В это время и у Бориса Пастернака роман, который тоже не закончится, по его натуралистическому выражению, скрещеньем ног.
Любой русский замирает – роман Бориса Пастернака и Марины Цветаевой. Он был и остался только на бумаге – возможно, его даже не существовало у них в головах, в мыслях. Это был jam-session, как в джазе, когда двое садятся к роялю и с искренней страстью, на разрыв аорты, играют величайшую любовь, получая цветы и аплодисменты. Так и Пастернак бросался к письменному столу и писал все, что чувствовал и мог бы почувствовать, и Цветаева тоже не верила своему счастью – оказывается, можно получать такие тексты со своим именем в адресе, а самое главное – можно писать ему.
«1926 у Цветаевой – ее звездный год, когда она лихорадочно дирижировала двумя великими поэтами».
ГАСПАРОВ М. Записи и выписки. Стр. 58.
«Ее отщепенство <> через много лет выдало ее незрелость: отщепенство не есть, как думали когда-то, черта особенности человека, стоящего НАД другими, отщепенство есть несчастье человека – и психологическое, и онтологическое, – человека, недозревшего до умения соединиться с миром, слиться с ним и со своим временем, то есть с историей и людьми».
БЕРБЕРОВА Н. Курсив мой. Стр. 245.
С историей и людьми Пастернак, пожалуй, тоже не слился, и со временем путался: «Какое, говорите, у нас на дворе тысячелетье?» – но что-то жизнь для него обозначала: природа, женщина, ребенок. Он не увидел никогда хорошего любимого ребенка, но знал, что это – хорошо, как приметила все на свете видящая и всяким талантом злимая Ахматова: «И почему-то у него там везде дети».
То есть с жизнью его было чему связывать, он не родился самоубийцей, он не мог жениться на Цветаевой – он не смог даже себя заставить повести дело так, чтобы оказаться с ней в одной постели. Пережившие знают: страшно вспоминать то, что было с тем, кого не просто нет, а который выбрал и сделал ЭТО сам.
«Удивительно, но в мамином письме сказалась та же женская ревность, которая проявилась и у Марины Цветаевой, заявившей Пастернаку в это время о своем нежелании получать от него письма, подобные тем, что он пишет в Германию своей жене».
Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак.
Переписка… Стр. 164.
По счастью, и это сохраняет накал полярности в ее творчестве, Цветаева остается женщиной с женским самоослеплением: ослепляют ее и ослепляет она. Это все она выплескивает в письме Рильке, которому вообще нет до этого дела: и пишет, что Пастернак прервал с ней переписку, и кричит сама – это я ему сказала: «Хватит, нет!»
«Дорогой Райнер, Борис мне больше не пишет. В последнем письме он писал: все во мне, кроме воли, называется тобой и принадлежит тебе. Волей он называет свою жену и сына, которые сейчас за границей. Когда я узнала об этой его второй загранице, я написала: два письма из-за границы – хватит! Двух заграниц не бывает. Есть то, что в границах, и то, что за ними. Я за границей! Есмь и не делюсь. Пусть жена ему пишет, а он ей. Спать с ней и писать мне – да, писать ей и писать мне, два конверта, два адреса (та же Франция!) – тем же почерком, делать сестрами… Ему братом – да, ей сестрой – нет. Такова я, Райнер…»
Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак.
Переписка… Стр. 164.
Цветаева, письма к которой он начинает подобным образом: «Успокойся, моя безмерно любимая, я тебя люблю совершенно безумно… »
Марина Цветаева. Борис Пастернак. Души начинают видеть.
Письма 1922—1936 гг. Стр. 262. Публикатор в данном случае не ревнивый Жененок.
Как частный человек, Евгений Борисович Пастернак достоин всяческого уважения, и со страниц книг, которые он составлял и комментировал, появляется образ правдивого, трудолюбивого, благодарного сына и милого человека. В этом качестве он заслуживает полагающегося отношения (и даже больше, чем он просит, – деликатной отстраненности, неприлично же пристально наблюдать и судить незнакомого человека, ведь как частный человек он относительно мало с кем знаком).
Но, вступив в качестве автора – и героя – в литературный контекст, он не может рассчитывать на иное место, кроме как Жененка, взявшегося судить персоналии мировой литературы с точки зрения добродетельного сына, защищающего никого не интересующую честь безымянной мамочки. Е.Б. Пастернак, составитель сборника «Переписка Бориса Пастернака с Евгенией Пастернак», пишет, что Райнер Мария Рильке прервал переписку с Мариной Цветаевой из-за того, что та употребила циничное выражение по отношению к мамочке некого Жененка – наверное, «спать с ней»…
«Письмо Цветаевой не сохранилось, но о его содержании можно судить по цинично откровенному пересказу, который она послала Рильке 14 августа 1926 года. Эгоистическая жесткость этого чувства вызвала строгий отпор со стороны Рильке, оборвавшего после этого свою переписку с ней».
Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак.
Переписка… Стр. 164.
Переписка оборвалась по совершенно не имеющим отношения к цинично поруганному достоинству мадам Пастернак причинам. Во-первых, 30 декабря того же года, через четыре месяца после получения упомянутого письма, Рильке умер. В августе он был уже предсмертно болен, но в своем действительно эгоизме Марина Ивановна (а если б творческие люди не были эгоистичными и заботились бы только о нас с вами, о чем бы они нам писали? Как бы свою душу перед нами разверзали, если б только о наших житейских делах пеклись?) на его сетования о плохом здоровье внимания не обращала, а Е.Б. Пастернак, например, и на смерть не обратил. Во-вторых, в письме содержались гораздо более напрямую относящиеся к нему (Рильке) слова, к которым он лично, не учитывая ничьих других интересов и чести незнакомых дам, не прислушивался: «Если ты в самом деле, глазами, хочешь меня видеть, ТЫ должен действовать, т.е. „Через две недели я буду там-то и там-то. Приедешь?“. Это должно исходить от тебя. Как и число. И город… Да, еще одно: денег у меня нет совсем <> Хватит ли у тебя денег для нас обоих?» Далее А. Саакянц, не дочь и не племянница, пишет: «На это письмо Цветаевой Рильке ничего не ответил. Любовь, как всегда у Цветаевой, закончилась разминовением».
СААКЯНЦ А.А. Марина Цветаева. Жизнь и творчество. Стр. 467.
Не родственная, но еще более крепкая связь и поклонение – в слове «разминовение», вот и все. В-третьих, сам Рильке, который – человек, а не орудие приструнивания распоясавшихся дамочек, всегда роящихся вокруг видных, талантливых и особенно вокруг входящих в славу и моду женатых мужчин. «У него была потребность жить вполголоса, и потому больше всего раздражал его шум, а в области чувств – любое проявление несдержанности», – с тонкой проницательностью замечал Стефан Цвейг. Он приводит слова молодого Рильке: «Меня утомляют люди, которые с кровью выхаркивают свои ощущения, потому и русских я могу принимать лишь небольшими дозами: как ликер».
Там же. Стр. 267—268.
Марина Цветаева, конечно, сошла с ума от самой возможности переписываться с Рильке и Пастернаком – пусть они никто были не нужны друг другу, но говорить про них все-таки можно было, и она говорила (писала) много, страстно и совершенно несдержанно. Рильке подходил гораздо менее Пастернака для этого жанра, а за четыре месяца до смерти вчитываться в едкие, реальные, имеющие конкретные цели перепалки по поводу чужой жены и сына; знать, что Марине Ивановне тридцать четыре года и все это так далеко от вечности… – возможно, эта часть письма Цветаевой была ему наименее интересна. Но Жененок округляет глаза и многозначительно шепчет: очень циничное выражение – «спать с ней», надо же! Конечно, Рильке прервал переписку из-за такой вульгарности.
«А мне от ее писем часто больно. Значит, ТАКИХ писем не должно быть». Не значит ли это чего-нибудь другого? « … и Марине, и тебе, и мне должно казаться естественным ТВОЕ желание читать мне письма».
Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак.
Переписка… Стр. 171.
Женя пишет очень чистенько, очень справедливо, и с житейской точки зрения все совершенно так и должно быть, и все мы должны соглашаться с мемуаристами, что Женя была «вровень» с Пастернаком – но лучше все-таки отстранить ее от руления судьбами русской литературы.
Пастернак не хочет играть в поддавки, он хочет, чтобы все было честно. Марина Цветаева – что бы на нее ни было у Жени, не может исчезнуть из жизни или слов Пастернака, если она есть и если он ею дорожит. «Цветаева раскритиковала Шмидта. Ей не нравится, что я дал его, а не себя… »
Там же. Стр. 180.
Женя не отстает, услышав, что Марина Цветаева берется судить Борину работу: «Меня радует, что ей не нравится Шмидт, как лишнее подтверждение враждебности ее облика всему моему существу. „Я <> была страшно рада, что ты перешагнул <> от своей юности (Пастернаку тридцать пять) в зрелый возраст. Сделал самый трудный шаг от эгоистического (без эгоистического Пастернаку никуда) субъективизма, когда во что бы то ни стало насаждаешь свою личность (действительно, где Пастернак, а где – лейтенант Шмидт!) – к широкому, мягкому, где этот руководящий затаенный субъективизм (вы что-нибудь понимаете?) смешивается с большой реальной правдой, со всей сложностью и тонкостью ощущений (уф!). О Господи, как сильно хочу я любить (не пугайтесь – это Женя пишет, потому что Пастернак готов развестись из-за того, что устал воевать с женой, которая его не любит, а Женя высчитала, что за ним – „слава, богатство, известность“, и решила кое в чем принципами поступиться), – до жестокости к окружающему могу я впитывать все кругом, а приносить в одно место. Я поняла, ты думаешь, что я страдала четыре года, потому что не любила. Неправда… “
Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак.
Переписка… Стр. 194—195.
«Свой язык» – довольно приторная вещь. «У бога всего много», а у человека-творца – один талант. Марина Цветаева писала свою прозу, имеющую ценность в каждом слове – и отделяла их одно от другого знаком тире. Без них ее прозу и не прочитать. А так – читаешь слово – понимаешь – понимаешь все – понимаешь еще больше – читаешь второе. В какой-то момент (начитавшись больше своих сил) понимаешь, что мыслей во всем этом пропасть, слова подобраны единственные, что они еще к тому же и красивы, как в песне (из какого-то сказочного языка она их взяла?) – и в какой-то момент эта единственно правильная манера письма с тире начинает надоедать. В этот момент хорошо почитать прозу Пастернака. У нее совсем другой графический рисунок – вязь, длинные сложные слова в старомодной форме, никаких тире, будто пишет он по-грузински – рисует фразы, абзацев не видно.
Устаешь и от этого. Упоенье, увлеченье, усилье, освобожденье…
Такие отношения, как у Пастернака с Цветаевой, – точечны на карте жизни, они осуществляются методом перфорации, бурения на глубину и, как правило, с исследовательской целью. Закончив процесс, можно просто не замечать этой маленькой дырочки. Ее так легко заклеить самым пустяковым пластырем любых поверхностных отношений. Что пережили в своей переписке Цветаева и Пастернак – с увлечением измеряя, на какую глубину их бур может опуститься, что там они могут найти, что это знание даст им – в этих ли отношениях, в других ли? Увидели: ничего. Проба пера. Исписав бумаги на увесистый том переписки – твои возможности, человек! – оказалось возможным просто не видеться, когда Цветаева вернулась в Россию. Визит вежливости – и все. Он даже помогал ей – житейски, материально – через силу, без легкости, с которой делал это для других: с радостью, как пьют воду в тяжелый душный день.
В промышленных масштабах попереписывалась (издание в 776 страниц) с бывшим другом семьи и Надежда Яковлевна Мандельштам. Нашла себе достойного собеседника после гибели супруга. Он был и польщен этой перепиской, и заинтересован, и пытался приладить ее как-то к жизни – а потом просто не ответил на одно из писем. Больше не ответил никогда. «И вот произошло нечто, лишенное всякого основания и смысла. В один из послевоенных годов я эту переписку оборвал. <> Я до сих пор не понимаю, что заставило меня прекратить переписку с Н.Я. Очень твердо помню, что все наши письма были самые дружеские. Никаких споров мы в них не вели и поэтому обидеть друг друга не могли. Мой поступок мучил меня, и я искал для него всяческих объяснений. <> Сведения о Н.Я. доходили до меня из разных источников. Каждый раз, слыша о ней, я вспоминал о своем безобразном поступке. Но я не пытался восстановить наши отношения… »
КУЗИН Б.С. Воспоминания. Произведения. Переписка. Стр. 178.
Жизнь Цветаевой такова, что лучше бы ее не было: Цветаева б была, а ее жизнь – нет… Лучше бы, если бы ее стихи написал неизвестный, легендарный автор, как «Песнь песней», или б просто продиктовали ей их, как Моисею скрижали. Ей и диктовали, как всякому гению, который, не на жесткой скамейке ожесточившимся задом сидя, сам сочиняет. Но Моисея мы не знаем, только представляем себе обильные седые космы, и нам хорошо – впечатляет, и Моисею приятно: может, его и не было вовсе, может, и промелькнуло божье призрение мимо него мимолетно, так, что он и не заметил: жил, записывал, народ водил – без перенапряжения, без надрыва, как пашут землю. Марина же Цветаева надрывалась всю жизнь. Надрывалась не по охоте, а значит – непоучительно. Какой урок можно извлечь из упавшего на голову метеорита или еще какого-то непред-сказанного, неспровоцированного, не выбранного несчастья?.. У нее не было никакой радости в жизни. Детей любила, но жила она не для них, а для нас. Сейчас любая артистка публично признается честно и откровенно и глубоким голосом, что всю бы свою славу (заслуженную не столь многим, как у Марины Цветаевой) не променяла бы на свое материнство (как правило, для детей мечтается о карьере на том же поприще – но позначительнее, поэтому жертва кажется не такой уж и бескорыстной). Марина Цветаева Бога не гневила и за чужой счет щедрой и нестяжательной быть не хотела. Бог дал – Бог взял. А талант оставил. Лучше бы он ей не давал ничего.
Она многих любила так же сильно, как Бориса Пастернака, а некоторых и больше, сполна, но такой же пушкинской, страстной, измеряемой чудными мгновениями, оскорбительной, безразличной, обильной любовью.
Мало в тех любовях было инфернальности, вызова, декаданса. Она любила старомодным образом – за красоту глаз, кудрей, голоса, за свою способность эти красоты воспеть. Записывала стишок в альбом (свой, не его/ее) и шла искать, кого целовать и воспевать дальше. Маятник качается вправо – и Пушкин завершает классическое воспевание любви к гордым красавицам. Достоевский любит уже Аполлинарию Суслову. Это разгар сезона любви к роковым и неправильным. Обязательно – на всю жизнь. Когда не только полюбливают черненьких, но черненьких-то для любви и ищут. Марина Цветаева соединила роковую любовь к собственному мужу и гусарские набеги на курятники зазевавшихся молодых и старых поэтов и поэтесс. Пишет в свои черновики им посвященные стихи и прозу. Работает очень много. Тот, Кто ей диктует, показывает нам очень наглядно, какое из искусств более великое и Божье: стихи иль проза. Любовная проза – черновики Цветаевой прекрасны, невиданны, четки, так же лаконичны, как стихи. Как стихи же отмеренны, каждое слово написано из-за верности его звучания и правильности количества слогов и места ударения, по стихотворческим законам. Но когда читаешь стихи (ее письма и того же времени стихи созвучны темой и настроением), с их режимными застенками метрики и рифмы – поражаешься, насколько точнее и правильнее, тоньше выбраны эти, казалось бы случайные, ради рифмы взятые, слова. Стихи, которые невозможно пересказать прозой, где невозможно изменить ни одного слова – или тома писать, чтобы объяснить окольными путями. Будто сказано ею было не думая, стихами или прозой. Слова имеют значения. Имена мужчин/женщин и истории, с ними связанные, не значат ничего. Замени Родзевича на «Геликона» – и ничего не случится. Ничем не выделяется и Пастернак. Они ничего не могли друг другу дать.
Талант не питается талантом, он питается землей. Генрих Нейгауз был природным медиумом на пути к Шопену. Но чтобы Пастернак мог заговорить с Шопеном на равных, чтобы он мог выдать что-то равновеликое Шопену, ему было недостаточно слушать аутентичную (Ней-гауз был словно растворившийся в музыке серебряный проводок) музыку – ему надо было жениться на Зинаиде Николаевне.
«Тарелки вымыть не могла без достоевщины», – говорил Пастернак о Цветаевой.
ГАСПАРОВ М. Записи и выписки. Стр. 123. Женя безумно ревнует к Цветаевой. Женя – та, которой Пастернак пишет огромные письма. Их можно почитать, сын публикует их и с гордостью объявляет, что это лучшие в мире из лирических писем. Письма хороши, в любовь не веришь. Мы можем ошибаться, но не верит и Женя. В чем бы можно было сомневаться, получив в конверте такое: «Я вижу тебя полураздетой в лодке, твое столько мне давшее и столько прекрасной золотой тяготы мне стоившее тело <> меня волнует особой женской прелестью, заставляющей преклоняться, припадать, превозносить… »
Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак.
Переписка… Стр. 227.
Женя не верит и ревнует к другой женщине. Действительно, Цветаевой Пастернак пишет не хуже.
Письмами, словами, писаниной Женя решает пренебречь – все равно здесь невозможно ни в чем разобраться и не на чем его ловить. Это поле она отметает как несущественное, и теперь для нее главное – не дать состояться личной, реальной встрече.
Встреча намечена всемирного масштаба. «Возник план совместной с Цветаевой поездки к Рильке в Швейцарию – не больше и не меньше, но – который разрушал папино обещание поехать летом с нами втроем за границу».
Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак.
Переписка… Стр. 132.
Каким образом нарушал – догадаться трудно, не на целое же лето в Швейцарию собирались, но «…это очень огорчало мамочку и вызывало тяжелые и мучительные объяснения. Возникли разговоры о необходимости расставания. Но мама остановила „взрыв категоризма“ и попросила отца остаться». Когда на пути Евгении Владимировны оказывается другая женщина (Цветаева, Зинаида Николаевна), она не уходит и просит, требует, давит – чтобы он остался. Когда они наедине – она всячески показывает свою незаинтересованность, создает ему невыносимые условия, симулирует самостоятельность, востребованность, то, что ей кажется гордостью.
Положение Евгении Владимировны было безвыходным. Письма Пастернака к Цветаевой – это не строчки, которые можно вылавливать в письме и предъявлять как улику, это не слова, вышедшие за рамки дозволенного женой, это не изъявленные чувства, которые можно истолковать по-своему. Когда хотя бы одно из этих писем уже написано – и Пастернак не верит и не ждет разрешения, он ошеломлен и счастлив, что такие письма есть кому писать, то куда его деть? От чего еще Евгении Владимировне защищаться? Это уже «въехало в ее жизнь», как через пять лет въедет Зинаида Николаевна, у которой будет такая прекрасная грудь, какой не было и нет у Марины Ивановны (это так, в нашей великой литературе есть и такие сюжеты).
В женской жизни Евгении были кошмарные – или, наоборот, анестезирующие своей однозначностью истории. Не было никакой возможности разоблачить, принизить, истолковать попроще глубину связи Цветаевой с Пастернаком: они ринулись в эпистолярную страсть бесстыдно, эгоистически, урывая каждый для себя как можно больше наслаждения, восторгаясь и верифицируя реальность, как любовник теряет голову от доступности любовницы и ее невыдуманности.
И так же не было никакой возможности объяснить влечение Пастернака к Зинаиде Николаевне ничем, кроме как его восхищением перед ее красотой. Евгений Борисович настойчиво пишет, что это Зинаида Нейгауз организовала роковую поездку дружественных семейств под Киев, сама искала дачи и селила соседей, но все было решено и до Ирпеня, и красоты украинских ночей были подарены Пастернаку просто так – за то, что он умел такое ценить. Сюжет этих двух увлечений мужа Евгении Владимировны был на удивление прямолинейным: Марина Ивановна была глубока и вдохновенна и не имела ни капли женственности, была сера лицом, плоскогруда, худа.
Худоба даже у посторонних женщин – это боль Пастернака, хула на Бога, победа дьявола; он вычитывает из писем Цветаевой, что она не упитанна (провидчески, духом читает), и осторожно, безнадежно описывает Женю: «Бывает хороша собой, и очень редко в последнее время, когда у ней обострилось малокровье».
Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак.
Переписка… Стр. 132.
А ведь «малокровье» – это эвфемизм, то слово, которое он боится бросить Цветаевой в лицо: не пышнотела. Если неполной он назовет Женю, все про себя поймет и Марина. Пастернак предчувствует, что роман его с Мариной никогда не состоится. Он и смог возникнуть, потому что они не виделись. Что до Зинаиды Николаевны – все с аккуратной точностью наоборот. Она «думает головой, а не каким-то другим местом» (ее письмо Борису), и, кладя его в гроб, хочет высказаться: «Прощай, настоящий коммунист». Только горячесть тела и невыдуманная прелесть лица были их связью – но связью непреодолимой, от которой невозможно отказаться, той крепости, о которой Лев Толстой писал: «как собственной души с телом». Пастернаку крупно повезло в жизни, что такое тело, с которым он хотел бы связаться, нашлось для него. Он не искал бесплодно.
Две любви – духовная и телесная. Духовная лишена телесности, телесная – духа. Обе счастливые, обе огромные. Где здесь было место для Евгении Владимировны? Она оба раза просила (или принуждала) его остаться. Он в первый раз подчинился, точнее – выбрал. Во-первых, потому что денег на поездку всей семьей за границу не было. О том, чтобы ехать одному для того, чтобы ему, Пастернаку, Цветаевой и Рильке встретиться, в его семействе не могло быть и речи, поэтому в Европу поехала Евгения Владимировна Пастернак с сыном. Этот вариант и не обсуждался, и только раздражал ее тем, что при достаточных на двоих с сыном деньгах и благодаря теплому приему, организованному родней мужа, что-то все-таки делать приходилось самой, мужа для мелких поручений не было. Во-вторых, появилась надежда, что она там поправится (пополнеет). Он пишет умоляющие письма, нецеломудренные в настойчивости, описывая, как нужно увещевать Женю поесть яичницы и не позволять ей отодвигать стакан с молоком. Спохватившись, что Жоня (сестра, адресат) сочтет такие поручения неуместными, подсказывает: «организуй это через прислугу». Дает деньги на санаторий: то ли почувствовал, что Жоня Жене стаканы двигать не станет, то ли догадался, что силы жены уходят на изживание претензий к родне мужа, не желающей полностью (а только в значительной мере) освободить ее от ребенка. В санаторий ведь Женя решительно отправилась одна. В-третьих, оказалось, что и Евгении Владимировне можно писать. Он даже Зинаиде Николаевне потом писать будет. Стихи-то он кому писал? Себе.
Когда придет время Зинаиды Николаевны, Пастернак даже не даст себе труда колебаться. Душа связывается с телом не задумываясь. Женя будет бегать по парторганизациям, Жененок стоять с поленом у порога (это позднейшие интерпретации – в те времена он действовал вместе с мамой административными угрозами («мы просто его не пустим. Надо позвонить дяде Шуре, чтобы он привез его чемодан»).
Что Евгения Владимировна могла противопоставить самым добросовестным образом скрываемому (просто существующему – и все) эротизму Зинаиды Николаевны? При первой разлуке с женихом (тогда еще любовником, подходящим в женихи его признали дома, куда прибыла она, переполненная своими новыми впечатлениями) – оставляет свою детскую, шести лет, фотографию с куклой. Полнокровный Пастернак с восторгом всматривается, как она держит куклу за ножку; разогревшись на южном солнце, она пишет Пастернаку о бессоннице – «наверно, скоро придет мое нездоровье». Пастернак должен поторопиться к ней или по крайней мере предпочесть прогулкам по летнему городу воспоминания в тиши квартиры о ней. Однозначные, очень-очень тонкие, готовые к отступлению, эротические подтексты говорят о том, что в реальности ей еще предстояло поработать над собой и сделать какие-то решительные усилия. Зинаиде Николаевне это все было неведомо.
Закончились главные любови Пастернака (не переживание и не доживание, как с Евгенией и с Ольгой) сообразно их внутренней логике. Марина лишила живущих (Пастернака – только в их числе) своего божественного духа, умертвив свое тело, Зинаида Николаевна сделала безжизненным собственное божественное (уже только для Пастернака) тело, умерев духом с началом смертельной болезни сына.
Что было делать Пастернаку? Не возвращаться же к никуда не уходившей, вплотную стоявшей у границ пас-тернаковского мира, придвигавшейся ближе или дальше, в зависимости от наполненности его собственной жизни, Евгении Владимировне? Нашлась Ольга Всеволодовна, которая всем была хороша.
«В „Охранной грамоте“ он note 3 похвалил простоту и чувство реальности, свойственные Ахматовой, тогда как гению Марины Цветаевой посвятил несколько страниц» (ФАЙНШТЕЙН Э. Анна Ахматова. Стр. 314). «Когда я рассказала об этом его сыну, Евгению, в 2003 году (стоит предположить, что с текстом „Охранной грамоты“ он был знаком не по рассказам иностранок и значительно раньше 2003 года, но, впрочем, нас здесь интересует его комментарий), он сказал, что большая теплота Пастернака в отношении к Цветаевой могла объясняться тем, что у них когда-то был роман» (Там же. Стр. 406). А еще чем объяснить? Только романом! – с постелью там, без постели – но Борис Пастернак мужчина серьезный и просто за красивые глазки комплименты раздавать не будет. Ну а биограф Ахматовой считает, что Цветаева, не будем преуменьшать ее значения, – «одна из величайших русских поэтесс ХХ века, по таланту равная Ахматовой» (Там же. Стр. 238).