Он и сам не понял, как могло случиться, что последние два его дома, над которыми он работал, удивительным образом напоминали своей мрачностью монастырь или тюрьму. Красно-бело-коричневые стены, минимум окон, да и те узкие, невыразительные (разве что два, симметрично расположенные в огромном охотничьем зале, украшены богатыми витражами), чугунные ворота и дубовая дверь.
Такой дом – его мечта. Дом-крепость. Дом, куда бы он мог спрятаться от всех своих кошмаров, от чувства вины и постоянного страха перед разоблачением.
Вот уже почти год Дмитрий Бессонов живет с женщиной, один вид которой все чаще и чаще вызывал у него стойкое желание сбежать (сбежать ли?), спрятаться от нее куда-нибудь подальше, чтобы только не видеть ее (одна ложь наезжает на другую, как автомобили в тумане), не слышать ее тихого, лишенного каких-либо эмоций голоса. Сразу же после того памятного дня, когда они уговорились хранить его страшную тайну, связанную с его манией членовредительства, Оля со свойственной ей деловитостью и практичностью, а также хозяйственностью и проворностью (он одинаково не переносил в женщинах ни одного из этих качеств), распоряжаясь его средствами, принялась вить добротное, просторное, безвкусное, но очень удобное гнездо, куда привезла и поселила на веки вечные своего трехлетнего птенца – некрасивого, с испуганными карими глазами толстого молчуна. Густые брови и насупленный взгляд делали его похожим на неуклюжего и недоверчивого медвежонка, осторожно, перебежками перемещавшегося по их большой квартире и постепенно осваивавшего детскую технику – велосипед, самокат, маленький синий, сверкающий при электрическом свете дорогой люстры автомобиль. Его мамаша же, не в пример скованному в движениях и освоении нового для него пространства малышу, очень даже быстро свыклась с тем, что теперь она для двоих своих мужчин – самая главная, а потому с мнением ее следует считаться.
Ольга начинала свой день с того, что, проснувшись очень рано и надев, сонная, почти с закрытыми глазами, халат, отправлялась в ванную, вставала под теплый душ и, постепенно прибавляя холодной воды, уже под ледяными струями приходила в себя, вытиралась, расчесывалась и шла на кухню готовить завтрак. Потом будила Гришу, так звали мальчика, за руку отводила его в ванную комнату, умывала холодной водой, давала в руки полотенце и шла в спальню – будить Бессонова. Причем делала это без тени нежности и тем более улыбки, а просто констатировала, что день уже начался, что ему пора отправляться на работу. Так могла будить женщина, все чувства и мысли которой обращены к кому угодно, но только не к мужу, чему Бессонов, кстати говоря, был несказанно рад. Еще в тот памятный день, когда они решили жить втроем, одной семьей, Ольга объяснила находящемуся в шоковом состоянии Дмитрию, что она не испытывает к нему сексуального влечения, и что те ласки и поцелуи, которые она ему продемонстрировала, всего лишь жалость по отношению к тяжелобольному человеку, и чтобы он никогда не забывал об этом и не строил на этот счет никаких иллюзий. Ему ли было в том состоянии, в каком он находился, думать о сексе с малознакомой женщиной, да к тому же еще подружкой своей недавней невесты? Да он даже и обрадоваться-то не смог, что ему, слава тебе господи, не придется исполнять супружеские обязанности, настолько ему было плохо. Ему внушили, что для его же блага все окружающие должны знать, что у них полноценная, то есть наполненная нормальными плотскими отношениями жизнь и что свадьба, пусть и не особо пышная, но с белым платьем у невесты и черным костюмом у жениха, должна быть непременно. Ольга на второй день их совместной жизни, когда они просто-напросто переночевали вдвоем в квартире Бессонова (где прыткая невеста уже успела оставить в пластмассовом стаканчике свою новенькую зубную щетку и крохотные, выстиранные с вечера (как трогательно и мило!) трусики на блестящей трубе в ванной, обозвала их брак сделкой, на что Дмитрий вяло согласился, – он станет теперь соглашаться абсолютно со всем, что будет исходить от его новоиспеченной жены. И дело даже не в том, что он боялся того, что Ольга сдаст его, как говорится, в руки правосудия, к этому-то он был готов еще тогда, когда очнулся рядом с окровавленными ножницами, нет, он боялся себя и всех тех страшных тайн, которые гомонились в его преступной душе и, оказывается, только и ждали своего выхода… Но больше всего в этой ситуации ему было жаль Лену. Поэтому он был несказанно рад, когда Ольга, единственный человек, по его мнению, способный согласиться жить под одной крышей с таким чудовищем, как он (пусть и за деньги!), сама предложила ему откупиться от Лены, дав ей приличную сумму на лечение. Сколько раз он представлял себе лицо Лены в момент, когда доктор Русаков сообщает ей, что бывший жених женился на ее подружке и просит принять от него отступные сто тысяч евро. Он достаточно хорошо знал Лену, чтобы понять, какую травму наносит ей этим поступком; теперь она, еще недавно такая чистая и романтичная девушка, может легко переступить те грани нравственности, которые сдерживали ее, как всякого порядочного человека, и превратиться в циничную женщину, способную отдаться или выйти замуж и за куда меньшую сумму. К тому времени он уже знал о тайных ухаживаниях за ней доктора Русакова и понимал, что бессилен помешать их браку. А то, что брак неминуем, понимал не только он…
…После завтрака, сытного, вкусного и обильного, Ольга отправляла «супруга» на работу, сама же оставалась дома, с медвежонком, занимаясь хозяйством, готовя обед и придумывая себе еще массу приятных, не связанных с выходом из дома дел. Если же она и выходила из дома, то в ближайший парк, прогуляться с медвежонком. По дороге заходила в магазины, где тратила свободно, зная, что ее все равно никто ни в чем не упрекнет, денежки Бессонова, покупая наряду с необходимыми вещами и предметы роскоши, украшения… Поначалу все это складировалось в гардеробной, размещалось в коробках на полках, развешивалось на плечиках в ожидании своего звездного часа. Потом же, к удивлению Бессонова, уверенного в том, что эти покупки – не что иное, как признаки развивающейся шопомании, каждая из вещей была использована по назначению… Это прежде, в самом начале их супружеской жизни, он считал Ольгу женщиной, лишенной каких-либо эстетических предпочтений в одежде, и нисколько не удивился, когда узнал, что Собакин таки бросил ее (хотя она, понятное дело, представила все наоборот, что это она бросила его, причем с треском, шумом). Странно было вообще узнать, что она – любовница такого интересного и импозантного мужчины, каким являлся этот режиссер. Но со временем он понял, что Ольге было тогда не до одежды, не до того, как она одета, что курит и какими духами душится.
Она была просто помешана на этом мужчине, она болела им, а во время болезни, как правило, человеку не до одежды. Теперь же (а это началось примерно месяца три спустя после их бутафорской свадьбы) Оля, казалось, все свободное время проводила перед зеркалом, обзавелась личным парикмахером, маникюршей (и педикюршей в одном флаконе) и массу денег тратила на наряды. Бессонов не имел права ее ни о чем спрашивать – все свои обязанности в отношении его и медвежонка она исполняла прекрасно, а потому Оля все вечера, а иногда и ночи пропадала неизвестно где и неизвестно с кем… Медвежонок на это время поручался Бессонову, и, если сначала он пытался возмущаться, то потом понял, что это совершенно бессмысленно. Оля даже слышать ни о чем не хотела. Она просто собиралась и уходила из дома. Бессонову ничего не оставалось, как подчиняться. Не лишенный рассудка, сначала он думал, что эти ее разговоры о том, что он безразличен ей и что она вообще не видит в нем мужчины, не что иное, как кокетство. И что не будь Дмитрий красивым мужчиной, вряд ли она стала бы покрывать его преступления и уж тем более жить с ним. Но он ошибался. Ольга действительно не воспринимала его как существо противоположного пола. Могла появиться перед ним, когда ребенок спал, в одном белье, могла, расположившись на разостланной на диване махровой простыне в гостиной, стричь ногти у себя на ногах, могла зайти в туалет, присесть на унитаз, даже не прикрыв за собой дверь… Она вела себя так, словно его не было в квартире, словно она жила одна. Двигалась по дому она стремительно, всегда знала, что сделает в следующую минуту, успевала одновременно и жарить так полюбившиеся ему котлеты, и собственноручно подрубать только что купленные бархатные шторы в спальню… Все у нее получалось быстро, ладно, на нее было приятно смотреть. И как ни старался Бессонов внушить себе мысль, что и она ему совершенно безразлична, у него ничего не выходило. С самой первой минуты его пробуждения он уже знал, что будет счастлив видеть ее рядом с собой, слышать, пусть и недовольный, ее голос, есть приготовленную ее маленькими ловкими руками кашу или яичницу…
Он не знал, что с ним происходит, а потому стал бояться себя еще больше. Он желал эту женщину и страдал невыносимо от того, что и Лену он продолжал любить, но любовью чистой, возвышенной, где не было места совместному проживанию, подразумевавшему постоянную близость друг к другу, завтраки и ужины, какие-то общие, семейные дела, болезни с кашлем и насморком и грудой носовых платков, домашние туфли, сохнущие лифчики на веревке, гигиенические пакеты на столике в ванной комнате и следы губной помады на чашке… Сознание его расслаивалось. С одной стороны, он продолжал внутри себя одностороннюю и обреченную на неудачу борьбу за Лену (правда, она сводилась в основном лишь к воспоминаниям да к смутному желанию увидеть ее, приехать к ней, попытаться что-то объяснить), с другой, он изнывал от ревности, наблюдая из кухни, как Ольга крутится перед высоким зеркалом в передней, собираясь на очередное свидание. Ворох ее использованного нижнего белья, небрежно брошенного в корзину, вызывал в нем жгучее желание достать каждый предмет отдельно и приложиться к нему лицом, вдохнуть в себя запах измены, запах ее любви к другому мужчине, который много лучше его, Бессонова, и, конечно же, здоровее его, нормальнее. Но сказать ей о своих чувствах он также не мог – все было объявлено ею в самом начале и не поддавалось, как он понял, никакой коррекции. Она снова была влюблена, но теперь ощущала себя больше женщиной, нежели в том романе с Собакиным, где она видела лишь его, да и то сквозь мутные стекла театрального бинокля… Эта ее любовь была, судя по блеску ее глаз, ответной, что просто изводило Дмитрия. Женщина, жившая в его доме, принадлежала другому мужчине. Или другим мужчинам. И если двенадцать часов в сутки, проведенные дома, являлись для нее лишь подготовкой к свиданию, то можно себе представить, с каким чувством, восторгом, с какой любовью проходила сама встреча…
Иногда Ольга, как ему казалось, понимала, что он испытывает, и бросала на него, разливая суп или отглаживая ему сорочку (собственноручно, потому что с самого начала было принято решение не заводить домработницу, посторонний человек в доме мог только навредить), насмешливые взгляды. А то и вовсе появлялась перед ним в мужской рубашке, босая, с растрепанными волосами, спадавшими на грудь и закрывавшими половину лица, и просила его помассировать ей шею, мол, затекла… Или она откровенно издевалась, понимая, какую власть над ним имеет, или все это он сам себе придумывал, она же вела себя естественно, как и подобает людям, вынужденным жить вместе. Она была маленькая, грациозная, с хрипловатым низким голосом, порывистыми движениями и холодная как рыба. Во всяком случае, для него, для Бессонова. Человек (то бишь Оля) пристроил своего ребенка, обеспечил себя на всю жизнь (Бессонов сам перевел на ее счета довольно приличные суммы денег), обустроил быт и теперь пытается добиться счастья в любви. А почему бы и нет? Курочка, несущая по-прежнему золотые яйца, больна, но еще будет долго приносить эти яйца, очень долго, пока не помрет. А что еще остается этой курочке, как не нестись?
…Однажды Бессонов заболел. Почувствовал острую боль в горле и решил остаться дома. Он не решался сказать Ольге, что ему плохо, а потому решил промолчать. Мама с медвежонком с самого утра собирались в поликлинику. Позавтракали все вместе. За столом она пообещала ребенку сразу же после поликлиники отвести его в детское кафе, где он сначала покушает, а потом поиграет с другими детьми. Бессонов слушал это спокойно, ничего не подозревая. Ольга с малышом ушли, а Дмитрий, выпив лекарство, вернулся к себе в комнату и лег под одеяло. Он и не заметил, как уснул. А когда проснулся, услышал голоса. Ольгин и еще мужской. Значит, она, подкинув ребенка штатной няне в кафе, вернулась домой, но уже не одна. Свидание. Она смеялась так, как никогда прежде не смеялась. Она была счастлива, и Дмитрий зарылся головой в одеяло, чтобы только не слышать этого ее счастливого дерзкого и хрипловатого смеха. Так смеются слегка пьяные люди. Ольга пила каждый вечер. От нее всегда пахло духами и спиртным, когда он встречал ее в передней, чтобы принять плащ или шубу. Пьяная, она выглядела еще более красивой (развитый локон вдоль лица, смазанная помада, вокруг блестящих глаз темная краска, грудь открыта холодному ветру, дождю и похотливым мужским взглядам), соблазнительной, доступной, ведь они были вдвоем, и кто мог бы им помешать?.. Но страх, липкий мерзкий страх, что он проснется с окровавленными ножницами в руках, отравлял все его мужское существование.
– Ты, Собакин, настоящая скотина! Прекрати сейчас же… Не надо, ну, я прошу тебя, ты порвешь мне платье… Какой же ты грубый…
– А что, если сейчас появится твой муж? – услышал Бессонов мужской голос.
– Мой муж – объелся груш, – захохотала она. – Да он сейчас на работе! Собственно говоря, как и ты! Ты вот лучше скажи, зачем ты настрогал столько детей? Для коллекции?
– У меня жена верующая, не делает абортов, не предохраняется. А ты?
– Не твое дело. Я тебе, Собакин, никто. Я вообще не понимаю, что ты делаешь в моем доме? – Она зарычала: – Рр… Сейчас вот как прокушу тебе ухо…
– Тебе приходится постоянно маскировать покалеченное ухо волосами? – Его голос, как показалось Дмитрию, становился все глуше и глуше, в то время как ее громче.
– А ты сволочь редкая, Собакин. Как можешь ты задавать мне такие вопросы? – Но голос ее не звучал обиженно. Напротив, она продолжала посмеиваться.
Бессонов же едва сдерживал себя, чтобы не ворваться в гостиную, где они расположились, судя по всему, на огромном диване, и не набить Собакину морду.
– Я не комплексую, как видишь. Муж меня любит такую, какая я есть. Ты вот, приблуда, тоже от меня никак не отлипнешь, значит, что-то во мне тебя притягивает. Ты бы круглые сутки проводил со мной в постели… – И тут она сказала ему, видимо, какую-то непристойность или жуткое откровение, после чего сразу стало тихо. А потом она задышала часто-часто, и на пол упало что-то легкое…
Они производили звуки столь характерные, что Бессонов тихонько заскулил, забившись с головой под одеяло. Он забыл про больное горло, про температуру, которой маялся все утро, про ломоту во всем теле. Он весь обратился в слух, и эти звуки доканывали его, убивали. И вдруг он услышал отчетливо:
– Стой! Да остановись же ты, идиот… кровь… Видишь? Вот черт, много крови… – И она застонала. – Мама… Ты поранил меня, что ли? Я не понимаю, откуда такая дикая боль… Да не лежи ты, поднимайся и вызывай «Скорую»…
– А что, если сейчас придет муж, а мы… тут…
– Ты, скотина, не видишь, кровь… как будто кран открутили… И больно, жутко больно… Да вставай же ты!
Бессонов, как был, в пижаме, выскочил из спальни и ворвался в гостиную. Собакин, прыгая на одной ноге, надевал джинсы. Оля, в ослепительной своей наготе, облокотившись о диванные подушки и держась руками за живот, даже не обращая внимания на появившегося так внезапно мужа, стонала, закатив глаза. Прижатая к паху свернутая комком блузка медленно наполнялась кровью… Затем Оля крикнула громко, истошно, страшно…
– Сейчас, подожди, родная, я вызову «Скорую»…
Дмитрий позвонил и вызвал. Собакин, уже одетый, сидел и курил. Видимо, и ему уже было все равно, видит его муж любовницы или нет.
– Впечатлений набираешься, сукин сын. – Дмитрий схватил его тяжелое, мешкообразное тело и свалил со стула прямо на пол. – А ну, пошел вон, режиссер хренов…
Тот вскочил и, вдруг понимая, что присутствие дома Бессонова в такую минуту для него, любовника, благо, теперь вся ответственность на нем, на муже, голубчике, идиоте близоруком, кинулся к выходу.
– Ты что же, дома был, Дима? – прошептала, давясь слезами, Ольга. – Как хорошо, что ты здесь… Не знаю, что со мной… У меня задержка была, значит, выкидыш… Но как же долго они едут… Ты прости меня… Уфф… – Она зашипела от боли, пропуская воздух сквозь стиснутые зубы и подвывая при этом.
– Да нет, это ты прости меня. Живешь со мной, мучаешься, а могла бы жить одна… Если хочешь, я съеду отсюда, оставлю тебя с Гришей…
– Похоже, это я съеду… Я должна заплатить… Дима, принеси мне белье, оно в гардеробной, в ящике. Мне понадобится много белья, полотенец, пока они приедут, если приедут, Дима. Оно в гардеробной.
– Я знаю. – И он с готовностью бросился выполнять ее просьбу.
Когда вернулся, она была уже без сознания. В дверь звонили.