Родовой строй отжил свой век. Он был взорван разделением труда и его последствием – расколом общества на классы. Он был заменен государством.
Ф. Энгельс
Прежде всего, – говорит историк русского быта, – надобно установить самое понятие о государстве, ибо иначе мы будем спорить о словах. Что же такое государство?» (Чичерин, 1856, с. 776). Столетие спустя положение не изменилось: историки и теперь, говоря о древнерусском государстве, чаще всего спорят о словах. А может быть, имеет смысл взглянуть на историю с точки зрения самих слов? Так сказать, изнутри, из тех обстоятельств жизни, которые порождали представление о государстве и власти в самом русском народе, отражаясь в сложных и противоречивых изменениях смысла слов?
На первых листах древнерусской летописи (Лавр. лет., с. 1б-3) находим рассказ о расселении племен и народов согласно библейским легендам. После потопа первые сыновья Ноя «раздҍлиша землю» по частям света, Хам при этом взял «полуденную страну» (в списках XV в. использовано слово часть) с реками, текущими к востоку; Иафету достались «полунощные страны» и западные с реками, которые текли «в часть Симову», на восток. Как раз в Иафетовой части находим такие «языци», которые нам нужны: литва, прусы, варяги, мурома, весь и др., «сҍдять они до землҍ Агняньски и до Волошьски». При этом варяги – всего лишь «колҍно Афетова племени», как и многие другие германские, славянские и волошские (романские) племена. Землю делят по жребию, а направление своей части выбирают «по стране», т. е. по стороне света; на этих сторонах до времен летописца живут «языки», разделившиеся после вавилонского столпотворения по коленам прежних племен. Мозаичная старинная компиляция не упускает из виду главного: каждому владетелю, который воплощает собой род, принадлежит его часть земли в определенной стране! Однако ни одно из всех этих слов не имеет еще значения социального термина – ни то, ни другое, ни третье еще не волость, не область, не государство, не держава. Трудолюбивый кочевник блуждает по просторам земли, правясь по солнцу, подчиняясь своей участи.
Но стоит летописцу дойти до более знакомых ему времен, он начинает говорить не о землях и странах, а о языке. Вот и «языкъ словҍнескъ от племени Иафетова». Славяне разошлись по земле и стали прозываться по именам тех мест, которые они заняли, по названиям рек, урочищ и лесов: поляне, древляне, дреговичи (болотные жители) и т. д., «и тако разыдеся словҍньскый языкъ». С этого времени важнее стала не принадлежность человека к определенному языку, а владение той или иной землей. С таким представлением об этнической и государственной общности людей и входят наши предки в эпоху ІХ–Х вв.
Все древнейшие тексты Руси непременно увязывают представления о языке как об этническом признаке и общем предке как о признаке рода с новым для восточных славян понятием о земле как о стране. В «Молении» Даниила Заточника XIII в. в тексте: «Тако и ты, княже, украшен многими бояры и слугами, честен и славен еси на многие роды» – слово роды во многих списках после XV в. заменялось словом страны (сначала на полях – как пояснение ставшего непонятным слова роды; Зарубин, 1932, с. 80). Роды и есть страны, но в XIII в. об этом говорить было бы странно. «Богъ на оной странҍ земля тръновныа», – сообщает переводчик «Космографии» Козмы Индикоплова в том же XIII в. (Индикоплов, с. 116), потому что земля имеет свои «стороны», а в значении ‘страна’ слово земля еще не употреблялось. Еще не известны территориальные признаки государства, потому что и само государство ограничено пределами рода: «Понеже бо Авраамъ отчьство и родъ оставивъ, вҍрова богови» (Индикоплов, с. 125) – землю отцов и родичей оставил. Также и переводчик «Жития Василия Нового» (с. 485) говорит о неких частностях в размещении людей, о «градах и языках», об «областях языков» и т. д., т. е. о тех пределах, которых достигает род в своем продвижении. Следует помнить, что все эти тексты – переводы, переводчикам нужно было соблюсти терминологию оригинала и, может быть, показать отличия содержания этих же понятий от принятого у восточных славян XIII в. Однако и в таком случае архаизация выражений весьма знаменательна: значит, русский переводчик ХІІ–ХІІІ вв. уже понимал, что в «досюльные времена» люди жили не по землям и областям, тогда «языки» селились по родам и отечествам. Первоначально родовая принадлежность воспринималась просто как отношение к роду, к своим, и в самых ранних текстах «Повести временных лет» находим мы слова отчьствие, отьчина.
Еще в прошлом веке К. С. Аксаков полагал, что «отечество – слово искусственное; Родина (отчизна) вовсе не значила того, что значит теперь. Слова patria нет на русском языке; просто говорилось Русская земля, земля своя, святая Русь. Доказательства не родового быта» (Аксаков, 1861, с. 625). Это неверно, «искусственное» слово наряду с другими изменяло свои значения, откликаясь на движения жизни и мысли.
Искусственность слова в том, что по происхождению оно – болгаризм (Ангелов, 1977), который возник в X в. для перевода греческого слова patris. Последнее многозначно, и в славянских текстах одно за другим проявлялись его значения по мере того, как возникала в том необходимость. Сначала отьчьство заменило слово родъ, т. е. «отец» как глава сменил «деда»: уже не «род», а «семья» в центре внимания славянина. «Отечество» всегда пребывает в «отчине», возникающая дифференциация между членами коллектива и его владениями в XI в. осознается довольно четко и на Руси.
О пребывании в «отьчьствҍ» говорится в тексте, посвященном крещению Владимира (988 г.), но еще в 968 г. Ольга выговаривала Святославу, который с дружиной ушел на Дунай, оставив Киев: «Аще ти не жаль очины своея, ни матере стары сущи и дҍтии своихъ» (Лавр. лет., с. 20). Отечество – род; отчина – земля предков, отчий край. В знаменитом Любечском установлении 1097 г., согласно которому князья обязались не ссориться и не воевать друг с другом, сказано: «Да нонҍ отсель имемся въ едино сердце и блюдем рускыҍ земли, кождо да держить отчину свою» (Лавр. лет., с. 87). Это все та же «отчина» – земля предков, но уже не узкий круг рода, а пределы русских земель, общие для всех, потому что и родина теперь разрослась до пределов всей русской земли. Позже, в XIII в., князья снова начинают говорить преимущественно об отчине, но каждый о своей, забывая обо всей Русской земле (много текстов такого рода в Ипатьевской летописи), и тогда «отчина» постепенно превращается в «вотчину», т. е. в собственность рода; «...слово вотчина впервые появляется уже в памятнике начала XII в.» (Тихомиров, 1975, с. 57). Однако в высоком слоге долго бытовало именно слово отчина; мысль об отцовском наследии сохранялась в сознании ясной по смыслу формулой: «Отчина моя естя, люди новгородстии, изначала», – говорит московский государь новгородцам (Пов. моск., с. 380); да и каждый князь потому он и князь, что выходит в мир из узкой своей «отчины» (там же, с. 388). И люди, и земля, всё вокруг – отчина. После нашествия Тохтамыша въезжают Дмитрий Донской с братом Владимиром «в свою отчину, в град Москву» (Пов. Тохтам., с. 204), но еще и раньше, после битвы на реке Воже, Дмитрию говорят: «И тако ти заступаше русскую землю, отчину свою» (Жит. Дм. Донск., с. 210). Да и сам Дмитрий на смертном одре признает, обращаясь к приближенным: «отчину свою с вами съблюдох» (с. 216); тут же уточняется, что именно понимает великий князь под «отчиной своей»: «под вами грады держахъ и великыа волости» (с. 216), а город дается обычно «со всҍми волостьми и со всҍми пошлинами» (с. 218), т. е. как власть и право. Великий князь всю Русскую землю считает своей отчиной, потому и сыну своему Василию «далъ есть ему отчину свою – Русскую землю» (с. 218). Лишь однажды в Ипатьевской летописи вместо обычного слова отчина (родовой домен) употреблено высокое книжное слово отечьствие (Ипат. лет., с. 216). Употреблено не случайно, хотя и чувствуется, что слово это – новое, непривычное в произношении (в некоторых списках дается в иной форме: отчьство). В 1178 г. новгородцы приглашали князя Мстислава княжить к ним, но он не пошел: «не могу ити из отчины своей... хотя страдати от всего сердца за отчину свою», и вот, «хотя исполнити очьствие свое, си размышливая, вся во сердци своем не хотҍ ити», но потом пошел по настоянию братьи, сказавшей: иди, ведь зовут тебя с честью! Историк полагает, что замена слова показывает высокий патриотизм Мстислава, презревшего узкосемейные границы «земли» – отчины своей, ведь и сам князь говорит: «то не могу никако же Русской земле забыти» (Робинсон, 1980, с. 234). Отчина – владетельный домен, отечество – Родина в целом. «Отчина» – земля и люди, владение, а вот «очьствие» – нужно исполнить как долг, как завет предков; это – такое же наследство, как и отчина, но только повыше рангом; имеется в виду не богатство, не сила, но власть.
Между тем через переводные тексты (и особенно из Евангелия) в составе устойчивых оборотов, известных всем, проникает в речь и новое (второе в нашем перечне) значение слова отечество – ‘родное место’ (важно указать не на родство по крови, как было в родовом обществе, а на близость по месту рождения), ср. весьма распространенную формулу «и пришьдъ въ отьчество свое», т. е. eis ten patrída autón. В Болгарии такое значение книжного слова отечество известно с IX в., что понятно, поскольку на территории Болгарского царства сошлись три народа и дифференцирующим стало различие по месту рождения, а не по племенной принадлежности (Ангелов, 1977, с. 7). У восточных славян имелся свой термин отчина, и потому пока не возникало необходимости в переосмыслении книжного слова отечество. Еще под 1175 г. летописец записывает слова Андрея Боголюбского: «Хочю създати церьковь такую.., да будеть память отечьству моему!», т. е. предкам, роду (Ипат. лет., с. 206). Потом отчасти смешивали значения, уже не понимая разницы между владением-местом и наследием-родом: Василий I «возратися въспять въ свою отчину в град Москву» (Пов. Темир., с. 240), как и брат Дмитрия Донского Владимир возвратился в «отечьство его [т. е. свое], градъ Серпоховъ» (Жит. Сергия, с. 390). В высоком слоге книжной речи отечество все чаще стало замещать слово отчина: «оборонити свое отчьство» (Посл. Вассиан., с. 522), «о храбри мужествении сынове рустии! Подщитеся свое отечество, Рускую землю, от поганых сохраняти!» (Пов. Угр., с. 518).
Это третье, еще более новое, значение слова также не является русским. Через болгарские источники попало оно на Русь с начала XV в., и также под влиянием греческого языка. Впервые в конце XIV в. в значении ‘родина, родная земля’ употребил слово отечество один из учеников Киприана (ставшего московским митрополитом при Дмитрии Донском) и как раз по отношению к Киприану, который тогда находился за пределами своей родины, вне Болгарии (Ангелов, 1977, с. 13).
Теперь, когда книжное заимствование стало многозначным и довольно привычным, оба слова: отечество и отчина – как будто схожие по смыслу, но разного стилистического достоинства – распределились так, что отчиной (а позже и вотчиной) стали именовать все владения, которые переходят от отцов по наследству, а отечество – это отеческая часть в порядке средневекового местничества (Дьяконов, 1912, с. 146, 286) т. е. «род вместе со службою». Вотчина (как слово конкретное по смыслу и народное по произношению) навсегда осталось обозначением родового владения, домена, а отьчество получило два значения. Отечество – поначалу другая в произношении форма слова отьчество (обе из отьчьство), а отчество – издавна знак родовой принадлежности по отцу, выражает наследование не материального, а скорее духовного плана. Отечество стало ‘отчеством (т. е. отчизной)’ только в конце XVII в. Единственно правильная форма отечство не сохранилась, и оба известных теперь слова в равной мере оказываются искусственными по форме. Однако конкретность значения нового (с перенесенным ударением) оˊтчество непосредственно как бы продолжает столь же конкретное значение древнего слова отьчьство: ‘близость по рождению’, а не ‘близость по месту рождения’. Так обстоит дело с конкретным обозначением наследия по праву родства. Отчина и вотчина – порождение феодальных отношений; отчество и отечество – понятия человека нового времени.
Описывая расселение племен после потопа, древнерусский летописец не случайно соединяет слова земля и страна. Было что-то общее в понимании «земли» и «страны», но что-то их и различало.
Слово земля многозначно само по себе и по необходимости (как результат влияния книжных представлений о земле, заимствованных у греков). Корень *zem- в далекой древности означал нечто низкое, внизу находящееся. Земля противопоставлена небу и всегда понимается как «низкая» противоположность. В древнерусских текстах слово земля многолико. Это и ‘поверхность земли’, и ‘пространство той же земли’, и ‘население ее’, и ‘чье-либо владение’ (конечно же, связанное с той же землею), но еще и ‘родина’ («своя земля») (Срезневский т. I, стб. 972-974; СлРЯ ХІ–ХѴІІ вв., вып. 5, с. 375-377). Однако всегда ясно, что «земля» определяется границами, некими пределами, а «страна» расстилается вокруг и, в сущности, беспредельна, поскольку «земля» обычно своя, тогда как «страны» (стороны) – чужие.
Чужое всегда множественно (страны), тогда как свое, родное, – единично и в собирательном смысле единственно (земля, а не земли). По этой причине слово земля и является (даже по происхождению) собирательным. От древних типов склонения с основой на согласный или на гласные *ē или *ĭ славянское слово отличается суффиксом собирательности (zem- + -j- + -а); [j] одновременно являлся и суффиксом принадлежности, близок он и к указательному местоимению, так что, соединяя в себе значение собирательной принадлежности, слово земля, в сущности, оказалось способным выражать все те значения, которые мы только что перечислили. Лишь иногда, сохраняя старую форму склонения, слово донесло до нас исконный смысл корня: диалектные и былинные выражения на́ зень, в зень, на зени́, литературные на́ земь, о́земь в старинной своей форме сохранили исконное конкретное значение – ‘поверхность’ (земли или пола, который в древности был земляным) (СРНГ, вып. 11, с. 262-263). Это слово характеризуют особенности не только склонения, но еще и ударения; у слова земля до XIX в. различались по крайней мере три разные формы: постоянное ударение на окончании, постоянное ударение на корне и подвижное ударение (оно сохранилось в современном литературном языке: земля́ – зе́млю – на́ землю) (Колесов, 1972, с. 53-61). Между этими тремя формами оставалось неясное теперь, но важное когда-то, различие в значениях: нечто конкретное (например ‘территория’), неопределенно собирательное и отвлеченное значение собирательной множественности, – и все они неуловимо исчезают, как только мы попытаемся перевести на современный русский язык устойчивые древние обороты со словом земля. Это затрудняет анализ древнего слова, но теперь нам ясно по крайней мере одно: если много веков в устной и в письменной речи уже в самой форме слова пытались различить какие-то (разные) его смыслы, понятно, что возникала постоянная необходимость различием форм развести самостоятельные понятия о земле. Но каким образом они различались – для нас пока загадка.
Есть возможность по косвенным данным выявить разницу значений исконного слова: учет тех замен другими словами, которые стали возможными со временем. При выражении самостоятельного понятия многозначное слово уже не справлялось со своими обязанностями различения и передавало ставшее важным значение другому слову.
Вот одно из таких понятий – понятие о пределах «своей земли». «Земля» содержит в составе понятия также представление о ее границах. Территориальное и родовое выражалось одним словом, и долго, по текстам до XII в., эта мысль о пределах родной общины совпадала с представлением о крае земли; у Козмы Индикоплова не раз говорится о «предҍлах языком» (Индикоплов, с. 147), о «предҍлах земных» и «многих предҍлах» (с. 148), о «конець языкъ» (с. 147) и о «краехъ земли» (с. 50).
«Край», «конец» и «предел» – одно и то же, границы родины, которые обозначены как границы рода. Все, что за этими гранями, – «околняя вся страны» (Индикоплов, с. 22), т. е. то, что вокруг да около, чужое и неясное. В «Повести временных лет» XI в. – то же представление о запрете «преступати предела чюжего» (Лавр. лет., с. 616, 1073 г.), «заповедавъ имъ не преступати предела братня» (там же, с. 546, 1054 г.). «Предел» – это внешний знак чужой территории, граница рода («от-чины», «отечьства»), за которой начинается чужая волость. Границы мира воспринимаются по внешним граням своих пределов, но эти пределы – еще не «власть» и не «волость». «Изгнани быша черноризци от предҍлъ земли нашея» (Патерик, с. 149), «пакы обретохом в пределехъ новгородских» (Кирил., с. 96) и т. д. Такие «пределы» – точное соответствие «многим греческим словам, не только ta mérē в форме множественного числа (Кормчая, с. 423, 424), что значит ‘пределы, территория’, но еще и hórion ‘граница, предел, рубеж’, péras ‘край, предел’ или просто ‘конец’ (земли), télos, что тоже значит ‘конец’, а также и самому известному – tópos ‘место’ и ‘местность’ (Евсеев, 1897, с. 105, 111; Михайлов, 1912, с. 90; и др.). Пределъ обозначает, таким образом, не пространство, а только очерчивающую его границу; судя по форме слова, оно не является калькой с греческого, это, по-видимому, – искусственное образование, включившее в себя смысл многих греческих слов уже на заре развития славянской книжности. В разговорной речи восточные славяне могли употреблять и другие слова, близкие по смыслу, и среди них такое, как грань (например, в грамотах ХІѴ–ХѴ вв., в текст которых прорывалась народная речь). Отметим и другой факт: то, что слово обозначало точную меру земельных границ, мешало развитию нового его смысла – ‘граница надела’ (личной собственности князя, данной ему по закону или по праву наследования). Как ‘надел’ слово предҍлъ впервые встречаем в грамоте 1392 г. – уже в эпоху Московского государства. Слово надҍлокъ (того же корня) известно значительно раньше: «и надҍлокъ ему даю» (Ипат. лет., с. 237, 1195 г.); оно обозначает ‘маленький предел’, отсюда и уменьшительный суффикс и совершенно другой префикс: наделили небольшим пределом. Однако и в этом случае речь идет всего лишь о каких-то границах, а не о праве князя на этот предел. Внимание обращено не на идею владения, а на пределы земли. Личное еще подчинено роду.
Изучение слова способно рассказать о многом. Прҍдҍлъ – высокий славянизм, которому соответствует русское слово передел. В архаическом книжном и в разговорном русском одинаково сохранилось исконное значение слов, распределившееся со временем между двумя формами: книжное слово отвлеченно по смыслу, оно связано с тем, что нужно по мере надобности «о-пре-делить»; разговорное слово по смыслу конкретно, как и все другие народные слова: переделить, переделка. Но отвлеченность – всегда результат какой-то конкретной деятельности, так что и предел всего лишь конечная граница того, что обозначают слова разделение, переделка.
Корень дҍ- в этих словах восходит к глаголу со значением ‘касаться’ (ср. де-ться, о-де-тъся); прҍдҍлъ – граница прикосновения, тот самый «предел, его же не прҍидеши», который был известен по переводу Евангелия, сделанному Кириллом и Мефодием, – неприкосновенный рубеж, заветная грань, край всему.
В отличие от пределъ, слово край – не пограничье, а место этой границы. Можно стоять на «краи глубины», т. е. пропасти (Пов. Макар., с. 61), идти «по краемъ нивы многоплодовиты» (Хож. игум. Даниил., с. 96), находиться «на краи пламени огньного» (Откровен. Авр., с. 42) и т. д. – не просто у границы, а, так сказать, на «пространстве ее», у края. Сочетание у края настолько распространилось, что со временем на его основе возникло имя существительное украина: место на краю какой-либо обширной территории, окраина (Флавий, с. 193). «И вҍсть ко мнҍ пришла: новогородци на украҍ земли [моего государства]» (Магнуш, с. 58), т. е. уже перешли пределы этой земли; когда говорят «и постигоша его близ предҍлъ Рязанскыа земля» (Пов. Тохтам., с. 190) или «на предҍлех ордынскых» (там же, с. 192), говорят уже о четких границах, а граница возможна только у сильного государства, способного охранять свои пределы. Для средневекового общества скорее характерны именно край и у края, а не пределы. Но слово украй постепенно вытесняется словом украина (с суффиксом единичности), обозначает оно уникальную территорию, пространство: «И взяша с украины нҍколико псковских сҍлъ [селений]» (Сказ. Довмонт, с. 52-54); «Един же царевичь [татарский] хотя за рекой Окою имати украину [какую-то окраинную землю]» (Пов. Угр., с. 518). В XVII в. понятие об украине как определенной территории уже вполне образовалось: в «Уложении 1649 года» находим высказывания об «украйных городҍхъ» (с. 79), которые повторяются неоднократно. Край – украй – украина, а затем и Украина – такова последовательность в осмыслении пограничных территорий, на которых уже создавались города и росли волости.
В переводе «Пандектов» болгарской редакции словам край и крайнее последовательно соответствуют русские конець и конечный (с. 202б, 293 и др.); таково еще одно слово, связанное с обозначением границы, – и край – это свершение, завершение (Евсеев, 1897, с. 91), и в этом смысле слова равнозначны. Но есть и различие, которое было важным для древнерусского переводчика. Край – это бок, сторона, берег, тогда как конъ – совокупность всего: и границы, и края, и места, на котором стоит сам «кон». Ставить на кон – последняя ставка, ставить на край – еще не все потеряно. «Крайний» предел не так безнадежен, как «конечный», за которым нет ничего. Соответствующие прилагательные сохраняют эту разницу слов, внешне как будто похожих.
Есть и другие слова для обозначения порубежья. Было бы странно, если бы их не было. Для древних понятий, слишком конкретных, всегда привязанных именно к данной местности, к этому рельефу и к данным ориентирам, как раз и нужны различные слова. Вот типичная грамота XV в.: «Се купи Семене и Александръ... землю юрмолскую с притеребомъ [росчистью] в нижнемъ кону, и до Максимовы межи по рубежам у верхней конечь» (СлРЯ ХІ–ХѴІІ вв., вып. 7, с. 268). Грамота – новгородская, поэтому слово коньць написано как конечь. Межа обозначает границу, которая проводится между соседями (это материальный знак границы), но и рубеж обозначает такой же знак (зарубка на память, вырубка на местности). Это то же, что грань, а впоследствии и само слово граница. В сущности, каждое из перечисленных слов со временем могло стать тем единственным, которое служило бы обозначением границы, но стало только одно (кроме слова высокого стиля рубежь). Межа и конец слишком конкретны в своих значениях, эти слова используются там, где нет нужды говорить о пределах государства.
В Древней Руси было иначе. «И смолняны на рубежь послашя проводити и [их]» (Пов. Лип., с. 116), а межа поначалу понималась и вовсе конкретно: «и доехаша сумежья срацынския земли» (Девг. деян., с. 30), а далее и «до сумежия греческие земли» (с. 38); «и дойде сумежия стратиговы земли» (с. 48) и подобные, т. е. до чужой земли; идут с той или с другой стороны, и ясно, что, пересекая границу, переходят ее с одной стороны, с одного сумежья, вступая в смежную землю. Смежный и сумежный – одно и то же по значению: «Уже бо многыа сумежныа странам нашим поплҍни и движется на ны» (Посл. Вассиан., с. 528). В Пскове 1607 г рубеж и межа в одном ряду с такими словами, как лог, яма, гора, мох и др., даны в общей группе именований «земли» (Фенне, с. 41). Точно то же видим мы и в грамотах с описанием владений, отражающих тяжбы средневековых владельцев. Все очень конкретно и всегда понятно: «И на межахъ велҍти ямы копати и столбы ставити и всякие признаки чинити» (Улож. 1649 г., с. 123), «а будеть кто-нибудь на по-мҍщиковҍ землҍ... писцовую межу испортить и столбы вымечеть или грани высечеть или ямы заровняет или землю перепашет» (там же, с. 68) – все это видимые знаки границ, и потому в высоком и общем значении ‘граница’ они не могли стать основными словами. После многих колебаний таким словом стало граница. Личное тут уже не подчинено роду, а всю совокупность лиц объединяет граница.
Мы установили, что в конкретном восприятии этой земли как территории постепенно возникает необходимость в особом слове, способном обозначить ее пределы. Этой потребности отвечало самое древнее из значений слова земля, но позже каждое из конкретных значений стало выражаться с помощью отдельных слов. Слова конь, край, прҍдҍлъ сменяли друг друга, постоянно уточняя и представление о сущности пограничья – от слишком конкретного до самого отвлеченного, да притом еще и созданного под давлением чужеродной культуры. Сменяли друг друга и именования внешних знаков таких пределов: грань, рубеж, межа... столбы, ямы – граница. Не род, не семья, а государство встает за пределами границ.
В ХІ в. «земля» понималась одновременно как место расселения и как род (народ), на нем живущий; до XII в. слово земля еще сохраняло значения, связанные с прежними родовыми отношениями.
Однако вместе с тем «земля» в Древней Руси – не только своя земля, но и всякая другая, любая чужая земля, вообще земля. На протяжении XII в. постепенно устанавливается противоположность: «своя земля» – «чужая сторона».
Итак, слово земля означало и население данной страны, и вообще «мир людей», объединенных не только территориальной общностью. Землей могли назвать и рать, войско, выходившее в поле с данной земли (Сороколетов, 1970, с. 87-88); каждый раз отдельное значение многозначного слова зависело от семантики управлявшего им глагола. Многозначность позволяла свободно оперировать словом в тексте и всегда довольно точно передавать общий смысл высказывания.
Иларион в середине XI в. говорит: «Не в худе бо и невҍдомҍ земли владычьствоваша, нъ въ Русьскҍ, яже вҍдома и слышима есть всҍми четырьми коньци земли» (Иларион, с. 185а). К этому указанию стоит прислушаться, потому что Иларион еще не различает ни «области», ни «страны» в тех переносных значениях соответствующих слов, которые позднее совпали со значением слова земля. Земля у него – не только Русская земля, и одновременно «место», на котором владычествует Владимир, но и «весь мир», бесконечность пространства.
В русской летописи приводится вариант перевода пророчеств Мефодия Патарского, в котором сохраняется древнейшее слово мҍсто, а не сменившие его в других, более поздних версиях земля или страна: «Александръ взыде на восточныя страны до моря, наричемое солнче мҍсто» (Патарск., с. 88). Конкретное расположение, место, тóпос, противопоставлено неопределенной стране, которая, по общему смыслу выражения, может быть и землей, и стороной света, и всем миром вообще.
Владимир, отправляясь на завоевание Корсуня, говорит «Сице створю: поиду в землю и пленю градъ ихъ» (Жит. Влад.), и это также показательно. Только что говорилось о граде Корсуне, о месте, где он расположен. Земля – это и есть место размещения вражеского города, нужно пойти в землю и покорить сам город. Можно было сказать: «И взя землю их» (Патерик, Хож. игум. Даниил., Флавий, Ипат. лет., Жит. Ал. Невск. и др.), идут «по чюжимъ землямъ» (Флавий, с. 254); до XII в. говорили о «той земли», о «чюжей земли» об «иной земли», как и о «своей земли», о «нашей земли»; смысловой разницы между землей и страной еще нет, потому что сама земля понимается как пространство, а пространство – всегда иное, другое, не обяязательно это. Говорят: «Прилежи паче закону, неже обычаю земли» (Ответы Ио., 3) – потому что закон действует в границах государства и вечен, а обычай народный еще не забыт в пределах родовой земли. Земля и люди, на ней живущие, в представлении славян – одно и то же, и нет пока никаких понятий о государстве.
С XIII в. говорят уже не просто о «земли чюжей» или «своей», а о том, что кто-то «всю землю держаху» (Ипат. лет., с. 266), кто-то землею владеет или ее уставляет (Флавий, неоднократно) и т. д. На рубеже XII и XIII вв. произошло перераспределение значений старого слова земля. С одной стороны, потому что появилось и вошло в обиход слово страна и потребовалось различить слова страна и земля; с другой – продолжалось внедрение в смысл коренных славянских слов некоторых значений соответствующих греческих (прежде всего социальной и административной терминологии), чему, конечно же, способствовало развитие феодальных отношений на Руси. Греческое gé, которое славяне переводили словом земля, многозначно; это и ‘земля, суша’, и ‘край, страна’, и ‘земельное владение’. В славянском языке земля – ‘поверхность (земли)’ или ‘обрабатываемая почва’. Можно предположить, что значения греческих слов постепенно вошли (сначала в переводных книжных текстах, а затем и как административные термины) в значения русского слова. Действительно, уже в ранних переводах сочетание своя земля (моя земля и др.) передает греческое gé patrís ‘отечество’ (Менандр, с. 16), следовательно, является термином социальным. Заметим, что в середине XI в. Иларион говорит конкретно о «четырех концах земли», а не о «четырех сторонах света». Если «конъ» или «край» по крайней мере частью своей могли входить в состав «своей земли», «сторона»/«страна» – всегда чужая.
Слово страна обычно употреблялось в текстах, которые описывали войны, походы, нашествия. Поэтому «страна» и представлялась как сторона враждебная; связанное же с понятием власти, слово это всегда означало чужую землю. В какой мере это значение зависело от влияния византийской традиции?
Одним и тем же славянским словом страна переведены греческие gé ‘земля’, éthne ‘народ’, glóssa ‘языки’ (Иполит, с. 26; и мн. др.), и, как мы уже говорили, страна – обязательно такое пространство, которое населено людьми. Не земля чужая важна в этом обозначении, а люди, на ней живущие. Но те же греческие слова имеют значение ‘край, предел’, и слово страна, в отличие от слова земля, обозначает не место, населенное людьми, а определенный, имеющий свои пределы край, населенный людьми. Слово страна не столь конкретно, как слово земля, в этом общем именовании соединены понятия территории и ее населения. «Слава моя идет по всҍи земли и по всҍмъ странамъ» (Девг. деян., с. 172). Земля одна, сторон может быть несколько; судя по древнерусским текстам – обычно четыре, причем каждая из сторон, по древним языческим приметам, имеет свой особый цвет и смысл: черный, белый, красный и желтый (золотой).
Но в столь же давних переводах страна также соотносится со словами село (chóra), часть (méros), полъ и бокъ (péras): просто земля и просто грады (chóra). Так, греческому méros соответствуют в переводах и часть, и страна, а кроме того, и край. Сплошной границы между территориями, как и прежде, нет, возникают и увеличиваются количественно обозначения разных пределов, конкретно-образный круг которых дополнен еще частями сторон: другая половинка, другой бок, другая сторонка – страна другая. Подобно этому, и «земля» уже не существует как цельность поверхности, почвы, жителей и т. д., появилось новое объемное представление о том, что земля и люди, и всё, что на этой земле, – не одно и то же, и каждое из этих явлений получило обозначение соответствующим словом. Горизонт распался на части, сгустился в определенных направлениях, проявились стороны благополучные и враждебные, плохие и хорошие. Еще Иларион говорил об «округъняя странахъ» (Иларион, с. 185а), а к концу XII в. слова страна и сторона постепенно разошлись в значениях. Мир расширялся потому, что теперь это был не просто «міръ», но и «свет», «вьсь миръ» или «весь белый свет». Слово земля как ‘весь миръ’ также двузначно. С одной стороны, по всеи земли – это перевод греческого kósmos (Хрон. Георг. Амарт., с. 189), указание на пространство. С другой стороны, сочетанием вьсь миръ переводилось слово kósmos в значении ‘вселенная, весь подлунный мир’.
Вместе с тем замена слова миръ словом земля показательна, поскольку «мир» раскололся на две, прежде нерасторжимые, части: мир как община, прежний род, и мир в значении ‘свет, вселенная’. Столкновение двух равнозначных по смыслу оборотов – вьсь миръ и вся земля – оказалось решающим и потому, что с XII в. (но на самом деле еще и раньше) родовой мир вполне определенно превратился в мир общины, отечеством которой была земля, то место, откуда человек родом.
В «Слове о Борисе и Глебе» говорится просто: «преславно прославляя всяко мҍсто и страны» (Сл. Борис. Глеб., с. 171), а немного спустя, в «Чтении» о тех же святых, говорится лишь о стране, и притом – об иной стране (Чтен. Борис. Глеб., с. 9). «Мҍсто» – это земля, поверхность; стороной, страною оно быть не может, но когда говорят о «странах иных», места-земли уже вовсе не упоминаются. В переводе «Пандектов» находим различение слов: «Богать нҍкто в странҍ нҍкоеи и купи собҍ село об ону сторону рҍкы» (л. 184). Так слова сторона и страна разошлись в своих значениях, подобно словам ворог и враг, волость и власть и им подобным.
Когда говорят, что «великая княгиня Олга родися въ плесковской странҍ, в веси, зовомой Выбуто» (Жит. Ольги, л. 38б), речь идет о стороне, направлении по отношению к Киеву; значения ‘страна (государство)’ слово страна еще не имеет. То же находим и в летописях: «придоша половьци на Кыевскую страну» (Ипат. лет., с. 200б, 1173 г.) – в киевские пределы; «паде снҍгь великъ въ Киевской сторони, коневи до черева» (там же, с. 314) – в киевских землях. Когда говорится о странах арменской, варяжской, халдейской, греческой, александрийской, перской, сурской, македонской и всякой иной, летописец имеет в виду определенную сторону, в которой находятся эти места за пределами русских границ. «И повоҍваша землю Таноготьскую и иные страны» (Сказ. Калк., с. 509) – этот текст может уже указывать на разграничение слов страна и земля, но текст сказания написан в конце XIII в., когда четкое противопоставление «своя земля – чужая сторона» стало общепринятым. С этого времени слово земля очень долго употребляют обычно по отношению к своей земле; людей, живущих в ней, называют земцы (тоземцы), а страна – это чужедальная сторонушка, слово обозначает грани все той же земли, но чужой, относящейся к чуждым пределам. К моменту образования строгой оппозиции «страна» – «земля» территориальные признаки, в отличие от признаков родовых уже сформировались вполне определенно.
Дальнейшее углубление смысла слова земля связано с ощущением разных сторон: окрест, посторонь, окольние, новые земли, неведомые для Руси, странные. Тот, кто живет в стороне, – посторонь, тот странный, а тот, кто оттуда пришел, – странникъ, не менее опасный, чем всякий вообще странный человек, – он посторонний. Еще в XII в. возможны были русские формы сторонникъ (Устав. Влад.) на месте позднее привычного странникъ. Странным, например, представляется язычник-работорговец (Пандекты, л. 311), и в болгарском варианте перевода слову странный соответствует слово язычьныи. Для древнерусского переводчика странный – не просто как ‘чужой’, это, скорее, ‘непонятный’. В переводе «Пандектов» «чюжимъ убогымъ» русского списка (с. 286б) болгарский предпочитает «страннымъ и нищимъ»; то, что для древнерусского книжника было «щюже» (с. 277), для южного славянина – «странно», что для русского предстает как «внҍшьнҍ» (с. 287), для болгарина опять-таки «странно», как и русское «чюжой человҍкъ» (с. 294) – болгарское «странный»; и так последовательно: все чужое для болгарина по меньшей мере кажется странным, кроме, пожалуй, «чюжихъ женъ» (с. 324б) и «чюжей вҍры» (с. 302) – в этом случае и он сохраняет слово чужой. Ни своя жена, ни своя вера странными, т. е. посторонними, быть не могут. Странный, как и страна, – болгарское слово, ему соответствует русское сторонний. В XII в., зная это книжное слово, древнерусский переводчик пользуется им осторожно; слову странный он предпочитает конкретные по смыслу слова чужой, внешний, которые тоже обозначали нечто инородное.
Пришедший со стороны – чужой – может быть в ряде случаев враждебным. По аналогии, и человек иной веры может стать «странным». В русском списке перевода Апостола 1220 г. (Слав. Апостол., с. 88) на месте bárbaros также стоит странникъ (в других списках варваръ); тому же греческому слову в древнейших переводах соответствуют страньнъ или страньскь. Равным образом и слово xénos ‘чужой, необычный’; но также и ‘странный’ в разных переводах на славянский одного и того же греческого текста часто передается словами щюжь и страньнъ. Нет ли в этом прямой зависимости от значений слова в греческом языке, в котором уже сформировались переносные значения старинного слова?
Вместе с тем вполне ясно, что во всех этих переводных текстах отражается древнее (народное) представление о «чужестранном» (искусственное образование, обязанное совпадению русской и церковно-славянской традиций). Уже в XI в. возникло и постепенно развивалось новое отношение к «странному»: для христианина странникъ не совсем чужой человек. У игумена Даниила в начале XIII в. «странныя на путҍхъ» (Хож. игум. Даниил., с. 13), «страньни пришельци» (с. 61) и просто «странници» (с. 13) странствуют по земле, спасая свою душу, и в этом не видели ничего странного.
Признак «земельного», выраженный прилагательным, в свою очередь, также изменялся, и притом постоянно, в смене своих значений повторяя все семантические преобразования слова земля. То, что у имени существительного происходило в незаметных смысловых уточнениях, у прилагательных, каждый раз при всяком повороте мысли, облекалось в самостоятельную и отдельную словесную форму, которая становилась четким обозначением вновь выделенного сознанием признака различения.
Судя по старославянским и самым ранним древнерусским текстам (Словник, I, с. 670; Срезневский, т. I, стб. 975-976), последовательность наших прилагательных по времени их появления была такой: земль – земльскъ – земьскъ – земьнъ – земльнъ. Происходило постепенное развитие признака «земельного» от прямой притяжательности к форме самого общего отношения. Становятся ясными тексты, в которых сталкиваются две формы одного слова, например, текст, приведенный в «Космографии»: «Вторый человекъ – господь с небесе, яко же земльный, тако и земнии» (Индикоплов с. 161) в нем говорится о Христе из праха (земльный) и земном человеке. ‘Принадлежащий земле’ или ‘к ней относящийся’ – разные признаки, и это различие, когда-то не известное славянскому языку, постепенно проявлялось в значениях суффиксальных прилагательных, постоянно пополнявшихся новообразованиями. Земльский выражает боˊльшую принадлежность к земле, чем земский, а земной – меньше, чем земский. Прилагательное земльный – форма искусственная и поздняя по образованию, и взамен ему появилось новое: земляной. «Бҍ бо Володимеръ любя дружину и с ними думая о строи земленҍм и о ратехъ и уставҍ земленемъ» (в других списках вполне закономерная по смыслу замена: «земскомъ»); «и бҍ жива съ князи околними миромъ... и бҍ миръ межю ими и любы» (Лавр. лет., с. 126, 996 г.). В конце X в. Владимир думал об устройстве своих земель («о строи земленҍмъ») и о законе гражданском (земском – сказали бы позже, пока же говорят: земленьмъ). Земля и государство еще неразделимы в общем понятии, не отличаются друг от друга, составляют нечто единое, так же как и «мужи» Владимира, – это одновременно и воины и он сам, как и понятие «мир» – ‘покой’, но вместе с тем и ‘община’.
Как можно судить по древнейшим текстам, различие между словами земный, земский и земльный постоянно осознавалось в Древней Руси. Значение прилагательного земльный конкретно связано с землей как почвой и прахом. Это слово восходит к утраченной краткой форме земль – первоначально притяжательному прилагательному: все из земли и в землю уйдет. Другое притяжательное прилагательное, возникшее также из формы земль (переходный этап – земльскъ), скорее выражает уже отношение к земле, хотя его притяжательность также осознается еще весьма четко: земьскъ – тот, кто определенно относится к земле, но уже не как к почве-праху, а как к территории рода, общины, мира. О «земьских царях» говорит Иларион (с. 184а); сынам человеческим противопоставлены «языки земские» (Жит. Вас. Нов., с. 472), т. е. страны, населенные людьми.
Наконец, прилагательное земной в своих значениях совершенно отошло от исконного значения корня; «земной» противопоставлен небесному, но не по признаку праха земного, а по признаку самого отвлеченного свойства. Земной в древнерусских переводах значит ‘такой, который стоит на другой стороне (противопоставлен «этому», данному, своему)’. «И створи пиръ странамъ и боляромъ земнымъ» (Есфирь, гл. I, ст. 3) – народам и людям этой страны; собраша «множество людей земных» (Есфирь, гл. VIII, ст. 17) – этой страны; «силы собрашася земные» – этой державы (Флавий, с. 168); «свободи же земные гради» (там же, с. 180) – населенные пункты этой страны. Поскольку земля в это время означает еще преимущественно ‘почва’, с почвой соединены и все остальные значения слов: этот край – земной, эти цари – земьстии... Тонкие переходы смысла сосредоточены в суффиксе, каждый раз новом; они распределены неравномерно в текстах разного типа: в высоком стиле предпочитают одни, в разговорном – другие. Но расхождения налицо, и по мере развития переносных значений слова земля определяются и формируются все новые оттенки качества: сначала просто земляной – такой, какой принадлежит земле, позже – принадлежащийроду (земской) и наконец земной – относящийся ко всему, что принадлежит этому миру. «Земной», а не небесный; «земляной», а не водный; «земский», а не вотчинный.
В составе глагольных основ корни земл- и стран- также вели себя по-разному. Оземствовати – изгнать из родной земли или уйти за ее пределы (Срезневский, т. II, стб. 634), тогда как странствовати значило ‘посещать чужие земли’: «хотҍлъ быхъ ходити живота своего и странствовати по земли» (Пов. Макар., с. 59), «странствуя за странствующаго Господа» (Патерик, с. 16), и т. д. На первый взгляд никакой разницы нет, в обоих случаях действие происходит за пределами «нашей» земли. Однако в те времена важно было обозначить и направление движения: из родной земли в постороннюю или, напротив, из прочих стран в родную. И тут проявляется оценочная насыщенность слова: оземствовати – изгнать, лишить отчества, рода, всего, чем славен был человек. Противопоставленность представления о земле понятию страна была характерна для всего русского средневековья.
Значения обоих слов как бы фокусировались вместе всякий раз, когда эти слова употреблялись рядом. В 1237 г. «придоша от всточьны страны на Рязаньскую землю лҍсом безбожнии татари» (Пов. нашеств., с. 134), и дальше: «яко прииде слухъ про сихъ татаръ, яко многы земли плҍнуютъ, а приближаются рускимъ странамъ» (с. 160), «яко сии безбожнии многы страны поплҍниша: ясы, обезы, касогы... и приидоша на землю Половеческую» (с. 152) и др. Игры словами нет и в помине, в приведенных текстах отражается изменение перспективы в описании действий: движение извне внутрь описывается последовательностью слов страна – земля; особенно ясно это видно во втором примере, когда движение враждебных сил происходит извне, и с позиции этих сил русской названа не «земля», а именно «страна». С изменением точки зрения взгляд на «землю» расширяется благодаря возможности выбора перспективы и оттого объективируется, постепенно становясь отвлеченным термином, уже мало связанным с конкретным понятием «моей» или «нашей» земли. Тамерлан «многи грады раскопа, многи люди погуби, много страны и земли повоева, многи области и языки поплени, многи княжения и цесарства покори подъ себе» (Пов. Темир., с. 232). Попарное сближение понятий отражает явную противоположность территорий («страны и земли») с их населением («области и языки») и политической властью («княжения и цесарства»). Три разных уровня власти показаны в аналитическом перечислении, как это и было свойственно в средневековых текстах тем понятиям, которые еще не получили родового обозначения.
Такая противоположность сохранялась долго и стала основой многих символических противопоставлений в литературе средневековья. Еще в начале XV в. совершенно четко различались понятия «Русь» и «Русская земля». Когда автору «Сказания о Мамаевом побоище» нужно представить русское государство извне, со стороны, во всей его целостности, в его отличии от других стран, Мамай идет не на Русскую землю, а на Русь. Дмитрий Донской говорит о Русской земле только до выхода его войск за пределы государства; перейдя границу, он также начинает говорить о Руси. И сам автор «Сказания», верный своему правилу последовательно различать все явления и события, обычно говорит не собирательно о Руси, а конкретно о Русской земле, иногда еще перечисляя ее составные части: Московская земля, Рязанская земля, Залесская земля, Волынская земля и т. д. В одновременном использовании двух терминов с общим для них значением оказалось возможным передать впечатление монолитности государства (в противопоставлении отдельным русским землям) и впечатление его удаленности (в противопоставлении позиций наблюдателя событий, который оставался на русской территории, и вышедших за ее пределы воинов). Сам автор «Сказания» всегда говорит не о Руси, а только о Русской земле, потому что именно он является тем наблюдателем, который не покидает пределов государства и, следовательно, выражает точку зрения русской стороны. Для позднейших переписчиков уже с XVI в., и особенно в XVII в., подобное противопоставление Руси и Русской земли становилось неясным: почему Русь – это Московская, Рязанская, даже Новгородская и другие русские земли, вместе взятые? Поэтому в списках «Сказания» возникали исправления: «в Руси» на месте «земли московской» (потому что в XVII в. Русь-Россия и есть Московская земля); напротив, в другом случае, выражение «и хощеть ити на Русь» заменяется сочетанием «на Русскую землю», ибо Русь во всей своей целости стала уже Русской землей.
Не забудем, что по происхождению «Сказание о Мамаевом побоище» косвенно связано со «Словом о полку Игореве», а в последнем «Русская земля» – весьма характерный термин; это – и территория, и владение, и население, и даже войско, представляющее ее в чужих странах («О Русская землҍ! уже за шеломянемъ еси»). Но в тексте «Слова» не встречается слово Русь. С конца XII до конца XIV в. изменилось соотношение слов, обозначающих пределы Русской земли и принципов владения ею. «Землями» стали отдельные части Руси, тогда как во времена «Слова» даже отдельное войско или войско не самого значительного князя, вышедшее за пределы страны, именовалось «Русской землей». В те былинные времена Русская земля – родная земля, но также и своя власть, свое владение, свой народ.
Иное дело, когда мы сталкиваемся с текстом сборным: в нем нет определенной системы. В «Задонщине» десятки раз упоминается Русская земля и земля Русская, и только дважды Русь. «Родися Русь преславная» от Ноя (с. 96), здесь Русь в значении ‘народ’. Бегущие с Куликова поля враги говорят: «А в Русь ратию нам не хаживать» (с. 108), здесь Русь – ‘страна с населением’, страна, воспринимаемая извне, со стороны, чужими людьми. Территория Руси и ее население нуждались в самостоятельных обозначениях, но в «Задонщине» сошлись из разных наслоений различные представления о Руси: как о народе (в первом случае) и как о чужой территории (во втором).
Историк верно подметил, что в памятниках ХІІ–ХІѴ вв. «везде “Русская земля” и нигде, ни в одном памятнике, не встретим выражения “русский народ”» (Ключевский, 1918, т. I, с. 250). Веками сохраняется образный синкретизм представления о Родине, которое выражено также в сказочном обороте «мать-земля». «Потому-то, – писал Ф. И. Буслаев, – у нас в старину вместо отечества говорилось просто земля, Русская земля» (Буслаев, 1873, с. 304). «Концепция “Русской земли” постоянно изменялась в эпоху средневековья, потому что изменялись политические границы “своей земли”» (Робинсон, 1980, с. 225). В связи с этим и возникала нужда в конкретности дополняющих определений: Русская земля, Суздальская земля, своя земля. Однако представление о земле – и в этом его особенность – всегда остается представлением о своем, и постепенно, все расширяясь, росло и крепло ощущение «большой Родины» – начиная с клочка родной земли, а потом и деревни, и села, и округи, и княжества, а через них – и вся Русская земля. Многозначность слова определялась многогранностью понятия, что так обычно для средневекового мышления; общее понятие-представление как бы вкладывало друг в друга различные конкретные представления о земле. Это и не многозначность вовсе в современном понимании полисемии, а нерасчленимое и недробимое единство смыслов.
В начале XV в. исходный синкретизм в представлении «земли», разумеется, уже не существует, однако сам стиль изложения, извитие словес, архаизующая словесная культура этого времени нуждаются в подобных повторениях и насильственно включают в синонимы разошедшиеся по смыслу слова (даже термины). У Епифания Премудрого троичные повторения часты: «а се имена мҍстомъ и странамъ и землямъ» (Жит. Стеф. Перм., с. 9), «по многымъ землямъ и по градомъ и по странамъ» (с. 12), «в долнҍи странҍ, на иномъ городҍ, на девятой земли» (с. 47), «вся земля и все страны и все языци» (с. 68) «по инымъ по многым землям ходили суть и въ многыхъ странахъ проповҍдаша и мнози языци научени от них» (с. 10) «въ языцҍх проповҍдаше, въ странахъ провозвҍстише, и во всемъ мирҍ прославише» (с. 48); они удивительно однообразны, воспринимаются как формула, а значит, и как термин известного содержания. Понятно включение слова городъ в этот ряд. Земля и городъ были равнозначны, поскольку «город» – просто средоточие земли: «В городе сходилась земля, и потому словом городъ стали заменять слово земля» (Костомаров, 1872, с. 199). Когда говорят о ком-то, что он «посла скоро по всҍм градом и по земли» (Сказ. Дракул, с. 556), имеют в виду не просто земли, но веси, поселения, население этой «земли». Однако все прочие слова все так же остаются всего лишь стилистическими синонимами слова страна, например языци (устаревшее слово, уже потерявшее свой изначальный смысл).
Нам понятно теперь то настойчивое упорство, с каким на Руси пытались развести, обозначив особыми терминами, разные понятия общественной жизни, так или иначе восходящие к «земле».
«Земля» как территория, как пространство обозначалась конкретно словом мҍсто или уже отвлеченным термином страна, а чаще просто с помощью словосочетания Русская земля. В последнем случае оставалось неясным, говорится ли это о пространствах или о народе, их населяющем. Поэтому для обозначения населения все чаще стали употреблять собирательное Русь (впервые в значении ‘русский народ’, по-видимому, в Киевской летописи под 1140 г. – см.: Франчук, 1982, с. 50, хотя в «Повести временных лет» уже с начала XII в. Русью именуют прежних полян: «Поляне яже ныне зовомая Русь» – Лавр. лет., с. 25); безотносительно к территории используют слова миръ или община.
Одновременно возникает настоятельная необходимость и в слове, которое могло бы обозначить власть над такой «землей». В XII в. волость и земля еще равноправны как обозначения области, одной и той же, родовой, хотя эти слова и пришли в язык из противоположных по смыслу именований. Власть, волость – право владения землей, а земля – то место, власть над которым имеет хозяйственный смысл. Объект владения и право лица сошлись в одном именовании, но усложнение социальной жизни настоятельно требовало различения этих явлений. К XIV в. положение изменилось: «волость» всегда меньше «земли» (Михайлов, 1904, с. 222). Первой ступенью образования средневековой цепи последовательного понижения в степенях и стало подобное «измельчение» волости, уже никогда не возвысившейся до пределов области. Разговорное русское слово не могло конкурировать со словом земля и тем более с торжественным словом область.
Самым древним словом, связанным с идеей владения и власти, было волость, или (в точной передаче произношения X в.) волость, т. е. ‘владение’, но не ‘владычество’ (из *vold-t-ь). Знаток древнерусских текстов Ф. П. Филин справедливо заметил, что в дофеодальную эпоху слово волость/власть означало обладание собственностью в границах рода (Филин, 1949, с. 79).
В 945 г., составляя договор с русичами, греки назвали в тексте несколько ограничений прав русских гостей в столице своей империи (русский летописец сообщает об этом в «Повести временных лет»): «Да не имать волости князь русский... да не имеют власти русь зимовать в устье Днҍпру... да не имать власти казнити... да не имҍють власти зимовати у святого Мамы [русская церковь на торгу в Константинополе]... да не имҍють волости купити паволокъ [шелковой ткани]» и т. д. (Лавр. лет., л. 11б-13), – во всех случаях употребления в тексте договора слова-варианты волость и власть многозначны, но ближе всего их значение к словам возможность, сила, право – право что-либо сделать, исполнить то, что договорный акт запрещает. Какая власть может быть у русского купца в Византийской империи, какое владычество? Только возможность и право, которые на каждом шагу оспаривались; русичи не имеют возможности, права – не могут что-либо сделать своей властью. Другие места «Повести временных лет» свидетельствуют о столь же неопределенном значении слова власть. Обычно это сила или возможность действовать по праву рода, потому что исходное значение корня этого древнего слова – «наследование», «возможность» что-либо сделать, и притом по общему согласию. Такое конкретное и простое значение слова власть было свойственно ему еще и в X в.
В описании событий XI в. летописец уже колеблется: волость и власть, может быть, уже значат не одно и то же. Поскольку словом волость/власть характеризуют теперь не всякого представителя рода, равноправного со всеми остальными, а его главу, князя, текст можно понять и так, что речь идет уже о власти, понимаемой в современном смысле слова: «перея [захватил] власть» один князь у другого, ибо он одновременно и «силой сильнее», и «власти лишил», и «земли присвоил». Еще не расчленены в сознании представления о власти, владении, земле и роде, слишком тесно обусловлены они родовыми отношениями, не раскладываются еще в точных понятиях, не имеют строго терминологического значения.
Еще во второй половине XI в. волость и власть совмещены в неопределенном значении ‘владение’, так что в одном и том же сочетании свободно находим обе формы (в Лавр. лет.): «желая большее власти» (с. 68, 1073 г.) – «желая большее волости» (с. 68, 1078 г.). Однако в самом конце XI в. власть безусловно уже ‘власть (управление, господство)’, а волость – ‘территория, подвластная князю’; об этом говорит сравнение таких примеров (Лавр. лет.): «А в чюжей волости не сҍди!» (с. 86, 1096 г.), «отидеть въ свою волость» (с. 87, 1097 г.), «переяти Василкову волость» (л. 89б, 1097 г.), «яко се есть волость брата моего» (с. 90б, 1097 г.) и т. д., но «прияти власть стола моего» (с. 72, 1093 г.), «хотя власти» (там же) и др.
Итак, в X в. слово волость/власть многозначно, оно означает возможность, силу или право на действие; в XI в волость (и власть) – по преимуществу ‘владение’ (земельная волость), например, в устойчивых и частых в летописях выражениях «[ушел] в свою волость» или «въ свою власть», «прия волость» или «прия власть». С конца XI в. это слитное понятие одновременно и власти, и владения, и владетеля раскладывается надвое, в соответствии с условиями и потребностями выражения феодальных отношений, и волость становится доменом, а власть – силой и правом владения им. В самом распределении вариантов содержится много интересного: конкретное (земельное владение) называется русским словом волость, абстрактное (сила и власть) – славянским власть. Новая форма власти приходит со стороны и освящена церковью, она и именуется высоким книжным словом власть.
Вместе с тем и для самой подвластной территории должен был сыскаться соответствующий термин; его нашли в старославянском слове область, известном уже по древнейшим переводам с греческого. В старославянских текстах слово область конкурировало еще со словами прҍдҍлы (для греческого enoría – ‘граница’ – то, что можно увидеть, обозреть) или власть (для греческого exusía ‘территория’ и ‘могущество’ одновременно, т. е. в таком же нерасчлененном единстве, как и славянское слово власть). Однако многие греческие слова издавна переводились только словом область, и смысл всех их заключался в обозначении территории, земли, места размещения, расположения и т. д. (ср. chóra, hédra, théma, perōché и др.). По-видимому, самым древним значением слова область и можно признать указание места расположения рода, но все-таки еще только рода. Власть, посторонняя роду, в IX в. еще не существовала, она была непонятна славянину в момент, когда осуществлялись эти переводы. Территория области определялась по границам размещения рода, т. е. имела свои естественные пределы. В древнеславянской Кормчей оба слова – власть и область – уже различаются, хотя в греческом оригинале этого текста ‘власть над областью’ и ‘область’ передаются одним и тем же словом. Стоит привести расхождения в списках Книги пророка Даниила: греческое en pásē archē ‘во всей империи’, (но также и ‘во всей власти, во всем могуществе’ и т. д.) сначала перевели буквально «по всякой власти царствия моего», в восточноболгарской редакции уточнили – «въ всей земли», а в более поздних русских списках последовательно – «по всей области» (Евсеев, 1905, с. 102). Там, где в болгарской переделке «Пандектов» стоит слово область («не области нашея», «в область ту» и т. д.), в первоначальном русском переводе всегда находим власть (Пандекты, с. 199, 237б и др.). Любопытно употребление слова область в переводе «Книг законных» (XII в.). В первой части, переведенной на Руси, область соответствует греческому слову ádeia ‘право; власть’ (право власти; скорее право, чем власть): «Да не имҍеть области храмы рушити» (Кн. закон., с. 46) и др. Во второй части, которую переводили южные славяне, как и в «Пандектах», область соответствует слову despoteía («приметь тя во область свою» – с. 79 и мн. др.), т. е. обозначает ‘господство’. Для древнерусского языка характерно как бы конкретное значение слова: право на землю и есть земля; еще в самом начале XIII в. игумен Даниил описывает святые места таким образом: «И та земля вся около дебри той нынҍ зоветься Рама, и то есть область Вифлеемска» (Хож. игум. Даниил., с. 85), т. е., конечно, пределы земли, а не владение, и автору важно подчеркнуть именно это в своем описании.
Область и волость еще в начале XIII в. смешиваются в значениях; обычно в сообщениях о подвластном населении используются оба слова; ср: в 1216 г. «[Ярослав] пошол бяше к брату Юрьеви с полки, скопив волость свою всю с новгородци и с новоторъжци» (Пов. Лип., с. 116, но тут же и в значении ‘территория’: «а что зашол еси волости новгородскыи, – с. 116), но в 1237 г. «въ Владимери затворися сынъ его Всеволодъ съ материю и съ владыкою и съ братом и съ всею областию своею (Пов. нашеств., с. 164). Современный переводчик передает слово волость как «подвластные», а слово область как «жители», но это неточно: в обоих случаях речь идет о подвластных князю людях, населявших его волости.
Пределы и область также долгое время совмещаются при выражении значения ‘вотчина’: «в предҍлы резаньскыа во область благовҍрна князя Федора» (Пов. Никол. Зараз., с. 176; это, правда, список XVI в.); «жилъ Кирилъ нҍ в коей веси области оноя, иже бҍ въ прҍдҍлехъ ростовьскаго княжения, не зҍло близ града Ростова» (Жит. Сергия, с. 288). Пределы ограничивают область определенными границами, собственно и делают область «областью» (владением), но важно и то, что в конце XIV в. в понятие «область» не входит представление о ее населении, это слово стало только географическим термином, обозначающим пределы государственности.
В киевской же книжной традиции в XI в. была сделана попытка включить это слово в обиход, им заменяют ставшее слишком обычным слово волость. Слово область казалось удобнее, потому что исходное его значение было забыто (т. е. ‘то, что подвластно’: об-власть), корень в обоих случаях один и тот же – влад-еть. Уже у Илариона упоминается область, а вслед за ним и во всех древних произведениях о Владимире, Борисе и Глебе; в них всегда говорится о том, что князь идет «в область, юже ему дана», «въ область свою», «из области своей пришли» и т. д. По смыслу это уже несомненно ‘волость’, т. е. законченное представление о границах подвластных владений. Но поначалу, с включением книжного слова область в бытовой обиход, полностью утрачивается лишь различие между родом и народом, и родовые границы окончательно становятся границами территориальными. Область же в самом широком смысле – ‘то (а значит – и те), что подвластно’; подвластны и волость, и власть, и люди, на этой земле живущие, и многое другое; четкой разницы между местом и его «наполнением» еще нет. С конца XIV в. имели хождение обороты типа в Ростовьстҍи области (Жит. Леонт. Рост., с. 77б), область здесь – земля, называемая по расположению города, который является ее столицей. Включение слова область в систему древнерусского языка раскололо прежний синкретизм значений слова власть и вызвало к жизни русскую форму волость. Распределение значений прежде синкретичного слова власть между словами волость и власть в точности соответствует одновременному раздвоению прежнего врагъ на ворогъ и врагъ, прежнего градъ на городъ и градъ и т. д. Была сделана даже попытка и книжное слово область представить в русской (полногласной) форме: оболость отмечено в «Житии Феодосия» и в Новгородской летописи под 1191 г. Но эта форма была излишней, поскольку понятие области однозначно, и она не закрепилась.
Своеобразно повело себя слово область в Новгороде: с XII в., начиная с мятежей 30-х годов, и до XIV в. область у новгородцев – ‘жители новгородских пределов’, но не сама территория, на которой они живут, тем более – подвластная кому-либо. Ср. запись под 1134 г.: «иде Всҍволодъ на Суждаль ратью и вься новгородьская область» (Новг. лет., с. 15б); область в этом представлении – не «волость», а «власть», но власть в старом понимании: общая сила рода, все, кто может встать с оружием, то же, что древний славянский «полк». Кстати сказать, в некоторых текстах эпохи Батыева нашествия войска Батыя именовались татарской или злою областью, хотя как раз о территориальных границах их размещения нашим предкам не было известно; имелось в виду подвластное множество людей и народов, пришедших с Батыем на Русь. Из этого можно заключить, что еще в начале XIII в. развитие значений слова область определялось не только влиянием со стороны значений книжных слов, но и исконным смыслом славянских слов пълкъ, народъ или родъ.
Происходило постепенное разложение исходной семантики слова: синкретизм, исходная нерасчлененность его значений, распадался на отдельные грани смысла, и каждая грань, при новом повороте событий, облекалась в форму нового слова. Одновременно происходила специализация каждого слова, общего его смысла, в том числе и у давно известных слов. Условия складывавшегося феодального общества требовали подобных конкретных слов, чтобы разграничивать разные понятия: территорию, ее население, подвластность того и другого известной силе, носителя власти, сущность власти (и уже не просто физической силы коллектива, но силы – власти лица). Заметить это крайне важно, потому что уточнения происходили не односторонне в зависимости лишь от книжной традиции, не путем прививки новых отношений и связей в результате заимствования, но также и со стороны народных представлений. Быстрый успех достигнут благодаря тому, что обе тенденции были однонаправленны – не мешали друг другу в своем развитии.
Распадение исходного значения слова власть можно проследить по тем текстам ХІ–ХІІ вв., которые дают это слово в окружении близких по смыслу «державных» слов. Это разложение общего смысла на составляющие его значения, переданное отдельными лексемами, является отличительным свойством как раз древнерусских текстов; можно считать, что тем самым древние писатели постепенно освобождали терминологическое значение слов от побочных и слишком образных значений. «Власть и силу бещислену» (Флавий, часто), «власть и славу» (Клим.), «княжение, честь, славу и власть» (Патерик), «не сътвору воли твоея, ни власти твоея» (там же) «имҍние и власть» (Менандр), «честь и власть» (Кн. закон), «на всҍхь началҍхъ и властехъ» (Жит. Вас. Нов.). Судя по тем же текстам, власть имеют, ее принимают, хотят и даруют, ее можно осквернить или возвысить, ее ищут, держат и творят, и она находится «въ человецехъ». Власть конкретна, поскольку может быть княжей, боярской и епископской, но бывает власть и повыше: у Бога «власть его – власть вҍчьная» (и тогда она именуется basileía – ‘царственная’). Власть – нечто возвышенное и нематериальное, а потому свободно обожествляется, отвлеченно понимается как могущество и даже всемогущество. В XVI в. власть как проявление силы приписывается только верховному владыке, который, правда, на время может наделить ею и земного властителя. Значение ‘властитель’, по-видимому, вообще не было свойственно древнерусскому слову, но также и в значениях ‘самовольно’, ‘самовольность’ слова самовластно, самовласть не известны у восточных славян, хотя были свойственны южным славянам. В продолжение всего средневековья власть – высокое слово, и по отношению к земным делам его не употребляли.
В таких текстах: «не токмо свою волость украсивъ, но по чюжимъ землям боле того показа» (Флавий, с. 207); «и печаль по всҍмъ градомъ и волостемъ» (Сказ. Калк., с. 509); «а ныне твориши цесаря господина не властию, но именемъ» (Флавий с. 245) и т. п. – власть передается как символ могущества верховного владыки. «Дам ти власть – и будешь своего царства выше стократицею богатством и силою», – говорит легендарный «индейский царь» Иоанн греческому императору Мануилу (Сказ. Инд, с. 457). А в начале XV в. у Епифания Премудрого власть вообще упоминается уже отвлеченно, но в очень интересном ряду слов: «триупостасного божества едина сила, едина власть, едино господство!» (Жит. Сергия, с. 274). Градация высшей власти идет вверх; от конкретной силы до полного господства Бога. «Власть» в этом перечне находится посредине; это уже не просто сила, какою власть была в далекие времена, но это еще и не безусловное господство. Власть можно передать, например, своему представителю, господство же абсолютно.
Попробуем теперь соотнести семантическое развитие разных слов, обозначавших землю, человека, власть. Власть всегда распространяется на человека, и понятие о нем как о представителе племени развивалось таким образом: сҍмя – племя, родъ – народъ, но также человек и люди.
Власть распространяется не только на человека, но и на территорию; в древнерусский период, судя по языку, две эти линии понятий – владение землею и сама земля – еще не сошлись воедино. Волость и власть понимались как вполне самостоятельные явления. Власть, волость, область понимаются просто и одинаково как ограниченная держанием территория, и отсюда возникают следующие противоположности: волость и власть (с конца XI в.), причем всегда остаются конкретно ясными различия между пределами и уделами, а также отчиной и отечеством; и только позднее, в конце средневековья, они еще раз соединяются вместе, чтобы образовать свое нерасторжимое единство: государьство – царьство – дьржава.
Греческое arché в древнейших переводах передается славянским словом поконъ, но после X в. известно и как власть (Евсеев, 1905, с. 160); в других случаях то же слово переводилось на славянский язык словом начало, но в поздних списках опять-таки и уже устойчиво – власть. В пророчествах Мефодия Патарского греческое basileía однажды передано словом власть, но чаще переводится как царство, царствие; слово exusía в зависимости от редакций – сначала как власть, а затем дрьжава (Хрон. Георг. Амарт.). Последнее греческое слово в переводах XI в. и позднее передается словами власть или область, а многие другие греческие слова со сходным значением вообще всегда обозначаются как власть, ср. в древнеславянской Кормчей: authentía, eparchía, ádeia, kýras, hypateía – все это власть.
Вдумаемся в смысл всех этих соответствий. Arché – и ‘начало, основание’, и ‘конец, предел’, и ‘власть’, и ‘империя’ (первооснова и суть государственности). Естественно, что сначала, при первых переводах, еще не имея собственных форм государственности, славянин понимал это слово в его прямом значении – как ‘граница чего-либо’, как ‘начало’, и поконъ имеет тот же смысл исходной точки, из которой постепенно исходят все линии жизни социального организма. Кроме того, поконъ значит еще и ‘обычай, нрав народа’, и это слово у славян чаще встречалось именно в таком смысле. В договоре Олега 911 г. воины князя клялись «по закону и по покону языка нашего»; в «Русской Правде» покони – обычное слово, а поконьникъ – вождь, руководитель, начальник. Выбор слова нельзя не признать удачным; даже современное представление о начальнике восходит к подобному пониманию руководителя: тот, кто начинает дело.
Однако хотя славянское слово и многозначно, но оно не выражает еще строгого понятия о сущности руководства. Руководитель в таком представлении не является еще символическим представителем народа или государства, он – сам по себе, понимается как исходная точка коллективного движения, как родовой вождь, не больше.
Совсем иначе обстоит дело со словом начало. Начало – это граница моего рода [по-конъ значило ‘вне рода’, ‘за рубежом’) и вместе с тем исходная точка его, которая определяет правовые способности и рода, и каждого его члена. Тексты X в. свидетельствуют о развитии именно такого представления о вожде и его власти. Начальник – в начале, он всего лишь первый, но первый из равных. Таковы обычаи рода и правила быта.
Столь же синкретичными остаются и представления о власти: власть принадлежит роду, а не личности, и только вождь, принимая ее от старших, может от имени всех распорядиться ею как нужно. Власть – это сила рода, которой время от времени наделяют одного из его членов. Такую власть держат различные представители рода, и слово держава в таком употреблении означает простое держание власти.
Вглядимся еще раз в те греческие слова, значения которых славяне связали с понятием о власти. И kýros ‘власть, право, сила’ (откуда Кир – владыка и повелитель), и eparchía ‘надел’, и ádeia ‘свобода’ и ‘безопасность’, и authentía ‘самовластность’ (ср. аутентичный), и hypareía ‘консульство, руководство’ – все эти греческие слова славяне понимали в прямом их значении, и только много позже стали соотносить с общим для всех них значением ‘власть’. В древнерусский период власть и есть государство в самом общем его смысле: одновременно и границы, и сила, и полномочия его руководителя.
Тем временем исподволь зарождались представления и о власти верховной, первоначально очень конкретно: с XIII в. великий князь – старший, главный среди остальных князей. Однако понятия о государственности еще не было, потому что важнее казалась собственная волость, чем общерусская власть. «Татарское завоевание, – пишет историк прошлого века, – оставило глубокий след в нашей истории, но идея подчинения князей власти великого князя, проводимая татарами в XIV в., вовсе не привилась в нашей практике; она держалась единственно страхом татарского насилия и бесследно исчезла вместе с татарским владычеством» (Сергеевич, 1893, с. 224), но не так уж и бесследно; в языке осталась формула ваше величество (но не высочество) в обращении к монарху. Другой термин – великий князь – сохранял в Древней Руси исконное свое значение ‘родовой вождь’. В те времена князь – вовсе не «принц крови», равный немецкому Knecht, как думал в XVIII в. историк А. Шлецер (1874, с. 464-465); слово не восходит и к корню конъ (край, начало), как полагали в прошлом веке другие иноземцы (Лакиер, 1847, с. 88), связывая власть князя с за-ко-ном или по-коном (сговором, рядом). Это германское слово, и готское kuni ‘род, племя, семья’ лежит в его корне: king, König и князь – одно и то же: ‘предводитель рода’ (Бенвенист, 1969, II, с. 85 и сл.). Слово князь довольно поздно пришло к восточным славянам (устным путем из болгарского языка) и, следовательно, с самого начала как термин пришлый было словом высоким по стилю. В «Повесть временных лет» это слово попало вместо бытовавшего до тех пор тоже заимствованного слова каганъ по крайней мере в начале XII в. (Львов, 1975, с. 207). Оно сохраняло у славян следы исходной двузначности: это и ‘жрец’, и ‘предводитель’, поскольку и тем и другим одновременно был племенной вождь у самих славян (Пресняков, 1938, с. 140). Содержание этого понятия прочно сохранялось в термине, освященном традициями, и он не мог сразу под давлением социальных изменений стать также обозначением носителя высшей власти. Слова, впоследствии пригодившиеся для этого, возникли уже в древнерусском языке, однако и их смысл был все еще очень конкретен, такие слова не имели значения социальных терминов. Носитель верховной власти именовался обычно чужим словом. При заимствовании возникала некая отстраненность и от народного языка, и от его понятий; было нужно что-то освященное и малопонятное, пришедшее со стороны, издалека и по этой причине, может быть, особенно авторитетное. Вот некоторые из таких заимствований.
Царь (или в полном формуляре цҍсарь) – хорошо известное слово, пришедшее через греческий язык, происходит от латинского личного имени Цезарь. Во всех переводах библейских текстов слово это употребляется всегда по отношению к верховной власти императора – римского, а позже «ромейского», т. е. властителя Константинополя. Наше царьство – титул византийского императора, который вошел и в договор русских с греками 945 г. У восточных славян никогда не было сомнения в том, что именно византийский император достоин этого высокого титула. Когда же возникла настоятельная необходимость назвать высоким словом «равноапостольного» князя Владимира, на титул царь не покушались, довольствовались столь же высоким, но местного уровня величия, титулом каганъ всей русской земли. Цесарем или царем, но уже небесным, называли также Бога, особенно в торжественных текстах, и сразу становилось ясно, что земной государь всего лишь наместник Бога – царя небесного. Принять на себя титул царя земного до определенного времени считалось кощунством, потому что на это требовалось особое благоволение небес. Земной царь всего лишь содержит в порядке державу Небесного Цесаря, является Его наместником на земле.
И только после 1267 г. царем стали называть также главу Орды, отчасти по недоразумению, поскольку произношение этого слова совпадало с соответствующим тюркским определением к титулу владыки земли и неба. Ордынского владыку всегда выделяли, говорили о нем как о «царе» или «царевиче» (Пов. Ион., с. 358). Тохтамыша постоянно называют просто Царь (Пов. Тохтам., с. 204 и др.), как и любого иного повелителя Золотой Орды (Сев. свод, с. 420). Желая возвысить в глазах читателя образ Дмитрия Донского, автор его жития после некоторых раздумий («кому уподоблю великого сего князя – русского царя, держателя земли» – Жит. Дм. Донск., с. 226) решается назвать его царем, и даже жена князя, Евдокия, обращается к нему не иначе, как «царю мой милый!» (с. 218) (не покушаясь на большее, потому что выше – «великий мой Боже царь царемь [т. е. Бог], заступникъ ми» – с. 220). Но Дмитрий Донской как раз тот князь, князь великий, который «переял» славу и честь ордынского царя, следовательно, имел право на такой титул.
Слово господинъ, равнозначное народному господарь, породило новое слово -–государь, которое встречается уже в поздних списках «Русской Правды», но особенно широко распространилось по всей Руси с конца XIV в. Государь – феодал, который имеет двойную власть: либо он господин над рабом и холопом, либо владелец имений, а иногда и то и другое вместе. В «Книгах законных» хозяин земли – осподарь земли, государь как хозяин упоминается еще и в «Судебнике 1550 года». Государь и господин – не одно и то же при Иване III, который как раз и есть «осподарь», тогда как «господином» является только Бог (Пов. моск., с. 390); позже различаются господарь и государь (в старинном псковском диалекте: «самъ себҍ осподарь» или «ты своему слову не осподарь», «бог мой осподарь», но в обращении, в разговоре «асударь» – Фенне, с. 147, 204, 213, 249). Как хозяин дома, повелитель над чадами и домочадцами представлен «государь» и в «Домострое» (памятник этот сложился в новгородских пределах в XV в.). У «государя» – «государство», границами которого вначале был дом, затем имение, позже – волость и наконец – вся Русь. Государство по первоначальному смыслу слова – не область, а сама эта власть, власть государя над всем, что попадает в орбиту его державства. Отсюда и все позднейшие (XVI в.) образования: государский ‘хозяйственный’ и государствовати ‘управлять’; слово государственный в современном значении известно с XVII в. Государь как хозяин всего, что лично ему принадлежит, все шире распространяет свое господство на разные земли, и смысл накоплений московского княжеского дома заключался как раз в подобном собирании разных земель и волостей в том самом простом, хозяйственном, чисто практическом значении слова государство, которое оно имело до конца XVI в. Лишь позднее под давлением политических обстоятельств случилось то, что прекрасно выразил историк: «Из-за лица проглянула идея, и эта идея государства, отделяясь от мысли о государе, стала сливаться с понятием о народе... стали переверстываться в сознании, приходить в иное соотношение основные стихии государственного порядка: государь, государство и народ» (Ключевский, 1918, т. III, с. 83).
После объединения земель образовалось какое-то новое качество собранных волостей, уже не только хозяйственного или господского содержания. «Мое государство» (т. е. мое хозяйство) стало вообще государством, уже независимо от воли и чувства его господина: не только и не просто «мое». Создалась «держава», в пределах которой сам хозяин становился всего лишь каким-то символом, и этому символу власти следовало присвоить особый титул. Первоначально титулом было слово государь; так называл себя Иван III, покончивший с татарским игом. Еще его отца собирательно величали «великимъ ихъ государствомъ» (1431 г.). Перечень титулов в письме Кучума к Ивану Грозному: «вольный человек, великий князь, белый царь» (Лакиер, 1847, с. 122) – отражает уже законченный ряд признаков абсолютного самодержца, ни от кого не зависящего (вольный, а не просто свободный), самого главного, верховного (великий, а не старейший) и никому не платящего «даней и выходов» (белый – сам по себе). Хотя с 1433 г. титулом великих князей московских был «господинъ», и только младшие братья по-прежнему именовали его пока «господарем» (Лакиер, 1847, с. 108), но уже вскоре стал он «господарем всея Руси» (Шмидт, 1973, с. 14), т. е. уже не только в своей семье, но и для всего государства не господин, а господарь/государь. Сам Иван III – «государь и самодержец всея Руси» (Дьяконов, 1912, с. 405) с 1432 г. Сын его, Василий, прибавил к титулу отца слово царь, хотя льстивые новгородцы в грамоте 1474 г. именно так его и назвали; Иван же Грозный, внук его, имел такой полный титул: «великий государь царь и великий князь Иван Васильевич всея Русии» (Лакиер, 1847, с. 110), в договорных актах с европейскими державами он именовал себя просто цесарь. В ходе исторического развития возник такой ряд именований верховного правителя: господин – господарь – государь – царь – цесарь. Меры не зная, московский великий князь пытался охватить в титуле как можно больше, устремляясь к вершинам власти и видя глубокий смысл в именовании верховного владыки. Интересная подробность: каждый новый, все более высокий титул приходил как бы со стороны – от покоренных, побежденных. Еще в 1477 г. новгородцы назвали Ивана III наряду с другим титулованием «государем», и тогда объяснил Иван III послам новгородским, что именно он понимает под «государством»: «Мы, великие князи, хотим государства своего как есмя на Москве, так хотим быти на отчинҍ своей Великом Новъгородҍ» (Дьяконов, 1912, с. 411), т. е. бездоговорно, абсолютно, хозяйски, как в родовой вотчине. Иван III и стал первым хозяином всей Руси. Однако при всем при том он еще и «господин государь великий князь» (1477 г., Срезневский, т. I, стб. 571), т. е. не единственный в своем роде, не уникум, не полный наместник Бога на земле; и тверской князь Борис Александрович именуется «государем великим князем» (Сл. Фомы, с. 284), а подчас и «царем» (с. 300) и «господинъ государь Великий Новгород» (1469 г., СлРЯ ХІ–ХѴІІ вв., вып. 4, с. 109) величается «государством». Выход был один: накапливать перечень титулов, стараясь опередить своих соперников и врагов. В этом помогали публицисты: «Господине боголюбивый государю, твоему величеству, государю великый, твоему благородству... на крҍпость и утверждением твоей державҍ... вседержавный государю!» (Посл. Вассиан., с. 522, 526). Всегда достаточно хорошо известно, что «царь же именуеца слуга божиим изволением и царство бо ему даетца божиемъ повелҍниемъ» (Пов. Басарг., с. 574); но лишь на тебя самого распространяется «божие повеление», враждебный же государь – насильник, его и следует называть иначе.
Описывая возвышение Тамерлана, древнерусский писатель конца XIV в. при всем своем презрении к узурпатору никогда не называет его осудительным словом: государь – всегда государь. Вышел Тамерлан на волю и «потомъ же к нему приложишася уноши немилостивые, мужие сурови, вси злии человҍци подобницы ему, таковии же разбойници и хищници – и умножишася зҍло. И егда их бысть числомъ яко сто, и нарекоша его надъ собою старҍишину разбойниковъ; и егда бысть их числомъ яко и до тысящи, тогда уже княземъ его зваху; и егда ихъ болҍ умножишася, паче числомъ, много земли поплени, многи грады и царства поималъ, тогда же царя его у себя именоваху» (Пов. Темир., с. 232).
Главарь шайки или вожак угнетенных – все равно, и независимо от этого названия остаются те же и последовательно даются (нарекаются – называются – именуются) титулы старейшина, князь и царь. Старҍишина – слово из родового быта, князь – владетельный феодал, царь – верховная власть государства. Летописец помнит последовательность возвышения властителей, для него такие ступени – не история, а быт. Иначе и быть не могло. Стоит вглядеться в слова, сопровождающие последовательность возвышения «старейшины разбойников», и станет ясно, что только таким образом и мог возвышать своего героя по ступеням феодальной иерархии средневековый писатель.
Сначала вокруг «железного хромца» (Тамерлана) собираются люди: молодые, зрелые и «вси злии человҍци», постепенно образуются людские массы – сто, тысяча, «паче числомъ». Людские массы под властью «разбойника» разрастаются до народов, которые, в свою очередь, совместными усилиями приобретают для старейшины-князя земли, потом государства («грады») и наконец – целые царства. Обогащение землями, усиление людьми было естественным для тех времен феодальным процессом становления державы-держания. Понятно, что социальный статус «железного хромца» возрастал и он не мог постоянно оставаться простым старейшиной – сотником. Знал летописец, что писал: на его глазах точно так же росли и московские князья.
Идеологи начала XVI в. немало потрудились над тем, чтобы доказать высшее происхождение власти московских государей, между прочим говоря и о том, что «было два Рима: Римъ и Византия, третий стоить – Москва, а четвертому не бывать». Идеологическая подготовка увенчалась успехом, потому что русские государи стали считать себя прямыми продолжателями византийских царей, следовательно, имели право на титул, прежде казавшийся слишком высоким. Московский хозяин превратился в верховного повелителя русских земель, в наместника Бога на земле.
Царь русский, царь самодержавный – известные с XVI в. выражения. Царь-государь русских сказок – того же происхождения, первое слово в сочетании – титул, второе – обращение. В деловых документах торжественность царского титула отчасти исчезает и речь частенько по старинке идет о господине. В «Уложении 1649 года» постоянно говорится о государе и государстве, но никогда – о царе. Лишь в XVII в. исчезают всякие упоминания о государе по отношению к землевладельцам-хозяевам. Перебирая возникшие варианты, политическая мысль неустанно ищет термины для именования высшей власти: господин – государь – царь. Не устоялись еще нормы феодальной жизни, сложная цепь иерархии нижется постоянно. Верховного владыку Руси по-прежнему величали хозяином. «Домострой» – канон семейной и общественной жизни XVI в. – не различает государя и государыню в различных их ипостасях: дома, в волости, на правеже или на троне Российского государства. Все – государи, хозяева, но каждый на своем месте. Иерархия социальной жизни жестко ориентирована на власть, из нее исходит и на ней замыкается. Каждый на следующем уровне подчинения в отношении к верхнему перестает быть государем и превращается в «холопа» – зависимого от «его государства» лица. Мир не просто выстроен как бесконечный ряд последовательных подчинений (что обычно в иерархии средневекового общества), этот мир и двузначен. С одной стороны, я – хозяин, с другой – холоп. Двусмысленное положение личности в подобном социальном пространстве порождает двуличность; такова попытка определиться в странном мире всеобщей двузначности. Есть только два абсолюта на концах этой социальной цепи: полный (обельный ‘круглый’) холоп, абсолютно бесправный, и государь, потому что он – царь. Царь абсолютно всевластен, потому что не подчинен никому, кроме Бога.
Так государство стало царством, и тогда обозначилось расхождение в традиционных именованиях: государство – область правления и народ, в ней живущий; царство – форма правления.
Нужно сказать, что многие, и прежде всего славянофилы, противопоставляли понятия «земля» и «государство». Для них «земля, как выражает это слово, – неопределенное и мирное состояние народа. Земля призвала себе государство на защиту ограждение... Отношение земли и государства легло в основание русской истории» (Аксаков, 1861, с. 10). Некоторое оправдание такому механистическому взгляду на развитие русской государственности можно найти в истории слов.
Вот самые яркие истоки русской государственности конца XV в.: «инии мнозии земли, иже не стяжа мужства и погибоша, отечество изгубиша и землю, и государьство, и скитаются по чюжимъ странамъ бҍдне воистину!» (Пов. Угр., с. 518-520). Иные «земли» скитаются по «чюжим странам», оттого что лишены отечества, земли и государства.
Возникая, новые термины, перенесенные с обозначений совершенно иных государственных объединений, способны были создать представление об инородном, чужом влиянии на исконную «русскую силу», выраженную словом земля. Пусть нас не обманут слова: они только знак, но знак для внутренне изменившихся обстоятельств общественной жизни. Собирая под общей властью все русские земли, росло государство. Ведь еще Карамзин отличал средневековое русское государство, позднее – царство, от могучих европейских держав (Кустарева, 1970, с. 122).
С XI в. известно и третье слово, обозначающее верховную власть, – держава. «Тҍло крҍпится жилами, а мы, княже, твоею державою», – говорит Даниил Заточник. Долгое время в различных сочетаниях это слово присутствует как определение: «Державно и твердо», т. е. исключительно крепко, сильно (Евсеев, 1905, с. 22); «Вҍрнии князи наши державно побҍждають» (Сл. Борис. Глеб., с. 168) и т. д.
Держава – поддержка могуществом или силой, дарованная избраннику обычно божеством, потому что верховная сила находится все же у Бога. «Да надҍяся на твою державу, поперу козни [дьявола]», – восклицает в молитве Владимир Мономах, а затем, вслед за ним, и еще несколько поколений князей – вплоть до Дмитрия Донского в его молитвах перед битвой на Куликовом поле. Держава – поддержка со стороны всемогущества, в Боге видели люди «славу, и честь, и державу крепости и славы» (Жит. Вас. Нов., с. 579). Но держава не только у Бога, у дьявола также – «страстная» или «адова», а также «бҍсовская» и всякая иная держава. Держава – то, что держит, таков прямой смысл слова в древнерусских текстах.
В Ипатьевской летописи этот корень встречается часто, особенно в галицко-волынском летописании. Летописец часто говорит, что кто-то «самъ хотяше землю всю держати» (с. 304), упрекает великого князя: «Всю землю рускую держачи, а хощещи сея волости» (л. 305), и значит, волость и держание – разные вещи; галицкий князь Даниил говорит: «О мужи градстии! доколҍ хощете терпҍти иноплеменныхъ князии державу? – они же воскликнувше рҍша, яко: Се есть держатель нашь, господомъ данный!» (с. 262б, 1235 г.). Держава может быть и «самовластной» (с. 244), а ведь это уже равнозначно слову царство. Ярослав Мудрый в «Повести временных лет» еще под 1036 г. назван «самовластець русьстҍи земли» (Лавр. лет., с. 51) или, по другому списку, «единовластечь» (Ипат. лет., с. 566), тогда как греческий император – «самодержець» (с. 13). «Власть» и «держава» еще различаются. Власть – это право, держание – власть. Много позже право и власть, смешиваясь, получают странное именование – соединение этих корней в произвольном порядке: властодержець (Сказ. Едиг., с. 254).
В Ипатьевской летописи, начиная с записи 1199 г., появляется и слово самодержец: «И толико лҍтъ мнози же самодержици придоша, держащеи столъ княжения Киевського» (с. 243). Самодержцем «вьсеи русьскои земли» именуется и Владимир Святославич – за то, что «святыимь крещениемь вьсю просвҍти сию землю русьску» (Сказание о Борисе и Глебе, по Успен. сб., л. 8б-8в). Во всех таких случаях самодержец – властитель (Срезневский, т. III, стб. 249), но это не русское слово, а калька с греческого autokrátōr. Это же слово активно употребляют церковные писатели XVI в. (Иосиф Волоцкий с 1515 г.), всегда в связи с тем, что говорят о власти, «иже от бога». Долго еще бытуют на Руси слова держава и держание в конкретном значении ‘владение’ (то, что следует крепко держать).
Особенно часто в переводных текстах говорится о том, что нужно «держати царство» (Александрия, с. 53), «противящеся твоей державҍ, но боящеся царя перскаго» (там же, с. 51), говорится о «державе царства своего» (Памятники, т. 2, с. 264) и т. д. Царство держать пока еще значит то же, что волость держать, – управлять и править. Конкретное представление о держании «назначенного» на начальственный пост лица сохранялось довольно долго; еще в начале XV в. в «Сказании о Мамаевом побоище» передается речь Ольгерда, обращенная к Мамаю: «Да приидеть держава твоего царства ныне до нашихъ мҍсть!» (Сказ. Мамай, с. 46).
Таково развитие слова от конкретного образа о поддержке силой через представление о самой силе и власти к понятию о государстве-державе. Однако держава вполне определенно соотносится с волей Бога в XII в.: «держава самовластна ко богу изваяная» (Михайлов, 1912, с. 408). В «Повести о Темир Аксаке» при описании событий 1392 г. (когда Тамерлан подступил к стенам Москвы) сын Дмитрия Донского обращается к Богу с молитвой, в которой есть такие слова: «Не попусти, господи, сему оканному врагу поносити насъ: твоя бо держава неприкладна [т. е. ни с чем не сравнима] и цесарство твое нерушимо!» (Пов. Темир., с. 234); держава и царство понимаются тут еще как атрибуты Бога; московский князь и в мыслях не держит сравняться с Богом, а тверской князь Борис Александрович – «сей бо есть по бозҍ нашему граду держава и утверждение» (Сл. Фомы, с. 288). Держава остается принадлежностью, находящей выражение в форме притяжательности: «той градъ великъ и красенъ, а дрьжава угорьскаго царя» (Хож. Флорент., с. 488), «и приимшю ему скипетръ дрьжавы земля рускыа, настолование земнаго царства, отчину свою – великое княжение» (Жит. Дм. Донск., с. 208), «и князя нам дай из своей державы!» – говорят новгородцы литовскому королю (Пов. моск., с. 380). Держава прежде всего – сила. «Но отложи весь страх и возмогай о господҍ, о державҍ и крҍпости его!» (Посл. Вассиан., с. 526) – тут говорится о силе и мощи весьма конкретно. По-видимому, по этой причине «самодержцем великим князем в державе его» впервые признали Василия I (Пов. Темир., с. 234, Сказ. Едиг., с. 244), поскольку, добившись независимости от хана, он сам стал держать свою землю; это еще не титул, а простое обозначение власти.
До XVII в. слово держава не употребляется в высоком значении ‘государство’, но известно как одно из определений нового (царского) могущества. Слово прошло тот же путь терминологического сужения смысла, что и слова царство и государство: сначала это обычное и не всегда устойчивое указание на носителя власти (моя держава – ‘моя сила’, мое державство – ‘мои права’); затем оно распространяется и на объект власти или права: все, мне подвластное, и есть моя держава. До конца XVII в. понятия о государственных интересах воспринимались сквозь призму царского дома: все на Руси – наши владения и наши подданные; я – государь, господин, хозяин, и значит – держатель земель и царь над людьми.
Но, как в случае с «землей» и «страной» (у соответствующих слов стали различаться значения ‘территория’ и ‘люди, на ней живущие’), властитель получает двуединую формулу власти и над землей (державу держит самодержец), и над людьми (царь-государь). Первый термин заимствован из Византии, второй появился в высоких церковных текстах и сначала выражал отношение человека к Богу. Оба они – чужие, но в общей противопоставленности друг другу стали очень точно выражать сущность средневековой верховной власти, для которой народ и земля – разные объекты владения.
Идея власти над человеком идет от церкви, идея владений – из выработанных веками феодальных отношений, сложившихся не на Руси. Значение языка патриаршей канцелярии в Константинополе, которая поставляла новые «государственные» термины, еще не до конца выявлено, но мы знаем, что многие позднее устоявшиеся термины пришли в книжный русский язык именно оттуда. Слово Русь сменилось словом Русия в XV в., но уже с московской грамоты 1517 г. известно и Россия, а это греческий термин Rōssía. Даже Великая Русь и Малая Русь находят полное соответствие в греческом языке патриаршей канцелярии (Фасмер, т. IIІ, с. 522-523).
В начале XVIII в. безымянный переписчик «Повести о победах Московского государства» записал от себя в конце рукописи: «и державу ея, Московское государство, и вся грады страны Российския земли, в мире и в тишине сохрани... и противныя языки укроти, и вся врагы и супостаты под нозе покори благочестивейшей императрице нашей» (Пов. побед., с. 42). Повесть составлена в 1625 г., и слово государство было уже в употреблении; но только в начале XVIII в. Россия стала империей, закончив тем самым длительный путь собирания воедино земель и народов.
Начав с краткого и емкого Русь, завершили мы нашу историю иноземным словом империя; а сама последовательность появления слов такова: язык – земля – страна – государство – царство – держава – империя. Приведенные в этом перечне слова возникали одно за другим, отражая последовательную смену представлений о земле, стране, державе, поскольку каждый новый поворот понятия о новом в развитии социального и политического устройства обязательно требовал и нового термина. Иногда эти термины употреблялись недолго, их использовали (за неимением других) во вторичных значениях и притом не во всяком тексте, но все остальные служили долго, объединяясь одно с другим, при этом отчасти смешивались представления о действительном положении дел; когда сибирский летописец XVII в., говоря о государстве, смешивает слова государство, царство, царствие и держава, он имеет в виду одно понятие (Порохова, 1969, с. 78).
Но каждый раз, при любой смене названий, термины, определявшие государственную власть, как бы отстают на шаг от действительного уровня новых социальных отношений. Бояр называют старейшинами, как в родовом быту, слово страны смешивают со словом земли, и сам государь московский, которого называли уже государем, понимал свое государство как вотчину и дедину, как хозяйственный двор, завещанный предками для правежа и оброка. Но получило московское государство мировое признание, начали считаться с ним иноземцы – и стали Россию называть царством. Государь ее начиная с Ивана Грозного – «царская его держава самъ» (1550 г.), потому что все больше и все настойчивее само государство понимается как объединенное общество, которое держится на верховной власти, на ней стоит и ею ведется. Царь с царской властью – «держава» народа, высшая сила правления. И с конца XVI в., особенно же в XVII в., стали попадаться в торжественных актах слова о российской, римской, светской и прочих «державах».
Чтобы проникнуться ощущением высшей власти, необходимо было при каждом новом возвышении ранга государственности заимствовать силу державства у абсолютного владыки – небесного царя. Господарь-государь – от слова господь, царь – от цесарь (небесный), держава – небесная сила, которая держит весь мир. Представление божественной власти, недоступной уму человеческому, постепенно снижалось, растворялось в простом и житейском, в суете человеческих отношений, и, как только становилось привычным в сознании, верховная власть на земле перехватывала для себя и этот, очередной высший титул. Власть Бога растворилась в своих мирских подобиях, создавалась земная держава – сила и мощь, и величие тоже (Кустарева, 1970, с. 121).
Средневековая иерархия предполагала многие степени власти, и царь-государь со своей державой – самая высшая из них. Одновременно множились и росли десятки чинов и санов – соответственно у светских и духовных – владык. Рассмотрим именования основных из них, которые выстраиваются в определенный хронологический ряд.
Самые древние социальные термины, сохраненные для нас летописью, являются словами, когда-то обозначавшими возраст жизни. Названия: старые, старцы градские, мужи воинские, отроки (у князя) и детские (у его воевод) – как бы выносятся из родового быта, в котором именно возраст определял социальный статус человека. «Повесть временных лет» показывает их роль в русском обществе, только еще выходящем из родового быта.
Однако как только организовалась система новых отношений, все слова стали приноравливаться к этим отношениям. Мы сталкиваемся здесь с одним интересным фактом языка. Став социальными терминами, слова со значением возраста сразу, видимо при жизни одного-двух поколений, сообразовались с новыми отношениями; все обозначения промежуточных возрастов утратились окончательно, и мы получили только две крайние – старый (старший) и молодший (младший). Старым могли назвать и кого-либо безотносительно к молодому, это – старейшина; старой может быть княжеская дружина, членов которой называют старшие мужи. Младшие же могут быть только в массе, в совокупной множественности – молодшая дружина. Не личность отдельного человека казалась важной при обозначении социальной ее принадлежности, поскольку вся социальная группа («люди») понимается как существующая монолитно, в едином круге прав и обязанностей. Новые социальные отношения образовались, но воспринимаются еще по старинке, как понимали их в родовом языческом обществе: мир на мир, сила на силу. Однако уже возникла возможность осознать подобное различие и выразить его признаки в определенном словосочетании. Пока еще это просто старшие члены рода: «и по малҍ времяни старии мужи правовҍрнии, иже храняху и дьржаху законъ» (Георг. стязанье, с. 191). Они и честь, и держава своего племени. Когда Иларион говорит о «внуке старааго Игоря» (Иларион, с. 1846), он имеет в виду прежнего, бывшего князя, хотя этот князь является всего лишь дедом Владимира. Для людей середины XI в. столетней давности князь, несомненно, является старым.
В «Чтении о Борисе и Глебе» слово старъ используется несколько раз. Сначала в прямом его смысле ‘старый’: «бяше бо... дҍтескъ тҍломъ, а умъ старъ» (с. 5) – юность противопоставлена мудрости; «глагола пакы старый къ уныма» (с. 23) – юные и старики противопоставлены друг другу. Но только по отношению к сыновьям Владимира начинают употребляться степени старшинства, и слово старъ приобретает совершенно иной смысл. «Иже братъ ему старҍй на столҍ отчи сҍлъ» (с. 9), что хорошо, потому что старший умнее и опытнее; также и «братъ именемъ Ярославъ, и тъ же бҍ старҍй блаженого» (с. 14) – и тут никаких сомнений в праве престолонаследия нет. Однако «брата старҍйшаго Святополка, сҍдша на столҍ отьци» (с. 8), они не приемлют, хотя он и является самым старшим наследником отцовского престола (старҍйший – превосходная степень при старҍй, последняя была сравнительной степенью прилагательного старъ). Теперь простого старшинства по рождению недостаточно, и это сразу же сказывается при характеристике Святополка: он нарушил закон и «поконъ», потому что старшинство его в роде было относительным, только по мужской линии. Родовые связи ценились пока больше, чем единая цепь отцовского престолонаследия.
Тем не менее идея старшего как старейшего по возрасту уже начала свой путь, внедрялась в сознание. «Конюх старый» в «Русской Правде» – конюшенный староста, старший по княжьей конюшне, независимо от его возраста. Ярослав Мудрый, давший эту «Правду», уже понимает, что старый – не только по возрасту старший, но и по должности; и он сам моложе Святополка, однако сидит на киевском «столе».
«Приведе дружину старую» (Александрия, с. 27), «мужи старии ходили на Югру» (Ипат. лет., с. 277) – все это старшие, а следовательно, и главные в иерархии. «И дасть его сынови своему Всеволоду, да будет старҍй у него» (Патерик, с. 1) – пусть будет старшим. И так в течение нескольких веков будут считаться князья и бояре со своим старшинством: «а ты, брате, в Володимери племяни старҍй еси насъ» (Ипат. лет., с. 236б, 1195 г.), значит, надо думать, и заслуженней прочих; «занеже ми брать и зять старҍй мене, яко отец» (Ипат. лет., с. 323) – хоть брат или зять, да старше меня, а следовательно, и как бы заменяет отца; старший «княжаше в Черниговҍ въ большемъ княженьи, понеже бо старии братьи своей» (Сл. княз., с. 340) – старше всех братьев (так в XII в.). Старшие противопоставлены «молодым» и позже; в 1216 г. «поимав с собою старҍишая мужи новгородскыи, и молодых избрали», так что князь «посла Яруна с молодыми людьми» (Пов. Лип., с. 114), хотя могло быть таким «молодым людям» и по многу лет; социальный статус «молодого человека», «молодца» сохранялся долго, до XIX в. Правда, в высоком слоге слову молодой соответствовало юный: «Не бяшеть бо в то время на Москвҍ бояръ старых, но юнии свҍщавахуть о всем: тҍмъ и многа в нихъ не в чинъ строениа бывахуть» (Сказ. Едиг., с. 248) – опыта маловато; в древних списках «Печерского патерика» говорилось о том, что «старҍйший брать отъиде нҍкамо потребы дҍля, юный же разболҍся» (с. 158); позднее это семейное соотношение старшего и младшего брата было переосмыслено и подано социально: вместо старҍйший в значении ‘старший’ – старий, вместо юный ‘молодой’ – меньший, но представлено это в разных списках текста, так что общую линию перехода значений от старого к старшему и от юного к младшему проследить трудно. Можно только отметить, что переход осуществлялся, причем старший и младший как характеристики социальных отношений, восходя к прежним словам старъ и молодъ, закрепились в определенной форме – сравнительной степени: старший – в отношении к младшему, так же как младший – в отношении к старшему. Один без другого немыслим, но и независимо друг от друга они различаются на общем фоне средневековых социальных отношений: если младше, то конкретно кого-либо, а старше – также в отношении к всегда точно известному лицу.
Обозначение младшей степени (и это обычно в средние века для немаркированного члена оппозиции) варьирует: молодой, юный, меньшой. Сначала эти обозначения были равноправны, слово меньший в конце концов возобладало, потому что форма оказалась удобной для выражения относительности, да и степень малости достаточно низкая: наименьший из самых молодых. Но старый как ‘старший’ сохраняется неизменно, хотя известны были его синонимы древний, ветхий. По общему своему смыслу другие слова не годились в качестве социальных терминов. Ветхий означало уже совершенно престаревшего, не годного для дела человека, а древний, хотя и сознавалось как ‘старый’, но связано было с прошедшим, давним, полузабытым. Сохранялась также связь с давними образами, заключенными в каждом из этих слов, образами, вынесенными из языческого быта: ветхий – уходящий к ущербу («ветхий месяц, ветох»), уже не «годный» (Фасмер, т. I, с. 307); древний – о дуплистом дереве, о чем-то выдолбленном и уже не годном (Фасмер, I, с. 536). Но также не годилось и слово молодь – хрупок и нежен, только что народившийся (Цейтлин, 1973, с. 111) и к самостоятельным действиям не способный. А вот старый – большой и сильный, обязательно важный, в полном расцвете сил, крепкий и твердый (Фасмер, т. III, с. 747), – по всей вероятности, слово уже в родовом быту имело социальный смысл и сохранило его в позднее время.
Древнейшие образы, заложенные в корнях рассмотренных слов, неукоснительно действуют в смене поколений, обслуживая самые разные социальные отношения. В этом удобство слова-образа, достаточно емкого по смыслу, выразительного и всем понятного без объяснений.
И только в среде, намеренно архаизирующей древние отношения (а значит – и их обозначения), долго сохранялись недифференцированные по значению и внешне простые обозначения. Взглянем с этой точки зрения на «Житие Сергия Радонежского», написанное Епифанием Премудрым в самом конце XIV в.
Когда устроилась со временем обитель, Сергия Радонежского называют старець и отець (Жит. Сергия, с. 368 и сл.), хотя по годам он был не таким уж старым. Сам Сергий всегда остается «старцем», а подвластные его лавре игумены, вышедшие из его обители, – просто «мужи». Социальная терминология пользуется древними возрастными терминами. Разница между «отцом» и «мужами» – в степенях проявления общего для них качества: «видяше мужа мудра и книжна и старца разумична и духовна» (Жит. Стеф. Перм., с. 7), – говорит Епифаний в другом месте. Разум выше мудрости, но и абсолютная духовность значительнее внешней книжной учености. Оттого иерархия строится по древним принципам родовых отношений: это семья, но семья духовная, «телесный возраст» и «старость смысла» идут рядом, но развиваются параллельно. Когда постригся отрок Варфоломей, можно было дать ему «болҍ двадесятий лҍт видимою верстою [по внешнему виду, по возрасту], болҍ же ста лҍт разумным остроумием [т. е. по остроте ума, по разуму]: аще бо и млад сый възрастом телесным, но старъ сый смысломъ духовнымъ и совершенъ божественною благодатию» (Жит. Сергия, с. 304). И только «въ старость глубоку пришед», т. е. «елико състарҍшася възрастом», хотя при этом «никако же старостию побҍжаем», Сергий вручает «старҍишинство» другому. Реальная физическая ветхость никак не соотносится с духовной старостью. Наследник получает не «старость» и не «старчество», но старшинство. Имя существительное стареишинство, употребленное с новым суффиксом, выражает и новое качество степени – социальное, а не духовное или физическое. Градации степеней служили единой цели – обозначить социальную иерархию, независимо от того, каково их происхождение или первоначальное распространение.
Таким образом, церковная иерархия в конце концов воспользовалась архаическими обозначениями родового быта, постепенно заменяя заимствованные греческие термины славянскими словами; в словесном оформлении своей власти церковь как бы сближалась с миром паствы.
Долгое время сохранялись старые обозначения руководителей и в воинской среде: поконьникъ – тот, кто выходит первым, ‘зачинщик’, но и началъникъ – тот, кто начинает, ‘зачинатель’. На рубеже XII и XIII вв., когда переводилась «История» Иосифа Флавия, в галицкой земле «начальникъ» понимался только как основатель или зачинатель – «начальникъ ненависти», «начальникъ свҍту», «начальникъ пастыремъ», но в зависимости от контекста рождалось уже представление о совсем другом «начальнике» – руководителе дел, им предпринятых. Монастырский начальник – создатель монастыря и уже потому его руководитель, начальник всякого беззакония – тот, кто первым нарушил законы, и потому руководитель подобной ереси, и т. д. Общее значение слова – ‘зачинщик’, а потому и ‘вождь’. Сравнивая древнерусский перевод «Пандектов» с его болгарским переложением, обнаруживаем, что каждый раз, когда в болгарском стоит слово начальникъ, в древнерусском ему соответствует власть (Пандекты, с. 207, 282б и др.); но если в русском использовано слово начальникъ, в болгарском – глава или настояй [настоятель монастыря] (Пандекты, с. 207, 209б). Начальник мог быть основателем, а руководителем – нет, потому что в основе подобного «руководства» находится власть: это властель, владетель, вельможа.
Только с XVI в. в сочетаниях начальный человек и начальные люди возникает и оформляется представление о «начальнике»: кто начинает дело, тот им и руководит. У Котошихина в XVII в. подобные сочетания встречаются уже не в книжном, а в деловом стиле; следовательно, они стали обычными (Порохова, 1961, с. 153-154). Впоследствии произошло характерное для русского языка включение смысла целого сочетания в одно производное от прилагательного слово – имя существительное начальник. К древнерусскому начальникъ это слово не имеет никакого отношения; просто один из признаков – начальный (человек) – стал основным и единственным в терминологическом обозначении лица: начальник. ́́
В целом же номенклатура старейшинства, действовавшая в древнерусском обществе, выглядит весьма разветвленной и богатой. Некоторые из слов этой группы используются в разных формах, как бояринъ, боляринъ и др.
В зависимости от складывавшихся в обществе социальных отношений изменялось и содержание термина-слова. Независимо от происхождения слова бояринъ – славянское оно или заимствованное,[2] – боляринъ/бояринъ в ходе истории предстает каждый раз иным. Во времена Владимира различались боляри и старци, т. е. высшие приближенные князя и старейшины родов (Греков, 1953, с. 126); в исходной редакции «Русской Правды», как и вообще во всех новгородских источниках, слова бояре еще нет, были только слова мужи и огнищане ‘хозяева подсеки’ (Львов, 1975, с. 210). Однако во многих более поздних источниках в их списках допускается смешение слов, и тогда становится ясным, что огнищанинъ и бояринъ – владыка какого-либо «дома» и вместе с тем – высший чин княжеского окружения (Пресняков, 1909, с. 230-231). В памятниках, язык которых сознательно архаизирован, еще в XV в. слово бояринъ предстает в значении ‘старший в княжеской дружине’: когда едет князь, то «бояром же и слугам и отрокам его» подобает за ним следовать (Жит. Сергия, с. 356). Но позже значение слова расширяется. Довольно часто оно обозначает тех, кто стоит над массой, простонародьем, чернью и купечеством (Пресняков, 1909, с. 254): «бояре и чернь», «бояре и люди». Бояре, таким образом, – владельческий класс. Но на смену боярам пришли дворяне. Сначала бояре и дети боярские были выше дворян, со второй же половины XVI в. и особенно в XVII в. дворяне стали выше детей боярских, хотя еще и не достигли степеней боярства (Дьяконов, 1912, с. 267-268). Постепенно функции «княжа мужа» переходят к дворянам (к придворным князя), тогда как бояре составляли уже вполне самостоятельный класс владетелей. Все чаще теперь появляются сочетания с определениями, которые уточняют статус лица: бояре думные, бояре ближние, бояре большие да бояре меньшие, а то и бояре великие или бояре вячшие, бояре лучшие, не говоря уж о боярах старых или боярах старейших, но все это – бояре. Лишь с середины XVIII в. окончательно исчезают бояре, но старинное слово не ушло из языка: боярин преобразовалось в барин. Однако внутренний смысл слово сохранило: барин обозначает также представителя владельческого класса.
Прочие древнерусские обозначения владетелей постигла такая же судьба, а многие попросту исчезли. В отличие от слова боярин/барин они не стали обозначением какого-либо класса лиц.
Многие из таких слов – заимствования, и источники различным образом представляют их значения. Вот пример: ти́унъ – совершенно русское слово, судя по тому, что ударение его (на первом слоге) отличается от ударения скандинавского источника thjónn ‘слуга’. Древнерусское тиунъ/тивунъ – и ‘слуга’, и ‘дворецкий’, и ‘домоправитель’, и ‘наместник’, и ‘опекун’, потому что не было тиунов вообще, а был только какой-либо конкретный, этот тиун, с известной степенью доверия к нему со стороны его хозяина; он был и слуга и владыка одновременно, как и полагалось в средневековой иерархии.
Другие обозначения старших пришли из книжного языка и обычно являются переводами с греческого. Властелъ как самое неопределенное по значению в быту не пользовалось симпатиями, это перевод греческого árchōn ‘архонт’, т. е. вождь. Властитель употребляется в «Повести временных лет» однажды (Львов, 1975, с. 218); властелъ и властелинъ известны в книжных текстах с начала XIIІ в. Слову владыка (встречается часто) в «Повести» противопоставлено единственное употребление слова вельможа, последнее – слово высокого стиля и также калька с греческого. Напротив, слова, использовавшиеся для перевода тех же греческих слов – боляре, боляринъ, бояры, – очень часто встречаются именно в русских текстах, начиная с древнейших. Боляре – предводители войск и правители областей, члены боярской думы. Значения многих греческих слов как нельзя более точно наложились на смысл славянского: «бол-яринъ большой» не так уж и «велик», «боляринъ» еще не «вельможа».
Различные формы проявления власти отдельной личности отражаются в средневековых текстах в самом разнообразном виде. Греческое тактиконы (чинители в древнейших переводах) соответствует со временем словам чиновьники и бояре (Евсеев, 1905, с. 94); воевода и князь то и дело меняются местами, потому что сам воинский чин до XV в. еще привязан к социальному положению князя; в переводах слова евпат и упат обозначают, кажется, то же, что и воевода, а иногда бояринъ и даже начальникъ, судя по разным редакциям древнерусских текстов. Словам стратиг и калугер соответствует слово начальникъ, которому неожиданно в том же повествовании может быть синонимично слово воевода, словом вельможа часто переводят греческое dynástēs ‘сильный’ (ср. современное династия), и потому в какой-то момент вельможа может быть синонимично слову сильникъ. Игемон и гегемон иногда бывают равнозначны слову владыка, а иногда – бояринъ, а в некоторых случаях – и вельможа (Ягич, 1884, с. 42). Греческому axiólogos соответствуют достославникъ или сановникъ (Хрон. Георг. Амарт., с. 339), что, несомненно, заимствовано из болгарских книг, потому что только в них начиная с XI в. axíomatikós передается как сановьници, последнее попадает и в «Повесть временных лет», но в странном словосочетании сановьници боярьстии (Лавр. лет., л. 10) для обозначения византийских сановников русским словом бояринъ; таков обычный прием средневекового писателя. Появились и другие слова, тоже книжные. Воевода, вожь и начальникъ так же конкурировали друг с другом при обозначении воинского предводителя, как бояринъ и старҍишина при указании на земского руководителя. Но если присмотреться к тем же текстам «Повести», станет ясно, что воевода и бояринъ (слова, употребляемые довольно часто) являются основными в именованиях этого рода, а прочие только дублируют их.
Значения обоих слов – бояринъ и воевода – сохранились до наших дней (боярин – тот, кто набольший, является сильным представителем прежнего рода, а воевода – тот, кто ведет в бой «воев»); так обычно бывает с особенно важными словами. Если добавить к этим словам многие другие: старҍишина, староста и наставники – мир древних руководящих лиц покажется весьма многочисленным. Но это – книжный мир перевода, результат страстного желания достичь в описании такой же разветвленной иерархии должностей, какая существовала в Византийском государстве. На самом деле в быту, в разговоре и в княжьем устройстве было только две ступени: князь, т. е. абсолютный верх, вершина, – и все остальные. В этой складывающейся противоположности самая верхняя ступень социальной иерархии отмечена тем же признаком «освященной неподвижности», что и «старець» в родовом быту или верховный «владыка» в церковной иерархии.
Собирая всю совокупность слов, обозначавших степени власти в самых различных сферах общественной жизни, в бесконечных их вариантах, имевших и свою собственную, стилистикой текста оправданную логику проявления, за кажущейся сложностью и даже запутанностью словоупотреблений мы все-таки обнаружим и последовательность в появлении новых терминов, идущих на смену прежним, вынесенным из родового быта, и некую их иерархию, специализацию.
Из родового быта унаследованы термины гражданской власти (старый и его производные, включая и чисто церковные, например, старець), обозначения военачальников идут оттуда же (поконникъ, начальникъ). Однако и те и другие на протяжении средневековья последовательно заменялись более точными и оттого всегда специализированными именованиями. Все термины государственной власти приходили извне, заимствовались из книжной традиции разных по происхождению источников. Они развивались постепенно, внедрялись в сознание, претерпевая обычные для разговорной речи изменения формы: государь из господарь или царь из цесарь одинаково «сжались» в разговоре до удобных «русских» слов.
Но в развитии терминологии был еще и четвертый путь, который связан с правом власти: не гражданская, военная или государственная, а верховная – вождь как идейный вдохновитель движения или большого национального дела. Тут важны были не чины, не сан, не высшее место в официальной иерархии, а личные качества человека, безусловно выдающегося. Понятие о «вожде» возникало и формировалось в термине постепенно, по мере того как понятие о «личности» выделялось из расплывчатого представления о «лице».
Вполне естественно, что в средневековых условиях идейного дуализма и в таком обозначении конкурировали два термина, это слова глава и вожь.
Довольно рано слово глава стало обозначать «вдохновителя» какого-то дела, скорее всего под влиянием «образа» византийского слова kephalé, для которого свойственны значения и ‘голова’ и ‘глава’. Митрополит Никифор, грек, в 1121 г. обращался к Владимиру Мономаху, великому князю Киевскому (он тоже знал греческий язык), со словами: «К тобҍ, добляя глава наша, и всеи христианьстҍи земли слово се есть!». Слово глава можно истолковать здесь как ‘вершина’, как ‘руководство достигнутым, сделанным, отвоеванным’. Иногда его можно было понимать и в прямом смысле; вот что говорит Епифаний Премудрый о Сергии Радонежском: «Вся убо сиа чудная она глава добрҍ устрои» (Жит. Сергия, с. 368), здесь как будто отражена игра слов; но это вовсе не значит, что Сергий, игумен, – «голова», он – «глава» всему
В литературе можно найти указания на то, что в древности у индоевропейцев представление о божественной власти метафорически обозначалось с использованием образа «головы» (Бенвенист, 1969, т. II, с. 35 и сл.). «Глава» в отличие от «вождя» – руководитель скорее духовный, чем политический или военный; глава воплощает обычно не только исполнительную, но и законодательную власть (там же, с. 15). Древнейшие примеры переносного употребления слова глава в этом смысле – все из практики церковных деятелей. Сочетание сотенный голова (со словом голова в русской форме) появилось не ранее XVII в. (Улож. 1649 г., с. 16); сочетание начальные головы для обозначения рядовых начальников известно в деловых текстах с XVI в. (СлРЯ ХІ–ХѴII вв., вып. 4, с. 63).
Обратимся к слову вождь (древнерусский его вариант – вожъ). В «Пандектах» оно использовано для передачи значения ‘поводырь’, ср.: «Горе вамъ, вожеве слҍпии» (с. 222б), это цитата из Евангелия, переведенного за три столетия до этого; во всех остальных случаях там, где в болгарском тексте стоит вождь или водець, русские переводчики предпочитают слово наставникъ (Пандекты, с. 208б, 222). Говоря о деспоте, в качестве его обозначения книжники предпочитали славянское слово владыка или даже старҍишина, но греческое hodegós ‘проводник, ведущий’ они всегда передавали словом вождь (Ягич, 1902, с. 63). В начале XII в. игумен Даниил сообщал, что «невозможно бо безъ вожа добра и безъ языка испытати и видҍти всҍхъ святыхъ мҍстъ» (Хож. игум. Даниил., с. 4), потому что в чужих странах нужен и проводник, и толмач, истолкователь; в 1348 г. другой странник, Стефан Новгородец, повторял буквально те же слова. Русское по облику слово вожъ всегда сохраняло исконное конкретное значение корня даже в церковных текстах: Сергия Радонежского также звали «игумен и вожь» (Жит. Сергия, с. 336). Во всех древнерусских переводах и оригинальных текстах вожь – всегда еще предводитель, который идет впереди, указывая путь; слово обозначает скорее поводыря, чем вождя. Это также вполне соответствует исконному и прямому значению корня – ‘тот, кто ведет’. «Глаголаху же ми вожеве, яко не вҍма, камо идемъ, владыко царю Александре!» (Александрия, с. 77); «вожди» войска Александра Македонского также всего лишь проводники, заплутавшие в пути. У значения слова вождь нет собирательности, потому что вообще нет еще общих именований для руководителя и каждый раз, в новом строю или в новом деле, таковым может стать другой, не тот, кто был прежде. «Еже приемлеть чинъ вожа, иже есть предстатель» (Пандекты, с. 1645); вожь обозначает здесь того, кто стоит впереди, только и всего. Еще никак не выражен перенос значения: «Будеть ты вождь и помощникъ» (Флавий, с. 191), вождь – всего лишь помощник; «Алчьба здравию мати, а уности вожь, старцемъ красота» (Пост, с. 26), и в этом тексте слово вожь употреблено все в том же значении ‘ведущий’, оно обозначает того, за которым надлежит следовать. Пока существует и действует «воевода», «вожь» не может статьвождем – это ясно. Слово вожь вообще не могло стать заменителем слова вождь, потому что в русском варианте первого из них навсегда закреплено конкретное значение ‘ведущий’, ‘поводырь’. Слово вождь стало известно наряду со словами воевода и боярин только в XVI в.: «И посла собрати вся великиа воеводы, и сатрапаты, местныя князя, и вожда, и мучителя, и сущиих над властьми» (Четьи-Минеи, с. 1176).
В истории слов вожь и вождь отражены характерные особенности развития идеологически важного понятия. Возникло представление об идейном вдохновителе масс, и переносные значения прежде сугубо конкретного по смыслу слова вожь (‘поводырь’ или ‘проводник’) как бы распределились по функции: книжная форма вождь (она могла конкурировать с книжной формой глава) «взяла на себя» отвлеченное значение ‘предводитель’; разговорная форма вожь (она соотносится с русской формой голова) сохранила прежнее конкретное значение. Как только произошло такое раздвоение слова, стало возможным образование от того же глагольного корня и новых производных; тем самым все более дифференцируется прежде неопределенное представление о том, кто «ведет».
В XI в. слово водецъ означало ‘наставник в благом доме’, это перевод греческого hēgemón; слово употреблялось редко и в русском языке не привилось. Чуть позже возникло слово водитель – сначала также ‘проводник’ или ‘поводырь’, а в XIV в. в том же значении, как бы сменяя последнее слово, отмечается водникъ. Все эти новообразования были неудачными: слова слишком конкретны по своему значению при том, что усложнены по форме. Тем не менее последовательное возникновение их помогает слову вождь освобождаться от исходных слишком частых прямых значений, которые переносились на новые слова. Одновременно с тем возникали и более точные именования собственно проводника; уже в древнерусском переводе «Пчелы» XIII в. проводникъ – ‘поводырь слепца’; в переводах с греческого появилось и странное слово прҍдивожь: «Поставять воеводы воемъ предвожа» (proēguménus tu laú; duces – Срезневский, т. II, стб. 1634), а это уже определенно предводитель в бою, военачальник. Сочетание предводити люди встречается и раньше, в переводе «Пандектов» XII в.; это выражение – также калька с греческого. Но каждое новое слово, образуемое с помощью суффикса, заканчивало тем же: получало значение, близкое к понятию «вождь»: водитель ‘вождь’ дается в переводе гадальных книг «Лунника», проводникъ, обозначающий такого же руководителя, употребляется в «Житии Стефана Пермского», прҍдивожа ‘вождь’ – в «Степенной книге»: «Аще же ни единъ князь сего не сотворилъ преже мене, предивожа да явлюся имъ» (Срезневский, т. II, стб. 1631). Попутно возникают и другие слова, например руководьць (1415 г.) и руководитель (XVI в.) ‘наставник в деле’. Некоторые из этих слов сохранились и ныне, но ни проводник, ни руководитель, несмотря на всю важность обозначаемых ими понятий, все-таки не равнозначны слову вождь.
В жизни постепенно складывался образ такого руководителя, который идет впереди (предивожа) и действует не просто руками (руководитель) или одной головой (голова, глава), но порывом, мощной энергией, внушенной ему Богом. Это – вождь, который ведет за собою вперед, всегда и только вперед. Народное представление о настоящем вожде, по-видимому, жило постоянно, и по оценочным определениям более поздних слов легко определить его суть. Не ранее XVIII в. возникли слова вожак и главарь, но главарь характеризует именно то, что, в отличие от положительного по смыслу слова вожак, оно несет отрицательную оценку: в народном языке разведены по разным полюсам обозначаемые этими словами типы двух «руководителей» – народный вожак и главарь шайки. В результате взаимодействия книжной традиции, богатой кальками с греческого, и народной из представления о вожде постепенно уходят в сторону бытовые подробности рядового предводителя – так рождается слово вождь, столь важное для каждого народа, сплоченного общей идеей. «Вождь» – такой же всеобщий символ единения в годы борьбы, как и «держава» в мирные годы.
Из давних времен доходит до нас сокровенный смысл словесного русского образа, который существенно не изменяется, а только в поворотах значения приноравливается к обстоятельствам жизни; это – образ ведущего вперед, но не образ того, кто стоит над тобою.