— Взгляд с точки зрения уголовного кодекса, — прокомментировала Дарья. — Странно, учитывая уровень человека, от которого я это слышу. Я тебя уверяю, что никогда не стану наркозависимой. Я лучше убью себя, но под вонючую тушу какой-то там сраной химии не лягу. Хотя, конечно, вы можете посчитать это заявлением самонадеянной девчонки, но я про себя это знаю точно. Абсолютно точно.

И, словно вбивая одним ударом гвоздь вместо точки в окончании предложения, она коротко и резко кивнула головой. Я посмотрел на нее с сомнением.

— Но ты же согласна, что устроенный тобою в Турции перформанс по трезвой лавочке ты бы никогда не учинила? То есть, ты полностью находилась под влиянием наркотика, который настолько изменил твое сознание, что ты принимала ненорму за норму. Как же ты можешь говорить, что не ляжешь под химию, если ты просто пропустишь момент, когда уже полностью будешь под нею?

— Да, да, да, знаем! — отмахнулась от меня Дарья. — Азогнозия, активное отрицание того, что болен. Но, во-первых, я ж не дура, чтобы отрицать очевидное, и наедине с собой я, поверь, бываю очень самокритичной. А, во-вторых, я не собираюсь переходить в тяжелую категорию. Героин, крэк, дезоморфин — это не мое! Как говорится, невысоко взберешься, так больно и не падать. Я так, балуюсь, в Турции это было у меня третий… ну, четвертый раз в жизни. А то, что, не будь я под накрышкой, никогда бы этого не сделала, так люди спьяну и не такое творят! Получается, отключать себе тормоза химией — нельзя, а французским коньяком, например, можно, да?

Я вспомнил несколько в высшей степени «стремных» ситуаций, в которые я в разные годы попадал после того, как перебирал с алкоголем, и не нашелся, что возразить. Минуту назад у меня в душе ледяной иглой звенело отчаяние по поводу того, что вся эта необычность, умность, взрослость этой девчонки — всего лишь результат химической реакции, может быть, прямо сейчас шипящей в ее мозгу. Черт, связался с наркоманкой, и это делает и без того чудовищно сложные отношения с ней совершенно постыдными и безвыходными. Теперь это отчаяние ушло, разошлось, как ложка растворимого кофе под натиском струи кипятка.

— Но… зачем это вообще тебе нужно? — примирительно спросил я. — Даже очень редко, раз от разу? От чего ты в этой жизни хочешь убежать? Что тебе в ней настолько невыносимо? У тебя все ровно…

— У меня все ровно?! — закричала Дарья. — Ну, да, если сравнивать с проблемами… ну, я не знаю… беженцев где-нибудь в Западном Сахеле, то, наверное, у меня все ровнее ровного. Но мне мое «ровно» представляется так: неказистая девятнадцатилетняя девчонка, как ты образно подметил, «ни кожи, ни рожи», коротконогая, без сисек, у которой только что сгорел без остатка, как в адском пламени, отец, путающаяся с любовником своей красавицы-матери, который старше ее на тридцать лет. На прилично «выскочить замуж» нет шансов, а на приличное образование нет денег. Принцы на белых конях пород «БМВ» и «Ауди» на таких как я не заглядываются по определению. И что делать? Как большинство — залететь от кого-нибудь не сильно пьющего и попытаться под этим лозунгом создать ячейку общества с шансами развода через пару лет выше восьмидесяти процентов? Или как меньшинство — пойти в шлюхи в надежде заработать на относительно обеспеченное будущее старой девы, ненавидящей все человечество? Когда я выпускаю из рук вожжи самообладания и разрешаю себе задуматься о своем настоящем, где я никому не нужна, и будущем, где в лучшем случае никто не нужен мне, я конкретно жить не хочу. Я даже место для наиболее быстрого сведения счетов давно уже подобрала, на мосту одном живописном. И когда я вот так заштопориваюсь, по сравнению с этим «хмурое утро» после «снега» кажется вполне себе солнечным.

Она замолчала как-то сразу, как будто в изрыгающем клубы белого дыма огнетушителе кончился порошок, — бессильно опустившаяся голова только добавляла сходства. Я смотрел на острый пробор, идущий через ее густые темные волосы, и испытывал жалость, возмущение, сочувствие, желание сопереживать и дать саркастическую отповедь, обнять, укрыть и подвергнуть остракизму одновременно. Все мыслимые порывы бушевали сейчас в моей груди. И еще — подумалось о Кирилле.

— Ну, почему ты говоришь, что ты никому не нужна? — сплетя, наконец, как нитку из кудели, из вороха чувств ариозо доброй бабушки, осторожно сказал я. — Мать тебя любит безумно…

— Да, да, проходили, — раздраженно мотнула головой Дарья. — Только это — совсем другое. Эгоистическое нежелание расстаться с когда-то частью себя самой — вот что такое любовь матери к повзрослевшему эмбриону. Всепоглощающее, часто жертвенное, но всегда эгоцентрическое чувство. В нем нет ни капли понимания того, кто есть ребенок на самом деле, что ему нужно, какова его миссия в этом мире. Мать Иисуса не понимала, кто есть ее сын, и он был вынужден отречься от нее, иначе он не смог бы выполнить свое предназначение. Вообще, если бы людям было достаточно только материнской любви, они давно вымерли бы.

«Много ты знаешь, как твоя мать тебя любит!» — подумалось мне, снова вспомнив турецкие Ивины откровения.

— Ладно, послушай, но все ведь так живут! Понимаешь, все! — слегка подустав от всего этого «Paint It Black»[ii], воскликнул я.

— Я — не все, — глухо ответила Дарья. — Я не хочу, как все.

Повисшая тишина была ощутима, как стынь тридцатиградусного мороза через оконное стекло.

— Эк я вас загрузила, однако! — подсвеченными струями умершего, казалось, фонтана внезапно буквально взмыла верх Дарья. — Да ну это все, ей Богу! Я вполне способна управлять своими настроениями. О чем, бишь, мы? Так ты, выходит, в этих делах совсем, что ли, чайник, да? Никогда ни через «пых», ни через «нюх»?

— Полный, — признался я. — Не пробовал никогда, ничего, и считаю это одним из главных своих достижений.

— Да ты што-о-о-?! — в очень реалистичном радостном изумлении всплеснула руками Дарья. — Не может быть! Если судить по мне, то это как сохранить девственность лет до ста, ха-ха! И что, никогда не хотел попробовать? Просто — ощутить, как это?

— Да нет, хотел, конечно, — признался я. — Но во времена моей молодости это было даже не то что предосудительно, а вообще за границами понимания. Да и вообще: наркотиков у нас не было, это все там, на загнивающем западе. Помню статью про новейший наркотик ЛСД в журнале «Техника — молодежи»: жуть кошмарная, люди из окон выкидываются! Ну, зачем же такое на себе пробовать? Это уж я потом узнал, что у ЛСД, например, синдрома привыкания нет, и вообще это — единственное лекарство при некоторых заболеваниях. А когда все это стало без проблем купить, уже было не до того, да и старый стереотип действовал. А может, так просто случая и не представилось.

— А вот отец пробовал, — пожала плечами Дарья. — Наверное, не мыслил стереотипами.

Я внимательно посмотрел на Дарью.

— Ты же не тот случай, когда при аресте отца напоили водичкой с героином, имеешь в виду?

— Нет, конечно, — дернула губами она. — Когда он ездил на Кавказ к родне, он сам потом рассказывал. Там все его дядья «пыхают» — и дядя Шахрат, и дядя Парвиз, и другие. Вообще все на наркоте лет с пятнадцати. Или «пыхают», или жуют. Отец говорил, что и его уговорили, и он попробовал один раз. Я его подколола, что, наверное, не раз и не два, он начал жеманничать, хи-хи, да ха-ха — так поняла, что он там с ними с этой кочерги и не слезал. Он вообще оттуда какой-то обалдевший приехал. Правда, он и раньше такой бывал, я помню. Но, ладно, о покойниках — или хорошо, или ничего. Хоть он нас с матерью сильно последние годы доставал, все-таки он мне отец был, как-никак.

«Да, точно, или хорошо, или ничего», — эхом в ушах отозвались Дарьины слова, и перед глазами промелькнуло на мгновенье лицо Аббаса с его фирменной, зло-ироничной усмешкой на губах.

— А давай попробуем? — прильнула ко мне Дарья. — Вдвоем? В первый раз ощущения просто фантастические.

Странно — я хотел, и только что в совершенно некатегоричных тонах высказывался насчет такой возможности, но открыто и прямо сказать: «да» не было никакой возможности.

— Ты что, с ума сошла?! — нахмурился я. — Не буду, и если тебе важны отношения со мной, эту практику я тебе продолжать категорически не советую.

Дарья медленно подняла на меня глаза, наполненные в высшей степени снисходительной улыбкой, и сочно потянулась всем своим тонким гладким телом. Потом одним легким сильным движением скрутившись вдоль горизонтальной оси и повернувшись вдоль вертикальной, она из лежачего положения встала на четвереньки и, положив подбородок на сплетенные пальцы рук, не мигая, уставилась на меня. В мгновение ока бездельно прохлаждающийся на простынях человеческий детеныш превратился в молодую, но уже полную сил пантеру с алым острием языка между ослепительно-белых резцов и неумолимо влекущим огнем желтых глаз с вертикальными зрачками; мне даже померещилось, как сзади Дарьиной головы между остреньких ягодичек вдруг метнулся туда-сюда мускулистый черный хвост. Я уже приготовился к очередному ее ядовито-острому ответу, но пантера послушно улеглась рядом, положив голову мне на колени.

— Как скажешь, дорогой, — промурлыкала она. — Я же наполовину восточная женщина, а женщине полагается подчиняться своему мужчине. Мне так нравится подчиняться тебе! Вот только ты уже скоро полтора часа, как не оказывал мне обычных между мужчиной и женщиной знаков внимания.

— Я старенький, мне нужно больше времени, чтобы тело догнало голову, — рассмеялся я.

— Я наблюдала в Турции, какой ты старенький, — подпустила шпильку Дарья. — Если бы ты видел, где были мамины глаза в тот момент, когда я вломилась в номер! Я тоже так хочу. — Расскажи лучше еще о матери, — поспешил сменить тему я.

— Ну, а что еще рассказывать? — вздохнув, переключилась Дарья. — Когда у тебя с ней случился разлад, она долго переживала, даже плакала тете Тане в жилетку. Но потом у нее появился какой-то бородатый Юра (я не видела, но мать так его так называла, когда тете Тане хвалилась), после него — какой-то Рома, а последний был армянин по имени Арсен. Он был бомбила, у него была «девятка» с такими затемненными окнами, что можно было на солнце без очков смотреть. Его я видела, один раз он был с нами в ресторане не тетьтанином дне рождения. Не урод, в общем, не дурак, но уж больно черный, и… как это сказать? С гор, в общем. В машине слушал исключительно музыку «дудук» — дудка такая армянская, и тащился, как Фредди Меркури от Монсеррат Кабалье. Я один раз попросила его сменить пластинку — он так посмотрел на маму, как будто я громко пукнула на поминках. Как мать с ним столько времени якшалась, ума не приложу. Хотя… Подслушивать тогда уже выходило редко, и я намылилась мамкины эсэмэски читать, потом подобрала пароль к ее мэйлу. А последние лет пять она вообще от меня не сильно шифруется. Мать говорила тете Тане, что у Арсена «огнемет в штанах», что он делает не столько раз, сколько он может, а столько, сколько она хочет. «А хочу я постоянно, ты же знаешь, ха-ха», — писала мама тете Тане. «А разговариваете вы о чем?» — спрашивает тетя Таня. «Ни о чем, на разговоры у нас нет времени, — отвечает мать. — Да и по русски он х…ево говорит!» С ним она долго встречалась, вы уже снова помирились, встречались, но она с ним не рвала. Конечно, зачем ей зажигалка после огнемета? Я могу тебе точно сказать, когда она снова тебя до себя допустила — весной две тысячи седьмого, что-нибудь в мае, верно? Потому что Арсена в апреле поймали на незаконном извозе, у него оказалась прострочена виза, его депортировали и внесли в невъездные на семь лет. Кстати, срок истекает в следующем году, так что весной у тебя мог бы появиться, так сказать, партнер по предприятию. Нужны еще аргументы в пользу того, что вслух говорить нельзя, а то ты мне по морде дашь?

Последние слова резанули неожиданно и больно, как острый ножик по подушечке пальца во время чистки картошки. Я посмотрел на Дарью, но в ее глазах был не победный огонь, а грустное сочувствие.

— Ладно, ну сколько можно? — бессильно спросил я. — Зачем ты про нее так?

— Зачем? — закричала Дарья, вскочив на колени. Дарья. — Неужели непонятно? Да потому что ты ее любишь, балда ты… вы стоеросовая! — Она никогда тебя не любила, трахалась напропалую со всем ансамблем, а ты по ней сопли лил, я твои письма читала! Ты даже сейчас смотришь на меня, а думаешь о ней, нет? А она в этой жизни кому была верна, кто ее любил? Отцу изменяла, правильно он ее под «гжель» расписал! Знаешь, каково ему было знать, что она с Эдуардом этим снюхалась, что от него в супружескую постель возвращается! Он плакал на кухне, как мальчишка, я его утешала, он гладил меня, думал, что я ничего не понимаю. Я тогда его любила, не понимала, что может быть общего у мамы с другим дядей. А когда уже тебя любила, не могла взять в толк, зачем ей этот тошный Армен со своим дудуком…

Она говорила, вернее, выкрикивала это с экспрессией Софьи Перовской на судилище, бесподобно путая в обращении ко мне «ты» с «вы» и потрясая кистями с растопыренными пальцами рук, как барабанщик, готовый грянуть в литавры. Но она вдруг внезапно осекла свою пламенную речь и широко вызвездила на меня испуганные глаза.

— Что такое? — удивленно спросил я, ощущая, что остановило Дарью что-то, только что ею сказанное, но совершенно не понимая, что.

Дарья посмотрела на меня взглядом, полным внезапных слез и еще чего-то непонятно-огромного, что, показалось, вот сейчас выплеснется на меня фантастическим, нереальным, километровым цунами, все сметающем на своем пути, но в следующую секунду глаза ее, как оборвавшаяся вольфрамовая нить, погасли, высохли, над ними двумя темными, полными дождя тучами сошлись ее густые брови.

— Ничего, — глухо ответила она. — Все это в прошлом, а прошлое не имеет значения. Важно только то, что происходит сейчас. А сейчас я просто с ума схожу от любви. Иди сюда, умираю без тебя.

И она опрокинулась на спину, и ее «alter ego» открылось мне, как весенний бутон навстречу солнцу. Невидимые, но ощущаемые всеми прочими чувствами флюиды, изошедшие от этой картины, нереально рельефной, как шрифт Брааля под пальцами, были так сильны, что я мгновенно вскочил, вытянулся, как новобранец по команде «Смирно!», выструнился над распростертой подо мной Дарьей, но, как щепетильный гость, ожидающий повторного приглашения, застыл перед входом.

— Скорее, не могу! — даже интонациями копируя мать, прошептала Дарья.

— Значит, зажигалка? — мучая ее и ощущая от этого почти физическое удовольствие, спросил я.

Дарьин непонимающий взгляд с трудом всплыл в ее глазах через густой туман отсутствия.

— Зажигалка? Не понимаю! — пролепетала она дрожащими губами, потом улыбнулась: — А, зажигалка!.. Лично мне мне с такой никакого огнемета не нужно. А предыдущий товарищ, похоже, просто так и не научился ею пользоваться. Иди, скорее!

Лесть — примитивное, но удивительно эффективное оружие. Я воспарил и ринулся доказывать, что Дарьина похвала моим достоинствам — не просто фигура речи. Но на самом пороге, уже плохо соображая, я все же успел остановить себя.

— Заморозка, наверное, прошла уже, — прохрипел я. — Будет больно.

— Пусть, — не открывая глаз, прошептала Дарья. — Хочу. Хочу, чтобы было больно. Боль — честная валюта. Я тут наговорила… Про мать и вообще. Хочу заплатить. Давай.

Долгий, бурлящий стон вырвался из ее сломавшегося под тяжестью запрокинутой головы горла, и я провалился в ощутимо тягучий, опутывающий со всех сторон кокон терпко-сладких, как ромовая патока, ощущений. Какое-то время я еще пытался себя сдерживать, но скоро напрочь утратил контроль над собой. Платить Дарье пришлось долго, но ни одного звука, который можно было бы расценить, как страдание, не слетело с ее губ.

*****

Дарья, свернувшись калачиком, тихо дышала рядом, ко мне же сон не шел. Я лежал и словно мысленно осматривал, ощупывал всего себя после удивительных событий сегодняшнего дня, изучал состояние тела и души. С первым все было понятно: оно тихо и ровно урчало, как умиротворенная, довольная кошка, потому что столько физического удовольствия оно не получало давно, пожалуй, с времен нечастых, а потому совершенно безудержных армейских отрывов с местным женским полом. С душой все было сложнее, гораздо сложнее. Там не было мира, там, как в жерле внезапно утратившего равновесие вулкана, кипело и бурлило раскаленное варево из чувств и мыслей.

Большая часть их была, как ни странно, об Иве. Все то, что я узнал сегодня о ней, о нашей с ней истории отзывалось в душе тягучей, ноющей болью. Очевидно было, что считая отношения с нею завершенным, связи порванными, я ошибался. К Дарье в связи с этим я не испытывал никакого негатива ни как к плохому вестнику, ни как к доносчице на собственную мать. Почему-то я понимал ее, понимал, что ей, не получившей от матери в наследство и десятой доли красоты и статей, неизмеримо труднее в этой жизни с вопросами любви и отношений. И в нашем треугольнике, коль уж такой возник, Дарья не была нечиста на руку: у меня сначала закончились отношения с ее матерью, и только потом начались с нею. И хотя все могло сложиться по-другому, но тени этого сомнительного поступка ни на Дарье, ни на мне не было.

Зато других — были. Оба мы — девчонка, еще не разменявшая третий десяток своих лет, и я, мужчина на пороге шестого, вступили в отношения, французами метко определенными как mesalliance, неравный союз. Ее реноме в связи с этим при взгляде со стороны, наверное, имел свои «подпалины», но это должно было больше беспокоить ее саму, меня этот нюанс не слишком занимал. А вот мой… Нет, конечно, у нас с Мариной не было несовершеннолетних детей, и у нее в случае нашего расхода не образуется материальных проблем, но… Да, новая женщина — это всем понятно; во фразе «ушел к молоденькой» по стандартам современного общества, управляемого мужчинами, больше зависти, чем осуждения. Вот только я так никогда не считал. Просто потому, что по отношению к той, которая была с тобой всю жизнь, в радости и в горе, такой уход не из-за чего, просто к новенькой, стройненькой, свеженькой — нечестен и, как говорится, двух мнений здесь быть не может. Другое дело, что уже давно в наших с женой отношениях появилась тень в виде нашего сына Кирилла. То есть, Марина вряд ли осознавала это, и возьмись я ей это объяснить, думаю, она просто не поняла бы меня. Да и сентенцию о том, что у мужчины есть претензии к жене на тему, что она их совместного ребенка любит сильнее него, тем же обществом была бы воспринята, как натяжка, перебор, вообще не норма. Нет, я никогда в себе эту мысль не культивировал; более того — не будь наш сын таким козлом, уверен, она просто никогда не пришла бы мне в голову. Да и до вчерашнего дня, когда Марина первый раз в жизни, поставленная перед выбором, предпочла не меня, эти соображения ничего в моем отношении к жене не определяли. До вчерашнего дня.

А бросить сейчас эту девочку — каково? Утром, когда она проснется, сказать, потупив взгляд: «Извини, это была ошибка, тебе лучше уйти»? Куда она отправится: ловить такси до аэропорта, или к ближайшему живописному мосту? Да, не нужно было это затевать, на все это вестись, но ведь теперь-то уже поздно, поздно! И дело даже не в этом, а в том, что вот так вычеркивать Дарью из своей жизни, в которую она внезапно, как молния, как ураган ворвалась, я не хотел. По крайней мере, сейчас, здесь. А потом, там, в Москве? Жизнь покажет. Да и есть ли, она, эта Москва, теперь для меня?

— Думаешь о жене? — спросила Дарья, и от неожиданности я вздрогнул.

— Да, — ответил я. — Как ты догадалась?

— Ну, ты уже десять минут лежишь в одной позе, не моргая, смотришь в потолок, и вздыхаешь. Если бы не вздыхал, можно было бы предположить, что ты размышляешь о своих московских проблемах, а если бы моргал, то мысли твои могли бы быть о моей матери. А так — все ясно!

Я улыбнулся шутке и повернулся к ней.

— А может, я о тебе думаю?

— Не пудрите мне мозги, Арсений Андреевич! — хмыкнула Дарья. — Я прекрасно понимаю место, которое могу к текущему моменту занимать в ваших мыслях. Даже с учетом между нами произошедшего, до пьедестала мне еще далеко. Другое дело, что с таким положением я долго мириться не собираюсь.

Я рассмеялся, поцеловал ее в лоб.

— Она не любит тебя, — неожиданно посерьезнев, сказала Дарья. — Если бы любила, была бы здесь, с тобой.

К горлу подкатил острый комок.

— Много ты понимаешь, — ответил я.

— Достаточно, чтобы разбираться в таких простых вещах, — упрямо отрезала она.

— Как любовь? — удивился я.

— Да, как любовь, — ответила Дарья. — Любовь — сложная штука, но с одним все просто: или она есть, или ее нет. Когда есть, ты рядом с любимым человеком, и весь мир не важен. Когда нет, найдется тысяча веских причин.

— А у тебя есть? — поддел я.

— Да, — ответила Дарья, — И поэтому я сейчас здесь. Только скажи, и я прямо сейчас выпрыгну из окна.

Я посмотрел на нее. Снова этот упрямый взгляд, решительно сжатые губы, столкнувшиеся, как поезда на встречных курсах, брови — проверять девчонку на вшивость категорически не хотелось.

— Не надо, — предельно серьезно отозвался я. — Ужасно глупо было бы разбиться об асфальт при живом-здоровом возлюбленном. Даже Ромео с Джульеттой умерли только потому, что полагали друг друга умершими.

— Они были дети, — сказала Дарья. — За пять дней наигрались в несчастную любовь до смерти.

— Хм, интересное прочтение трогательнейшей из трагедий Шекспира, — несколько опешив, пробормотал я. — Я думал, что автор имел в виду, что они познали цену любви и поняли, что она дороже жизни на земле, вечной жизни в раю — всего.

— Да когда они успели-то?! — вскричала Дарья. — С воскресенья по четверг умудриться познакомиться, влюбиться друг в друга до смерти, обвенчаться и убить себя! И все это несмотря на семейную вражду, на то, что Ромео стал убийцей брата Джульетты и что, будучи католиками, они не могли не знать, что суицид гарантировал им адский пламень. Это не любовь, а крайняя степень импульсивной социопатологии, присущая детям. Собственно, Ромео было шестнадцать, Джульетте — четырнадцать, и невзирая на традицию ранних браков, определяемую малой продолжительностью жизни, они все равно были еще детьми, просто не успевшими понять цену жизни!

Боже, с каким очаровательным апломбом она говорила это!

— У тебя, конечно, все не так, — полуутвердительно спросил я, с трудом сдерживая ироничную улыбку.

— Конечно, не так! — помотала головой Дарья. — Ты имеешь в виду, что в твоем представлении я тоже нафантазировавший себе про любовь ребенок, не знающий цену жизни? Ну, скажи честно, я не обижусь.

И она с вызовом прищурилась на меня. Я оценил перспективы откровенного, «по-честнаку» разговора на такие тонкие темы и решил рискнуть. Пусть лучше между нами будет как можно больше ясности.

— Ну, собственно, да, — кивнул я. — Ты еще ребенок, по меркам сегодняшней продолжительности жизни даже моложе Джульетты. Это — раз. Ты собираешься прыгать то с моста, то из окна — значит, не понимаешь цену жизни. А это, в свою очередь, является свидетельством того, что у тебя вообще с системой жизненных ценностей кривизна и перекос. Это — два. И три: это твое «Я люблю тебя с детства» тоже не канает, так, мультик про Барби, слюни в розовой обертке. Пожалуй, все. Ты обещала не обижаться.

Дарья нахмурилась, в темноте мне даже показалось, что на ее глаза навернулись слезы. Черт, наверное, зря я это начал.

— Я и не обижаюсь, — явно хорохорясь, мотнула головой она. — И вообще — ты был бы прав в отношении любой другой девчонки моего возраста на моем месте, но я та самая не любая, в отношении которой вся эта твоя трепанация с лоботомией не гарантировала тебя от ошибочного диагноза. Во-первых, мои мысли о том, чтобы сигануть с моста или из окна не от того, что я не знаю цену жизни, а от того, что я слишком хорошо знаю цену ей, когда в ней нет любви. Во-вторых, у меня на осознание того, что я люблю тебя, было не пять дней, а много лет, и я уже достаточно не ребенок, чтобы отличить любовь от игры в нее. А в-третьих, я могу точно рассказать, как и при каких обстоятельствах я влюбилась в тебя, и тогда ты поймешь, почему мои чувства к тебе — не мультик про Барби.

Собственно, постановка вопроса отрицательного ответа не предполагала, и я кивнул.

— Все девочки в период полового созревания влюблены в своих отцов, — начала Дарья. — Эдипов комплекс — страшная штука, а менструации меня, на минуточку, с девяти лет. Но ревновать отца к матери я начала раньше, еще не имея представления, что эта штука не только для писания, и чем родители время от времени занимаются в постели. Бывало, когда они могли себе позволить подольше поспать, я приходила к ним, втискивалась посередине и ждала, когда мать встанет готовить завтрак и я останусь в постели одна с отцом. Это было… такое чувство! В общем, я совершенно конкретно любила отца и видела себя на месте матери. Но потом отец как-то быстро отдалился от нас, от дома, потом пропал надолго. Я не понимала тогда, что это связано с его проблемами в делах, но помню, что мне очень не хватало воскресных полежалок в их постели. И тут появился ты, и я узнала, чем взрослые иногда занимаются. И после этого у меня в мозгу картинка некоторым образом изменилась, я возненавидела мать за то, что она занимается этим не только с отцом. Но вслед за этим в этой области моего сознания произошли определенные девиации. Логически я должна была бы еще больше полюбить отца, но вместо этого моя любовь к нему каким-то немыслимым образом перешла на тебя, в моих уже вполне девических мечтах ты заменил отца. Это совпало с тем, что отец стал все чаще домой пьяный приходить, с матерью у их пошли скандалы. А ты был таким… большим, спокойным. Я с отцом тебя все сравнивала и жалела, что он не такой… Или даже что ты — не мой отец. В общем, я совершенно конкретно в тебя втюрилась. Потом, когда вы с матерью разбежались, и тебя довольно надолго на горизонте не стало, все это, видно, во мне подзасохло, но не умерло совсем, а инкапсулировалось, впало в спячку. Если бы у меня за это время какой-нибудь предмет появился бы, то, может быть, он заместил бы тебя, вот только ни у кого шансов против тебя не было. И когда года четыре назад я обнаружила, что мать снова с тобой встречается, увидела как-то раз вас вместе, фонтан снова забил. Я сама страшно удивилась, но ты начал сниться, и во сне мы делали невообразимые вещи. Ну, вот как-то так это все до Турции и докатилось. Веришь — когда я с понтом к матери лезла, думала, вот ты сейчас подойдешь, сдернешь полотенце, возьмешь меня, как ее, за задницу. Дура? Накурившаяся дура?

И она, как маленькая собачка хозяину, заглянула мне в глаза. Я засмеялся, погладил ее по голове.

— Ты все это только сейчас придумала? — незло улыбаясь, спросил я ее. — Переход Эдипова комплекса с отца на проезжего молодца… История интересная, но совершенно неправдоподобная. Комиксом попахивает. Помнишь, в «Убить Билла» Водяная Змея идет в ассасины, став свидетелем расправы над родителями? Там еще мульт такой с морем крови? Очень проникновенно, и настолько же нереально. Скажем так, сюрреально. Я не психолог, конечно, но, по-моему, все это — плод твоей фантазии, нет?

Дарья отвела взгляд.

— Говорил отец, что ты — один из самых умных людей, которые встречались ему в жизни, — усмехнулась она. — Я не то чтобы не верила, но как-то этой его оценке не придавала должного внимания. Сейчас вижу, что ошиблась. Ловко ты меня… раскрыл. Просто подумала, что если рассказать правду, ты смеяться будешь.

— Смеяться? — воскликнул я. — Как же можно смеяться над историей любви? Я не бесчувственный, я не буду смеяться.

— Ладно, — вздохнула Дарья. — Многое, что я тебе рассказала, правда, но окончательно в тебя я влюбилась из-за… прыщей.

— Что? — не понял я. — Из-за прыщей?

— Именно, — зло зыркнула на меня глазами Дарья. — И не смей ржать!

Детские прыщи — проблема общеизвестная, они часто появляются в период начала пубертатного периода и, как правило, со временем проходят. Но у Дарьи они проходить никак не хотели, и годам к пятнадцати это стало настоящей проблемой, и даже я знал об этом — от Ивы, конечно.

— Первый раз в жизни я начала подумывать о том, чтобы сигануть с моста именно из-за прыщей, — скривила губы Дарья. — Помнишь, я рассказывала об одном придурке, которого я из-за них отшила? Так вот, у него по сравнению со мной, можно сказать, их вообще не было, просто я косметикой навострилась гримироваться, да в тени держаться. А потом ты этот чудесный крем достал…

— Я? — изумился я. — Крем?!

Да, да, сейчас я начал вспоминать! Давным-давно (ну, да, лет пять назад!) я озадачился проблемой одного необходимого маме лекарства, которое по непонятной причине перестали завозить в страну. Пришлось заказывать медикамент в Германии на тамошнем интернет-сайте с доставкой международной почтой. Хорошо помню, как, впервые просматривая сайт, я наткнулся на рекламу, гласящую «Прорыв в лечении акме». На удачу, я знал, что такое акме, и помнил, что Ивина дочь страдает этой болезнью. Одним кликом мыши я положил тюбик крема в виртуальную корзину покупок вместе с нужным мне лекарством и, когда пришла бандероль, отдал крем Иве. Да, через какое-то время Ива сказала мне, что крем очень помог, и что Дарья передает мне огромное спасибо, но чтобы этот пустяк в результате возымел такое значение!

— Я помню, как стояла как-то перед зеркалом, — рассказывала Дарья, — смотрела на свою прыщавую физиономию, думала об утопиться и о том, что если бы кто-нибудь помог бы мне с этой проблемой, я бы сделала для него все, что он пожелает, даже если бы он захотел это в совершенно извращенной форме. И тут мать приносит этот крем, не говоря, откуда он, и все проходит, как по волшебству. Когда стало ясно, что он конкретно помогает, я бросилась мать обнимать-целовать, и только тогда она сказала, что это, мол, дядю Арсения благодарить надо. Тут я вспомнила свои клятвы перед зеркалом, они наложились на тот, скажем так, интерес, который я испытывал к тебе до того, и поняла, что буду исполнять свою клятву безо всякого отвращения. Более того, я сказала себе: последней сукотварью буду, если обещанного не исполню. Ну, а дальше к этой закваске добавим пару-тройку ингредиентов вроде турецкой ночи, вашего разлада с maman, того, что ты стал моим первым мужчиной, и — вуаля — получился аромат под названием LAmour. Ну, или Love, если вам будет угодно. В такую историю любви ведун девичьих сердец поверит?

Она смотрела на меня, и я не мог понять, улыбается она или нет.

— Ну, если воружиться «Лезвием Оккама»…, - начал рассуждать я, внимательно наблюдая за Дарьиной реакцией на свои витийствования.

— Да, знаю, — перебила меня она, и стремительная усмешка тронула ее губы. — Философский закон, гласящий, что верное объяснение чему-то непонятному, как правило, самое простое изо всех. Отец часто его упоминал.

«Я даже знаю, откуда он о нем первый раз услышал», — вспомнил я выступление Жоры-Скальпа на забитой нам Димой-заказчиком «стрелке». Дарья по-кошачьи легла на меня, вытянулась в струнку, положила подбородок на руки, скрещенные на моей груди.

— И какой вывод, руководствуясь этим законом, ты сейчас делаешь? — промурлыкала она, заглядывая мне в глаза, и мне показалось, что зрачки ее на мгновение стали миндалевидными, кошачьими.

— Что история с прыщами, пожалуй, способна объяснить столь странное возникновение у маленькой нимфы чувств к старому неэротичному Сатиру, — улыбнулся я, крепко обхватывая Дарью под ее маленькие ягодички. — По крайней мере, это гораздо более правдоподобное объяснение, нежели шарж на старика Фрейда.

— Нет, правда, правда! — зажмуриваясь, — то ли хитря, то ли от удовольствия — закивала она. — Чесслово, не вру. Прыщи — это такая вещь, понимаешь, это такой стимул! Любая девчонка в позднем пубертатном периоде, не задумываясь, душу продаст за избавление от этой напасти. Я даже думаю, что у Джульетты, наверное, тоже они были, и Ромео сразил ее каким-нибудь новомодным средством. А Шекспир из тогдашних представлений о плиткорректности просто умолчал об этом. Чтоб не принижать божественного величия таинства возникновения любви, так сказать!

Мы оба весело рассмеялись. Я обнимал ее маленькое, горячее, пульсирующее тельце и чувствовал, что теряю связь с реальностью. Мог ли я еще неделю назад подумать, что из респектабельного бизнесмена, гражданина, семьянина превращусь, как по мановению злой волшебной палочки в парию, изгоя, отщепенца, живущего по законам джунглей, по правилам выживания? Маргинала, «замутившего» с еле перешагнувшей черту совершеннолетия дочерью собственной любовницы, некогда возлюбленной? И я не сгораю от осознания всего этого ужаса от отчаяния и стыда, мне это неожиданое и незнакомое чувство освобождения от пут правил, законов, норм и запретов нравится, кружит голову, врывается глубоким вдохом в легкие, наливает силой увядающие мускулы! Да я ли это вообще, со мной ли все это происходит? Да, безусловно, просто я стал другим, я сейчас не предосуждаю себе многое из того, о чем раньше и думать-то было зазорно, совестно и стыдно. И никто меня не осудит, потому что некому. А вдруг если кто-то и осудит, то с каким наслаждением, смаком и, главное, с полной уверенностью в правоте я пошлю его на х…й!

— Слушай, а у тебя что, с собой есть? — совершенно неожиданно для самого себя спросил я.

— Конечно, нет, — помотала головой Дарья. — Во-первых… ну, неважно, что во-первых, но во-вторых: я же не бешеная тащить это через границу!

— Кто-кто тащит, — скривился от воспоминаний я.

— А, ну, да! — воскликнула Дарья. — Извини, не подумала. Отвязный хлопец твой сынуля! Хорошо, что он не встетился мне до нашего знакомства! Он похож на тебя?

— Нет, не похож, — ответил я. — Совершенно не похож.

— Тогда хорошо, что не встретила! — засмеялась Дарья. — А ты что же, неужели надумал?

На самом деле я давно думал об этом. Думал под большим секретом, ни с кем мыслями этими не делясь. Думал, смотря знаменитый «Основной инстинкт» («А ты никогда не трахался под кокаином?») И перечитывая в сотый раз Мастера и Маргариту: уж не под морфием ли привиделось это все Михаилу Афанасьевичу?!) И узнавая, что Стивен Кинг несколько своих романов так называет «кокаиновыми» (и утверждает, что процесса их написания он совершенно не помнит, ха-ха!). И продираясь сквозь диковинные заросли сюжета Пелевинского «Чапаева и Пустоты» (единственная книга этого перепиаренного автора, которую можно читать)? Думал о том, что если способности человеческого (и моего?!) мозга используются всего на десять или двадцать процентов, то не может ли это помочь человеку (мне!) задействовать эти огромные мыслительные резервные мощности? Чтобы понять, что я, зачем я? Найти ответы на много других вопросов, на которые ответа человек в воем обыкновенном состоянии найти не способен в принципе, априори. Думал, и отдавал себе отчет, что если бы подвернулся удобный случай, обязательно нужно было бы попробовать, потому что в жизни попробовать нужно если не все, то многое, а мне уже не восемнадцать, не сорок и даже не пятьдесят, и кто его знает, когда — все, «кирпич»?

— Надумал, — решительно ответил я. — Но ведь все равно же нету?

— Конечно, нету, — вздохнула Дарья. — Но вот если бы было?

— Вот будет, тогда и поговорим, — улыбнулся я.

— Точно? — по-детски сузила на меня глаза Дарья. — Не врешь?

— Штоп я здох! — подняв, как на присяге, правую ладонь, процитировал я незабвенного Штирлица.

— Ну, сарри! — наставила на меня палец Дарья. — Завтра будет.

— Откуда? — изумился я.

— Завтра, — повторила Дарья, порывисто целуя меня в нос. — Завтра будет, завтра и поговорим. А сейчас давай поспим, а? Я никакущая, чесслово! У меня был тяжелый день — дефлорация, знаешь ли, и прочее. Ты не против?

— Конечно, не против, — улыбаясь, потянулся к ней губами я.

Но Дарья уже спала.


[i] Матрицы Равена — тест, предназначенный для дифференцировки испытуемых по уровню их интеллектуального развития; тест Кеттела — 16-и факторный личностный опросник.

[ii] «Paint It Black» (Нарисуй это черным, англ.) — песня Rolling Stones.


Глава 12. Трип



Глава 12.

Трип


Я проснулся от ощущения, что на меня кто-то смотрит, вернее, даже не от него самого, а от воспоминания, связанного в свою очередь с этим ощущением. Точно так же я ощущал себя при пробуждении после нашей первой ночи с Ивой, и это ее невыразимо грустные серо-зеленые в тогдашнем неярком свете глаза смотрели в то утро на меня. Глаза сейчас были совершенно те же самые, лишь от яркого солнца за окном, просачивающегося даже сквозь плотные шторы, в них мерцали янтарные огоньки, придавая радужке сходство с хризолитом. Только между двумя этим утрами лежали двенадцать лет времени и тысяча километров пространства, и это были глаза не Ивы, а ее дочери Дарьи.

— Привет! — немилосердно хрипя спросонья, сказал я. — Ты знаешь, что у тебя глаз ведьмачий? Ты разбудила меня своим взглядом, как пальцем ткнула. Чего так смотришь?

— Ты старый, — проведя пальцем мне по лбу, задумчиво отозвалась Дарья. — Я только сейчас тебя рассмотрела. У тебя морщины, как у отца, даже глубже.

— Оно и понятно: я, вообще-то, и постарше, — ответил я, запнулся о логическую необходимость добавить что-то вроде: «Чем он был», и перевел тему: — А какова, собственно, причина размышлений на темы геронтологии? Лишь поутру, проснувшись, Даше стал очевиден мезальянс? Ах, кому же я, кому же всю невинность отдала?

— Глупый, — улыбнулась Дарья. — Такой старый, и такой глупый. Возраст тут ни при чем. Просто люди самые настоящие, когда спят. Вот я изучаю человека, с которым связала жизнь, потому что раньше как-то не было возможности.

Я нахмурился.

— Слушай, вот про это… про «связала жизнь»… Ты вообще представляешь, насколько это значащая и… многообязывающая фраза? Причем всех обязывающая? А ты так легко это все развешиваешь, как белье на просушку!

— Ничуть, — пожала плечами Дарья. — Еще задолго до появления в моей жизни тебя, как объекта воздыханий, я знала, что свяжу жизнь с моим первым мужчиной. Я, вообще-то, наполовину мусульманка, не забывай! В подпитии отец иногда задвигал целые лекции на темы шариатского воспитания, в основном о месте женщины на фоне его величества мужчины. Но ты знаешь, у них там много чего рационального. По крайней мере мне это дало понимание, что если уж ты родилась с вагиной, то и вести себя нужно соответственно и не дурить со всякими унисексами и эмансипе. Разумеется, я за равенство полов, но в узкоутилитарном смысле женщина должна выбрать себе достойного во всех отношениях мужчину и идти с ним по жизни до конца. Думаю, Господь именно так представлял себе предназначение жены Адама, когда создавал ее.

— Ладно, этим понятно, — кивнул я. — Только тебе не кажется, что во фразе «жизнь связала» изначально присутствует некий императив? Как в сказке, когда взбалмошные принцессы топают ножкой и прилюдно дают слово, что выйдут замуж за первого встречного-поперечного. Причем мнение этого встречного в расчет не берется, он считается осчастливленным априори. Так, что ли?

— Нет, не так! — начала заводиться Дарья. — Я уже говорила — ты волен делать с этим, что хочешь. Никакой несвободы, тебя все это ни к чему не обязывает.

И — отвернулась от меня. Я открыл было рот для отповеди я, но передумал. Ну, как объяснить этой девчонке, что с этим ее «Я выбираю тебя!» она бросает меня, как кусок мяса, между разделочной доской и кухонным молотком?! Доска — это вся моя предшествующая жизнь, семья, жена, Ива, в конце концов. А молоток… Молоток — это то, что я уже не могу, даже если бы захотел, встать сейчас из постели, натянуть штаны и со словами: «Ладно, детка, нам было хорошо, сенкс, что позволила сорвать твой цветочек аленький, но теперь, сорри, нам в разные стороны, потому что в структуру моей жизни ты, к сожалению, не вписываешься!» выйти вон. Потому что — обязывает, еще как обязывает! Загрузила ты меня, детка, что называется, по полной, поставила раком конкретно, еще и надулась, как мышь на крупу! Ну, почему я не могу послать это все по прямому адресу, и заняться решением других своих неотложных и жизненно-важных проблем?! «Да потому, Арсентий, — почему-то голосом давно умершего безопасника Прокопича ответил я сам себе, — что в этом случае сказочка эта была бы про совсем другого пацана!»

— Ну, хорошо, — примирительно сказал я, глядя ей в упрямо наклоненный затылок. — Но даже насчет себя-то как ты можешь уверена? Ты так просто под пожизненный срок подписываешься, а ты представляешь, как это долго — вся жизнь?! Целая жизнь рядом с человеком, который будет… угасать рядом с тобой? Я ведь правда старый уже, вон, пару дней назад приступ сердечный был, таблетки врач велел глотать. И главное — системы ценностей у нас разные, на тридцать с лишним лет разные. Это мы сейчас на одной волне, потому что экстрим, проблемы, дефлорация, секс. А когда все наладится, выровняется? Нельзя же все время трахаться, да и не сдюжу я. С книжкой бы поваляться, телек посмотреть, а тебе — в клуб, да на пати. И произрастет из этого всего — бытовуха, сиречь тоска смертная.

Дарья повернулась ко мне, взгляд ее был серьезен.

— Я понимаю, о чем ты говоришь, — сказала она. — Но все будет по-другому, чем ты сейчас живописал. Во-первых, я себя чувствую гораздо старше своих лет, мне клубы-пати уже год как по барабану, я хожу на них, потому что ровесники, круг такой. Ты в общении мне совсем не представляешься древним, мне кажется, что весь круг твоих интересов мне почему-то близок. А все, что я не знаю, не умею, чтобы to be fit, чтобы соответствовать, я выучу и научусь, я знаю. Так что я — уверена. Я сегодня первый раз за долгое-долгое время проснулась без иголки в сердце, без представления в мозгу того места, которое я… Ну, ты понимаешь, я говорила. У меня смысл в жизни появился.

Она прильнула ко не, прижалась, точно кошка, просящая ласки. Вы можете отказать ластящейся кошке? Я обнял ее за плечи, погладил по голове, поцеловал в плечо.

— Какой смысл? — улыбнулся я. — В чем этот твой смысл?

— Быть с тобой, — просто ответила Дарья. — Теперь, когда я тебя добилась, нужно просто быть с тобой, не потерять, не пробросать, не прозвонить. Наверное, будет тяжело, у нас у обоих характеры — не сахар. Но я готова, потому что хочу. И тебе будет со мной хорошо, я знаю. Потому что я лучшая женщина в твоей жизни, и единственный путь у меня — доказать это тебе. И потом…

— Что потом? — размякшим голосом переспросил я, — пытаясь просунуть руку, как нож между плотно подогнанными камнями, между сжатыми Дарьиными ляжками. — Что будет потом?

— Потом я рожу тебе девочку, — прошептала Дарья. — Маленькую, очень красивую, похожую на свою бабушку.

— На обеих бабушек, — поправил я, ловя губами ее рот. — Она будет меня любить?

— Конечно, она будет тебя любить! — шепотом заверила меня Дарья, вливаясь в мой поцелуй.

Я наслаждался ее мягкими, податливыми губами, их каким-то особым, совершенно неповторимым вкусом. Сердце, словно опущенное в парное молоко, по всему телу рассылало волны восхитительного тепла, и я чеетко осознавал, что так сладко замирает оно не от восхитительности поцелуя, и даже не от предвкушения того, что за ним последует, а от внезапности и остроты желания, чтобы мне в подставленные руки лег маленький запеленутый комочек, плоть от плоти моей, и чтобы никих сомнений в том, что я этим комочком любим не было априори, по определению, и чтобы от осознания этого веки изнутри вспухли горячими и совершенно нестыдными слезами. Господи, сколько же времени я гонялся за деньгами, успехом, победами, преодолевал трудности и неудачи, — в общем, занимался вещами столь же материальными и осязаемыми, сколь и бездуховными. И в пылу этого перманентного сражения проглядел, упустил, не понял и собственного сына, и любовь самой близкой в жизни женщины, — наверное, даже не одной близкой женщины. И только сейчас, на шестом гребаном десятке лет, когда к финишу куда как ближе, чем от старта, вдруг стало ясно, чего хочет мятущаяся душа на самом деле, что есть пристань тихая, где покой. И от того, что порял вдруг это про себя, стало мне вдруг удивительно легко, уверенно и понятно.

Потом мы завтракали остатками вчерашнего ужина, а потом дверной звонок вновь запиликал свою жизнерадостную мелодию, в сравнении с которой «Марш энтузиастов» казался погребальной фугой.

— Ур-ра! — подхватилась Дарья и бросилась открывать. — Я ж говорила, завтра все будет!

Это был хозяин квартиры.

— Здрасьте, дядя Арсений! — улыбнулся Володя, от локтя, сверху вниз, как закрывающийся шлагбаум, подавая мне руку. — Как добрались?

— Нормально, спасибо, — улыбнулся я. — Только давай без дяди, а то прям Простоквашино какое-то получается.

Володя белозубо рассмеялся.

— Заметано! Но на «вы», а то как-то неудобно.

Мы сели в гостиной, Дарья всем налила чай.

— Ну, що, народ! — улыбчиво спросил Володя, отхлебывая из чашки. — Як справы?[i] Яки планы?

— А у тебя? — не дав мне даже раскрыть рта, переспросила Дарья. — Кстати — ты принес?

— Что принес? — непонимающе задрал брови парень.

— Ну, то, что обещал? — хмурясь, пояснила Дарья.

— Я что-то обещал? — изобразил совершенно непонимающую физиономию Володя. — Блин, не помню, в натуре, ничего! Я тут головой ударился…

Мой взгляд, обращенный на хозяина, мгновенно стал участливо-озабоченным, а Дарьин — растерянным. И тут Володя, хитро сощурив глаза, весело заржал. Дарья грохнула чашкой о блюдце, чайные брызги полетели в Володю, досталось и мне.

— Ты обещал, что если я приеду к тебе в гости, ты дашь это попробовать! — зашипела Дарья, как гадюка перед прыжком.

— Да принес я, принес! — еще смеясь, сказал Володя, вытирая чай с лица. — Это я так, пожартуваты[ii] решил, а то что-то вы кислые сидите.

— Пожартуваты! — передразнивая Володю, затрясла головой Дарья. — Шутник, блин! Ох, и схлопотал бы ты у меня сейчас!

— А головой-то ты на самом деле, что ли, ударился? — спросил я.

— Он ею давно ударился! — иронично изогнув губы, прокомментировала Дарья. — Еще до рождения, видимо.

Володя фыркнул, как лошадь, всем видом показывая, что для подобного рода заключений у собеседницы явно недостаточно оснований.

— А ты вообще надолго? — уже спокойно спросила Дарья, переливая чай из блюдца в чашку.

— В смысле? — Переспросил Володя. — Ты про вообще, или про сейчас? Вообще лекции первого начинаются, но я думал пораньше умотать, чтоб с Арсением тут боками не толкаться. Но тут ты приехала, я вообще не знаю, теперь как?..

— Я приехала — разберемся! — столь же уверенно, сколь и неопределенно перебила его Дарья. — Я про сейчас.

— А что сейчас? — искренне не понял Володя. — Вот, сидим, чай пьем.

Дарья уперлась в него взглядом из разряда: «Ты чё, дурак совсем!?», Володя отвечал ей обезоруживающей ухмылкой, ясно говорящей: «Чё нада-та? Не понимаю я!»

— Так, выйдем, — наконец, властно кивнула головой Дарья. — Надо кое-что обсудить.

— Куда выйдем?? — искренне удивился парень. — Зачем? Что, здесь нельзя?

— Выйдем, я сказала! — как очень сердитая мать на очень непослушного ребенка закричала на него Дарья, резко встала, чуть не опрокинув стул, и вышла в коридор.

Словно извиняясь за Дарьины манеры, Володя криво улыбнулся мне, но послушно поднялся из-за стола и побрел за Дарьей, бормоча по-украински: «Ну навищо так кричаты, кохана?» Через приоткрытую дверь комнаты появилась Дарьина рука, схватила как раз подошедшего к порогу Володю за шиворот и сильным рывком утянула в коридор. Закрываемая дверь громко хлопнула, но, не защелкнувшись на «собачку», снова растворилась.

— Я сколько раз тебе говорила не разговаривать со мной по хохлятски? — послышался из коридора яростный Дарьин шепот. — И никакая я тебе не «кохана», ясно?!

— Ну ясно, ясно, чего ты так поднялася вся? — примирительно забубунил в ответ Володя. — Чего ты хотела обсудить?

— Тебе надо слинять с хаты, — еще понизила голос Дарья. — До вечера, а лучше и на подольше.

— Оба-на! — воскликнул парень. — Хата полна гостей, а хозяин должен линять куда-то? Во задрочка классная ваще!

Несмотря на то, что диалог велся на пониженных тонах, из-за приоткрытой двери я все прекрасно слышал. Раздалась возня, сдавленное Дарьино: «Отстань, потом!», сопровождающееся звонкими шлепками: очевидно, Володя полез к Дарье обниматься, та надавала ему по рукам.

— Я ж тебе говорила по телефону, что хочу устроить Арсению трип, — снова раздался ее шепот.

— Ну, а я что, мешаю? — удивился Володя. — Хата большая, нехай в спальне себе трипует.

— Ну, я думаю, что если в квартире будет кто-то, это помешает ему включиться, — терпеливо объясняла собеседнику Дарья (я прямо видел, как, убеждая Володю, она правой ладошкой постукивает его по груди). — Он же первый раз, ты же понимаешь, как первый раз все тонко. Начнет включаться на неудобстве, на дискомфорте, и это потянется ниточкой дальше к чернухе какой-нибудь, понимаешь?

— Понимаю, — помолчав, согласился Володя. — Ну, может, ты и права. Первый раз лучше, конечно, чтобы за стенкой никто не сопел, чтоб ни на ком не зацикливаться. Хотя это как кому. У меня первый раз на таком сейшене было, ногу поставить на пол было негде, и ничего, провело в лучшем виде, мне через пять минут уже все было по барабану.

— У тебя натура грубофактурная, — осекла его Дарья. — И шкура бронированная, как у крокодила, об тебя бенгальские огни тушить можно. А со мной помнишь, как было? Ты надо мной висел, я твою рожу прыщавую потом весь трип не могла из кадра выкинуть!

— Сама прыщавая! — огрызнулся Володя. — Ишь, какие мы все утонченные! Таких, как мы, кружевных, в воскресенье на базаре не сыщешь! Почем ты знаешь, что с ним будет так же, как с тобой? С виду у кого шкура крокодилья, так у него.

В его голосе сквозила обиженная ирония.

— То с виду, а так он такой же, как я, я знаю, — упрямо гнула свое Дарья. — Мы родились в один день с разницей в двадцать четыре года, эмоционально мы полные двойники.

Я даже рот зажал рукой, чтобы не прыснуть от столь вдохновенного Дарьиного вранья. Двадцать четыре года разницы? Это, значит, мне 43? Да, уж, если бы! Если бы она добавила мне еще дюжину годков, было бы куда ближе к истинному положению вещей.

В коридоре воцарилась напряженная тишина, наполненная Володиным явно неверием, а больше — нежеланием уходить.

— Ну, ладно уж, — наконец с облегченными интонациями счастливо сдавшегося произнес Володя. — А ты? Ты куда? Со мной?

— Я останусь, — сделав нажим на слове «я», ответила Дарья. — А если с ним что-то случится по первости? Засосет в «бэд-трип», или зациклит. Ну, ты понимаешь. Надо, чтобы кто-то был рядом.

— Не, ну ты красава! — взвился Володя. — Вот москальская же у тебя манера! Хозяина хаты из дому, сами в дом!

— Убью, — тихо, но строго осекла его Дарья. — Не потерплю сепарации по нацпризнаку в месте своего пребывания. И вообще — хватит говнидзе из себя жать!

— Ничего я не жму! — возмутился Володя. — И вообще — я ревную, в натуре! Он чей, непонятно, бойфренд — мамашин или твой?

— Блин, болван, что ты глупости спрашиваешь? — снова зашипела на него Дарья. — Конечно, мамин. Ты сам будь хорошим бойфрендом, не упирайся, как зонтик в заднице! Мне надо остаться, проследить, я перед матерью за него отвечаю.

Снова затихло, потом раздался Володин вздох.

— Ладно уж, уговорила. Пойду к пацанам в общагу, они девок собирались звать. Подсыпем им веселухи в шипучку, ржачка будет еще та! С тебя интервьюшка за услугу.

— Ща, подорвалась! — презрительно фыркнула Дарья. — Только брекеты наполирую! Девки тебе в общаге интервьюшку пусть делают, разрешаю. Ладно, все, пошел.

Раздалось Володино ржание, поцелуйный чмок, подул сквозняк (открыли дверь), потом грохнула дверь закрываемая, дважды щелкнул замок.

— Фу, еле выпроводила, — с улыбкой в пол-лица вытирая воображаемый пот со лба, ворвалась в комнату Дарья. — Упрямый хохол, не хотел уходить! Моя хата, моя хата…

— Я слышал, — кивнул я и не смог с усмешкой не поддеть: — Что ж ты лекции про сепарации по нацпризнаку, а сама его хохлом погоняешь?

— Ну, я ж за глаза, — беззаботно пожала плечами Дарья, с ногами умащиваясь на стуле рядом с моим. — И потом, — как это там? Что дозволено Зевсу, не дозволено быку, вот!

И она счастливо рассмеялась.

— Ты — Зевс? — в шутку нахмурился я.

— Он — бык, — как мячик от стенки, вернула подначку Дарья. — Телец по Зодиаку. Упрямое животное. Пока пинков не надаешь, в нужном направлении не двинется.

— Может, на самом деле — все же не стоило выгонять гостеприимного хозяина из собственного дома? — не унялся я. — Хороший парень, обидится еще…

— Да пошел он! — совершенно между делом поморщилась Дарья, отправляя в рот большую черную сливу. — Зазря, что ли, я его интевьюирую?!

Я аж поперхнулся и, картинно открыв в немом вопросе рот, воззрился на нее.

— Ой, мущщына, вы меня ревнуец-се? — жеманно заерзала на стуле Дарья. — Как необычно, как щекотно!

И, озорно посверкивая на меня глазами, она залилась совершенно беззаботным смехом. Я не знал, что говорить, как реагировать. С одной стороны, Дарья приучила уже меня к своим экстравагантным и не всегда выше пояса выходкам, но с другой… Когда мужчине вот так просто признаются, что сосут не только у него — это, знаете ли… Дарья тонко уловила мои душевные флуктуации.

— Ой, ты только не вздумай обидеться, — резко оборвав смех, прильнула ко мне она. — Зря, я конечно, тебе ляпнула, ты ж к этому так серьезно…

— А ты? — отстранился я от нее. — Ты как относишься к тому, что рассказываешь одному мужчине, что трахаешься с другим? Как к чему-то несерьезному?

— Я ни с кем, кроме тебя не трахаюсь, — тоже напряглась Дарья. — И никогда в жизни не трахалась, если ты успел заметить. На текущую минуту времени ты — первый и единственный мой мужчина, и других мне не надо. Но он-то этого не знает, по мне сохнет, домогается, я его, дурачка, вожу на веревочке, смеюсь, что секс будет только после свадьбы. А минет — это не секс, давно доказано. Ну, и он… как это сказать… пользу приносит… Все-таки мы у него дома…

Черт, лучше бы она этого не говорила!

— Я не понял! — взъярился я. — Ты что, ртом отрабатываешь, за то, что я здесь кантуюсь? Ты же сказала: «Никаких проблем, это по дружбе, ничего не стоит»? Я вполне могу заплатить и за эту хату, и за любую другую в этом городишке!

— Да не об этом разговор! — вскричала, стукнув себя кулачком по коленке, Дарья. — Какой ты… труднодоступный! Мои с Володей отношения остались такими, какими были и до тебя, и к нашим с тобой отношениям они не имеют… черт!.. никакого отношения, понимаешь! И вообще — я пошутила! Да, в Турции у нас с ним было перорально — в тот вечер, у пальмы, но это же по глубокому кайфу и до, до тебя, понимаешь! Это как если бы я сейчас тебя к матери ревновала, — глупо же, ну?! Просто он сейчас снова хочет, он же не знает, что мы с тобой… Но ты же слышал, что я его отшила? У меня теперь ни с кем кроме тебя ничего никогда не будет, мамой клянусь!

В ее глазах был крик отчаяния. Я посмотрел на нее, потом потянулся руками, прижал к себе, и она затихла, как котенок.

— Слушай, давай съедем отсюда, — сказал я, поглаживая ее по волосам. — Косо как-то все, криво. Он явно рассчитывает на взаимность с твоей стороны, а ты решила, что просто кинешь его с этим… Нехорошо это, он кров дал, приют мне, нам… За услугу положено быть благодарным. Но деньги ему, сама говоришь, не нужны, а то, чего он хочет мы… ты не можешь уже ему дать.

— Я разберусь с этим, — ответила Дарья. — Не бери в голову.

— Уже не могу, — помотал головой я. — Пока не знал про ваши… отношения, мог, теперь — нет.

— И что ты предлагаешь? — помолчав, спросила Дарья.

— Отсюда съезжаем, — решительно определил я. — Я служил в Харькове, тут рядом, верст триста-четыреста. Друг у меня там после армейки остался, Леха Чебан. Думаю, у него можно перекантоваться будет. А тебе вообще возвращаться нужно. Мать в Москве, наверное, с ума сходит.

— Я не поеду, — замотала головой Дарья. — Я с тобой останусь. Маме позвоню, совру что-нибудь.

В ее голоске была такая решимость, что я счел за лучшее не настаивать. Да и не хотел я, чтобы она уезжала, честно говоря. Я выпустил ее из объятий, она села прямо, положив руки на стол.

— Да, наверное, так лучше, — серьезно кивнула она головой. — Ладно, проехали. Только давай не сейчас, а завтра с утра? Хохла все равно минимум до полудня, думаю, не будет. Вернется, а нас уже нет. Меньше объяснений, да? Я ему записку напишу.

— Ладно, — пожал плечами я. — Давай так.

— Ну, что, чайку перед поездочкой? — оживилась Дарья, хлопнув ладонями по столу.

— Перед поездочкой? — не понял я. — Мы же утром решили… А-а-а, ты про это!

Я понял, какую поездочку она имела в виду, и нахмурился. Эта затея вдруг перестала казаться мне детской шалостью, забавной эскападой.

— Послушай, — нахмурился я. — Что-то мне после всего этого в поездочку расхотелось. Может, в другой раз? Отложим?

— Другого раза может не быть, — царапая ногтем скатерть, отозвалась Дарья. — Отсюда мы съезжаем, а там… Кто знает, кому уже Аннушка маслице разлила? Нет, конечно, ты как хочешь… Просто я хотела, чтобы ты знал, что я чувствую… чувствовала, когда… ну… под этим делом. Да и вообще, прав ты, надо завязывать, а то как бы не заиграться. Я конечно, помню, как похвалялась давеча, что я — не все, что не допущу, чтобы под физику попасть, но черт ее на самом деле знает… Тем более, что это — та-а-кое!

И она развела в стороны руки, словно пыталась обнять столетний, в три обхвата, дуб. На ее лице на миг промелькнуло совершенно особенное выражение, раньше никогда мной у нее не замеченное, будто увидела она, к примеру, в полночном небе яркую радугу, а то даже и что-то еще более необыкновенное. Я перехватил ее парящее в воздухе запястье.

— Нет, все — давай поедем, — решительно сказал я. — Что нужно делать?

Нужно оказалось сходить в туалет («Трип может оказаться длинным» — подмигнула Дарья), потом мы направились в спальню и, не раздеваясь, сели по разные стороны кровати. «Делай как я, — шепнула Дарья. — Успокой все чувства, думай только о приятном». Она легла на спину, по-покойницки скрестила ладони на груди и закрыла глаза. Я последовал ее примеру, и так лежали мы минут десять. «Как Ромео и Джульетта в склепе», — вспомнил я вчерашние препирательства. Потом Дарья зашевелилась, откуда-то из одежды достала герметично закрытый на «зип-лок» маленький полиэтиленовый пакетик. Открыв молнию, ногтями извлекла из него два прямоугольных кусочка бумаги размером с почтовую марку. Марки были покрыты мельчайшими, острыми на вид кристалликами, как будто не до конца отжатое после стирки махровое полотенце вынесли на тридцатиградусный холод, и оно вмиг ощетинилось эдакими же вот морозными иголками.

— Это и есть «горячий снег»? — настороженно глядя на топорщащиеся холодом марки, спросил я.

— Ага! — радостно закивала Дарья. — Кокаин с LSD. Никто не соединял раньше эти два компонента из-за непредсказуемости последствий, а Володя придумал специальный фермент, который их соединяет, но не позволяет такой бомбе испепелить мозг, как Хиросиму. А еще он удивительным образом помогает при героиновом передозе. Володя уверяет, что это открытие вполне тянет на Нобель, вот только сразу после вручения, говорит, скорее всего, закроют пожизненно, даже лекцию прочесть не дадут, ха-ха!

Предмет Дарьиных восторгов находился настолько бесконечно далеко за гранью официально дозволенного, что не мог не бросить на нее скептического взгляда, который, со своей стороны, девушка полностью проигнорировала.

— Интересно, сколько это может стоить? — осторожно спросил я.

— По отдельности кокс и кислота — долларов триста на каждую марку, — скалькулировала Дарья. — Итого шестьсот. А в качестве «горячего снега» — неизвестно, товар совершенно эксклюзивный, на его нет рыночной цены. Володя же его не «толкает», делает только для себя и узкого круга, так, по дружбе. На самом деле он классный чувак, правда?

Я кивнул, а в голову забралась крамольная мысль, что Нобель — не Нобель, но уж «интервьюшку» Володя-хохол за такое точно заслужил. Я искоса посмотрел на Дарью, не прочитала ли она мои мысли, но та полностью была занята тем, что осторожно отсоединяла слипшиеся марки одна от другой. Наконец ей это удалось, и она протянула мне одну на кончике пальца.

— Возьми осторожно и положи на язык, — сказала она. — Потом ложись и жди, пока язык начнет неметь. Как начнет, можешь марку выплевывать. Понял?

— Понял, — ответил я и чуть брезгливо, как жука или лягушку, взял марку двумя пальцами.

— А если я ее случайно проглочу? — запаниковал я вдруг. — Передоза или еще чего-нибудь такого не будет?

— Нет, не будет, — захихикала Дарья, — просто переварится. Но вообще-то в инструкции написано: «Выплюнуть».

— В какой инструкции? — с размаху попался я.

— По ми-не-ту! — одними губами ответила мне Дарья, зашедшись беззвучным смехом.

«Ах, ты!» — тоже смеясь, подумал я и даже открыл рот, чтобы что-нибудь ответить, но Дарья уже взяла марку в рот и, закрыв глаза, медленно опускалась на подушку.

Мне ничего не оставалось, как сделать то же самое. Я мысленно перекрестился и положил марку на язык. Пассажиров просят занять свои места, провожающих — выйти из вагонов. Поезд отправляется!

Минуту не происходило ничего, потом под маркой защипало, как от таблетки «Ментос», и язык начал обещано неметь. По языку онемение скатилось вниз и назад, задубело небо, заныли коренные зубы на верхней челюсти. Я вспомнил про инструкцию, выплюнул бумажку на пол. Но губы тоже пошли морозцем, и марка повисла на три дня небритом, щетинистом подбородке. Я хотел снять ее рукой, выбросить, но мысль о том, что я не знаю, что об этом говорит Инструкция, остановила меня. «Ну, и пусть висит, — подумал я. — Навроде эспаньолки». Черты моего лица всегда мне казались весьма аристократичными, а с эспаньолкой, да с усами с поддернутыми кончиками я бы определенно походил бы на испанского гранда времен Великой Армады, эдакого Дона Веласкеса де Альдомовар дель Пинар. Или Пиньар? Нужно будет уточнить, смягчается ли «н» в названии местечка, которым вот уже четыреста лет владели мои предки, и теперь владею я. У кого бы спросить? У этой девочки, которая спит рядом? Как же ее зовут? Она из крестьянок, ее мне подарили к дню рождения… или я выиграл ее в карты? Черт, не помню. Не очень красивая, зато юная и свежая, не то что ее мать, высокая статная женщина с очень светлыми для наших ест волосами, похожая скорее на «инглезе», чем на большинство истинных кастильянок. Да, ее мать зовут Эве, и старый дурак Презвеньягос, мой мажордом, постоянно подает мне ее к столу, хотя я уже пару лет постоянно прошу его подыскать мне на обед чего-то новенького. Эве давно наскучила мне, приелась, за обедом она всегда изображает из себя цыпленка-табака. Я раньше очень любил вкус цыпленка табака, его восхитительно готовили в таверне «Горка» в одном приморском городе… не помню названия, там еще был магазинчик «Филателия» на углу, там продавали марки. Марки? При чем здесь марки? Марки нельзя после стирки вывешивать на мороз, может нарушиться перфорация и поплыть гашение, хотя мне безумно нравится смотреть, как на холоде они покрываются иголками, как ежи. Ежи давно вымерли, это были гигантские существа размером с улитку. Кстати, говорят, французы жрут эту гадость, и не только эту, а и ракушки с илистых берегов своего холодного моря, запивают своим кислым вином и после этого трахают своих женщин, потому что без улиток и ракушек у них, говорят, ничего не получается! Но я же рассказывал вам про… ах, да, про ежей и цыпленка табака. Ежи были крохотными и питались динозаврами, а когда динозавры вымерли (наверное, не поели вовремя улиток и перестали размножаться, как французы, ха-ха!), ежи стали готовить цыпленка-табака. Но цыпленок-табака, как я уже говорил вам, синьоры, мне совершенно надоел; я лучше съем какую-нибудь улитку и запью ее вместо нашей восхитительной Малаги каким-нибудь ублюдочным французским Шато-Марго или Петрюсом (Боже, что за названия, ужасные, как запах между ног у крестьянки; я сто раз повелевал всем крестьянкам мыться, но они не делают это под надуманным предлогом, что воды в наших засушливых местах мало и она стоит слишком дорого, чтобы тратить ее на устранение естественных запахов тела, которые, к тому же, я знаю, монсеньоры, многие из вас считают допустимыми и даже возбуждающими). Так о чем я? Ах, да, наконец-то этот ужасающий Бандерольяс, доставшийся мне от предков, приготовил на обед что-то новенькое. Но как зовут ее, я не помню, хоть убей, хотя он говорил мне, я хорошо помню это. Дарня, Дранья… Какое-то странное имя, оно означает «море», хотя «море» — это «thalatta», я хорошо помню, нас учили древнегреческому во втором классе школы в Евпатории, это далеко отсюда, в Крыму, это сказочный остров очень далеко отсюда, дальше Мексики и Чили. У учителя была очень смешная фамилия… Цвейг, кажется… Впрочем, не уверен, возможно, Фейхтвангер. Да, да, тоже очень смешная фамилия, напоминает слова «фехтовальщик» и «винегрет» одновременно. Да, фехтовальщики едят винегрет, очень, очень смешно, ха-ха! Может быть, эта девушка будет изображать за столом винегрет? Конечно, это блюдо очень легкое и в то же время полезное, ведь мы все интеллектуалы, и у всех у нас подагра, а при подагре нужна особая диета. Но единственное, что меня смущает — я не представляю, как эта девушка — будем звать ее Талата — сможет изобразить такое блюдо, как винегрет. Ее мать Эве изображала цыпенка-табака совершенно виртуозно: она раздевалась, сгибала широко разведенные задние ноги, вытягивала передние руки, согнутые в кистях, получался вылитый цыпленок. Даже если неосторожным движением вилки я переворачивал ее на спину, то все равно было очень, очень похоже. Я начинал обычно с гузки, я вообще больше всего в цыпленке люблю гузку. Ножки и грудка тоже ничего, я должен согласиться с вами, коллеги. Но истинная моя слабость — гузка. Так вот — в винегрете гузки нет… Нет, право, необходимо разбудить Талату и спросить у нее, что сегодня к обеду, потому что очень хочется есть, вы правы. Талата, Талата, Талата!

— Кто такая Талата? — спросила Дарья, не открывая глаз. — Не смей при мне вспоминать своих вонючих баб.

— Почём ты знаешь, что одни вонючие? — обиделся я.

— Известно, почём: с водой в Кастилии проблема, — все так же не открывая глаз, ответила Дарья. — Как в Крыму. Давай спать, завтра рано на работу.

Она повернулась на правый бок, ее майка выбилась из джинсов, задралась, и на загорелой коже стала видна какая-то татуировка, какие-то слова. Странно, я раньше не замечал на ее теле никаких татуировок. Я еще больше задрал майку и обалдел — вся спина Дарьи была татуирована! Но это были не просто замысловатые узоры, какой-то текст, написанный на диковинном языке, одновременно напоминающим арабскую вязь и хинди, но ни тем, ни другим языком по отдельности этот, совершенно очевидно, не был. Скорее всего, текст был написан в 3-м веке нашей эры в Перу, где-то рядом с плато Наска. «Нет, сэр Дон Веласкес Самодовар дель Пеньюар, я позволю себе не согласиться с вами!» — раздался голос из зала, и вслед за этим обладатель голоса встал со своего места. «Профессор Килиманджарко, журнал «Psycho Geografics», — представился оппонент. — При всем уважении к вашим открытиям, сэр Дон, я вынужден отметить, что за такой короткий промежуток, который вы отвели для того, чтобы образец, который все мировое научное сообщество с вашей легкой руки именует Талата, переместился из Наски к нам сюда, просто не могло пройти столько времени, вы это понимаете? По крайне мере, всем, кроме вас, это ясно, как дважды два «пи»!» И с усмешкой на белобрысом лице, профессор Килиманджарко вальяжно опустился в кресло. Раздались смешки. Я глядел на довольную физиономию профессора и понимал, что никакой это не профессор, а Петька Назаров из 6-го «Б», мой антипод, ненавистник и вражина. «Хоть бы галстук пионерский, сука, снял! — подумал я. — Какой ты, на хрен, пионер, если втихаря с Семиным и еще одним хлюстом по кличке «Хипа» (черт, фамилии, имени уже не помню, вот память стала!) курите за углом школы, а двоечница и исключенка Людка Косякова вам за рубль сиськи показывает, а за трешку — трусы снимает!» Петька нагло усмехается мне в лицо, поправляет на шее пионерский галстук, завязанный двойным косым узлом, а из-под полы пиджака кажет мне то ли фиг, то ли вообще «фак». Кто-то на галерке поднимает баннер, на котором крупными буквами было написано: «Диссертация Альдомовара — фальшивка! Он все списал у Выина!» У меня на лбу выступил холодный пот. «Господи, откуда они узнали?» — загудело в голове от неожиданного воспоминания. Вспомнилось, как вступительном экзамене по русскому устному в «Плешку» у меня, отличника, напрочь вышибло из головы что-то там про деепричастные обороты, хорошо сдававший вместе со мной (и не сдавший!) Серега Выин из соседнего класса подсказал! Но ведь Серега же обещал, что никому не скажет! А Назаров откуда взялся? Мне же говорили, что он сел «на иглу» и умер от передоза, не дожив и до тридцати! Заговор, это заговор». «Зау-гоу-вор! — пролаял большой мохнатый пес, сидящий в металлической раковине с доисторическим латунным краном. — Не ешь пасхальные яйца, худо будет!» «Обязательно съем! — ответил я псу, отворачиваясь и закрываясь от него локтем. — Меня не запугать, я верю в Иисуса, хоть и не хожу в церковь! Яйца нужно есть с майонезом и солеными огурчиками, так они вкуснее и питательнее». За спиной грохнуло один раз, и сразу потом — второй. «Неужели можно так точно опуститься сразу на две лапы передние, а потом также точно — на задние? — изумился я. — Ведь у собак четыре лапы, и когда он выпрыгивал из умывальника, ударов об пол должно было быть тоже четыре, хоть и с очень, очень маленькими промежутками. Наверное, что-то около трех миллисекунд по Цельсию. Но ударов было всего два, точно, как когда я вылезаю из ванной — сначала правой ногой, потом левой. А-а, ясно, я разгадал тебя! Никакой ты не пес, ты — дьявол! Дьявол может стукнуть об пол столько раз, сколько захочет. Захочет, может вообще бесшумно вылезти из мойки». Я захотел обернуться, посмотреть, кто же у меня за спиной, но чудовищный, леденящий, цепенящий члены ужас сковал меня, не оставляя шансов пошевелить хотя бы пальцем. Ведь дьявол сейчас сожрет, сожжет, испепелит, аннигилирует меня, уничтожит и растерзает, как он делает со всеми, кто отверг его власть и силу, отказался воздержаться от пасхальных яиц в день светлого Воскресения Христова. Но время шло, и я почувствовал, что могу шевельнуть рукой. Еще пару веков, и я почувствовал, что мое тело снова со мной. Я обернулся, но ни пса, ни дьявола не было. Не было никого и ничего, только огромное, неохватное ни одним органом чувств, бесконечное ледяное пространство на вечность вперед и назад — неестественная, абсолютная пустота. Впрочем, кое-что в этой пустоте все же было. Вернее, не кое-что, а кое-кто. Это был я. Я был какой-то необычный, не такой, каким я привык себя видеть мысленным взором. У меня, например, не было рук, то есть я их ощущал, чувствовал, что могу вытянуть их, вращать кистями, растопырить пальцы, но ничего этого я не видел. «Может быть, я лишился зрения? — озадачился я вопросом. — И могу теперь видеть только внутренним, третьим глазом? Как Нео в «Матрице»?» Но нет, вроде, ээту пустоту вокруг я все-же вижу, а не просто ощущаю. Хотя как можно видеть пустоту? А ощущать? Ощущать пустоту, сиречь — ничто разве чем-то можно? Но я же ощущаю? Я почувствовал (увидел?) как все это ничего вокруг начало закручиваться вокруг меня длинными спиралями, завертелось, закружилось, как центрифуга у огромной стиральной машины, понеслось по концентрическим траекториям с устрашающей быстротой. «Две скорости света, полет нормальный! — голосом первого космонавта земли Юрия Гагарина зазвучал у меня в голове динамик. — Три скорости света! Перехожу на бесконечное количество скоростей бесконечности! Top gear, top gear!» Менявращаловокругсебясамогостакимбеспредельнымбешенством, чтояначалвытягиваться, удлиняться, клеткимоеготела, азаними все молекулы этих клеток, атомы молекул, протоны и электроны, бозоны, мезоны и барионы, кварки и галактики, из которых состоят кварки — все это вытянулось под прессом чудовищной силы вращения в одну тончайшую, бесконечной длины нить. Нить тоже начала вращаться, наматываться в некое подобие веретена, с одной и другой стороны более тонкое, а в середине, на своеобразном экваторе, утолщающееся все больше и больше. Наконец все это превратилось в своеобразную юлу, волчок абсолютно непостижимого, бесконечного размера, состоящий из нити, то есть — из меня. «Ну, вот, мы и сотворили Вселенную, — раздался удовлетворенный голос внутри меня. — Можно вымыть руки». «Кто вы?» — подумал я, и голос моих мыслей вызвал возмущения и сейсмику во всей юле-вселенной. «Ой-ой, думайте потише! — воскликнул голос. — Все еще так нестабильно! Лучше просто думайте о том, что вы хотите подумать о том, чтобы что-то подумать, тогда будет в самый раз. Я — Креатюрье, люди иногда называют меня Создатель, Творец, Зиждетель и многими еще именами». «То есть, вы — Бог?» — подумал я о том, что хочу подумать, чтобы просить Креатюрье. «Можно и так сказать, — благожелательно ответил Креатюрье. — Сказать, то есть подумать, вообще можно абсолютно все. Эффект будет одинаковым». Я поймал себя на том, что не совсем понял мысль Креатюрье. «Могу ли я просить пояснить, — вежливо подумал о том, чтобы спросить я. — Правильно ли я понял, что чтобы я ни подумал, чтобы спросить, это с одной стороны будет абсолютно одним и тем же, а с другой — будет вами понято именно так, как нужно? Как в фильме Кин-Дза-Дза? Помните, у них было всего два слова: «ку» и «кю»?» «Любой язык состоит всего из одного слова, мой друг, — ответил Креатюрье. — Второе — режиссерская выдумка. И вы все верно поняли. Смысл же в том, что что вы пытаетесь по привычке вложить в ваши мысли некий смысл, как раньше вкладывали его в слова, вот только мысли в этом не нуждаются. Все мысли созданы нами при сотворении Вселенной, их количество строго ограничено бесконечностью. Поэтому к любому вашему собеседнику, сомысленнику, так сказать, будь то я, или, к примеру, вы сами, всегда приходит именно та мысль, которая нужно, и которую вы имели в виду на предмыслительном этапе. Для удобства по привычке можете называть ее, например «ку». Как видите, все очень просто». «Ку!» — подумал я, чтобы подумать, и буквально увидел, как моя мысль о том, кто же я такой в этом процессе сотворения Креатюрье Вселенной, из баловства обогнув в течение одной в степени минус бесконечность секунды Вселенную по экватору бесконечное число раз, достигла Креатюрье. «Ку», ответил Креатюрье, и я понял, что для создания Вселенной Креатюрье каждый раз требуется подходящее сознание, в котором понятия «бесконечность», «беспространственность» и «безвременность» не рождают титаново-кремниевых кросс-сталагмитов, полностью блокирующих врожденную способность к сотворению всякой всячины — в частности, Вселенных. Потому, что Вселенная может быть сотворена только в сознании. «Так мы сейчас в моем сознании?» — подумал, чтобы спросить я. «Спрашивайте напрямую, так вкуснее, — отозвался Креатюрье. — Все уже стабилизировалось». «Так мы…, - спросил я. «Можно короче, вы ведь уже подумали, что спросите, — сказал мой собеседник. — Конечно. А где же мы еще с вами можем быть, по-вашему?» При кажущихся до примитива простых материях, которые мы обсуждали, я почувствовал, что немного запутался. «Ну, честно говоря, мне казалось, что мы с вами в пространстве, — вежливо, но настойчиво ответил я. — В бесконечном, безвоздушном, безматериальном и безвременном пространстве». «Точно так, — тоном учителя, объясняющего предмет не слишком одаренному ученику, согласился Креатюрье. — Но пространство-то, пространство где?» «Во вне времени!» — зашептал мне Серега Выин, нагибаясь так, чтобы учителю не было видно, кто суфлирует. «Выин! — загремел учитель-Креатюрье. — Я лишу тебя креативной функции! Ты не только берешься подсказывать только что худо-бедно создавшему свою Вселенную Альдомовару, но и подсказываешь неправильно! Ясно, что пространство во вне времени, потому что оно безвременное! Временные пространства, как и к пространственные времена мы будем изучать в следующей временно-пространственной бесконечности!» Но у Сереги Выина сегодня явно был приступ того, что называется «неймется». «Простите, сэр, но как может быть следующей бесконечность, если их бесконечное множество, — схитрив глаз, спросил Серега учителя. — Ведь отличить-то одну бесконечность от другой невозможно!» Класс одобрительно загудел. «Долой диктат Креатюрье! Мы за агностицизм при сотворении Вселенных!» — взвился баннер на «камчатке» класса. Бах, трах, бац! — сверкнула молния, грянул гром, и Серега Выин, почему-то без брюк и трусов, с дымящимся подолом майки кувырком вылетел из класса. Между его тощих синюшных ляжек было четко заметно, что креативной функцией он больше не обладает. Все притихли, каждый уйдя в раковину своей бесконечности. Баннер исчез. «Ну, ясно вам, Альдомовар?» — строго спросил Креатюрье. «Так точно, ясно, господин Креатюрье, сэр!» — как положено, строго по форме отряда «морских котиков» ВМС США ответил я, вытягиваясь в бесконечную струнку во всех направлениях. «Dismiss!»[iii] — рявкнул Креатюрье, ударяя деревянным молотком времени по деревянной же подставке пространства, и я провалился в какой-то люк.

«Альдомовар, ты опять опоздал!» — в полной темноте густым перегаром, в котором преобладали нотки одеколона «Айвенго», зашептал мне кто-то прямо в ухо. — Твой выход через минуту, одевать и гримировать тебя нет времени. Будешь отдуваться так, на хер, без грима! И не дай бог, чтобы кто-нибудь тебя узнал! Пшёл!» Я получил мощный удар в спину и вывалился из темноты. Резкий рывок вверх, и надо мной раскрылся белый купол парашюта, как при резком повороте тумблера громкости с нуля на максимум, взревели где-то высоко самолетные турбины и стали медленно глохнуть, удаляясь. Сердце мое замерло, — я никогда не прыгал с парашютом, хотя и хотел. Но оказалось, что это совсем не страшно, на белом полотнище над головой замелькали титры какого-то фильма, и скоро я оказался быстро поглощен занимательным сюжетом советских времен: на предприятии выдают не то квартальную премию, не то тринадцатую зарплату, но кто-то один не расписался в ведомости, и молоденькой девушке-бухгалтеру Беатриче нужно найти недоподписанта строго до двенадцати часов дня, не то коварный враг нападет на страну. Ветер трепал мне кудри, брызги легкого дождичка окропляли мой пылающий лоб, и сразу высыхали на нем. Ногой я то и дело искал внизу землю, словно пробовал температуру воды, прежде чем окунуться, но земли не было. Наконец, фильм кончился, недоподписант нашелся — это был согбенный и вечно улыбающийся в четыре глаза Михаил Иванович Калинин. Враг, не дождавшись полудня, попер-таки в атаку, но был остановлен тринитронными бомбами, которые наши пьяные в лоск казаки бросали врагу на голову с бипланов с кривыми надписями от руки «Стелth» на фанерных бортах. Бомбы взрывались ослепительными цвета лососины вспышками розового шампанского «Вдова Клико» 2002 года и струями «Луи Родерер Кристалль Брют» невероятного 3519-го. Накрытые осколками этих благородных вин, вражеские солдаты вмиг превращались в совершенно голых красоток, выстраивающихся по рельефу местности в длинные шеренги и начинавшими танцевать кан-кан под звуки соответственно случаю и назначению темперированного «Интернационала». По экрану парашюта побежали кресты, цифры и вспышки, зажегся свет. Я увидел себя висящего на парашютных стропах посреди сцены большущего зрительного зала, примерно в метре от дощатого настила. Огромный зал (по ощущениям, миллионов на сто зрителей) бешено зааплодировал. «Режь стропы, болван!» шепотом закричал мне суфлер из будки внизу. «Нечем!» — хотел ответить я, но тут же увидел у себя в руке кинжал — точь в точь такой, как на стене в квартире Искеровых в Митино. Я полоснул клинком по стропам и полетел вниз. Зал снова грянул аплодисментами, и почему-то очень явно запахло тамбовским окороком. Я облизал остатки окорока с лезвия, стараясь не порезать язык, и протянул кинжал суфлеру — на, смотри, чистый. Суфлер нахмурился, но кинжал принял, и в желтом листке ведомости, лежащей перед его носом на досках сцены, вывел коряво левой рукой (правая была занята кинжалом): «Кынжал здал». «Слышь, кого я играю?» — спросил я тихо у него. «Во дает! — хохотнул суфлер. — Уже кого играть не помнит! Играй уже кого-нибудь — хошь, Зера, хошь — Ара. Песь играть у тебя не получится, чтобы играть Песь, сиськи нужны. Ну, кем тебя писать в ведомости?» Я пригляделся к суфлеру, и признал в нем давешнего бомбилу с ужимками Савелия Крамарова. Я радостно подмигнул ему, но бомбила сделал вид, что меня не узнает. Я перевел взгляд в зал, и в ответ весь зал расцветился красными и зелеными бабочками. Зеленых было больше, гораздо больше. «Пиши Арой», — сказал я суфлеру, точно понимая, что зеленый цвет — за этого неизвестного мне персонажа. «Не «арой», а Аром, — строго поправил меня суфлер. — Не потерплю ксенофобских намеков на своем рабочем месте!» Ощутив парамнезийный толчок, я внимательно посмотрел на суфлера-бомбилу, ожидая увидеть большой нос крючком, но носа не было. А он, поплевал зачем-то на перо, кончиком кинжала жирно вывел в афише, в которую превратилась ведомость на полу: «Ар Миилет, эпический герой на коне — заслуженный галактический перформер Дон Альдомовар, проездом из прошлаго!» Последнее слово он почему-то так и написал «прошлаго», в дореволюционной орфографии. Афиша сама собой взмыла к потолку, увеличилась до размеров футбольного поля и застыла над зрительным залом! «Бис, браво!» — закричали с галерки. — Даешь Дона Альдомовара!» От такой своей популярности мне стало ужасно неудобно и приятно одновременно, я вышел на середину сцены и раскланялся, чем привел зал в неописуемый восторг. «Ладно, хорош пиариться! — зарычал из будки Крамаров. — Пшел прочь со сцены, тебя в этом акте нету. Можешь посмотреть из-за кулис». Успев по пути еще несколько раз поклониться публике, я вышел за кулисы. Там были люди, но никто не обращал на меня никакого внимания. Их взгляды были обращены куда-то верх, в бесконечную черную высоту над сценой. Там белели, быстро увеличиваясь в размерах, два парашюта, и через пару секунд висевший под их куполами парашютисты гулко стукнули подошвами о доски сцены. Зал снова застонал. «Зер Калалуш, карла от рождения, генетический злодей, антипод и ненавистник Ар Миилета, — зажглась надпись на афише. — Известнейший актер театра Кабуки всех времен и народов Итикава Дандзюро! В роли Песь Нямая — несчастной женщины, нимфоманки по политическим убеждениям, жены Зер Калалуша и возлюбленной Ар Миилета — несравненная Шарлиз Терон!» Стон зала перешел в рев, но тут горящие надписи на афише мигнули четыре раза и погасли, и зал замолчал, как будто кто-то включил кнопку на гигантском пульте «mute». Два длинных конуса белого света, бивших справа и слева из-под потолка сцены, заскользив по настилу навстречу друг другу, пересеклись и остановились, высветив абсолютно неподвижные фигуры парашютистов. Зер Калалуш, одетый в расшитый золотом плотный синий халат с широкими длинными рукавами, стоял в стойке киба-дачи вполоборота к залу, из правого рукава его торчал длинный самурайский меч-катана. Вместо головы у него была огромная черная маска устрашающего вида с горящими глазами-блюдцами и перекошенными в недоброй усмешке кроваво-красным толстогубым клыкастым ртом. Даже с этой огромной головой-маской он был настолько невелик ростом, что стоящая рядом с ним Песь казалась Эйфелевой башней на фоне прочих построек седьмого округа Парижа. В отличие от Зер Калалуша маски на ней не было, вот внешне это была вовсе даже не Шарлиз Терон, как обещала афиша, а совершеннейшая Анджелина Джоли с ее неподражаемым грустным вопросом в глазах и невероятно сексуальной трещинкой посередине сочной нижней губы. Одета она была в такой же длинный, до пола, халат, только золотой с черной вышивкой. Внизу подол халата был совершенно круглый, видимо, будучи натянут на подобие обруча или хула-хупа; по краю обруча с промежутком сантиметра в три были натыканы маленькие зажженные свечи. Сверху халат был без рукавов, но кроме красивых тонких рук из-под халата было видно еще кое-что: из двух отороченных черной меховой опушкой круглых вырезов на груди халата Песь торчали ее совершенно голые и очень, очень красивые сиськи, выполненные в стиле пин-апов Сароямы. Венчавшие их крупные темно-синие, как сливы, соски были проколоты, но вместо обычных колокольчиков в них были продеты тяжелые золотые кольца, между которыми тянулась изящная, но даже на вид прочная золотая цепь. «Сиськи!» — на месте, где была афиша, вспыхнула словно висящая в воздухе огненная надпись. На пульте снова включили громкость, и предоргазмический вопль зала, казалось, залил весь объем театра расплавленной вулканической лавой.

— Сделай одолжение, выключи их! — сказал мне кто-то невидимый, но очень большой, с голосом, очень похожим на голос Креатюрье. — Орут, словно сисек никогда не видели. Ни хрена не слышно. Пульт упал, лень тянуться. Пожалуйста.

«Я бы и без «пожалуйста» выключил», — подумал я, очень польщенный тем, что Креатюрье обращается ко мне с просьбой, пусть и такой пустяковой. Мышечным усилием я напряг перепонки, и вслед за наступлением гулкоты в ушах неистовство зала стихло до уровня шума тихого морского прибоя, хотя полностью выключить его мне не удалось.

— Тише сделать не могу, — посетовал я, неосознанно глядя куда-то вверх закулисья. — Пультом было бы ловчее.

— Естественно, — откликнулся Креатюрье, — но и так нормально. Пусть начинают.

«Я?» — молча спросил я, тыкая пальцем себе в грудь, не поняв, мне ли должно отдавать приказ к началу сценического действа. Но фигуры в перекрестии световых пучков пришли в движение без моего вмешательства.

Зер Калалуш совершил высокий, но в высшей степени неграциозный перепрыг с ноги на ногу, перехватил свою катану двумя руками, воздел ее острие вверх и застыл в позе, именуемой «хассо-но-камаэ». Песь вздрогнула, ее качнуло в сторону от угрожающего прыжка Зер Калалуша и, закрыв лицо тыльной стороной правой руки, она сделала два шага в сторону от него. Мелодично звякнула цепь на ее сосках; пламя свечей на подоле задергалось, запрыгало, взвилось черными змейками копоти. Песь опустила руку от лица и заговорила низким голосом, для которого понятие «грудной» не обозначало и половины той глубины, откуда этот голос шел:


О, милый муж, таким нежданным взмахом

Меча меня вы испугали не на шутку;

Скажите, чем могла так огорчить вас

Всегда послушная и кроткая жена?


Зер Калалуш снова скакнул, катана завибрировала в его руках:


Послушная? И — кроткая?! Словам безбожным этим

В устах обманщицы неверной места нет!


Его голос из-под маски гудел, как поставленный на вибрацию телефон, накрытый большой эмалированной кастрюлей для кипячения белья.


Не ты ли только что в объятьях страстных Миилета

Забыла совесть, честь и клятвы верной быть до самой смерти?


Песь картинно закрыла глаза, ее щеки словно засветились изнутри, но румянец это стыда или обиды, было не понять. Но в любом случае, безучастной мужнины обвинения ее не оставили, и когда, наконец, она снова обрела дар речи, ее голос взволнованно трепетал.


Ах, муж мой! Вы бичом ужасных обвинений

Меня сечете так, как будто приговором

К публичной казни я осуждена.

Но в том, что виновата я в измене,

Не предъявили вы улики ни одной.

Извольте или же немедля извиниться,

Признав ваш выпад шуткой неуместной,

Или свидетельства назвать серьезней,

Чем вашего игра воображенья!


Это было произнесено так взволнованно и страстно, что лично у меня в том, что женщина глубоко оскорблена в своих самых лучших чувствах, сомнений не осталось. «Kakie vashi dokazatelstva?» — вспыхнула надпись над сценой, и зал отозвался сочувственным гулом. Но Зер Калалуш, казалось, такой отповедью и сочувственной реакцией зала не смутился. По традиции перепрыгнув с ноги на ногу, он наподобие указки устремил острие своего меча куда-то к потолку и скороговоркой выдал фразу по-японски, из которой я понял только слова «Zoom+» и «хаджимэ». Но тот, кому была адресована команда, явно все понял, потому что над сценой вспыхнуло фото потрясающих Песьевых сисек, увеличенное до неимоверных размеров. В таком увеличении стало хорошо видно, что золотая цепочка, тянущаяся между продетыми в ее соски кольцами, вся набрана из миниатюрных золотых иероглифов. «Цепь удовольствия, — всплыло у меня в мозгу, — редкая вещь! У замужней женщины иероглифы в цепи означают имя мужа». Картинка выросла еще, и стало ясно, что на самом деле цепочка состоит из иероглифов «Ар Миилет». «Это цепь удовольствия ее любовника! — истерично взвизгнул женский голос с галерки. Перед лицом столь убедительного свидетельства своей неверности Песь закрыла пылающее лицо ладонями (световые лучи тонкими иглами прибиваются между красно-матово-прозрачными пальцами). «Шлюха!» — осуждающе выкрикнул хорошо поставленный баритон из партера. «Шлю-ха, шлю-ха! — начал скандировать зал. — Каз-нить, каз-нить!!»

«Спалилась! — толкнула меня в локоть развязная девчонка, сидящая в кресле рядом с моим; ничего, кроме уродливых ботинок «Гриндерс», надетых на толстые, отвернутые на щиколотке вязаные носки, на девчонке не было. — Надо же — забыть поменять цепь удовольствия! Сколько раз я ей говорила! И этот придурок Миилет — как он-то мог ускакать, не забрав свою цепь? ППЦ теперь мамаше!» Я неприязненно посмотрел на девчонку, хотел выговорить ей, что прийти голой и немытой в театр — не самый лучший способ эпатажа публики, но предвосхитил ее вопрос: «А какой лучший?», и решил не нарываться. «Кто вы? — индифферентно спросил я ее вместо этого. — И почему называете героиню «мамашей»? «Так я же дочка ихняя! — хмыкнула в ответ неформалка, улыбаясь во весь рот (зубы раскрашены эмалью во все цвета радуги). — Талата меня зовут, будем знакомы!» И она протянула мне для поцелуя пахнущую селедкой руку с грязными обкусанными ногтями. Меня передернуло от отвращения. «Брезгуете? — прищурилась Талата. — Из интеллигентов, значит? Замочить бы тебя вместе с Песькой сейчас! Казнью заказнить!» «Как замочить! — воскликнул я. — Как заказнить?!» «Да вот так! — зашипела Талата, змеей стекая с кресла на пол. — Умела мужу изменять, умей и ответ держать, как говорится!» Ее кресло опустело, остался только устойчивый селедочный аромат. Я снова повернулся к сцене, и обомлел.

Там уже была казнь. Песь стояла посреди своего свечного обруча на коленях, склонив голову и сложив на груди крест-накрест руки со связанными той самой цепью запястьями, Зер Калалуш уже вознес над ее длинной голой шеей свой меч. Усмешка на его маске, казалось, стала еще более отвратительной. «Девять, восемь, семь, шесть», — меняли друг друга огненные цифры отсчета над сценой. Ясно было, что на счет «ноль» карла в маске опустит свой меч. «Или даже на «один», — подумал я. Страшная тоска вмиг сжала мое сердце, — ведь это из-за меня сейчас погибнет женщина, которую я… с которой я… В голове был какой-то вакуум, не дававший вспомнить, откуда я знаю эту женщину, что меня с ней связывает? «Пять, четыре, три!» — вслед за цифрами гулко повторял зал. Песь резко вскинула голову, протянула ко мне ладони с раскрытыми наподобие створок диковинной раковины пальцами, и с ее неподражаемых Анджелино-Джолиевских губ сорвался крик: «Ар Миилет, спаси, ведь я любила тебя!» Этот крик сотряс меня от мизинца ноги до макушки и — я вспомнил! Я ведь люблю эту женщину, люблю больше жизни!! Я вскочил с места, протянул к ней навстречу руки. «Вот он, — скривила губы маска Зер Калалуша. — попался. Мочите его!» «Один-ноль!» — в ту же секунду выкрикнул зал, и лезвие меча полетело вниз. Но прежде, чем остро-оттянутая сталь рассекла ее кожные покровы и сухожилия, отделила третий позвонок от четвертого и, в итоге, голову от туловища, темнота за сценой взорвалась грохочущими вспышками, и тяжелые пули злым пчелиным роем полетели в мою сторону. Космический холод предсмертного отчаяния сковал меня и, прежде, чем умереть, я закрыл глаза и закричал: «Ма-а-а-ма-а-а!!!» Первая пуля ударила в мня, пробила грудную кость и взорвала сердце. Через микросекунду ударили другие, калеча, разрывая мою плоть, вздымая фонтаны горячих алых брызг, но мне было все равно, — я был уже мертв.

Я проснулся. Колотилось сердце, подушка под затылком была мокрой от пота. Видение только что пережитой смерти было настолько реальным, что я не мог поверить, что это был только сон. Дарья склонилась надо мной, чем-то упоительно прохладным вытерла мне лоб. «Это был бэд-трип, — прошептала она, — всего лишь бэд-трип. Успокойся, мы успели».

«Да, мы успели», — с огромным облечением подумал я, вспоминая сумасшедшую гонку к последнему еще не заполненному убежищу, вырубленному в неприступных склонах Канчунгского склона Джомолунгмы. Последнюю неделю шли пешком, неся с собой только небольшой запас пищи и воды. Три дня назад я простудился, через двое суток запасенный одним из группы градусник показал у меня температуру 42,9. Я не мог идти и полз, разрывая в клочья колени и пальцы. Вся группа ушла далеко вперед и вверх, только Дарья оставалась со мной. Она постоянно плакала — от того, что не может помочь мне, от того что время «Z», когда галактическая вспышка испепелит все живое на Земле, все ближе. От того, что умру я и от того, что она могла бы успеть, но не может бросить меня и поэтому умрет тоже. Я видел весь этот винегрет чувств в ее заплаканных глазах, и полз, полз, потому что не хотел умирать, а еще больше не хотел, чтобы умерла она.

Мы успели каким-то чудом. То есть, мы не успели, но кто-то из астрономов ошибся в расчетах, и это подарило человечеству (и нам!) лишние дни. Я потерял сознание в километре от убежища, уже в виду его исполинских, еще пока распахнутых настежь стальных гермоворот. Нести Дарья меня, конечно, не могла, но, пятясь задом, тянула меня за запястья по каменистой дороге, под гулкие раскаты колокола, отбивавшего каждую минуту из последнего часа, оставшегося до закрытия. Мы пересекли заветную «линию ворот» на пятьдесят восьмом ударе, — гигантские створки начали закрываться через две минуты. Скоро я очнулся, но первое, о чем я подумал, снова обретя способность соображать, что Дарьины глаза необъяснимо грустны. «Ты грустишь о тех, кому не хватило места в убежищах?» — спросил я. «Да, — ответила она, целуя меня в лоб. — И о нас, ведь мы тоже умрем». «Мы все умрем когда-то, верно?» — улыбнулся я, но она грустно покачала головой. «Не когда-то, мы умрем вместе с остальными, — пояснил она. — Температура вихря оказалась гораздо выше, ворота не выдержат. Все оказалось напрасно». И она заплакала.

Когда ударил вихрь, убежище затрясло так, как будто содрогнулась вся планета. Высоколегированная броневая сталь в четыре метра толщиной, из которой были сделаны ворота, выдержала первый напор, но от температуры в три тысячи градусов начала плавиться. Скоро воздух в убежище стал горячим, как дыхание самума. Люди готовились к смерти. Кто-то пил, кто-то молился, кто-то что-то писал. Мы с Дарьей решили встретить смерть по-другому. Мы пробрались почти к самым воротам, так близко, как позволял это жар от уже начинавших светиться створок. К нашему удивлению, таких, как мы, оказалось немало. Мы посмотрели на другие пары, рассмеялись и стали срывать с себя одежду, ведь было жарко, очень жарко. Голые, мы смотрели друг другу на друга. Странно, но в глазах Дарьи не было страха смерти, — надеюсь, что она не видела его и в моих глазах. По Дарьиной коже тек пот, большая капля повисла на ее соске и упала на бетонный пол. Раскаленный овал посредине ворот из бордового стал оранжевым. «Я люблю тебя!» — сказал я ей. «I love you, Jenny!» — сказал рядом парень-американец своей подружке. «Ti amo!» — раздалось поодаль, «Jetaime!» — еще дальше. Говорили на китайском и японском, хинди и суахили, — надо думать, о том же. «Я тоже люблю тебя, — ответила Дарья. — Люблю больше жизни и сильнее смерти. Как жаль, что у нас осталось так мало времени. Возьми меня». Я присел, руками обхватил ее под колени и легко поднял. Она обвила ногами мои бедра, закрыла глаза и насадилась своим естеством на меня. «А-ах!» — сорвался вздох с ее губ, и вслед за ним застонали, заохали, закричали, начав совокупляться, сотни пар вокруг. Кто-то делал это стоя, как мы, кто-то лежа на становившемся горячем полу. С каждым движением я подбрасывал партнершу все выше; она срывалась с меня, словно космическая ракета со старта, но вновь и вновь с сочным шлепком возвращалась точно на место, и мой распаленный шток все глубже и глубже вонзался в глубь ее чресл. Такого секса у нас не было никогда; ее глаза вылезли из орбит, рот распахнут в непрекращающемся крике наслаждения и… боли. Потому что оранжевый цвет сменился ярко-желтым; раскаленное пятно на воротах стало объемным, выпуклым. От него шел нестерпимый жар; я чувствовал, как горят пальцы моих рук, сжимающих Дарьины ягодицы, ее волосы начали дымиться. «Боже, я кончаю!» — закричала она, и вслед за ней закричали, завопили, завизжали тысячи женщин. Чувствуя, как подступают финальные содрогания, я последним усилием воли не дал закрыться своим глазам. Свечение раскаленного металла стало ослепительным; с трудом удерживая Дарью одной рукой, я вытянул другую в сторону этого сияния, чтобы укрыться от нестерпимого жара и увидел, как вспыхнули мои пальцы. Дарьин крик оборвался, ее волосы превратились в жуткую огненную корону. Я перестал видеть, — наверное, взорвались от жара мои глазные яблоки. Наверное, мы превратились в два огненных факела, но это горела только кожа, — мышцы, сухожилия, сосуды, нервы еще выполняли свою функцию. Я еще испытывал это восхитительное ощущение себя внутри другого; наши горящие тела еще двигались в унисон. Еще секунда — и мое солнце должно было ослепительно вспыхнуть над горизонтом сознания, но какой же бесконечно длинной оказалась эта секунда! Уже мертвая Дарья сжимала руки на моей шее, а я все еще наслаждался ею. И вот, наконец — взрыв, вымет, гигантский протуберанец ощущений, перекрывающих адскую боль от горящей плоти. Я закричал, и все кончилось, накрытое волной жидкого металла и жуткими предсмертными криками людей, в оргазмических судорогах превращающихся в пепел.

Я очнулся. Две или три секунды ушло, чтобы осознать, что я жив, что это был только сон. Я лежал на постели голый, голая Дарья лежала рядом и с улыбкой смотрела на меня. «Это был сон, просто сон», — сказала она. «Откуда ты знаешь? — удивился я. — Откуда ты знаешь, что то, что я видел, было только сном?» «Я ведь была в этом сне, верно? Так как же я могу не знать?» — спросила она, и я удивился простоте и исчерпывающей краткости довода. «Где мы? — спросил я, оглядываясь. — Дома? У Володи?» «Да, мы дома», — уверенно ответила Дарья. Она встала с постели, сладко потянулась, как после длинного перелета. Как завороженный, я смотрел на грациозные движения ее тонкого и изящного тела, узнавая и не узнавая ее одновременно. С одной стороны, это несомненно, была она — ее лицо, тело, голос, интонации. Но с другой стороны, что-то в ней изменилось настолько, что разум мой отказывался верить глазам. И — главное — непонятно было, в чем изменения. А Дарья подошла к окну и отдернула плотную штору. Хлынувший свет был настолько ярок, что я прикрыл глаза рукой. «Посмотри!» — воскликнула Дарья, и в ее голосе было столько восхищения, что несмотря на жуткую боль под бровями, я медленно открыл глаза.

Окна не было. Вместо него был — свет, но этот свет не был обычным. Свет был плотен и ощутим, как вода, он лился в комнату струями, водопадами, набегал шумными волнами. Это было — море, море света, оно затопило комнату, его соленые брызги залетали на кровать. Мне жутко захотелось броситься в него, нырнуть, прокатиться на его волнах, как на серфе. Но очевидно было, что для плавания в этом море света нужны были не руки и ноги, а нечто иное. «Ну, что, поплыли?» — спросила Дарья, стоя на подоконнике, вернее, просто вися в плотности света примерно на уровне подоконника. «Как же она поплывет?» — подумал я, и тут она повернулась ко мне спиной, и я сразу понял, чем эта, теперешняя Дарья отличается от той, прошлой. На ее спине были крылья, большие белые крылья. Я онемел. А Дарья, обернувшись через плечо, озорно крикнула: «Не бойся, у тебя такие же! Догоняй!» и бросилась с подоконника в свет. Я вскочил, закрутился волчком, пытаясь рассмотреть, есть ли что-то у меня за спиной, но тщетно. Но я же не мог остаться здесь, мне нужно было туда, в свет, за Дарьей. Я разбежался, и как детстве в Евпатории через поручни старого дебаркадера прыгал в море, подпрыгнул и полетел через подоконник в свет. Крылья раскрылись у меня за спиной с парашютным хлопком. Я ощутил себя на высоте нескольких километров, парящим среди обрывков облаков. Внизу была земля — зелень травы, лес, ртутная полоса реки, стремящаяся к гигантской капле океана. В полукилометре подо мной парила Дарья, ее белые крылья сверкали на фоне густой зелени. Я сложил крылья наподобие ныряющего за рыбой буревестника, и рассекая с ревом воздух, ринулся за ней. Она угадала мое приближение, перевернулась на спину, я еле успел затормозить, чтобы не врезаться в нее, но она сильно обхватила меня, руками, ногами, крыльями и замедлила мой полет. Превратившись в эдакий пернатый шар, мы понеслись к земле с устрашающей скоростью, но страха не было, я точно знал, что мы не разобьемся. Со смехом мы упали в воду и пошли ко дну, пуская пузыри. Вода заполнила наши легкие, мы дышали ею, целуясь, переливали через рот в себя и обратно. Вокруг были рыбы, дельфины, киты и акулы, они подплывали близко и как будто бы приветствовали нас. Мы погружались долго, а достигнув дна в том месте, где стоял погнутый дорожный знак «Марианская впадина», оттолкнулись от него, как от батута, и начали всплывать. Наверху мы вышли на берег, и я увидел, что крыльев за спиной Дарьи больше нет. Это огорчило меня, но я услышал ее голос, который говорил, что крылья не исчезли, они просто стали невидимыми и неосязаемыми, и как только нам захочется снова полетать, они появятся в ту же минуту. Я спросил ее еще о чем-то, и поймал себя на том, что сделал это, не раскрывая рта, одной силой мысли, и Дарья отвечала мне так же. А потом я ощутил внутри себя, что и так все знаю об этом месте, и о том, что здесь и как, и что спрашивать мне Дарью, собственно, не о чем. Мне захотелось разве что узнать, почему Дарья знает обо всем как-то не больше даже, а прежде меня. «Все просто, — ответила она. — Я здесь уже бывала, а ты в первый раз». Потом мы лежали на мягчайшей траве рядом с водопадом, и запах диковинных цветов дурманил мне голову. И только я подумал о том, что интересно было бы узнать, что за цветок так пахнет, как я понял, что знаю это, как и то, что больше это меня не интересует. Потом мы спали и ели, и еда появлялась и исчезала сама собой. «Мы в раю?» — спросил я, хотя и так знал ответ. «Да, мы дома», — снова ответила Дарья, поедая какой-то диковинный фрукт, сок от которого стекал ей на грудь. А потом мы просто лежали рядом, и воздухе над нами сгустилась какая-то переливающаяся всеми цветами радуги, искрящаяся вспышками материя. Она обволокла нас и унесла далеко-далеко, где среди рождающихся и умирающих вселенных мы проживали вечность за вечностью, и никого, кроме нас самих, нам не было нужен. «Это то, о чем я думаю?» — только и спросил я Дарью. «Да, ведь ты всегда мечтал увидеть ее», — ответила она. Я улыбнулся, потянулся поцеловать ее, но сон сморил меня на середине движения, мои веки задрожали, закрываясь, и последнее, что я запомнил, были мириады разноцветных бабочек, в которые превратились искры обволакивающей нас радуги.

*****

Я открыл глаза. Страшно хотелось пить, но еще больше организму нужно было, что называется, наоборот. Мочевой пузырь просто разрывало, и это навело меня на мысль, что именно эти ощущения — настоящие. И еще — Дарьи рядом не было. Я еле успел в туалет и, казалось, целую вечность стоял, изливаясь над унитазом. Сколько же времени я был в отключке — часов восемь-десять? На стене тикали часы, я взглянул на циферблат — половина одиннадцатого. Начали мы вчера около шести, но на улице светло, и это значило, что мой трип длился больше шестнадцати часов! С ума сойти, хорошо еще, что под себя не напрудил! Боже, какое облегчение! Как говорил Славка Лашников, никогда не ходивший в туалет «раскупориваться» раньше пятой кружки: «Оргазм от безнадежности дрочит в сторонке»! Теперь воду вовнутрь, вот так, прямо из-под крана, к черту гигиену, я бы сейчас и лужей на асфальте не побрезговал бы. Теперь умыться, а то глаза краснющие. Ага, вот теперь хорошо. Так, но где же Дарья?

Дарья была в комнате. Она сидела за столом, положив руки на скатерть, и не мигая, смотрела на сливы в блюде на середине стола. Все было, как вчера, за исключением того, что вчера Дарья была одета, а сейчас из одежды на ней было только полотенце, накинутое на плечи. Ее губы шевелились, но слов я различить не мог. Я подошел, сел на стул рядом, но Дарья на мое приближение никак не отреагировала. Я прислушался. Дарья пела, вернее, речитативом шептала Цоевскую «Невеселую песню»:


Глядя в жидкое зеркало луж,

На часы, что полвека стоят,

Да на до дыр зацелованный флаг,

Я полцарства отдам за коня.

Играй, невеселая песня моя,

Играй…


Я слушал слова старой, сотни раз слышанной и спетой про себя вещи, и внезапно меня пронзило. Так вот это откуда: Зер Калалуш — «зеркало луж», Песь Нямая — «песня моя»!.. А как там дальше? «Командиры армии лет, мы теряли в бою день за днем…» Армии лет — Ар Миилет! Но откуда Дарья?.. Господи, это тоже сон, все еще сон, трип, путешествие! С ума сойти! Ну, да, а полотенце на плечах — это чтобы не видно было крыльев!

— Knock, knock! — неожиданно для самого себя по-английски сказал я, согнутым пальцем осторожно постучавшись в ее плечо ближе к лопатке. — Is anybody home?[iv]

Дарьины губы остановились, она повернула ко мне голову. Я увидел, что ее глаза полны слез.

— Никого нет дома, — ответила она. — Больше нет никого.

И заплакала. Я сел рядом, левой рукой обнял ее за плечи, правой — прижал ее голову к груди. На нательный крест потекли горячие слезы. Я взял край полотенца, вытер ей глаза, — крыльев под полотенцем не было, я и облегченно выдохнул.

— Что случилось? — спросил я, целуя ее соленые пальцы. — Почему ты плачешь? Бэд трип?

— Ага, — закивала головой Дарья. — Очень, очень плохой. Мама умерла.

Меня ощутимо торкнуло в спину между лопаток. Стул словно выплыл из-под меня и повис ровнехонько над блюдом со сливами. «Ма-ма у-мер-ла», — по слогам разобрал я полученную информацию, но определить, бодрствую я или сплю, это не помогло. Нужно было больше ощущений. Движением головы я откинул стул в угол, и решительно повернул Дарью к себе.

— Ты имеешь в виду, что Зер Калалуш убил маму? — спросил я, глядя ей прямо в глаза.

Сейчас все определится: если Дарья ничего не поймет, посмотрит на меня, как на сумасшедшего, значит, я в реальности; если отреагирует как-то по-другому, тогда фифти-фифти. Дарья перестала всхлипывать, и посмотрела на меня, как на сумасшедшего, но обрадоваться я не успел.

— Откуда ты знаешь про Зер Калалуша? — спросила она и добавила: — И в любом случае он не мог убить маму, он ведь умер.

От нового приступа ощущения беспомощного непонимания, где и когда я нахожусь, меня затошнило. Я закрыл глаза, и не без труда с колебаниями диафрагмы справился.

— Как ты думаешь, кто он — Зер Калалуш? — очень осторожно спросил я Дарью.

— Это из «Невеселой песни», — пожала плечами она. — Группа «Кино». Я всегда слышала, будто Цой произносит это имя. Больше никто не слышал, все считали, что это просто «зеркало луж». А я придумала из него целый персонаж, вроде японского самурая, страшного, в маске, с мечом. Детская игра. А когда я злилась на отца, он с Калалушем у меня ассоциировался, я даже звала его «злой Калалуш», — он всегда страшно бесился. Тебе тоже слышалось, что Цой так поет?

— Да, — соврал я. — И еще: Ар Миилет, Песь Нямая. Тоже персонажи.

— Надо же, точно, — улыбнулась сквозь слезы Дарья. — А я не замечала.

И она снова погасла. Большой ясности в вопросе этот короткий диалог не прибавил, и я с опаской посмотрел в угол, куда улетел стул, давеча паривший над столом. Стула в углу, слава Богу, не было, но это тоже ничего наверняка не определяло. Спросить у Дарьи, считает ли она, что все вокруг происходит в реальности, или это только очередная серия трипа, я постеснялся. Другое дело — подумать ей это! Если…. Ну, понятно. Я напрягся до боли в висках, подумал, но ответа не услышал, и вообще Дарья никак не отреагировала. Так, это хорошо, хотя, опять же, полной гарантии не дает. Ладно, продолжим вербально.

— То есть злой Зер Калалуш — то есть, имеется в виду, твой отец — ее не убивал, потому что сам недавно умер, — тихонько, без напора, спросил я. — Тогда кто же ее убил? И — убивал ли ее кто-нибудь вообще? И — почему ты думаешь, что твоя мама вообще мертва? Может быть…

— Не может, — грустно покачала головой Дарья. — Я поняла — ты не уверен, не в трипе ли ты еще? К сожалению, нет, мы давно вернулись. Мама мертва, Софа звонила. Она сказала, что дома заклинило дверь, мама полезла через балкон и сорвалась. Несчастный случай, как у бабушки с газом. Только я знаю, что это — не несчастный случай. Маму убили.

Я смотрел на Дарью и не знал, верить мне своим глазам и ушам, или нет. Дарья увидела это в моих глазах, по столу пододвинула мне телефон.

— Позвони ей, — предложила она. — Она не отвечает, ни на мобильном, ни на домашнем. Я сама думала сначала, что это… у меня в голове, звонила Софе, переспрашивала. Но — нет, к сожалению нет. Мамы нет, Софа видела ее тело. Только она бубнит, что это несчастный случай, а я точно знаю, что нет.

— Почему ты так уверена? — глухо спросил я. — Может, расскажешь, что знаешь, и мы вместе подумаем?

Софа позвонила в семь утра, когда Дарья была еще в трипе. «Хорошо что я догадалась телефон поставить на вибрацию и под задницу положить, — грустно усмехнулась она. — Если бы он начал горланить рядом на тумбочке, представляю, чтобы я успела увидеть, прежде чем вернулась бы ии поняла, что это всего лишь телефон. А так мне привиделось, что я была у стоматолога, и все они там уверяли меня, что лучше всего лечить зубы в прямом смысле через задницу. И — главное, что они-таки меня убедили, и уже начали сверлить. Слава Богу, я была уже «на титрах» и быстро вернулась! Представляешь, как бы мы покатывались со смеху?» Я представил, — это было смешно, но сейчас мне не захотелось даже улыбнуться. Софа сказала, что вчера очень поздно вечером, или даже уже ночью Ива, видимо, куда-то собралась, не смогла открыть дверь, которую у них частенько заедало, и решила перелезть на соседний, общий балкон, чтобы спуститься по лестнице. Но она была в туфлях на каблуках, и неловкая обувь, видимо, соскользнула с уступа балкона. Пальцы не выдержали, и Ива сорвалась вниз. Поскольку время было позднее, никто момента падения не видел, за кустами на газоне тело в глаза тоже не бросалось. Умерла она не сразу, возможно, звала на помощь, но никто не услышал. Обнаружил ее сосед, рано утром выходящий выгуливать собаку. Приехавшие полицейские обнаружили мобильник и начали обзванивать родственников. Абоненты «Муж» и «Доченька» не ответили (здесь, на Украине Дарья купила местную «симку», номер которой она сообщила матери и Софе, но Ива в контакты телефона этот номер, видимо, не записала). Ответил абонент «Любимая свекровь», которая срочно приехала и опознала невестку, потом — позвонила Дарье. Все.

Загрузка...