился.

Беньовский, Чулошников и Ваня оказались перед белым трехэтажным домом, резиденцией губернатора, который они заметили, как только их галиот подошел к Макао. Судя по всему, губернатор Макао ожидал их, потому что, как только Беньовский, Чулошников и Ваня вышли из паланкина, на крыльце дома появился слуга-китаец и, низко поклонившись, пригласил их следовать за ник. Ваня мельком взглянул на двух солдат, сидевших под навесом на веранде губернаторского дома. Солдаты равнодушно посмотрели на прибывших. Так же равнодушно они посмотрели бы на все на свете: им было жарко, ружья они прислонили к стене, мундиры расстегнули и, лениво вытянув ноги, сидели на легких парусиновых стульях. Солдаты не повернули головы и не промолвили ни одного слова, пока слуга-китаец и необычные посетители не скрылись за дверью.

Губернатор Макао Франсиско Сальданьи принял их чрезвычайно радушно. Маленький, толстый человечек, широко и лучезарно улыбаясь, обнял Беньовского, учтиво поклонился Чулошникову, дружески хлопнул по плечу Ваню и сразу же потащил их всех в сад, где уже был накрыт стол на двенадцать персон: по-видимому, Сальданьи не знал, сколько человек навестит его дом и на всякий случай решил сервировать стол с некоторым запасом.

Однако сели за стол всего шесть человек: пришедшие к нему в дом русские путешественники и губернатор с женой и хорошенькой племянницей, которая весь обед без умолку болтала с Беньовским по-французски. Губернатор Сальданьи, судя по всему, французский язык знал плохо и время от времени, чаще всего невпопад, вставлял в разговор латинские фразы. Ваня, немного подучившийся французскому языку и в Большерецке и за время путешествия, к своему немалому удивлению, понимал кое-что из того, о чем говорила Изабелла — так звали племянницу губернатора, — но сам заговаривать стеснялся.

Изабелле было лет пятнадцать-шестнадцать, время от времени она с любопытством бросала взгляды на Ваню: ей еще никогда не доводилось видеть у кого бы то ни было таких белых волос и такого курносого носа. Да и одет был Ваня для этих мест необычно: на нем были синие плисовые шаровары, красная шелковая рубаха и мягкие красные сапожки: все новое, в первый раз надетое, сшитое накануне прихода в Макао. Чулошников хитровато посматривал на губернатора и его домочадцев, и, хотя и помалкивал, можно было поклясться, что он понимает все, о чем говорится за столом.

После обеда губернатор, Беньовский и Чулошников ушли в дом, а Ваня и Изабелла остались в саду. Тетка Изабеллы расположилась неподалеку от них в удобном кресле под легким тентом и вскоре заснула. Ваня, хотя и обрадовался тому, что понимал отдельные фразы, сказанные Изабеллой во время обеда, вскоре понял, что радость его была преждевременной. Как только Ваня начал подбирать обычные при первом знакомстве слова, он понял, что дела его из рук вон плохи. Спасало его то, что Изабеллу очень заинтересовал маршрут их путешествия. Как выяснилось, она многое знала о Японии, слышала кое-что о Формозе, но о России и Камчатке не слыхала никогда. В доме Сальданьи часто бывали капитаны с испанских, английских, португальских и французских кораблей, несколько раз ее дядя принимал в этом же саду арабских и турецких купцов и капитанов, но русского она видела впервые в жизни, не скрывала своего откровенного к нему интереса. Для того чтобы поддержать разговор, трудно дававшийся Ване, Изабелла принесла из дому книги, которые она любила читать более других. Особенно понравилась Ване роскошная книга, написанная по-французски, где почти на каждой странице были нарисованы сражающиеся солдаты, тонущие корабли и женщины, с заломленными в мольбе руками.

— Что это за книга? — спросил Ваня Изабеллу.

— О, это моя любимая «Лузиада». Ее написал житель нашего города Луис ди Камоэнс. — И, заметив, что ни название книги, ни имя автора ничего не говорят мальчику, Изабелла замолчала.

— Вы попросите мсье капитана рассказать о Камоэнсе, — через некоторое время проговорила она, — капитан человек образованный и, конечно же, знает о знаменитом доне Луисе.

На этом разговор Вани с Изабеллой закончился, так как в саду появились Беньовский, Чулошников и губернатор. Вместе с ними вышел и еще один человек, похожий на священника: в черной одежде с белоснежным отложным воротничком и манжетами, сухой и строгий. Изабелла сказала Ване, что это местный нотариус, который при разговоре его друзей с губернатором одновременно выполнял и обязанности переводчика. Судя по виду нотариуса-переводчика, он неплохо справился со своим делом. Довольный вид был и у губернатора, и у Чулошникова с Беньовским. Когда гости попрощались с губернатором и его племянницей, учитель протянул Ване коробку, в которой они утром привезли меха. Коробка заметно потяжелела.

— Здесь золото, Иван. Мы продали наш корабль губернатору, — коротко ответил Беньовский и до самой пристани больше не проронил ни слова.

За одиннадцать с половиной тысяч турских ливров Беньовский нанял для своих спутников два корабля французской Ост-Индской компании, и ее представитель в Кантоне, кавалер де Робиен, с большим удовольствием предоставил прославленному капитану барону де Бенёв фрегаты «Дофине» и «Ля Верди», которые направлялись во французский порт Лориан с грузом пряностей и колониальных товаров.

ГЛАВА ПЯТАЯ,

вначале повествующая о воспоминаниях недавнего прошлого, затем о лиссабонском землетрясении 1755 года и, наконец, уносящая читателя в шестнадцатое столетие — ко двору короля Иоанна, в гарнизон крепости Сеуты, во владения португальской короны к югу от Индии, после чего возвращающая его обратно в восемнадцатый век

11 января 1772 года тридцать человек взошли на палубы зафрахтованных кораблей. За спиной у них осталась дорога в пять тысяч миль. До Европы оставалось пройти расстояние в четыре раза больше.

Ваня и Беньовский поселились в одной каюте на фрегате «Дофин». Фрегатом командовал капитан Сент-Илер, молодой, властный, надменный француз-аристократ. Впервые за все время Ваня видел человека, который даже не попытался сойтись с учителем и тем более не искал с ним дружбы, К тому же события, происшедшие в Макао, и то, что капитан превратился теперь в простого пассажира, еще более отдалили от Беньовского ту часть Компании, которая в Макао поддержала Хрущова, Кузнецова, Винблада и Степанова, рассорившихся с Беньовским за то, что он самовольно продал корабль. Может быть, это, а может быть, и то, что Беньовский, так же как и все, долго болел лихорадкой, изнервничался, обессилел и устал, но только теперь он подолгу лежал в каюте и о чем-то сосредоточенно и молча думал. Хрущов, Кузнецов, Степанов и Винблад не появлялись более в каюте Беньовского. Зато теперь чаще других стали бывать здесь два Алексея — Андреянов и Чулошников. Первый из них не переставал вслух восхищаться умом и ловкостью Беньовского, второй часами просиживал над шахматной доской. Но хотя Чулошников больше молчал и ни разу не выразил Беньовскому своего восхищения, Ваня видел, что молчаливый охотский купчина больше по душе Морису Августовичу, чем болтливый ссыльный казак. В редких разговорах Чулошников показал себя человеком, неплохо знающим коммерцию, и это еще более сблизило его с Беньовским, который особенно ценил людей, обладающих полезными для дела качествами.

Но чаще все-таки Ваня и Морис оставались в каюте одни. И в такие часы Ваня, чтобы не мешать учителю, либо читал что-нибудь, либо, так же как и он, лежал в парусиновой койке и вспоминал события последнеего года. Чаще всего почему-то вспоминался Ване не четырехмесячный переход, не битва с туземцами на Формозе, а его жизнь в Макао, и особенно ясно — прощание с Изабеллой, подарившей ему на память свою любимую «Лузиаду», книгу, написанную доном Камоэнсом, о котором при первой встрече с Изабеллой он не знал совершенно ничего. Да и дальнейшее его пребывание в Макао мало что прибавило в его познаниях. Как-то случайно он узнал, что один из знакомых ему рыбаков живет неподалеку от какого-то грота Камоэнса, но Ваня и тогда не связал название грота с именем писателя. Ваня часто вспоминал, как за два дня до отхода фрегатов в море он и учитель поехали к дону Сальданьи с прощальным визитом.

За время, проведенное в Макао, Ваня научился сносно говорить по-французски и немного понимать по-португальски. Поэтому прощальный обед в доме у губернатора показался ему несравненно более оживленным, чем первый. На этот раз Изабелла больше говорила с ним, чем с Беньовским, и, по-видимому вспомнив их первую встречу, спросила Ваню, знает ли он теперь, кто такой Камоэнс.

Беньовский, услышав ее вопрос, сказал:

— А отчего бы вам, сударыня, не познакомить нас, гиперборейских варваров, с благородным доном Луисом, о котором и я, признаться, знаю тоже не очень-то много?

И тетка и дядя Изабеллы остались весьма довольны тем, что племянница сможет предстать перед двумя иностранцами девушкой начитанной и неглупой, и поэтому оба горячо и весело поддержали Мориса. Однако Изабелла умело отшутилась и во время прощального обеда ничего им не рассказала, предложив гостям губернатора отправиться к гроту Камоэнса после трапезы.

Через час после того как губернатор и его жена встали из-за стола, Ваня, Беньовский и Изабелла подошли к небольшой живописной пещере, находящейся неподалеку от окраины Макао на самом берегу моря, которую все в городе называли гротом Камоэнса. Усевшись на каменных скамьях, поставленных в глубине грота, Морис и Ваня повернулись к Изабелле, и та, несколько смущенная тем, что оказалась в центре внимания, рассказала им историю о доне Луисе Камоэнсе, рыцаре, мореплавателе и поэте.

— Я приехала сюда, синьоры, — начала Изабелла, — шесть лет назад. До этого я жила у другой моей тетушки в родной мне Португалии, в городе Коимбре. С самого раннего детства я слышала имя дона Камоэнса, потому что он родился и многие годы жизни провел в Коимбре. Дона Камоэнса в Португалии знают все: придворные и нищие, знатные дамы и рыночные торговки. В Коимбре же каждый знал о доне Камоэнсе все потому, что Коимбра — город Камоэнса, а Камоэнс — любимый сын Коимбры. Потому что Луис Камоэнс, как и его великий прадед Васко да Гама, — гордость нашей маленькой страны, Луис — наш самый знаменитый поэт и, конечно, один из величайших поэтов мира, его прадед — наш самый знаменитый мореплаватель и, конечно, один из величайших мореплавателей мира.

В Коимбре многие знают стихи Камоэнса наизусть. Наверное, не только потому, что дон Луис родом из этого города, скорее из-за того, что каждый ищущий находит в его стихах собственные чувства и мысли, а приглядевшись к его жизни, видит в ней и нечто напоминающее его собственную судьбу. Я, как и многие мои земляки, тоже часто думала о нем, и его жизнь казалась мне такой богатой и необычайной, что ее с лихвой хватило бы, чтобы наполнить любовью, страданиями и подвигами жизнь десяти человек. И я — тогда еще маленькая девочка — вдруг поняла, что многое, написанное доном Камоэнсом, написано для меня…

Я родилась в Лиссабоне в 1755 году, мои родители жили в квартале, который относился к старому и почтенному приходу святой Анны. Меня крестили в церкви святой Анны, в той самой церкви, в которой Камоэнс был похоронен…

Все это рассказывала мне тетушка, когда я подросла. Родителей моих я не помню: они погибли в том же 1755 году, через несколько недель после того, как меня крестили, во время знаменитого своими ужасами лиссабонского землетрясения. Говорили, что во время этого землетрясения за пять минут погибло шестьдесят тысяч человек. Среди них были мои отец и мать. Мне не было еще и двух месяцев, когда тетушка забрала меня к себе в Коимбру. Здесь я и услышала впервые о доне Камоэнсе, услышала, как только научилась читать. Читая его стихи, я узнала, что он, так же как и я, с ранних лет был сиротой. Его мать умерла очень рано, и дон Камоэнс жил в доме мачехи, дружа со своим дядей, младшим братом его покойной матери, но еще более дружа с книгами. Эта любовь к книгам привела Камоэнса в университет Коимбры — лучший университет Португалии. Студенты университета, передавая из поколения в поколение легенды о Камоэнсе, до сих пор рассказывают новичкам забавные истории о его остроумных проделках, смелых любовных похождениях и веселых пирушках.

Однако дядя дона Луиса — секретарь местного епископа — был очень не доволен поведением своего племянника и однажды, когда Камоэнс в очередной раз что-то натворил, Забрал племянника из университета и отправил в Лиссабон, поручив его заботам своего друга графа Норонха, где стараниями дяди ему было предоставлено место домашнего учителя. Говорят, что, когда дон Луис начал служить в семье графа, ему не было и двадцати лет, но уже и тогда далеко не всякий ученый монах мог сравниться с ним в знании языков, истории и поэзии.

Я забыла сказать, синьоры, что отец дона Луиса, дон Симао Камоэнс, был капитаном корабля. Он никогда не бывал дома. Лишь изредка маленький Луис получал от отца письма и еще реже — деньги. Когда дон Луис учился в университете, он получил последнее письмо от отца, а затем, когда его университетская эпопея, уже закончилась, в дом графа Норонха пришло другое письмо, в котором сообщалось, что капитан Симао Камоэнс погиб, потерпев кораблекрушение близ Гоа.

Рассказывают, что вскоре после приезда в Лиссабон дон Камоэнс увидел в церкви святого Аполлония прекрасную девушку Катарину да Атаида — фрейлину королевы. Девушка была знатна, богата и необыкновенно хороша собою. Дон Луис влюбился в нее с первого взгляда. Влюбился страстно, самозабвенно, как может влюбиться только португалец, поэт и гидальго. Эту любовь он пронес через всю жизнь, ни разу не изменив ей. Но что он мог сделать, бедный домашний учитель, почти слуга? Как мог он привлечь внимание столь прекрасной и богатой синьоры? Дон Луис думал об этом неотступно и решился, наконец испытать единственный возможный для него путь: проникнуть в королевский дворец, чтобы хоть иногда видеть донью Катарину. Граф Норонха, в доме которого жил дон Луис, принял близко к сердцу просьбу Камоэнса и помог бедному влюбленному войти в среду людей, имевших доступ ко двору короля. Но здесь перед доном Луисом встала еще одна проблема, пожалуй, не менее трудная, чем первая. Чем мог обратить он на себя внимание красавицы фрейлины? Подумав, дон Камоэнс решил привлечь к себе донью Катарину тем, что выгодно отличало его от других придворных. Он решил привлечь ее своим талантом. Талантом поэта, актера, сочинителя пьес для королевского театра. И он, став актером придворного театра, покорил сердце доньи Катарины. Но отец Катарины граф да Атаида поклялся, что скорее умрет, чем допустит, чтобы его дочь стала донной Камоэнс.

Многочисленные друзья и родственники графа да Атаида стали намеренно вовлекать дона Луиса в распри и ссоры. Несколько лет они травили поэта, распуская о нем грязные и нелепые слухи, клевеща на него, постоянно вовлекая его в скандалы и подстраивая дуэли. Все это кончилось тем, что враги, ловко оклеветав Камоэнса, добились своего. Королевским указом дон Луис был выслан в провинцию Сантарен, a затем вынужден был уехать в Марокко, в Африку, простым солдатом под стрелы и сабли мавров.

Два года служил дон Камоэнс в африканских владениях Португалии в крепости Сеута, отбивая нападения, мавров и совершая против них походы вместе с другими солдатами гарнизона. Все это время он помнил о Катарине, но не забывал и о нанесенном ему оскорблении. И однажды он узнал имя человека, который оклеветал его. Дон Камоэнс тотчас же отплыл в Лиссабон. Прямо с палубы корабля он направился к Церкви святого Аполлония, к той церкви, где он впервые увидел Катарину и где как раз в это время донья Катарина участвовала в торжественной службе, проходившей в присутствии короля и всего двора.

Он подоспел к церкви в тот момент, когда король Иоанн и королева спускались с церковного крыльца. Среди людей, окружавших королевскую чету, дон Луис увидел донью Катарину, но, кроме нее, он увидел и своего обидчика. На глазах у Катарины и всех придворных дон Камоэнс бросился на негодяя и несколько раз ударил его кинжалом…

За оскорбление королевского величества и святой церкви дона Луиса приговорили к смерти. Почти год просидел поэт в тюрьме, ожидая казни, но королева, тронутая мольбами доньи Катарины, уговорила короля Иоанна простить поэта. Дон Луис был прощен и тут же уехал в Ост-Индию. Из Португалии он увез свое доброе имя, шпагу и начатую в тюрьме поэму «Лузиада».

Полгода плыл Камоэнс в Индию с эскадрой адмирала Альфонса де Норонха, родственника его друга и благодетеля, а затем целых пятнадцать лет на море и на суше воевал во славу Португалии. Говорят, что дон Луис в одежде араба побывал в Мекке, затем судьба забросила его на Молуккские острова, на Цейлон и, наконец, в Гоа. Он воевал с не покорившимися португальцам раджами Малабара и страшными алжирскими пиратами, страдал от ран и болезней, но не бросал дела, начатого еще в лиссабонской тюрьме, продолжая писать «Лузиаду».

В 1555 году новый вице-король португальских владений Педру ди Маскареньяс — знаменитый мореплаватель, открывший во славу Португалии немало островов, — отправил восемь своих кораблей против предводителя алжирских пиратов Сафара. Среди тех, кто пошел сражаться с пиратами, был и Камоэнс. Во время абордажа адмиральского корабля пиратами он был тяжело ранен в голову и надолго выбыл из строя. Более года провалялся дон Камоэнс в лазаретах, и как раз в это самое время португальцы высадились в Макао.

Это произошло в 1557 году, а через несколько лет после Этого сюда, в Макао, прислали и дона Камоэнса. Зная его честность и неподкупность, губернатор назначил дона Камоэнса «попечителем имущества умерших и отсутствующих». И вот здесь-то, у нас в Макао, отдыхая от воинских подвигов и трудов, дон Камоэнс закончил наконец свою великую книгу. Рассказывают, что как раз самые лучшие стихи «Лузиады» он написал в этом гроте, который с тех пор люди называют гротом Камоэнса.

Девушка вдруг оглянулась и замолчала. Может быть, ей показалось, что дон Камоэнс стоит у нее за спиной и через плечо смотрит на море, которое так же плескалось, как и два века назад.

Ваня и Беньовский тоже молчали. Слушая рассказ о Камоэнсе, каждый из них думал о себе самом. Жизнь дона Луиса, мореплавателя и солдата, была сродни и их судьбе.

Наконец Ваня спросил:

— А что было дальше?

Изабелла печально улыбнулась:

— Несчастная судьба продолжала преследовать дона Луиса. Находясь в Макао, он узнал, что умерла его возлюбленная, здесь же его несправедливо обвинили в присвоении имущества и денег, после чего силой увели на корабль и бросили в трюм, чтобы затем предать суду губернатора Гоа. Но в одну из ночей корабль налетел на рифы и затонул. Дон Луис спасся чудом. Еще большим чудом было то, что он спас «Лузиаду». Надеюсь, синьоры, вы успели прочесть эту книгу? — с лукавой строгостью спросила девушка.

Ваня и Беньовский смущенно улыбнулись.

— Тогда я коротко расскажу вам о ней. «Лузиада» — это история Португалии, написанная воином и поэтом, любившим свою страну больше собственной жизни. Это наша «Одиссея» и «Илиада». В «Лузиаде» Камоэнс рассказал о судьбе славного древнего племени, поселившегося на берегу реки Тахо. Вождем этого племени был король Луз — сын богоравного Геракла. Люди этого племени называли себя детьми Луза, а землю свою — Лузитанией. Потому-то их историю Камоэнс и назвал «Лузиадой». Он рассказал в ней о славе и подвигах древних греков, но более всего — о людях, которые жили рядом с его дедами, рядом с его отцом, рядом с ним самим.

Я уже говорила вам, синьоры, что прадедом Камоэнса был наш великий мореплаватель Васко да Гама — адмирал и вице-король. Лучшие страницы книги посвятил да Гаме благодарный правнук Камоэнс. Когда я читала о подвигах его великого прадеда, мне казалось, что дон Камоэнс обошел полсвета, стоя за плечом Васко да Гамы, — настолько правдивым и точным было описание этих путешествий. И если бы я не знала, что дон Камоэнс сам побывал в тех местах, через которые за много лет до него прошел его великий прадед, я охотно поверила бы, что он был его современником и соратником.

Итак, я возвращаюсь к тому, о чем рассказывала раньше: к самому дону Камоэнсу. Он благополучно спасся, сумел доказать свою невиновность и через несколько лет вернулся в Лиссабон. Там он и умер. Говорят, что последние годы он жил в великой бедности и только после смерти заслужил то, чего был достоин всю свою жизнь. Когда дон Луис умер, я не знаю. Не знаю, цела ли его могила, потому что, как говорила мне тетя, церковь святой Анны, где он был похоронен, рухнула во время лиссабонского землетрясения…

Ваня и Беньовский вышли из грота в глубокой задумчивости: не им одним пришлось скитаться по белому свету, не им одним пришлось страдать от неправды и зла, искать справедливость и добро, драться за свободу и человеческое достоинство. «Испокон веку, видать, так повелось, — думал Ваня, — что и страны разные, и народы разные, а судьба у многих людей почти одна. В каждой стране неправда душит правду. Верно говорил Морис Августович, что столетиями идет меж ними борьба. Редко, когда правда берет верх над неправдой. Чаще случается наоборот, но никогда не бывает так, чтобы правда перестала сопротивляться. И, наверное, доколе идет Эта борьба, еще не все потеряно. Главное — не прекращать борьбу с неправдой, бить ее на каждом шагу, бить самому, Звать к тому же других, и даже когда другие устанут сопротивляться неправде, все-таки продолжать борьбу и не сдаваться!»

А Беньовский в это время думал о Камоэнсе и сравнивал жизнь португальца со своей собственной. «Не довелось мне побывать в Португалии, — думал Беньовский. — Но, видно, и там было немало рыцарей, умевших владеть и пером и шпагой не хуже французов и англичан. Были эти рыцари людьми особой породы. Оружие, книги и старые морские карты звали их в дорогу, а начиналась она прямо от порога их дома. Ведь все Португальское королевство — узенькая прибрежная полоска Европы перед великим простором океана. Шагнул таг — и океан вот он, рядом. И если в груди португальца стучало смелое сердце, оно уводило человека в океан. И именно отсюда, с португальского берега, ушли на встречу с обеими Индиями Бартоломей Диас, Диего Кан, Васко да Гама, Луис Камоэнс — моряки, поэты, первооткрыватели. Шли, потому что в груди каждого из них стучало смелое сердце, потому что в скрипе снастей и шелесте парусов они слышали то, чего не слышали другие, потому что больше почестей, богатства и славы они любили неизведанные дороги, новые острова и земли, борьбу и победу.

Такие, как они, жили не в одной Португалии. На другом краю Европы, там, где распахнутые двери домов уводили не к морю, а в степь или в лес, тоже жили поэты и землепроходцы. Они шли через каменные горы, засыпанные снегом. Шли через зеленый океан тайги, который, начинаясь у порогов их домов, тек на тысячи верст к востоку до самой Камчатки. Они шли по этому зеленому океану сквозь болота и буреломы, сквозь метели, льды и ураганы, сквозь посвист туземных стрел и тучи таежного гнуса, потому что в груди каждого из них стучало смелое сердце и потому, что больше почестей, богатства и славы они любили неизведанные дороги, новые острова и земли, борьбу и победу. Они шли, потому что за околицами их деревень другие люди, жившие с ними рядом, но не такие, как они, видели только пыльные проселки, ведущие к соседнему лесу, а для них — землепроходцев и поэтов — и этот проселок и любая тропинка была дорогой в незнаемое».

И вспомнилась Морису вычитанная где-то китайская поговорка: «Путь к славе пролегает через дворцы, к счастью — через базары, к добродетели — через пустыни». Беньовский усмехнулся и подумал, что в этой поговорке сказалась не мудрость народа, а мудрствование человека, который славой называл известность императору, счастьем почитал богатство, а добродетель видел в том, чтобы, сидя в глухом уединении, упиваться собственной святостью. «Нет, — подумал Морис, — путь к счастью пролегает через сражения и через труд, через любовь и через верность. И — тысяча чертей! — только тернии и крутизна — дорога богов!»

А Изабелла, идя между Беньовским и Ваней, представляла, как дон Камоэнс, глядя вот на эти же самые скалы, и на Это же море, и на это же небо, писал сонеты прекрасной Катарине да Атаида. Изабелла шла, и в памяти у нее всплывали стихи Камоэнса:

И там, в тени, над речкой голубой,

Где из травы глядят лесные розы,

Там, где мечту подслушивают лозы,

Моя любовь, я встретился с тобой -

Тогда мои бы вздохи не смущали

Уснувший воздух, слезы б не текли

И зеркало воды не омрачали,

Но Рок враждебен радостям земли,

И гонит страсть меня в чужие дали

От милой мне — от близкой и вдали!

Кончился один сонет, и тут же в памяти всплыл другой:

Будь проклят день, в который я рожден,

Пусть не вернется в мир, а коль вернется,

Пусть даже время в страхе содрогнется,

Пусть на Небе потушит Солнце он.

Пусть люди плачут и вопят, не зная,

Крепка ль еще под ними грудь земная,

Не рушится ли мир в бездонной мгле.

Не плачьте, люди, мир не заблудился,

Но в этот день несчастнейший родился

Из всех, кто был несчастен на земле!

Последние три строки Изабелла произнесла вслух. Произнесла по-португальски. Спутники не поняли того, что она сказала. И тогда Изабелла перевела стихи на французский.

На Ваню стихи не произвели впечатления, но Беньовский, услышав их, побледнел. Он долго шел, опустив глаза и понурив голову, и до самых дверей губернаторского дома не произнес ни слова.

ГЛАВА ШЕСТАЯ,

рассказывающая о поездке на слоне, о встрече с королевичем бецимисарков, о «Конце света», о воззрениях губернатора Дероша по целому ряду проблем, а также и об одном из решений учителя, окончательно разделившем его спутников на две части

Фрегаты «Дофин» и «Ля Верди» вышли из Макао 11 января 1772 года. Оба корабля обладали хорошим ходом, не боялись штормов и могли дать отпор нападению пиратов, имея на борту по три десятка пушек. За месяц плавания быстроходные военные фрегаты прошли примерно столько же миль, сколько «Святой Петр» одолел за четырехмесячное плавание от Большерецка до Макао.

В середине февраля, пополнив запасы воды и продовольствия в голландском порту Батавия на острове Ява, корабли вышли в Индийский океан. Дальнейшее их продвижение замедлилось из-за того, что в Индийском океане, южнее экватора, с октября до апреля ветры дуют с юго-востока и запада на северо-восток. Фрегатам же следовало идти почти строго против ветра на юго-запад.

Однако через полтора месяца после захода в Батавию «Дофин» и «Ля Верди» бросили якоря у острова Родригес, от которого было не более трехсот миль до острова Иль-де-Франс — ближайшей цели предпринятого перехода.

Родригес был самым восточным из трех островов, открытых в шестнадцатом столетии португальским мореплавателем Педру ди Маскареньясом и названных тогда же в его честь Маскаренскими островами.

В тот день, когда фрегаты вошли в единственную пригодную для стоянки гавань острова — порт Матурин, — Родригес был плотно укутан туманом и закрыт тучами.

Ваня побродил несколько часов в лесу у подножия какой-то горы, посидел на камнях, выступающих из воды возле самого берега, и вернулся на корабль. Почти все его спутники вели себя так же. Не было уже той радости и оживления, какая бывала раньше, когда подходили к какому-нибудь острову.

Люди вымотались и устали. Путешествие, длящееся полгода, давало о себе знать.

Когда Ваня вернулся в каюту, Беньовский, взглянув на мальчика, проговорил:

— Устал и ты, Иване! А что уж говорить о стариках и женщинах? Видно, придется подольше постоять на Иль-де-Франсе.

Иль-де-Франс выплыл из моря как-то сразу, как всплывали в морских легендах чудовищные киты и змеи. Матросы Заметно оживились, увидев на горизонте знакомые силуэты гор и берега. Некоторые из них бывали на Иль-де-Франсе и раньше, и у них остались неплохие воспоминания об острове. Поэтому атмосфера радостного и оживленного ожидания сразу же распространилась по каютам и палубам обоих кораблей.

Повеселел и Беньовский.

— Знаешь, Иване, как назывался сей остров спервоначала? — улыбаясь, спросил он мальчика. — Островом Маврикия. Так неужели же на земле, носящей имя моего святого патрона, нам не повезет?! Не может того быть!

…Утром 1 марта, осторожно минуя многочисленные рифы, со всех сторон окружавшие остров, фрегаты вошли на внутренний рейд главной гавани. Порт-Луи оказался большим городом, не меньше Макао, веселым и живописным. Видно было, что Порт-Луи — прежде всего крепость, а уж потом торговый город.

Задолго до входа в гавань фрегаты прошли мимо Пушечного острова, на котором стояли большие орудия, направленные на узкий проход между двумя рядами рифов. На западном мысе гавани, у входа в реку Гран, возвышалась толстостенная зубчатая башня Мартелла. На земляных валах, окружавших башню, стояла еще одна батарея, а напротив башни, на восточном мысу, — крепость Жорж. Над крепостью плескался флаг с тремя белыми королевскими лилиями — гербом Бурбонов, которым принадлежали и эта крепость, и город, и острова, и тысячи чернокожих и желтокожих людей, их населяющих, и океан на много миль вокруг.

Порт-Луи располагался на ярко-зеленой покатой равнине. Его белые домики прятались в садах. И садов этих было так много, что весь город представлялся как бы одним огромным великолепным садом. К тому же начинался март — месяц, когда в субтропическом поясе Южного полушария природа одаряет людей всеми плодами, запахами и красками, которыми она богата. И чем ближе подходили фрегаты к берегу, тем прекраснее казался им Порт-Луи — настоящий земной рай, сказочный остров Тиниан, затерянный в синем море-океане…

Фрегаты встали на якорь у горы Кор де Гард. Капитан Сент-Илер съехал на берег, настоятельно попросив Беньовского подождать его возвращения на «Дофине». Заметно было, что Морису это не понравилось. Он хотел попасть к губернатору или раньше капитана Сент-Илера, или по крайней мере вместе с ним. Но им предстоял еще немалый совместный путь, и Беньовский не стал портить и без того натянутые отношения с заносчивым французским аристократом.

Сент-Илер вернулся на корабль к вечеру следующего дня. Он был несколько более приветлив, чем раньше, и собственноручно передал Беньовскому приглашение на аудиенцию к губернатору Дерошу.

4 марта Беньовский, одетый в свой парадный голубой мундир, покрытый серебряным шитьем, с орденской лентой Белого Орла через плечо, в треуголке с генеральским плюмажем, в белых перчатках и при шпаге, сел в шлюпку капитана Сент-Илера. Вместе с ним к губернатору направились Чулошников и Ваня. На Ване тоже был надет офицерский мундир, но без знаков отличия.

Выйдя из шлюпки на пристань, Ваня и учитель весело переглянулись: оба они вспомнили Макао и паланкин, присланный за ними португальским губернатором. На этот раз тоже был прислан за ними паланкин, только принес его носильщик более громоздкий и могучий, чем китайцы-кули. Когда Ваня и Беньовский сошли на берег, в нескольких шагах от них опустилась серая громада. Она покорно стояла на коленях, подставив широченную спину, увенчанную паланкином. По маленькой лесенке Беньовский, Чулошников и Ваня залезли в легкую беседку. И лишь после этого слон поднялся с колен и, плавно покачиваясь, пошел к дому губернатора.

Ване хорошо было видно, как внизу по улицам медленно и важно шествовали седобородые индусы в белоснежных чалмах, как быстро пробегали негры-носильщики с тюками на плечах. Видно было толпящихся у портового кабачка матросов-европейцев, малайцев, разносящих фрукты, остроглазых надсмотрщиков-малагасов с бамбуковыми палками в руках и плетками за набедренной повязкой.

Сначала Ваня и его спутники проехали по Таможенному кварталу, где разгружались боты и шлюпки. Среди тысяч тюков и ящиков метались невольники — негры и малагасы, под неусыпным взглядом надсмотрщиков. У многих невольников спины были покрыты синяками, коростами и шрамами, у многих кровоточили незажившие раны. Слон шел через Таможенный квартал не более четверти часа, но за это время Ваня и его спутники поняли, что Порт-Луи не Тиниан и что сказочным островом он может казаться только издали, когда видны цветущие деревья, но не заметны палки надсмотрщиков.

У самого выезда из Таможенного квартала Ваня заметил, как за одним из штабелей желтокожий невольник-малагас, присев на корточки, жадно ел сухие финики, с испуганной настороженностью оглядываясь вокруг. Вдруг перед ним, словно из-под земли, вырос надсмотрщик, такой же, как и он, невольник, только с бамбуковой палкой и плетью в руках. Малагас встал, сцепив пальцы на затылке, уткнулся лицом в мешок и покорно застыл, подставляя спину надсмотрщику. Тот лениво и как бы нехотя ударил несчастного раз, затем второй, затем третий. Ваня заметил, как с каждым ударом все больше и больше искажалось лицо надсмотрщика. Он бил невольника сильнее и сильнее, тяжело сопя и выкрикивая какие-то гортанные слова. После десятка ударов кожа на спине у малагаса лопнула, кровь текла по ногам несчастного, он трясся всем телом, кричал и царапал мешки пальцами, но не смел отойти хотя бы на шаг в сторону.

В глазах у Вани потемнело. Он кинулся вниз и через мгновение оказался рядом с надсмотрщиком. Как и всякий жестокий человек, надсмотрщик оказался трусом. Ваня вырвал у него палку из рук, хотел сломать ее, но гибкий бамбук не ломался. Плохо соображая, что он делает, Ваня ударил надсмотрщика палкой. Ударил изо всех сил, наотмашь, под ребра. Надсмотрщик упал, жалобно воя. Он был перепуган и ничего не мог понять: юный белый господин в мундире офицера стал бить его за то, за что он обычно получал монету или безделушку. Но еще больше, чем надсмотрщик, испугался невольник, за которого Ваня заступился; его лицо стало серым, глаза округлились. Он-то знал, что добрый белый господин уедет дальше, а надсмотрщик останется и уже отомстит ему за все: и за удар палкой, и за унижение, которое ему пришлось пережить на глазах у невольника.

Ваню выручил Морис. Он подошел к мальчику, взял его за плечо и тихо проговорил:

— Успокойся, сынок, успокойся.

Затем подошел к лежащему на земле надсмотрщику и легонько тронул его носком сверкающего ботфорта. В тишине стало слышно, как тяжело дышит Ваня и тихонько звенит серебряная шпора на ботфорте Беньовского. Надсмотрщик приподнялся, встал на колени и согнул спину, так же покорно подставив ее Беньовскому, как только что подставлял спину ему самому голодный невольник-малагас.

Беньовский раздельно произнес по-французски:

— Посмотри мне в глаза.

Надсмотрщик взглянул как побитая собака.

— Запомни, — продолжил Беньовский, — если ты тронешь Этого раба хоть одним пальцем, я куплю тебя у твоего господина и забью палками. — После этого он повернулся к истекавшему кровью невольнику и спросил: — Как звать тебя?

— Сиави, — ответил тот и добавил: — Королевич бецимисарков.

Беньовский улыбнулся:

— Ну хорошо, ваше величество. Прощайте, но больше постарайтесь не красть фиников, — и, обняв Ваню за плечи, пошел к паланкину.

…Губернатор Дерош принял гостей в своей загородной вилле, называвшейся «Конец света». Вилла стояла сравнительно далеко от города, на берегу моря, среди черных базальтовых скал и потоков застывшей вулканической лавы. Вокруг нее не было ни деревца, ни кустика. Если бы не скалы, в тени которых она пряталась, и не постоянный пассат с моря, на черных камнях, разбросанных возле виллы, можно было бы жарить яичницу.

После пышного великолепия садов и парков Порт-Луи взор успокаивался однообразным пейзажем, диким и величественным.

Огромная вилла губернатора была обставлена с необычайной роскошью. Ваня никогда еще не видел таких больших Зеркал в бронзовых рамах, таких светильников и картин. Под стать убранству дома была и кухня губернатора. Во внутреннем дворике среди диковинной и пышной зелени под белым полотняным тентом, между четырьмя фонтанами, стоял огромный стол, ломившийся под тяжестью блюд. Над столом висели опахала из пальмовых листьев, которые от легкого ветерка медленно раскачивались из стороны в сторону. Кроме того, за спиной каждого из гостей с большими опахалами стояли негры-невольники, а целая вереница желтокожих рабов-малагасов прислуживала за столом, предупреждая малейшее желание гостей и хозяина.

Отведав страсбургских паштетов и запив блюда французской кухни первосортной мадерой и шампанским, Беньовский, Чулошников и Ваня перешли к местным деликатесам. После обжигающего риса с перцем слуги положили на тарелки плоды манго и бананы, а в конце пиршества поднесли дотоле невиданные гигантские груши — авокадо, по вкусу напоминавшие сливки с сахаром.

Дерош на первых порах показался человеком общительным и остроумным. За столом, кроме Беньовского и его спутников, сидел еще один человек — седой сухощавый старик с глазами печальными и умными. Представляя старика, Дерош назвал его аббатом Ротоном. Сначала разговор вращался вокруг экзотических красот острова, затем Беньовский сказал, что особенно сильное впечатление произвел на них большой сад, мимо которого проходил их корабль.

— Вы говорите о ботаническом саде в долине Пампльмус, — вступил в разговор старый аббат. — Его насадил мсье де Сен-Пьер, ученый, приезжавший сюда из Парижа.

Аббат замолчал, о чем-то задумавшись.

— Это был достойный человек, — сказал затем аббат. — Он по-христиански относился к нашим младшим братьям. — И Ротон выразительно взглянул на невольников-негров и малагасов, прислуживавших за столом.

Беньовский, поддерживая разговор, согласился с тем, что далеко не все, как ему кажется, относятся к невольникам по-христиански. И рассказал губернатору и аббату о случае, происшедшем у них на глазах в Таможенном квартале.

Губернатор молча выслушал Беньовского. Видно было, как радушие и веселость медленно сползали с его лица. К концу рассказа перед гостями сидел мрачный человек с жесткой складкой у переносицы и насупленными бровями. Не дослушав Беньовского до конца, Дерош нетерпеливым жестом отослал слуг прочь. В мгновение ока слуги исчезли, и вслед за тем губернатор холодным и недовольным тоном прочел собравшимся лекцию о неграх и белых, о их взаимоотношениях и колониальной политике Франции в Индийском океане.

— Вы видели при входе в гавань французский флаг, — сказал губернатор. — На нем изображены три белые лилии нашего королевского дома. Если бы на флаге должна была красоваться эмблема, символизирующая положение на этих островах, я заменил бы изображение лилий другой триадой: плетью, наручниками и бамбуковой палкой. Именно на этих малопоэтических, но зато чрезвычайно надежных атрибутах держится колониальный порядок. Не скрою, барон, что я очень недоволен вашим поступком, и объясняю его только тем, что вы еще совершенно не знакомы с истинным положением дел на Иль-де-Франсе. Это же обстоятельство делает ваш поступок в значительной мере извинительным, но впредь мне хотелось бы предостеречь вас от подобных действий.

Ваня понял не все из того, что сказал Дерош, но и понятого было достаточно, чтобы сообразить, что Беньовскому нотация хозяина придется не по душе.

— Благодарю вас, господин губернатор, — с нескрываемой издевкой в голосе ответил Дерошу Беньовский, — однако мой жизненный опыт, многолетние странствия и общение с людьми разных наций убеждают меня в обратном тому, о чем вы здесь только что говорили. По моему мнению, всякий человек может рассчитывать получить в ответ от другого человека лишь то, что он сам дает ему. На добро люди отвечают добром, на зло — злом, на насилие — насилием. Таков вечный и неизменный закон природы, и я думаю, что негры и малагасы не исключение из этого правила.

Дерош иронически приподнял брови. Беньовский, как бы не замечая этого, продолжал:

— Всякий человек может и должен требовать уважения к себе, но точно так же должен уважать ближнего, независимо от того, с кем он имеет дело — с простолюдином или дворянином. Каждый человек обязан в действительности признавать достоинство человеческого звания и должен выражать Это уважение по отношению к каждому человеку. И я полагаю, что невольники Маскаренских островов или каких-либо других колоний его величества короля Франции не являются исключением из этого правила.

— Вы поэт, господин барон, — усмехнувшись, ответил Морису Дерош. — Впрочем, за этим столом вы не одиноки, у вас есть, по меньшей мере, еще один единомышленник — наш почтенный аббат Ротон. Просто удивительно, до чего высказанные вами воззрения похожи на его воскресные проповеди! Что же касается меня, офицера и дворянина, то я думаю совсем иначе и смею вас заверить, что эти мои воззрения, так же как и у вас, основаны на немалом, хотя, может быть, и отличном от вашего, жизненном опыте, многолетней деятельности в колониальной администрации и опыте общения… простите, не с людьми, а с малагасами и неграми. А понятия «человек» и «негр», если не увлекаться поэтической категорией равенства, совершенно различны и несопоставимы друг с другом. Я убедился в этом, много лет наблюдая за тысячами попадающих сюда малагасов и негров. Неисчерпаемый резервуар, откуда поступает к нам, на Иль-де-Франс, этот товар — соседняя с нами Африка и остров Мадагаскар. Но в первую очередь — Мадагаскар. Более шестидесяти племен обитает на Мадагаскаре, и я затрудняюсь сказать, какое из них хуже. Все малагасы и негры, населяющие этот огромный остров, — воры, клятвоотступники, убийцы и лжецы. Наше счастье, что каждое из этих племен ненавидит другие племена сильнее, чем французов или португальцев. И я уверен, что сегодня в Таможенной гавани туземного царька бецимисарков избивал какой-нибудь сакалав или сафирубай, а завтра бецимисарк будет также жестоко избивать сакалава. Зная это, мы намеренно не позволяем европейцам работать надсмотрщиками. Зато если черный или желтый надсмотрщик провинится, вешать его непременно будет белый палач. И в то же время хотел бы вас заверить, господа, что жестокие меры, к которым мы прибегаем, чтобы сохранить на островах порядок, не являются порождением чьей-то злой воли, но, к сожалению, представляются нам единственным к тому средством.

Аббат Ротон, выслушав губернатора, обернулся к Беньовскому и тихо спросил его:

— Если я не ошибаюсь, вам довелось читать книги господина Канта?

И когда сильно удивленный Беньовский подтвердил, что Это именно так, Ротон сказал:

— Я и сам отношу себя к числу поклонников этого человека. Я знаком с некоторыми его сочинениями, и когда вы, господин барон, высказали прекрасную мысль о равенстве всех людей и о всеобщей обязанности соблюдать человеческое достоинство, я узнал в этих словах идеи, которые вот уже много лет проповедует уважаемый и изучаемый мною философ. Выслушав вас, мсье губернатор, — Ротон повернул голову в сторону Дероша, — я хотел бы вынести на всеобщий суд еще одно суждение уважаемого мною ученого и человека. Помнится мне, в одной из своих статей господин Кант сказал примерно следующее: «Мы живем в эпоху дисциплины, культуры и цивилизации, но далеко еще не в эпоху морали. При настоящем состоянии людей можно сказать, что счастье государств растет вместе с несчастьем их граждан… « И есть ли на земле еще какое-нибудь другое место, господа, где бы эта истина не была столь очевидной, как здесь, на Иль-де-Франсе, где мучения и несчастья десятков тысяч отверженных представляют собою плату за роскошь и удовольствия сотен избранных в далекой от нас Франции? А мы, белые, являемся Здесь орудием этих насилий, мучений и грабежа. II разве можно назвать нас орудием божиим, если мы неправедно разделили людей на низших и высших, считая цвет кожи человека достаточным для того основанием? А разве не произошли все люди от Адама, общего нашего прародителя? А если это так, то все они братья друг другу и все равны перед лицом своего создателя.

Дерош рассмеялся, однако чувствовалось, что смех этот лишь маска, которой он попытался скрыть охватившее его негодование. Но не желая более держать разговор в том русле, по которому вели его мгновенно учуявшие друг друга единомышленники Ротон и Беньовский, и желая придать всему разговору шутливый тон, Дерош воскликнул:

— Клянусь создателем, отец аббат, но я никак не могу представить, что негр, убирающий мусор на городской свалке, — мой брат! Не могу также поверить, что он и ваш брат или господина барона, хотя оба вы так ретиво их защищаете, как если бы они и вправду были вашими родственниками. Братьев не выбирают, господа, для этого нужно родиться от одного отца и одной матери. И уверяю вас, я не знаю, чтобы у двух братьев была кожа разного цвета и разная кровь.

И вдруг неожиданно для губернатора, но еще более неожиданно для Вани и Беньовского, раздался голос Алексея Чулошникова, дотоле стеснявшегося вступить в разговор из-за своего плохого французского языка. Сильно волнуясь, Алексей медленно выговаривал слова, и это заставляло всех присутствующих особенно внимательно слушать то, что он скажет.

— Кровь у всех одинаковая, господин губернатор, — сказал Чулошников. — А что до того, выбираем ли мы себе братьев… — Здесь Чулошников запнулся и, смутившись, попросил Беньовского: — Морис Августович, не смогу я по-французски высказать то, что думаю. Боюсь, не хватит у меня слов. Переведи господину губернатору и аббату поточнее. — И когда Беньовский кивнул в знак согласия головой, Чулошников продолжил уже по-русски: — Так вот, выбираем мы себе братьев или же случайное кровное родство нарекает их нам? Я думаю, что все-таки выбираем. Вы, господин губернатор, не посчитали бы братом не только негра с мусорной свалки, но, сдается мне, и никого из нас, сидящих сейчас за вашим столом, потому что среди нас нет никого, кто согласился бы с вашими воззрениями. И напротив, все здесь сидящие, кроме вас, могут считать себя братьями, потому что они одинаково чувствуют и одинаково мыслят. И я считаю, что подлинное братство — это братство не крови, а братство духа, братство по взглядам и убеждениям, которые прежде нужно выковать, а затем уж защищать, чего бы это ни стоило.

Слушая Чулошникова, Дерош думал: «Это не более чем слова. Поживут здесь месяц-другой, и от их вольтерьянства мало что останется. Зато несомненно другое: и сам барон и его помощники — люди порядочные и неглупые. А с такими людьми, хоть на первых порах они и спорят и горячатся, иметь дело значительно лучше, чем с теми, кто постоянно во веем соглашаются, но, когда меня нет, только и думают, как бы урвать кусок пожирнее. Неплохо было бы оставить их Здесь, а время сделает свое дело, и жизнь примирит их со мною и, может быть, сделает из них неплохих для меня помощников.

И поэтому, как только Беньовский закончил переводить последнюю фразу, губернатор захлопал в ладоши и несколько раз повторил: «Браво, браво!» Похвалив Чулошникова за речь, полную высокого благородства, Дерош повернулся к Морису и сказал:

— Поздравляю вас, барон, у вас прекрасные помощники — люди, мыслящие верно и благородно. И я совершенно согласен, господа, с только что сказанным, потому что на Этих островах особенно ясно сознаешь братство людей, одинаково мыслящих и в силу этого заодно действующих. И я уверен, что все мы будем скоро братьями в том смысле, в каком мсье употребил это слово. Ибо пройдет несколько дней, в худшем случае — несколько недель, и вы поймете, что невозможно говорить о каком бы то ни было равенстве негра и белого. Я уверен в этом. И поэтому прошу до тех пор, пока у вас не появится хоть какой-нибудь опыт общения с цветными, не касаться этой темы, потому что сейчас вы говорите, употребляя понятия, которые вы привезли с собою из другого мира, мира белых людей, а здесь — еще раз говорю вам это — все совсем по-иному. И мне, — Дерош повысил голос, и в нем послышалась не то угроза, не то предостережение, — хотелось бы надеяться, господа, что в вашем лице я найду своих сторонников и помощников, ибо если цветные выйдут из повиновения, они не признают братьями ни вас, ни меня, и нас всех ждет ужасная смерть, а я, как вы понимаете, не очень-то хочу этого.

К концу обеда Дерош наговорил Беньовскому и Чулошникову массу любезностей и вновь превратился в галантного и любезного хозяина, казалось, совершенно забыв о размолвке, происшедшей между ним и Морисом. Более того, Дерош уверял Беньовского, что был бы счастлив служить вместе с ним королю Франции и что такие люди крайне нужны его стране, особенно в ее заморских владениях. Перед тем как отпустить гостей обратно в Порт-Луи, губернатор ушел к себе в кабинет и через час вернулся с незапечатанным конвертом, в котором лежало рекомендательное письмо к министру иностранных дел Франции, герцогу д'Эгильону.

Протягивая конверт Беньовскому, Дерош, приветливо улыбаясь, сказал:

— Возьмите это письмо, оно может пригодиться вам в метрополии. А кроме того, господин барон, я прошу серьезно подумать над моим предложением. Такие люди, как вы, были бы украшением и гордостью колониальной администрации. Что же касается меня, то я со своей стороны сделаю все возможное, чтобы министры его величества предоставили вам должность, достойную вашего титула и знаний. Впрочем, — добавил Дерош, — если это предложение не заинтересует вас, я надеюсь, что мое письмо поможет вам занять хорошую должность и на территории самой Франции.

…Вернувшись на корабль, Беньовский долго не ложился спать. Сняв мундир и ботфорты, он вышел на палубу и более двух часов молча простоял у борта, глядя на темную спокойную поверхность моря и на вертящийся и мигающий вдали маяк, причудливо расстилающий по гавани белые полосы света.

На следующее утро Морис сказал Ване:

— Иван, я решил. Я вернусь сюда из Парижа и буду служить либо на этих островах, либо на Мадагаскаре. Я служил под разными знаменами, но никогда не буду служить под знаменем, на котором наручники и батоги оплетены кандалами. Тем не менее я принимаю предложение Дероша, потому что у барона Беньовского есть одна идея, ради которой ему стоит сюда вернуться. Собери сегодня всех наших на палубу «Дофина». Попроси их прийти как можно скорее. Скажи, что я хочу сказать им нечто важное.

Через полчаса три десятка путешественников собрались на палубе фрегата «Дофин». Собравшиеся с нескрываемым любопытством смотрели на Мориса.

— Ребята, — сказал Беньовский, — губернатор Дерош предлагает мне и всем, кто пожелает остаться, службу на этом острове или же на одном из соседних с ним островов. Казна французского короля не в пример щедрее российской императорской. Да и жизнь здесь сытнее. А меня вы знаете, я и сам вас не обижу и никому другому обидеть не дам. Так что решайте. А кто хочет плыть дальше — дорога открыта. Только знайте, что отсюда до Европы плыть еще столько же, сколько прошли мы сюда от Большерецка. Мы сейчас в середине пути, и только богу известно, что ждет нас впереди по дороге во Францию.

Как только Беньовский кончил говорить, поднялся Кузнецов и, резко взмахнув рукой, сказал:

— Брось, Морис Августович, дурить людям голову! Полгода уже в море, а где он, твой Тиниан? Может, только те и нашли его, кто переселился в другой мир. Так нам этот Тиниан с малых лет попы обещали, а ты многим нашим товарищам просто помог поскорее в него переселиться. Кузнецов умолк и, тяжело дыша, отошел в сторону.

— Хватит с нас посул и обещаний!

— Поблукали, и баста! — закричало сразу несколько человек.

Ваня заметил, как Морис побледнел не то от обиды, не то от злости и сильно сжал на коленях переплетенные пальцы,

Шум сразу же прекратился, как только поднял руку Петр Хрущов. Он немного постоял, обводя всех цепким, прицеливающимся взглядом, и потом сказал:

— На полпути, Морис Августович, останавливаться негоже. Пойдем до конца. Да и от Франции до России, по сравнению с той далью, в коей мы ныне обретаемся, рукой подать. А у порога родного дома умирать все легче, чем на другой стороне земли, где и лето в январе и зима в июле,

— Ну что ты городишь, Петр? Ведь стоит кому-нибудь из нас вернуться в Россию, то лета никто из нас никогда так и не увидит. А что до тебя, Петр, то ты и зимы не увидишь: твоя дорога — с корабля прямо на эшафот.

— Ну ладно, Бейспок. Ты свое сказал. Только не робкого мы десятка, и Сибирью нас не напугать. Да и чем Сибирь хуже твоего Тиниана? — возразил Хрущов.

И, к удивлению Беньовского, несколько человек враз крикнули:

— Шкура ты, Бейспок! Продал Тиниан! Сколько кричал: свобода, свобода!! Где она, твоя свобода?!

Рыжий Винблад от возбуждения покраснел до того, что слезы выступили на глазах, и, путая русские слова с французскими, подскочив к Беньовскому, закричал:

— Либерте? Где либерте?! — Винблад обвел вокруг рукой и ткнул пальцем в башню Мартелла. — Здесь? — Резко повернувшись в другую сторону, швед указал на серое здание местной тюрьмы: — Или здесь?

Стоявший чуть в стороне Кузнецов, как бы выжидавший чего-то, сделал несколько шагов по направлению к Беньовскому и встал напротив него лицом к лицу.

Поза Кузнецова, выражение его глаз и крепко сжатые кулаки заставили Ваню подумать, что Дмитрий вот-вот бросится в драку.

Свистящим шепотом Кузнецов сказал:

— Никогда тебе, Бейспок, не понять нас. А ведь ты, ваше превосходительство, не дурак, только соображения в тебе не хватает. И я сначала подивился: граф, а вот ведь, поди ты, человек. Меня из ямы вытащил. До многих простых людей добрым себя показал. Только доброта эта твоя на поверку хитростью оказалась. Тебе в теплые края захотелось сбежать, а без нас сбежать ты бы не смог. Вот и задурил ты нам головы золотым островом, да нашими руками и захотел сработать то, что одному тебе ни в жисть бы не сделать. А мы что? Мы тебе поверили и пошли за тобой. И вот когда все опасности миновали — и туземцы, и бури за спиной у тебя остались — и оказался ты в городе, откуда и сам до Европы добраться сможешь, ты корабль наш продал, а теперь снова за старое. Да кто тебе теперь поверит, Бейспок? Ванька Устюжанинов? Да ведь он несмышленыш еще, почитай, дитё. А еще, Бейспок, не понимаешь ты нас, потому что всю жизнь свою мотался ты с места на место. И не знаешь ты, что такое родина. И нет на земле места, кое почитал бы ты своим. А мы, россияне, где родились, там и умрем. Вот тебе мой сказ!

Беньовский вскочил, махнул рукой и с нескрываемой досадой крикнул:

— Ну и черт с вами со всеми! Подыхайте, любезные мои, хоть в Нерчинске, хоть в милом сердцу Большерецке! — и сильнее, чем обычно, хромая, ссутулившись и размахивая руками, побежал прочь.

Следом за ним ушли всего только четверо: Ваня, Алексей Чулошников и муж с женой — Алексей и Агафья Андреяновы.

Вечером в каюту к Беньовскому пришли еще семеро, решивших остаться вместе с ним на Иль-де-Франсе. Остальные двадцать человек во главе с Хрущовым, Кузнецовым и Винбладом решили добраться до Франции и уже там решать, что следует предпринимать дальше. 24 марта все они ушли из Порт-Луи в Европу. На этом же корабле отплыл в Европу и Беньовский.

Ваню и еще десять человек, оставшихся в Порт-Луи, поселили недалеко от города, определив служить в ботаническом саду до возвращения Беньовского.

Проводив фрегаты, Ваня вернулся в дом, отведенный русским в долине Пампльмус. Увидев товарищей по путешествию, он вспомнил, как стояли на палубе фрегатов те, кто отправился дальше, к берегам Европы, вспомнил, как печально и строго посмотрел на него Петр Хрущов, проходя к корабельному трапу, и, вспомнив все это, вдруг заплакал. Он плакал тихо и горько, уткнувшись лицом в подушку, стараясь, чтобы никто не слышал его. Ваня плакал и думал, что напрасно не пошел он в море с Хрущовым, потому что, конечно же, и Хрущов и все другие не остановятся во Франции, а непременно вернутся домой, в Россию. И, вспоминая снова и снова, какими глазами смотрел на него при расставании Хрущов, Ваня читал в его взгляде укор и осуждение за то, что не хватило у него смелости взойти на борт уходящих в Европу фрегатов…

Загрузка...