знакомящая читателя с Томасом Джефферсоном, Патриком Генри, Джорджем Вашингтоном, свидетельствующая, что два адвоката и полковник, объединившись, могут с успехом начать дело, которое соберет вокруг них десятки тысяч мужчин и женщин, верящих в то, что все люди созданы равными и что они от природы наделены такими неотъемлемыми правами, как жизнь, свобода и стремление к счастью
В Виргинии, в графстве Албемарл, в имении Монтиселло, стоял дом, совсем не похожий на другие дома. Он стоял на вершине высокого холма, по склонам поросшего лесом, и летом, когда вокруг все зацветало, сквозь густые кроны деревьев виднелся лишь купол дома и сверкающие на солнце окна его верхнего этажа.
Из окон Монтиселло, смотрящих на все четыре стороны света, видно было двенадцать окрестных графств, а если кто-нибудь из обитателей или гостей дома взглянул бы из его окон в подзорную трубу, то увидел бы добрых два десятка поместий, принадлежавших плантаторам Виргинии.
В графстве Албемарл, впрочем, как и во всей Виргинии, чаще встречались плантации, чем фермы, и на этих плантациях черных рабов было значительно больше, чем белых арендаторов.
На вершине холма, в доме под куполом, жил один из помещиков Виргинии, плантатор и рабовладелец по имени Томас Джефферсон. В доме вместе с ним жила огромная семья — более тридцати человек близких и дальних родственников, — а неподалеку от подножия холма в деревушках и на фермах жили восемьдесят рабов, доставшихся Джефферсону по наследству от его отца — плантатора и рабовладельца Питера Джефферсона. Семья Джефферсонов была хорошо известна в Виргинии. Отец Томаса славился немалым богатством и необычайной физической силой. Как это часто случается с людьми сильными и никогда не болевшими, первая же серьезная болезнь свела его в могилу. После смерти Питера Джефферсона на попечении его жены Джейн, в девичестве носившей известную в Виргинии фамилию Рандольф, осталось восемь человек детей: шесть девочек и два мальчика. Томас был третьим ребенком в семье, и в день смерти Питера Джефферсона ему было четырнадцать лет. Он умел пахать землю, ездить верхом, управляться с челном и отлично стрелять из ружья.
Отец научил Томаса читать, когда мальчик был совсем маленьким. И хотя в четырнадцать лет Томас сильно пристрастился к охоте, в окрестных лесах его чаще видели с томиком Вергилия или Гомера, чем с охотничьим ружьем. Причем, и «Илиаду» и «Энеиду» Джефферсон читал на языках подлинников — греческом и латинском. В шестнадцать лет, прочитав все, что было в отцовской библиотеке, а также в библиотеках соседей, живших в радиусе двадцати миль, Томас отправился в колледж «Уильяма и Мэри», находившийся более чем в ста милях от родного дома, в главном городе Виргинии — Вильямсбурге.
Новый, 1760 год Томас впервые встретил под чужим кровом. Но хотя с момента его появления в колледже прошло всего несколько дней, он не мог сказать, что встречает Новый год среди чужих людей. Высокий, гибкий юноша, с огненной шевелюрой, впалыми щеками и квадратной челюстью, мгновенно стал общим любимцем и не более чем через месяц — признанным коноводом семи десятков юных джентльменов.
Наставниками в колледже были священники разных, часто не согласных друг с другом, направлений. Это создавало в колледже атмосферу веротерпимости, соперничества и повышенного интереса к проблемам этическим и социальным. Только один преподаватель не был священником, Его звали Уильям Смолл, и он занимал умы своих юных слушателей математическими выкладками и физическими формулами.
В маленьком городке, приютившемся у самого берега Атлантического океана, колледж «Уильям и Мэри» был «оазисом учености, светочем цивилизации и садом гуманизма». Колледж стоял на главной улице города — улице герцога Глостерского. Рядом с ним возвышались двухэтажный дом местного Законодательного собрания, особняк губернатора и церковь. Остальные дома в Вильямсбурге были одноэтажными, их насчитывалось не более двухсот, и стояли они по сторонам заросших травой улиц, на которых индюшек и кур было больше, чем прохожих и экипажей.
Томас быстро сошелся с некоторыми из преподавателей. Первым из них оказался Смолл, вторым — тридцатипятилетний профессор права Джордж Уайт, известный среди воспитанников под кличкой «Справедливый Аристотель».
Смолл и Уайт превосходно дополняли друг друга. Первый был непримиримым врагом мракобесия, превыше всего ставившим силу человеческого разума, второй славился как бескомпромиссный борец против несправедливости и деспотизма, сторонник республики и естественного права. Смолл и Уайт познакомили Джефферсона с губернатором Виргинии Фрэнсисом Фокье. Это было легко сделать: губернатор часто наведывался в колледж, понимая, что в его стенах живут будущие законодатели и чиновники колониальной администрации, которых Фокье называл «мои юные друзья и коллеги», и не потому, что такой была общепринятая формула обращения, а потому, что он искренне считал воспитанников колледжа коллегами и друзьями.
Фрэнсис Фокье был бедой вороной среди губернаторов Нового Света. Он был самым богатым из них и потому самым независимым. Богатство Фокье позволяло ему высказывать такие суждения о монархе и колониальных порядках, какие могли делать, как это ни парадоксально, только самые богатые и самые неимущие жители этой страны.
Хорошо понимая несовершенство и порочность колониальной системы, Фокье вместе с тем не верил в то, что ее можно каким-либо способом исправить. Поэтому он предоставил событиям развиваться своим ходом, предпочитая картежную игру, музыку, скачки и вино ревностной службе малообожаемому монарху. В известной мере такое поведение губернатора Виргинии способствовало тому, что Законодательное собрание именно этой колонии было одним из самых радикальных на континенте.
«В речах за столом губернатора, — писал впоследствии Джефферсон, — я слышал больше здравого смысла, больше разумных и философских рассуждений, чем за всю остальную жизнь. Это было в буквальном смысле высшее общество».
Юноша мог избрать любой из двух путей — кутежи, удовольствия, мотовство или же работу, работу и работу. Он выбрал второй. В восемнадцать лет он знал физику и математику, труды Мармонтеля и Монтескье читал по-французски, а «Дон Кихота» Сервантеса — по-испански. Он мог часами наизусть читать Шекспира и Милтона. А когда ему попал том поэм Оссиана, то он выучил кельтский язык, чтобы и этого поэта читать в подлиннике.
В восемнадцать лет Джефферсон, несомненно, был одним из самых образованных людей Нового Света. И ближайшее будущее показало, что бессонные ночи, проведенные над книгами в колледже Вильямсбурга, не прошли даром. Не прошла даром и любовь к поэзии, хотя, казалось, зачем адвокату Оссиан и Шекспир.
Отвечая на это, Джефферсон писал:
«Я был вскормлен законами, и это дало мне представление о темной стороне человечества. Тогда я читал поэзию, чтобы сгладить это впечатление и ознакомиться с его светлой стороной».
Джефферсон окончил колледж 25 апреля 1762 года. Девятнадцати лет он начал работать адвокатом в конторе Уайта в Вильямсбурге. Двадцати четырех лет Томас был принят в адвокатское сословие и полностью погрузился в юридическую практику, журналистику и политику. Осмысливая все происходящее, находясь в самой гуще событий, в постоянном кипении политических страстей, Джефферсон, благодаря своему выдающемуся интеллекту, смог заглянуть в будущее дальше, чем самые блестящие из его современников и единомышленников.
С бескомпромиссностью молодости и пылом убежденного республиканца Джефферсон заявил, что восстание против тиранов — это выполнение божьей воли. Во время борьбы против актов Тауншенда [20] Джефферсон составил «Наставление», названное им впоследствии «Общий взгляд на права Британской Америки», и после его опубликования стал одним из самых популярных людей Нового Света.
«Может ли здравый разум понять, — писал Джефферсон, — почему 160 тысяч избирателей на островах Великобритании должны повелевать 4 миллионами в штатах Америки, каждый гражданин которых равен англичанину по своим способностям, пониманию и физической силе?
Бог, давший нам жизнь, дал нам одновременно и свободу, сила может уничтожить, но не разобщить нас. Это является нашим последним и окончательным решением».
«Общий взгляд на права Британской Америки» приобрел огромную популярность. В Лондоне ее автор был занесен в проскрипционные списки, и британский кабинет по справедливости считал молодого вильямсбургского адвоката одним из первых бунтовщиков Америки.
В 1769 году избиратели графства Албемарл выдвинули Джефферсона в Законодательное собрание Виргинии.
Идиллическая история избрания Томаса Джефферсона в конгрессмены Виргинии сегодня может показаться почти невероятной. Все избиратели графства приехали в имение будущего законодателя, выпили вина, съели яблочный пирог и единодушно избрали Джефферсона в конгресс Виргинии.
В этой истории самым назидательным является не то, какими милыми и патриархальными были политические нравы Америки. Самым красноречивым является в ней то, что избирателей в графстве было столько, что все они могли уместиться вокруг одного пирога.
Через два года новая выборная кампания обошлась Джефферсону в двадцать пять долларов, а еще через три, в 1774 году, избирательные права стали такими широкими, что кандидату в конгресс понадобилось закупить шесть дюжин пирожных. Учитывая, что за стол вместе с гостями могли быть приглашены и некоторые члены семьи, реальные результаты борьбы за расширение избирательных прав трудно было бы признать воодушевляющими. Джефферсон был избран в Законодательное собрание Виргинии и в третий раз поехал на Заседания. Однако заседания не состоялись: новый губернатор Виргинии, вспыльчивый и своенравный лорд Дунмор, распустил собрание и объявил депутатов бунтовщиками. Законодатели не подчинились. Они ушли в одну из лучших таверн города, принадлежавшую мистеру Ралей, и в самом большом ее помещении — зале Аполлона — провели заседание Законодательного собрания и Корреспондентского комитета колонии. Они предложили комитетам всех колоний собраться, на конгресс и заявили, что «нападение на любую колонию будет рассматриваться, как нападение на все».
Законодатели разъехались по домам, назначив новое заседание на 1 августа 1774 года. Собравшись вновь в зале Аполлона, они выдвинули своих представителей на Первый континентальный конгресс в Филадельфии. От графства Албемарл на конгресс должен был ехать Джефферсон, от графства Ферфакс — Джордж Вашингтон.
Томасу не удалось попасть на Первый континентальный конгресс — он захворал и долго пролежал в постели, прежде чем болезнь оставила его. Но как только он поднялся на ноги, политика вновь закружила его в бешеном водовороте новых событий, конфликтов и столкновений.
Корреспондентские комитеты по всей стране преобразовывались в Комитеты бдительности, вставшие во главе тех, кто считал вооруженную борьбу единственным выходом из создавшегося положения. Во главе Комитета бдительности Виргинии встал Джефферсон. Под его руководством Комитет бдительности оказался единственной реальной силой, которой практически принадлежала административная и финансовая власть в колонии.
Законодательное собрание возобновило свою работу. В марте 1775 года в церкви города Ричмонда, где проходили его заседания, прозвучала речь Патрика Генри, ставшая знаменитой сразу же, как только была произнесена.
«Человеку весьма естественно поддаваться обманчивым иллюзиям надежды, — начал речь Генри. — Мы все склонны закрывать глаза на неприятную правду и, наоборот, всегда готовы слушать голос Сирены, пока эта Сирена не обратится в дикого зверя. Нам не остается ничего другого, кроме того, чтобы тотчас же привести колонии в оборонительное положение и назначить для этого комитет, на который и возложить вербовку достаточного числа милиционеров, их вооружение и обучение дисциплине. Мы не можем ждать более ни одной минуты, ибо флот короля Георга и его армия плывут к берегам Америки. Разве нужны они здесь для дела любви и примирения?
Не будем себя обманывать. Это — орудия войны и завоевания, последний довод королей. Мы сделали все возможное, чтобы отвратить приближающуюся бурю. Мы бросались к подножию трона и умоляли короля, чтобы он положил конец тирании министерства и парламента, Но нашими мольбами пренебрегли и оттолкнули от подножия трона.
Флот и армия посланы сюда, чтобы наложить оковы, давно уже приготовляемые для нас английским правительством. Чем же мы будем бороться с нашими врагами? Противопоставим ли мы им ряд аргументов в доказательство справедливости своего дела? Но ведь, господа, вот уже десять лет прошло в таких диалектических схватках. Если мы желаем быть свободными, если мы хотим сохранить неприкосновенными те неоценимые права, которые мы отстаивали так долго от посягательств правительства Англии, если ми не хотим, подобно подлым трусам, прекратить теперь же благородную борьбу, которую мы так долго ведем и которую мы обещали друг другу не прекращать, пока не будет достигнута великая цель всех наших усилий, мы должны сражаться. Да, господа, я повторяю: мы должны сражаться. Собственно, для нас уже нет больше выбора. Отступление теперь возможно лишь при нашем согласии на покорность и рабство. Цепи для нас уже готовы. Их бряцание уже раздается вокруг Бостона. Война неотвратима, господа! Пойдемте же смело на врага. Да, господа, я повторяю: идемте, идемте на врага. Война фактически уже началась. Ближайший вихрь, несущийся с севера, может быть, донесет до вашего слуха лязг оружия. Наши братья уже выступили в поход. Зачем же мы здесь стоим праздно? Чего хотят эти люди, которые говорят вам о мире? Неужели жизнь так дорога и мир так сладок, что их следует покупать даже ценой кандалов и рабства? Нет, и тысячу раз нет. Свобода или смерть! Я не знаю, как думают другие, что же касается меня, я не пощажу своей жизни для дела свободы».
Патрик Генри закончил речь в абсолютной тишине. Он уже сошел с трибуны, направляясь к своему месту в зале, когда тишина взорвалась. Депутаты собрания — почтенные отцы основатели, давно привыкшие к речам и призывам и весьма далекие от восторгов и сантиментов, — встали со скамей ассамблеи и, бросая вверх шляпы, кричали единственное слово: «К оружию!»
В ночь на 19 апреля 1775 года генерал Гейдж, узнав, что неподалеку от Бостона, в городе Конкорде, колонистами созданы склады оружия и боеприпасов, отправил туда 1700 солдат и офицеров, приказав им разгромить склады, а все их содержимое доставить в Бостон. Экспедиция готовилась втайне, но о ней узнал президент массачусетского Комитета бдительности, молодой, красноречивый и энергичный Джозеф Уоррен. Англичане не успели еще выйти за пределы Бостона, как о приказе Гейджа узнали все члены комитета. Начальник службы разведки в комитете Поль Ривер, оседлав коня, помчался по дороге в Конкорд, оповещая колонистов о движении вражеских войск. Гул колоколов опережал солдат Гейджа. Из-за оград, с крыш домов, из-за деревьев в англичан посыпался град пуль. Солдаты не дошли до Конкорда и, разгромив арсенал повстанцев в маленьком городке Лексингтоне, повернули обратно. Их возвращение в Бостон напоминало бегство. Из-за всех углов гремели выстрелы. Более двухсот пятидесяти английских солдат было убито и ранено. Американцы же не потеряли и ста человек. В этом сражении впервые в истории повстанцы применили так называемый рассыпной строй. Они вели огонь по англичанам поодиночке, маленькими группами и цепью, быстро меняя позиции, используя для укрытия дома, кусты, канавы. В последующем эта тактика, принесшая инсургентам первый успех, была развита и обогащена в сражениях революционной армии с колонизаторами.
Через несколько недель к Бостону сошлось более пятнадцати тысяч вооруженных рабочих, ремесленников, матросов и фермеров. Они разбили неподалеку от города лагерь и назвали его «Лагерем Свободы». Захватывая у англичан ружья и порох, повстанцы по всей стране стали создавать добровольческие вооруженные отряды. В Нью-Йорке был создан корпус, в Джорджии — полк.
Десятки тысяч людей пришли в движение.
Революция началась.
10 мая 1775 года делегаты Второго континентального конгресса начали свое первое заседание. В этот же день партизанские отряды Этана Аллена ворвались в хорошо укрепленный форт Тикондерогу, расположенный неподалеку от канадской границы. Отряд Этана Аллена, носивший название «Парни Зеленой горы», пошел на штурм форта и, захватив Тикондерогу, взял там множество пушек, ядер и пороха. В эти же часы конгресс благословил от имени страны всех, кто поднял оружие, защищая правое дело.
Весь май и начало июня стороны готовились к решительной схватке. 15 июня конгресс объявил себя полномочным правительством всех тринадцати колоний и назначил главнокомандующим вооруженными силами повстанцев Джорджа Вашингтона.
Главнокомандующему повстанческой армией в день назначения на этот пост было сорок три года. Из них более двадцати лет он был масоном и солдатом. Ему принадлежало две с половиной тысячи акров земли, сто пятьдесят рабов и большой деревянный дом, вокруг которого располагались многочисленные службы, конюшни, псарни и птичники. Хороший хозяин, удачливый охотник, незаурядный политик, Вашингтон в двадцать два года стал мастером масонской ложи в Фридриксбурге, хотя в этой же ложе состоял Бенджамен Франклин, бывший уже тогда почти пятидесятилетним мужчиной, известным по обе стороны океана. В двадцать три года Вашингтон за успешные действия против французов в Семилетней войне получил чин полковника и был назначен командующим всей виргинской милицией. Вашингтон гордился званием мастера масонской ложи и, будучи человеком честным и цельным, в частной жизни неукоснительно следовал заветам «братьев-каменщиков»: он по-хозяйски обращался с многочисленными живыми питомцами своего не маленького имения, а что касается рабов, то у них был даже свой врач; их досыта кормили маисом, картофелем и рыбой, а хозяин если и продавал их другим плантаторам, то всегда следил за тем, чтобы члены семьи не разлучались между собой.
Вашингтон гордился и тем, что с двадцати трех лет он носил чин полковника, и, будучи человеком целеустремленным, всегда стремился к тому, чтобы и в военных делах никому не отдавать пальму первенства. (Через много лет, когда в городе, носящем его имя, будет поставлен памятник Вашингтону, на мраморном постаменте высекут слова: «Первый на войне, первый в мирное время, первый в сердцах своих граждан». )
Вашингтон, как и большинство плантаторов, происходил из старого дворянского рода. Когда его прадед в 1657 году приплыл в Америку, он привез с собою несколько сундуков посуды и одежды, портреты многочисленных предков и неостывшую ненависть к голодранцам Кромвеля, прогнавшим его семейство за океан. Джордж еще помнил потемневшие от времени портреты верных слуг казненного монарха [21] полковников Джемса и Генри Вашингтонов, прославившихся упорной и долгой обороной города Уорчестера против солдат Кромвеля.
В юности его симпатии были целиком на стороне роялистов, и немалую роль в этом сыграло семейство лорда Ферфакса, находившееся в родстве и дружбе с будущим главнокомандующим республиканской армии.
В 1759 году Вашингтон женился на молодой черноглазой вдове, матери двух детей, обладательнице состояния в миллион фунтов стерлингов и хозяйке имения, называвшегося «Белый дом». Жену Вашингтона звали Мартой Кэстис. Она была скромна, бережлива и набожна. Всех знавших ее Марта привлекала женственностью и нежностью. Однако во всех походах, летом и зимой, она всегда была рядом с мужем. Впоследствии, рассказывая своим внукам о войне, Марта говорила, что слышала и первый и последний выстрел каждого сражения. И это была правда.
В этом же году Вашингтона избрали в Законодательное собрание Виргинии. Вначале он уделял политике немного времени, занимаясь почти все время хозяйством и охотой. Однако его общественный темперамент и характер не могли мириться с тем, что происходило вокруг. И постепенно, шаг За шагом Вашингтон все дальше и дальше уходил в политику, оставляя имение и хозяйственные заботы жене и управляющему.
Приехав в 1774 году в Филадельфию, Вашингтон и здесь не изменил своим привычкам. Как и прежде, у себя в имении, он вставал в пять часов утра, до семи часов читал и писал, затем съедал две-три маисовых лепешки, запивал их двумя чашками чая и шел в конгресс. Во время заседаний он больше слушал, чем говорил, и если выступал, то его речь никогда не продолжалась более десяти минут. Правда, недоброжелатели Вашингтона относили это не за счет сдержанности и лаконичности, а утверждали, что грубому, прямолинейному солдату нечего сказать слушателям. Однако друзей у Вашингтона было больше, чем недругов. Точный, деловитый, державший в голове сотни дел и никогда ничего не забывавший, Вашингтон не мог не импонировать членам конгресса, многие из которых умели лучше говорить, чем полковник из Виргинии, но почти ничего не умели делать из того, что умел он. Опытный военный, наделенный силой воли, твердостью характера и личным мужеством, он был примером для ополченцев и партизан, вставших в ряды борцов за независимость. Поэтому его назначение главнокомандующим еще не сформированной, но уже сражающейся армии, вернее, сотен разрозненных отрядов, было с радостью воспринято многими американскими патриотами.
К середине июня вокруг Бостона, блокированного англичанами с моря, вырос огромный лагерь. Двадцать тысяч американцев пришли сюда с оружием в руках для того, чтобы освободить город от врага. Здесь были большие отряды из Ныо-Хейвена, Род-Айленда, Коннектикута, Нью-Гемпшира и десятки средних и мелких из всех колоний Америки. Имена первых командиров республиканской повстанческой армии — Бенедикта Арнольда, Натаниэля Грина, Израиля Патэма, Джона Старка — были у всех на устах.
В ночь на 16 июня отряды Старка и Прескотта численностью в тысячу двести человек заняли высоту Банкер-Хилл под Бостоном. 17 июня при поддержке морской и наземной артиллерии три тысячи англичан пошли на штурм Банкер-Хилла. Два раза поднимались они в атаку, и оба раза американцы отбрасывали их. Наконец после кровопролитного штыкового боя американцы отступили. Более тысячи английских солдат погибло в бою на склонах Банкер-Хилла. Колонисты потеряли в два раза меньше. Этот бой показал, что началась серьезная и упорная борьба, в которой ни той, ни другой стороне нельзя рассчитывать на скорую и легкую победу.
Военные действия развернулись по всей стране. Их масштабы все более увеличивались, ожесточение все более нарастало. И как раз в эти дни в Филадельфии появился памфлет торговца корсетами журналиста Томаса Пэйна «Здравый смысл». За несколько месяцев его тираж превысил полмиллиона экземпляров.
«Я, — писал Пэйн, — обращаюсь к вам, любящим человечество, верящим в него. К вам, имеющим смелость противиться не только тирании, но и самим тиранам: собирайтесь под Знамя восстания! Взгляните на старый мир, ведь на нем нет места, где бы народ не страдал от рабства или притеснения.
Монархии покрыли кровью и пеплом не только то или иное королевство, но и весь мир… В Англии король только и делает, что воюет и раздает должности, иначе говоря, разоряет нацию и сеет в ней ссоры. Хорошенькое занятие для человека, получающего в год 800 тысяч фунтов стерлингов и вдобавок боготворимого! Один бесчестный человек обходится для общества и для господа дороже, чем все коронованные негодяи, когда-либо жившие на земле». Затем Пэйн обращался к тем из американцев, которые еще не приняли определенного решения, на чьей стороне им следует сражаться: «На тему о борьбе между Англией и Америкой написаны целые фолианты. Но период дебатов закончился. Оружие, как последнее средство, решает сейчас спор. На него пал выбор короля, и Американский континент принял этот вызов».
Не только земля Америки казалась Пэйну опутанной цепями рабства. Окинув мысленным взором все континенты, он и там увидел скорбь и отчаяние, произвол и гнет. Деспотизм простер свои щупальца по всему миру. С гневом и горечью Пэйн писал:
«На свободу охотятся по всему свету. В АЗИИ и Африке ее больше не существует. В Европе смотрят на нее, как на иностранку, а Англия предложила ей покинуть страну. Примите же беглянку, дайте ей приют и приготовьте вовремя убежище для всего страдающего человечества!»
«Здравый смысл» сразу же стал наиболее популярным политическим произведением потому, что выражал настроения подавляющего большинства американцев.
Подхлестнутый волной всеобщего революционного энтузиазма конгресс весной 1776 года аннулировал ненавистные навигационные акты — английские законы, запрещавшие свободное мореплавание, объявил открытыми гавани для кораблей любых стран и для защиты американских купеческих кораблей призвал создавать военный каперский флот.
Конгресс сформировал секретный Комитет внешних сношений и направил в Европу эмиссаров для поисков союзников и широкой закупки оружия,
10 мая конгресс призвал изгнать королевских чиновников из всех городов страны и создать независимые правительства в каждой из колоний. В ответ на это сторонники короля оказали вооруженное сопротивление. Тогда конгресс принял решение об их разоружении и конфискации всего принадлежавшего им имущества.
Были объявлены конфискованными: земли короля, его семьи, лорда Уильяма Пенна, лорда Балтимора, баронета Пеппераля, владения англиканской церкви, имущество всех, кто будет препятствовать этому. Тогда же были конфискованы и Земли старого друга Джорджа Вашингтона, лорда Ферфакса. Борьба зашла настолько далеко, что пути назад не было.
11 июня 1776 года конгресс поручил Джефферсону составить проект документа, который объявлял бы об отделении колоний от метрополии и провозглашал бы образование нового независимого государства.
Семнадцать дней и ночей работал Томас Джефферсон над произведением, которое обессмертило его имя и по силе воздействия на умы и сердца людей оставило далеко позади и пламенные речи Генри и громовые памфлеты Пэйна. Запершись в тесной комнатке на втором этаже кирпичного домика на Маркет-стрит, Томас Джефферсон писал и переписывал документ, вошедший в историю под именем «Декларации Независимости».
Четкость мысли многоопытного законоведа, чеканность формулировок законодателя, пыл убежденного республиканца слились воедино в этой декларации.
Вся жизнь Томаса Джефферсона — поиски истины в спорах с Фрэнсисом Фокье, бесконечные дебаты в Законодательном собрании, стихи Шекспира и романы Руссо, бессонные раздумья о судьбах своей страны — была залогом того, что поручение конгресса дано человеку, подходящему для такого дела.
Когда Джефферсон принялся за составление декларации ему было тридцать два года. Он свободно владел шестью языками, мог прочесть лекцию о Ньютоне, в мгновение ока произвести сложнейший расчет, остановить кровотечение, составить архитектурный проект, укротить необъезженную лошадь и сыграть на скрипке.
29 июня Континентальный конгресс начал обсуждение написанной Джефферсоном декларации.
«Мы считаем — и это истины, не нуждающиеся в доказательствах, — что все люди созданы равными, что они наделены творцом такими неотъемлемыми правами, как жизнь, свобода и стремление к счастью. Мы считаем, что правительства у людей на то и существуют, чтобы охранять эти права, и что права и полномочия правительств зависят от согласия управляемых. Следовательно, если какая-либо система управления отступает от этих целей или вовсе ими пренебрегает, то народ имеет право, изменив или отменив старую систему, создать новое, основанное на таких принципах управление, все формы и полномочия которого были бы направлены на обеспечение безопасности и счастья народа».
2 июля 1776 года конгресс одобрил «Декларацию Независимости», заканчивающуюся следующими гордыми и величественными словами:
«Мы, представители Соединенных Штатов Америки, собравшись на очередном заседании конгресса, торжественно заявляем от имени и по поручению доброго народа этих колоний: эти объединенные колонии являются отныне свободными и независимыми штатами…
Твердо уповая на божественное провидение, мы ручаемся за выполнение этой Декларации своей жизнью, своим состоянием, своей честью».
Однако по требованию плантаторов-рабовладельцев от Джорджии и Южной Каролины из «Декларации Независимости» была выброшена четвертая часть текста, касающаяся положения шестисот тысяч негров-рабов.
Вот этот раздел:
«Король объявил жестокую войну человеческой природе. Он нарушил священное право жизни и свободы в лице народа, отдаленного от него, который никогда не обижал короля. Эти невинные люди обречены им на невольничество, он перевез их на другое полушарие для того, чтобы сделать из них рабов или заставить погибнуть во время пути. Такое поведение достойно пирата, а на него решается христианский монарх Великобритании. Поддерживая торговлю людьми, он безнравственно злоупотреблял своим вето, уничтожив все решения наших собраний, направленные на то, чтобы запретить и окончательно остановить этот непозволительный торг. Он поддерживал торговлю людьми, чтобы рабы, испытав всевозможные жестокости, подняли бы вооруженное восстание и, выступив против белых американцев, добились бы свободы, которой лишил их он сам. Отняв у негров свободу самым преступным образом, он теперь заставляет рабов покупать ее путем таких же преступлений».
Рабы-негры действительно в ряде случаев выступали на стороне англичан, ибо англичане пообещали всем им освобождение, после того как мятежники будут разгромлены.
Если бы конгресс принял декларацию целиком и гарантировал неграм освобождение, то, возможно, республиканская армия сразу увеличилась бы на десятки тысяч сильных, смелых и выносливых солдат. Однако плантаторы-рабовладельцы предпочли вообще не касаться вопроса о положении негров, так как хорошо понимали, что король Георг, обвиненный во всех смертных грехах, в торговле живыми людьми повинен ничуть не больше их самих.
Отказ от освобождения рабов надолго определил исторические судьбы миллионов американских негров. Девственные поля и леса необозримых пространств Америки в течение еще почти столетия обрабатывались не только руками свободных переселенцев, но и были политы потом и кровью черных рабов, изнывавших под бичами надсмотрщиков.
Под звон колоколов и грохот пушек «Декларацию Независимости» читали с церковных амвонов и перед строем республиканских батальонов. В Нью-Йорке, после того как декларация была прочитана, свинцовую статую короля Георга стащили с постамента и уволокли на оружейный завод, где немедленно переплавили на пули.
4 июля 1776 года родилось новое государство, и первый крик этого новорожденного был услышан на берегах обоих океанов. Одни обрадовались этому крику, другие ужаснулись.
Огромный флот, на палубах кораблей которого было тридцать тысяч матросов и шестьдесят тысяч солдат, встал у берегов Соединенных Штатов, чтобы задушить новую республику.
Между тем военное счастье отвернулось от американцев.
В августе 1776 года Джордж Вашингтон, чудом избежав окружения, сдал Нью-Йорк. Преследуя его, англичане нанесли серьезное поражение республиканцам под Трентоном, а затем окружили и пленили армию заместителя Вашингтона генерала Чарльза Ли.
18 декабря Вашингтон писал конгрессу:
«Вы не можете себе представить как затруднительно мое положение. Я думаю, редко кому приходилось бороться с такими трудностями и иметь притом так мало средств для этой борьбы». Он ничуть не преувеличивал: его солдаты были голодны, раздеты и разуты. Только крайнее напряжение всех сил могло спасти молодое государство.
20 декабря Вашингтон потребовал значительного расширения своих полномочий. «Я требую такой власти, которую опасно поручить одному человеку, но ввиду отчаянного зла необходимо принять экстренные меры. Я совершенно искренне объявляю, что не питаю никакого властолюбия и буду, так же как и всякий другой гражданин, рад, когда нам, наконец, удастся бросить меч и взяться за плуг; но как офицер и как человек я принужден объявить, что это необходимо, ввиду того, что никому и никогда не приходилось встречать столько трудностей и препятствий, сколько встречаю я на своем пути».
Конгресс поверил Вашингтону и после непродолжительных дебатов 27 декабря уполномочил Вашингтона набрать сто четыре батальона пехоты, три тысячи лошадей, три полка артиллерии и корпус инженеров. Ему было разрешено присваивать звания до бригадного генерала включительно, реквизировать все, что необходимо для нужд армии, и арестовывать английских агентов.
В ночь под рождество, в снежную бурю и мороз, армия Вашингтона атаковала Трентон. Нападение было таким внезапным, что тысяча гессенских наемников без боя сдалась в плен. Американцы, потеряв четырех человек, отступили за реку. Узнав о разгроме гессенцев, английский главнокомандующий Корнуоллис выступил из Нью-Йорка. 2 января 1777 года он увидел армию Вашингтона и сумел со всех сторон окружить ее. Ночью Вашингтон приказал разложить сотни костров и скрытно оставил лагерь. Совершив ночной марш, он напал на арьергард англичан у Принстона и разгромил его. Обманутый Корнуоллис метнулся вслед, но было поздно: Вашингтон вновь ускользнул…
Летом 1777 года в войне наступило опасное равновесие, и каждая из сторон, понимая это, прилагала все усилия к тому, чтобы одним мощным ударом склонить чашу весов на свою сторону.
в которой читатель знакомится с генералом Джоном Бургойном, известным среди друзей под именем «Джонни-джентльмена», а также с тремя другими настоящими мужчинами, двое из которых сообщат свои имена, а третий так и умрет, не сказав ничего
Именно детом 1777 года Иван Устюжанинов вышел из ворот лагеря, и вместе с сотнями таких же, как он, невольных английских союзников пошел вперед, не зная, что ожидает его в чужой притаившейся стране.
…Полк Манштейна медленно полз по серой пыльной дороге, которой, казалось, не будет конца. И в такт медленным тяжелым шагам падали на дорогу печальные слова солдатской песни: «Прощайте, братья, пробил час…»
Однако, вопреки опасениям, марш оказался недолгим: примерно в трех милях от лагеря солдат погрузили на корабли. И вновь под ногами Устюжанинова и его товарищей по несчастью закачалась палуба, и снова марсовые полезли на реи, и захлопали на ветру паруса, и снова — в который уж раз! — все дальше и дальше стал уходить берег, и тугой, соленый ветер плотной струей ударил в лицо и в грудь.
Через три дня колонна кораблей вошла в залив Святого Лаврентия, а еще через неделю бросила якоря на рейде города Квебек. Здесь солдатам объявили, что они направляются в канадский город Монреаль, где их ожидает теплая встреча и хороший отдых рядом с новыми друзьями — бравыми ребятами из армии короля Джорджа.
Через день после того полк добрался до Монреаля и разместился в старых пустых пакгаузах, длинной вереницей тянувшихся по берегам реки Святого Лаврентия. На следующее утро в казарму, где поселились вюртембержцы, зашел незнакомый капрал-англичанин. Внимательно осмотрев солдат, капрал отобрал Ваню и еще пятерых парней попригожей и на ломаном немецком языке приказал им привести себя в порядок и ждать дальнейших указаний. Распорядившись, он ушел. Почистив мундиры и сапоги, промаслив и напудрив белесые жесткие парики, солдаты вскинули тяжелые неуклюжие ружья на плечо и остановились возле дверей пакгауза.
Капрал вернулся вместе с тщедушным, узкогрудым лейтенантом, который, придирчиво осмотрев солдат, сердито проговорил:
— Вы будете охранять штаб командира корпуса генерала Бургойна. Если я узнаю, что кто-нибудь из вас нес службу не так, как полагается, я натяну его шкуру на барабан. — И, помолчав немного, рявкнул: — Прочь, канальи!
Штаб размещался в двухэтажном каменном доме, стоявшем в глубине старого густого парка. Парк был окружен высокой каменной оградой, из-за которой виднелись лишь печные трубы и макушки лиственниц и кленов.
Возле железных ворот капрал остановился и подергал за цепочку. На звук колокольчика вышел солдат и, отдав честь капралу, скрылся за воротами вместе с ним. Через несколько минут ворота раскрылись, и шесть солдат — судя по форме, тоже наемников-немцев — гуськом вышли из парка. Им на смену вошли вюртембержцы. Двоих солдат капрал оставил стоять у ворот, с внутренней стороны ограды, двоих поставил на высоком каменном крыльце у входа в дом, а Ваню вместе с белобрысым краснорожим верзилой провел в дом и поставил возле высокой резной двери. По коридору туда и обратно сновали офицеры, но в комнату за высокой резной дверью никто не входил.
Прошло не менее двух часов, прежде чем одна створка двери распахнулась, и Ваня увидел огромную комнату. В комнате стояли большие столы, заваленные картами. Вокруг столов толпилась дюжина офицеров в английских мундирах. Совещание, судя по всему, кончилось. Офицеры шутливо переговаривались друг с другом, не обращая внимания на двух белобрысых великанов в сине-зеленой форме вюртембержцев.
— Раскройте двери настежь, Джонс, — донесся до слуха Вани высокий, чуть надтреснутый голос, принадлежавший человеку, привыкшему распоряжаться.
В то же мгновение вторая створка двери распахнулась.
Ваня увидел, что в центре комнаты стоит невысокий худощавый франт с нафабренными баками, в белоснежной рубашке и сверкающих ботфортах. Франт стрельнул лукавыми серыми глазами и, отвечая кому-то на еще не заданный вопрос, быстро проговорил:
— Эти вюртембергские болваны ровным счетом ничего не поймут. Не нужно быть особо хитроумным, чтобы догадаться, что два десятка английских слов они одолеют не раньше чем через полгода.
Один из офицеров, заканчивая начавшийся еще за закрытой дверью разговор, спросил:
— Итак, сэр, вы считаете излишним посылать курьера к генералу Хоу?
— Да, я уверен, что лорд Джермейн отослал инструкции, необходимые сэру Уильяму, одновременно с нашими. Если мне предписано идти в Олбэни для соединения с Сен-Леджером, то не может быть никакого другого варианта, кроме того, что именно туда же двинется с юга Хоу. Не так ли, джентльмены? — спросил франт и быстро добавил: — Ваше молчание красноречивее всяких слов. Следовательно, курьер не нужен.
Франт повернулся на каблуках, изящно поклонился и, стремительным движением надев шляпу, быстро вышел из комнаты. На Ваню пахнуло дорогими духами, табаком и чуть приметно — конским потом.
Остальные разошлись сразу же, как только щеголь вышел за дверь. Проходя мимо Вани, один из офицеров сказал другому:
— Наш Джонни-джентльмен верен себе — скор и безапелляционен.
В комнате остался молодой офицер. Он начал было собирать разбросанные по столам карты и бумаги, но это, видимо, наскучило ему, и, сдвинув их в одну кучу, а затем взяв со стола большой белый пакет, он направился к дверям. Выйдя из комнаты, офицер достал из кармана тонкий длинный ключ и стал запирать дверь. Пакет мешал ему, и офицер сунул его под мышку, обеими руками поворачивая ключ в неподатливом замке. Ваня чуть опустил глаза и прочел каллиграфически выведенную надпись: «Джону Бургойну, генералу. От министра лорда Джермейна»,
Однажды ночью стоявший на часах возле пакгаузов ганноверец заметил, как от двери к двери перебегают двое каких-то мальчишек. Они останавливались, что-то клали на землю и, крадучись, пробирались дальше. Ганноверец долго соображал, что бы это могло значить, а когда подошел к ближайшей двери, заметил какие-то листочки. Солдат пошел следом за сорванцами, которых уже и след простыл, и подобрал все листочки, подкинутые ими к дверям пакгаузов. Сам он читать ни на каком языке не умел, твердо знал, что от книг никакой пользы быть не может, а следует ждать, скорее всего, какого-нибудь вреда. И потому решил по начальству не докладывать. Однако любопытство его донимало, и ему захотелось узнать, о чем же все-таки написано в подобранных им листочках.
Поразмыслив с полчаса, он вспомнил, что в вюртембергской роте вроде бы есть солдат, который понимает этот чертов английский язык. «Все же свой брат, солдат», — подумал ганноверец и пришел в пакгауз, где жил Иван. Солдаты тотчас же показали его сообразительному ганноверцу.
Как только Ваня прочел первые фразы, он сразу же понял, что это такое. Однако, не подав виду, улыбнулся и сказал:
— Проповедь какая-то: о грехах, об аде, о том, что надо молиться, чтобы не попасть в преисподнюю.
Ганноверец в сердцах плюнул и ушел, а Иван, засунув листочки за пазуху, побежал отпрашиваться у капрала пойти на реку постирать кое-какое бельишко. Бросив белье на песок, Иван сел возле кустиков и вытащил листочки.
«Томас Пэйн. Американский кризис, — прочитал он и, пробежав первые строки, уже не мог оторваться до самого конца. — Британия имеет достаточные средства, чтобы нести цивилизацию как Западу, так и Востоку. Но она воспользовалась этими средствами для спесивого самообожествления и для опустошения целых стран ради получения добычи. Кровь Индии еще не оплачена, страдания Африки еще не отомщены. Это серьезные вещи, и, что бы ни думали безрассудный тиран, его беспутный двор, продажный парламент и ослепленный народ, в один прекрасный день долг все равно придется оплатить…
Во всех войнах, к которым вы прежде имели отношение, вам приходилось сражаться только с армиями, в данном случае вам приходится сражаться как с армией, так и со всей страной.
…То, за что мы боремся, стоит тех страданий, которые могут выпасть на нашу долю. Если нам придется питаться одним хлебом и если нам будет чем прикрыть свое тело, нам следует быть не только довольными, но и благодарными. Нам не нужно большего. Тот, кто готов продать свои права за щепотку соли или за костюм, заслуживает навсегда остаться нагим и голодным рабом.
Что такое соль или наряд по сравнению с неоценимыми благами свободы и безопасности? Или что такое неудобства в течение нескольких месяцев по сравнению с вековой рабской зависимостью?»
Ваня опустил листочки на песок и решил, что он сбежит к этим людям, даже если ему будет грозить самая страшная казнь.
Выполняя приказ, полученный из Лондона, генерал Бургойн во главе пестрого, более чем трехтысячного воинства, состоявшего из англичан, немцев, канадских французов и нескольких сот индейцев, в середине июля выступил из Монреаля и двинулся к форту Тикондерога. Юго-западнее Бургойна продвигался отряд Сен-Леджера численностью в тысячу человек. Сен-Леджер одновременно с Бургойном покинул Монреаль, поднялся по реке Святого Лаврентия и, переплыв огромное тихое озеро Онтарио, высадился у форта Освего. Из Освего он намеревался пройти на восток, захватить форт Стэнвикс, затем резко повернуть на юг и двигаться к городу Олбэни, куда одновременно с ним должен был привести свой отряд Бургойн.
Американцы, обнаружив отряды Бургойна и Сен-Леджера, вступили с ними в упорную и кровопролитную схватку. Против отряда Сен-Леджера выступили солдаты старого немецкого колониста генерала Геркимера. Наступление корпуса генерала Бургойна сдерживали малочисленные отряды Филиппа Скайлера. Скайлер рассчитывал остановить англичан у фортов Тикондерога и Эдвард, занятых в самом начале войны «Парнями Зеленой горы». Однако надежды Скайлера не сбылись, англичане захватили оба форта. Правда, Бургойну удалось занять Тикондерогу не сразу. Комендант этого форта Артур Сент-Клэр, храбрый и умелый офицер, хорошо организовал оборону. Англичане не могли взять форт до тех пор, пока не догадались поднять артиллерию на самую высокую гору в окрестностях Тикондероги — «Сахарную голову». Захватив «Сахарную голову», они повели убийственный огонь по Тикондероге и расположенному недалеко от нее форту Эдвард. Сент-Клэр, спасая остатки гарнизона, покинул форт Тикондерогу и присоединился к отрядам Скайлера. В это время не он один влился в отряд Скайлера. По узким запутанным тропам к нему на помощь шли и шли сотни волонтеров: фермеры, ремесленники, охотники. В район боев подтягивались спешно посланные Вашингтоном отряды американских генералов Линкольна, Моргана и Арнольда.
6 августа 1777 года неподалеку от Стэнвикса Геркимер, Зная о том, что к нему на помощь идет генерал Арнольд, вступил в решительный бой с Сен-Леджером. Вначале американцы едва не потерпели поражение. Старик Геркимер был ранен в грудь и в плечо, однако не потерял управления боем и все же дождался подхода подкреплений. Солдаты Сен-Леджера, измотанные многочасовым сражением, не выдержали удара свежих сил Арнольда и были разгромлены.
Полк Манштейна вышел из Монреаля в самом хвосте колонны Бургойна. За четыре дня солдаты прошли около шестидесяти миль, но не слышали ни одного выстрела. На пятый день, когда последние торговые фактории и все реже встречавшиеся фермы остались далеко позади, гессенцы и вюртембержцы были взбудоражены вестью, что на индейцев, шедших в боевом охранении, напали американцы. В непролазной чащобе они внезапно обстреляли индейцев и так же внезапно прекратили огонь, укрывшись в сумраке первобытного леса.
Известие вызвало изрядный переполох, Куно фон Манштейн тотчас же утроил сторожевые пикеты и со всех сторон выставил цепи стрелков. Ивану и еще двум солдатам было приказано замыкать колонну, наблюдая за тем, чтобы неприятель не напал с тыла.
Иван и двое его новых товарищей медленно брели в сотне шагов за последними телегами полкового обоза. На ночлег полк остановился в поле. Манштейн принял все меры предосторожности. Его шатер стоял в самом центре лагеря. Вокруг городка замкнутым тесным кольцом стояли десятки прижатых друг к другу телег. Лагерь занимал площадь в добрую квадратную милю, но все же в нем было тесно из-за сотен коней и солдат, множества пушек, палаток и повозок.
Неподалеку от полка наемников разбили бивак англичане, чуть в стороне остановился отряд индейцев. Ночь прошла спокойно.
Рано утром звуки рожков и барабанов подняли индейцев и англичан. Гессенцы и вюртембержцы, еще не получив приказа, тоже стали собираться в поход, однако никаких распоряжений не последовало.
Через несколько минут после того, как шумно зашевелились на соседних с ними биваках, солдаты увидели, как из английского лагеря выехала верхом на лошадях группа офицеров и остановилась почти в самом центре поля. Затем от группы отделились двое всадников и рысью помчались к лагерю наемников. Вскоре между раздвинутыми телегами проскочили полковник Манштейн и его адъютант, приказав горнисту сыграть «построение». Не прошло и пяти минут, как полк замер в четком каре.
Белобрысый Куно выехал в центр четырехугольника и вытащил из-за обшлага мундира свернутый в трубку лист. Не разворачивая его, Манштейн поднял лист вверх и, потрясая им, прокричал:
— Солдаты! У меня в руках приказ его превосходительства генерал-майора Бургойна. Его превосходительство приказывает нашему славному полку оставаться в резерве и не сниматься с места без его приказа. Это почетное задание, ребята! Вас оставляют для самого трудного дела: когда англичанам станет плохо, они призовут на помощь нас, и уж тогда мятежникам несдобровать! — Манштейн передохнул немного и снова закричал: — А пока набирайтесь сил, ребята! Ешьте, пейте и веселитесь! Готовьтесь задать жару этим голодранцам! Бог и король не забудут вас!
Иван скосил глаза на стоявших рядом солдат: одни из них оставались совершенно равнодушными и безучастными, другие улыбались.
«Плохи ваши дела, — подумал он, — если против таких людей, как Томас Пэйн, вы можете выставить златоустов, подобных белобрысому Куно».
Гессенцы и вюртембержцы недолго простояли на месте. Не прошло и недели, как полк выступил в поход, и даже самые твердолобые служаки вспомнили слова полковника: когда англичанам станет плохо, они позовут на помощь. А вот о том, что именно тогда мятежникам несдобровать, вспоминали очень немногие.
Военные действия начались сразу же, как только полк втянулся в лес. Казалось, мятежники прячутся за каждым деревом. Дорогу наемникам преграждали ловушки, завалы, глубокие волчьи ямы с торчащими на дне острыми копьями. Бунтовщики янки не брезговали ничем: двое солдат попали в медвежьи капканы и теперь их везли с переломанными ногами на тряской санитарной фуре в самом хвосте колонны.
В полдень к полковнику притащили первого пленного. Это был пожилой мужчина, почти старик. Все лицо у него было в крови и ссадинах, руки крепко связаны за спиной веревкой. Пленный сильно хромал и, когда его толкали в спину, заставляя идти быстрее, только тяжело сопел и смотрел на солдат белыми от ненависти глазами. Он молчал, отказавшись назвать даже свое имя.
На первом же привале Куно согнал солдат и устроил показательный суд. Но и перед лицом трех офицеров, важных от сознания того, что в их руках жизнь теперь уже совершенно беззащитного человека, пленный продолжал молчать. Тогда председательствующий в трибунале Куно фон Манштейн, покраснев от негодования, произнес:
— Мятежник стрелял в наших людей и был схвачен с оружием в руках. Таким образом, вина его, несомненно, доказана. Мятежник не является солдатом, так как на нем нет мундира, и таким образом, он — разбойник, лесной разбойник, который в любом государстве со строгими и справедливыми законами должен быть повешен.
Куно произнес эту речь по-немецки для солдат, и тут же переводчик стал быстро переводить ее пленному.
Странная гримаса, похожая на улыбку, появилась на лице у старика. Он обвел толпу стоявших и сидевших на земле солдат долгим взглядом и вдруг громко и отчетливо произнес на чистейшем немецком языке:
— Мне ничего не нужно переводить. Я — немец.
Куно от неожиданности встал. Солдаты все, как один, подались вперед.
— Я — немец, — повторил старик, — мой отец приехал сюда, когда мне было четыре года. Я пятьдесят лет живу и работаю на этой земле. И я не бунтовщик. Я выполняю приказ моего правительства — конгресса Соединенных Штатов, которому я присягал на верность и не изменю, ибо изменивший присяге подобен вероотступнику и его ждет не только людская, но и божья кара.
Солдаты, пораженные, молчали. Полковник тоже молчал, хлопая белесыми ресницами и беспомощно поглядывая на сидевших рядом с ним офицеров. Тогда один из них нашелся и, встав, заявил:
— Суд удаляется на совещание.
Офицеры долго совещались между собой. Солдаты тоже оживленно обсуждали все, чему только что стали свидетелями. Некоторые даже заключали пари: повесят или не повесят пленного старика? Ведь он все же стрелял в их товарищей, стрелял из-за деревьев! А может быть, это он поставил капканы, в которые попали их товарищи? За пятьдесят лет в Этой проклятой стране старикан многому научился…
Офицеры вышли торжественные и еще более важные.
— Военный суд, — произнес Манштейн, — признал виновным подсудимого, не пожелавшего назвать суду свое имя. Он признал его виновным в нападении на солдат его величества короля Георга, в мятеже и в измене законной власти. Ссылки подсудимого на то, что он присягнул незаконному правительству мятежников и смутьянов, суд во внимание не принимает. В связи со всем вышеизложенным суд приговаривает его к повешению.
Манштейн кончил читать приговор и, не ожидая ни секунды, зычным командирским голосом отдал приказ построиться. Под грохот барабанов и визг флейт полк выстроился в каре вокруг высокого клена.
На толстую ветку дерева накинули веревку, под дерево подкатили телегу. Старика поставили на телегу. Всеми манипуляциями с телегой и веревкой занимался Пауль Шурке. Глядя на него, можно было подумать, что он только тем и занимался, что готовил петли.
…Через десять минут полк двинулся дальше. Кто-то затянул: «Прощайте, братья, пробил час… «, но певца никто не поддержал, и он замолк, не допев до конца и первого куплета…
Вечером Ивану приказали встать в охранение. Часовые сменялись каждые четыре часа. Как только капрал ушел и шаги его стали неслышны, Иван нырнул в темноту и, боясь зацепиться штыком за какое-нибудь дерево, побежал между стволами кленов и лиственниц.
Он шел по лесу всю ночь, затем весь день, еще ночь и еще полдня. Шел, почти не останавливаясь и почти не отдыхая. Он пил воду из ручьев, ел ягоды и только на вторые сутки подстрелил куропатку. Он ушел с поста, ничего не приготовив к побегу, и у него было с собою лишь ружье со штыком, десяток патронов, огниво и трут.
Разложив костер, Иван быстро ощипал куропатку, продел ее на штык и зажарил. Затем он снял ремни, ботфорты и, расстегнув пуговицы мундира, лег на прогретую солнцем Землю, с наслаждением вытянув натруженные ноги.
Капканы, завалы и волчьи ямы ставил на пути отрядов Бургойна полковник американского корпуса инженеров Тадеуш Костюшко. Еще не прошло и года, как он начал службу в американской армии, но имя его было уже хорошо известно многим. В этот день Костюшко с двумя ординарцами ехал от Тикондероги, занятой Бургойном, к берегу реки Гудзон. Генерал Гэйдж приказал ему во что бы то ни стало найти хорошую позицию и укрепить ее так, чтобы Бургойн, если он вылезет из Тикондероги, обломал бы об нее зубы.
Костюшко очень хотелось найти такую позицию: месяц назад он предупреждал Гэйджа, что на «Сахарную голову» следует поднять артиллерию, но генерал не послушал его, и Тикондерога пала. Теперь нужно было создать новый укрепленный район, который не уступал бы двум потерянным фортам. Лучше всего, если бы удобная позиция оказалась на западном берегу Гудзона, чтобы англичане не смогли пройти к побережью океана и важным гаваням — Нью-Йорку и Ныо-Хейвену.
Костюшко, опустив поводья, медленно ехал через лес, как вдруг вдали раздался выстрел. По звуку Костюшко понял, что стреляют не из охотничьего ружья. Он тотчас же вспомнил, что в этом районе, на много километров вокруг, не должно быть солдат, и потому сразу спешился и, махнув рукой ординарцам, осторожно побежал в сторону выстрела. Ординарцы еле поспевали за молодым полковником, бежавшим между кустами и деревьями так ловко, будто он всю свою жизнь провел в лесу.
Вскоре Костюшко почувствовал запах дыма и предупреждающе поднял руку. Осторожно раздвигая ветви, он пошел вперед, держа наготове пистолет. Ординарцы шли за ним след в след. Через несколько десятков шагов Костюшко увидел небольшой костер и солдата, судя по мундиру — немца, жарившего на штыке, как на вертеле, куропатку.
Костюшко замер. Солдат быстро и жадно обглодал кости, сбросил с себя ботфорты и растянулся на земле.
В два прыжка Костюшко выскочил из кустов и, наставив на солдата пистолет, крикнул:
— Сдавайся!
Солдат открыл глаза и улыбнулся, улыбнулся так радостно, как будто увидел друга, встречи с которым он искал много лет.
Костюшко ловко схватил лежавшее на земле ружье и передал его одному из ординарцев. Солдат встал, без тени страха взглянул на стоявших перед ним мужчин и, продолжая улыбаться, достал из кармана аккуратно сложенные листочки. Костюшко, недоумевая еще сильнее, чем сначала, протянул руку и взял один из листков. Ординарцы с нескрываемым любопытством смотрели на солдата.
Костюшко развернул листок и, бегло прочитав первые, бросившиеся в глаза фразы, сказал, повернувшись к ординарцам:
— Это «Американский кризис» Пэйна. Парень либо очень хитрый шпион, либо совершенно простодушный болван. Потому что кому из немецких наемников придет в голову таскать в своем кармане памфлеты, за чтение которых полагается военно-полевой суд?
Солдату связали руки и привязали к поясу веревку.
Когда все они подошли к лошадям, один из ординарцев приторочил веревку к седлу, и всадники медленно поехали через лес.
Костюшко ехал впереди и время от времени оглядывался назад. Солдат быстро шел у стремени и чему-то улыбался.
Костюшко привел Ивана в штаб генерала Гэйджа, командующего Северной армией республиканцев. Гэйдж, краснолицый, широкоплечий великан, отнесся к пленному с очевидным предубеждением.
— Как тебя звать, солдат? — спросил Гэйдж трубным голосом.
— Иван Устюжанинов, — ответил Иван.
— Что-что? — не понял Гэйдж и, повернувшись к Костюшко, спросил: — Вы слышали когда-нибудь, полковник, чтобы у немца была такая диковинная фамилия?
— Как вас зовут? — переспросил Костюшко, и, когда Ваня повторил свои имя и фамилию, Тадеуш с недоумением в голосе произнес: — Русский?
— Да, — ответил Ваня, — русский.
— В вюртембергском полку?
— Да, — снова ответил Ваня и, желая рассеять недоумение, добавил: — Меня арестовали в Вюртемберге и силой заставили надеть этот мундир.
— А как вы попали в Вюртемберг? — спросил Гэйдж, меняя тон и называя Ваню на «вы».
Ваня задумался. Как объяснить этим людям все, что произошло с ним? История его может показаться неправдоподобной, и они, усомнившись в одном, не поверят ему и в остальном.
— Я попал в Вюртемберг по пути на родину, сэр, — сказал Ваня,
— А откуда вы ехали? — спросил Гэйдж.
Ваня решил говорить только правду, хотя она могла быть истолкована и во вред ему.
— Из Англии, сэр, — ответил он.
— Вот как! — сказал Гэйдж. — Из Англии! А туда вы как попали?
— Я долгое время был в большом, в очень большом путешествии, и в конце концов оказался в Англии, сэр.
— Вы что, моряк? — спросил Гэйдж.
— В некотором роде это так, сэр.
— Придется вам отвечать более вразумительно, если вы не хотите, чтобы я посчитал вас лазутчиком, — снова трубным голосом проговорил Гэйдж.
Ваня вздохнул и оказал:
— Ну что ж, сэр… Только не сердитесь, если я отниму у вас сколько-то времени.
Гэйдж вынул из кармана серебряную луковицу:
— Пять минут, солдат. За это время можно рассказать «Одиссею» и «Илиаду».
Иван быстро и толково рассказал генералу обо всем, что с ним случилось с того дня, как галиот «Святой Петр» под командой Беньовского ушел из Чекавинской бухты. По мере того как рассказ его близился к концу, Гэйдж мрачнел все больше. Костюшко же, наоборот, весь превратившись в слух, всем своим видом показывал, что он совершенно уверен в правдивости необыкновенного рассказа.
Когда Ваня рассказал о том, свидетелем какого разговора он оказался, стоя на часах у кабинета Бургойна, Костюшко в нетерпении воскликнул:
— Повторите еще раз, слово в слово то, что вы сейчас сказали!
И Ваня повторил:
— Бургойн сказал: «Если мне предписано идти в Олбэни для соединения с Сен-Леджером, то и генерал Хоу двинется именно туда же».
Гэйдж сразу же понял, насколько важны услышанные им сведения. Он приказал Ване замолчать и, по-прежнему тяжело глядя ему в глаза, сказал:
— А теперь хорошо было бы, если бы вы каким-нибудь образом подтвердили истинность всего сказанного.
Ваня молчал. Он не знал, как можно убедить недоверчивого генерала.
И тогда Костюшко произнес:
— Когда я уезжал из Франции, чтобы вступить в нашу армию, сэр, в этой стране очень многие знали о графе Беньовском. Я — поляк, и меня особенно интересовала судьба моего соотечественника. Я много слышал о нем, и я свидетельствую, что все сказанное этим молодым человеком соответствует слухам, циркулировавшим в Париже.
Гэйдж постучал пальцами по краю стола.
— Возьмите его в свой отряд, полковник. Пусть покажет на что он годен. И если покажет, что может так же хорошо работать, как умеет рассказывать, мы подумаем, что с ним делать дальше.
— Благодарю вас, сэр, — сказал Ваня. — Я буду стараться.
Костюшко легонько подтолкнул Ваню в плечо и вместе с ним вышел из штаба.
в которой читатель слушает застольные тосты, разглядывает золотую шпагу, сделанную в Севре, поселяется в доме одного гостеприимного аптекаря, и в конце получает долгожданное письмо
Сведения, сообщенные Устюжаниновым, были еще одним подтверждением того, что Бургойн и Хоу идут навстречу друг другу, намереваясь разрезать пополам силы американцев. Для того чтобы избежать этого, Гэйдж решил остановить наступление Бургойна и занял хорошо укрепленные позиции, приготовленные Костюшко у деревни Саратога. Деревня располагалась на холме. Вокруг холма на много миль к югу и северу тянулись густые леса. Между лесами величественно и неторопливо катил воды Гудзон. У самой Саратоги Гудзон делал широкую петлю, с двух сторон обтекая холм, на котором стояла деревня. У подножия холма протянулась низина, как бы стягивавшая речную дугу. Гудзон, часто выходивший из берегов, превратил низину в непроходимое болото. Инженерный отряд Костюшко выкопал вдоль фронта глубокие окопы. На болоте были построены «бобровьи домики» для снайперов-охотников. На проходимых участках леса саперы создали такую густую сеть «волчьих ям», что пройти сквозь нее было чрезвычайно трудно.
В начале сентября Гэйдж поставил артиллерию на флангах и сделал позиции под Саратогой неприступными.
11 сентября войска Уильяма Хоу нанесли тяжелое поражение армии Вашингтона на юге. Американцы оставили столицу страны Филадельфию.
Получив известие о победе, одержанной Хоу, Бургойн 19 сентября начал наступление под Саратогой. Упорные бои вокруг Саратоги шли почти месяц. К середине октября англичане были обескровлены и выдохлись. В десять часов утра 17 октября 1777 года Бургойн, носивший кличку «Джонни-джентльмен», отдал шпагу великану Гэйджу. Гэйдж отпустил Бургойна на честное слово. И нужно сказать, что английский генерал оправдал свою кличку — он действительно оказался джентльменом, в дальнейшем наотрез отказавшись воевать против мятежных колонистов.
Урон, понесенный англичанами под Саратогой был очень велик: в плен попали четыре генерала, свыше восьми тысяч солдат и офицеров. Американцы захватили более сорока пушек и тысячи пистолетов, сабель и мушкетов.
В боевых действиях под Саратогой Иван Устюжанинов участия не принимал: отряд Костюшко на случай отхода строил вторую линию укреплений в тылу своих войск. Пестрое, многоязыкое воинство окружало Ваню. В саперы шли самые разные люди. Здесь были те, кто топором и лопатой владел лучше, чем ружьем и саблей. Были и те, кому командование американской армии не могло дать в руки оружие, — эти люди преходили в отряде Костюшко своеобразное испытание на верность. Среди последних было много перебежчиков, немало пленных, пожелавших вступить в республиканскую армию, часто встречались иностранцы, переплывшие океан, чтобы сражаться за свободу колоний.
Ваня попал в отряд Костюшко в субботу вечером. Ему еще не дали мундира, да судя по всему и не собирались скоро давать, ибо многие вокруг него донашивали те сапоги, штаны и куртки, которые были на них в день прихода в отряд. Из-за всего этого отряд больше напоминал цыганский табор, чем регулярную воинскую часть.
Отряд размещался в лесу на берегу Гудзона в добротных, рубленых из лиственницы домах. В доме, где Ваня поселился, жило двадцать его новых товарищей. Все они спали в одной большой комнате на полу, застеленном душистым, недавно скошенным сеном.
Бывали дни, когда саперы слышали далекий гул сражения, развернувшегося у Саратоги. В такие дни солдаты работали, не разгибая спины. Земля летела с лопат, рубахи становились мокрыми, топоры стучали не переставая.
Когда Бургойн был разбит, Ваня видел, как на юг по дороге к Нью-Йорку шли и шли колонны пленных. Среди них он заметил и почти всю «свою» вюртембергскую роту. Однако сколько он ни искал среди пленных полковника Манштейна, обнаружить белобрысого Куно ему не удалось,
Куно фон Манштейн открыл глаза и увидел прямо над собой холодное, чистое небо, перепоясанное серебряным поясом Млечного Пути. Повернув голову, он увидел совсем рядом густые и влажные стебли камыша, черные лужицы между кочками, почувствовал затхлый запах стоячей воды и вслед затем сразу же ощутил, что весь он с ног до головы вымок в холодной болотной жиже. Куно повернул голову в другую сторону и увидел такие же кочки, только вместо камыша шагах в двухстах от него густо чернела полоска леса.
Мертвая тишина стояла вокруг. Куно вслушивался в тишину всеми нервами, всеми мускулами, мозгом и кожей, но великое безмолвие плотно окутывало его; упираясь руками в кочки, он попробовал встать, но резкая боль в обеих руках заставила его снова упасть на спину. Упав, он закрыл глаза и вспомнил последнее, что видел, — ядро, разорвавшееся прямо у него под ногами, и наступившую затем тишину и тьму. И вот тьма отступила, а тишина осталась. Куно понял, что болото вокруг него — это та самая трясина, что покрывала добрую треть штабной карты буро-зеленым пятном во все стороны от Саратоги. Наверное, кто-то из капралов протащил его несколько сот шагов и бросил на произвол судьбы, заботясь о собственной шкуре и не желая тратить силы для спасения командира.
Куно подумал об этом, но ни зла, ни обиды не почувствовал, как будто это не он, Куно фон Манштейн, а какой-нибудь французишка или полячишка валялся на краю болота, брошенный своими боевыми товарищами, верными камрадами — паршивыми трусами и каторжной сволочью.
Он еще раз попытался встать и снова упал. Тогда он с трудом перевернулся на живот и пополз к лесу. На этот раз Куно понял, что он совершенно оглох, ибо ему не было слышно ни шороха травы, ни шума ветра. Он полз бесшумно, как в страшном сне, которому нет ни конца ни края.
Лес уже был совсем недалеко, когда Куно увидал идущего навстречу ему человека. Человек этот медленно плыл навстречу, низко наклонив большую тяжелую голову. Наверное, оттого, что Куно смотрел на приближающегося человека снизу вверх, он казался ему настоящим гигантом.
Гигант приближался, опираясь на ружье и осторожно переставляя толстые ноги. Сердце Куно тревожно забилось: ему показалось, что человек этот пройдет мимо, не заметив его.
Зажмурившись от страха, Куно закричал. Он не слышал собственного голоса, но отчетливо увидел, как гигант мгновенно рухнул, резко выбросив вперед ружье. Куно крикнул еще раз. Он умолял подойти к нему, кричал, что он ранен и безоружен. Наконец он увидел над собой огромную голову, маленькие медвежьи глазки и обвислые щеки, исполосованные глубокими шрамами.
— Шурке! — прошептал Манштейн побелевшими губами.
Тяжелая волосатая лапа уцепила Куно за ворот и рванула вверх. Вторая лапа ловко сорвала с плеча тяжелую кожаную сумку. Затем Куно ощутил страшный удар ногой в лицо и, опрокинувшись навзничь, почувствовал, как Пауль Шурке топчет его ногами, стараясь вмять в трясину его беспомощное и почти безжизненное тело…
Шурке не знал, что в десяти шагах от того места, где он ограбил и убил раненого Куно фон Манштейна, начинается трясина, через которую ни до, ни после него не проходил ни один человек.
Ваня пробыл в отряде Костюшко более двух лет. Он строил форты и мосты, дороги и дома. Почти год он строил Вест-Пойнт — могучую крепость из стволов столетних дубов и огромных камней. Осенью 1780 года, когда крепость была построена, в Вест-Пойнт приехал Джордж Вашингтон. Солдаты инженерного отряда все, как один, в новеньких, с иголочки мундирах выстроились во внутреннем дворе крепости.
Вашингтон, сопровождаемый группой офицеров и генералов, обошел строй и, по всему было видно, остался очень доволен и видом солдат, загорелых, обветренных, и построенной ими крепостью. Рядом с Вашингтоном шел высокий молодой мужчина в генеральском мундире, показавшийся Ване знакомым. Ваня долго вспоминал, где и когда видел он молодого генерала, но так и не вспомнил. Когда Вашингтон, прямой, строгий, неторопливый, обошел строй и встал посреди плаца, Ваня шепотом спросил стоявшего неподалеку офицера, как зовут сопровождающего Вашингтона генерала. И офицер так же шепотом ответил:
— Это начальник штаба главнокомандующего маркиз Лафайет.
Ваня тотчас же вспомнил: Лондон, торжественную процессию в честь нового мэра города, карету графа де Ноайя и мимолетную встречу с маркизом, утверждавшим, что вскоре повсюду в мире к власти придут люди из третьего сословия.
«Интересно, — подумал Ваня, — а не встречался ли маркиз с учителем после того, как я уехал из Англии?» И мысль эта уже не оставляла его в покое все время, пока Вашингтон благодарил солдат. Затем главнокомандующий со всей своей немногочисленной свитой подошел к Костюшко, стоявшему на правом фланге отряда, и крепко пожал ему руку.
Вслед за Вашингтоном Костюшко благодарил Лафайет, за Лафайетом— другие офицеры, сопровождавшие главнокомандующего.
Вечером в одном из больших залов крепости солдатам устроили торжественный ужин. В другом зале, поменьше, собрались офицеры. И в том и в другом залах тост сменялся тостом и одно блюдо следовало за другим. Когда веселье было в полном разгаре, к солдатам вышли главнокомандующий, генерал Лафайет и Костюшко. Едва ли кто из присутствовавших на торжестве рассчитывал на встречу с главнокомандующим. Вашингтон был неприхотлив, умерен в еде и питье, но мало кто видел его в окружении простых солдат в походе или на биваке. Он оставался аристократом, хотя и возглавлял революционную армию, и в общении с солдатами всегда строго соблюдал дистанцию, оставаясь генералом и джентльменом. И Ваня и многие его товарищи чувствовали изрядную неловкость при его появлении в зале, но три тоста, предложенных поочередно Вашингтоном, Лафайетом и Костюшко, сделали свое дело: вскоре всем показалось, что здесь собрались старые товарищи, среди которых нет ни старших, ни младших.
Ваня смотрел на лица солдат, на лица Костюшко, Лафайета и Вашингтона, и ему вдруг показалось, что это собрались не солдаты, а большая семья, собравшаяся вечером после тяжелой и долгой работы за одним огромным столом. И тогда Ваня встал и, подняв оловянную кружку с вином, громко крикнул:
— Господин главнокомандующий! Я прошу вашего разрешения произнести тост!
Шум застолья тотчас стих. Солдаты, одни с любопытством, другие с иронией, смотрели на высокого, широкоплечего славянина, полагая, что не очень крепкое вино крепко ударило солдату в голову.
Ваня взглянул прямо в лицо Вашингтону. Он увидел почти рядом с собою тонкие губы, энергичный подбородок, строгие, холодные глаза главнокомандующего. Заметил мелкие рябинки на щеках — следы перенесенной оспы, и громко произнес:
— Господин главнокомандующий! Я хочу обратить внимание всех присутствующих на одно обстоятельство, которое, наверное, не только мне кажется знаменательным. — Ваня вытянул вперед левую руку и, показывая пальцем на стоявших во главе стола офицеров, произнес! — Вы, сэр, — англичанин, ваш начальник штаба — француз, командир этого отряда — поляк. Я сам — русский. Что связывает нас воедино? Борьба за те истины, которые мы считаем непреложными. Борьба за свободу, равенство и стремление к счастью. Я хочу поднять Эту кружку вина за людей разных наций, собравшихся под знаменем революции. За союз этих людей. За их дружбу между собой. За общее дело, которое они совершают.
Необыкновенная тишина воцарилась в зале. В дверях появились офицеры, пировавшие в соседнем зале. Ваня посмотрел вокруг: англичане, французы, немцы, поляки стояли плечом к плечу. Казалось, что в зале Вест-Пойнта за деревянным некрашеным столом плечом к плечу стоят не солдаты, а Человечество, осознавшее, что все люди земли — братья друг другу.
Вашингтон медленно пошел вдоль стола. Вплотную подойдя к Ване, он чокнулся с ним такой же простой оловянной» кружкой, какие были у всех стоявших за столом. Медленно выпил вино и крепко пожал ему руку.
— Я забираю его у вас, ребята, — сказал главнокомандующий и повел в соседний зал.
Здесь, по настоянию Вашингтона, Ваня еще раз произнес свой тост. Офицеры встретили его не менее восторженно, чем солдаты, среди них тоже было много людей, чьей родиной была не Америка. Кроме того, их энтузиазм увеличивало присутствие Лафайета и Костюшко.
Ваню посадили между Лафайетом и Костюшко. Ване было неловко оттого, что слева и справа от него сидели люди, слава о которых гремела по обеим берегам Атлантического океана. Кроме того, для него, солдата, полковник и генерал были не совсем обычными собеседниками.
Чтобы как-то избавиться от возникшего неудобства, Ваня сказал Лафайету:
— Мне никогда не приходилось видеть столь красивой шпаги, как ваша, господин генерал. Наверное, ее делали знаменитые мастера?
Ваня почувствовал, что начало разговора понравилось Лафайету. Маркиз чуть приподнял эфес шпаги, чтобы Ване лучше были видны затейливые рисунки и надписи.
— Эту шпагу мне преподнес конгресс перед тем, как я во второй раз отправился в Америку. Немногим более года я провел во Франции, но минувшей весной вновь возвратился сюда. Накануне отъезда мистер Дин — полномочный посланник Соединенных Штатов при французском дворе — вручил мне ее. Шпагу действительно делали выдающиеся мастера. Ее отковал придворный ювелир Бассанж, а рисунки, — при этих словах Лафайет на три вершка вынул шпагу из ножен, — делал мсье Пура с фабрики фарфора в Севре.
Ваня увидел на золотом клинке распластанного льва, взнесенный к самому эфесу полумесяц, молодую женщину, преподносящую лавровую ветвь, венок и барабан. Лафайет повернул лезвие шпаги другой стороной, и Ваня увидел выгравированные картины сражений: солдаты с ружьями наперевес, офицеры с поднятыми вверх саблями, канониры у орудий, развевающиеся знамена и надписи: «Глочестер, Монмут, Баренхилл, Род-Айленд» — названия выигранных Лафайетом битв.
Костюшко с не меньшим интересом, чем Ваня, рассматривал золотую шпагу маркиза. Неловкость, которую Ваня испытывал вначале разговора с Лафайетом, почти совершенно прошла, и потому он решился напомнить маркизу о первой встрече в Лондоне:
— Не сочтите за дерзость, господин генерал, но мне хотелось бы напомнить вам один эпизод, который, скорее всего, вами забыт.
Лафайет улыбнулся:
— Господин генерал не сочтет за дерзость, если ему напомнят эпизод, который, скорее всего, им забыт.
— Я познакомился с вами ровно четыре года назад, — сказал Ваня. — Это было в Лондоне осенью 1776 года, в день, когда новый лорд-мэр вступал в должность.
Лафайет внимательно посмотрел на Ваню и, чуть дернув плечом, с заметным холодком произнес:
— Не припоминаю…
Ваня смутился. Лафайет мог подумать, что он, солдат, набивается в знакомцы генералу.
Опустив глаза, Ваня, проговорил тихо:
— Я был тогда с моим учителем и другом графом Беньовским. Мы жили вместе с ним у книгопродавца и издателя Гиацинта Магеллана, а в тот день вышли в Сити специально для того, чтобы посмотреть торжественную церемонию воцарения нового лорда-мэра Лондона. Вы сказали графу Беньовскому, что образ ваших мыслей таков же, как и у него. Вы, помнится, сказали, что вскоре во всех странах к власти придут люди из третьего сословия.
— Постойте же, постойте! — воскликнул Лафайет. — Я действительно говорил это. Хорошо помню графа, но вас, простите, не запомнил. Так вы называете Беньовского своим другом? Я встречался с мсье Морисом Августом в Париже перед тем, как отправиться в Америку. Он искал правды, добивался суда над своими недругами, но тюрьма скорее ожидала его, чем их.
— А где он теперь? — спросил Ваня с замиранием сердца.
— Этого я не знаю, — ответил Лафайет. — Но мы можем отыскать его. Напишите графу письмо. Я перешлю письмо в конгресс, а оттуда оно будет отправлено нашему нынешнему представителю во Франции — мистеру Франклину. У мистера Франклина так много знакомых, что непременно кто-нибудь из них знает, где обитает ваш друг.
На следующее утро молоденький, подтянутый ординарец позвал Ваню к Костюшко. Костюшко сидел за широким дубовым столом, выскобленным до блеска. В просторной комнате полковника густо пахло табаком и кофе. На Костюшко был длинный халат, мягкие, расшитые бисером домашние туфли.
— Садись, Иване, — улыбнувшись, проговорил Костюшко и показал Устюжанинову на стул, стоявший по другую сторону стола. И этим «Иване» полковник еще сильнее напомнил Устюжанинову учителя.
Ваня сел. Ординарец поставил на стол две чашки кофе и пирог с яблоками, наверное оставшийся после вчерашней пирушки.
Костюшко сделал несколько мелких глотков и, отставив чашку с кофе в сторону, сказал:
— Я солдат, Иване, и буду говорить с тобой прямо. Главнокомандующий приказал мне ехать на юг, в армию генерала Грина. Мой отряд остается здесь. Если ты согласен, я возьму тебя с собой.
— Что я буду делать, сэр? — спросил Ваня.
— Будешь моим адъютантом, — ответил Костюшко.
— Когда мы выезжаем? — задал еще один вопрос Ваня.
— Завтра утром, адъютант.
Ваня быстро собрался в дорогу, пожитки его были невелики, он был молод и скор на ногу. Перед отъездом он занес Лафайету письмо для Беньовского и, сердечно попрощавшись с маркизом, сказал, что уезжает в Филадельфию, Узнав об Этом, Лафайет воскликнул:
— Я не возьму вашего письма! Более того, я попрошу вас взять с собою несколько моих писем. Вы передадите их сами в руки тех, кому они адресованы.
Затем Лафайет вышел в соседнюю комнату и вскоре вынес оттуда целую пачку писем. Вручив их Ване, маркиз протянул Устюжанинову один конверт отдельно и сказал:
— Это рекомендательное письмо для вас. Вы остановитесь в Филадельфии у моего друга, аптекаря Беллини. Он не только мой друг. Он друг мистера Франклина и, если я не ошибаюсь, хорошо знает Гиацинта Магеллана, у которого, как вы мне говорили, провели некоторое время вместе с мсье Беньовским.
В конце октября 1780 года Костюшко и Ваня приехали в Филадельфию. Было еще тепло, стояли последние солнечные дни осени. Филадельфия — большой, шумный, красивый город — напоминала Ване отчасти Лондон, отчасти Макао. Одежда жителей и их язык, яркие вывески многочисленных контор, лавок и банков, таверны и клубы были такими же. как в Лондоне. Обилие фруктов, диковинные заморские товары, белые дома, спрятавшиеся в густой зелени садов, многочисленные паланкины на плечах негров-рабов напоминали Макао. Костюшко и Ваня проехали величественное белоколонное здание академии, затем не менее торжественный храм Христа и, свернув на Сасса-фрас-стрит, без труда отыскали аптеку мистера Беллини — двухэтажный дом из красного кирпича с чугунными решетками на окнах.
В первом этаже размешалась аптека, на втором — комнаты хозяина.
Было еще тепло, и дверь в аптеку стояла распахнутой настежь. Поставив коней возле ограды из красного кирпича, Ваня и Костюшко поднялись на крыльцо. Заглянув внутрь, Ваня увидел стены, обставленные шкафами, и винтовую деревянную лестницу, ведущую наверх. В просторном зале первого этажа никого не было. Ваня отступил чуть назад и дернул за цепочку маленького медного колокола, висящего в дверном проеме. На звук колокола где-то наверху скрипнула дверь, и послышались тяжелые, неторопливые шаги. Затем заскрипела лестница, и перед путниками появился высокий седой старик. На нем была белоснежная шелковая рубашка, бархатные черные панталоны, опоясанные широким кожаным ремнем, и мягкие невысокие сапожки из замши. Старик вежливо поклонился и попросил Костюшко и Ваню войти в дом.
Старик бегло прочитал рекомендательное письмо, составленное Лафайетом, и, приветливо улыбнувшись, провел гостей в дом.
Старый аптекарь Беллини — а это был именно он — поднялся с Ваней и Костюшко на второй этаж и показал им комнаты, в которых им предстояло поселиться. Через час Беллини пригласил гостей к столу. В большой низкой комнате, стены которой были облицованы голландскими плитками с изображениями ветряных мельниц и пузатых купеческих кораблей, стоял круглый стол, накрытый на три персоны.
У Беллини не было слуг. Он сам подавал блюда, сам снимал тарелки, и от этого атмосфера, воцарившаяся за столом, сразу же стала простой, непринужденной и дружественной.
Беллини начал беседу с гостями с того, что как-то связывало их всех, — с рассказа о человеке, приславшем Ваню и Костюшко к нему в дом. Оказалось, что Лафайет, приехав в Филадельфию, так же, как и они, остановился в его доме.
— Он был покрыт пылью с ног до головы, — сказал Беллини. — Он проскакал триста лье, почти не слезая с коня. Когда я увидел на крыльце аптеки этого застенчивого и мешковатого великана, я подумал, что в Филадельфии появился молодой Дон Кихот, тем более что и лошадь Лафайета сильно смахивала на знаменитого Россинанта. Он был очень мрачен, и я не видел, чтобы он когда-нибудь улыбался, — продолжал Беллини. — Председатель комиссии конгресса по иностранным делам принял маркиза очень холодно и не обещал ему ничего определенного. Тогда мой гость явился прямо в зал заседаний конгресса и попросил две милости: служить в американской армии на собственный счет и начать службу рядовым.
— Что же конгрессмены? — спросил Костюшко.
— О, — ответил Беллини, улыбаясь, — бескорыстие маркиза произвело на них сильнейшее впечатление! Они могли бы назначить Лафайета простым волонтером, но, подсчитав, назначили его начальником штаба Вашингтона и таким образом сэкономили генеральское жалованье за все время его службы. Разумеется, если бы Лафайет был назначен рядовым, то экономия оказалась во много раз меньшей.
Через двое суток Костюшко и Ваня выехали в штат Каролина в Южную армию генерала Грина. Еще накануне Костюшко заметил, что Ваня, чем-то удручен, но расспрашивать его не стал, проявляя всегдашнюю свою деликатность.
На ночлеге в придорожной таверне, когда до штаба американцев оставался один переход, Костюшко услышал, как его адъютант вздыхает и ворочается с боку на бок, не в силах отогнать от себя бессонницу.
— Скажите, полковник, за что мы сражаемся здесь, за тысячи миль от родной земли? — вдруг произнес Ваня,
Костюшко сразу же понял, что именно это и занимало юношу все последнее время.
— За свободу, Иване, — ответил Костюшко.
— За свободу для кого? — спросил Ваня,
— За свободу для человечества, — ответил Костюшко. — Ибо нет свободы для американцев или русских, немцев или поляков. Цепи рабства, скованные деспотами, оплели весь мир. И когда мы рвем эти цепи в Америке, они трещат и в Европе.
— Но мы оставляем многое из того, что было до революции. Мы оставляем рабами негров, мы оставляем бедных бедными, а несчастных несчастными, — возразил Ваня.
— Видишь, Иване, мы не можем создать царства божьего на земле. Но в конце концов мы должны создать общество, в котором станет возможным осуществление великих истин. Мы делаем один из первых шагов на пути к такому обществу. Каким будет этот шаг, большим или маленьким, не нам судить. Пусть судят об этом потомки. Ты не обидишься на меня, Ваня, если я скажу тебе, что ты — мечтатель, а мне не раз доводилось видеть, что мечтатель верно определяет будущее, но хочет, чтобы будущее тотчас же наступило. То, на что природе нужны тысячи лет, он хочет видеть совершенным за время своей жизни. — Костюшко помолчал и, как бы угадывая невысказанные Ваней потаенные мысли, добавил — А кроме того, Иване, мы с тобой солдаты и начатое дело должны довести до конца, как велит нам наш долг и наша честь.
Ваня пробыл в армии Грина более двух лет. Вместе с Костюшко он дважды выходил из окружения, оставляя обманутым английского главнокомандующего генерала Корнуэллиса. Молодая республика напрягала все силы в борьбе с могущественнейшей державой мира. Наконец военное счастье улыбнулось и американцам: 9 октября 1781 года Корнуэллис со всей своей армией был окружен войсками инсургентов под Иорктауном и сдался. Победа, одержанная над главными силами англичан, произвела большое впечатление на Америку и Европу. Весть о пленении Корнуэллиса пришла в Париж в день рождения дофина — наследника престола. Когда через несколько дней после этого в Версале состоялся грандиозный бал, жена Лафайета была осыпана милостями и удостоилась поцелуя самой королевы. И сама королева — гордая австриячка Мария Антуанетта — проводила ее домой в карете.
После битвы под Иорктауном судьба войны была решена. И хотя отдельные английские отряды — порою довольно значительные — продолжали сопротивление, речь шла теперь лишь о сроках окончательной победы американцев.
14 декабря 1782 года американские войска заняли последний опорный пункт англичан — город Чарльстон. Во главе передового отряда инсургентов в город вступил Тадеуш Костюшко. После освобождения Чарльстона генерал Грин в рапорте Вашингтону писал:
«К числу самых полезных и самых симпатичных для меня товарищей по оружию принадлежит полковник Костюшко. Ни с чем нельзя сравнить его усердие к общественной службе, а в решении серьезных задач не было ничего более полезного, чем его советы, деятельность и аккуратность. Не уклоняясь ни от какой работы, не страшась никакой опасности, он выделялся беспримерной скромностью в убеждении, что не совершил ничего особенного. Не требовал никогда ничего для себя, но ни разу не упускал случая отличить и рекомендовать к награде чужие заслуги».
Сам же Костюшко рекомендовал к награде и «храбро и верно исполнявшего свой солдатский долг волонтера Устюжанинова». Однако, когда конгресс Соединенных Штатов рассмотрел это представление, Вани уже не было в Америке.
В июне 1783 года армия конгресса была почти полностью распущена, а 23 декабря 1783 года Вашингтон сложил с себя Звание главнокомандующего и вернулся в свое имение. Армия конгресса расходилась по домам. Многочисленные волонтеры-иностранцы уплывали в Европу. В портовых кабачках Нью-Йорка и Бостона чуть ли не каждый день старые боевые товарищи прощались друг с другом.
Ваня тоже собирался в дорогу, решив, что на этот раз его путь домой будет лежать через Францию. Он уже обдумывал, как лучше сообщить о своем намерении Костюшко, когда вдруг в штаб саперного отряда на имя волонтера Устюжанинова поступил толстый серый конверт, запечатанный сургучом. На письме стоял и обратный адрес: «Англия, Лондон».
В конверте оказалось сразу два письма. Одно из них было написано полномочным представителем Соединенных Штатов во Франции доктором Франклином, второе — графом Морисом Беньовским.
Франклин сообщал о том, как после больших трудов ему наконец удалось разыскать мистера Беньовского и переслать письмо, посланное из-за океана «мистером Устьюшаниновым». Столь длительную задержку Франклин объяснял тем, что во время войны между Англией и США почтовые связи были очень затруднены. Беньовский же, почти ничего не сообщив о своих нынешних обстоятельствах, извещал Ваню о твердом намерении в самое ближайшее время прибыть в Соединенные Штаты.
«Подожди меня немного, Иване, мой бесценный друг, — писал он. — Я не могу написать здесь, с какою целью решил переплыть океан, однако заверяю тебя, что предприятие, мною замышленное, не оставит равнодушным и тебя. Судьба свела нас воедино не для того, чтобы мы покинули друг друга в час, когда исполнение наших давних мечтаний близко как никогда».
в которой пятеро мужчин не могут согласиться друг с другом по ряду вопросов, касающихся добра и зла, справедливости и морали
В самом конце 1783 года в Нью-Йорке, в таверне толстяка Жерара, собралось пять молодых мужчин. Все они были одеты в штатское платье, но опытный хозяин таверны сразу же угадал, что перед ним военные. Он узнал самого высокого из них — прославленного генерала Лафайета, но, узнав, не подал вида, хотя стал прислуживать посетителям с необыкновенным рвением.
Старик Жерар понял, что пятеро джентльменов собрались, чтобы проводить одного из своих товарищей. Вскоре он угадал, кого именно провожают эти солдаты, одетые в партикулярное платье. Уезжавший в Европу был невысок ростом, худощав, большеглаз и длиннонос. Двое из провожавших называли его по имени Анри, двое других — мсье Сен-Симон.
По чистому французскому выговору Жерар понял, что, кроме Лафайета и Сен-Симона, еще один из них — француз, Он был строен, широк в плечах, белокур и ясноглаз. Французы называли его Луи-Александр, двое других, чью национальность Жерар установить затруднился, называли его мсье Бертье.
Посетители заказали самое лучшее вино, но пили мало. Их разговор был необычен для прощающихся друг с другом солдат. Они не говорили об отшумевших битвах и не вспоминали старых товарищей. Они говорили о будущем, о справедливости, о боге и о человечестве. Разговор в основном вели двое: Сен-Симон и иностранец постарше — мистер Костюшко.
Кабачок был небольшой и, кроме этих пяти посетителей, в нем никого не было. Поэтому старый Жерар хорошо слышал все, о чем говорили расстающиеся товарищи.
Первым поднял тост генерал Лафайет.
— Друзья, — сказал генерал, — мы провожаем сегодня лейтенанта Анри, носившего во Франции титул графа де Сен-Симона. Годы, проведенные на земле Америки, лишили Францию одного из ее пэров, но эти же годы подарили Франции нового гражданина — Анри Сен-Симона. Я думаю, что отныне, где бы мы ни жили и что бы мы ни делали, мы останемся республиканцами. На нас, переживших американскую революцию, лежит особая ответственность перед человечеством. Первыми после Кромвеля мы зажгли пламя восстания и победили. Но наше отличие от Кромвеля состоит в том, что мы не пролили напрасно ни одной капли благородной крови. Во главе нашей революции оказались правильно мыслящие люди, а нашим вождем был Джордж Вашингтон — джентльмен по происхождению и духу.
Мы решительно взялись за оружие и доказали, что не позволим никому посягнуть на наши привилегии и права. При Этом мы с самого начала дали понять, что наше движение хотя и допускает к участию в нем представителей низов, но никогда не пойдет по угодному им пути.
Наша большая заслуга — и я боюсь показаться нескромным — состоит в том, что, опираясь в отдельные моменты на мелких фермеров и наемных городских работников, мы старались не допускать их к руководству революцией и тем спасли сотни человеческих жизней, ибо нет зверя кровожаднее, чем чернь, овладевшая властью.
Должен признать, что монархии Европы являют сегодня далеко не самый лучший образец правления. Если монархи не приблизят к себе людей честных и мыслящих, то вся Европа станет республиканской. Но короли не сделают этого — они слишком самонадеянны и спесивы. И когда в Старом Свете короны одна за другой станут падать с их голов, тогда к власти придем мы — благородные республиканцы, никогда не кланявшиеся монархам и никогда не заигрывавшие с чернью.
Мы установим справедливость, основанную на наших принципах. И в обществе, созданном нами, каждый получит то, на что он имеет право. А если против наших установлений подымется чернь, мы будем по отношению к ней более беспощадны, чем самые жестокие монархи.
Я желаю вам, Анри де Сен-Симон, возвратившись в Европу, хорошо подготовить себя для будущего и в грядущей революции, если она произойдет, занять подобающее вам место.
Лафайет чуть приподнял бокал и сделал два маленьких глотка. Сен-Симон грустно улыбнулся. Он сидел на резном деревянном стуле, сильно откинувшись на спинку, и медленно поворачивал в руках узкий высокий бокал, налитый до половины вином. Сен-Симон заговорил задумчиво и неторопливо. Голос у него был тихий, чуть хрипловатый. Казалось, он испытывает смущение, отвечая Лафайету.
— Менее всего, друзья мои, мне хочется быть неискренним с вами. И, кроме того, мне не хочется огорчать вас. Но если я окажусь перед выбором — сказать ли горькую правду, которая придется вам не по сердцу, или солгать, дабы сохранить былое согласие, — я выберу первое.
Я возвращаюсь в Европу, смятенный духом. Я не могу назвать себя революционером и республиканцем, хотя, видит бог, я ненавижу тиранию не меньше, чем любой из вас. Годы, проведенные в Америке, убедили меня в пагубности монархии, и в этом смысле пэр Франции, граф де Сен-Симон, погиб. Но эти же годы не сделали из бывшего графа и республиканца.
Военная и политическая победа американских буржуа не принесла народу этой страны того, на что я надеялся и о чем мечтал, отправляясь сюда сражаться. Я понял, что главное — не строй, какой устанавливается в результате победы более сильного над более слабым. Главное — это человек, его духовный мир, его этика и его идеалы. Вслед за Жан-Жаком я могу воскликнуть: «Человек! Не ищи причины зла! Ты — эта причина!» И вслед за Цицероном, я могу заявить: все неопределенно, туманно и мимолетно, одна добродетель не может быть сокрушена никаким насилием. Наконец, привлекая к себе в союзники еще одного властителя дум, я обращусь к кёнигсбергскому отшельнику. Старик Кант говаривал, что мы должны считать обязательными для нас не божьи заповеди, а то, что мы считаем внутренне обязательным для нас.
Я считаю, что всякий человек должен руководствоваться некоторыми непреложными принципами. У меня не было возможности создать какое-то новое этическое учение, я не свел Эти принципы даже в какую-нибудь систему, но сегодня то, во что я верю, выглядит примерно так:
Первое — мы должны иметь мужество верить в разум и пользоваться им. Мы должны развивать наш разум нравственно. Лютер заметил как-то: «Мы не можем помешать птицам пролетать над нашею головою, но мы властны не дать им свить у нас на голове гнезда. Точно так же мы не можем помешать дурным мыслям мелькать у нас в голове, но мы властны запретить им свить там гнездо, чтобы высиживать и выводить там злые поступки».
Во-вторых, веря в разум человека, мы должны всегда иметь на своей стороне лучшие свойства его души — порядочность и честность. Ибо план сатаны заключается в том, чтобы с помощью тысячи доводов и угроз разлучить людей с их совестью. Я верю, что сделать людей счастливыми можно только после того, как они станут нравственными и мудрыми.
В-третьих, всегда прибавляй, всегда подвигайся, никогда не стой, не возвращайся назад и не сворачивай. Всегда будь недоволен тем, что ты есть. И если ты скажешь: «С меня довольно», ты погиб. И в этом вечном движении вперед прежде всего — я снова говорю вам это — мы должны развивать свой разум, развивать без какого бы то ни было ограничения, ибо передовые движения порождаются передовыми идеями. Напротив, враги разума, обороняясь, всегда окружают себя завесой невежества, уподобляясь каракатицам, которые в минуты опасности создают вокруг себя завесу из чернил.
И если жажда богатства не собьет меня с пути служения истине, то я отдам мою жизнь науке. Я хочу дать человечеству учение, которое сделало бы людей счастливыми, и в связи с этим я хотел бы напомнить вам слова незабвенного Сенеки: «Мудрость — предмет великий и обширный, она требует всего свободного времени, которое может быть посвящено ей. С каким бы количеством вопросов ты ни успел справиться, тебе все-таки придется промучиться над множеством вопросов, подлежащих исследованию и решению». Я знаю, что это так, и все же надеюсь, что сумею справиться с наиболее важными. За это я и прошу поднять ваши бокалы, господа!
Все не спеша приподняли бокалы.
Бертье, тщательно подбирая слова, заговорил короткими, рублеными фразами:
— Я солдат, Анри. Я испытал счастье быть офицером победоносной армии. К тому же армии, которая боролась за правое дело. Если бы я сказался на месте Корнуэллиса, я пустил бы себе пулю в лоб. Рано или поздно я тоже окажусь в Европе и, наверное, предложу свою шпагу королю Франции. Ты не оставил мне места в той схеме, которую нарисовал здесь, Анри. Что делать нам, солдатам? Брать в руки плуг? Учить деревенских детей грамоте? Но профессия солдата так же стара, как и профессии учителя и крестьянина. И так же почетна. Все дело в том, Анри, солдатом или офицером какой армии я буду. Ведь пока существуют республики и империи, будут существовать и армии. И может быть, именно армии будут сбрасывать королей с тронов и насаждать справедливость. Твоя схема, Анри, настолько же хороша, насколько и беспомощна. В ней нет места солдатам, и ее некому будет защищать. Я тоже читал незабвенного Сенеку, но, послушав тебя, Анри, мне на память пришли его другие слова: «Ученые больше думают о разговорах, нежели о жизни. Их чрезмерное мудрствование порождает зло и может быть весьма опасным для истины».
Резкость Бертье нарушила дружественный тон завязавшейся за столом беседы.
— Друзья, — вмешался Костюшко, — вы не так далеки друг от друга в своих воззрениях, как это может показаться сначала. Мсье Сен-Симон высказал верные и благородные мысли о предназначении человека и о роли разума в истории человечества. Мсье Бертье коснулся, как я понял, другой стороны этого же вопроса. Он доказал нам, что государство, основанное на разуме и морали, обязано уметь защищаться. Только союз солдат и философов может оказаться жизнестойким и прочным. Поэтому выпьем за союз солдат и философов, за мысль, подкрепленную силой, и за силу, направленную верной и благородной мыслью!
Слова Костюшко были встречены общим одобрением.
Все оживились и повеселели.
Лафайет, чуть покраснев от выпитого вина, спросил с легкой иронией:
— И где же, гражданин Анри, вы собираетесь приложить к делу вашу будущую теорию? В Англии? Во Франции? В России?
Сен-Симон смешался. И вновь его выручил Костюшко:
— Мы практически применим теорию мсье Сен-Симона, как только освободим мою родину, Польшу, от апокалипсической блудницы Екатерины!
Бертье, желая загладить свою недавнюю резкость, улыбнувшись, добавил:
— И в этом случае, господа, начнут солдаты, а философы придут следом за ними.
Лафайет, старший среди собравшихся, обратил внимание на то, что из сидящих за столом молчит только Ваня,
— Я помню, как вы произнесли неплохой спич в присутствии самого главнокомандующего, — проговорил он, обращаясь к Устюжанинову.
— У русских есть поговорка: «Слово — серебро, молчание — золото», — ответил Ваня. — Я здесь самый младший и по званию и по возрасту. И я получу больше, если послушаю любого из вас, нежели если буду говорить что-либо. Кроме того, я убежден, что знаю очень немного, и потому могу заблуждаться по поводу предметов, которые вам всем кажутся очевидными. Тем более, что Жан-Жак, которого здесь уже упоминали, кажется, высказал однажды мысль, что незнание не делает зла; пагубно только заблуждение. Заблуждаются же люди не потому, что знают, а потому, что воображают себя знающими. Я же, джентльмены, хотел бы сказать, что сильно сомневаюсь в возможности верно предугадать будущее. Сегодня народ Америки шагнул далеко вперед, но разве можно утверждать, что завтра какой-нибудь другой народ не сможет шагнуть еще дальше и провозгласить еще более великие идеи и принципы?
Сен-Симон улыбнулся:
— Я вижу, что здесь не я один принадлежу к славному ордену философов. Мой новый друг не столь категоричен, как я, и не настолько самонадеян, но видит бог, скромность не единственное его достоинство. Я хочу выпить за дружбу задиристого галльского петуха с уверенным в себе русским медведем! — И он, потянувшись через стол, чокнулся с Ваней.
Через час, когда настала пора расходиться по домам, Лафайет спросил Ваню:
— А вы не собираетесь последовать примеру легких на подъем волонтеров-французов?
— Собираюсь, сэр, — ответил Ваня. — Только сначала я должен дождаться одного старого друга. Два месяца назад я получил от него письмо и со дня на день ожидаю его прибытия сюда.
Выйдя из дверей таверны Жерара на пустую темную набережную, они крепко пожали друг другу руки и разошлись в разные стороны, не зная, что в последний раз были все вместе.
в которой сталкиваются две вечно враждебные друг другу силы — алчность и бескорыстие, и алчность одерживает верх, несмотря на то, что против нее ополчаются все пророки и поэты белого света
Беньовский плакал. Плакал по-детски, не стесняясь слез, громко всхлипывая и уткнувшись лицом в плечо Вани. Он обхватил Ваню обеими руками, и Ване руки Беньовского показались маленькими и цепкими. Ваня стоял не шелохнувшись. Он испугался слез учителя и с удивлением заметил, что не радость переполнила его сердце при этой встрече, а жалость.
Ваня сначала не узнал Беньовского. Он ожидал увидеть былого Мориса Августа в небесно-голубом камзоле, расшитом серебряными звездами, с золотой шпагой на боку, с орденами Святого Людовика и Белого орла на груди, в парижском парике и сверкающих ботфортах. А вместо этого навстречу ему по грязному деревянному трапу суетливо сбежал, сильно хромая, просто одетый, коротко стриженный мужчина без шпаги и парика. Он быстро обвел глазами небольшую кучку зевак, собравшихся на пристани Нью-Йорка, и не узнал среди них Ваню. И когда Ваня широко шагнул навстречу ему, Беньовский, по-бабьи охнув, приложил сначала обе руки к сердцу, а затем ткнулся носом в плечо и, крепко обхватив его руками, заплакал, сотрясаясь всем своим маленьким телом.
О, встречи старых друзей! Долгожданные или совсем неожиданные, вы совершаете чудо, возвращая участников в те дни, когда они были вместе и когда жизнь их чаще всего была холодной, голодной, трудной, опасной и все же чертовски хорошей. И чем труднее она была, тем крепче оказывалась их дружба и яснее воспоминания, пронесенные сквозь годы.
О, встречи старых друзей, когда останавливается сердце и глаза находят новые шрамы и новую седину! И все же еще более отмечают они черты старые, незабытые, которые не подвластны времени: жесты, улыбку, взгляд, казалось бы, позабытые словечки и воскресающие на глазах привычки.
О, встречи старых друзей, подтверждающие, что ничто не вечно под луной, но подтверждающие так же и то, что ничто не исчезает бесследно…
Беньовский оторвался от Ваниного плеча, чуть сконфуженно улыбнулся и достал из кармана своего коричневого грубошерстного камзола сильно надушенный платок. Улыбка его была такой же, как и раньше, и платок был тонким и белоснежным, как и встарь, и даже духи были те же самые, что и прежде.
Он сильно постарел и осунулся, голова его стала наполовину седой, но движения оставались по-прежнему быстрыми и энергичными.
Беньовский встряхнул головой, отошел на шаг в сторону и, наклонив голову к плечу, ласково улыбаясь, подглядел на Ваню.
— Ну, здравствуй, Иване, здравствуй, сынок, — сказал он и, быстро шагнув вперед, еще раз обнял Ваню.
— Здравствуй, учитель! — ответил Ваня, и так сдавил Беньовского в объятиях, что тот даже охнул.
— Ну вот и привел господь свидеться, — сказал Беньовский по-русски и засмеялся. И добавил тоже по-русски: — Делу время, потехе час. Я прикажу начинать разгрузку корабля, а сегодня попозже вечером жду тебя у меня в каюте.
Стол был накрыт с превеликою роскошью: старое бургундское, пулярки, паштет по-страсбургски, устрицы и омары, как будто только что были поданы каким-нибудь парижским ресторатором. Новые свечи ровно и ярко горели в тяжелых серебряных шандалах.
Ваня узнал старый компас, старый секстан и сундук, в котором когда-то хранились золото и заветный бархатный конверт. Как только Ваня посмотрел на сундук, Беньовский перехватил его взгляд и, повернув ключ, откинул крышку.
— Здесь нет золота, Иване. Его заменяют бумаги, бумаги и бумаги: векселя, поручительства, облигации и еще добрая сотня банкирских ухищрений, заменяющая дублоны и луидоры.
Беньовский захлопнул крышку, со звоном повернул ключ и, протянув руку к столу, сказал:
— Садись, Иване. Нас ждут более приятные дела, чем обсуждение курса ценных бумаг на лондонской бирже.
Они проговорили всю ночь. Ваня рассказал Беньовскому обо всем, что произошло с ним после того, как отплыл он из Портсмута. Беньовский поведал ему, как он прожил последние семь лет. После отъезда Вани он еще около года оставался в доме Гиацинта Магеллана — заканчивал мемуары о своих приключениях.
— Ах, эти мемуары, — смеясь, проговорил Беньовский, — они интересны, но истина часто приносилась мною в жертву Занимательности. Если ты прочтешь их, — сказал Беньовский, — то усомнишься, обо мне ли идет в них речь.
— А почему ты поступил таким образом?
— Я всегда был мечтателем и. работая над книгой, разрешал себе фантазии, милые моему сердцу. Я не написал, например, о моей учебе в семинарии, ибо стыжусь того, что когда-то принадлежал к сословию, которое всю последующую жизнь презирал. Между прочим, Гиацинт оказался преславным стариком. Прощаясь, он подарил мне два рукописных фолианта — один о странствиях некоего польского князя, другой — об удивительных приключениях одного русского — не то кондотьера, не то — пилигрима.
Я вожу их с собою, в память о нашем гостеприимном хозяине, с прочими дорогими мне реликвиями. — Беньовский махнул рукой: — Ну, довольно. Хорошо, что после долгих скитаний и разлуки мы снова вместе. Как только я получил твое письмо, я вспомнил Мадагаскар, а раздумья о твоей судьбе, Ваня, и о том, что ты оказался в Америке, породили в моей голове план, где отводилось место и Америке и Мадагаскару. Я понял, что победившая американская революция предоставляет нам с тобой новые великие возможности.
Из его рассказа Ваня понял, что для начала Беньовский решил быстро сколотить в Америке состояние, достаточное для осуществления одного дерзкого замысла: создать в Бостоне или Филадельфии торговую компанию по освоению Мадагаскара. Американским толстосумам он хотел посулить несметные богатства от эксплуатации острова и его жителей и тем самым получить деньги, необходимые для начала предприятия. Но у этого плана была вторая сторона, о которой не знал никто, и Ваня был первым человеком, которого Беньовский посвятил в свои самые сокровенные планы; он решил вернуться не для того, чтобы торговать во славу денежных мешков Америки. Он ехал на Мадагаскар, чтобы снова стать ампансакабе Великого острова.
Беньовский так рьяно принялся за дело, что даже Ваня, помнивший учителя в годы молодости, не узнавал его.
Уже через три недели после приезда Беньовского в газетах Нью-Йорка, Бостона и Филадельфии появились объявления о том, что «Объединенная компания по торговле с Мадагаскаром» объявляет набор служащих, штурманов и матросов. Ваня почти не видел Беньовского, хотя жил на одном с ним корабле в соседней каюте. Беньовский вставал с рассветом и ложился глубокой ночью. Целые дни он разъезжал по городу, заключая контракты, получая авансы (чаще всего довольно скудные) и раздавая обещания (всегда необыкновенно щедрые). Ваня был приставлен следить за погрузкой бесчисленных ящиков, бочек, тюков, которые, как по волшебству, с раннего утра появлялись на пристани возле зафрахтованного Компанией брига «Интрепид» [22]. По тому, с какой скоростью обделывал Беньовский дела, как быстро находил он путь к сердцам и, что еще важнее, к кошелькам недоверчивых американских торговцев, Ваня понял, что годы, проведенные учителем в Англии, не прошли даром. Даже недавняя встреча с учителем теперь представлялась Ване не такой, как вначале. Он понял, что Беньовский еще в Англии продумал все с первых шагов и до последних. Его коричневый грубошерстный сюртук не был случайностью, и то, что он выбежал на берег без парика, тоже не было случайным.
Беньовский знал, что простоволосый негоциант в скромном сюртуке произведет значительно лучшее впечатление, чем щеголь с золотой шпагой и в лакированных ботфортах.
Он не ошибся. Его принимали за своего, благодаря проявленному им знанию законов коммерции, рекомендательным письмам (среди которых было и письмо-поручительство Франклина) и той славе удачливого и бесстрашного конквистадора, которая сопутствовала ему и в Америке.
Вскоре после того, как объявления о наборе моряков и служащих появились в газетах, к Беньовскому стали приходить люди, желавшие, по их уверениям, верой и правдой послужить Компании. Но Беньовский, хорошо знавший, что такое надежный экипаж и верные соратники, очень осторожно отбирал своих будущих подчиненных. Из-за занятости делами по организации Компании и снаряжению судна, он не мог уделять время комплектованию экипажа и очень обрадовался, когда к нему обратился с предложением услуг некий штурман по фамилии Джонсон, происходивший из старинной дворянской семьи, и, судя по рекомендациям, отличный моряк. (Это был тот самый Джонсон, который познакомил Ваню с историей Петра Скорбящего. ) Среди пестрой публики, осаждавшей Беньовского с утра до вечера, которая, надеясь на крупные барыши, готова была отправиться хоть в преисподнюю, Джонсон выглядел настоящим джентльменом. Еще более Беньовский утвердился в этом, когда оказалось, что Ваня, встретивший его во время, перехода через океан, тоже отозвался о нем, как о несомненно честном человеке.
Тогда Беньовский назначил Джонсона капитаном корабля и предложил ему заняться комплектованием экипажа. Джонсон знал официальную версию задуманного Беньовским путешествия и совершенно не догадывался о его истинной цели. Поэтому он подбирал экипаж, руководствуясь только чисто практическими соображениями. Ему было безразлично, на чьей стороне воевал его будущий матрос в минувшей войне. Джонсону было важно, чтобы матрос хорошо знал свое дело и не путал киль с клотиком, а ют с баком. Он был честным малым, этот Джонсон. Однако получилось так, что на корабле оказались почти одни бывшие лоялисты. Да и понятно: после разгрома королевской армии многим из них несладко жилось на некогда обетованной земле Новой Англии, и многие из них готовы были бежать хоть на край света, только чтобы не видеть самодовольные рожи новых хозяев страны, отобравших у побежденных все лучшее из того, что им некогда принадлежало. Другое дело, когда они вернутся обратно с Мадагаскара и в их кошельках будет звенеть золото, тогда они не только уравняются с полноправными гражданами этих Соединенных Штатов, но сами, может быть, станут не последними людьми в своих графствах.
Через четыре месяца подготовка к плаванию была закончена.
6 марта 1784 года «Интрепид» поднял паруса и пошел на юго-восток к зеленым водам Саргассова моря.
Беньовский сильно устал из-за непрерывных четырехмесячных сборов и первые две недели после отплытия почти все время проводил у себя в каюте. Он много спал и еще больше читал. Время от времени он заходил в соседнюю каюту к Ване и иногда просто молча сидел на сундучке с книгами, а иногда рассказывал о том, чем будут они заниматься на Мадагаскаре, если их предприятие увенчается успехом.
Погода была на редкость хорошей, дул ровный попутный ветер, и через шесть недель «Интрепид» достиг островов Зеленого Мыса и, пополнив запасы воды и продовольствия, устремился дальше на юг.
В конце апреля, добравшись до Кейптауна, моряки еще раз обновили запасы воды, муки, солонины и фруктов. В начале мая «Интрепид» вышел из Капштадта и, обогнув Африку с юга, пошел на северо-восток, к Мадагаскару,
Вечером Беньовский позвал Ваню к себе в каюту.
— Я думаю нам следует рассказать команде о истинной цели экспедиции. Но когда это сделать и как повести с ними разговор, вот важный вопрос, Иване.
— Я бы сначала поговорил с Джонсоном, — ответил Ваня. — Он лучше нас знает экипаж. Среди матросов есть люди, которых он знал еще до этого плавания. К тому же он человек порядочный и, мне кажется, во многом разделяет наши убеждения. Если он посчитает, что мы можем рассказать о наших планах экипажу, мы сделаем это.
Войдя в каюту Беньовского, Джонсон остановился у самой двери, держа шляпу в правой руке и положив левую на эфес шпаги,
— Слушаю, сэр, — неторопливо, глуховатым голосом проговорил Джонсон. Его лицо оставалось совершенно бесстрастным, ни тени интереса не было заметно в холодных серо-зеленых глазах.
— Садитесь, капитан. — Беньовский, обворожительно улыбаясь, взял Джонсона за локоть и подвел к креслу. — Я хотел бы спросить вашего совета по очень важному делу, — начал он, внимательно следя за выражением лица капитана. — Я решил придать нашей экспедиции несколько иной характер. Обстоятельства вынуждают меня поставить на первый план вопросы политические, отставив в сторону дела коммерции. — Беньовский замолчал, глядя прямо в глаза Джонсона.
Капитан молчал. Когда его молчание могло быть истолковано как безучастность, он сухо проговорил:
— Я слушаю вас, сэр, хотя, признаться, не совсем понимаю, о чем идет речь.
И Беньовский начал рассказывать капитану о своем первом путешествии на Мадагаскар, о Совете вождей, о его праве снова стать ампансакабе острова, о том, как изменится жизнь малагасов, если ему удастся достичь целей, которые он вновь поставил перед собой,
Джонсон молчал.
Беньовский говорил о страданиях тысяч малагасов, его верных друзей и добровольных подданных, о гнете и лишениях, которые терпят эти добрые, умные и сердечные люди.
Он говорил об алчности, коварстве и тысячах гнусностей, творимых белыми колонизаторами на его прекрасном острове.
Джонсон молчал.
Он говорил о том, что школы, построенные им, опустели, что дороги, проложенные им, зарастают, что вместо врачей на остров едут католические миссионеры, а вместо избранных народом уполномоченных дедами вершат продажные и жестокие чиновники и офицеры.
Он говорил о том, что земля малагасов отобрана у народа сворой хищников-чужеземцев. Он клялся, что вернет ее тем, кому она принадлежала по праву рождения. Он приводил слова Мармонтеля о том, что земля есть торжественный дар, который природа преподнесла человеку. Рождение каждого есть право на владение ею. И право это так же естественно, как право ребенка на грудь своей матери.
Он говорил, что право это попрано чужеземцами — ленивыми сластолюбцами, забывшими божьи и человеческие заповеди. Все эти люди, говорил Беньовский, рабы своих грязных страстей и, следовательно, самые низкие из рабов. Мы придем туда и изгоним их с острова. И возвратим малагасов на тот путь, с которого увели их неправедные пастыри.
— Мы принесем малагасам свет истины, и истина сделает их свободными! — воскликнул Беньовский и пристукнул по столу маленьким крепким кулаком.
В каюте было тихо-тихо. Слышно было, как поскрипывают снасти и плещется вода, ударяя в борта брига.
— Я сильно сомневаюсь, сэр, чтобы наши парни увлеклись вашими идеями, — ответил Джонсон. — Отправляясь в море, они надеялись получать за свою работу деньги и потребуют от вас выполнения взятых обязательств. Я думаю, что нам не за что будет осуждать их, сэр, если они потребуют от вас дать им то, на что они имеют безусловное право.
— А вы сами, Джонсон, вы сами тоже будете настаивать на выполнении контракта? — покраснев, спросил Беньовский и впился глазами в лицо капитана.
— Я родился на юге Соединенных Штатов, сэр, — ответил Джонсон. — У моего отца было восемьсот негров-невольников. Я не отпустил их на волю, как это сделал со своими рабами мистер Джефферсон. Боюсь, что ваше предложение не покажется мне привлекательным.
— Но ведь вы, как я помню, думали совсем по-иному! — с горячностью воскликнул Ваня.
Джонсон холодно посмотрел на него.
— Как я помню, мы говорили с вами о неравном положении, в которое одни англичане поставили других англичан. Малагасы же, как мне кажется, не относятся к белой расе, в то время как руководящие ими французы — наши собратья по крови и духу. Я буду считать себя опозоренным навеки, если подыму оружие против белого человека, защищая чуждые мне химеры, даже если эти химеры кажутся достойными внимания таким благородным людям, как вы, сэр, и мистер Беньовский.
Морис Август поднялся:
— Я отстраняю вас от командования кораблем, Джонсон.
Джонсон презрительно улыбнулся.
— Разрешите мне сообщить об этом экипажу брига, сэр, или вы предпочтете это сделать сами?
— Я предпочту это сделать сам! — со сдержанным бешенством ответил Беньовский.
— Только не советую при этом читать проповеди и вспоминать Мармонтеля и евангелиста Иоанна, сэр, — по-прежнему бесстрастно проговорил Джонсон и тихо прикрыл дверь каюты.
Беньовский говорил так, как будто от его слов зависела судьба мира. Он выплеснул из своей души все лучшее, что накопилось там за годы сражений, страданий и странствований. Он говорил о человечестве и нашем долге перед ним, о евангельских истинах, завещанных нам богом и попранных нами самими. Он не внял совету Джонсона и вспомнил слова пророка Иеремии: «Изумительное и ужасное совершается на Земле: пророки пророчествуют ложь и неправедные господствуют при помощи их, и народ мой любит это. Что же вы будете делать после всего этого?»
Он не внял совету Джонсона и обрушил на головы своих слушателей мольбы, проклятия и призывы поэтов, мыслителей и пророков. Толпа, собравшаяся на юте, выслушала его не перебивая. Когда он кончил, вперед вышел боцман, здоровенный краснорожий детина, пользовавшийся у экипажа непререкаемым авторитетом за справедливость, огромную физическую силу и несокрушимую мужицкую рассудительность.
— Вы красно говорили, сэр, — сказал боцман. — Мы не против, чтобы вы и ваши дружки, если они у вас найдутся, вызволяли местных черномазых, учили их грамоте и строили им больницы. Только мы здесь ни при чем. Вы выдайте нам все, о чем договаривались, а мы высадим вас честь по чести и товар, какой вы взяли с собой, оставим на берегу. Как говорится, товар ваш, а деньги наши. Так я говорю ребята? — спросил боцман и посмотрел на толпу.
Ваня и Беньовский посмотрели туда же. И они увидели, что речь боцмана намного больше понравилась экипажу брига, чем слова всех поэтов и мыслителей мира, если бы их говорили до второго пришествия. И не было никого, кто сказал бы «нет». Вся команда ответила:
— Здорово сказал Билл! Все как есть правильно.
«Интрепид» подошел к Мадагаскару ночью. Черная вода ласково плескалась у его бортов. Берег был тих и пустынен. Тридцать раз отходили четыре шлюпки от брига и столько же раз возвращались назад. К утру целая гора бочек, ящиков и тюков выросла на берегу. На последней шлюпке матросы доставили Ваню, Беньовского, бочку пороха, шесть ружей, сабли, пистолеты и пули. Беньовский и Ваня выскочили из шлюпки и, не оборачиваясь, побрели к лесной опушке.
Над морем вставало солнце, и вершины пальм чуть розовели под его лучами.
ГЛАВА ШЕСТАЯ,
в которой снова появляются Джон Плантен и король бецимисарков Хиави и в которой палуба корабля сменяется больничной койкой.
Беньовский был печален. Ваня не заметил никаких признаков гнева, который непременно охватил бы учителя, произойди это десять лет назад. Беньовский устало опустился на первый подвернувшийся ящик, положил на колени бессильно опущенные руки и закрыл глаза. Ваня увидел, как по щекам его катятся слезы, а пальцы то сжимаются в кулаки, то разжимаются.
Ваня отошел в сторону и стал смотреть вдаль, туда, где белели паруса уходящего к горизонту брига. Странное дело, но он не испытывал при этом никакой горечи, и, даже более того, ему казалось, что, после того как он сошел на берег, на душе у него стало легче, чем было на корабле в последние дни плавания.
Минут через двадцать Беньовский встал и, подойдя к Ване, сказал:
— Ну что ж, Иване, в путь!
Они взяли с собой по ружью, по два пистолета и столько пуль и пороха, сколько могли унести. Перед тем как уйти в лес, Ваня нашел среди прибрежных камней укромное место и спрятал туда сундук Беньовского, поставив в него и свой сундучок с книгами. Там же лежали некоторые бумаги Мориса Августа и синий бархатный конверт, с которым Беньовский никогда не разлучался в странствованиях.
Окинув прощальным взглядом гору выгруженных на берегу товаров, они вошли в лес, и их шаги потонули в его голосах и шорохах.
Охотники из племени сафирубаев ранним утром увидели неизвестный корабль, уходящий в море. Охотников было трое. Они без труда определили место, откуда корабль отошел, и замерли от удивления, увидев гору товаров, вываленных прямо на берег. Двое из них остались наблюдать за этим необыкновенным складом, а третий легко нашел след двух белых людей, которые ушли с песчаного берега в лес, оставляя глубокие вмятины подбитыми подковами сапогами.
Белые люди несли тяжелый груз, шли они медленно, и преследовавший их охотник вскоре нагнал неожиданных пришельцев. Пришельцы были очень хорошо вооружены, и охотник побоялся вступать с ними в бой. Как только белые люди разожгли костер и собрались спать, он затаился в засаде, выжидая, когда сон окончательно одолеет их. Положив боевую стрелу на тетиву лука, охотник стал подкрадываться к спящим, но не успел он занять позицию, удобную для стрельбы, как один из белых, стремительно вскочив, метнул в него острый и длинный нож. Нож просвистел в двух пальцах от головы охотника.
Охотник бросился бежать, бросив лук и стрелы, ничего не видя вокруг от темноты и страха, ломая кусты и вытаптывая траву. Он сделал большой круг, обходя стороной этих вечно бодрствующих дьяволов, и на четвертые сутки вышел к форту Дофин, надеясь получить награду от преемника Пуавра комиссара де Гринье за сообщение о неизвестных пришельцах. (О складе товаров, обнаруженных на берегу океана охотник умолчал, надеясь получить третью, а не сотую часть найденной им добычи. )
Комиссар де Гринье, выслушав рассказ охотника, приказал выдать ему золотой франк и пять бутылок веселящей воды. На полученные деньги охотник купил еще столько же веселящей воды и, собрав дюжину соплеменников, оказавшихся в форте Дофин, до самого утра рассказывал им о том, как он целые сутки гнался за двумя трусливыми белыми, которые в конце концов, помолившись своим всемогущим духам, исчезли у него на глазах неизвестно куда.
А де Гринье, еще не зная, кто высадился на острове, приказал капитану Ларшеру взять два десятка стрелков и познакомиться с людьми, которые предпочли появиться на Мадагаскаре таким странным и плохо объяснимым способом.
Отряд капитана Ларшера, взяв охотника проводником, вышел из стен форта Дофин и двинулся на юго-запад.
После того как Беньовский и Ваня оказались на берегу, их первой задачей было найти племя короля Хиави. Беньовский просил Джонсона высадить их во владениях бецимисарков, но тот побоялся встретиться с друзьями ампансакабе и не довел корабль на добрую сотню миль до желаемого Беньовским места высадки. Эти сто миль двум друзьям теперь предстояло пройти по суше, через незнакомые леса, по неизведанным тропам. Погоню они обнаружили почти сразу и решили не подавать вида, что знают об этом. После того как Ваня спугнул преследователя, они поняли, что теперь встреча с французами почти неминуема, и, бросив часть снаряжения, быстро пошли на север. Между тем де Гринье послал в лес полсотни охотниксв-сафирубаев, которым было приказано, рассыпавшись группками по два-три человека, широкой дугой охватить лес, по которому шли неизвестные белые, и при встрече с ними немедленно предложить услуги в качестве проводников.
Ваня не узнавал Беньовского: он шел медленно, его взор погас, и даже на привалах от него нельзя было добиться ни слова.
Последняя неудача, казалось, совершенно подкосила его. Начавшийся на вторые сутки дождь и вовсе вывел Беньовского из терпения. Когда вечером они кое-как развели костер, спрятавшись под стволами поваленных ураганом деревьев, Беньовский с ожесточением сорвал с себя промокшую насквозь одежду и тихо пробормотал: — Доколе, о господи?
Дождь шел не переставая десять дней. С каждым днем состояние Беньовского становилось все хуже. Он почти не спал и шел только потому, что остановка означала смерть. О, как он обрадовался, когда навстречу им попали два охотника! И еще большей была его радость, когда они взялись проводить Беньовского и Ваню в деревню короля Хиави.
Проводники, почти не торгуясь, повернули обратно и повели встреченных ими путников к заранее обусловленному месту, где их ждал со своим отрядом капитан Ларшер.
На второй день пути Беньовский стал снова нервничать. Он чутьем заподозрил неладное, но старался убедить и себя и Ваню в том, что никакой ловушки нет и что им просто повезло. Когда-то же должна была кончиться полоса неудач, и Эта неожиданная встреча в лесу, возможно, была новым добрым предзнаменованием. Ваня же убеждал Беньовского в обратном. Он никак не мог поверить тому, что два охотника, случайно встреченные ими в необъятном лесу Мадагаскара, как будто бы только для того и шли, чтобы, увидев двух белых, тотчас же повернуть обратно и вести их именно туда, куда они так хотели попасть. Но раздражительность Беньовского сделала его и упрямцем. Он понимал, что в словах Вани много, очень много правды, но еще больше ему хотелось верить в то, что счастье снова улыбается им. Однако червь сомнения, раз закравшись, точил и точил его душу, и он шел, веря в благополучный исход, но не выпуская из рук пистолета со взведенными курками.
В полдень, когда они вышли в узкую лощину, со всех сторон заросшую густыми кустами, один из проводников вдруг крикнул совой и мгновенно упал на землю. Беньовский рванул из-за пояса пистолет.
— Сдавайтесь, мсье, не валяйте дурака, вы окружены.
Нагловато улыбающийся капитан Ларшер стоял у дерева с поднятым к груди пистолетом.
Ваня увидел, как Беньовский выстрелил, и, не помня ничего более, почувствовал, как что-то сильно толкнуло его в грудь, и темная тишина мгновенно обволокла все вокруг.
Опасность мгновенно преобразила Беньовского. Инстинкт самосохранения, выручавший его много раз, бросил ампансакабе в заросли.
Он перевел дух, когда последние силы оставили его. Свалившись на траву в непроходимой чаще леса, Беньовский медленно приходил в себя.
Еще гулко стучало сердце, еще тяжелым и неровным было дыхание, но уже мысли, как картинки в калейдоскопе, сменяя друг друга, замелькали в голове Беньовского.
Не долго полежав, он встал. Посмотрел на небо, на стволы деревьев. Сказал сам себе:
«За Ивана вы мне заплатите дорогой ценой».
И пошел на север.
Ваня очнулся от легкого покачивания и, не открывая глаз, подумал, что неведомо какими путями снова оказался на море. Затем он услышал мягкий топот многочисленных ног и, когда раскрыл глаза, увидел слева и справа от себя блестящие лошадиные крупы. А выше их коричневые стволы каких-то деревьев. Он лежал на носилках, притороченных к седлам. Его руки и ноги были привязаны к деревянным жердям мягкими гибкими лианами. Чуть приподняв голову, он увидел широкую белую повязку, которой была сплошь запелената его грудь. Затем его взгляд скользнул дальше, и он увидел цепочку солдат, которые брели за носилками нестройно и медленно, неся как попало тяжелые длинноствольные ружья.
Он откинулся на носилки и снова потерял сознание.
Ваню и раненого Беньовским капитана Ларшера положили в единственной комнатке местного госпиталя на соседних кроватях, и лечил их один и тот же врач — мсье Вильбуа. Капитан был ранен в руку, рана его заживала быстро, и, когда Ваня на седьмые сутки пришел в себя и очнулся, капитан уже ходил по комнате, мурлыча себе под нос какую-то незамысловатую песенку.
Ваня открыл глаза и мгновенно вспомнил все. Капитан заметил, что его недавний противник, бредивший все дни и ночи на никому не знакомом языке, наконец-то пришел в себя. Капитан хмуро взглянул на Ваню и, повернувшись к нему спиной, стал смотреть в окно.
— Где я? — спросил Ваня.
Не отвечая на вопрос, Ларшер вышел из комнаты. Правда, через несколько минут в палату вошел Вильбуа, которому угрюмый капитан все же сказал, что его второй пациент очнулся.
Над Ваней склонился лысый большеголовый человек с широко расставленными мутнноватыми глазками, плосконосы и толстогубый.
— Когда больной приходит наконец в себя, врач может считать, что по крайней мере полдела сделано, — весело проговорил человек. — Я ухаживаю за вами целую неделю и еще не знаю вашего имени.
— Жан, — ответил Ваня и снова закрыл глаза, почувствовав необыкновенную слабость во всем теле.
Когда он проснулся, в палате никого не было. Слабым голосом он позвал кого-нибудь. Его зова как будто ждали: дверь тотчас же раскрылась, и в палате оказался Вильбуа. Он принес какую-то горькую микстуру и дал запить ее слабым красным вином. Затем Ване принесли густой куриный бульон и сладкий мучнистый сок, выжатый из плодов какого-то фруктового дерева. Ваня с необыкновенной жадностью съел все это и в изнеможении откинулся на подушки. Он все время хотел задать Вильбуа один-единственный вопрос и боялся. Боялся так, как никогда и ничего в жизни. Боялся ответа на вопрос и потому молчал, и вдруг Вильбуа, испытующе посмотрев на Ваню, тихо спросил его:
— Хотели бы вы повидаться с одним знакомым вам человеком?..
Ваня, не успев ответить, без чувств упал на подушки. Его обморок был очень недолгим: Вильбуа тут же дал ему нюхательную соль, растер виски уксусом и, убедившись, что пациент пришел в себя, извиняющимся шепотом произнес:
— Простите, мсье, вы, к сожалению, не так меня поняли. С вами хочет повидаться один из туземцев.
Ваня закрыл глаза и еле заметно кивнул головой. Через минуту в его тесную комнатку вошел невысокий седой мужчина в пурпурном хитоне, заколотом на плече золотой брошью.
— Хиави! — еле выговорил Ваня и, протянув навстречу королю руки, заплакал.
Король Хиави узнал обо всем происшедшем раньше, чем Ваню доставили в форт Дофин. Однако успел он в резиденцию де Гринье лишь через три дня после возвращения туда отряда Ларшера. Ему сообщили, что пленный ранен, что он без сознания, и король со свитой в триста человек, разместившись у стен форта, стал ждать выздоровления Вани. Однако уже в первый день своего появления в форте Дофин король прибыл к де Гринье. Комиссар принял его сдержанно. Он догадывался, зачем пожаловал король бецимисарков, и решил выжать из встречи с Хиави всю возможную для себя выгоду.
Хиави поднесли к резиденции комиссара в парадных носилках, украшенных слоновой костью и перламутром. На короле был пурпурный хитон, заколотый на плече золотым жуком. Волосы Хиави охватывал золотой обруч, на ногах были надеты сандалии с золотыми пряжками. Сто двадцать отборных воинов, ощетинившись стрелами и копьями, сопровождали короля.
Хиави медленно сошел на землю у крыльца дома де Гринье. Так же медленно отстегнул пояс, на котором висел кинжал, в ножнах, осыпанных сверкающими камнями, и протянул его одному из телохранителей, показывая, что он входит в дом как друг, без оружия.
Воины остались у входа, а король по широкому крыльцу поднялся в дом комиссара. Когда король вошел в кабинет, комиссар встал. Они обменялись сдержанным церемонным поклоном и какое-то время продолжали стоять. Хиави первым опустился в одно из кресел. Следом за ним сел де Гринье.
— Мне нужен человек, которого твои солдаты принесли в форт Дофин, — сказал Хиави.
Де Гринье не ожидал, что многоопытный, хитрый король бецимисарков так сразу заявит о цели своего посещения.
— Это невозможно, — ответил де Гринье. — Этот человек — преступник, и, после того как он станет здоров, я прикажу посадить его в тюрьму.
— Какое преступление совершил этот человек? — спросил Хиави.
— Он стрелял в офицера, — ответил де Гринье, — и чуть не убил его. За это он должен быть посажен в тюрьму. Таков закон.
— Я не знаю, кто ранил офицера. Я знаю, что в него тоже стреляли, и поэтому ты должен или посадить в тюрьму их обоих, или отдать пленника мне. За выкуп, конечно, — добавил Хиави, выразительно взглянув на комиссара.
— Я не беру выкупа за кровь офицера, — важно сказал де Гринье.
— Я дам большой выкуп, — сказал Хиави.
— Если я и соглашусь на это, — ответил де Гринье, — то не из-за денег, а из-за нашей старой дружбы.
Он знал, что более лживые слова трудно было придумать, но разговор этот с самого начала был насквозь пронизан лицемерием, и еще одна ложь не меняла существа дела.
— Пятьсот золотых франков, которые я дам тебе, еще больше укрепят нашу дружбу, — сказал Хиави.
— Тысяча укрепила бы ее в два раза прочнее, — улыбнулся де Гринье.
— Конечно, комиссар, — ответил Хиави.
Он медленно встал, так же церемонно, как и вначале встречи, поклонился и вышел за дверь.
Через две недели Беньовский добрался до владений короля Хиави, а еще через неделю на севере Великого острова не было ни одной деревни, где бы не знали о возвращении Мориса Августа, Возле него тотчас же появились люди, готовые, как и прежде, выполнять приказания ампансакабе. За время отсутствия Биньовского французы наделали здесь столько зла, что даже многие из тех, кто десять лет назад выступал на их стороне, теперь охотно поступили бы иначе.
Однако Беньовский понимал, что время для борьбы не наступило. Он ушел в Долину Волонтеров, в покинутую крепость Августа, и оттуда стал рассылать воззвания во все концы острова.
Узнав об этом, к крепости Августа стали стекаться друзья ампансакабе, и одновременно с ними пришли в движение отряды французов.
24 мая 1783 года отряд капитана Ларшера вышел к стенам крепости.
Капитан предложил ампансакабе и его друзьям сдаться. В ответ из-за палисада грохнул пушечный выстрел. Картечь прошла над головами солдат, никого не задев.
— Пли! — закричал Ларшер.
Солдаты выстрелили. Одна из пуль попала в грудь Беньовского. Он умер мгновенно.
Ваня прожил в племени бецимисарков около года. За это время он окреп и набрался сил.
В январе 1787 года Иван побывал на месте своей вынужденной высадки, отыскал спрятанный там сундук и отвез его в деревню к Хиави. В марте он встретился с Джоном Плантеном, объехал все деревни, в которых подолгу жил во время своей счастливой, далекой юности. В апреле Иван перенес прах учителя на высокую гору и захоронил его там под могучим раскидистым деревом. Когда комья земли застучали по крышке гроба, Иван подумал:
«А где-то будет коя могила? Если только не станут моей последней купелью огонь или океан?»
И возвращаясь в деревню короля Хиави, он все время молчал, и неотступно перед его взором стояли сопки Камчатки, лица отца и матери, двух несмышленышей-сестренок, соседей из Большерецка и тех, кто ушел вместе с ним на «Святом Петре», и тех, что остались дома. И когда Иван вернулся в деревню бецимисарков, он пришел к королю Хиави и сказал:
— Я сделал здесь все, что мог сделать, Больше мне незачем оставаться на острове. Отпусти меня на родину, великий король.
— Разве на родине тебе будет лучше? — спросил его Хиави. — Не ты ли рассказывал мне, как часто голодал там и был близок к смерти, ибо тебе не хватало пищи и солнечного тепла?
И Ваня ответил:
— Еще отец мой, читая мне старинную книгу Библию, которую многие почитают священной, говорил: «Всему на свете есть свое время, всему под небесами — свой час. Есть время родиться и время умирать, время сеять и время корчевать, время убивать и время лечить, время молчать и время говорить, время войне и время миру», Для меня настало время возвращения на родину. Я никогда не забуду твоей доброты, великий король. Мне было очень хорошо в твоем племени, но разве не должен человек умереть там, где он родился?
И Хиави, считавший этот завет предков самым важным для человека, сказал:
— Ты поедешь, когда только захочешь, Жан.
Де Гринье внимательно следил за переездами Устюжанинова, но ничто пока не говорило о том, что опасный бунтовщик что-нибудь затевает.
А затем и сам Устюжанинов появился у него в резиденции. Он был очень немногословен и попросил комиссара разрешить покинуть остров на первом же идущем в Европу корабле.
Де Гринье о чем-то задумался и потом, как бы отгоняя рассеянность, сказал:
— Да, разумеется, на первом отходящем в Европу корабле…
Канцелярист Петербургской таможни был молод и трусоват. К тому же, служа в таможне, перепадали ему всякие заграничные безделки: платки, галстуки, запонки, и посему службой своей франт чрезвычайно дорожил.
«Паспорт действительно у него в порядке, — подумал он. — Хотя, конечно, фигура темная: не поймешь, то говорит, как благородный, относит себя к сословию духовному, а вместе с тем в Лондоне был по торговому делу. Уж не от митрополита ли петербургского, — вдруг мелькнуло в уме канцеляриста, — ездил сей попович в Англию?» — и, вспомнив, сколько рассказов ходило о прескверном нраве любимца государыни петербургского митрополита, мысленно перекрестился.
— Бумаги ваши в полном порядке, сударь, — сказал канцелярист, покраснев.