— Не люблю усатых мужчин, — только и сказала она, тщательно пережевывая второй кусочек капусты.
Я вытер пивные усы, аристократически рыгнул, едва успев прикрыть рот рукой, и поинтересовался:
— Что так? Затяжки на чулках остаются?
Ивасоображала секунды полторы, и поскольку за это время она как раз успела поднести ко рту запотевший бокал с вином, только что доставленный сверхскоростным официантом, то прыснула она, уловив пошленький смысл ответа, прямо в бокал. Раздалось лошадиное «П-ф-р-ррр!», и вино выплеснулось наружу мелкими брызгами, в основном Иве в лицо. «А-а-а-аа!» закричала она, растопырив руки, распахнув на меня глаза и открыв в немом возмущении рот. Вино капало у нее с ресниц и с носа. Пробегавший мимо официант, почти не замедляясь, выхватил у Ивы из пальцев практически пустой бокал и поставил перед нею новый. «Ну, кто же знал?» — изобразил на лице сожаление я и протянул Иве салфетку.
— Убью! — поблагодарила меня Ива, утираясь.
— У тебя с ночи какие-то кровожадные планы относительно меня, — не удержал я на языке колючку. — Причем очень извращенные. Но ты же знаешь, я люблю извращения.
Ива бросила на меня многозначительный взгляд из-под салфетки, которой она как раз вытирала лоб.
— Я б на твоем месте… — назидательно и гордо начала она, но вожжеотпускающее действие алкоголя уже началось, и меня понесло.
— Да уж, оч-чень интересно было бы увидеть тебя на моем месте! — обильно сдабривая интонации максимальной дозой сарказма, парировал я, не дожидаясь развития Ивиной сентенции. — Особенно сегодня ночью. Особенно, учитывая твое заявление, что против кое-чего ты была бы — пусть разок — но не против. И особенно, если бы Дашку вырвало хотя бы двумя минутами позже.
Ива выстрелила в меня взглядом, который, будь он пулей, прошил бы насквозь мою голову, десяток сидевших за соседними столами на одной линии со мной, стеклянную стену «столовки», толщу атмосферы и улетел бы в безвоздушное пространство. Черт, она же просила! А я врезал конкретно ниже пояса, морда пьяная… Ива закусила губу. Хотя, может быть, она просто не давала пропасть вину? С непроницаемым видом она скомкала салфетку и снова принялась за капусту. Повисла весьма неловкая пауза. Я мысленно нашлепал себе по губам, но нужно было как-то спасать ситуацию, и я уж было собрался нарушить тишину — чем угодно, любой чушью, но Ива не выдержала первая.
— Ну вот, теперь буду пахнуть не своим парфюмом, а этой винной кислятиной, — с серьезнейшим видом заявила она, с демонстративным отвращением нюхая вино в бокале.
Это была маленькая, но победа. Я мысленно перевел дух, но успех нужно было развивать.
— Ивушка, ну, что с тобой? — елейным голосом Джека Николсона из «Иствикских ведьм» начал я. — Ну, нельзя же так, право слово! Ты сама кислее этого вина. Что-то случилось? Мне прямо не по себе от этого, кусок в горло не лезет.
Почти пустое блюдо передо мной недвусмысленно свидетельствовало, что я безбожно вру, но Ива не обратила на это внимания.
— Ты это из-за Дарьи, да? — с видом самой серьезной своей озабоченности решительно ступил на зыбкую почву я. — Вы что, все-таки обсуждали то, что… что было ночью?
Реакции на нарушение запретной темы можно было ожидать какой угодно, от еще одной раздраженной отповеди до извержения Кракатау, но взрыва не последовало.
— Да нет, не из-за нее, — нахмурилась Ива, нервно крутя в пальцах бокал. — С Дашкой, вроде, все в порядке. Утром, убегая, чмокнула меня в щеку, шепнула: «Я люблю тебя, мамочка!» Знаешь, игра такая — я сплю и ничего не слышу, но она-то знает, что я все слышу, и я знаю, что она знает. Типа, еще раз извинилась за ночное шоу, за свое поведение, за все. И знает прекрасно, что после такого у меня сил на разговор, начинающийся со слов: «Знаешь, дочь, нам все-таки есть, что обсудить», у меня не будет. Так что, все хорошо, проехали. Тут папаня ее добавляет. Позвонил ни свет, ни заря, и голосом, как будто всю ночь бухал, говорит, — все, пи…ец, мы разводимся.
— С чего это вдруг?! — с энтузиазмом поддержал перевод темы я. — А он что у тебя, бухает?
— У меня! — фыркнула Ива. — Ты прямо как Софа: «А где он у тебя шляется?» — это когда она звонит мне и выговаривает, что не может найти сына по мобильному, а я говорю ей, что дома его тоже нет уже два дня. Так на какой вопрос отвечать: с чего муж со мной разводится, или бухает ли он?
Я люблю Иву, когда она пытается быть ядовитой и саркастичной, это означает, что и мне не возбраняется быть таким же.
— Начни с развода, — улыбнулся ее шпильке я. — С того, чем, по-твоему, этот отличается от всех предыдущих. Сколько их было — десять? Двадцать? Сто?
Улыбка на лице Ивы была стремительной, как выпад рапириста, но она не укрылась от меня. Разводы у Ивы с ее благоверным были для них занятием вполне привычным. И сейчас я точно знал, по поводу какого развода по лицу Ивы промелькнула улыбка.
Я абсолютно уверен, что среднестатистическую замужнюю женщину, у которой в семейной жизни в целом все в порядке, склонить к адюльтеру практически невозможно. Я имею в виду, конечно, женщин обыкновенных, в сексуальном плане укладывающихся в пределы нормы, а не чокнутых нимфоманок, у которых весь смысл жизни, перекрывая такие категории, как мораль и здравый смысл, сосредоточен на короткой дуге между пупком и копчиком. Но такие экземпляры все-таки редкость, лично мне за всю мою достаточно бурную в этом плане жизнь подобное явление, сохраненное памятью как «Люба, жена прапорщика», встретись всего один раз. За те несколько месяцев безудержного и непрерывного траха, которым единственным словом только и можно охарактеризовать наши отношения, у меня сильно пошатнулась молодецкая тогда еще потенция и вера в женскую супружескую верность. При этом бросить ее, как подсказывал здравый смысл, сил у меня не находилось не только из-за нежелания признать капитуляцию моих возможностей перед ее потребностями, но и потому, что красива и сексуальна она была до чрезвычайности. К счастью, ее не вылезавшего из командировок мужа-прапорщика перевели-таки совсем из Москвы, пришлось двигаться вслед за благоверным и Любе с детьми. В последнюю нашу ночь, когда утра я ждал, как марафонец конца бесконечной дистанции, Люба — видимо, на прощание — «просы҆палась», что оба ребенка «получились» у нее не от мужа, и что отъезду из столицы в дальний гарнизон она даже рада, потому что мужиков голодных там — как в тамошней тайге деревьев. После феерического расставания с Любой я месяц в сторону женского пола смотреть не мог, а последнюю информацию о ней получил пару лет спустя от случайно встреченного на рынке хахаля ее лучшей подружки, с которым пару раз случалось бывать в одной компании. Он поведал, что в гарнизоне Люба развила такую бурную деятельность, что сначала ей, объединившись, наваляли жены приманенных ею служивых мужиков, а закончилось все совсем трагически. Любин муж, у которого, видимо, глаза на женины безобразия были на открытие не легче Виевых, таки прозрел, избил жену до полусмерти, обезобразив лицо и оставив калекой на всю жизнь, а сам, не дожидаясь «светившего» ему срока, повесился в тюремной камере. Я долго не мог отойти от этого рассказа, — всякий раз при воспоминании о Любе у меня сжималось сердце. А еще я думал, что какое счастье, что не все женщины таковы, как Люба, прапорщикова жена.
И совершенно не факт, что мы с Ивой, даже столь часто общаясь, стали бы любовниками, если бы у них с мужем все было нормально. Но после выхода из СИЗО у Аббаса конкретно «крыша поехала», мужик задурил, сначала вроде бы ударился в религию, но потом, по образному Ивиному выражению, «религия вся в конец вылезла», как в прямом смысле — в возрасте под сорок Аббас «обрезался», — так и в переносном. Бездельничающий, неделями прохлаждающийся на даче Аббас нашел где-то в Серпухове тетку — мусульманку, не то татарку, не то узбечку по имени Зубейда, как утверждала Ива «черную и страшную, как Баба-Яга», да еще и старше его лет на десять. Причем отношений с ней Аббас от жены не скрывал, утверждая, что построены они исключительно на внезапно возникшем у него после тюрьмы тяге к изучению ислама. «Ты ведь не можешь удовлетворить мои потребности в этой области?» — спрашивал он жену. Ива отвечала, что в любую минуту готова удовлетворить любые потребности мужа хоть в области, хоть в Москве, хоть в любой точке необъятной нашей родины, были бы эти самые потребности. Мы ржали над этими Ивиными «чуть ниже пояса» рассказами, но не заметить, что она очень болезненно ревнует мужа к «Бабе-Яге», было невозможно. Закончилось все тем, что в очередную пятницу приехав на дачу, Ива не смогла лечь с мужем в одну постель, потому что от того «перло чужой потной бабой». Тот особо факт супружеской измены и не отрицал, сказав лишь, что случилось это в порыве религиозного экстаза и добавил, что истинному мусульманину Шариат позволяет иметь четыре жены. Ива в ответ влепила мужу пощечину. Аббас очень серьезно заявил, что истинный мусульманин не может позволить себе жить с женщиной, которая осмелилась поднять на мужа руку. Он встал и торжественно три раза произнес: «Ты мне не жена!», объяснив, что это «талак» — развод, и что они теперь не супруги. После чего сел в машину и уехал. Ива, забрав Дашку, пешком ушла с дачи. Неся уже немаленькую дочь на руках, она по ночи прошла восемь километров до станции и едва дождалась первой электрички в открытом павильоне на платформе. «Так что, со мной развелись, — грустно усмехаясь, рассказывала Ива. — По всей шариатской форме. Подскажи, мне плакать или смеяться?» Это было месяц, наверное, или чуть больше до закончившихся диванными полежалками наших кухонных посиделок на проезде Шокальского. А много позже, когда во время одного из неизбежных между соитиями разговоров как-то сама собой затронулась тема адюльтера и обоюдной за него ответственности участников, Ива, с хитрой улыбочкой промурлыкала: «Ко мне какие претензии — я тогда вообще разведенка была!» Сейчас — я знал — Ива улыбнулась, вспомнив этот их с мужем первый развод и тот наш разговор.
— Да, наверное, десятка полтора было, — ответила Ива, — я со счета давно сбилась. Но сейчас он сказал, что все не как раньше, что это не «талак» какой-нибудь, а гражданский развод, «серьезно и по-настоящему».
— У-у! — протянул я. — Звучит грозно. Сама-то веришь?
— Да давно уже к этому шло, — собрав поднятыми бровями в мелкое гофре загорелую кожу на лбу и сосредоточенно оценивая подушечкой левого безымянного пальца остроту зубьев вилки, ответила она. — Похоже, придется поверить.
— Ну да, двенадцать лет как минимум, — усмехнулся я, снова вспомнив их первый «талак» и то, что за этим последовало. — Если сравнить разводную составляющую ваших с Абиком матримониальных отношений со стадиями болезни, то она давно уже перешла в хроническую. Но вялотекущий хронический процесс, как правило, причиной смерти не бывает. Больной умирает от обострения заболевания, понимаешь? (Ива стремительно зыркнула на меня глазами, — мол, понимаю, не дура). Развод для вас — привычное, хроническое состояние. Если вы уже столько лет «с понтом» разводитесь, если давно к этому идет, как ты говоришь, то почему бы ему не «идти к этому» еще годик? Или три, или пять? Почему сейчас? Что случилось?
Евины губы поджались характерной «подковкой» в выражении, означающем что-то вроде «черт его знает».
— С одной стороны, ничего, вроде, не случилось, все по-прежнему, — через пару секунд перешла на вербальное общение она. — А с другой… После тюряги на чердаке у него конкретно засвистело, ты же знаешь…
— Ну, да, знаю, — встрял я, — не новость. «Сильно» не новость, я бы сказал.
— Да, не новость, — согласилась Ива, только быстрым недовольным движением бровей вниз отреагировав на то, что ее перебили. — Но с годами это все как-то углублялось, потихонечку, незаметно даже для меня самой.
Она замолчала, глядя в одну точку и сжав в узкую полоску губы.
— Ну, а в чем это проявляется? — осторожно потормошил ее я. — Ты имеешь в виду мусульманство это его?
Увлечение Аббаса исламом стало неожиданным не только, например, для меня, но и для всех людей, знавших его гораздо ближе — для Ивы, и даже для его матери. Но Софа (а я знал все это по рассказам Ивы) тому, что сын ударился в «религию предков», рада не была, но восприняла без удивления, прокомментировав это так: «У «них» это, как у волков. Волка (она выговаривала это слово с ударением на последней букве) можно вегетарианцем вырастить, если мяса с младых зубов ему не давать, и если он от такого рациона не подохнет. Но мяса есть он от этого не разучится — только дай, с рукой оттяпает. Так и «они»: как их не воспитай — атеистами, коммунистами или этими, как их — агностиками, все равно в один прекрасный момент начинают Коран свой бубнить. Вон Мераш мой (имелся в виду покойный отец Аббаса) — всю жизнь «членом» был, в парткомах, секретарем парторганизации всего комбината своего мог бы стать, если б не помер. А дома утром и вечером всегда в угол свой на колени на коврик вставал, и лбом об пол стучал, как гвозди забивал. На работе, ясно — ни-ни! На работе вместо Корана — передовица из Правды! Он как начнет гвозди эти свои заколачивать, я его спрашиваю: «Что ж ты только два раза в день молисся, еже ли вам Аллах ваш пять раз предписал?» А он смеется: «Членам партии два раза достаточно, Ленин с Мухаммедом договорились!». Но он-то ладно, из глухого абазинского аула, под муэдзина с пеленок просыпался и засыпал, его марксизмом-ленинизмом поверх ислама намазали, вот тот всю жизнь, как тяга к мясу, сквозь все слои и пробивался. А Абик? Москвич, мама русская, сам пионер-комсомолец — а вот тебе, пожалуйста! Папашины гены и всей ихней родни. Их, как волков от мяса, от этого не отучишь!» Ива относилась ко всему этому с гораздо меньшей терпимостью: «Сидим за столом или телевизор смотрим всей семьей. Этот вдруг вскакивает, начинает носиться по квартире, — он, видишь, ли, время намаза пропустил на две минуты, и вопит: «Где мой коврик?», так, что Дашка подпрыгивает. На х. й мне этот коврик его сдался?!» В наших разговорах Ива именовала это мужнино увлечение не иначе, как «это его мусульманство», словно подчеркивая, насколько несерьезно и негативно она к этому относится.
— Не только, — с задержкой, как при рапиде, отозвалась Ива. — Мусульманство было только начало. Он теперь вообще весь поехал на своих корнях, не на матерниных, разумеется, а тех, что по отцовской линии, ирано-абазинских. Ты ведь знаешь, откуда его имя и фамилия такие?
Я кивнул, одновременно пожав плечами, получилось что-то вроде «да-нет», что довольно точно отражало мои знания Аббасовой генеалогии. Просто сами «ФИО» Абика — Эскеров Аббас Мерашевич — в сочетании с совершенно славянской внешностью и правильным русским языком без какого-либо акцента поневоле сразу вызывало желание поинтересоваться о происхождении индивида, их носящего, что я в свое время, знакомясь с Абиком, и сделал. Аббас, видимо, к такому интересу привыкший, охотно выдал выжимку из своего генеалогического древа.
Родители отца Аббаса Мераша Фирузовича (все звали его Михаилом Федоровичем, а в семье — просто Мишей) были из Ирана, и жили на территории, на которую Советский Союз совместно с Великобританией в августе 1941 года ввел войска для обеспечения безопасности своих южных границ от действий Германии, с которой у тогдашнего Иранского монарха Реза-шаха сложились слишком уж близкие отношения. Когда в 1946-м советские войска под давлением бывших слюзников были вынуждены уйти, с ними ушло и какое-то количество местного населения с временно оккупированной территории, в основном придерживающиеся суннитского направления в исламе. Среди них была и семья отца Мераша. Вместе с группой иммигрантов человек в 70 недалеко от аула Эльбурган в Карачаево-Черкессии, населенном в основном абазинами — представителями маленького кавказского народа из абхазо-адыгейской группы, они обосновали хутор. Отец Мераша женился на местной красавицей-абазинке, и в 1947 году у них родился сын. Мальчик рос очень способным, и как лучший ученик был направлен в десятилетку в Черкесск, которую закончил с серебряной медалью. Это давало право поступления в любой ВУЗ страны без экзаменов. Еще в школьном химическом кружке увлекшийся вопросами нефтепереаботки, Мераш выбрал «Керосинку» имени Губкина, и в 1955 году приехал в Москву. Тогда была установка — представителей малых народов «проталкивать», и Мераш Эскеров, у которого в паспорте стояло «абазинец», стремительно понесся по карьерной лестнице. Комсорг группы, курса, факультета, на 5-м курсе — кандидат в члены КПСС, Мераш после защиты диплома получил распределение на Капотнинский НПЗ и проработал там всю жизнь. А незадолго до распределения он познакомился с милой и умной русской девушкой Софьей Колосовой, влюбился в нее по уши, и в 1961-м они поженились. А через 4 года родился жизнерадостный мальчик, по настоянию отца названный Аббасом, которого по этому его слишком уж серьезному имени (в переводе — «суровый», «грозный», к тому же — имя дяди пророка Мухаммеда) никто и никогда не называл, а все звали просто Абиком.
— Ну да, это то, что Абик обычно о своем происхождении рассказывает, — задумчиво протянула Ива. — Выжимка, резюме. Я думала, может, когда вы были в более близких отношениях, он для тебя эти рамки расширил.
— Нет, видимо, не счел нужным, — ответил я.
— Но то, что у него есть брат, родившийся с ним в один день, ты ведь знаешь? — полуутвердительно спросила Ива.
— В один день? — удивленно переспросил я. — Близнец, что ли?
— Да нет, не близнец, — мотнула головой Ива. — Строго говоря, даже не брат, а дядя троюродный.
— Как дядя? — наморщил лоб я. — Тогда почему брат? Ничего не понимаю.
— Ну, это вообще достаточно запутанная история, — всплеснула руками Ива. — У них это что-то вроде семейной тайны, все люди делятся на тех, кто знает, и кто нет. Я была уверена, что ты знаешь.
С самым безразличным видом я отрицательно покрутил головой. На самом деле я был уязвлен, хотя речь шла о временах давно минувших. Это сейчас Абик для меня был просто мужем Ивы, о котором у нас с ней, хочешь-не хочешь, иногда (вот как сейчас) заходил разговор — то есть, в общем-то, никем. Но было время, когда, как сказала Ива, у нас были «более близкие отношения», гораздо более близкие. По сути, Абик был моей «правой рукой» в бизнесе, я даже хотел сделать его партнером, и только отказ моего тогдашнего компаньона Качугина помешал мне сделать это. Вне работы мы семьями бывали друг у друга в гостях, а наши жены с детьми вместе ездили за границу отдыхать. Когда жен не было рядом, мы вместе проигрывали честно заработанные деньги в казино и «шалили» в саунах с девками. Мы были — соратники? Товарищи? Приятели? Дружки? Все это и, возможно, больше. И в тот период я, думаю, имел полное право рассчитывать на гораздо большее, чем на доверительную откровенность касательно его генеалогии. Но в этом весь этот человек: если ты к нему душой нараспашку, он сделает вид, что тоже, на самом деле оставаясь, как за закрытой дверью, за створками своей раковины, посмеиваясь над твоей неумной открытостью. «Открытое лицо удобно для удара в челюсть». К счастью, Ива движения моей души не уловила.
— А почему тайна? — заставил себя собраться с мыслями я. — Что в этом такого, что у человека есть родившийся с ним в один день дядя? Даже если бы это был брат-близнец! Тоже мне, Железная маска…
Ива расхохоталась так громко, что официант, пролетавший мимо в нескольких рядах от нас, совершив немыслимый оверштаг, бросился к ней, как синий кит на далекий зов самки. «More white wine, — аристократическим движением кисти развернула его обратно Ива. — Ice cold».
— Мне когда рассказали, у меня тоже ассоциации с Дюма возникли, — отсмеявшись, сказала Ива, вытирая кончиком мизинцевого ногтя уголки глаз. — А знаешь, что сказал на это Миша? «Э-э, какая-такой железный маска? Вратарь?»
Посмеялись, теперь уже вместе.
— На самом деле у них там с этой историей на самом деле все запутано, концов не разберешь, — стала вдруг задумчивой Ива, достала сигарету, закурила. — Когда Софе пришло время рожать, они с Мишей зачем-то поехали на Кавказ, в Эльбурган. Под видом, что на свадьбе в Москве никого из Мишиной родни не было, и все они очень обижаются, а после родов времени вообще не будет. А Софа была уже на девятом месяце, представляешь? Не на седьмом, или восьмом, хотя бы, на девя-ятом! И это она не рожать поехала, потому что рожать там в горах негде, ближайший роддом в Черкесске, сорок верст по буеракам, дорог, говорят, тогда еще практически не было, а если в ливень сель сойдет, то и по две недели выбраться невозможно. Дескать, познакомимся с родней, и назад. Чем они думали, я не знаю, может, в то время комсомольское проще к этому относились? В общем, им уезжать, а Софе рожать приспичило — не отспичишь. И — точно, прошли ливни, вздулась местная речка, снесла мост, где-то вдобавок сошел сель, и до Черкесска стало, как до Луны. Хорошо, что в ауле этом оказалась бабка-повитуха какая-то волшебная, которая уже полвека у всех местных роды принимала, и ни разу не было у нее ни одной осечки. Софа рассказывала, вообще ничего не почувствовала, как уже родила Абика нашего. Все хорошо, малец, крикливый, бодрый его обмыли, матери дали, так он сразу к сиське полез.
— Погоди, — перебил я Иву. — Выходит, Абик черт-те где, на Кавказе родился? Но у него в паспорте место рождения Москва написано, я точно помню.
— Ну не перебивай! — визгнула на меня Ива. — Самое интересное начинается!
А самое интересное было в том, что ровно в тот же момент, когда в ауле в доме матери Мераша рожала Софа, на хуторе принялась рожать двоюродная сестра отца Мераша по имени Амза. Незадолго до этого у нее в горах погиб муж, и видимо, на этом фоне у женщины все началось раньше срока. Но повитуха-то была одна, а до хутора было пять километров, так что когда через несколько часов бабку привезли ко второй роженице, родам уже помогли свершиться местными, так сказать, силами. Только похоже, неопытные вспомогатели чего-то сделали не так, потому что ребенок был синий весь и еле-еле душа в теле. Повитуха посмотрела, сразу определила, что при выходе шея плода оказалась обмотанной пуповиной — ребенок практически задохнулся при родах, и на свете этом не жилец. А еще повитуха добавила: каб, мол, не приезжая, Фируза сноха, которой в Москве рожать надо было, она бы к Амзе не опоздала, и все было бы в порядке.
Прошла неделя, а дороги все не открывались. Все ждали, что ребенок Амзы преставится, и кое-кто из местных на Мераша и Софу посматривал косо. Но несмотря на прогноз повитухи, младенец помирать не спешил. Сиську у матери не брал, так повитуха его козьим молоком через соску кормить навострилась, но малыш но все равно оставался между жизнью и смертью. Мальчика назвали Азан — это не имя даже, а призыв к молитве, чтобы даже имя само призывало за него молиться. Мераш же рвался в Москву — на НПЗ вот-вот должен был состояться пуск новой крекинговой колонны, а без него — главного технолога завода, это было немыслимо. Но на его предложение жене остаться в Эльбургане на месяц — два та встала на дыбы. Пришлось бы регистрировать ребенка здесь, а Софа категорически не хотела, чтобы в метриках у Абика стояло место рождения «аул Эльбурган Абазинского района Карачаево-Черкесской автономной области РСФСР». Наконец, дороги открылись, и Мераш с женой покинули Эльбурган. Но если встречали их всем хутором, то провожали до Черкесска только ближайшие родственники. Уже в Москве они узнали, что врач, наконец-то осмотрев Азана, сразу поставил ему диагноз ДЦП — детский церебральный паралич и прогноз жизни — от года до трех максимум. И что Амза, узнав об этом, хотела наложить на себя руки (ее чуть ли не вынули из петли), но осознав весь ужас того, что она собиралась сделать, поклялась, что до той поры, пока Аллах не призовет ее, Азан не умрет. И он жил — год, три, пять лет, десять, двадцать, сорок, и за все это время у него не было ни одного пролежня — для лежачего результат феноменальный. Амза помнила свою клятву и блюла ее.
Родители Абика очень переживали случившееся, признавая, что если бы они не поехали столь опрометчиво в Эльбурган накануне Софиных родов, повитуха, как положено, помогла бы Амзе, и подобных последствий, скорее всего, не случилось бы. Во-первых, Мераш сразу же начал посылать Амзе по сто рублей ежемесячно (большие тогда деньги), сговорившись с ближайшей родней, что гордая Амза не будет знать, откуда деньги, а то наверняка отказалась бы. Во-вторых, эта история стала в семье тщательно охраняемой тайной, даже Аббас узнал о существовании родившегося в один с ним день дяди только в день своего совершеннолетия. Проникнувшись драмой, с тех пор он называл Азана братом.
— А мне он об этом рассказал только через год после свадьбы, — допивая вино, сказала Ива. — У них это на самом деле ба-альшой пунктик.
Мне подумалось, что обиды на Абика за то, что он не рассказывал мне о своем брате-дяде, я больше не испытываю.
— Да, история в высшей степени печальная, — сказал я, прерывая повисшее среди окружающего звона вилок и ножей молчание. — И что, этот Азан жив до сих пор?
— Да, жив, представляешь! — ответила Ива, снова закуривая. — А вот Амза умерла в прошлом году.
У меня в ушах звенело. Говорить больше не хотелось, настолько это все было грустно. Но — человек несвободен! — беседу нужно было продолжать.
— И… какое отношение это все имеет к вашему разводу? — хрипло через внезапную сухость в горле спросил я.
— Самое непосредственное, — вздернула вверх брови Ива. — Если раньше он выносил мне мозг только своим мусульманством и этой своей Зубейдой, то теперь к этому добавилась тема «брата Азана». Мы теперь контактируем с Эльбурганом, — раньше это делал Миша, общался с каким-то Шахрамом, вроде бы племянником Азры, и даже иногда с ней самой. Но они-то по старинке по телефону разговаривали пару раз в месяц, а этот теперь часами просиживает с скайпе с этим Шахрамом и еще там с одним бородатым, пытается заставить общаться с ним Дашку, долбит ей в голову, что это родня, что так нужно. Дашка отцу постоянно отказывать не может, вот и приходится время от времени тоже с ними разговаривать. «Салям, дядя Шахрам, салям, дядя Парвиз!» Они ей выговаривают, что она Коран не читает, намаз не соблюдает, язык предков не учит, хеджаб не носит. Она убегает от экрана, язык высовывает, показывает рукой по горлу, что ее от этого тошнит, а этот сидит и только кивает. Бороду отпустил, ты бы видел! Он оттуда совсем долбанутым вернулся…
— Абик туда, в этот Эльбурган ездил? — удивился я.
— Ну да, на похороны Амзы. Она умерла прошлым летом, он как раз в Киеве на чемпионате Европы по футболу был. У него были билеты на финал за бешеные деньги куплены, ему позвонили, он бросил все, помчался в Эльбурган, жил там две недели. Сделал там в доме Азры интернет спутниковый, установил скайп. Вернулся совершенно чокнутый. Притащил Коран на русском языке, коврик этот молитвенный, четки. Но это ладно, я уже к этому попривыкла как-то. Но он начал проповедовать, что после смерти Амзы он теперь ответственный за брата, это ему мулла сказал и наложил на него такой обет. Год он все ходил на этот счет что-то бубнил, а незадолго до нашего с Дашкой отъезда сказал, что нам нужно серьезно поговорить, потому что у него есть план. Я его спросила, что это за план, и он объяснил, что Дашка — уже взрослая, поэтому ее надо срочно выдать замуж, квартиру продаем, и мы с ним, — заметьте, я тоже! — уезжаем в Эльбурган и живем там. Покупаем там дом, он будет работать, как он сказал, «в горах», а я буду ухаживать за Азаном, потому что дело это не мужское. Конечно, мне придется принять ислам, потому что без этого нельзя. Я его спросила на всякий случай, не шутит ли он, — он ответил, что нет. Тогда я сказала, что он совсем е…анулся и послала его на х…й прямым текстом. Он обиделся, ушел из дому, где-то нажрался, через два часа приперся назад в состоянии положения риз и начал орать, что я ни х…я не жена царя Леонида, а сука и тварь, что он со мной никогда не чувствовал за спиной тыла, что я хочу бросить его в самом важном деле его жизни. Строил из себя Данилу Багрова, кричал: «Он брат мне!» и все такое. Потом сказал, что ставит вопрос ребром, да или нет, после чего я была вынуждена снова его послать. Тогда он ударил меня ногой в пах…
— Боже! — подпрыгнул я, чуть не сметя со стола только что принесенный официантом бокал с пивом. — Не может быть!
— Еще как может! — фыркнула Ива. — Он раньше когда выпьет, часто драться лез, я не рассказывала просто. Но я ж не груша для битья, я ж ответить могу. Один раз палец ему сломала. Я, правда, тоже как-то месяц фингал лечила, зимой в темных очках фикстуляла. И сейчас он знал, козел, что пьяный и рукой не попадет. А тут я упала на колени, он замахнулся, чтобы добить, я выставила вперед кулак — просто так, чтобы закрыться, и попала ему прямехонько в глаз. Он летел на меня, поэтому получилось сильно. Отскочил, попятился, упал, сбил вешалку, на него все посыпалось. Тяжеленная коробка сверху ему прямо по макушке заехала, он без сознания, я ему, оказывается, кольцом веко рассекла, кровища хлещет, картина пи…дец. Вызывала скорую, а он лыка не вяжет. Пришлось усыплять, как собаку. Забрали в больницу, четыре шва наложили, домой привезли под наркозом совсем невменяемого, голова в бинтах, будто он на фронтах раненный, как Шариков. Наутро рано мы с Дашкой уехали, так что до сегодняшнего звонка мы с ним больше не общались. А сегодня он сказал, что я унизила его не только морально, но и физически, и после этого он жить со мной не может по определению. Нас он не дождется, потому что в понедельник ночью он уезжает в Эльбурган, там его родня, его корни, его история, его религия, туда его тянет, как магнитом. Что я могу считать себя свободной женщиной, а с квартирой мы будем разбираться позже. Х…й ему, а не квартиру!
На этот ее победоносный возглас обернулись три русскоязычные пары, сидящие неподалеку, но Ива этого не заметила. Видимо, снова переживая в памяти недавнее сражение с мужем, она раскраснелась, ее глаза сверкали, пальцы, на одном из которых блестело, похоже, то самое смертоносное кольцо (кстати, мой подарок), были сжаты в кулаки. Амазонка, да и только! Красива она в этой реинкарнации древних женщин-воительниц была ослепительно. Но я смотрел на нее, как зачарованный, пораженный отнюдь не ее красотой.
Я думал о том, сколько же всего перенесла эта женщина за последнюю дюжину лет жизни с мужем, у которого всегда-то характер был не сахар, а в последнее время, судя по рассказам, превратившегося просто в монстра, чудовище, морального урода. И дело не в том, что человек свихнулся на религии или на страданиях больного родственника. Дело в стремлении, чтобы близкий человек, априори бесконечно далекий от этих тем, внезапно проникся ими, наплевал на все остальное в своей собственной жизни, и вместе с ним немедленно встал на колени на коврик и отправился в пожизненную ссылку в неведомый Эльбурган. Сравнение с женами декабристов здесь было, положим, не в пользу Ивы, но и Аббас Искеров был не Трубецкой с Муравьевым-Апостолом. Их жены до того, как в жизни их мужей случились события, перевернувшие и их собственную жизнь, испытали всю глубину счастья жизни с любимыми, заботливыми, блестящими мужьями. Ива же, похоронив за это время родителей, практически одна кормила семью, ставила на ноги сложнохарактерную дщерь, умудряясь при этом выглядеть, как звезда с обложки, и сносила все более закручивающиеся завихрения неработающего мужа, время от времени поднимавшего на нее руку. И еще: я примерял эту ситуацию на себя, потому что крыша поехать (а у Абика, я был уверен, это случилось в наипрямейшем смысле этого выражения) в наше время может у каждого. Так вот — я бы не тянул весь мир вслед за своей крышей вниз, в преисподнюю. Потому что я не такой, как Аббас. Я — лучше.
— Нужно было тебе по-настоящему уходить тогда от него и выходить за меня, — тихо, но отчетливо сказал я, делая вид, что внимательно слежу за своим собственным пальцем, которым я гонял по скатерти маленький хлебный шарик.
Ивамолчала. Еще с полминуты я манипулировал мякишевым мячиком, потом сильным щелчком отправил его далеко в полет и поднял на нее глаза. Она должна была смотреть на меня и слегка, еще тоньше, чем Джоконда, улыбаться краешками губ. А в уголках ее грустных глаз должны были серебриться слезы. Но Ива, которую я увидел, была совершено другой. Она улыбалась, но уголки ее губ были агрессивно опущены вниз, а выражение глаз было откровенно насмешливым.
— Дорогой Арсений! — начала она голосом на полтона выше своего обычного, в котором явно позвякивало раздражение. — Я правильно понимаю, что ты только что мне сказал, что я сама виновата в своей теперешней ситуации?
Я чувствовал себя, как чувствует полный возвышенно-праздных чувств прохожий, томным, напитанным ароматами лип майским вечером только что налетевший с размаху на фонарный столб. Обида, горечь непонимания и боль от удара смешались во мне терпкой настойкой, мгновенно отравившей слюну во рту. Я нахмурился и еще раз внимательно посмотрел Иве в глаза. Они были злыми — Ива не шутила. Вариант, что она неверно выразила свою мысль, также не проходил. Я почувствовал, как третий закон Ньютона поднимает во мне волну ответного раздражения. Какого фига! Ну, да, может быть я, что называется, «старое помянул», но из песни слова не выкинешь! Можно подумать, что этого не было! Что я, совершенно потеряв голову от того, что мы с Ивой теперь любовники, не внушил себе, что она — наконец обретенная мною женщина всей жизни, «половинка» и не выложил все это Марине. Я был пьян и память, к счастью, практически не сохранила тот разговор, помню только, что просил прощения и говорил, что ничего не могу с собой поделать. Что я люблю Иву, а ее, Марину, нет. Потом мне стало плохо, я вырубился, а утром проснулся с ощущением, что произошло что-то непоправимое, но при этом совершенно логическое и правильное. Я галопом понесся к Иве, потому что обещал везти куда-то Дашку и проспал. Ива встретила меня, как айсберг стаю перелетных птиц из тропиков — ледяным молчанием. И не только по поводу моего двухчасового опоздания, из-за которого Дашка куда-то там не попала. Оказывается, ночью после нашего разговора Марина оплакивать над моим бездыханным телом свою горькую соломенную судьбу не стала, а позвонила Иве. Тоном, не терпящем дискуссий (я не слышал, но уверен, что это было так — Марина, если прижимают ее интересы, из интеллигентной девочки-припевочки в стиле «арт-нуво» становится танком с атомным двигателем) она сказала Иве, что уводить мужей у подружек — это «западло», и если Ива не хочет, чтобы ей в темном подъезде (у тебя же дома темный подъезд, Ивушка, не так ли?) пацаны из Шатуры ее длинные ноги попереломали и сиськи пообрезали, она завтра же объяснит мне, что переспала со мной по глупой случайности. Что как мужчина я ее не интересую и — сорри, дальше нам не по пути. Да, Марина всегда интуитивно знает, кому на какую кнопочку нажать. Угроза с вероятностью претворения, очевидно равнявшейся нулю, произвела на Иву неизгладимое впечатление. Причем больше всего ее напугала даже не перспектива остаться без сисек, а неведомые, жуткие, не знающие пощады ни к старикам, ни к беременным женщинам «пацаны из Шатуры». Когда Ива мне об этом рассказывала, ее колотило, и сигарета прыгала в ее пальцах. «На х…й мне такая программа передач?! — вопрошала она, мечась по комнате. — А вдруг они что-то с Дашкой сделают?» Эти слова, будучи произнесены, по классическим канонам аутотренинга сразу стали в ее мозгу реальностью и приморозили ее на середине комнаты; в ее глазах уже были видны картины страшной расправы «пацанов» над ней и Дашкой, который нарисовало Иве воображение. «Все, сейчас тебе начнут рассказывать, что «дальше нам не по пути», — понял я и пошел на решительные меры. Я схватил замороженную Иву за плечи, повернул на 180 градусов, толкнул к креслу, не без некоторого усилия загнул «раком», задрал юбку, спустил трусы и беспощадно, насухо засадил — крепко, как только мог. Это сильно разрядило обстановку, но пришлось дать слово сказать Марине, что Ива меня послала, и что у меня с ней «полный ППЦ». Провожая меня у двери, уже мягкая и ластящаяся, как котенок, Ива сказала, теребя какую-то выступающую часть моей одежды: «Пойми, я не готова к таким переменам. Давай все оставим, как есть, по крайней мере, пока. Ведь нам и без этого хорошо, правда?» Долго думать, прежде чем кивнуть, не приходилось, — настаивать на изменении нашего матримониального статуса, как единственно возможной формы продолжения интимных отношений с любимой женщиной, я готов не был. Но я всегда ставил себе в плюс, что пытался тогда поступить честно, по крайней мере по отношению к Иве и Дашке. Ну, и к своим так называемым чувствам. Поэтому сейчас, вспомнив все это и чувствуя, как мышцы вокруг глаз собирают веки в нехороший злой прищур, я ответил, отхлебывая пиво:
— Ну, собственно говоря, да.
Не надо было, наверное, так обострять. Ива на вдохе открыла рот, как делают ораторы перед началом длинного экспрессивного монолога, который должен закончиться длительными аплодисментами слушателей, но так и застыла молча, бессильно повесив руки вдоль спинки стула.
— Да, ты, наверное, прав, — наконец, начала она, и голос ее звучал глухо. — Принц же явился на белом коне с букетом роз в одной руке и свидетельством о разводе в другой, а принцесса — дура стоеросовая, прогнала его: «Нет, прекрасный принц, конечно же, я люблю тебя, но я останусь со страшным карлой, потому что я навеки ему отдана, и это мой крест». И прекрасный принц на белом коне вместо того, чтобы сказать: «Нет, моя принцесса, я не могу оставить тебя в руках страшного карлы, я буду биться с ним, а потом заберу тебя в свое волшебное королевство! А от наймитов злой королевны, от которой я ушел, и которых она в отместку напустит на тебя, я тебя защитю, не дам им ноги твои ломать, не ссы!», опустил букет, спрятал подальше свидетельство о разводе (с мыслью, что, наверное, гарантийный срок еще не истек, и не поздно вернуть бумажку в ЗАГС), и потрусил обратно к нелюбимой своей королевне, где тепло и сытно. С мыслью, что мероприятие проведено, галочка поставлена, — ну, отказала принцесса, так на нет и суда нет! И биться ни с кем не нужно! А принцесса, когда жизнь со скупым карлой доведет ее совсем до ручки, и так будет согласна на все, в том числе в извращенной форме, лишь бы было на что дожить до зарплаты или тряпку новую купить. Как детишкам такой вариант сказочки? Или — как господам присяжным заседателям такое прочтение обвинительного приговора, с которым только что так убедительно выступил прокурор, он же принц на перекрашенном в белый цвет коне?!
Я смотрел на Иву молча, совершенно не зная, что сказать. С одной стороны, все это было неправдой и… правдой одновременно. Такие обвинения в мой адрес были несправедливы и… очевидны в одно и то же время. Но в любом случае выслушивать такие обвинения было невероятно унизительно и стыдно. Потому что крупица правды в них была, а этого уже достаточно, — если в белом есть хоть малая часть черного, это уже не белое, а серое, а спорить об оттенках серого — так, диалектика, дело пустое. Воистину: факты существуют только в отсутствие людей, в присутствие последних возможны одни интерпретации.
— Нет желания заехать мне по физиономии? — с отвратительно правдоподобным участием в голосе поинтересовалась Ива. — Или предпочел бы опробовать на мне маваши-гери, как Абик?
Ощущение обиды обдало, как холодный душ, забило дыхание тугой пробкой. Черт, как же это она может… ляпнуть! Не знает, что ли, что слова могут быть тяжелы, как прямой боксера-тяжеловеса, попавший прямо в голову? Да нет, знает, прекрасно знает. И — как это…. по-Абиковски! Да, с кем поведешься… Наверное, невозможно не обстервиться за двадцать лет рядом со злым карлой. Или она от природы такая, и с карлой они просто «нашли друг друга»? Но это уже неважно, потому что ставни шлюза сдержанности все равно уже открылись, и мутные потоки обиды хлынули в душу, намерзая на языке ледяной яростью. Сказать ясно и холодно: «Да пошла ты!» И — уйти, совсем. В конце концов, ты — не единственная баба, на которую у меня еще встает. Я с трудом сдержался.
— Удар по яйцам, вернее, в вашем случае, по промежности, в карате называется кин-гери, — сказал я, вставая из-за стола. — Пойду искупаюсь, мне скоро выезжать.
Ива догнала меня уже на пылающей улице, крепко схватила холодными пальцами за руку.
— Ну, Арсюш, не дуйся, — с приличествующем случаю количеством просительных интонаций в голосе сказала она. — Я после его звонка вся на нервах, а тут такая тема сложная. Не надо было нам ее поднимать, и вообще. Ну, все, без обид?
И, как в детской считалка «Мирись, мирись, мирись, и больше не дерись» она протянула мне для рукопожатия свою длинную ладошку. Губы ее обаятельнейшим образом улыбались, вот только в стеклах очков вместо ее глаз я видел только свою хмурую физиономию. И — то ли по вертикальной складке между прядей волос на ее лбу повыше очков, то ли просто по наитию я понял, что под очками глаза у Ивы сейчас злые-презлые, и она прекрасно осознает это, и намеренно так смотрит на меня из-за непроницаемых светофильтров, как будто держит за спиной два пальца «крестиком». И даже на «Сень, ну извини?» наскребать по сусекам положительных эмоций она не стала, потому что «не дуйся» и «извини» — это «две большие разницы», и она прекрасно знает, что я это знаю. Снова захотелось сказать что-нибудь неисправимое, но в последний момент здравый смысл схватил злость за пятку и с трудом, но удержал. Я улыбнулся своему отражению и сказал:
— Ну, да, все, проехали.
Только пальцы при этих словах у меня за спиной как-то сами собой перекрестились, потому что очков на мне не было.
— Сколько, ты говоришь, у нас времени? — радостно засуетилась Ива.
— У нас? — искренне не понял я. — У меня трансфер, машина через час, у тебя дел по горло, так что давай прощаться, увидимся в Мо…
— И не думай, — перебила Ива, запечатывая мои последние слова поцелуйчиком. — Как говорят — «Запоминается последняя фраза»? Чтобы я отпустила тебя в Москву на такой тухлой ноте? Неудовлетворенного?
— Красно яичко к Христову дню, — не удержался от шпильки я. — Ты нужна была мне утром, но тебя не было. Но пришел на помощь план Б, так что скулить «I can get no satisfaction» мне, вроде бы, не с чего.
Английского Ива не знала, но смысл сказанного поняла.
— Что ты имеешь в виду? — тоном холоднее на пару десятков градусов спросила она. — План Б? Нашел мне замену? Интересно, в чьем лице? Уж не воспользовался ли моим опрометчивым разрешением?
О как! Похоже, все-таки минувшие события, а не мужнин звонок отравляющей существование иголкой сидели теперь в Ивиной душе. И конкретно — тот последний душеизливающий монолог в конце, который случился со всегда сдержанной Ивой под впечатлением случившегося, а еще больше — не случившегося сегодняшней ночью.
— Да нет, — улыбнулся я. — Я бы не посмел, даже если бы мне это принесли на подносе. На афише моего утреннего перформанса должен был бы стоять штемпель «Hand made».
Ива поняла, облегченно захохотала.
— О, да, когда припрет, рукоделие — это единственное спасение! — весело начала развивать тему она. — У самой мозоли на пальцах! Как хорошо, что наше удовлетворение всегда в наших собственных руках!
Еще смеясь, она приблизилась ко мне вплотную, и внезапно ее рука оказалась у меня в шортах. Еще секунда, и все мое мужское богатство забилось у нее в пальцах, как пойманный воробей в когтях у кошки. Короткое, но сильное сжатие, и разряд сладкой боли пронзил меня всего, заставив подогнуться колени.
— Но сейчас я хочу, чтобы все было в моих руках, — плотоядно прошептала Ива мне на ухо, не разжимая пальцев. — И хочу извиниться, что утром меня не было рядом. Через час у тебя в номере, окей?
Отказаться от такого настойчивого предложения было просто немыслимо. Еще минуту, испытывая сладкую дрожь в коленях, я смотрел вслед удаляющемуся от меня прекрасному кораблю, вздохнул, и поспешил к морю.
Боже, как же я люблю море! Почти идеально ровной зеркальной гладью оно лежало передо мной, манило в себя, подобное теплой мягкой постели для продрогшего с дальней зимней дороги путника, еле слышно шептало крошечным, игрушечным прибоем: «Привет, привет! Наконец-то!» Я зашел в воду по щиколотку, постоял с полминуты, наслаждаясь прохладными покалываниями мелкой гальки по коже стоп, потом глубоко вдохнул, побежал, вздымая брызги, как стартующий лебедь, и нырнул. Вода приняла меня, как своего, как нечто подобное, как часть себя. Я плыл в полуметре под поверхностью, сильно толкаясь руками и ногами, с открытыми глазами, только изредка моргая, когда средиземноморская соль уж слишком щипала. Серо-голубая толща воды была почти прозрачна, легко различались камни на дне, стайки мелких рыбешек разлетались у меня из-под рук. Я плыл, сколько хватило воздуха в легких, и вынырнул почти у самого буйка. Зонтичный берег с невысокой постройкой отеля над ним казался далеким, как Новый год в начале лета. Я ухватился за удобный выступ на боку буйка, закрыл глаза, подставил лицо солнцу и замер. Старое, давно забытое вернулось почти сразу.
Я помню море столько же, сколько себя. Когда года в четыре врачи обнаружили у меня какую-то фигню с легкими, их вывод был однозначен — Крым. Отец, не колеблясь, из головной редакции перевелся в тамошний корпункт, маме дали долгосрочный отпуск по уходу за ребенком, и в далеком шестьдесят седьмом из московских ранних октябрьских заморозков семья очутилась в благоухающей яблоками Евпаторийской жаре. Море я полюбил мгновенно. Маленьким постоянно тянул взрослых на пляж, не мог дождаться конца зимних пыльных бурь, уже на майские лез купаться, хотя даже мама не рисковала зайти дальше чем по колено в освежающую воду. Совершенно самостоятельно, барахтаясь рядом с мамиными ногами в мелком прибрежном прибое, вдруг поплыл.
Пойдя в школу, все каникулы с такими же пацанами проводил или на морском пляже, или на удивительных лиманах, где соленая до горечи вода не давала утонуть резиновым шлепанцам — о Мертвом море мы тогда даже не слыхали. Но каникул не хватало, и мы сбегали с уроков на пляж и после начала учебы. До поры такие эскапады сходили с рук, но один раз носок, в котором я «ховал» на время купания ключи от дома, затерялся в пляжном песке. Родители провели расследование, все всплыло. По этому поводу был первый в моей жизни серьезный разговор с отцом, и о море до следующих каникул пришлось забыть.
А потом почти одновременно произошли два события, разрушившие идиллию. Первое — хорошее: полностью прошла моя «фигня», а с ней отпала причина оставаться в Евпатории. Родители было засобирались снова в Москву, но успев прикипеть к новому месту, были полны сомнений по этому поводу. А потом умерла оставшаяся в Москве на хозяйстве бабушка, и отъезд стал неизбежен. Это было в августе, и в третий класс я должен был пойти уже в столице. Со мной вопрос, разумеется, не обсуждался, и было совершенно ясно, что мое мнение на решение никак не повлияло бы. Поэтому я, чувствуя, что меня отрывают от чего-то очень родного, тихо плакал в подушку, а мама, сочувствуя и немного не понимая, молча гладила меня по голове. Накануне отъезда я один пошел к морю — прощаться, и в заднем кармане моих шорт лежал целый гривенник, чтоб закинуть в море. Чтоб вернуться.
Я заплыл далеко за красно-полосатый бакен, потом вернулся к нему, обнял его круглый, горячий от солнца, шершавый от облупившейся краски бок и заплакал. Слезы залили глаза, желтая полоска далеко-далекого берега растворилась во взгляде, слилась с серовато-ртутной кромкой воды. Тут меня будто потянуло что-то снизу — тихонько, ненастойчиво и совершенно нестрашно. Я разжал руки, и пошел под воду. Я плохо помню, что было потом — то есть, помню, но как-то очень смутно, настолько же хуже, чем другие события, насколько хуже видно через воду, чем через воздух. Помню яркий свет в зените надо мной, помню ощущение, насколько холоднее стала вода. И убаюкивающий, как поглаживание маминой ладони по голове, неслышный, но осязаемый всей кожей шепот откуда-то снизу: «Спи, спи…» И еще помню какое-то очень упрямое нежелание возвращаться туда, наверх. Наконец мои глаза закрылись, и — все. Потом в воду рядом со мной глухо бухнулось что-то большое и темное, и очнулся я уже на берегу. Меня вытащил парень-спасатель, случайно и безо всякой специальной цели наблюдавший мой заплыв в бинокль. Никакой медицинской помощи мне не понадобилось, минут через пять я просто взял и открыл глаза. Потом от родителей узнал, что парень был очень удивлен тем обстоятельством, что после не менее чем трех минут под водой (он говорил, что засек время) этой самой воды у меня в легких не было, хотя он мог бы поклясться, что когда он меня вытащил, я не дышал. Меня пытались расспрашивать, но я стоял на том, что с определенного момента ничего не помню. В большой степени это было правдой, кроме момента наступления амнезии. Я счел за лучшее не рассказывать про те минуты под водой, про шепот в ушах, и о том, как мне было хорошо и что совершенно не хотелось наверх, а просто сказал, что доплыл до бакена, и больше ничего не помню. На этом все и успокоились, сообща решив, что у бакена ребенку напекло голову, и он отключился. Сам же факт счастливого спасения после нескольких минут под водой кому-то (маме, например) было удобнее считать чем-то вроде чуда, отец же полагал, что путает спасатель, и под водой я пробыл не дольше, чем время, на которое может задержать дыхание десятилетний ребенок, то есть минуту — полторы от силы. К тому же этот случай в центре внимания долго быть не мог, его заслонили дела более насущные. Гривенник тогда я в море так и не кинул.
Я открыл глаза, посмотрел на ртутью переливающийся в воде циферблат — я грезил почти четверть часа, и наверняка солнце успело подпалить мне загривок. Я пару раз погрузился с головой в воду, и поплыл к берегу. На берегу постоял, глядя, как волны ласковыми котятами трутся о мои лодыжки. На всякий сунул руку в карман шорт, хотя точно знал, что монетки там нет. Экая, черт, досада! Насколько же мне замутило мозги ночное приключение и все, с ним связанное, что я забыл захватить с собой «прощальную» монетку, припасенную еще с Москвы?! Я тоскливо оглядел пляж. Никого подходящего, чтобы вот так просто подойти и стрельнуть монетку, не наблюдалось. Да и не московское метро здесь, чтобы у каждого первого в кармане звенела мелочь, — пластиковую «Визу» или «Америкэн Экспресс» у загорающих вокруг можно обнаружить с куда большей степенью вероятности. Да и те, как и все ценное, не с собой, а в отельских сейфах. Я аж плюнул с досады. Метнуться за монеткой в номер? По такой-то жаре, тем более учитывая мое и без того полурасплавленное состояние — облом полнейший, да и до назначенного Ивой времени оставалось всего ничего. Позвонить, предупредить — мобильник тоже в номере. Я прикинул на весах своих приоритетов бросок монетки «на возвращение» и перспективу остаться без прощального секса, точно зная, что вне зависимости от того, куда склонятся весы, я выберу последний. Определенно, сделать ничего было нельзя. Я мысленно извинился перед морем за измену, охватил последним взглядом его все — от прибрежной гальки до далекого парохода у горизонта, вздохнул и побрел в номер.
Оставленный мною заряжаться айфон, с тянущимся к нему от розетки белым проводом удивительно напоминавший сейчас мышь-альбиноса, не лежал там, где я его оставил, а почему-то валялся на полу. Видимо, мне звонили, и звонили долго, потому что упал аппарат из-за стащившего его на пол вибросигнала. Я посмотрел список неотвеченных вызовов, — их было три, все от мамы. В груди похолодело. Потому что я четко объяснил маме, что на выходные уезжаю, звонить «из роуминга» будет дорого, и поэтому, если не дай Бог что-то экстренное, чтоб звонила сама. Неужели что-то случилось? Я посмотрел на время звонков — без малого час назад.
Частая последне время мысль обожгла меня: Господи, а вдруг перезванивать уже поздно? Маме в прошлом году отметили восемьдесят, после чего она сразу резко сдала, как человек, достигший некоего назначенного себе предела и не знающий, что и зачем делать дальше. Разнообразные болячки посыпались на нее словно все и сразу, хотя ничего критического врачи не находили. Мама как будто в одночасье утратила интерес к жизни. В этом году с наступлением тепла она даже не выехала на любимую ею дачу, где в заботах об огороде и полутора десятках плодовых деревьях она раньше проводила все лето. Уже пару месяцев мама вообще не выходила из дома, и не только потому, что ее обеспечение всем необходимым давно взяли на себя мы с Мариной. «Не хочу, — упрямо отвечала она на мои осторожные предложения выйти на улицу прогуляться. — Чего я там забыла?» О том же, чтобы забрать маму из неблизкого Строгино куда-то поближе к нам, вообще не было и речи, потому что она ни на секунду не допускала и мысли о том, чтобы уехать оттуда, где умер отец.
Не попадая дрожащими пальцами, нажимаю «перезвонить», но система приятным женским голосом на чистом турецком говорит мне, что что-то не так, и с мамой она меня соединить она не может. Я в ступоре смотрю на погасшее табло, — я ведь перезваниваю по определившемуся номеру, ошибки быть не может. Какого же черта?! Сердце начинает выпрыгивать из груди, я лихорадочно ищу в записной книжке айфона мамин мобильный номер (баран, неужели трудно выучить наизусть!), нахожу, набираю, — снова в динамике приветливый турчанкин голос. Чё-о-о-рт!! Что за хрень!!! Набираю мамин домашний (хоть его его я помню наизусть!) — то же самое. Но последняя неудача меня, как ни странно, успокоила. Здраво рассудив, из нее я сделал вывод, что сам что-то делаю не так. Я быстро отмел самые простые причины: деньги на счету есть сто процентов; роуминг включен? — включен, об этом я позаботился, да и звонил я Иве уже здесь, чего без работающего роуминга сделать бы не смог. Так что же не так? Еще раз посмотреть на список набранных номеров. Все, как обычно: восемь… Восемь? Ёкарный ты бабай! Какой, на хрен, восемь?! Ты ж за границей, чучело! Вместо восемь надо «плюс семь» набирать! Да, но я же перезванивал, вроде, по входящему вызову… Ну, да, мамин мобильный номер отобразился так, как он забит в телефонной книге аппарата, то есть начиная с восьмерки, все правильно. Надо ж быть таким уродом, а?! Но — постойте, а как же тогда я Иве сегодня звонил? А-а, все понятно: Иве я тоже перезванивал по ее вчерашнему входящему, она набрала мне, когда я уже приземлился. А поскольку Ивин номер по соображениям беспалевости у меня записан не был, то определился он в международном формате, т. е. с «плюс семь» в начале. Все правильно, а ты — осел! Правда, небезнадежный, с похмелья, перетраху и недосыпу, а все-таки разобрался. Ладно, три с минусом тебе, иди, сдал. Я набрал правильный мамин номер, и с облегченьем услышал, как в динамике пошли гудки. В этот момент дверная ручка повернулась, и в номер вошла Ива.
«Алё, алё, алё, алё!» — привычно зачастила в трубку мама. «Мам, привет! — облегченно выпалил я, не услышав в обертонах ее голоса ничего тревожного, и повернулся к застывшей в дверях Иве. — Ты звонила?» «Мама», — показал я Иве одними губами, одновременно рукой призывая ее заходить. Но Ива уже и без того уже беззвучно прикрывала дверь и, осторожно ступая, направилась ко мне. Скрытую за ее сжатыми в куриную жопку губами хулиганскую улыбку я заметил только когда она подошла ко мне вплотную. «Привет, привет! — ответила мама тоном, не предвещавшим ничего хорошего. — Да, я звонила. А ты вообще где?» «Я?» — в полном замешательстве содержательно переспросил я. Вроде бы, я все маме разъяснил, растабличил… В этот момент, глядя на меня, как удав на кролика, Ива обвила себя правой рукой от плеча до левого бедра, до жути напомнив мне этим жестом красного командира, потянувшегося за шашкой разрубить пополам трясущуюся перед ним от страха белую сволочь. Но, к счастью, вместо эфеса Ивины пальцы ухватили всего лишь край парео, рванули, и тонкая ткань, закрутившись вокруг ее талии сероватым тайфунчиком, улетела куда-то в угол комнаты, оставив Иву передо мной совершенно голой. «Господи, как же она по отелю-то шла?» — мелькнула в голове мысль, потому что без пододетого купальника улетевшее парео скрывало Ивины тайны не лучше, чем полный воды прозрачный полиэтиленовый пакет — плавающую внутри золотую рыбку. Сочетание маминых вопросов и аллегорий про рыбку придали мне такого ошалелого вида, что Ива, думаю, полностью приняв произведенный эффект на счет своих действий, на пару секунд артистично замерла в позе «нечаянное бесстыдство»: какая женщина поторопится уйти со цены, если зал рукоплещет?
Не раз и не десять виденная, Ивина нагота давно перестал быть для меня откровением, но сейчас я смотрел на нее, как музейный завсегдатай на любимую, но давно и хорошо знакомую картину, в которой взгляд неожиданно открыл нюансы, ранее почему-то не замечаемые — с прежним восхищением и новым любопытством. Уверен, навероятнейшая мысль, должная прийти в первые две секунды созерцания в голову любому, разбирающемуся в искусстве под названием «женская красота», буде таковому посчастливилось бы увидеть Иву обнаженной, была бы: «Боже, как она красива!». И лишь потом мозг его, анализируя все новые и новые образы, посылаемые глазами, начал бы раскладывать эту общую картину на составляющие, каковой процесс только подтвердил бы первое впечатление. Ивабыла высока, стройна и очень пропорциональна — ни слишком широких бедер, ни слишком узкой талии, все точно в меру. Разве что, пожалуй, ее ноги на всем их протяжении от паха до лодыжек были чуть массивнее эталонных параметров, но мне это даже нравилось (в любом случае, это лучше, чем когда наоборот — утяжеленный верх и тонконогий низ: обладательницы такого типа фигуры часто очень гордятся своими длинными и тонкими ногами, выставляют их напоказ, не понимая, что диспропорции верха и низа делают их похожими на птицу марабу из африканских саванн). И все эти вполне тонкие и изящные метр семьдесят шесть были покрыты изумительным оливковым загаром, так идущим ее цвета выгоревшей на солнце пшеничной соломы волосам и хризолитового оттенка радужке широко открытых, словно всегда немного удивленных, глаз. На груди загар обрывался в миллиметре от пупырчатых розовых ареол, увенчанных огромными, коническими, как бабушкин наперсток, сосками. Если вообще можно говорить об общепринятых составляющих эталона зрелой женской груди (округлая форма и размер гандбольного мяча), то у Ивы была именно такая. Ее живот там, где ему полагается быть плоским, выше пупка, украшенного лаконичным пирсингом, под острой межреберной аркой, и был таковым, а ниже округлялся ровно настолько, чтобы ни на какие складки не было даже намека. Вообще, хотя ни анорексичной, ни даже просто худой Иву назвать было нельзя, ее подкожные отложения нигде не выпирали, гладко распределяясь там, где им быть уместно и отсутствуя в местах, где их присутствие было нежелательным. Все остальные хоть сколько-либо значащие части ее фигуры — высокая шея, тонкие руки с длинными пальцами, изящной формы ступни только подчеркивали общую картину совершенства ее тела, как изящная и ненавязчивая оправа подыгрывает сиянию солитера, ею обрамленного. Причем такая эталонная пропорциональность не была плодом бесконечных истязаний в тренажерных залах и изнурений диетами, — Ива была такой от природы. Честно говоря, красивее женщины я в своей практике не встречал, да и немногие записные красавицы — кинодивы и модели, от параметров которых одну половину человечества колотит зависть, а другую — эрекция, вряд ли могли бы хоть в чем-то дать ей заметную фору. И еще — пахло от нее всегда настолько обворожительно, что перед глазами вставал огромный флакон какого-то совершенно невероятного, переливающегося всеми цветами спектра суперпарфюма, внутри которого на манер Русалочки из мультфильма каждое утро купается Ива перед тем, как явить себя миру. Я даже глаза закрыл, наслаждаясь застывшим на обратной стороне век изображением, но мама вывела меня из состояния рассеянного созерцания.
«Да, ты, ты! — уточнила в трубку она, явно собираясь глубоко разобраться в вопросе моего местопребывания. Но тут Ива толкнула меня двумя руками в грудь, я ойкнул и полетел спиной во взбитый сливками ворох белья на постели. «Что с тобой? — немедленно отреагировала мама. — Почему ты говоришь «Ой?» Ты где, я тебя спрашиваю?» Тем временем Ива, вскочив вслед за мной на кровать, одним рывком стянула с меня еще влажные шорты, после чего по-ковбойски оседлала меня повыше коленей, двумя пальчиками зажала мой крохотный после купания причиндал и широко раскрытым ртом ринулась на него, как кошка на сцапанного воробья. «Мам, я же говорил, я в командировке!» — прокричал в трубку я, попытавшись выставленной вперед рукой защититься от нападения, но Ива страшно клацнула зубами в непосредственной близости от моих пальцев, и я отдернул руку. Беззащитный птенец исчез у страшной кошки во тру, на ее скулах мощно заходили желваки, а на щеках впали такие ямочки, словно она хотела засосать через трубочку пачку сливочного масла. «Я в командировке, мама, — повторил я, бессильно запрокидывая голову. — Мы же договорились, что ты будешь звонить только в крайнем случае!» Мать в трубке молчала, а Ивина активность начинала давать себя знать. Как я ни сопротивлялся, мои веки, дрожа, закрылись. «Мама?» — позвал я в трубку. «Да, да, да!» — откликнулась мама, словно это не я, а она ждала завершения затянувшейся паузы. Под воздействием такого недвусмысленного внимания к своей персоне предмет этого внимания начал распрямляться в полный рост, как Чужой перед лейтенантом Рипли в исполнении Сигурни Уивер. «Так ты чего звонишь? — стараясь насколько возможно абстрагироваться от ощущений, осторожно спросил я маму. — Что-то случилось?» «Конечно, случилось! — воскликнула мать, как будто только и ждала этого вопроса, как условного сигнала. — Ты черт-те-где, не звонишь. А где Марина? А Кирилл? Тоже все в командировке? Вы чего старую бабку одну-то бросили? Надоела я вам, что ли? Так потерпите, недолго осталось!» «Мама! — взмолился я. — Я же тебе в пятницу все объяснил. Я — в командировке, Марина — на даче, у нее там телефон плохо берет, ты знаешь. А Кирилл… Мам, ну, что ты хочешь от молодежи двадцати с небольшим лет отроду? Наверное, оттягивается где-нибудь на природе». «Да уж, подарил Бог внучека! — обиженно проскрипела в трубку мать. — Никогда бабке первый не позвонит. Не в нашу он породу, не в нашу». У-уф, вроде, девятый вал прошел. Сетования на «ненашу породу» обычно шло в конце вот таких неожиданных и непонятных маминых звонков, в которых ни с того, ни с сего поднимались темы, мои рациональные попытки обсуждать которые обычно приводили к слезам, бросанием трубки и отказом от общения минимум до вечера следующего дня. У меня отлегло. «Ладно уж, хрен с вами, господа родственнички! — в своем иногда очень своеобразном стиле сменила гнев на милость матушка. — Вот вернетесь раз — а бабка-то того, кулысь! Загрызет совесть-то потом! Хотя откуда у вас совесть? (я прямо увидел, как мама махнула на нас рукой). Ты-то сам когда из командировки своей вернешься?» Рот Ивы, видимо, решившей, что большего из меня в такой обстановке не выжать, перестал сладко терзать мою плоть. Она сделала на коленях «два шага вперед» и профессионально-ловким движением таза ввела меня в себя. «Сегодня вечером», — поспешил успокоить маму я, с трудом сдерживаясь, чтобы не замычать. «Так уже вечер», — непонимающе прокомментировала мама. «Значит, ночью, — нес уже первое, что придет в голову, я. — По вашему ночью. Здесь время вперед… То есть, назад». «Так вперед, или назад?» — зацепилась не терпящая неточностей мама. «Назад, назад! — чуть не закричал в трубку я, уповая, чтобы Ива не восприняла мой вопль как команду. — Мама, я не могу больше разговаривать, опаздываю на переговоры. Позвоню, как только вернусь, ладно?» «Ладно уж, — недовольно согласилась матушка. — Пока. А почему ты разговариваешь в нос? Ты не простудился?» Это было уже слишком. «Нет, мама, я не простудился, просто я лежу на спине с запрокинутой головой, и поэтому говорю «б нос», а на спине я лежу, потому что на мне скачет потрясающая женщина, и поэтому, мама, твой пятидесятилетний сын, с которым ты разговариваешь, как с несмышленышем, не может больше выслушивать твоих глупостей!!!», — хотел сказать маме я, но, разумеется, не сказал. «Нет, мам, все в порядке, тебе показалось», — сказал я вслух, прикрывая микрофон рукой, потому что насколько я знал Иву, ровно через пять секунд должен был раздасться ее первый стон, если, конечно, мама до сих пор еще не услышала, как ухает от Ивиного галопирования кровать под нами. «Ладно, Сенчик-птенчик мой, сыночек, не забывай про свою старую маму, — прощально засюсюкал в трубке мамин голос, и я нажал отбой ровно на четвертой секунде.
— Бля-я-я, ну, твоя мама не вовремя! — тут же в голос выдохнула Ива, мотая головой, как корова на случке.
— Мамы всегда не вовремя, — плохо понимая, что говорю, ответил я и закрыл глаза.
Ива еще с полминуты попрыгала на мне, потом поняла, что имеет дело с трупом, и великодушно оставила меня в покое. Когда она была в ванной, позвонил отельский телефон, меня предупредили, что такси будет ждать у рисепшен через двадцать минут, и вернувшаяся в комнату Ива застала меня за сборами.
— Все, уезжаешь? — спросила она, обняв меня сзади за плечи.
Продолжая бросать шмотки в дорожную сумку, я кивнул, взял ее руку, поцеловал в раскрытую ладонь. Она пахло жидким мылом и еще чем-то неуловимым, особенным, только ее, Ивиным. Я обернулся, обнял ее, прижал к себе. Что-то большое и теплое, как белое облако в жаркий июльский день, охватило душу, мягко, но крепко сдавило сердце, подкатило к уголкам глаз. Нестерпимо захотелось срочно и жирно перечеркнуть всю хмурь и мусор, возникший у меня к этой женщине за последние два часа.
— Я люблю тебя, — еле слышно шепнул я Иве на ухо.
Она замерла на мгновение, потом осторожно высвободилась из моих объятий.
— Я знаю, — ответила она, глядя в сторону. — Я это знаю.
Подняла на меня взгляд, как-то непонятно, показалось, чуть виновато, улыбнулась, и снова спрятала глаза. Я вернулся к сумкам-шмоткам.
Не знаю, что это нашло на меня? Зачем нужно было поднимать эту старую, никогда вслух не обсуждавшуюся, но тем не менее запретную тему? Для того, чтобы Ива в очередной раз не ответила, и вместо давешнего тепла в сердце уколола ледяная игла? Болван! Хотел испортить себе настроение? Ты этого добился. Словно подслушивая, Ива снова подошла сзади, снова обняла, прижалась головой к лопатке. Через майку мне показалось, что ее щека отчего-то мокрая. Она положила руку мне на плечо, и я накрыл ее своей ладонью.
— Мне хорошо, когда ты рядом Сень, — сказала она. — Мне очень с тобой хорошо. Ты такой… большой, надежный. С тобой, как с бронированной дверью в квартире. Я не представляю, как бы мы жили с Дашкой и тогда, когда Абик сидел, и особенно последние эти годы. Я никогда не забываю, что и эта Турция, и шмотки, и последний тампон, который я в себя засовываю, все это куплено на твои деньги. Я прекрасно понимаю, что за все за это ты имеешь полное право хотеть от меня того, что тебе… хочется. И я знаю, что тебе нужно — заботы, ласки, тепла, уюта, всего того, что можно назвать одним большим и серьезным словом, которое, ты знаешь, я так не люблю говорить. И не то чтобы у меня всего этого нет для тебя, просто… Я не знаю, как это объяснить, это слишком сложно. Может быть, у меня в душе от природы место есть только для одного мужчины. Раньше оно было занято Абиком, его давно там нет, но и никого другого душа не пускает. Может быть, потому, что мы все равно живем вместе, общаемся, ругаемся, деремся, воюем с Дашкой, и душа не может его просто так… стереть. Ты знаешь… я точно знаю, что мне не нужно тебе это говорить, но я хочу, чтобы ты понял. Мы с ним уже сто лет даже спим в разных комнатах, но иногда он ночью приходит голый и говорит: «Жена, мне нужен секс». Наверное, я дура, но я не могу его послать, поворачиваюсь на спину и раздвигаю ноги. Он сопит, потом кончает в меня, хотя я сто раз ему говорила, но у них это «азл», прерванный акт, и это грех. Он уходит спать, а я несусь в ванную мыться, чтобы не залететь, меня выворачивает от отвращения, и я не понимаю, как это могло быть мне приятно, когда мы делали Дашку и много раз после. Но… ты просто не представляешь, насколько вы тесно переплетены у меня в голове, в душе, в сердце…
— И в…, - сами собой произнесли мои губы, и хотя я успел в последний момент дать им команду захлопнуться, и скабрезность не успела с них слететь, но то, что я имел в виду, было столь очевидно, что непристойно-смачное обозначение женской вагины повисло в воздухе, словно произнесенное откровенно, громко и внятно.
Ива осеклась, горячо выдохнула мне в спину.
— Порядочная женщина должна была бы сейчас тебя ударить, — глухо сказала она. — Но я не могу этого сделать. Наверное, потому что таковой не являюсь. Но даже последняя шлюха имеет право выбора. И я прошу тебя — если тебя устраивают наши отношения в том виде, в каком они существуют, давай никогда не будем обсуждать две вещи: того, что было сегодня ночью, и тему любви в этих наших отношениях. По крайней мере, пока ты женат, а я замужем. Или, клянусь дочерью, эта наша встреча станет последней.
Странно, но произнося это, она не отстранилась от меня, а я не снял ладони с ее руки у меня на плече. Безусловно, я оскорбил ее, и был отхлестан по заслугам. Перспектива никогда больше не получить того, от чего у меня все еще дрожали коленки, меня не устраивала, и плату за это Ива сейчас установила мизерную. Да, я люблю эту женщину, а она меня нет. Но, видимо, в этой жизни она любит только одного человека, и ничего поделать с этим нельзя. Ну, и черт с ней, с любовью: расцвети Ива ко мне самым ярким чувством, это не сделало бы секс с ней лучше ни на йоту, лучше просто некуда. Да и моя ревность к ее мужу глупа: в конце концов, это я трахаю его жену, а не наоборот; ну, попользовался с барского плеча, с меня не убудет, да и, похоже, теперь все это окончательно в прошлом. Ладно, с общением сегодня не задалось, одни занозы и крючки — видимо, день такой. Я отпустил Ивину руку, обернулся, чмокнул ее в висок. Он был соленый, но от слез или от пота, было не разобрать.
— Ты иди, — сказал я. — Мне надо в туалет, туда-сюда. Да и вообще.
— Ага, — послушно согласилась Ива, никак не отреагировав на отсутствие вербальной реакции на ее эскападу, — поняла все без слов? — Я пошла. Увидимся внизу.
Дверь мягко закрылась за ней. Я вздохнул, на автомате закончил сборы. М-да, я ехал сюда беспечно развлекаться, а все вышло как-то совсем наоборот. Я вышел на балкон, поискал взглядом между пальмами полоску моря, которую точно видел вчера, но уже смеркалось, над бассейном, к которому выходил окнами мой номер, зажглась иллюминация, и разглядеть за ее сполохами было решительно ничего нельзя. Опять зазвонил аппарат на тумбочке, — понятно, что это меня звали к ожидающему уже такси. Я снова вздохнул, подхватил сумку и вышел.
«Внизу» Ивы не было. «Я покрутил головой, но никто, кроме нетерпеливо высовывавшего голову из открытого окошка белого мерседеса таксиста меня не ожидал. Ну, и правильно», — подумал я. «Эропорт?» — спросил я у таксиста, и он радостно закивал в ответ, выскочил, подхватил сумку, ловко определил в багажник. Я загрузился в кожаное нутро мерседеса, и мы тронулись. Я не удержался от того, чтобы бросить последний взгляд в тонированное окно — никого. Последнее слово сегодня осталось не за мной. Ну, и ладно — даже Рой Джонс-младший проигрывал! Я откинулся на приятно нахоложенную спинку сиденья и приготовился дрыхнуть до «эропорта», но тут таксист резко затормозил. Причиной был огромный туристический «неоплан», загородивший выезда. Турок ругнулся, и стал сдавать назад. Когда мы под вой насилуемой задней передачи снова проносились мимо входа в отель, мне боковым зрением показалось, что из темной глубины холла ко входу кто-то бежит. Через тонировку автомобильного стекла это было еще более плохо различимо, но все-таки я повернул голову. Как раз в тот момент, когда обзор мне окончательно скрыла массивная псевдо-античная колонна, я увидел, что бегущих двое, и то это Ива с Дарьей. Вернее, Дарья с Ивой, потому что дочь бежала первой, таща мать за собой, как маленький буксир трансатлантический лайнер. «Стоп!» — заорал я таксисту, для убедительности замолотив ему рукой по плечу. Испуганный турок ударил по тормозам, заверещала абээс, машина заскользила по отполированной колесами брусчатке, завиляла задом и, чуть не въехав бампером в мусорную урну, остановилась. «Цурюк!» — скомандовал я турку. «Варум цурюк? — округлил глаза водила. — Эропорт! Du bist spat dran fr das Flugzeug!» Моих познаний в немецком здесь было явно недостаточно, но и так ясно было, что таксист, видимо, предупреждал меня, что «Михаил Светлов» может сделать «ту-ту» без меня. Но я был твердо намерен требовать «цурюка» до победного конца, но тут увидел, что из окна машины, остановившейся в самом низу кругового съездного пандуса, вход в отель распрекрасным образом виден. При этом толстенные листья-лопухи пальм, гевей и юкк, росших на огромной центральной клумбе, заслоняли машину от взгляда людей у входа, а мне, поскольку были гораздо ближе ко мне, наблюдать совершенно не мешали: так можно подглядывать в щелочку в заборе, оставаясь при этом незамеченным. Хотя, собственно, подглядывать-то я ни за кем не собирался, а просто хотел вернуться и попрощаться с Ивой. Шофер, выполняя мой настойчивый «цурюк», уже переключил передачу, но тут то, что происходило у входа, резко заставило меня расхотеть принимать в этом участие, и я жестом водилу приостановил. А увидел я в щелочку между зарослей вот что. Добежав до того места, где пару минут назад меня ожидало такси, запыхавшаяся парочка посмотрела друг на друга с недвусмысленным выражением «Ну, я тебе говорила!», но этим не ограничилась. Ива и Дарья принялись что-то бурно обсуждать, активно жестикулируя, причем мать с каждой фразой все ниже наклоняла верхнюю часть торса к дочери, пока не стала напоминать эдакий огромный вопросительный знак, загнувшийся над тянущимся к нему снизу маленьким знаком восклицательным. Это могло бы выглядеть забавно, если бы не сжатые в полоску брови и в гузку губы собеседниц, что выдавало запредельное напряжение в разговоре. Наконец Дарья, пару раз энергично взмахнув руками со нервно сжатыми кулачками, и притопнув к тому же ногой, выпалила матери в лицо какую-то длинную тираду, выхватила откуда-то из-за пояса телефон и начала лихорадочно тыкать в него пальцем. То, что произошло в следующую секунду, стало для меня маленьким шоком. Ива выпрямилась и с размаху влепила дочери мощную затрещину, отчего Дарья, подобно теннисному мячику при рекордной подаче, отлетела вглубь холла, где дальше видеть ее мне мешали развесистые листья банана. А Ива, после экзекуции как-то сразу подуспокоившись, подобрала с пола Дарьин телефон, посмотрела на табло и вдруг с еще большим, чем при давешнем ударе, свингом шарахнула аппаратик об пол. Тот брызнул мелкими детальками, а Ива для верности еще и растерла останки подошвой сандалия. После этого она с явным удовлетворением огляделась, и со вскинутым вверх подбородком покинула поле битвы, напоминая уже не белый круизный лайнер, а скорее хищный крейсер, только что беспощадно отправивший в пучину морей вражеский фрегат вместе со всем экипажем. Смотреть больше было нечего, да и желания не было. «Гоу!» — скомандовал я водиле; тот, несмотря на резкий переход с немецкого на английский, понял и дал по газам.
Совершенно ошарашенный невольно подсмотренным, я размышлял над этим всю дорогу до аэропорта, во время монотонной процедуры регистрации и таможенного контроля, с этими размышлениями поднялся на борт самолета, под них же почти сразу уснул, не разбудил даже тряский, как по кочкам, разбег. Весь полет меня, как бесконечная циклическая анимация, преследовал сон, в котором Ива с размаху лупит дочь по морде. Дарья укатывается в кусты, и все повторяется снова, раз за разом. Только аплодисменты, которыми салон встретил удачную посадку, вернули меня из погружения в этот бесконечный, утомительный мульт. Пару минут я сидел, возвращаясь в реальность и размышляя, почему эта сцена так вцепилась в мое подсознание. И понял: уж слишком разнилось поведение Ивы в этом эпизоде и минувшей ночью у меня в номере, когда она готова была удовлетворить буквально любой дочернин каприз. Наверное, я мог бы еще долго размышлять над этой «нестыковочкой», но начали вставать с мест, потянулись к багажу на полках, и я, пожав сам себе плечами, последовал общему примеру.
На часах, переведенных на Анталийское время, было одиннадцать с мелочью, значит, в Москве — первый час ночи. Для звонка о благополучном прилете совсем не поздно, и я набрал маме. «Да, — удивительно лаконично ответила матушка на восьмом или девятом зуммере. — Кто это?» «Мам, это я, — несколько удрученный прохладностью ее голоса, пояснил я. — Я прилетел, все в порядке». «А, хорошо! — на пару градусов теплее отреагировала мама. — Ты ж говорил, что не будешь звонить? Я только что, вроде, заснула, теперь опять ворочаться полночи…» Я совершенно ясно помнил, что обещал маме позвонить сразу же по прилету, но вступать в дискуссию не стал, как мог сухо извинился, что разбудил, и дал отбой. После такой встречи на родной земле звонить еще кому-то никакого желания не было, но не доложиться жене было бы свинством, да к тому же как раз пришедшая эсэмэска сообщала, то Марина за последние полчаса уже дважды звонила сама. Я набрал ее номер. «Приве-ет! — услышал в трубке я теплый жонин голос, и на душе отлегло. — Прилетел? Как, удалось маленько отдохнуть? Не сгорел?» Я представил, как через час-полтора, добравшись до дома, буду врать заботливой жене, как не вылезал с пляжа, при этом, дабы не обгореть, даже в воде не снимая майки и широкополой шляпы, и мне стало немного стыдно. «Хорошо, но мало, — облек я ответ в универсальную, подходящую и правде, и вранью форму. — Приеду, расскажу». Но супруга с печалью в голосе посетовала, что дома ее нет, она даче, где за время моего отсутствия случился маленький, но неприятный инцидент. Приехав сегодня в обед на фазенду с целью поснимать с грядок нехитрый урожай, Марина обнаружила, что кто-то, отжав оконную створку и оставив на подоконнике отпечаток грязного башмака, побывал в доме. Пропажа из холодильника нескольких банок с консервами говорил о том, что, скорее всего, это были бомжи, промышляющие по дачам продуктами, выпивкой, да пользующимся спросом электоринструментом. Ничего больше, вроде бы, не пропало, и Марина решила уже было на этом и успокоиться, но отпечаток подошвы и обостренной чувство гражданской ответственности взяли верх. Промучавшись несколько часов, супруга все-же решила, что негоже замалчивать такие вещи, особенно если есть возможность по отпечатку установить личность преступника, и тем самым спасти от аналогчной напасти не один, может быть, дом. Около четырех часов дня Марина позвонила в полицию. Серьезная девушка в телефоне записала вызов и, коротко сказав: «Ждите, приедут», дала отбой. Напомнить о себе Марина решилась в семь вечера. Та же девушка раздраженно бросила: «Знаете, сколько у нас таких? Ждите!» В результате полицейский уазик подъехал к даче в половине одиннадцатого. Еще час измученный жарой и глупыми вызовами немолодой полицейский составлял протокол, еще сорок минут сердобольная Марина поила его чаем с вареньем, выслушивая сетования, что найти проникшего в дом не более вероятно, чем то, что завтра на Красной площади приземлится тарелка с инопланетянами. В общем, полиция уехала полчаса назад, и у совершенно опустошенной всеми этими событиями Марины сил по ночи рулить домой просто не было. Она собиралась переночеваь на даче, просила по сему поводу не обижался, дома есть что поужинать и позавтракать, на работу все поглажено, что у Кира все в порядке, и что увидимся завтра вечером. «Конечно, конечно, не рвись!» — поддержал супругу я: то, что Марины не будет дома, меня более чем устраивало, — хоть не сразу в постель к жене от другой бабы, а до завтрашней ночи все уже так затрется в голове новыми заботами-событиями, что будет уже не до соображений морали. Расцеловались, распрощались.
Покинули борт, пробежались по длинным аэропортовским коридорам, разобрались по небольшим группкам на паспортном контроле. Через пять минут я уже был первый в очереди, дисциплинированно стараясь не наступить на красную линию на гранитном полу, символизирующую государственную границу. Окошечко в будке у «моего» пограничника освободилось, зажглась лампочка, означающая «следующий», и с облегченным вздохом я на законных основаниях переступил ленточку. Сухая и бесстрастная пограничница в серой форме и в очках внимательно посмотрела в мой паспорт, потом — поверх очков — на меня. Инстинктивно пытаясь задобрить хозяйку будки, я улыбнулся, но моя улыбка не смогла произвести на суровую цербершу никакого впечатления. Напротив, отложив мой паспорт в сторону, пограничница принялась что-то искать в компьютере. Через минуту мне стало как-то неспокойно, еще через минуту я начал нервно переминаться с ноги на ногу, еще через тридцать секунд тихонько покашлял, что должно было означать: «Что-то не так?», но мой вопрос ответом удостоен не был. Я начал уже было нервничать не на шутку, нот тут страж границы снова подняла на меня свой бесцветный взгляд:
— Ко҆стреневАрсений Андреевич? — сухо и с каким-то шипением, как из дешевого громкоговорителя, прозвучал ее голос.
Этот простой вопрос почему-то оказался для меня полной неожиданностью, и я невольно вздрогнул. Одновременно еще на одно деление повернулся счетчик неудачных попыток людей, впервые читающих мою фамилию, воспроизвести ее правильно.
— Костренёв, — максимально доброжелательно поправил я блюстительницу девственной неприкосновенности границы. — Звук «Ё» как в слове «катринденёв». Это я. Что-то случилось?
Но на шутку, которая в девяти с половиной случаях из десяти вызывала как минимум улыбку, церберша никак не отреагировала, и только холодный, как фиолетовый лазер, взгляд продолжал молча сверлить мне переносицу.
[i] Cote-dOr — один из лучших винодельческих регионов Бургундии, Франция.
Глава 3. Арсений
Глава 3.
Арсений
Ну, мне кажется, что мы уже достаточно знакомы для того, чтобы познакомится поближе. Как уже отмечала пограничная женщина из предыдущей главы, я — Арсений Андреевич Костренёв. По году рождения — Тигр, по знаку зодиака — Рыбы. Поскольку полностью оградиться от модной нынче астрологии невозможно в принципе, то из того, что я читал об этих знаках, выходит, что, будучи «полосатым властелином джунглей», я — авантюрист, боец и бунтарь, а как Рыбы — одиночка, интраверт и фаталист. Похоже? Да черт его знает, со стороны виднее, самому о себе судить — это как слышать собственный голос в записи — ощущение, что это совершенно не ты.
Что люблю в жизни? Сначала — из пищи духовной. Слушать — старый добрый английский рок от Битлз до Pink Floyd, но в первую очередь, конечно, Led Zeppelin с гитарным запилами Пейджа и связочными надрывами Планта. Из нашего — с удовольствием слушаю Кино, Шевчука и еще кое-кого из более молодых, но по-настоящему меня «штырит» от лирики Константина Никольского. Ощущение, что это написано для меня и про меня.
Любимое чтиво, то есть книги, оказавшие на меня наибольшее впечатление, в той или иной степени сохранившееся на всю жизнь: конечно, «Мастер и Маргарита» — forever! (тут я сильно не оригинален, но ничего не поделаешь); Ремарковская «Триумфальная арка» (тоже вещь известная и на многих имевшая неизбывное воздействие); «Таинственный незнакомец» Марка Твена (эта недописанная из-за смерти автора незабвенного Тома Сойера вещица, напротив, малоизвестна, так как в советское время издавалась едва ли не пару раз всего); ну, и, конечно, «Архипелаг Гулаг» Александра Солженицына. Это — главные. Но, думаю, стоит упомянуть в этом ряду еще «Над пропастью во ржи» Сэлинджера, «Доктор Живаго» Пастернака, «Туманность Андромеды» Ивана Ефремова, «Прощай, оружие» Хэмингуэя, «Альтиста Данилова» Владимира Орлова, «Сто лет одиночества» Маркеса, «Пикник на обочине» Стругацких. Все? Нет — пожалуй, еще одно — небольшой рассказ «Чудовище» Альфреда Ван-Вогта (прочтите — вам должно понравится!). Для чего я так подробен в перечислении этих литературных произведений, наиболее в разные годы жизни меня поразивших? Пожалуй, для того, чтобы вам было проще представить, кто и какой я есть на самом деле. Потому что я уверен, что книги, которые человек любит — как глаза, тоже своеобразное «зеркало души». Как во взгляде, по мнению графа Толстого, можно прочитать особенности человеческого характера, так человек совершенно неосознанно старается походить на любимых литературных героев, ведь когда-то его так поражали сила и смелость одного, ум и находчивость другого или честность и преданность третьего. Таким образом герои книг (а сейчас — и фильмов) формируют человека — не всех, и не всегда, и не во всем, но многих, часто, и не в мелочах. Конечно, эта сентенция слишком уж обща и поверхностна, но для определенного слоя советских мальчишек из интеллигентных семей, родившихся во времена Оттепели и уже многого (в отличие от их родителей, которым сталинская жуть въелась в поры) не боявшихся, она работает. В моем случае — работает определенно. Не единожды в жизни, отмечая в диалогах с самим собой, что в какой-то непростой жизненной ситуации я вел себя так, что не в чем себя упрекнуть, это в большой (а, может, и в главной) мере было от того, что «нужные книжки я в детстве читал». А если сдрейфил, или сделал что-то косо и неправедно — наоборот. Так что, если кто из читающих эту книжку к тому же знаком и с чем-то из вышеперечисленного, тот может довольно точно составить представление обо мне, как о личности.
Любимое кино… Тут такая же мешанина, самому смешно. Но попробую. Из наших: «Гамлет» со Смоктуновским; «Хроника пикирующего бомбардировщика» (кстати, снят на пять лет раньше похожей по сюжету картины «В бой идут одни старики», и во многом, на мой взгляд, сильнее, ии при этом совершенно непарадна и неполитизирована); «Собачье сердце» (конечно!); «Мой друг Иван Лапшин» (по мрачности сравнится разве что с «Проверкой на дорогах» того же Алексея Германа — старшего, но оторваться совершенно невозможно); «Асса», несомненно; «Игла» — на самом деле далеко не шедевр, но хотя бы и за запечатленного на экране Цоя; «Бумбараш», великолепный и очень грустный «Бег», «Кин-дза-дза» — обязательно, «Служили два товарища», «Холодное лето пятьдесят третьего», ну, и, наконец, оба «Брата» (если оценивать эту дилогию головой, то нравится она, по-моему, не может, но я снова и снова смотрю эти ужасные по сути фильмы снова и снова, воспринимая происходящее на экране сердцем, костяшками кулаков — не знаю, где там у человека расположен центр справедливости). А еще — совсем парадоксально — первый «Бумер»: наверное, за те 14 нот из песни Шнура «Мобила», которыми заканчивается этот тоскливейший фильм про «пацанскую» жизнь. Вот такой винегрет, судите сами. Кстати, в этом списке непременно должно было бы быть «Белое солнце пустыни», и не только потому, что это один лучших фильмов советской эпохи, а и потому, что я тоже считаю его таковым. Но уж больно заездили такой имидж этой картины, что ли… И космонавты его смотрят перед стартом, и все такое. Но не только поэтому. Странно, но мне всегда почему-то было очень жалко Абдуллу. Петруху тоже жалко, безусловно, но на мой взгляд, Абдулла убил его, как убивает, не задумываясь, дикий и сильный зверь, вырываясь из западни, просто потому, что прямой путь на волю лежит через убийство, и значит, задумываться не о чем. Да, достаточно было ему, чтоб уйти, просто придушить Петруху слегка, не насмерть, но Абдулла — дикарь, пустынный лев — лев не задумывается, убить или нет. В общем, у меня с этим прекрасным фильмом сложные и нестандартные отношения на уровне очень тонких ощущений; как бы то ни было, в моем пантеоне его нет.
«Из импорта» (как говаривал персонаж по прозвищу «Фашист» из «Брата-2») первым фильмом (после Фантомаса, ха-ха!), произведшим на меня, еще ребенка лет 13–14, совершенно неизгладимо-взрослое впечатление, было «Старое ружье» с Филиппом Нуаре в главной роли. Мультиоскароносный «Пролетая над гнездом кукушки», каким-то чудом пробившийся на советский экран, был много позже. Самый же мой любимый иностранный фильм (на самом деле думаю, что не только иностранный) — «Форест Гамп», а короткая, на несколько секунд, сцена, когда герой со стаканом молока в руке смотрит на оставленные Дженни после ухода его боевой орден и теннисную ракетку, неизменно заставляет включаться мои слезные железы. А кроме всех этих фильмов о жизни реальной я без счета могу пересматривать вторую и третью части фантастического сериала «Чужой». Серьезный читатель, может быть, снисходительно усмехнется над таким моим пристрастием к подростковому кино. На что я отвечу, что далекое будущее, монстры и космос в этом фильме для меня — на втором плане, а на первом — прекрасно нарисованные человеческие эмоции — страх, ненависть, мужество, любовь — на фоне вечной и непрекращающейся борьбы Человека в лице лейтенанта Хелен Рипли со Злом, которое в фильме олицетворяет Чужой. В общем, из этих же соображений я не переключаю программу, если показывают «Леон» Люка Бессона и «Убить Билла» Квентина Тарантино.
О живописи — совсем коротенько. Потому, что живопись — последний для меня по счету источник духовой энергии (я отнюдь не завсегдатай салонов и галерей, хотя талантливую вещь от поделки, пусть и модной, отличу без труда). И еще потому, что изобразительное искусство в той относительно небольшой части жизни большинства моих сограждан, которая посвящена прекрасному, традиционно занимает куда меньшее место, чем литература и кино. «Рембрандта читала? В койку!» — очень упрощенно, но это отсюда. Так вот — хороших картин я видел множество (в основном в репродукциях, конечно), но настоящее, пришибающее, я бы сказал, впечатление, на меня произвели три, которые мне к тому же повезло видеть вживую: «Ночь на Днепре» Архипа Куинджи, «Апофеоз войны» Василия Верещагина и «Венера с зеркалом» Диего Веласкеса. Первая — это непередаваемая словами магия цвета, света и тени; вторая — вселенская глубина замысла о бренности существования человечества, пожирающего себя самого; а третья — всепобеждающая красота женского тела, лучшее «ню», которое я знаю, при том, что художник, крайне стесненный запретами инквизиции на изображение обнаженной натуры, не мог даже и думать о том, чтобы нарисовать натурщицу голой целиком. Ну, ладно, с пищей для души, будем считать, покончили, переходим к продуктам более осязаемым.
Будучи уверен, что потребности тела — предмет для моего потенциального читателя куда менее интересный, пробегусь по этому предмету, так сказать, briefly — коротенько. Хотя самой вкусной вещью на свете, на мой взгляд, является черная икра, но любимая моя еда — домашние пельмени. С алкоголем — то же самое. Ничего в жизни не пил вкуснее «Шато Марго» урожая 2000 года (100 баллов Роберта Паркера — высшая оценка в мире вин, самая минимальная цена, за которую можно купить бутылку в Москве — 1350 евро, что вдвое ниже средней цены, брал по случаю собственного пятидесятилетия, канал не открою даже под пыткой), но любимый напиток — пиво. Из безалкогольного — Пепси-Кола (знаю, что вредно, что ржавчина отходит, но торчу от этого вкуса с детства и ничего с собой поделать не могу). Любимое сочетание еды и питья — пельмени с водкой и свежая булка с молоком, и что вкуснее, определиться затруднюсь. Стиль в одежде — casual, верх — кожа, низ — джинса, но за «брендАми» не гоняюсь, главное, чтобы было удобно и практично. Единственное, на что могу потратиться, это на относительно дорогую обувь типа «Lloyd» или «Paraboot», — слабость. Часы — Omega, машина — двухлетний «сарай» Subaru Outback, надежный и всепролазный. В общем — вот такой я, пожалуй: Костренёв А.А., русский, москвич среднего роста, возраста и достатка (ну, ясно, средний достаток — штука относительная, кому-то я — «буржуй проклятый на иномарке», а кому-то мой месячный доход за обед в «Золотом» или «Недальнем востоке» оставить — как мне милостыню подать) — voila!
«Москвач» я, кстати, не только урожденный, но даже и коренной, хоть и в первом поколении. То есть, первыми моими предками, родившимися уже в столице, были мои родители. А началась история Костренёвых — москвичей с моих дедов Павла (батиного отца), Ильи (маминого) и бабушек — Анны и Марии соответственно. Дед Павел (когда еще не был не только дедом, но и отцом) был… землекопом, вернее, глинокопальщиком. Волости подмосковного Богородского уезда (Богородск в 1930-м в честь видного советского движенца переименовали в Ногинск) славились залежами белой глины, из которой издавна делали редкий и ценный белый кирпич. Но вот только глины этой к 30-м годам осталось мало, вырыли всю, и село Черепково, откуда дед был родом, было к тому времени едва ли не последним местом, где сохранились залежи и производство. Глину добывали (как говорили тогда, «копали») вручную острыми, как нож лопатами, и при обычных тогда для «копальщика» семи-восьми кубических саженей (тамошняя кубическая сажень равнялась примерно 25 кубометрам!) за сезон (глину копали зимой) дед выдавал вдвое больше. Столько, сколько дед, накопать никто не мог, и не помнили, чтобы кто-то мог в прежние годы, — видно, была у него к лопате особая какая-то, генетическая способа, передавшийся по наследству концентрат мышечного перенапряжения нескольких поколений предков-«копальщиков».
Когда в 1931-м было принято решение о строительстве в Москве метрополитена, быстро стало ясно, что имеющихся на тот момент рабочих не хватает в разы и начали набирать народ со всей страны. В 33-м дед, которому тогда было 23 года, вдохновленный речами приезжего агитатора, оказался в числе «второй тысячи» этого оргнабора, приехавших в Москву и спустившихся под землю. Способным дед оказался не только к землекопанию, но и ко всем прочим подземным делам, быстро пошел вверх, вступил в комсомол, стал бригадиром одной из лучших бригад на всем Метрострое. Его жена, моя бабка Анна, в Москву попала маленькой девочкой, когда мать ее, моя прабабка, где-то в начале 20-х сбежала от пьющего и страшно бьющего мужа из самого глухого села глухоманного даже по меркам Тверской губернии Весьегонского уезда. В Москве прабабке, с детства знавшей льнопрядение, повезло устроиться на Трехгорную мануфактуру, получить какое-никакое жилье при фабрике, поставить дочку на ноги, отдать в школу. В 1934-м восемнадцатилетняя комсомолка Анна Хорошилова по зову сердца и ВЛКСМ (и против воли матери) пошла на строительство метро, попала в бригаду имени Лазаря Кагановича и сразу же влюбилась в бригадира. И хоть совершенно адские по нынешним временам условия и темпы работы мало располагали не только к делам матримониальным, но и к простому общению между полами, Павел Костренёв тоже не смог устоять перед обаянием молоденькой откатчицы (это слово тогда обозначало не участницу незаконных финансовых схем, получающую «откаты», а рабочую на вагонетке, которыми откатывали грунт от проходки тоннелей). В 1935-м, когда стало ясно, что Анна беременна, они, дисциплинированно испросив разрешения руководства, сыграли комсомольскую свадьбу. Им дали комнату в семейном метростроевском общежитии на Филях, где вскоре появился на свет мой батя Андрей Павлович. Дед Павел работал на Метрострое до самой войны, ушел на фронт добровольцем и погиб в 44-м. Бабушка одна поставила моего отца на ноги и умерла через неделю после его школьного выпускного вечера в 1953-м.
У мамы моей «кость» побелее. Ее отец Илья Петрович Рогожский происходил из до бедности небогатых саратовских мещан, и к моменту начала Первой Мировой закончил первый курс историко-филологическгого факультета местного университета. К тому времени он уже увлекся модным тогда в студенческой среде марксизмом, посещал кружки. Во время одной из сходок Илью вместе с другими «кружкистами» арестовали. Наказывать студентика было особо не за что, но время было военное и церемониться тоже не стали, а «забрили» в солдаты и отправили на фронт. Солдат — ну, чтоб стрелять метко и в атаке «ура» горланить — студент был никакой, но зато образованный, и поэтому попал в штаб 8-й армии генерала Каледина. В составе штаба этого летом 1916-го рядовой Рогожский поучаствовал даже в знаменитом Брусиловском прорыве, где ему довелось-таки и в атаку походить, и даже пострелять. Атакующие действия армии Каледина были в составе операции Юго-Западного фронта наиболее успешными, трепку австриякам задали знатную, и в числе многих отличившихся рядовой Рогожский был награжден солдатским Георгием 4-й степени и повышен в звании до ефрейтора. А когда после февраля 1917-го на фронте вовсю пошли разброд, шатания и большевистская агитация, бывалого уже фронтовика ефрейтора Рогожского произвели в унтер-офицеры и поставили командовать взводом. А в декабре вместе со всем взводом Илья Рогожский без колебаний перешел на сторону большевиков.
В Гражданскую красному командиру Рогожскому досталось повоевать, — и на юге против Деникина, и на востоке против белочехов, и против Врангеля, и много где еще. От отца знаю (а он слышал это от моей бабки), что дед Илья встречался на фронтах с Фрунзе, Тухачевским, Чапаевым. Гражданскую закончил, командуя батальоном, что в соотнесении с воинскими званиями равнялось примерно майору. Как пошла бы жизнь моего деда в мирное время, неизвестно, потому что бабка рассказывала отцу, что тот оставаться в армии не хотел, а думал вернуться в Саратов и закончить образование. Но тут из запроса, пришедшего из Москвы, выяснилось, что молодой рабоче-крестьянской красной армии для увековечивания подвигов и побед требуются новые, свои, проверенные военные историки. Вспомнив, что красный командир Рогожский когда-то учился на вполне подходящем факультете, ему сделали соответствующее предложение. Приказ-не приказ, но Илья Рогожский счел за лучшее не отказываться. Его направили в Москву в распоряжение Главного штаба РККА, который тогда возглавлял Павел Лебедев. При встрече быстро выяснилось, что оба военных — солдат Рогожский и уже тогда генерал Лебедев — вместе воевали на Юго-Западном во время Брусиловского прорыва. Братские чувства однополчан определенно очень сильны, думаю, не обошлось без взаимной симпатии и в этом случае. Как бы то ни было, по специальному ордеру Главштаба РККА Илью без экзаменов зачислили на третий курс исторического факультета МГУ с заданием окончить курс за два года. Дополнительно после основных занятий штудируя в библиотеке университета книги из огромного — более трехсот названий — списка специальной литературы по военной истории, стратегии и тактике войн и сражений, уделяя сну не более пяти часов в сутки, Илья прошел курс за полтора. Основные экзамены он сдал на общих основаниях — все на отлично, а для проверки его знаний в «специальной» области была создана отдельная экзаменационная комиссия из пяти человек во главе с известнейшим тогда военным историком Зайончковским. Своими знаниями Илья поразил всех, а после экзамена Зайончковский не удержался и обнял молодого коллегу. Так в неполные тридцать мой дед стал (по-старому) полковником и получил место преподавателя в Военной академии РККА.
В преподавании молодой поросли советского элитного офицерства истории Пунических и Столетней войн, тонкостей маневров армии Суворова во время Швейцарского похода, канонических ошибок Наполеона на Бородинском поле прошло десять лет, за которые дед написал несколько книг. В 1934-м году в возрасте 40-лет Илья Рогожский получил двухмесячный отпуск «для отдыха и лечения» и поехал на Кавказ. На обратном пути его маршрут проходил через Саратов. Родители Ильи Петровича давно умерли, другой родни не было, так что, хотя на родине он не был двадцать лет, ничто особо его туда не тянуло. Но стремление увидеть после стольких лет родной город перевесило, и Илья Рогожский решил задержаться в Саратове на пару дней.
С замиранием сердца он взошел на крыльцо родительского дома и дернул за колокольчик. Дверь открыла молодая красивая женщина со строгим лицом, но, увидев Рогожского, ее серьезная мина сменилась лучезарной улыбкой. «Здравствуйте, Илюша! То есть, Илья Петрович… Как вас долго не было!» — сказала она. Это оказалась Мария, дочь соседей Рогожских по дому, таких же мещан Кутейниковых. Илья едва помнил ее — в 1914-м Маше было от силы семь-восемь, но девочка прекрасно помнила соседа-студента, которого «забрали на войну». За чаем-разговором очень быстро выяснилось, что красавица Мария не замужем, причину чего, запылав лицом, объяснила просто: «Так я ж вас ждала». Чашка задрожала в руке у Ильи Петровича и, чтобы не пролить горячий чай, он тихонько опустил ее на блюдце. Через два дня Мария в ранге законной жены Ильи Петровича уехала с ним в Москву. А ровно через девять месяцев в большой светлой квартире Рогожских в старом доме на Самотеке родилась моя мама Наталия Ильинична. Илью Петровича не минула волна репрессий военных в 1937-м, ему припомнили знакомство с Тухачевским и много с кем еще, расстреливать не стали, но дали 15 лет, и в лагере, не дожив неделю до нападения Гитлера, он умер. Его главная книга, «История Красной Армии», к моменту ареста практически полностью законченная, так и не увидела свет. Его жену и дочь судьба ЧСИР (член семьи изменника родины, статья 58, пункт 8 УК РСФСР 1926 года) каким-то чудом миновала, их даже оставили в квартире на Самотеке — то ли помогли неведомые друзья деда, оставшиеся при должностях и регалиях, то ли о семье очередного врага просто, как это бывало, забыли, неизвестно. Бабушка Мария вырастила и воспитала дочь в хороших старых традициях, выдала замуж, дождалась внука и умерла от инфаркта в 1971-м, когда мы из-за моего нездоровья жили в Крыму.
Летом пятьдесят третьего волею судьбы мои мама и папа поступили на факультет журналистики МГУ и были зачислены в одну и ту же группу. Отец всегда говорил, что полюбил маму с первого взгляда, на что мама непременно удивлялась, зачем тогда отец три года скрывал свои чувства. Не Зинкой ли Седовой с параллельного потока на самом деле было занято папино внимание? Папа парировал тем, что просто не мог допустить маминого отказа, и поэтому ждал момента, когда бы его признание попало в цель наверняка, и Зинка Седова тут ни при чем. И не на записного ли красавца Петра Крашенинникова (вылитый актер Дружников) из соседней группы на самом деле заглядывалась мама, хотя и уверяла, что тот самый папин «первый взгляд» стал определяющим и для нее, и она просто терпеливо ждала, когда же наконец ухажер-воздыхатель решится на признание, а на Крашенинникова поглядывала специально, чтобы спровоцировать папу на решительные действия. Как бы то ни было, признание, наконец, состоялось, было встречено благожелательно и стало, по сути, предложением, которое тоже было сразу принято. Правда, бракосочетание отложили до окончания учебы, и последние два года гордо носили звание «жених и невеста». Свадьбу сыграли в июне, сразу после защиты дипломных работ, чтобы распределяться уже расписанными, — чтобы не раскидали. Но поскольку в учебе оба родителя были из первых, на обоих и так заранее пришли запросы от московских изданий, где они практиковались. Маму позвали в «Комсомольскую правду», папе, больше тяготевшему к популяризаторству научно-технических достижений современной науки, «как доктор прописал» работу в журнале «Наука и жизнь». Через четыре года родился я.
Интересна история выбора родителями моего имени. Обоим им (маме — как корреспонденту «Комсомолки», папе — с ней за компанию) повезло быть на премьерном показе «Иванова детства» Андрея Тарковского в апреле 62-го. Мне уже стукнуло полтора месяца, мама была еще в декретном отпуске, но в редакции как раз пустовало место «корра» по культуре, и ее очень попросили сходить на премьерный показ. Оставив меня с бабушкой, родители с удовольствием рванули «в киношку». Как и на многих, фильм произвел на родителей совершенно сногсшибательное впечатление, Тарковский сразу стал их кумиром. А я, к слову, тогда еще не был даже зарегистрирован, и только потому, что родители никак не могли сойтись во мнениях по поводу моего имени. Павлы, Ильи, Владимиры — в честь предков — были слишком уж ветхозаветными, а такие актуальные Роберт или Евгений не нравились бабушке. Имя Андрей понравилось обоим, хотя раньше и не рассматривалось. Но «Андрей Андреевич» не годилось, потому что такое сочетание напоминало отцу о предателе генерале Власове, самом ненавидимым им персонаже еще очень памятной войны. И тогда появилась идея назвать меня Арсений, по имени отца режиссера. Вспомнили, что Тарковский-старший — тоже поэт (ну, не Евтушенко с Рождественским, конечно, но все же), и вообще кандидатура очень достойная. Бабушке Марии имя тоже очень нравилось — некоторой своей «старизной». В общем, все сошлось, и я стал Арсением.
Родился я в том же самом старом доме на Самотеке в Самарском переулке, что и мама. Дома нашего давно уже нет, как нет и всего переулка, попавшего под «нож» Олимпийского проспекта, проложенного по живому телу Самотеки к московским Играм 1980-го года. Из-за этого строительства нас за год до Олимпиады выселили в Стргино, в трешку-распашонку с окнами на Спасский затон Москвы-реки; школу я заканчивал уже там. Потом был Институт народного хозяйства имени Карла Маркса, знаменитая «Плешка» (в МГУ — по стопам родителей — из-за блата тогда поступить было уже нереально), которую я закончил в 85-м, в знаменитый год начала Горбачевских реформ и приснопамятного сухого закона. После выпуска пришлось идти в армию. Тогда темой номер один для призывников был Афган, дела у нашей родины шли там хреново, и пушечное мясо пользовалось повышенным спросом, гребли даже немногочисленных в «Плешке» выпускников-пацанов. Большинство, конечно, отмазывались, но у меня и у друга-одногруппника Славки Лашникова «отмазы» не было. И была одна заявка на солдатика с экономическим образованием. Моя фамилия стояла по алфавиту на одну букву раньше Славкиной, и я поехал на Украину в стройбат, а он — в Афган. И не вернулся. С тех пор я с пиететным вниманием отношусь к таким не имеющим, на первый взгляд, практической пользы мелочам, как порядковый номер первой буквы твоей фамилии в алфавите.
Два года в стройбате в Харькове на строительстве корпусов выпускающего новейшие секретные танки Т-80 паровозостроительного завода имени Малышева (в прошлом — имени Коминтерна), к счастью, не стали для меня потерянным временем. В «унээре» (УНР — Управление Начальника Работ, по-военному дебильная аббревиатура, означавшая стройбатовское «строительное управление»), в соответствии с новыми веяниями в стране, как раз тогда переходившем на новые методы хозяйствования, даже в штате не было должности «экономист». Пред- и запенсионного возраста плановички просто не представляли, как это — покупать материалы, а не получать их по «фондам»; когда в конце месяца деньги на выплату зарплаты предприятия на расчетном счету могут не появиться некоторым образом «сами собой», как это было десятки лет раньше, а что их нужно «заработать», то есть не только создать продукцию, но и реализовать ее, и получить «живые деньги». Мне же, до макушки в Плешке напичканному самыми передовыми на тот момент экономическими веяниями, все это было легко и понятно. Мой «путь наверх» был стремителен, как движение развивающего скорость до 90 километров в час по пересеченной местности 43-х тонного Т-80. Ровно два дня я был простым бетонщиком в комплексной бригаде (она же — взвод), после чего меня, как «верхнеобразованного», способного «считать кубы», сделали звеньевым. Еще через неделю, когда я подсказал командиру роты, «закрывающему наряды» с прорабом из унээра, пару элементарных вещей, позволивших «просто так» увеличить зарплату роты на десять процентов (командир роты так и не понял, «как это»), меня поставили заведовать табелями и зарплатой роты — комплексной бригады. Так я стал экономистом, хотя называлось это по старинке «учетчик». Через месяц начальник СМУ — строительно-монтажного участка капитан Качугин, озадачившись вопросом, почему так резко выросла за последнее время зарплата военных строителей, узнал о чудо-учетчике — москвиче с высшим экономическим. Месяц я поднимал показатели СМУ, одновременно обучая Качугина азам планово-рыночной экономики. И, как не прятал меня Качугин, вскоре обо мне узнал полковник Щаденко — командир унээра. Позже я слышал, что Щаденко за меня посулил Качугину снять взыскание, которое было наложено га капитана за недельный запой с соответствующим невыходом на работу. Небезынтересно, что в течение всего запоя на многочисленных совещаниях и планерках за Качугина отдувался и отвирался его «зам» лейтенант Богатенко, а неизбежные в огромных количествах бумаги подписывала нормировщица участка Люба, виртуозно умевшая подделывать замысловатую подпись шефа. За всю неделю Качугин с поличным за прогулы так пойман и не был, но озлившийся «папа» все равно влепил ему НСС — неполное служебное соответствие, которое мешало капитану быть представленным к очередному воинскому званию. «Продал» меня Качугин в головную усадьбу, или это только слух — доподлинно неизвестно, но через три месяца Качугин бултыхал в стакане с дефицитной тогда по случаю «сухого закона» водкой (по более прозаичным поводам глушили самогон) большие, старшееофицерские звездочки, причем на пьянку в кои-то веки был приглашен рядовой состав в моем лице. Я же к тому времени жил уже не в казарме, а в офицерском общежитии, сидел в одном кабинете с замом Щаденко по экономике (была учреждена новая должность) майором Белофастовым (редкостный был дундук и тупарь, попал в передовой УНР по блату), делая, по сути, за него всю работу. Под моим (то есть, майора Белофастова, конечно) чутким экономическим руководством УНР улучшил показатели настолько, что все сдельщики до последнего солдата зарабатывали денег в полтора раза больше, чем прежде, а «окладники» вдобавок к фиксированным зарплатам регулярно получали очень приличные премии. По официальным показателям УНР стал лучшим чуть не во всей стране, а Щаденко получил «Заслуженного строителя» и засобирался на генеральскую должность в главк. Я же под его покровительством фикстулял в офицерских сапогах, с тремя сержантскими лычками на погонах, с прической длиннее, чем у самого Щаденко, и даже строгий службист подполковник Зубко, командир военно-строительного отряда, в котором я официально проходил службу в должности учетчика, был мне не указ. Когда подошел дембель, «папа» лично долго уговаривал меня или остаться на сверхсрочную (обещал сразу дать «прапора», а там, глядишь, и до офицерского звания недалеко,) или гражданским, вольнонаемным — как угодно, только оставайся. Сулил квартиру и прочие блага, но с моими тогдашними весьма идеалистическими представлениями о будущем все это как-то не вязалось, и осенью восемьдесят седьмого из гостеприимной Украины сержант запаса Арсений Костренёв вернулся в Москву.