Хуже, чем укусы злой змеи,
Детей неблагодарность.
Небо грозило ненастной зарей, когда мы подошли к Олбанийскому замку. Мост был поднят.
— Кто идет? — крикнул часовой.
— Шут королевский Карман и его личный воин Кай. — Так ведьмы нарекли Кента, чтобы скрепить личину. На него навели чары: волосы и борода у него теперь были черны как смоль словно бы по своему естеству, а не от сажи, лицо избороздилось морщинами и осунулось, и лишь по глазам, карим и нежным, едва ль не коровьим, узнавался прежний Кент. Я посоветовал графу пониже натянуть шляпу — вдруг наткнемся на старых знакомых.
— Где тебя черти носили? — спросил часовой. Он кому-то махнул, и мост со скрежетом пополз вниз. — Старый король чуть все окрестности не разнес в клочья, тебя искал. На госпожу нашу поклеп возвел: привязала, говорит, его к каменюке и в Северном море утопила. Так и сказал.
— Многовато хлопот. Должно быть, я сильно вырос в ее глазах. Вчера вечером-то она меня просто повесить собиралась.
— Вчера вечером? Пьянь ты овражная, да мы тебя уже месяц ищем.
Я поглядел на Кента, а тот на меня. Потом мы оба поглядели на часового.
— Месяц?
— Клятые ведьмы, — пробормотал Кент.
— Коли объявишься, мы должны тебя незамедлительно предъявить нашей госпоже, — сказал часовой.
— Окажи милость, любезный часовой, вашей госпоже только и радости, что меня при первом свете зари видеть.
Часовой почесал бороду. Похоже, он думал.
— Ладно сказал, дурак. Может, и впрямь вам сперва не помешает отзавтракать да помыться. А уж потом к госпоже.
Мост гулко ухнул на место. Я повел Кента в замок, и часовой вышел к нам у внутренних ворот.
— Прощенья просим, сударь, — сказал он, обращаясь к Кенту. — Но вы б не могли дождаться восьми склянок, а уж потом объявлять, что дурак вернулся?
— Ты тогда со стражи сменяешься, парень?
— Так точно, сударь. Не уверен, что хочу сам принести радостную весть о возвращении блудного дурака. Королевские рыцари две недели вокруг замка чернь подстрекали, а госпожа наша Черного Шута костерила, мол, все из-за него. Сам слышал.
— Виновен даже в отсутствие? — рек я. — Говорил тебе, Кай, она меня обожает.
Кент похлопал часового по плечу:
— Не провожай нас, парень, а госпоже доложишь, что мы вошли в замок с первыми купцами. Теперь марш на пост.
— Благодарим покорно, добрый сударь. Одежка у вас невидная, я погляжу, а то б за благородного господина вас принял.
— Я б им и был, коль не одежка, — рек Кент в ответ, сверкнув улыбкой из своей новой черной бороды.
— Ох, едрическая сила, вы б уж друг другу корни жизни поглодали, чем турусы разводить, — сказал я.
Два солдата отскочили друг от друга, словно их взаимно опалило пламенем.
— Простите, я вам тут арапа заправляю. — И я проскакал мимо них в замок. — Вы, петухи, все такие ранимые.
— Я не петух, — сказал Кент, когда мы подходили к покоям Гонерильи.
Дело шло к полудню. Пока рассветало, мы поели, вымылись, кое-что написали и убедились, что нас действительно где-то носило больше месяца, хотя самим нам казалось, что отсутствовали мы со вчерашнего вечера. Отнять у нас месяц жизни как плату за снадобья, заклятья и предвестия — справедливая цена, только объяснять потом замучишься.
У покоев герцогини за писарским бюро сидел Освальд. Я рассмеялся и помахал у него перед носом Куканом.
— По-прежнему двери госпоже сторожишь, Освальд? Как обычный лакей? О, годы обошлись с тобою милостиво.
У Освальда на поясе висел только кинжал, а меча не было, но его рука сама потянулась к ножнам. Он встал. Кент положил лапу на рукоять своего меча и покачал головой. Освальд опять сел на табурет.
— Да будет тебе известно, я не только дворецкий и управляющий герцогини, но и ее доверенный советник.
— Да она, я погляжу, тебе колчан титулов выдала — пуляй не хочу. А скажи-ка мне, на «лизоблюда» и «бздолова» ты по-прежнему отзываешься, или эти два звания теперь лишь почетные?
— Все лучше, чем просто дурак. — И Освальд сплюнул.
— Это правда, я дурак. А также правда, что я прост. Но я не простой дурак, бздолов. Я Черный Шут, и за мной послали, и я сейчас войду в покои твоей госпожи, а ты, дубина, останешься сидеть под дверью. Объяви-ка меня.
По-моему, тут Освальд зарычал. Новый трюк — раньше он так не умел. Он всегда старался произнести мой титул как оскорбление и вскипал, если я принимал это как дань уважения. Сможет ли он когда-нибудь понять, что Гонерилья к нему благоволит не потому, что он ей предан или пресмыкается пред нею, а потому, что его так легко унизить? Стало быть, теперь битая собака выучилась рычать. Наверное, это неплохо.
Во гневе Освальд скрылся за тяжелой дверью и тут же вынырнул. В глаза мне он не смотрел.
— Госпожа тебя сейчас примет, — сказал он. — Но одного тебя. Головорез пусть ожидает в кухне.
— Жди здесь, головорез, — сказал я Кенту. — И очень постарайся не отпежить беднягу Освальда, как бы он тебя о том ни просил.
— Я не петух, — рек Кент.
— С этим мерзавцем — нет, — сказал я. — Его попка — собственность принцессы.
— Увижу тебя на виселице, дурак, — пробурчал Освальд.
— И мысль об этом зрелище тебя возбуждает, правда? Неважно, мой головорез твоим не будет. Адьё.
И я вступил в покои Гонерильи. Она восседала в глубине огромной круглой залы. Апартаменты ее занимали всю башню замка. Три этажа: эта зала предназначалась для встреч и ведения дел, над нею квартировали ее фрейлины и располагался гардероб, там она омывалась и одевалась, а еще выше — спала и забавлялась. Если она по-прежнему забавлялась.
— Ты забавляешься по-прежнему, дынька? — поинтересовался я. Станцевав залихватскую джигу, я поклонился.
Гонерилья мановеньем руки услала фрейлин.
— Карман, я прикажу тебя…
— О, я знаю — повесить на заре, выставить мою голову на пике на замковую стену, из жил навить подвязок, вздернуть на дыбу и четвертовать, посадить меня на кол, выпустить кишки, высечь, пустить меня на сосиски и пюре. Все ваши грозные услады за мой счет и с выдающейся жестокостью — все они оговорены, госпожа, должным образом приняты к сведению и полагаются истиной. Короче, как скромный шут может тебе служить, пока не настиг его рок?
Губа Гонерильи искривилась, словно герцогиня желала рявкнуть, но она расхохоталась и быстро огляделась, не заметил ли кто.
— А ведь и повешу, знаешь, несносный ты гнусный человечишко.
— Гнусный? Муа? — рек я в ответ на чистом, блядь, французском.
— Никому не говори, — сказала она.
С Гонерильей всегда так было. Ее «никому не говори» относилось лишь ко мне, а не к ней самой, как я впоследствии выяснил.
— Карман, — сказала некогда она, расчесывая у окна свои рыже-златые локоны. Солнце играло в них, и вся голова принцессы будто сияла изнутри. Ей тогда было лет семнадцать, и она взяла себе за правило призывать меня по нескольку раз в неделю к себе в опочивальню, где безжалостно допрашивала.
— Карман, я вскоре выйду замуж, а мужские достоинства для меня тайна за семью печатями. Я слышала их описанья, но толку от них чуть.
— Спросите у своей кормилицы. Разве она не обязана вас такому учить?
— Тетушка — монахиня, она обвенчана с Иисусом. И девица притом.
— Что вы говорите? Значит, не в ту обитель попала.
— Мне нужно поговорить с мужчиной — но не с настоящим. А ты вот — совсем как те ребята, которые у сарацинов за гаремами присматривают.
— Как евнух?
— Вот видишь, ты мир повидал и знаешь всякое. Мне нужно взглянуть на твой причиндал.
— Пардон? Что? Зачем?
— Потому что я их ни разу не видела, а мне совсем не хочется выглядеть в первую брачную ночь простушкой, когда развратный скот надо мною надругается.
— Откуда вы знаете, что он развратный скот?
— Мне Тетушка сказала. Все мужчины таковы. Ну, предъявляй свой причиндал, дурак.
— Почему мой? Да вокруг их море разливанное, гляди не хочу. К примеру, Освальда? У него тоже такой может оказаться — ну или он знает, где вам его можно раздобыть. Могу поспорить. — (Освальд тогда служил ее лакеем.)
— Я знаю, но у меня это впервые, а твой будет маленький и не такой страшный. Ну это как верхом учиться — сначала папа подарил мне пони, а потом, когда я стала постарше…
— Ладно, тогда хватить трепаться. Вот.
— Ох, ты только погляди.
— Что?
— И это все?
— Да. А что?
— Так тут и бояться-то нечего, а? Даже не знаю, отчего столько шума подымают. По мне, так довольно жалкий.
— Вовсе нет.
— А они все такие крохотули?
— У большинства вообще-то еще меньше.
— Можно потрогать?
— Если считаете необходимым.
— Ну только погляди!
— Вот, видите — вы его рассердили.
— И где ж ты пропадал, во имя бога? — спросила она. — Отец чуть с ума не сошел, тебя разыскивая. Они с капитаном ездили в поисковые партии каждый день до самого вечера, а рыцари тем временем в замке безобразничали. Мой господин аж в Эдинбург солдат отправлял насчет тебя узнавать. Столько хлопот, что за одно это тебя следовало бы утопить.
— Ты и впрямь по мне скучала? — Я нащупал на поясе шелковый кисет, прикидывая, когда лучше пустить в ход чары. И как только она станет околдована — как мне использовать эту власть над ней?
— О нем давно уж должна печься Регана, но когда он переместит свою сотню чертовых рыцарей в Корнуолл, опять настанет мой черед. А весь этот сброд у себя в замке я больше терпеть не могу.
— Что говорит лорд Олбани?
— Он говорит то, что я ему велю. Все это невыносимо.
— Глостер, — рек я, предлагая ей идеальный образчик отсутствия логики, обернутый в загадку.
— Глостер? — переспросила герцогиня.
— Там обитает добрый друг короля. Это как раз на полпути отсюда до Корнуолла, и граф Глостерский не осмелится отказать ни герцогу Олбани, ни герцогу Корнуоллу. Ты не оставишь престарелого отца, однакож он и под ногами путаться не будет. — Раз ведьмы предупредили, что Харчку там грозит опасность, я был исполнен решимости повесить всех собак на Глостера. Я шлепнулся на пол у ног герцогини, Кукана разместил на коленях и стал ждать. Кукла и я задорно щерились при этом.
— Глостер… — задумчиво произнесла Гонерилья, и наружу просочилась крохотная усмешка. Она взаправду могла быть очень мила — если забывала, что жестока.
— Глостер, — повторил Кукан. — Песьи ятра всей окаянной западной Блятьки.
— Думаешь, согласится? Он же не так наследство разделил.
— На Глостер не согласится, но согласится поехать к Регане через Глостер. А прочее оставь своей сестре. — Я должен ощущать себя изменником? Нет, старик сам все это накликал на свою голову.
— А если не согласится она? А у него вся эта орава? — Теперь она смотрела прямо мне в глаза. — Власть слишком велика для скорбного умом.
— И вместе с тем вся власть над королевством была в его руках — тому и двух месяцев не миновало.
— Ты его не видел, Карман. Раздел наследства, изгнание Корделии и Кента — то были цветочки. Ты пропал — так ему совсем поплохело. Ищет тебя, охотится, сетует на те времена, когда служил солдатом Христа, а через минуту взывает уже к богам Природы. С таким боевым отрядом, чуть только он заподозрит, что мы его предали…
— Отними их, — сказал я.
— Что? Да как я могу?
— Ты видала моего подручного, Харчка? Он ест руками или ложкой, потому что нам страшно давать ему нож или вилку — острыми концами он может кого-нибудь покалечить.
— Не тупи, Карман. Что делать с отцовыми рыцарями?
— Ты им платишь? Вот и забирай. Ради его же блага. Лир со своим рыцарским кортежем — как дитя, что бегает с острым мечом. Неужели это жестокость — отнять у него смертоносную игрушку, на кою ему не хватает ни сил, ни мудрости? Скажи Лиру, что он должен отказаться от полусотни рыцарей с их обслугой, — они останутся здесь. Скажи ему, что они явятся по первому же его требованию, когда он вернется к тебе.
— Полсотни? Всего-то?
— Сестре хоть немного оставь. Отправь Освальда в Корнуолл с этим планом. Пускай Регана и Освальд поспешат в Глостер, чтоб оказаться там к приезду Лира. Может, самого Глостера перетянут на свою сторону. Рыцарей распустят, и тогда два седобрадых старца смогут вместе вспоминать славные деньки — и вместе ползти к могиле в мирной ностальгии.
— Да! — У Гонерильи аж захватило дух от восторга. Такое я и раньше видел. Это всегда хороший знак.
— Быстро, — сказал я. — Отправляй Освальда к Регане, пока солнце не село.
— Нет! — Гонерилья вдруг резко подалась вперед — аж груди из платья вывалились. Они привлекли мое внимание гораздо сильнее ногтей, впившихся мне в плечо.
— Что? — сказал я. Бубенцы моего колпака были всего в пальце от того, чтобы зазвякать в ее декольте[75].
— Не будет Лиру мира в Глостере. Поди не слыхал? Сын графский Эдгар — изменник.
Не слыхал? Не слыхал? Ну разумеется, план ублюдка осуществлялся.
— Само собой, слыхал, госпожа, — а где, по-твоему, я был?
— Аж в Глостере? — Она задышала чаще.
— Вестимо. И вернулся. Я тебе кое-что привез.
— Подарок? — Серо-зеленые глаза ее стали восхищенными, расширившись, как в детстве. — Быть может, я тебя и не повешу, Карман, но наказанье тебе полагается.
И госпожа схватила меня и повалила лицом вниз к себе на колени. Кукан скатился на пол.
— Госпожа, быть может…
Шлеп!
— Вот тебе, дурак, не рай. Не рай. Не рай. Поэтому отдай. Отдай. Отдай. — По шлепку на каждый ямб[76].
— Кровавый пиздец, полоумная прошмандовка! — Я вырывался. Зад мне жгло отпечатками ее ладони.
Шлеп!
— О боже праведный! — сказала Гонерилья. — Да! — Она уже ерзала подо мной.
Шлеп!
— Ай! Ладно, это письмо! Записка, — сказал я.
— И попочка у тебя будет вся красная, как роза!
Шлеп!
Я проелозил по ее коленям, вывернулся, схватился за ее дойки и подтянулся. Теперь я сидел у нее на коленях.
— Вот. — Я вытащил из камзола запечатанный пергамент.
— Рано! — рекла она, стараясь перевернуть меня обратно и возобновить шлепанье по попе.
А потом жамкнула мне гульфик.
— Ты жамкнула мне гульфик.
— Еще бы — отдавай, дурак. — Теперь она попробовала сунуть мне под гульфик руку.
Я залез в шелковый кисет и вытащил один дождевик — все время стараясь хоть как-то оберечь свое мужское достоинство. Где-то открылась дверь.
— Сдавай причиндал! — скомандовала герцогиня.
Ну что тут поделаешь? Я сдал. И фыркнул из дождевика ей под нос.
— От Эдмунда Глостерского, — сказал я.
— Миледи? — В дверях покоев герцогини стоял Освальд.
— Водрузи нас на пол, дынька, — рек я. — Бздолову надо поставить задачу.
В покоях ощутимо припахивало победой.
В тот первый день много лет назад игра зашла гораздо дальше, а потом Освальд нам помешал впервые. Началось все, как обычно, с допроса любознательной Гонерильи.
— Карман, — сказала она, — поскольку ты вырос в женском монастыре, я бы решила, что тебе не понаслышке известно о наказанье.
— Знамо дело, госпожа. Мне изрядно досталось, но этим дело не кончилось. До сей поры я едва ль не каждодневно подвергаюсь инквизиции в этих вот покоях.
— Милый Кармашек, ты, должно быть, шутишь?
— Такова моя работа, сударыня.
Тогда она встала и выпроводила дам из светлицы мелкой капризной вспышкой. Когда все нас оставили, она сказала:
— А вот меня никогда не наказывали.
— Ну да, госпожа, вы же христианка — для вас никогда не поздно. — Я-то из Церкви ушел с проклятьями после того, как мою отшельницу замуровали, и в то время очень склонялся к язычеству.
— Никому не дозволено меня трогать, поэтому вместо меня всегда наказывают девушку. Шлепают.
— Вестимо, сударыня, так и должно быть. Королевский круп должен оставаться неприкосновенен.
— И мне все это забавно. Вот надысь на мессе я обмолвилась, что Регана, не иначе, пизда нестроевая, так мою девушку так отделали…
— Отделали б еще и не так, назови вы небо голубым, э? Порка за правду — еще б не забавно.
— Да не так забавно, Карман. А забавно как в тот день, когда ты учил меня человечку в лодочке.
То был лишь словесный урок, и случился он вскоре после того, как она попросила разъяснить ей про мужское достоинство. Но забавлялась она, вспоминая тот день, потом еще две недели, не меньше.
— О, ну разумеется, — промолвил я. — Забавно.
— Меня нужно отшлепать, — сказала Гонерилья.
— Это вечная истина, согласен, госпожа, но мы опять-таки объявляем небо голубым, не так ли?
— Я хочу, чтоб меня отшлепали.
— Ой, — рек я, неизменно красноречивый и смышленый негодник. — Тогда другое дело.
— Ты отшлепал, — уточнила принцесса.
— Ебать мои чулки. — Сим я обрек себя на эту долю.
В общем, когда Освальд вступил в покои в тот первый раз, и у меня, и у принцессы зады были красны, как у сарацинских макак, мы оба были вполне голы (за исключеньем колпака, который с моей головы перекочевал на Гонерильину) и ритмично прикладывались друг к другу своими фасадами. Освальд повел себя несколько менее чем сдержанно.
— Тревога! Караул! Шут надругался над моей госпожой! Караул! — возопил Освальд, поспешно ретируясь из покоев и подымая весь замок.
Освальда я догнал у входа в большую залу, где на троне сидел Лир. Регана расположилась у его ног по одну сторону и вышивала, Корделия — по другую, играла с куклой.
— Дурак надругался над принцессой! — объявил Освальд.
— Карман! — крикнула Корделия, выронила куклу и подбежала ко мне. Она широко и блаженно улыбалась. Ей тогда исполнилось лет восемь.
Освальд заступил мне дорогу.
— Я застал дурака без штанов, и он покрывал принцессу Гонерилью, как похотливый козел, государь.
— Это неправда, стрый, — рек я. — Меня призвали в светелку к госпоже лишь для того, чтоб разогнать ей утреннюю хмарь. Принюхайтесь, коль есть у вас сомненья, — ее дыханье говорит получше слов.
На сих словах в залу вбежала Гонерилья, на ходу оправляя юбки. Остановилась подле меня и сделала книксен отцу. Она запыхалась, прибежала босиком, а одна грудь подмигивала Циклопом из лифа ее платья. Проворно я сорвал у нее с головы свой колпак и спрятал за спиной.
— Извольте — свежа, аки цветик? — рек я.
— Привет, сестренка, — сказала Корделия.
— Доброе утро, барашек, — ответила Гонерилья, лишая розовоглазого Циклопа остатков зренья быстрым тычком.
Лир почесал в бороде и зыркнул на старшую дщерь.
— Эгей, дочурка, — рек он. — Барала ль ты и вправду дурака?
— Сдается мне, любая дева, барающая мужчину, барает дурака, отец.
— Отчетливо прозвучало «нет», — молвил я.
— Что такое «барать»? — спросила Корделия.
— Я сам видел, — сказал Освальд.
— Барать мужчину и барать дурака — различья нет, — сказала Гонерилья. — Но вутрях сегодня я барала вашего дурака — как полагается и громогласно. Я трахала его, пока он не взмолился богам и лошадям, чтоб оттащили.
Это еще что такое? Нарывается на подлинное наказание?
— Так и есть, — сказал Освальд. — Я слышал этот клич.
— Барала, барала, барала! — не унималась Гонерилья. — О что это я чувствую в себе? Крохотные пяточки ублюдка уж барабанят мне в утробу изнутри. И я слышу его бубенцы.
— Лживая ты потаскуха, — молвил я. — Шуты так же рождаются с бубенцами, как принцессы — с клыками. И то, и это нужно заслужить.
Лир рек:
— Если это правда, Карман, я прикажу вогнать тебе в зад алебарду.
— Кармана нельзя убивать, — сказала Корделия. — Кто будет меня распотешивать, когда на меня свалится кровавая напасть и я сдамся на милость черной меланхолии?
— Ты что несешь, дитя? — вопросил я.
— Все женщины так прокляты, — ответила Корделия. — Их нужно наказывать за коварство Евы в саду зла. Няня говорит, от нее так скверно.
Я погладил ребенка по голове.
— Едрическая сила, государь, заведите же девочкам таких учителей, которые не монахини.
— Меня следует наказать, — вставила Гонерилья.
— А у меня напасть уже не первый месяц, — промолвила Регана, не отрываясь от вышивки. — И я поняла, что мне лучше, если я спускаюсь в застенки и смотрю, как мучают узников.
— А я хочу Кармана! — Корделия уже ныла.
— Тебе он не достанется, — ответила Гонерилья. — Его тоже надо наказать. За то, что совершил.
Освальд поклонился без особой на то причины:
— Позволено ли будет предложить выставить его голову на пике на Лондонский мост, государь? Чтоб неповадно было черни впредь распутничать?
— Молчанье! — крикнул Лир, вставая. Спустился по ступеням трона, миновал Освальда, падшего на колени, и воздвигся предо мной. Длань он возложил на голову Корделии.
— Она молчала три года, пока ты не появился, — рек он. Орлиный взор старого короля был устремлен прямо мне в душу.
— Так точно, государь, — ответил я, потупив очи долу.
Он повернулся к Гонерилье:
— Ступай в свои покои. Пусть нянюшка пасет твоих химер. Она и проследит, чтоб дело сим усохло.
— Но, отец, мы с дураком…
— Брехня. Девица ты, — сказал Лир. — Мы уговорились вручить тебя герцогу Олбанийскому таковой, а потому такова ты и есть.
— Государь, над госпожою все же надругались, — в отчаянье выпалил Освальд.
— Стража! Выведите Освальда на двор да пропишите ему двадцать плетей. За вранье.
— Но, государь! — Освальд бился в руках двух дюжих стражей.
— Двадцать плетей — и пусть запомнит, как я милосерден! Еще одно слово отныне — и твоя голова украсит Лондонский мост.
Мы ошеломленно наблюдали, как стража уволакивает Освальда, а угодливый лакей рыдал и багровел лицом, изо всех сил стараясь не распустить язык в последний раз.
— Можно мне посмотреть? — спросила Гонерилья.
— Ступай, — ответил Лир. — А потом к няньке.
Регана тоже вскочила на ноги и подбежала к отцу. С надеждой она заглядывала ему в лицо, привстав на цыпочки и плеща ладонями от предвкушенья.
— Да, иди, — сказал король. — Но лишь смотреть.
Регана вымелась из залы вслед за старшей сестрой. Власы цвета воронова крыла летели за нею, как хвост черной кометы.
— Ты мой шут, Карман, — сказала Корделия, беря меня за руку. — Пойдем, ты мне поможешь. Я учу Долли разговаривать по-французски.
И маленькая принцесса вывела меня из залы. Старый король смотрел нам вслед, не проронив ни слова, — одна седая бровь воздета, а ястребиный зрак под ней горел, подобно дальней ледяной звезде.
Гонерилья скинула меня на пол так внезапно, будто обнаружила у себя на коленях мешок утопленных котят. Мгновенно распечатала письмо и погрузилась в чтение, не обеспокоившись даже затолкать на место грудь.
— Миледи, — повторил Освальд. После первой порки он поумнел. Сейчас он вел себя так, словно меня тут не было. — Ваш батюшка в большой зале, осведомляется о дураке.
Гонерилья раздраженно подняла голову.
— Ну так отведи его. Бери, бери, бери. — И она отмахнулась от нас обоих, как от мух.
— Будет исполнено, миледи. — Освальд развернулся и зашагал к выходу. — Пойдем, дурак.
Я встал и потер себе попу, затем последовал за Освальдом прочь из светелки. Да, синяк на мягком месте останется, но душа у меня тоже болела. Злая сучка — выставила меня вон, хотя вся попа у меня еще горит от шлепков ее страсти. Бубенцы на моем колпаке поникли в отчаянье.
В сенях ко мне пристроился Кент.
— Стало быть, она без ума от тебя?
— От Эдмунда Глостерского, — ответил я.
— Эдмунд? Она без ума от байстрюка?
— Ну да. Ветреная потаскуха.
Кента явно поразил такой поворот событий — он даже приподнял поле шляпы, чтоб лучше видеть меня.
— Но ты для этого ее околдовал, верно?
— О, ну наверное, — молвил я. Выходит, она моим чарам способна противостоять лишь посредством черной магии. Ха! Мне сразу стало лучше. — Вот прям сейчас она читает письмо, что я подделал его рукой.
— Ваш дурак, — объявил Освальд, когда мы вступили в залу.
Старый король заседал там с капитаном Кураном и дюжиной других рыцарей. Похоже, они только что вернулись с охоты — на меня, вне всяких сомнений.
— Мой мальчик! — воскликнул Лир, раскрывая объятья.
Я кинулся к нему, но обнимать в ответ не стал. Не было у меня в душе к нему нежности — при одном взгляде на короля во мне, как прежде, закипал гнев.
— О радость, — съязвил Освальд, и голос его сочился ядом презренья. — Возвращение блудной ракальи.
— Эй ты, — сказал Лир. — Моим рыцарям пора платить. Ступай-ка скажи моей дочери, что я желаю с ней поговорить[78].
Освальд не обратил на старика вниманья и по-прежнему шел вон из залы.
— Ты, любезный! — рявкнул Лир. — Ты меня слышал?
Освальд медленно повернулся, словно это ему принес ветерок.
— Знамо дело, я вас слышал.
— Кто я такой, любезный?
Освальд ковырнул в передних зубах ногтем мизинца.
— Отец миледи. — И осклабился. Надо признать — каналья наглости поднабрался. Ну или его разъедало желание немедленно вылететь в загробную жизнь, теряя гульфик и перчатки.
— Отец миледи?[79] — Лир стащил с руки охотничью перчатку из толстой кожи и хлестнул ею по физиономии Освальда. — Раб милорда… собачий ублюдок, холуй, пащенок![80]
Железные заклепки на перчатке до крови расцарапали щеку дворецкого.
— Прошу извинить, милорд, но я ни то, ни другое, ни третье. Без рукоприкладства, милорд. — Освальд пятился к огромным двойным дверям, а Лир наскакивал на него с перчаткой, но стоило дворецкому повернуться, чтобы уже пуститься наутек, Кент выкинул ногу и пинком сшиб его на пол.
— Тебе ногоприкладства захотелось, падаль?[81]
Освальд докатился до ног Гонерильевой стражи, с трудом поднялся и выбежал вон. Стража сделала вид, что ничего не произошло.
— Спасибо, приятель; твоя служба мне по душе[82], — сказал король Кенту. — Это ты вернул моего шута домой?
— Знамо дело, это он, стрый, — молвил я. — Вызволил меня из чернейшей чащобы, отбил у спадасинов и пигмеев, а также стаи тигров — и привел сюда. Только не дозволяйте ему говорить с вами по-валлийски — один тигр захлебнулся в половодье его перхоты и пал под ударами согласных.
Лир пристальнее всмотрелся в своего старого друга — и поежился. Вне всяких сомнений, по его хребту проелозила мерзлая лапа мук совести.
— Тогда милости просим, сударь. Я буду жаловать тебя[83]. — Лир протянул Кенту кошель с монетами. — Спасибо. Ты не слуга, а друг. Вот тебе задаток за службу[84].
— Моя благодарность и мой меч все ваши, — рек Кент, склоняясь в поклоне.
— Кто ты таков?[85] — спросил Лир.
— Кай, — ответил Кент.
— И откуда взялся?
— Из Перепиха, государь.
— Это понятно, парень, как и все мы, — нетерпеливо сказал Лир. — Но из каких краев?
— Овечий Перепих на Червеедке, — вставил я, пожав плечами. — Уэльс.
— Что ж, послужи мне, — сказал Лир. — Если не разонравишься и после обеда, то оставлю при себе[86].
— Позволь и мне прибавить. Вот мой колпак[87], — рек я, протянув Кенту свою шапку с бубенцами.
— Зачем он мне?[88] — спросил Кент.
— Затем, что ты валяешь дурака[89]. Только дурак пойдет на дурака работать.
— Смотри, дурак. Плетки отведаешь[90], — сказал Лир.
— А ты на мой колпак не зарься, он уже обещан, — сказал я королю. — Выпроси-ка другой у своих дочек[91].
Капитан Куран проглотил улыбку.
— Ты меня дураком зовешь? — сообразил Лир.
— Остальные свои звания ты роздал, а уж этого врожденного у тебя не отнять[92]. Земли тоже разбазарил, так отчего же не дурак?
— Берегись, каналья! Видишь плетку?[93]
Я потер себя по ягодицам — они по-прежнему горели.
— Так лишь она тебе, стрый, ныне и подвластна.
— Какой-то злой ты стал, дурак, покуда шлялся, — сказал король.
— А ты больно добренький, — рек я. — Сам король, наскуча властью, подался в дураки[94] — шутки с судьбой шутить удумал.
— Государь, этот дурак не совсем дурак[95], — промолвил Кент.
Лир повернулся к старому рыцарю, но без гнева.
— Не исключено, — слабо вымолвил он, шаря тусклым взором по каменным плитам пола, словно бы там нацарапан был ответ. — Кто знает…
— Госпожа Гонерилья, герцогиня Олбанийская! — провозгласил служитель.
— …бздунительная шаболда, — добавил я, относительно уверенный, что служитель эту часть опустит.
Гонерилья впорхнула в залу, не заметив меня, и устремилась прямиком к отцу. Старик раскрыл ей объятья, но она остановилась в одном клинке от него.
— Неужели отец прибил моего слугу за то, что тот выбранил его шута?[96] — Только теперь она злобно глянула на меня.
Я потер попу и послал герцогине воздушный поцелуй.
— Холопа я прибил за дерзость, а велел я ему призвать тебя. Дурак же мой только что нашелся. Что значит эта складка на челе?[97]
— Молодец ты был раньше — чихать тебе было на ее хмурость, — заявил я королю. — А теперь ты ноль без палочки[98]. Она вырвала из сердца всю любовь к дуракам и тем, кто без званий, и обратила в желчь[99].
— Нишкни, мальчишка, — рек король.
— Вот видите? — сказала Гонерилья. — Не только ваш разнузданный дурак, но многие из вашей наглой свиты весь день заводят ссоры, предаваясь неслыханному буйству, государь[100]. При вас еще сто рыцарей и сквайров, таких распущенных и диких малых, что этот двор беспутством превратили в кабак какой-то; наш почтенный замок от их эпикурейства стал похож на дом публичный. Этот срам немедля должно пресечь[101]. Вам же безразлично все, кроме этого дурака со справкой.
— Это уж как полагается, — рек Кукан, хоть и себе под деревянный нос. Когда бушует королевский гнев, даже слюна с их уст несет с собою гибель, будь ты простой смертный или обычная кукла.
— Мне различно многое, и дворня моя — лучшая в стране. И кстати, ей не платили с самого Лондона. Так что если б ты…
— Ни шиша они не получат! — сказала Гонерилья, и все рыцари в зале вдруг навострили уши.
— Когда я отдал тебе все, условье было — ты содержишь мою свиту, дочь.
— Вестимо, папа, буду содержать. Но не такой контингент и не под вашим водительством.
Лир побагровел. Его трясло от гнева, как в параличе.
— Как ваше имя, госпожа моя?[102] Говорите громче, мой старый слух меня подводит.
Гонерилья подошла теперь к отцу и взяла его за руку.
— Да, отец. Почтенной старости приличен разум[103]. А вы стары. Очень стары. Поистине, взаправду ошеломительно, умонепостигаемо… — Она повернулась ко мне за подсказкой.
— Неебически? — предложил я.
— …неебически стары, — продолжала герцогиня. — Вы немощно, недержательски, иссохше, варенокапустносмердяще стары. Вы мозгосгнивше, яйцеобвисше…
— Я, блядь, стар, и точка! — рявкнул Лир.
— Оговорим это как особое условие, — вставил я.
— И вот я вас прошу[104], — гнула свое Гонерилья, — распорядитесь прекратить бесчинства, как должен стыд самим вам подсказать[105]. Уменьшить хоть немного вашу свиту, оставить только, что необходимо, притом людей, приличных вашим летам, умеющих держать себя[106].
— Моя дружина — отборнейший и редкостный народ, кому до тонкости известна служба, кому всего дороже долг и честь[107]. И ты согласилась их содержать.
— И не отказываюсь. Я уплачу вашим людям, но половина свиты останется в Олбани под моим началом и слушаться будет моих приказов. И жить они будут в солдатских казармах, а не бегать по двору, как банда мародеров.
— Провал возьми вас всех! — выругался Лир. — Седлать коней! Собрать в дорогу свиту! Бездушный выродок! Я впредь тебе не буду докучать своей особой! Еще есть дочь у нас![108]
— Так и езжайте к ней, — сказала Гонерилья. — Вы бьете моих людей, а злая челядь ваша повелевать везде и всюду хочет![109] Изыдьте, но половина вашей свиты останется здесь.
— Лошадей мне![110] — распорядился Лир. Куран поспешил из залы, прочие рыцари — за ним. В дверях они столкнулись с герцогом Олбанийским — тот выглядел более чем смятенно.
— О боги милосердные, что это? Что происходит здесь?[111] К чему такая спешка, капитан? — спросил он.
— Явились, сэр? Вы к этому причастны? Как, не прошло и первых двух недель, и — с маху — пятьдесят? Долой полсвиты?[112] Стервятница удумала чего! — набросился на него Лир.
— Я, государь, не виноват, и даже совсем не знаю, что вас прогневило[113], — отвечал Олбани. — Не гневитесь…[114] Миледи? — обратился он к Гонерилье.
— Никто никого ничего не долой. Я предложила кормить его свиту здесь, вместе с нашим войском, пока отец гостит в замке у сестры. Сто рыцарей держать! Губа не дура! Лишь не хватало разрешить ему сто рыцарей иметь во всеоружье, чтоб по любому поводу пустому, по вздорной жалобе, с капризу, с бреду он мог призвать их мощь — и наша жизнь на волоске повисла бы[115].
Олбани повернулся к Лиру и пожал плечами.
— Мерзкий, хищный коршун, ты лжешь, ты лжешь![116] — Лир замахал корявым пальцем перед носом Гонерильи. — Презренная гадюка! Неблагодарная злыдня! Отвратная… э-э…
— Профура?[117] — пришел я на выручку. — Горемычная гиеродула? Тразоническая щелкатуха? Смердящая лизунья песьих мошонок? На выручку, Олбани, не все же мне одному, хоть и по вдохновенью. У тебя за душой наверняка не один год невысказанных обид. Лепрозная дрочеловка. Червивая…
— Заткнись, дурак, — рек Лир.
— Простите, стрый, мне показалось, вы теряете запал.
— Корделии оплошность! Отчего я так преувеличил этот промах?[118] — вопросил Лир.
— Вне всяких сомнений, государь, вопрос этот заблудился в более густых лесах, чем я, коль скоро лишь сейчас предстал он перед вами. Нам стоит, судя по всему, пригнуться, дабы не поразило нас осколками откровения: вы наградили королевством лучших лжиц, что породили ваши чресла.
Кто бы мог подумать — к старику я нынче был гораздо милостивее, чем до того, как он начал чудить. Однако…
Он обратил очи горе и принялся заклинать богов:
— Услышь меня, Природа! Благое божество, услышь меня! Коли назначило ты этой твари рождать детей — решенье отмени! О, иссуши всю внутренность у ней, пошли бесплодие, чтоб никогда она ребенком милым не гордилась. Но ежели зачнет она, то пусть дитя из желчи дастся ей на долю; пусть вырастет дитя на муку ей; пускай оно ей ранние морщины в чело вклеймит и горьких слез струями избороздит ей щеки; пусть оно в насмешку и презренье обращает всю страсть, всю нежность матери своей, и пусть тогда она поймет всем сердцем, во сколько раз острей зубов змеиных неблагодарность детища![119]
С этими словами старик плюнул под ноги Гонерилье и опрометью бросился из залы.
— Сдается, было б неразумно рассчитывать на более благоприятный отзыв, — рек я. Невзирая на мою солнечную улыбку и общее доброжелательство, меня проигнорировали.
— Освальд! — позвала Гонерилья. Подобострастный советник просочился вперед. — Ну что, письмо готово?[120] Возьми кого-нибудь и — на коней![121] Бери двух самых быстрых, чередуй их, а роздыху не знай. Сестре моей все передай, что надо, и от себя скажи, что знаешь[122]. А из Корнуолла поезжай в Глостер и вручи другое письмо.
— Вы не давали мне другого письма, госпожа, — молвил червь в ответ.
— Да, верно. Пойдем скорее, мы его составим. — И она вывела Освальда из залы, а герцог Олбанийский воззрился на меня. Больше никто, похоже, не мог бы ему ничего растолковать.
Я пожал плечами.
— Коль ей что в голову взбредет — так просто смерч с бюстом. Внушает ужас, верно, сударь?
Но Олбани презрел мое замечание. Что-то он приуныл, судя по виду. Борода его седела от треволнений прямо на глазах.
— Не нравится мне, как она обошлась с королем. Старику все ж полагается больше уважения. А что это за письма в Корнуолл и Глостер?
Я открыл было рот, рассудив, что мне представилась недурственная возможность просветить герцога касаемо новообретенной страсти его супруги к Эдмунду Глостерскому, упомянуть мой недавний урок непристойной дисциплины с герцогиней и привести с полдюжины метафор для незаконного соитья, что пришли мне на ум, пока Олбани размышлял, но Кукан вдруг изрек:
— Ты трахом овладел,
Мастак рога клепать.
Но чтобы подшутить смелей,
Надо сломать печать.
— Что? — спросил я. Если Кукан когда и открывал рот, говорил он обычно моим голосом — только писклявее и глуше, но трюк это был мой. Если, конечно, куклу не передразнивал Харчок. Но за ниточку с колечком, что шевелила его челюстью, все равно дергал я. Теперь же голос прозвучал не мой совсем, и я куклой не управлял. То был женский голос призрака из Белой башни.
— Не будь занудой, Карман, — сказал Олбани. — Мне сейчас только твоих кукол-стихоплетов не хватало.
Кукан меж тем продолжал:
— Тысяча ночей потребна,
Чтоб понять, что леди — блядь.
Так слабо шуту сегодня
Шуткою войну начать?
И тут, подобно падающей звезде, что ослепительно прорезает тьму ночи невежества у меня в уме, я сообразил, о чем толкует призрак. И сказал:
— Не ведаю, что такое госпожа отправляет в Корнуолл, мой добрый Олбани, но вот намедни, будучи в Глостере, слыхал я, как солдаты бают о том, что Регана у моря войско собирает.
— Собирает войско? Это еще зачем? На трон Франции взошли кроткая Корделия со своим Пижоном — форсировать теперь канал будет чистой воды жеребятина. У нас по ту сторону крепкий союзник.
— Ой, так они не против Франции силы собирают, а против вас, милорд. Регана желает править всей Британией. Ну, так я, по крайней мере, слыхал.
— От солдатни? Под чьим это они флагом?
— Наемники, сударь. Им никакой флаг не свят, кроме прибытка, а разнеслась молва, что в Корнуолле любому свободному копейщику сулят добрую мошну. Ладно, пора бежать мне, сударь. Королю потребно кого-нибудь выпороть за грубости своей дочери.
— Несправедливо как-то, — рек Олбани. Все же приличный он человек в глубине души — Гонерилье эту искру пристойности в нем так и не удалось загасить. А кроме того, похоже, забыл, что собирался нечаянно меня повесить.
— Не тревожьтесь за меня, добрый герцог. Вам и так довольно тревог. Если за вашу госпожу причитается порка, пусть лучше достанется она вашему покорному шуту. А вы передайте ей, прошу, от меня, что кому-нибудь не рай всегда бывает. Прощайте ж, герцог.
И я, садня попой, весело отбыл спускать псов войны[123]. Хей-хо!
Лир сидел на коне у Олбанийского замка и орал небесам, как совершенно ополоумевшая личность.
— Пусть нимфы матери-природы пошлют ей грызуна величиной с омара, и заразит сей гнусный паразит собой все сгнившее гнездо ее деторожденья! Пусть змеи подколодные клыки свои в соски ее вонзают и там болтаются, пока все буфера[124] не почернеют и не рухнут наземь, подобно гнойным перезрелым фигам!
Я посмотрел на Кента:
— Скоро вскипит, а?
— Пусть Тор расплющит молотом ее кишки — и пылкий флатус сим произведется, от коего увянут все леса, ее ж саму от этой мощной тяги со стен зубчатых сдует прямиком в кучу навоза!
— Конкретного пантеона он не придерживается, верно? — уточнил Кент.
— О, Посейдон, пришли сюда свое отродье одноглазое, чтоб зрило в битуминозный ад ее души, и полыхали там у ней страданья самым анафемским пожаром!
— Знаешь, — сказал я, — для того, кто так гадко обошелся с ведьмами, король как-то перегибает с проклятьями.
— Согласен, — рек Кент. — И, если не ошибаюсь, все это на голову старшей дочери.
— Да что ты? — молвил я. — Ну да, ну да — вполне возможно.
Мы услыхали конский топ, и я оттащил Кента от подъемного моста — по нему с громом неслись два всадника, в поводу за ними еще шесть лошадей.
— Освальд, — сказал Кент.
— С запасными конями, — добавил я. — Поехал в Корнуолл.
Лир прекратил ругаться и проклинать и проводил глазами всадников, пересекавших вересковую пустошь.
— Что за нужда мерзавца гонит в Корнуолл?
— Везет письмо, стрый, — ответил я. — Слыхал я, Гонерилья приказала сообщить сестре все опасенья и добавить свои соображения притом[125]; а Регане и господину ее велено следовать в Глостер, а в Корнуолле не сидеть, когда ты туда прибудешь.
— Ах Гонерилья, подлая ехидна! — вскричал король, треснув себя по лбу.
— И впрямь, — подтвердил я.
— О злобная ты скилла!
— Это уж точно, — сказал Кент.
— Злодейка разорительная, зрела ты в своей израде!
Мы с Кентом переглянулись, не зная, что ответить.
— Я сказал, — рек Лир, — «зело разорительная злодейка, зрелая в своей израде!»
Кент руками подкинул на себе воображаемый изобильный бюст и воздел бровь, как бы уточняя: «Сиськи?»
Я пожал плечами, как бы подтверждая: «Ну да, сиськи вроде бы уместны».
— Вестимо, зело разорительная израда, государь, — рек я. — Годная, зрелая.
— Знамо дело, зело прыгучая и мягкая израда[126], — рек Кент.
На сем Лир, словно бы стряхнув помрачение, резко выпрямился в седле.
— Кай, вели Курану оседлать тебе скорого на ногу коня. И поезжай в Глостер, сообщи другу моему графу, что мы едем.
— Слушаюсь, милорд, — ответил Кент.
— И еще, Кай, удостоверься, что с подручным моим Харчком все обстоит не скверно, — добавил я.
Кент кивнул и по мосту направился в замок. Старый король посмотрел на меня сверху.
— Мой черный симпатяга-дурачок, где же изменил я своему отцовскому долгу, отчего ныне в Гонерилье сия неблагодарность воспалилась таким безумьем?
— Я всего-навсего шут гороховый, милорд, но ежели гадать, я бы решил, что госпоже в ее нежные годы не помешало б малость дисциплины — для закалки характера.
— Говори смело, Карман, тебя за это не обижу я.
— Лупить сучку надо было в детстве, милорд. А ты вручил им розгу и спустил с себя штанцы[127].
— Если ты будешь врать, я тебя выпорю[128].
— Слово его росе подобно, — рек Кукан. — Держится, пока не рассветет.
Я рассмеялся — я же не только дурак, но и простак, — и вовсе не подумал, что Лир нынче переменчив, как бабочка.
— Пойду поговорю с Кураном — надо найти вам годного коня для путешествия, любезный, — рек я. — И плащ ваш захвачу.
Лир обмяк в седле — он обессилел, препираясь с небесами.
— Ступай, мой добрый друг Карман, — рек он. — И пусть рыцари готовятся в дорогу.
— И поступлю, — молвил я в ответ. — То есть поступаю.
И я оставил старика в одиночестве под стенами замка.
Придав событиям требуемую живость, я начинаю задумываться, достанет ли мне сноровки: меня готовили в монашки, я отточил навыки рассказывать анекдоты, жонглировать и петь песенки, — но довольно ли этого, чтобы развязать войну? Так часто бывал я орудием чужих капризов — даже не придворной пешкой, а лишь безделушкой короля иль дочерей его. Забавною такой виньеткой. Крохотным напоминанием о совести и человечности, уснащенным чувством юмора ровно в той мере, чтобы от меня можно было отмахнуться, не обратить на меня внимания, посмеяться надо мной. Вероятно, неспроста на шахматной доске нет фигуры шута. Как ходит шут? Что за стратегии поможет он? Какая польза от шута? А! Однако ж в колоде карт шут есть — это джокер, а порой и два. Ценности, разумеется, никакой. Смысла, вообще говоря, тоже. Похож на козырь, но козырной силы не имеет. Орудие случайности — только и всего. Лишь сдающий карты может назначить ему цену — заставить буйствовать, сделать его козырем. А сдает карты кто — Судьба? Господь Бог? Король? Призрак? Ведьмы?
Затворница рассказывала о картах Таро — запретных и языческих. Самой колоды у нас не было, но она все их мне описала, а я углем изобразил их на каменных плитах коридора.
— Номер дурака — ноль, — говорила она, — но это потому, что он представляет бесконечную возможность всего. Он может стать чем угодно. Смотри — все свои пожитки он несет в котомке за спиной. Он ко всему готов — может пойти куда угодно, стать тем, кем ему нужно. Не полагайся, Карман, на дурака — просто потому, что он ноль.
Ведала ли она, куда я направляюсь, еще тогда — или же слова ее обрели для меня смысл только сейчас, когда я, ноль без палочки, дурак, ничто и ничтожество намереваюсь сдвинуть страны с мест? Война? В чем ее прелесть?
Напившись как-то вечером и посуровев нравом, Лир размышлял о войне, и тут я предложил ему хорошенько развеяться с девками, дабы отринуть хмурость.
— О, Карман, я слишком стар, и радость ебли вянет в моих членах. Лишь доброе смертоубийство еще хоть как-то распаляет похоть у меня в крови. Да и одного не хватит — прикончить сотню, тысячу, десять тысяч по одному моему слову… Чтоб реки крови залили поля — вот что воспламеняет копье мужа.
— Ой, — молвил я. — А я собирался привести вам Язву Мэри из портомойни. Только десять тысяч трупов и реки крови ей могут быть не по таланту, вашчество.
— Нет, благодарю тебя, добрый Карман, лучше посижу я тут, медленно и грустно соскальзывая в небытие.
— Или вот еще, — не унимался я. — Можно надеть бадью на голову Харчку и колотить его мешком бураков, пока весь пол свекольным соком не зальется. А Язва Мэри, дабы подчеркнуть резню, исправно будет дергать вас за муди.
— Нет, дурак, притворства нет в войне.
— А как Уэльс поживает, вашчество? Можно захватить валлийцев — быстренько устроим бойню, чтоб развеселить вам дух, а домой вернемся пить чай с тостами.
— Уэльс нынче наш, парнишка.
— Вот дрянство. А как тогда вы отнесетесь к тому, чтобы взять приступом Северный Кензингтон?
— До Кензингтона и пяти миль не будет. Он же практически у нас за стеной замка.
— Вестимо, стрый, но в том-то и красота. Грянем как снег на голову. Вторгнемся к ним, будто горячий нож в масло, во как. А потом с замковых стен станем наслаждаться стонами вдов и плачем младенцев. Будет вашей елде колыбельная.
— Я бы не стал. Не намерен я нападать на предместья Лондона ради собственного удовольствия. Что за тираном ты меня считаешь?
— О, выше среднего, государь. Гораздо выше среднего.
— И хватит толковать мне о войне, дурак. Твоя натура слишком неиспорчена для таких подлых забав.
Слишком неиспорчен? Муа? Сдается мне, военное искусство назначено дуракам, а дураки — военному искусству. Той ночью Кензингтон трепетал.
По дороге в Глостер я придавил в себе гнев и пробовал утешить короля, как только мог: сочувственно выслушивал и ободрял ласковым словом, когда ему требовалась поддержка.
— Безмозглый и сопливый ты мудила! А чего ты ожидал, вверив заботу о своем полусгнившем трупе когтям этой стервятницы, что у тебя в дщерях? — (Ну, может, остаточный гнев еще не утих.)
— Но я же дал ей полцарства.
— А она тебе взамен — полправды. Когда сказала, что любит и все такое.
Старик поник главой, седые волосы пали ему на лицо. Мы сидели на камнях у костра. В роще неподалеку для королевского удобства раскинули шатер, поскольку в этой северной глуши никаких поместий не водилось и укрыться от непогоды ему было негде. А все мы спали снаружи на холоде.
— Погоди, дурак, вот окажемся мы под крышей моей второй дочери, — сказал Лир. — Регана всегда была ласковой — она в благодарности своей не будет так груба.
Распекать старика дальше мне уже совесть не позволяла. Ожидать от Реганы доброты — это песнь надежды в тональности безумия. Всегда была ласкова? Это вряд ли.
Проведя неделю в замке, я однажды застал юных Регану и Гонерилью в одной королевской светлице. Они дразнили малютку Корделию, перебрасывая ей через голову котенка, к которому она очень привязалась.
— Эй, лови киску, — говорила Регана. — Только осторожней, а то в окно вылетит. — И замахивалась ошарашенным котенком, а Корделия бежала к ней, вытянув руки. Регана уворачивалась и швыряла зверька Гонерилье, которая делала вид, что сейчас выбросит его в другое окно.
— Ой, смотри, Корди, он утонет во рву — совсем как твоя мама-изменница, — говорила Гонерилья.
— Нипрааавдаааа! — выла Корделия. Она совсем запыхалась, бегая от сестры к сестре за котенком.
Я замер в дверях, ошеломленный их жестокостью. Управляющий мне уже рассказал, что мать Корделии, третью Лирову королеву, обвинили в измене и отлучили. Что именно она совершила, толком никто не знал, но ходили слухи, что она либо исповедовала старую веру, либо нарушила супружескую верность. Наверняка управляющий знал только, что королеву среди ночи вывезли из замка, а малютка Корделия с тех пор и до моего приезда не произнесла ни единого связного слога.
— Утопили ее, утопили как ведьму, — крикнула Регана, перехватывая котенка на лету. Только теперь коготки нащупали королевскую плоть. — Ай! Вот засранец! — И Регана метнула котенка в окно. Корделия завизжала так, что заложило уши.
Не успев подумать, я нырнул в окно следом за зверьком, на лету зацепившись ногами за плетеный шнур занавеси. Котенка я поймал в пяти футах от окна. Шнур жгуче оплел мне правую лодыжку. Но я не продумал трюк до конца и не рассчитал, как буду выбираться с котенком в руках. Раскачиваясь, шнур треснул меня плечом о стену башни. Я отскочил, а колпак мой раненой птичкой спорхнул прямо в ров.
Я запихнул котенка в камзол и вскарабкался по шнуру обратно в окно.
— Славный денек для моциона, а, дамы? — Вся троица стояла разинув рты. Старшие сестры прижались к дальней стене светлицы. — Вам, я гляжу, свежий воздух не помешает. — Я извлек котенка и вручил его Корделии. — А вот ему приключений уже хватит. Быть может, его лучше отнести матушке, пускай поспит у ней под боком.
Корделия взяла у меня котенка и выбежала из комнаты.
— Мы можем отрубить тебе голову, дурак, — сказала Регана, приходя в себя.
— Как только захотим, — промолвила Гонерилья с гораздо меньшей уверенностью в голосе.
— Призвать ли мне горничную, дабы привязала занавесь обратно? — молвил я, величественным взмахом показывая на гобелен, который я высвободил в прыжке.
— Э-э… да, выполняй, — скомандовала Регана. — Сейчас же!
— Сию же минуту, — рявкнула Гонерилья.
— Слушаюсь, сударыня. — Ухмыльнувшись и поклонившись, я удалился.
По винтовой лестнице я спускался, прижимаясь к стене, чтобы нечаянным толчком еще не успокоившееся сердце не сбросило меня вниз. У подножия лестницы стояла Корделия — она прижимала к себе котенка и смотрела на меня так, словно я, Иисус, Зевес и Святой Георгий в одном лице, только что вернулся с особенно удачной охоты на дракона. Глаза ее были сверхъестественно круглы, и она, похоже, некоторое время назад перестала дышать. Видимо, из чистого благоговения.
— Перестань таращиться, барашек, меня это пугает. Еще подумают, что ты куриной косточкой подавилась.
— Спасибо! — выпалила девчушка, всхлипнув так, что все тельце ее содрогнулось. Я потрепал ее по голове.
— Не за что, солнышко. А теперь беги играть — Карману тут еще надо свой колпак из рва выудить, а потом сесть на кухне и пить, пока руки трястись не перестанут. Или пока не захлебнется в собственной тошноте, смотря что случится раньше.
Корделия отступила, давая мне пройти, но глаз от меня не отвела. Так у нас было с той самой ночи, когда я прибыл в замок. Тогда рассудок ее выполз из темной норы, в которой поселился после разлуки с матерью. Эти огромные, хрустально-голубые глаза смотрели на меня в немигающем изумлении. Ребенок, прямо скажем, бывал жутковат.
— Не строй из себя удивленную деву, стрый, — рек я, держа в поводу наших с Лиром коней, пока они пили из почти перемерзшего ручья. Стояли мы милях в ста к северу от Глостера. — Регана, конечно, то еще сокровище, но котелок у нее способен варить точно так же, как у сестры. Они, разумеется, будут отрицать, но раньше так бывало часто.
— Не могу помыслить об этом, — отвечал король. — Регана примет нас с распростертыми объятиями. — Сзади раздался какой-то треск и лязг, и Лир обернулся. — Что там за шум?
Из рощи к нам выезжала ярко раскрашенная повозка. Кое-кто из рыцарей потянулся к мечам и копьям. Капитан Куран махнул им, чтоб стояли вольно.
— Скоморохи, государь, — сказал он.
— Точно, — рек король. — Я и забыл, что святки на подходе. Скоморохи и в Глостер наверняка заедут — как раз к святочному пиру. Карман, ступай скажи им, что мы берем их под свою защиту, они могут следовать за нашим отрядом.
Крытая повозка со скрипом остановилась. Наткнешься эдак вот в глуши на отряд из полусотни рыцарей с обслугой — так будь ты хоть трижды гением подмостков, а ушки будешь держать на макушке. Кучер привстал на козлах и помахал мне. На нем была роскошная лиловая шляпа с белым пером.
Я перепрыгнул узкий ручеек и поднялся по склону. Разглядев мой шутовской наряд, кучер улыбнулся. Я тоже улыбнулся — с облегчением. Это не мой жестокий хозяин из тех времен, когда я сам странствовал с фиглярами.
— Привет тебе, шут, что занесло тебя в такую даль от всех дворов и замков?
— Свой двор таскаю я с собой, а замок впереди лежит, приятель.
— Двор с собой таскаешь? Так этот седобрадый старец, значит…
— Так точно, сам король Лир.
— Тогда ты — знаменитый Черный Шут.
— К твоим, язви тя в рыло, услугам. — И я учтиво поклонился.
— А ты мельче, чем в сказках бают, — рек этот хорек в шляпе.
— Вестимо, но тогда у тебя шляпа — море-окиян, в которой острый ум твой носит бурями, как сбившийся с курса зачумленный корабль.
Скоморох расхохотался:
— Я птица не того полета, дружок. Мы не острыми умами тут фехтуем, как ты. Мы не скоморохи, мы лицедеи!
С этими его словами из-за фургона вышли три юноши и девушка. И все склонились в любезном поклоне — быть может, слишком уж вычурном, нежели пристало случаю.
— Лицедеи, — хором рекли они.
Я приподнял колпак.
— Что ж, и мне иногда по нраву пошалить в кущах, — сказал я, — но едва ли об этом следует объявлять всему миру аршинными буквами на вашей повозке.
— Да не любодеи мы, — сказала девушка. — Лицедеи. Мы актеры.
— А, — ответил я. — Тогда другое дело.
— Знамо, — рек шляпа. — Нам нет нужды острить — у нас все в пьесе, понимаешь. Ни слова не слетает с наших уст, что не пережевалось бы хотя бы трижды и не выплюнулось писцом.
— Да, самобытность нас не отягчает, — произнес актер в красном жилете. А девушка добавила:
— Хотя влачим мы крест роскошнейших причесок…
— Но сами по себе дощечки наши чисты, — закончил третий.
— Мы суть придатки борзого пера, — сказал шляпа.
— Ну да, уж ты-то вестимо придаток, — рек я себе под нос. — Ну что ж, актеры так актеры. Зашибись. Король просил меня вам передать, что берет вас под свою защиту и приглашает его сопровождать до Глостера.
— Ничего себе, — сказал шляпа. — А мы только до Бирмингема собирались. Но если его величество желает, чтобы мы пред ним сыграли, наверное, можно дать кругаля и до Глостера.
— Нет-нет, — рек я. — Езжайте себе спокойно до своего Бирмингема. Король ни за что не станет препятствовать артистам.
— Ты уверен? — спросил шляпа. — А то мы как раз репетируем «Зеленый Гамлет с колбасой»{2} — это история про юного принца Датского, который сходит с ума, топит свою подружку и в раскаянье навязывает заплесневелый завтрак всем, кто ему попадается. Пиесу составили из обрывков древнего мериканского манускрипта.
— Нет, — ответил я. — Сдается мне, для короля это будет чересчур эзотерично. Ну и он склонен храпеть, если представление слишком затягивается.
— Жаль, — сказал шляпа. — Очень трогательная пьеска. Позволь, я тебе продекламирую оттуда:
Есть иль не есть — вот в этом
Вопрос; что лучше для кишок — терпеть
Противный вкус зеленого омлета
Или, на боли в эпигастре ополчившись,
Извергнуть всё?..[129]
— Хватит! — поспешно рек я. — Езжайте, и побыстрей. Грядет война, и слух пошел — как только покончат с законниками, возьмутся за паяцев.
— Правда?
— Еще бы. — И я очень искренне затряс головой. — Скорей, валите в свой Бирмингем, пока всех вас не перерезали.
— Все на борт! — крикнул шляпа, и актеры подчинились указанью режиссера. — Будь здоров, шут! — Он хлестнул поводьями, колеса заскакали в колеях разъезженной дороги.
Королевская свита расступилась, и пестрая повозка галопом пронеслась сквозь строй.
— Что там было? — вопросил Лир, когда я вернулся к нему.
— Телега балбесов, — ответил я.
— К чему такая спешка?
— Мы так распорядились, стрый. У них полтруппы с лихоманкой полегло. Их к твоим людям лучше и близко не подпускать.
— О, ну тогда хорошо постарался, парнишка. Я уж было подумал, что ты скучаешь по прежней жизни и решил к ним вернуться.
Я содрогнулся. Вот точно в такой же промозглый декабрьский день я впервые оказался в Белой башне со своей бродячей труппой. Лицедеями мы совершенно определенно не были — так, скоморохи: певцы, жонглеры и акробаты, а я — на особом положении, потому что умел все сразу. Хозяином у нас был жуликоватый бельг по имени Белетт, который купил меня у матери-настоятельницы за десять шиллингов с обещанием меня кормить. Говорил он на голландском, французском и очень корявом английском, поэтому ума не приложу, как ему удалось на то Рождество заручиться согласием двора на наше выступление. Потом мне рассказывали, что выступать в замке должна была другая труппа, но там все слегли с желудочными коликами. Подозреваю, Белетт их отравил.
С Белеттом я уже ездил несколько месяцев, но в избытке мне доставались одни побои да холодные ночи под фургоном. Каждый день мне полагалась краюха хлеба, время от времени — чашка вина, а еще — постоянные упражнения: метание ножей и ловкость рук (если она применялась к срезанию кошельков).
Нас ввели в огромную залу, где бражничала и пировала толпа придворных. Еды на блюдах было так много, что я столько и не видел-то никогда. Во главе стола восседал король Лир, по бокам — две красивые девушки моих лет. Потом я узнал, что звали их Гонерилья и Регана. Обок Реганы сидел Глостер, его жена и сын их Эдгар. Бестрепетный Кент восседал на другой стороне, рядом с Гонерильей. Под столом у королевских ног свернулась клубочком маленькая девочка — она смотрела на празднество, широко распахнув глаза, словно испуганная зверюшка, а к груди надежности ради прижимала тряпичную куклу. Должен признаться, тогда я решил, что девочка, должно быть, глуха или умственно бесхитростна.
Выступали мы часа два — за трапезой пели песни о святых, а потом, чем больше вина лилось в кубки, постепенно перешли на произведения порискованней. Гости отбрасывали понятия о приличии одно за другим. Под конец вечера все уже хохотали, гости пошли плясать со скоморохами, и даже чернь, обитавшая в замке, причастилась общему веселью. А маленькая девочка меж тем все так же сидела под столом и не роняла ни звука. Не улыбалась, не вскидывала от восторга бровь. В ее хрустально-голубых глазах сиял свет — дурочкой она не была, отнюдь, — но смотрела она как будто бы из дальнего далека.
Я заполз под стол и уселся с нею рядом. Она едва отозвалась на мое вторжение. Я подался к ней поближе и подбородком повел в сторону Белетта, который стоял в центре залы, подпирая собой колонну, и похотливо склабился юным девам, что куролесили вокруг. Я заметил, что девочка тоже обратила внимание на мерзавца. Тихо-тихо я запел ей песенку, которой меня научила затворница, — только немного поменял слова:
— Белетт — крысоед, крысоед, крысоед,
Белетт — крысоед, крысоед, крысоед,
Крысу он сгрыз на дворе.
Девочка несколько отпрянула и внимательно посмотрела на меня — взаправду ли такое можно петь. А я продолжал:
— Белетт — крысоед, крысоед, крысоед,
Белетт — крысоед, крысоед, крысоед,
Белетт — крысоед, утопился в ведре.
И тут девочка хмыкнула — надтреснуто, но пронзительно хохотнула, и в смешке ее зазвенели невинность, радость и восторг.
Я пел дальше, и девочка — тихо-тихо — пела теперь со мной:
— Белетт — крысоед, крысоед, крысоед,
Белетт — крысоед…
Но под столом мы были уже не одни. Рядом сверкала еще одна пара льдисто-голубых глаз, мерцала седая борода. Старый король улыбался и сжимал мне предплечье. Гости еще не успели заметить, как их государь забрался под стол, а он уже вновь воздвигся на своем троне — но теперь сидел, возложив одну руку на плечо девочки, а другую — на мое. Длань его была словно мост через пропасть реальности — она тянулась с самых вершин власти к безродному сироте, который спал в грязи под телегой. Наверное, так себя чувствовал рыцарь, когда королевский клинок касался его плеча, посвящая в дворянство.
— …крысоед, крысоед, крысоед… — пели мы.
Когда пиршество закончилось и благородные гости пьяно распростерлись на столах, а слуги повалились кучей перед огнем, Белетт принялся ходить среди бражников, искать своих артистов. Каждого хлопал по плечу и велел собираться у дверей. Я как сидел, так и заснул под королевским столом. На плече у меня покоилась голова девочки. Хозяин вытащил меня за волосы.
— Ты весь вечер бездельничал, — сказал он. — Я за тобой смотрел.
Я понимал: вернемся к повозке — и меня неминуемо ждет порка. Внутренне я собрался и приготовился к ней. Но Белетт отпустил мой вихор.
— Вот это ты правильно сделал, — раздался низкий голос. Кент, старый бык, держал меч на весу играючи, как соломинку, но в опасной близости от глаз комедианта.
Где-то лязгнули монеты, и Белетт невольно перевел взгляд на стол — даже под страхом смерти жадность брала свое. На дубовой доске лежал замшевый кошель размером с кулак.
Рядом с Кентом стоял управляющий — мрачный дылда, по самой конституции своей глядевший на всех свысока. Он пояснил:
— Твоя плата. И десять фунтов, которые ты примешь в обмен на этого мальчишку.
— Но… — заикнулся было Белетт.
— Тебе лишь одно слово до кончины, — рек Лир. — Ну-ка?
Царственно выпрямившись, он сидел на троне, одной рукой лаская щеку девочки. Та уже проснулась и льнула к его колену.
Белетт взял кошель, низко поклонился и попятился через всю залу к выходу. Остальные скоморохи моей труппы, тоже поклонившись, вышли за ним.
— Как звать тебя, малец? — спросил Король.
— Карман, ваше величество.
— Ну что ж, Карман, ты видишь вот это дитя?
— Да, ваше величество.
— Ее имя Корделия. Она наша младшая дочь и отныне твоя госпожа. А у тебя, Карман, долг превыше прочего один — делать так, чтобы она была счастлива.
— Слушаюсь, ваше величество.
— Отведите его к Кутыри, — рек король. — Пусть накормит и вымоет его. А потом переоденет.
Когда опять тронулись в Глостер, Лир спросил:
— Так чего желаешь ты, Карман? Бродячим скоморохом снова стать, отринуть все удобства замка и предпочесть им стылую дорогу?
— Очевидно, я уже предпочел, стрый, — молвил я в ответ.
Лагерем мы встали у речушки, которая за ночь вся перемерзла. Король сидел у костра и ежился, хотя на плечах у него была толстая меховая шуба — одеянье настолько обширное, что щуплый старик в ней выглядел так, словно его пожирает медлительный, однако хорошо причесанный хищный зверь. Из шубы торчали только орлиный нос и клок седой бороды. Да в мехах горели две огненные звезды — его глаза.
Снег валил вокруг влажными оргиями хлопьев, и мой простенький шерстяной плащ, которым я замотался с головой, весь промок.
— Неужто я негоден как отец, раз дочь моя против меня восстала? — вопрошал Лир.
Ну теперь-то почто? Чего это вдруг он полез в темную бочку своей души, хотя все эти годы преспокойно черпал оттуда все свои капризы и желанья, а последствиями забрызгивал окружающих? Чертовски удачное время для самокопаний — сам же отдал крышу над головой. Но я, разумеется, промолчал:
— Что я понимаю в должном воспитании детей, государь? Ни отца, ни матери своих у меня не было. Воспитала меня Церковь, а мне на них всех написать тонкой желтой струйкой.
— Бедный мальчик, — рек в ответ король. — Сколь долго буду жив, отцом тебе я буду и семьею.
Я бы тут, вестимо, отметил: он сам не так давно объявил, что пора плестись ко гробу, а учитывая, как обошелся он с дочерьми, мне б лучше и дальше оставаться сиротой, — но старик спас меня от прозябанья в рабстве и скитаньях, поселил у себя во дворце, даровал друзей… Все ж какая-никакая, а семья. Поэтому я ответил просто:
— Благодарствуй, вашчество.
Старик тяжко вздохнул и произнес:
— Ни одна из трех моих королев меня по-настоящему не любила.
— Ох, еть-колотить, Лир, я тебе шут, а не какой ятый колдун. Если ты и дальше будешь возиться в грязи собственного раскаяния, давай я тебе лучше меч подержу. Может, твоей древней жопе достанет проворства насадиться на его острый конец. И тогда нам выпадет хоть немного окаянного покоя.
Лир рассмеялся — старый кривой дуб — и потрепал меня по плечу:
— Иного не прошу от сына я — лишь бы дарил мне смех в минуты горя. Отправлюсь на покой. А ты ночуй сегодня у меня в шатре, Карман, чтоб холод не глодал.
— Слушаюсь, государь. — Стариковская доброта меня тронула, отрицать не стану.
Король побрел к себе. Пажи уже целый час таскали в королевский шатер горячие камни, и когда Лир откинул полог, меня опахнуло жаром.
— Приду, как только по нужде схожу, — молвил я. Отошел за край света от костра и стал облегчаться у огромного голого вяза, как вдруг перед мною в чаще замерцал голубоватый свет.
— Н-да, то был пушистый клочок овечьего дрочала, — раздался женский голос, и из-за дерева, на которое я ссал, вышла призрак-девица.
— Божьи муди, навье, я чуть тебя не обмочил!
— Смотри, куда брызжешь, дурак, — рек призрак. Теперь она казалась пугающе плотской — за спиной проступало совсем немного, но снежинки пролетали ее насквозь.
— Пусть будет царственна семья,
В ее тепле растаешь.
Но злодеяньям короля
Ты сиротой не станешь.
— И все? — молвил я. — Опять стишки да шарады? По-прежнему?
— Тебе пока больше ничего и не надо, — ответил призрак.
— Я видел ведьм, — сказал я. — Они тебя, похоже, знают.
— Ну да, — рек призрак. — В Глостере темные делишки завариваются, дурак. Глаз да глаз нужен.
— Глаз да глаз за чем?
Но девица исчезла, а я стоял посреди леса с причиндалом в кулаке и беседовал с деревом. Ладно, наутро уже будет Глостер — там и поймем, за чем именно глаз да глаз нужен. Или что там еще за вздор был?
Вместе с флагами Глостера на башнях трепетали полотнища Корнуолла и Реганы — стало быть, депутация уже прибыла. Глостерский замок представлял собой горсть башен, окруженный с трех сторон озером, а спереди его от суши отсекал широкий ров. Внешней стены у замка не было, как в Белой башне или Олбани, не имелось и двора. Лишь небольшая площадка перед входом и сторожка для охраны въезда. Конюшни и казармы на суше защищала городская стена.
При нашем приближенье со стены донесся трубный глас. Оповестили, значит. Навстречу нам по мосту уже мчался, раскинув руки, Харчок.
— Карман, Карман, где же ты был? Друг мой! Друг!
С большим облегчением я убедился, что он жив. Мало того — этот простодушный медведь стащил меня с лошадки и сжал в объятьях так, что у меня дыханье сперло. Он танцевал и кружил со мной, а мои ноги болтались в воздухе, словно я был куклой.
— Хватит лизаться, Харчок, деревенщина ты эдакая. Все волосья мне с головы ощиплешь.
Я треснул обалдуя Куканом по спине, и он взвыл:
— Ай! Не надо драться, а? — Но все же выронил меня и присел на корточки, обхватив себя лапами, словно сам себя матерински голубил. А может, и впрямь голубил, поди разбери. Но тут на спине его я заметил буро-красные разводы и поднял рубаху посмотреть, в чем дело.
— Ох, паренек, что же с тобой было-то? — Голос мой осекся, из глаз запросились слезы, и я никак не мог набрать в грудь воздуху. Мускулистая плита спины моего подручного была почти без кожи — чья-то жестокая плеть методично и явно долго сдирала ее, а когда раны рубцевались, сдирала и рубцы.
— Я так ужасно по тебе скучал, — сказал Харчок.
— Ну да, я тоже, но откуда все эти шрамы?
— Лорд Эдмунд сказал, что я оскорбленье естеству и меня надо наказывать.
Эдмунд. Ублюдок.
Эдмунд. С Эдмундом придется разобраться — силы обратились супротив него, и я с трудом давил в себе желанье найти подлого изверга и воткнуть ему какой-нибудь свой кинжал между ребер. Однако план действовал — и у меня по-прежнему оставался кисет с двумя пылевиками, что мне дали ведьмы. Едва не подавившись, я проглотил гнев и повел Харчка в замок.
— Эгей, Карман? Ты ли это, парнишка? — Акцент валлийский. — А король с тобой ли?
Из-за колодок, установленных посреди дворика, выглядывала мужская голова. Волосы темные, длинные, все лицо закрывают. Я подошел и присел поглядеть, кто это.
— Кент? Зачем ты в сих ежовых ноговицах?[131]
— Зови меня Каем, — отвечал старый рыцарь. — Король приехал?
Бедняга даже головы поднять не мог.
— Ага, идет сюда. Свита коней расседлывает в городе. А как оказался ты в таких жестких подвязках[132]?
— Сцепился с этим блядиным сыном Освальдом. Превысил гнев мое благоразумье[133]. Корнуолл нашел, что поведение мое достойно такого наказанья[134]. Вечор и посадили.
— Харчок, тащи-ка ты воды нашему доброму рыцарю, — велел я. Великан порысил за ведром. Я обошел Кента сзади, легонько похлопал его по крупу.
— А знаешь, Кент… э-э, Кай, ты ведь очень привлекательный мужчина.
— Ты плут, Карман, и я тебе не дамся.
Я опять шлепнул его по заду. От штанов его поднялась пыль.
— Нет-нет-нет, мне и не надо. Это не моя епархия. А вот Харчок — он бы и ночь саму отымел, если б так темноты не боялся. Да и оборудован он, что твой бык, точно тебе говорю. Подозреваю, после мужеложства с Харчком твой стул струиться будет из тебя без помех недели две. Ужин будет вылетать, как вишневая косточка из колокола.
Харчок уже возвращался с деревянной бадьей и ковшиком.
— Нет! Стойте! — возопил Кент. — Мерзавчество! Насилие творится! Остановите этих извергов!
Со стен на нас уже поглядывала стража. Я зачерпнул воды из бадьи и плеснул весь ковш Кенту в лицо, чтобы успокоился. Тот поперхнулся, перестал орать, но забился в колодках.
— Полегче, добрый Кент, я тут с тобой в кошки-мышки играю. Мы тебя вытащим, как только объявится король. — И я подставил ковшик, чтобы рыцарь хорошенько напился.
Все выпив, он, переводя дух, спросил:
— Христовым гульфиком, Карман, зачем ты так со мной?
— Воплощение чистого зла, видать.
— Ну так прекрати. Тебе не к лицу.
— Примерка помогает, — молвил я.
Пару мгновений спустя из сторожки вышел Лир — его сопровождали Куран и еще один пожилой рыцарь.
— Кто смел так оскорбить тебя? — воскликнул король. — Кто смеет моих гонцов наказывать? Кто он?[135]
— Он и она, ваш зять и ваша дочь[136], — ответил Кент.
— Нет.
— Да.
— Нет, говорю.
— Да, говорю.
— Нет, нет, они б не сделали такого.
— Да вот же, сделали[137].
— Клянусь брадой Юпитера, что нет, — сказал Лир.
— Да. Клянусь чешуей на ногах Кардомона[138] и говорю — да, — сказал Кент.
— Клянусь размашистой крайней плотью Фрейи и говорю: на хер всё! — сказал Кукан.
И все посмотрели на куклу, самодовольно торчавшую на своей палочке.
— Я думал, мы клянемся тем, что на ум взбредает, — рекла кукла. — Но продолжайте.
— Они б не смели, и не могли б, и не желали б. Хуже убийства — так почтеньем пренебречь. Где же эта дочь?[139]
Старый король бросился во внутренние ворота, за ними — капитан Куран и дюжина других рыцарей из свиты, уже вступивших в замок.
Харчок хлопнулся в грязь, раскинув ноги, посмотрел в глаза Кенту — их головы теперь приходились вровень — и спросил:
— Ну как ты тут?
— В колодках, — отвечал Кент. — Со вчерашнего вечера вот сижу.
Харчок кивнул. По его подбородку поползла родственница его прозванья.
— Значит, не очень хорошо?
— Не очень, парнишка, — рек Кент.
— Но ведь хорошо же, Карман с нами и теперь нас спасет?
— Вестимо — я само спасение в разгаре. Когда за водой ходил, ты там ключей случайно нигде не видел?
— Не. Ключей не видал, — отвечал мой подручный. — Но у колодца иногда бывает портомойка с шибательными дойками. Только она с тобой ни на какие хиханьки не пойдет. Я спрашивал. Пять раз.
— Харчок, о таких вещах нельзя спрашивать без всякой увертюры, — сказал я.
— Я же сказал «пожалуйста».
— Ну тогда молодец — я рад, что ты не растерял манеры перед лицом такого негодяйства.
— Благодарю, милостивый государь, — ответил Харчок голосом ублюдка Эдмунда — скопировал идеально, зло так и капало с уст.
— Это нер-блядь-вирует, — рек Кент. — Карман, а ты бы не мог все же как-то попробовать и меня вытащить отсюда? Уж с добрый час назад у меня руки онемели, а если начнется гангрена и придется их рубить, мечом уже не очень помашешь.
— Знамо дело, устрою, — сказал я. — Пускай Регана сперва на отца яд сольет, а потом я схожу про ключ у нее спрошу. Я ж ей вполне не безразличен, знаешь?
— Ты на себя написял, да? — осведомился Харчок — уже своим голосом, но с легким валлийским акцентом. Бесспорно, дабы утешить Кента в его маскараде.
— Тому не первый час пошел. И дважды — еще после.
— Я так тоже ночью порой делаю — когда холодно или до нужника далеко.
— А я просто старый, и мочевой пузырь у меня усох до грецкого ореха.
— А я войну объявил, — сказал я, ибо мне показалось, что мы обмениваемся сокровенным.
Кент забился в колодках, выворачивая шею посмотреть на меня.
— Что сие значит? Начали-то мы с ключа — потом пипи зачем-то, а теперь «я объявил войну»? Без всякого «с вашего позволенья»? Ты меня озадачил, Карман.
— И мне горько это слышать, ибо все здесь присутствующие — моя армия.
— Шибенски! — рек Харчок.
Освобождать Кента пришел сам граф Глостерский.
— Прошу прощения, мой добрый человек. Сам бы я такого нипочем не допустил, но Корнуоллу что втемяшится…
— Я слышал, вы старались, — ответил Кент. Эти двое дружили в прежней жизни, но теперь Кент был поджар и черноволос, выглядел гораздо моложе и далеко не так опасно, а вот на Глостера последние недели легли тяжким бременем. Он будто постарел на много лет, у него тряслись руки, пока он прилаживал тяжелый ключ к замкам колодок. Я деликатно отобрал у него ключ и открыл замки сам.
— А ты, шут, я не потерплю, чтоб ты насмехался над внебрачным происхожденьем Эдмунда.
— Значит, он уже не байстрюк? Вы женились на его матери. Мои вам поздравленья, добрый граф.
— Нет, мать его давно уже в могиле. А законность его положенья проистекает из иного. Другой мой сын, Эдгар, меня предал.
— Как так? — спросил я, прекрасно зная, как так.
— Намеревался отобрать у меня земли, а меня поскорее в гроб загнать.
Я в подметном письме своем такого не припоминал. То есть про конфискацию земель там, конечно, говорилось, но об убийстве не было ни слова. Наверняка дело рук самого Эдмунда.
— Подумай, чем ты мог его прогневать. И прошу тебя, не являйся ему на глаза прежде, чем остынет его ярость, — она сейчас в нем так бушует, что и кулакам своим дав волю, отец вряд ли успокоится на том[140], — сказал вдруг Харчок идеальным Эдмундовым голосом.
Все мы обернулись к нашему пентюху: из пещеры его пасти несся голос не того размера.
— Нет, никогда. Я помню хорошо[141]. — Другим голосом.
— Эдгар? — уточнил Глостер.
То и впрямь был голос его родного сына. Меня всего скрутило предчувствием того, что мы услышим дальше.
— Беда! — Снова голос ублюдка. — Отец идет, я слышу! Извини, я обнажу мой меч против тебя. Вынь свой. Нам надобно хитрить обоим. Смелее бейся, будто в самом деле! Беги теперь, покуда нет отца! Огня сюда! Скорей! Спасайся, брат! Скорей огня! Скорей! Беги! Прощай же![142]
— Что? — воскликнул Глостер. — Что это за увертки колдовства?
Опять Эдмундов голос:
— Я все думаю, брат, о предсказании, о котором я читал несколько дней тому назад, насчет того, что будет следствием этих затмений[143]. А ведь, к несчастью, предсказанное сбывается уже: рвутся узы между родителями и детьми, наступает мор и глад и конец старинному согласию. Расколы в государстве, посягновенья и хулы на короля и знать, ложные подозрения, изгнание друзей, развал в войсках, измены в супружествах — всего не перечислить…[144]
На сем я заткнул рот Харчку рукою.
— Пустяки, милорд, — рек я. — Самородок умом повредился и вообще не в себе. Лихоманка, я так полагаю. Он повторяет голоса, но душу в них не вкладывает. В мозгах у него кавардак.
— Но то были голоса моих сынов, — сказал Глостер.
— Знамо, но лишь звучаньем. Только звук в них был. Дурачина же — что птичка певчая, чирикает без всякого на то соображенья. Ежели найдется у вас угол, куда я мог бы отвести его…
— А также любимого королевского шута и верного слугу, с которым обошлись жестоко… — добавил Кент, растирая запястья, натертые в колодках.
Глостер задумался на миг.
— Тебя, мил-человек, наказали незаслуженно. Холуй Гонерильи Освальд хуже чем бесчестен. И хотя сия тайна неподвластна моему соображенью, Лир и впрямь благоволит своему Черному Шуту. В северной башне есть нежилая светлица. Крыша течет, но ветром в нее не задувает, да и к хозяину своему будете близко. Его я поселю в том же крыле.
— О, благодарствуйте, милорд, — рек я. — За Самородком нужен глаз да глаз. Навалим на него побольше одеял, а я сбегаю к апофикару за пиявками.
Мы уволокли Харчка в башню, Кент захлопнул тяжелую дверь и заложил ее засовом. В светелке имелось одно церковное окно с треснувшими ставнями и пара стрельчатых бойниц — все они пробиты были в нишах, а занавеси раздернуты, чтоб хоть немного света попадало внутрь. Зимой здесь было так промозгло, что изо ртов у нас валил пар.
— Задвинь шторы, — сказал Кент.
— Лучше сходи сначала за свечами, — рек я в ответ. — Как только мы задернем шторы, в светлице будет темно, как у Никты[145] в попе.
Кент вышел и совсем немного погодя вернулся с тяжелым железным шандалом, в котором горели три свечи.
— Горничная скоро принесет жаровню с углями, хлеба и эля, — сказал рыцарь. — Старина Глостер — добрый малый.
— Инстинкт самосохранения у него тоже в порядке. С королем его дочерей не обсуждает, — заметил я.
— Я на собственной шкуре выучился, — вздохнул Кент.
— Я о том же, — молвил я и повернулся к Самородку, который мял воск, стекавший с толстых свечей. — Харчок, так что ты нам рассказывал? Про сговор Эдмунда и Эдгара?
— Не знаю, Карман, — отвечал подручный. — Я же просто говорю, а что говорю — бог весть. Да только лорд Эдмунд меня бьет, если я разговариваю его голосом. Я оскорбляю собой естество и меня надо наказывать, говорит.
Кент потряс головой, как гончая, вытряхивающая воду из ушей:
— Что за кручёное коварство ты себе замыслил, Карман?
— Я? При чем тут я? Мерзопакость замыслил подлец Эдмунд. Но плану нашему она только на руку. Беседы Эдгара с Эдмундом лежат на полках памяти Харчка, будто запыленные тома в библиотеке — надо лишь заставить обалдуя их раскрыть. Ну же, к делу. Харчок, какие слова сказал Эдгар, когда Эдмунд посоветовал ему не являться на глаза отцу?
И так, мало-помалу, мы отжимали из памяти Харчка все — словно кошачьей лапой[146]. Согревшись над жаровней и съев весь хлеб, мы уже видели всю картину: предательство Эдмунда развернулось пред нами в красках и голосах первого состава исполнителей.
— Так Эдмунд, стало быть, сам себя ранил и сказал, что это сделал Эдгар? — уточнил Кент. — Чего было просто братца не прикончить?
— Сначала ему надо обеспечить себе наследство, а нож в спине будет выглядеть слишком уж подозрительно, — пояснил я. — Кроме того, Эдгар — муж крепкий, бьется умело. Эдмунд вряд ли вышел с ним лицом к лицу на поединок.
— Изменник, да еще и трус, — рек Кент.
— Это его достоинства, — сказал я. — Ну, или мы ими воспользуемся как таковыми. — Я легонько похлопал Харчка по плечу. — Парнишка хороший, отлично шутовством владеешь. А теперь давай-ка поглядим, сможешь ты сказать голосом ублюдка то, что скажу я.
— Ага, Карман. Я постараюсь.
И я сказал:
— О моя милая миледи Регана, как солнце — блеск любимых мной очей, с кораллами сравнима алость губ, снег не белей, чем цвет ваших грудей, а волос вовсе не как проволока груб[147]. Коли не станете моею поутру, то я возьму и точно здесь помру.
Харчок моментально все воспроизвел мне голосом Эдмунда Глостерского. Мольбы и отчаяния в голосе его хватило бы, чтоб отпереть самое черствое сердце. Так я, по крайней мере, надеялся.
— Ну чё? — спросил балбес.
— Блеск, — ответил я.
— Жуть, — ответил Кент. — А как вообще Эдмунд оставил Самородка в живых? Ведь должен знать, что Харчок — свидетель его измены.
— Великолепный вопрос, Кент. Пойдем и спросим его самого?
Пока мы шли к покоям Эдмунда, мне взбрело в голову, что крепость моей крыши над головой — иначе короля Лира — с последней нашей встречи с ублюдком несколько поубавилась, а вот влияние Эдмунда — а также, стало быть, иммунитет — возросло, раз он у нас новоявленный наследник Глостера. Короче говоря, ублюдок мог бы меня запросто прикончить при желании. Охраняли меня лишь меч Кента да ужас Эдмунда перед местью призрака. Ну и ведьмовские пылевики, само собой. Мощное оружие.
Оруженосец провел меня в сени перед большой залой Глостерского замка.
— Его светлость примет одного тебя, шут, — сказал юнец.
Кент уже намеревался прибить мальчишку, но я удержал его руку:
— Я прослежу, чтоб дверь не запирали, милый Кай. Коли окликну, ты, будь добр, войди и расправься с ублюдком со смертоносной решимостью. — Я глянул на прыщавого оруженосца. — Сие маловероятно. Эдмунд очень высоко меня ценит, а я — его. Меж комплиментами у нас едва найдется время поговорить о делах.
И я шмыгнул мимо юного рыцаря в боковой покой, где Эдмунд один сидел за письменным столом. Я молвил:
— Что ты подлец, шаромыга, подбирала объедков, чванливая, убогая, пустоголовая, трехливрейная, грязно-шерстяно-чулочная сволочь, бледнопеченочная кляузная мразь с грошовым сундучочком за душой, в зеркальце глядящаяся, сверхугодливая шельма, готовая и сводничать, чтоб госпоже потрафить; лезешь в дворянчики, помесь ты труса и нищего жулика с бордельным служкой, сын ты и наследник подзаборной суки, — и я тебя визжать и выть заставлю, если отречешься хоть от единого из этих своих титулов[148], — ну-ка, отворяй двери Черному Шуту, не то мстительные духи выкорчуют душу из тельца твоего и швырнут в чернейшие провалы преисподней за твою подлую измену.
— О, хорошо сказано, дурак, — рек Эдмунд мне в ответ.
— Правда, что ли?
— О да — я ранен до мозгов[149]. Небось, и не оправлюсь никогда.
— Совершеннейший экспромт, — рек я. — Но если дать мне время порепетировать, кто знает — могу зайти еще разок и влить побольше яду.
— Оставь сию задумку, — сказал ублюдок. — Лучше сядь передохни да насладись собственным красноречьем и успехом. — Он показал на стул с высокой спинкой через стол от себя.
— Благодарю, я так и поступлю.
— А габаритами, как прежде, невелик, я погляжу, — заметил Эдмунд.
— Ну… да. Природа — манда неуступчивая…
— И по-прежнему, я полагаю, слаб?
— Не духом, нет.
— Ну разумеется. Я имел в виду лишь твои субтильные члены.
— О да — в таком разрезе я по-прежнему отчасти мокрый котенок.
— Превосходно. Явился быть приконченным, стало быть?
— Не сразу, не сразу. Э-э, Эдмунд… замечу, если ты не возражаешь — какой-то ты сегодня неприятственно приятный.
— Спасибо. У меня новая стратегия. Я тут выяснил, что всевозможное мерзопакостное негодяйство гораздо лучше удается под покровом учтивости и добродушия. — И Эдмунд подался ко мне через стол, как бы доверяя нечто сокровенное. — Выяснилось, что человек утрачивает любой разумный корыстный интерес, ежели считает тебя до того любезным, что готов посидеть вечерок с тобой за флягой эля.
— И ты, значит, теперь приятный?
— Да.
— Не подобает.
— Разумеется.
— Так депешу Гонерильи получил ты, значит?
— Мне Освальд передал ее два дня тому.
— И? — спросил я.
— Явно госпожа положила на меня глаз.
— И как тебе такой поворот?
— Ну а она-то здесь при чем? Тут уж никто не устоит, особенно теперь, когда я не только пригож, но и приятен.
— Стоило все же перерезать тебе глотку, когда мне выпадал случай, — сказал я.
— Ах, что ж — та вода уж утекла, нет? Отличный план ты сочинил, кстати, — с письмом, дабы дискредитировать моего братца. Привелся в исполнение потрясно. Я, разумеется, чуть-чуть украсил. Сымпровизировал, если угодно.
— Я знаю, — сказал я. — Намекнул на отцеубийство — да и саморез на руку сыграл. — Я кивнул на его перевязанную правую.
— Ну да. Самородок с тобой разговаривает, да?
— Вот что мне странно. Почему же этот окаянный дуболом до сих пор дышит, зная столько всего про твои планы? Кто-то очень боится призраков?
Ухмылка неискренней приятности впервые сошла на миг с лица Эдмунда.
— Ну, и это тоже. А кроме того, мне довольно-таки нравится его пороть. А когда я его не порю, само его присутствие в замке напоминает мне, какой я умный.
— Недалекий ты ублюдок. Рядом с Харчком и наковальня будет умнее. Как это вульгарно с твоей стороны.
Это все и решило. Любые потуги на приятственность, очевидно, слетают вмиг, когда речь заходит о классовом происхождении. Рука Эдмунда метнулась под стол и возникла снова с длинным боевым кинжалом. Но увы — я в тот момент уже замахивался Куканом, и своим палочным концом он обрушился в аккурат на перевязанную руку ублюдка. Кинжал, вертясь, вылетел и приземлился на пол так, что я умудрился подхватить его носком башмака за рукоять, и он взлетел прямо мне в подставленную ладонь. (Говоря честно, мне все равно, какой рукой сражаться: годы жонглирования и обшаривания чужих карманов подготовили меня к ловкости обеих.)
Я перехватил кинжал к броску.
— Сядь! От тебя до преисподней, Эдмунд, — ровно полтора оборота клинка. Дернись, а? Я тебя очень прошу. — Он видел, как я обращаюсь с кинжалами, на дворцовых спектаклях.
Ублюдок сел, баюкая раненую руку. Повязка набухла от крови. Эдмунд плюнул в меня и промазал.
— Да я тебя…
— Ай-я-яй, — покачал головой я, помахивая кинжалом. — А приятственность?
Эдмунд зарычал, но тут же осекся, потому что в покой ворвался Кент. Дверь едва не слетела с петель. Меч старого рыцаря был обнажен, а два оруженосца, влетевшие следом, только тянули свои из ножен. Кент на ходу развернулся и звезданул одному в лоб рукоятью. Парнишка рухнул, напрочь расставшись с чувствами. Засим Кент повернулся в другую сторону и клинком плашмя сбил второго юнца с ног. Тот растянулся навзничь, и дух громко вылетел из него. Рыцарь отвел руку с мечом, чтобы пронзить ему сердце уже наверняка.
— Стой! — сказал я. — Не убивай его.
Кент стал и обвел глазами покой, оценивая положение в нем.
— Я слышал лязг клинка. Подумал, ублюдок тебя убивает.
— Отнюдь. Он принес мне сей прекрасно украшенный кинжал с драконьей головой в искупительную жертву.
— Неправда, — буркнул ублюдок.
— Так, значит, — рек Кент, внимательно разглядывая оружие, взятое на изготовку, — тогда ты убиваешь ублюдка?
— Лишь проверяю его балансировку, мой добрый рыцарь.
— А… Извини.
— Страху нет. Благодарю тебя. Если понадобишься — позову. И прихвати с собой этого бессознательного, будь добр? — Я посмотрел на второго оруженосца, который мелко трясся на полу. — Эдмунд, будь так любезен, вели своим рыцарям быть поучтивее с моим головорезом. Вот он уж точно — любимец короля.
— Оставьте его в покое, — проворчал ублюдок.
Кент с сознательным оруженосцем выволокли несознательного в сени и закрыли за собой дверь.
— Ты прав, Эдмунд, вся эта приятственность — песьи ятра. — Я подбросил кинжал и поймал его за рукоять. Эдмунд чуть дернулся, я опять подбросил клинок и поймал за лезвие. Воздел с подозреньем бровь. — Так о чем бишь мы? Как здорово тебе удался мой план?
— Эдгара заклеймили изменником. Отцовы рыцари охотятся за ним по сию пору. А лордом Глостера стану я.
— Да полно, Эдмунд, неужто с тебя хватит?
— Именно, — рек в ответ ублюдок.
— Именно — что именно? — Неужто он, даже словом не перемолвившись с Гонерильей, уже разинул пасть на земли Олбани? Вот теперь я был не уверен двойне — что же мне делать? Мой план сводился лишь к тому, чтоб спарить ублюдка с Гонерильей и тем подорвать королевство; только это и удерживало меня от того, чтобы метнуть кинжал точно в его кадык. Когда я вспоминал кровоточащие рубцы на спине у Харчка, рука моя напрягалась непроизвольно и сама хотела отправить клинок в полет. Но что же он замыслил?
— Трофеем может стать все королевство, — рек Эдмунд.
— Военным? — Откуда ему известно о войне? О моей войне?
— Вестимо, дурак. Каким же еще?
— Ебать мои чулки, — рек я. Кинжал вылетел из моей руки сам собой, а я выбежал из покоя, звякая бубенцами.
Подходя к башне, я услышал такую колобродицу, будто кто-то мучил лося в бурю. Испугавшись, что Эдмунд все ж подослал к Харчку наемного убийцу, я вошел к нам в светелку, пригнувшись и держа один метательный кинжал наготове.
Харчок лежал навзничь на одеяле, а сверху на нем, расправив подол белых одежд, скакала златовласая женщина — будто рвалась к финишу в заезде на недоумках. Я и раньше ее видел, но вот настолько во плоти — никогда. Парочка согласно выла в экстазе.
— Харчок, что ты делаешь?
— Лепота, — ответствовал подмастерье с широченной дурацкой лыбой во всю рожу.
— Она-то само виденье лепоты, но ты пистонишь призрака.
— Не… — Бесполденный великан приостановил ход своего поршня выспрь, приподнял барышню за талию и всмотрелся ей в лицо так, словно обнаружил у себя в постели блоху. — Призрак?
Она кивнула.
Харчок отшвырнул ее в сторону и с долгим душераздирающим воплем кинулся прямо в окно, разнося ставни в щепу. Вопль повисел недолго в воздухе и завершился плюхом.
Призрак-девица оправила юбки, откинула волосы с лица и ухмыльнулась.
— Во рву вода, — промолвила она. — Жить будет. А я, наверное, пойду на полувзводе.
— Ну да, тебе пора, но все равно очень любезно с твоей стороны, что нашла время трахнуть мальчонку с фаршем вместо мозгов. А то лишь цепями гремишь да зловеще предрекаешь окаянный страшный суд.
— Сам-то духоподъемно кувыркаться не готов? — И она подсмыкнула подол, словно собираясь заголиться.
— Отвянь, навье, мне еще долдона изо рва выуживать. Он плавать не умеет.
— Да и летать наверняка не любит.
Нет времени у меня тут с нею препираться. Я сунул кинжал в ножны на копчике, развернулся и кинулся было к дверям.
— Не твоя война, дурак, — рек призрак.
Я замер. Харчок непроворен почти во всем, так, может, и тонуть будет нерасторопно.
— У байстрюка, что ли, теперь своя война?
— Знамо дело. — И призрак кивнул, уже тая туманом.
— Лучший план у дурака
Знай висит на шансе, а
Вся надежда байстрюка
Явится из Франции.
— Ах ты, болтливая марь, суесловный ты высенец, испаренье злоречивое и ползучее — во имя всей истины на свете, говори наконец уже прямо. И без этих анафемских стишков!
Но призрак уже делся.
— Ты вообще кто? — заорал я опустевшей башне.
— Я трахнул призрака, — молвил Харчок — мокрый, голый и несчастный. Он сидел в прачечном котле, в подземелье Глостерского замка.
— Куда ж без окаянного призрака, — сказала портомойка, оттиравшая балбесову одежду, весьма измаранную пребыванием во рву. Чтобы вытащить этого дурня из вонючей жижи, я вынужден был призвать на помощь четверку людей Лира.
— Такому, вообще-то, нет оправданья, — сказал я. — У вас с трех сторон замка озеро, ров можно было вывести в него, и нечистоты со всей их вонью выносило бы течением. Готов спорить, настанет день, и они поймут, что стоячая вода ведет к заболеваниям. В ней враждебные духи заводятся.
— А ты многоречив для такого клопа, чтоб мне провалиться, — рекла портомойка.
— Одарен, — пояснил я, важно взмахнув Куканом. Я тоже был наг, если не считать колпака и Кукана: и мой наряд в спасательной операции весь покрылся коркой склизкой пакости.
— Бейте тревогу! — В портомойню сверху сбежал, громыхая доспехами, Кент — в руке меч, за ним по пятам — два юных оруженосца, которым он навалял и часа не прошло. — Двери на запор! К оружью, шут!
— Привет, — ответил я.
— Ты голый, — молвил Кент, в очередной раз сдавшись позыву озвучить очевидное.
— Вестимо, — рек я в ответ.
— Найдите шутовской наряд, ребята, и облачите же его. На стадо нам волков спустили, все на защиту встать должны.
— Стоять! — рявкнул я. Оруженосцы прекратили неистово колготиться по всей портомойне и встали по стойке «смирно». — Прекрасно. А теперь, Кай, будь добр, изложи, что ты мелешь.
— Я трахнул призрака, — сообщил Харчок юным оруженосцам. Они сделали вид, что не услышали.
Кент неохотно приблизился, шаркая ногами, — его несколько смущало алебастровое великолепие моей наготы.
— Нашли Эдмунда — у него ухо было пришпилено кинжалом к высокой спинке стула.
— До ужаса небрежный он едок.
— Ты же его туда и пришпилил, Карман. Нечего вилять.
— Муа? Да ты погляди на меня. Я мал, слаб и низкороден, я б ни за что не…
— Он за твою голову назначил цену. Сам сейчас прочесывает весь замок, — сказал Кент. — Клянусь, я видел пар из его ноздрей.
— Он же не станет святки портить, правда?
— Святки! Святки! Святки! — затянул Харчок. — Карман, а можно нам поехать на Филлис посмотреть? Можно-можно?
— Знамо дело, парнишка. Если в Глостере есть ссудная касса, я тебя туда отведу, как только твой наряд высохнет.
Кент вскинул удивленного дикобраза — свою бровь:
— Это чего он такое?
— Каждые святки я вожу Харчка в «Ссудную кассу Филлис Терр» в Лондоне. Он там поет Иисусу «С днем рожденья» и задувает свечки на меноре.
— Но святки же — языческий праздник, — молвил один оруженосец.
— Заткнись, недоносок. Хочешь испортить радость недоумку? Вы вообще тут зачем? Вы разве не Эдмунду служите? Вам же полагается мою голову на пику насаживать сейчас или как-то.
— Они мне переприсягнули, — молвил Кент. — После того как я их отлупил.
— Так точно, — молвил один армифер. — У сего доброго рыцаря мы научимся большему.
— Точно так, — вторил ему армифер-два. — Да и по-любому мы были Эдгара людьми. Лорд Эдмунд — негодяй, если позволите, сударь.
— К тому же, дорогой мой Кай, — молвил я, — известно ль им, что ты незнатен и безгрошен? Тебе не по чину и карману содержать боевое подразделение, будто какому-нибудь… ну я не знаю, графу Кентскому.
— Верно заметил, Карман, — рек мне Кент в ответ. — Добрые судари мои, я должен освободить вас от службы.
— Значит, нам не заплатят?
— Весьма прискорбно мне, но нет.
— Ой. Ну тогда мы пойдем.
— Прощайте, парни, будьте начеку, — сказал им Кент. — И помните — сражаются всем телом, не только мечом.
Два фелефея с поклонами вышли из портомойни.
— Теперь расскажут Эдмунду, где мы прячемся? — уточнил я.
— Вряд ли. Но тебе все равно лучше облачиться.
— Мытея, как мой шутовской наряд?
— Исходит паром у огня, сударь. В доме-то носить уже можно, сдается мне. Я верно услыхала, что вы кинжалом пробили ухо лорду Эдмунду?
— Я? Простой шут? Нет, глупая девица. Я безобиден. Укол ума, пинок гордыне — вот и весь урон, который шут умеет нанести.
— Жалко, — сказала портомойка. — Он и не такого заслужил за то, как обращался с вашим стоеросовым дружком… — Она отвернулась. — Да и с остальными.
— А почему ты, кстати, сразу не прикончил этого мерзавца, Карман? — осведомился Кент. Околичности не пережили такого пинка и, обеспамятев, забились под ковер.
— Ага, ори погромче, тебя плохо слышно. Простаку закон не писан.
— А самому тебе вольно ж бывает голосить: «С добрым утречком! Погоды у нас стоят мрачные, а я развязал окаянную войну!»
— Теперь у Эдмунда своя война.
— Вот видишь? Опять за свое.
— Я как раз шел тебе сказать да наткнулся на призрак-девицу — она обхаживала Харчка. Потом этот дуболом выскочил в окно, пришлось спасать. Призрак намекнул, что ублюдка может спасти Франция. Может, он стакнулся с королем Пижоном и готовит вторжение?
— Призраки знамениты своей ненадежностью, — сказал Кент. — К тому ж тебе не приходило в голову, что ты мог спятить, а это все тебе просто привиделось? Харчок, а ты-то призрака видал?
— Внамо дело — я даве ф ней покуролефил, только потом ифпугалфя, — сокрушенно молвил мой подручный, пуская мыльную пену изо рта и уныло созерцая свою оснастку в горячей воде. — Наверно, у меня на приблуде теперь фмерть.
— Водопряха, смой смерть с его приблуды, будь добра?
— Вот уж дудки, — молвила та в ответ.
Я придержал колпак за кончик, чтоб не звякал, и для пущей искренности склонил пред нею голову.
— Лапуся, ну в самом деле. Спроси себя, что б на твоем месте сделал Иисус?
— Будь у него роскошные сисяндры, — добавил Харчок.
— Тебя забыли спросить.
— Извиня-юсь.
— Война? Убийство? Измена? — напомнил Кент. — У нас был план?
— Ладно, будет, — молвил я. — Коли у Эдмунда своя война, всем нашим замыслам гражданской войны между Олбани и Корнуоллом кранты.
— Все это мило, но на мой вопрос ты не ответил. Почему ты не прикончил ублюдка?
— Он дернулся.
— Так ты намеревался?
— Ну, все в подробностях я не продумал, но когда метил кинжалом ему в глаз, догадывался, что исход может быть фатальным. И, должен сказать, хоть я и не стал задерживаться, дабы насладиться торжеством, мне по душе, как оно вышло. Лир говорит, у стариков убийство заменяет блядки. Скажи мне, Кент, ты вот много народу погубил — у тебя оно так?
— Нет. Отвратительная мысль.
— Однако Лиру верен ты.
— Я вот начинаю задавать себе вопрос, — молвил Кент, присаживаясь на опрокинутое корыто. — Кому я служу? Зачем я здесь?
— Ты здесь, потому что во всевозрастающей этической двусмысленности нашего положенья ты в своей праведности постоянен. К тебе, мой изгнанный друг, мы все обращаемся. Ты — огонек во тьме деяний политики и кровного родства. Ты нравственный хребет, на который все мы вешаем клочки окровавленной своей плоти. Без тебя мы просто-напросто комки желаний, что в корчах извиваются в собственной лживой желчи.
— Правда? — молвил старый рыцарь.
— Ну да, — ответил я.
— Тогда я не уверен, что вообще хочу с вами водиться.
— А кто тебя теперь возьмет? Не то чтоб у тебя был выбор. Мне надо повидаться с Реганой, пока проколотые уши байстрюка не отравят своим гнойным воском все наше правое дело. Доставишь ей посланье, Кент… ой, Кай?
— Наденешь ли штаны, Карман? Или хотя бы гульфик?
— Надо полагать. Это всегда входило в план.
— Тогда и я доставлю ктиву герцогине.
— Скажи ей… нет, спроси ее, держит ли она еще ту свечку, что обещана Карману. А потом спроси, не может ли она встретиться со мной в каком-нибудь укромном уголке.
— Ну я пошел. И пока меня не будет, шут, постарайся никак не убиться.
— Киска! — молвил я.
— Ничтожный грызунишка, — рекла в ответ Регана, облаченная в сияющий кармин. — Тебе чего?
Кент привел меня в келью где-то глубоко в кишках замка. Невероятно, чтобы Глостер селил монарших гостей в заброшенной темнице. Должно быть, Регана сама ее отыскала. У нее всегда была тяга к подобным норам.
— Стало быть, ты получила весть от Гонерильи? — осведомился я.
— Да. А тебе-то что, дурак?
— Госпожа мне доверилась, — ответил я, прыгая бровьми и предъявляя чарующую ухмылку. — Что скажешь?
— Чего ради мне увольнять отцовских рыцарей, а тем паче брать их на службу? У нас в Корнуолле и свой гарнизон есть.
— Так ты ж сейчас не в Корнуолле, солнышко, нет?
— К чему ты клонишь, дурень?
— К тому, что сестрица твоя призвала тебя в Глостер, дабы перехватить Лира и его свиту и тем не дать им доехать до Корнуолла.
— И мы с господином моим прибыли сюда с великой поспешностью.
— И с весьма невеликим эскортом, верно?
— Да, в депеше говорилось: поспешите. Вот мы и спешили.
— Стало быть, когда прибудут Гонерилья с Олбани, вы будете вдали от своего замка и почти что беззащитны.
— Она не посмеет.
— Позволь-ка уяснить мне, госпожа. Кому, по-твоему, граф Глостер будет верен?
— Он наш союзник. Он открыл нам двери замка.
— Глостер, которого едва не сверг его же старший сын, — думаешь, он с тобой на одной стороне?
— Ну… тогда с отцом, но это ведь одно и то же.
— Если только Лир не объединится с Гонерильей против тебя.
— Так она ж лишила его рыцарей. Приехав сюда, он целый час бесился, обзывал Гонерилью всеми гадкими именами, что лишь есть под солнцем, а меня превозносил за ласковость и верность. Пренебрег даже тем, что я гонца его забила в колодки.
Я ничего не ответил. Стащил колпак, почесал голову и, сев на какой-то запыленный пыточный инструмент, уставился на госпожу. При свете факелов глаза ее блуждали — видно было, как с шестерен ее рассудка слущивается ржа. Красы она была неописуемой. Я вспомнил, что мне говорила затворница: мудрец ожидает совершенства в чем-либо столько, сколько его выделит природа. Мне казалось, я и впрямь вижу пред собою совершенный механизм. Глаза Реганы расширились, когда ее догнало пониманье.
— Вот сука!
— Знамо дело, — подтвердил я.
— Они сполна получат оба — и она, и отец.
— Знамо дело, — опять подтвердил я. Ясно, что гнев ее вспыхнул не от измены, а оттого, что не она сама это придумала. — Тебе нужен союзник, госпожа, — такой, у кого влиянья больше, нежели может предоставить скромный шут. Скажи-ка мне, что думаешь ты об ублюдке Эдмунде?
— Наверное, годится. — Она задумчиво погрызла ноготь и сосредоточилась. — Я б завалила его в люльку, если бы мой господин его после такого не прикончил… Хотя, если вдуматься, может, именно потому и завалила бы.
— Идеально! — молвил я.
О, Регана, святая покровительница Приапа[150], самая скользкая из трех сестер, — что нравом драгоценно масляниста, манерой восхитительно суха. Моя вирулентная вираго, моя сластолюбивая заклинательница змей — поистине ты совершенство.
Любил ли я ее? Конечно. Хоть меня и упрекали в рогометной ебливости, рожки у меня нежные, улиточьи, — да и рог похоти свой я не вздымал без нужды. Сперва меня стрекала колючка Купидона. Я их всех любил, всем сердцем и от всей души, а у многих даже имена выучил.
Регана. Идеал. Регана.
О да — ее я любил еще как.
Красавица она была, это уж точно. В целом королевстве никто не мог сравниться с ней красой. Лик ее вдохновлял стихотворцев на поэзы, а тело распаляло похоть, тоску, татьбу, измену, а то и войну. (С надеждами я трудно расстаюсь.) Состязаясь за ее милости, достойные мужи убивали друг друга до смерти — супруг ее Корнуолл этим развлекался. К чести Реганы, хоть она и улыбалась, если какой-нибудь дурачина истекал последней кровью с ее именем на устах, но на милости не скупилась. Лишь добавляла перцу одна мысль, что в ближайшем будущем кто-то ею отымет до разжижа мозгов. Ну а восторг гораздо сильнее, если, спуская штаны, знаешь, что жизнь твоя висит на волоске. Вообще, конечно, если вдуматься, расчет на чью-либо кровавую кончину был для принцессы Реганы тем же, чем служил нектар самой Афродиты.
Зачем иначе она требовала меня казнить — после того как я столько лет служил ей верой и правдой, когда Гонерилья уехала из Белой башни и вышла за Олбани? Похоже, в истоке была ревность, не иначе.
— Карман, — сказала как-то раз она. Лет ей тогда было восемнадцать-девятнадцать, но, в отличие от Гонерильи, женские свойства свои она испытывала на разных замковых парнях не первый год. — Мне оскорбительно, что ты выступал личным советником моей сестры, однако если тебя к себе в покои призываю я, от тебя никаких советов не дождешься. Только поешь и кувыркаешься.
— Вестимо, но что еще потребно для духоподъемности юной дамы? Песенки да кувырки. Если позволите.
— Не позволю. Не красива ль я?
— Невообразимо красивы, миледи. Воспеть ли мне вашу красу в стихах? «Потрясная шмара из Джерси…»
— Неужто я не так красива, как Гонерилья?
— Рядом с вами она невидимее невидимки — лишь мерцающая завистливая пустота, вот она какова.
— Но считаешь ли ты, Карман, меня привлекательной? В плотском смысле. Такой же, как моя сестра? Вожделеешь ли ты меня?
— Ах, ну разумеется, миледи, как просыпаюсь по утру, так первым делом же и вожделею. Лишь одна мысль бьется в голове моей, одно виденье лишь перед глазами — ваша нагая аппетитность извивается под сим скромным и недостойным шутом и кричит по-мартышечьи.
— Правда? И больше ни о чем ты не думаешь?
— Лишь об этом. Ну, еще про завтрак иногда, но это лишь на краткий миг, а потом вновь обращаюсь мыслями к Регане, извиеньям и мартышечьим крикам. Вам не хотелось бы заиметь себе обезьянку? Нам она в замке пригодится, что скажете?
— То есть думаешь ты только об этом? — С этими словами она стряхнула с плеч одеянье — как обычно, алое — и встала предо мной: волосы что вороново крыло, фиалковые глаза, вся изрядно сложенная и снежно-светлая, словно бы вырезанная богами из глыбы чистого желанья. Переступила лужицу кровавого бархата и сказала: — Бросай свой жезл, дурак, иди сюда.
И я, послушнее ягненка, пошел.
Так начались долгие месяцы скрытных мартышечьих криков — воя, хрюка, визга, скулежа, чвака, хлюпа, шлепа, смеха и немалого гавка. (Однако до метания помета, чему так подвержены мартышки, не доходило. Лишь самые благопристойные мартышечьи крики, без выкрутасов, что производятся лишь должным радением.) И я вкладывал в это занятие всю душу, однако романтика наших случек вскоре канула, раздавленная ее нежной и жестокой пятой. Наверное, я никогда ничему не научусь. Шута, похоже, не так часто принимают как средство не только от скуки, но и от меланхолии, а она у привилегированных сословий неизлечима и рецидивна.
— В последнее время ты что-то много возишься с Корделией, — молвила Регана, достославно нежась в мягком сияньи послеслучки (меж тем рассказчик ваш растекся лужей пота на полу — его без долгих рассуждений свергли с ложа по оказаньи им услуги благородной). — Я ревную.
— Она же еще маленькая, — молвил я в ответ.
— Но когда ты у нее — ты не у меня. А она меня младше. Это неприемлемо.
— Но, госпожа моя, мой долг — развлекать юную принцессу, дабы улыбка не сходила с ее уст. Так распорядился ваш батюшка. Кроме того, если я бываю занят, у вас может бывать тот крепкий парняга из конюшни, он же вам нравится, или тот молодой йомен с бородкой клинышком — ну или тот шпанский герцог или кто он там, что в замке уже месяц. Он хоть одно слово по-английски-то знает? Мне кажется, он потерялся.
— Они все не то.
На сердце мне потеплело от этих слов. Может, это и называется нежностью?
— Ну да, у нас с вами зародилось нечто…
— Они покрывают меня, как козлы, — в том нет искусства, и я уже устала орать им, что нужно делать. Особенно испанцу — ты прав, ни слова по-английски он не понимает.
— Прошу прощения, миледи, — молвил я. — Но мне при всем при том пора. — Я встал, извлек свой камзол из-под шифоньера, рейтузы из очага, а гульфик снял с шандала. — Я обещал рассказать Корделии про грифонов и эльфов за чаем с ее куклами.
— Никуда, — рекла Регана.
— Я должен, — рек я.
— Хочу, чтоб ты остался.
— Увы, расставанье повергает в сладкую тоску, — молвил я. Нагнулся и поцеловал опушенную ямочку у нее в истоке попы.
— Стража! — рявкнула Регана.
— Простите? — недослышал я.
— Стража! — Дверь ее светлицы распахнулась, заглянул встревоженный йомен. — Взять этого мерзавца. Он надругался над твоей принцессой. — За два мгновенья ока она выжала из себя слезы. Ну не чудо ли, а?
— Ебать мои чулки, — рек я, когда двое здоровых йоменов подхватили меня под мышки и поволокли вслед за Реганой в большую залу. Ночной халат ее был распахнут и вился полами за ней, а она выла во всю глотку.
Мотив сей мне казался знакомым, но уверенности в исполнении, что приходит с повтореньем, я не ощущал. Возможно, дело было в том, что когда мы вошли, Лир правил суд. Там выстроилась целая очередь крестьян, купцов и мелких аристократов, король выслушивал каждого и выносил сужденье. У него как раз настал христианский период — он начитался про мудрость Соломона и экспериментировал с властью закона. Ему казалось, что это весьма затейливо.
— Отец, я настаиваю, чтобы вы повесили этого шута тотчас же!
Лир опешил — не столько пронзительностью дочернего требования, сколько тем, что она стояла с голым фасадом перед просителями и даже не пыталась прикрыть наготу. (О том дне впоследствии слагали легенды: сколько жалобщиков, узрев снежнокожую принцессу во всем ее достославном величии, сочли беды свои банальными, да и всю жизнь свою никчемной, и разошлись по домам бить жен или топиться в мельничных прудах.)
— Отец, этот дурак меня осквернил.
— Сие граненый пузырь крысиной икоты, государь, — рек я. — Покорнейше прощенья просим.
— Глаголешь ты поспешно, дочь моя, и, похоже, бесновата до пеноизверженья. Успокойся и реки свою жалобу. Как оскорбил тебя мой шут?
— Он трахнул меня грубо, против моей воли и кончил слишком быстро.
— Взял тебя силою? Карман? Да в нем и на праздничном пиру не будет восьми стоунов. Силой он и кошки не возьмет.
— Это неправда, государь, — молвил я. — Ежели кошку отвлечет рыбка, то… ну, в общем, неважно…
— Он надругался над моею добродетелью и девственность мою нарушил, — продолжала Регана. — Я желаю, чтобы вы его повесили, — притом повесили дважды, второй раз — пока он совсем не задохнулся от первого. Вот это будет справедливым наказаньем.
Я молвил:
— Что распалило кровь возмездьем вам, принцесса? Я лишь собирался пить чай с Корделией. — Поскольку малютки в зале не было, я надеялся, что одно упоминанье имени ее расположит ко мне старого короля. Однако Регана только больше распалилась.
— Снасильничал меня, воспользовался мной, как низкой шлюхой, — продолжала она, сопровождая свои речи такой пантомимой, что просители не выдержали. Некоторые принялись мутузить себя кулаками по головам, прочие рухнули на колени, хватаясь за промежности.
— Нет! — рек я твердо. — Многих дев брал я украдкой, нескольких — коварством, каких-то — очарованьем, пару взял по ошибке, потаскушку-другую — монетой, а когда все прочее бывало тщетно, уламывал мольбами. Но божьей кровью клянусь, никого не брал я силой.
— Довольно! — рек Лир. — Не желаю больше слушать. Регана, запахнись. Как я постановил, у нас тут власть закона. Устроим суд, и если негодяя признают виновным, я лично прослежу, чтоб его вздернули дважды. Итак, устройте суд.
— Прямо сейчас? — спросил писец.
— Ну да, — ответствовал король. — Что нам потребно? Пара ребят для обвиненья и защиты, вон тех крестьян возьмем в свидетели. Процедура должная, тело у нас есть{3}, погода позволяет, что там еще? Дурак будет болтаться, свесив черный свой язык, еще до чая. Устроит ли тебя сие, дочь моя?
Регана закуталась в платье и лукаво отвернулась.
— Ну, наверное.
— А тебя, мой шут? — И Лир мне подмигнул, отнюдь не исподволь.
— Так точно, ваше величество. Присяжных можно взять из тех же свидетелей. — Надо же хоть как-то постараться. Если судить по их реакции, меня все равно должны оправдать — на основании «кто первым бросит в него камень». «Выебийство при смягчающих обстоятельствах», скажут. Но нет.
— Нет, — молвил король. — Пристав, зачти обвинения.
Очевидно, судебный пристав никаких обвинений не записал, а потому развернул свиток, на котором значилось что-то совсем не относящееся к моему делу, и понес околесицу:
— Корона заявляет, что сего дня, октября месяца четырнадцатого числа, лета Господня одна тысяча двести восемьдесят восьмого, шут по прозванью Карман с предумышленьем и по злому умыслу просунул девственной принцессе Регане.
С галерки донеслись приветственные клики, из толпы придворных послышались фырчки.
— Злого умысла не было, — молвил я.
— Тогда без злого умысла, — сказал пристав.
В тот же миг мировой судья — обычно он служил в замке экономом — что-то шепнул судебному приставу — этот обычно служил казначеем.
— Мировой судья желает знать, как это.
— Это мило, ваша честь, но гадко.
— Прошу заметить, что обвиняемый подтвердил милость, но гадкость деяния, тем самым признав свою вину.
Опять вопли восторга.
— Постойте, я не готов.
— Обнюхайте его, — сказала Регана. — От него смердит грехом — это как рыба, грибы и пот. Ведь правда?
Выбежал один крестьянин-свидетель и безжалостно потыкался носом мне в промежность. Затем посмотрел на короля и кивнул.
— Все верно, ваша честь, — молвил я. — Я не сомневаюсь, что воняю. Должен признаться, сегодня я пребывал на кухне sans trou[151], ожидая стирки, а Кутырь оставила на полу кастрюльку студиться, и я об нее споткнулся, и отростком своим вляпался прямо в склизкую подливку по самые помидоры, но шел-то я в часовню.
— Ты совал хер мне в обед? — вопросил Лир у меня. Затем — у судебного пристава: — Дурак совал свой хер мне в обед?
— Нет, в вашу возлюбленную дочь, — ответила Регана.
— Ша, девочка! — рявкнул король. — Капитан Куран, отправь наряд караулить хлеб с сыром, пока мой шут и над ними не надругался.
Так оно все и продолжалось, и тучи надо мною сгущались, ибо улики громоздились одна на другую. Крестьяне воспользовались случаем и дали волю фантазии, описывая неописуемейшие акты развратнейшего свойства между злонамеренным шутом и ничего не подозревающей принцессой, что они себе только могли вообразить. Поначалу я думал, что показания крепкого юного конюха изобличат меня окончательно, однако именно они впоследствии привели меня к оправданию и помилованию.
— Прочти-ка еще разок, дабы король хорошенько расслышал, насколько гнусна природа его преступленья, — молвил мой обвинитель. По обычному своему роду занятий он, по-моему, резал в замке скот.
Писец прочел слова конюха:
— «Да, да, да, взнуздай меня, гарцующий трехчленный жеребец».
— Она такого не говорила, — рек я.
— Говорила. Она всегда так говорит, — возразил писец.
— Ну да, — подтвердил эконом.
— Аминь, — подтвердил священник.
— Si, — подтвердил испанец.
— А мне ни разу не говорила, — сказал я.
— А, — сказал конюх, — тебе тогда, наверное: «В галоп, малютка-пони с петушком»?
— Возможно, — уклончиво ответил я.
— Мне она такого никогда не говорит, — рек йомен с бородкой клинышком.
На миг воцарилось молчание: все говорившие сначала озирались, а потом тщательно избегали встречаться друг с другом взглядами и принимались неистово отыскивать на полу до крайности интересовавшие их пятна.
— Что ж, — молвила Регана, грызя ноготь. — Есть вероятность, что мне это ну-у… пригрезилось.
— То есть шут не лишал тебя девичьей чести? — уточнил Лир.
— Извините, — застенчиво произнесла принцесса. — То была всего лишь греза. За обедом вина мне больше не наливать.
— Отпустить дурака! — распорядился Лир.
В толпе засвистали.
Я вышел из залы обок Реганы.
— Он бы меня повесил, — прошептал я.
— Я пролила бы слезинку, — улыбнулась она в ответ. — Честно.
— Горе вам, госпожа, коль в следующий раз оставите розовый звездчатый бутончик своей попы без охраны. Когда нагрянет шутовской сюрприз без масла, услада дурака накажет некую принцессу.
— Уууу, только дразнишься, дурак. Мне туда вставить свечку, чтоб ты не заплутал по дороге?
— Гарпия!
— Шельма!
— Карманчик, где же ты был? — спросила Корделия, шедшая нам навстречу по коридору. — У тебя уже остыл весь чай.
— Защищал честь вашей сестрицы, мое сладкое высочество, — ответил я.
— Херня, — промолвила Регана.
— Карман всегда рядится шутом, но он же всегда наш герой, правда, Регана? — сказала Корделия.
— По-моему, мне худо, — рекла старшая принцесса.
— Итак, любовь моя, — сказал я, подымаясь с пыточного орудия и сунув руку в камзол, — я очень рад, что таково твое расположенье к лорду Эдмунду. Ибо он меня отправил вот с этим посланьем.
И я вручил ей письмо. Печать на нем выглядела подозрительно, однако Регану не интересовали канцелярские принадлежности.
— Он без ума от тебя, Регана. Вообще-то, настолько без ума, что даже попытался себе ухо отрезать, дабы вложить его в конверт, и ты бы осознала всю глубину его чувства.
— Правда? Целое ухо?
— На святочном пиру только ни слова, госпожа моя, но перевязку ты увидишь. Считай, что это дань его любви.
— Ты сам видел, как он резал себе ухо?
— Да, и остановил его руку, пока не поздно.
— Больно было, как считаешь?
— О да, госпожа. Он уже пострадал больше прочих, а те знают тебя не первый месяц.
— Как это мило. А тебе известно, что в письме?
— Под страхом болезненной смерти поклялся я, что не загляну внутрь, однако… Приблизьтесь. — Она подалась ближе, и я пшикнул ей под нос ведьминой пудреницей. — Полагаю, в нем говорится о полночном рандеву с Эдмундом Глостерским.
С запада надуло теплым ветерком, и святки прососались до безобразия. Друидам на праздник нравится снег вокруг Стоунхенджа, а лес жечь гораздо приятнее, если воздух бодрит. Нынче же дело выглядело так, что пировать мы будем под дождем. Над горизонтом клубились тучи, будто бы порожденные летней грозой.
— Похоже, летняя гроза идет, — промолвил Кент. Мы с ним сидели в барбикане над воротами, поглядывая на огороженную деревеньку Глостера и холмы вдалеке. Я прятался после встречи с Эдмундом. Очевидно, ублюдка я как-то выводил из себя.
Во внешние ворота въехала Гонерилья со свитой. Старшую принцессу сопровождала дюжина солдат и слуг. В глаза бросалось, что самого Олбани рядом не было.
Часовой на стене объявил прибытие герцогини Олбанийской. Во двор вышли Глостер с Эдмундом, за ними — Регана с Корнуоллом. Средняя принцесса подчеркнуто старалась не смотреть на перевязанное ухо байстрюка.
— Должно быть интересно, — молвил я. — Слетаются, как стервятники на труп.
— Труп — Британия, — сказал Кент. — И мы приманкой сделали ее, чтобы ей стать разорванной на части.
— Чепуха, Кент. Труп — Лир. Но властолюбивые падальщики не ждут его смерти и уже пируют.
— Есть в тебе все же что-то глубоко гнусное, Карман.
— Что-то глубоко гнусное есть и в правде, Кент.
— Вон король, — промолвил Кент. — Его никто не сопровождает. Я должен пойти к нему.
Лир, волоча ноги, выбрел во двор в тяжелой меховой накидке.
— Отсюда перед тобой будто какие-то непристойные шахматы, а? Король перемещается крохотными шажками, бесцельно, будто пьяный, стараясь увернуться от стрелы лучника. А прочие разрабатывают стратегии, ждут, когда старик рухнет. У него самого власти нет, но власть вокруг него кружит и повинуется его безумным капризам. Тебе известно, что на шахматной доске нет фигуры дурака, Кент?
— Сдается мне, дурак — это игрок, его разум — за всеми ходами.
— Ну, это, положим, чесучая клякса кошачьей тошноты. — Я повернулся к старому рыцарю. — Но сказано до окаянства хорошо. Ступай к Лиру. Эдмунд не осмелится поднять на тебя руку, а Корнуолл неизбежно изобразит хоть какое-то раскаяние за то, что забил тебя в колодки. Обе принцессы будут из кожи вон лезть, лишь бы обратить на себя внимание Эдмунда, а Глостер — ну Глостер гостеприимно распахнул свой дом шакалам, ему и так есть чем заняться.
— А ты что станешь делать?
— Я, похоже, стал нежеланен, как бы невероятно это ни звучало. Мне нужно отыскать себе лазутчика — такого, кто скрытнее меня, изобретательней и незаметнее, чем даровано природой мне.
— Удачи тебе в сем, — молвил Кент.
— Ты мне отвратителен, презираю тебя, проклято будь само твое существованье и те мерзкие бесы, что тебя породили. Меня от тебя тошнит гневом и желчной ненавистью.
— Освальд, — молвил я. — Хорошо выглядишь. — Мы с Харчком столкнулись с ним в коридоре.
Есть такой неписаный эдикт: ведя переговоры с неприятелем, не стоит выказывать знакомство с повесткой дня означенного неприятеля. Даже при смерти. Дело чести в каком-то смысле, я же расцениваю сие как ломанье некой комедии. У меня не было ни малейшего намерения потакать в этом Освальду. Однако паучьи таланты его мне бы пригодились, посему тут требовалась изощренность.
— Я руку отдал бы на отсеченье, лишь бы видеть, как ты болтаешься в петле, — рек Освальд.
— Великолепное начало диалога, — молвил я в ответ. — Как считаешь, Харчок?
— Вестимо, Карман, — сказал мой подручный. Его туша громоздилась между нами с Освальдом, безуспешно стараясь спрятать за спиной толстую ножку от стола. Дворецкий Гонерильи мог потянуться к мечу, но Харчок измолотил бы его мозги в кровавое варенье, не успел бы клинок и ножен покинуть. Ни слова вслух, а все понятно. — Шибенское начало, — молвил великан.
— Стало быть, Освальд, давай отсюда и начнем. Скажем, ты получишь то, чего хотел. Тебе отрубят руку, а меня повесят. Отчего тогда тебе станет лучше жить, а? Обиталище станет удобней? Вино лучше на вкус?
— Маловероятно, а все ж давай обозрим возможности?
— Очень хорошо, — сказал я. — Ты первый. Руби себе руку, а Харчок меня тут же повесит. Слово даю.
— Слово даю, — сказал Харчок моим голосом.
— Хватит попусту тратить мое время, дурак. Моя госпожа приехала, и мне нужно к ней.
— А, вот в том-то и закавыка, Освальд. Чего ты хочешь. Чего ты на самом деле хочешь.
— Тебе этого никогда не узнать.
— Одобрения госпожи?
— Имеется.
— Ладно, тогда так: любви госпожи?
Тут Освальд смолк так основательно, будто я высосал весь воздух из коридора, в котором мы стояли. Чтоб доказать, что это не так, я гнул свое:
— Ты желаешь любви своей госпожи, ее уважения, ее власти, ее покорности, ее попки перед своим носом — и чтоб она просила у тебя удовлетворенья и пощады. Скажи, а?
— Я не так низок, как ты, дурак.
— Однако сама причина, по коей ты меня терпеть не можешь, — именно в этом. Я там бывал, а ты нет.
— Нигде ты не бывал. Она тебя не любила, не уважала и не давала тебе никакой власти. Ты был ей игрушкой, не больше.
— Однако же я знаю путь туда, мой углесердый друг. Я знаю способ, каким слуга может добиться таких милостей.
— Она ни за что не снизойдет. Я простых кровей.
— О, а я и не обещаю сделать тебя герцогом. Я говорю лишь, что ты станешь господином ее тела, сердца и души. Сам же знаешь, Освальд, как она благоволит к негодяям. Не сам ли ты продал свою госпожу Эдмунду?
— Никого я не продавал. Я лишь доставил послание. А Эдмунд — наследник графского титула.
— Он стал им лишь на этой, драть, неделе. И не делай вид, будто не знаешь, о чем говорилось в письме. У меня — власть, Освальд, данная мне тремя ведьмами из Большого Бирнамского леса. Я могу околдовать твою госпожу так, что она возобожает тебя и возжелает.
Освальд рассмеялся, а делал он это нечасто. Его физиономия была к такому занятию не приспособлена, поэтому выглядела так, будто у него что-то застряло в задних зубах.
— Ты меня за кого держишь, дурак? Прочь с дороги.
— А делать тебе надо будет только то, чего твоя госпожа и так прикажет, — исполнять ее желанья, — продолжал я. Изложить суть ему надо было очень быстро. — Она ведь уже околдована, знаешь? Сам при этом был.
Освальд пятился от Харчка — искал объезд, чтоб поскорее выскочить во двор, к хозяйке. Но тут остановился.
— Да-да, Освальд. В Олбани. Гонерилья ухватилась за мою оснастку, и тут вошел ты. Дверь скрипнула, я слышал. А у меня в руке был вот этот кисет. — Я показал ему шелковый мешочек, подарок ведьм. — Помнишь?
— Я был там.
— А я вручил твоей госпоже письмо и сказал, что оно от Эдмунда Глостерского. Припоминаешь?
— Да. И она скинула тебя на жопу.
— Все верно. И отправила сюда — доставить послание Эдмунду. Разве когда-либо раньше обращала она внимание на ублюдка, а, Освальд? Ты при ней неотлучно с рассвета до заката. Раньше она его замечала?
— Нет. Ни разу. На Эдгара посматривала, а на ублюдка — нет.
— Именно. Ее приворожили к Эдмунду, и я могу сделать то же для тебя. Иначе ты так и подохнешь обозленным лакеем, Освальд. А у меня осталось еще одно заклинанье.
Освальд бочком подобрался ко мне снова — как по канату, а не по каменному полу коридора.
— А сам чего не прибегнешь?
— Ну, с одной стороны, об этом знаешь ты — и, я подозреваю, не замедлишь доложить об сем лорду Олбани, который расторопно меня вздернет. А с другой стороны, у меня было три заклинанья, и одно я уже истратил на себя.
— Не с герцогиней Корнуолла же? — Судя по тону, мысль эта ошеломила Освальда, однако в глазах его блеснул восторг.
Я лукаво ухмыльнулся и поддел Куканом бубенцы на колпаке.
— У меня с нею свиданье нынче ж ночью, после святочного пиршества. В полночь, в заброшенной Северной башне.
— О подлое и мелкое чудовище!
— Иди ты, Освальд. Хочешь себе принцессу или нет?
— Что от меня потребно?
— Почти ничего, — молвил я. — Кроме некоторой стойкости духа, если пожелаешь довести дело до конца. Перво-наперво ты должен присоветовать своей госпоже помириться с сестрой и убедить ее избавить Лира от остатков его отряда. Затем надо заставить твою хозяйку встретиться с Эдмундом на второй склянке третьей стражи.
— Это ж два часа окаянной ночи!
— Сам увидишь, как она схватится за шанс. Околдована, не забыл? Важно, чтобы она стакнулась с домом Глостера, хоть и втайне. Я знаю, тебе будет трудно, но это надо перетерпеть. Если хочешь заполучить госпожу себе, надо, чтобы кто-нибудь убрал герцога Олбани, — и не жалко было бы, когда этого кого-то повесят. Ублюдок Эдмунд на такую роль подходит лучше всех, что скажешь?
Освальд кивнул. Глаза у него блестели все ярче с каждым моим словом. Всю жизнь он провел на побегушках у Гонерильи, записочки ей носил, а тут перед пешкой в интригах замаячила награда. К счастью, возможность застила ему рассудок.
— Когда же госпожа станет моею?
— Когда все встанет на места, бздолов, когда все встанет на места. Что тебе известно о французском десанте?
— Да ничего.
— Тогда таись и слушай в оба уха. Эдмунду о таковом известно — либо это он пустил сей слух. Разузнай, что сумеешь. Но Эдмунду — ни слова о свидании с твоей госпожой, он думает, что оно тайное.
Освальд выпрямился во весь рост (а прежде склонялся, дабы говорить со мной лицом к лицу).
— А что тебе с того, дурак?
Я надеялся, что он не спросит.
— Как и у тебя — даже с любовью за пазухой, — есть те, кто стоит на пути у моего счастья. Мне нужен ты и те, кого затронут твои деянья, чтобы они с этого пути убрались.
— Так ты хочешь убить Корнуолла?
— Он в их числе, но кто б ни любил меня, я предан Лиру — я его раб.
— Так ты и короля хочешь прикончить? Не беспокойся, шут, это и я могу. Считай, договорились.
— Ебать мои чулки! — промолвил я.
— Отлично ты поработал, Карман, — сказал Кент. — Пошел искать гонца, а натравил на короля окаянного убийцу. Так держать. Ты прирожденный дипломат.
— Сарказм у стариков весьма непривлекателен, Кент. Не мог же я его отговорить — моя искренность была бы под вопросом.
— Ты не был искренен.
— Ну убежденность. Просто не отходи от Лира все святки и не давай ему ничего есть, пока сам не попробуешь. Если я разбираюсь в людях, Освальд попробует прикончить короля самым трусливым способом.
— Или вообще не попробует.
— То есть?
— С чего ты взял, что Освальд сказал тебе правду? Ты ж ему не говорил.
— Я рассчитывал, что он до некоторой степени лжет.
— Да, но до какой?
Я описал круг по нашей темной светелке в башне.
— Полный клобук монашеской свистухи. Да я б лучше огнем вслепую жонглировал. Не скроен я для этих темных дел — мне лучше удается смех, детские именины, зверюшки и дружеская свальня. Ятые ведьмы все перепутали.
— Однако ж ты успешно затеял гражданскую войну и натравил на короля убийцу, — возразил Кент. — Ничего себе свершеньице для именинного клоуна, разве нет?
— А ты в преклонные года стал очень ядовит, знаешь?
— Что ж, может, тогда сгожусь и новым королевским едоком. Клин клином вышибают.
— Главное — не дай старику помереть раньше срока. Поскольку пир еще не отменили, я полагаю, дорогуша Регана пока не объявила королю, что забирает остаток его свиты.
— Госпожа лишь пыталась помирить Гонерилью с отцом. Хоть как-то успокоить его, только бы старик пришел на пир.
— Хорошо. Стало быть, свой ход она сделает назавтра. — И я ухмыльнулся. — Если не прихворнет.
— Коварно, — молвил Кент.
— Справедливо, — молвил я.
Регана взошла по винтовой лестнице одна. В фонаре у нее горела одна свеча, и высокая тень принцессы ползла по каменной стене, будто сам призрак ебабельной смерти. Я стоял в дверях светелки с шандалом, а другой рукой придерживал задвижку.
— Веселого Рождества тебе, киска, — молвил я.
— Ну и дрянское же вышло пиршество, а? Чертов Глостер, придурок языческий, назвал его днем Святого Стефана, а не Рождеством. А на праздник этого клятого Стефана подарки не полагаются. Да без подарков я лучше буду зимнее солнцестояние праздновать, а не святки — там хоть свиней забивают и разводят большущий костер.
— Глостер, душенька, и так пошел навстречу твоим христианским верованиям. Для него и Эдмунда этот праздник — все равно что сатурналии[152]: оргия, и все. Поэтому тебе, может, неразвернутый подарочек еще и светит.
На это она улыбнулась.
— Надеюсь. Эдмунд на пиру был так робок — едва смотрел на меня. Наверное, боится Корнуолла. Но ты был прав — ухо у него перевязано.
— Вестимо, госпожа. И должен тебе сказать, он на этот счет скромничает. Видать, не хочет, чтоб его видали целиком.
— Но на пиру я его видела.
— Само собой, да только он намекал, что в твою честь он себя и по-другому наказывал. И впрямь робеет.
Она вдруг стала радостным дитём на Рождество — пред ее мысленным взором явно затанцевали образы парняги, бичующего себя.
— Ой, Кармашек, впусти же меня.
И я впустил. Распахнул дверь пошире и отнял у нее фонарь, когда она входила:
— He-а, не-a, солнце мое. Только одна свеча. Он такой застенчивый.
Из-за гобелена донесся голос Эдмунда:
— О моя милая миледи Регана, как солнце — блеск любимых мной очей, с кораллами сравнима алость губ, снег не белей, чем цвет ваших грудей, а волос вовсе не как проволока груб. Коли не станете моею поутру, то я возьму и точно здесь помру.
Я медленно закрыл дверь и задвинул щеколду.
— Нет-нет, моя богиня, раздевайтесь здесь, — произнес голос Эдмунда. — Позвольте мне смотреть на вас.
Весь вечер я натаскивал Харчка, что говорить и как именно. Дальше он оценит ее красоту, затем попросит задуть единственную свечу на столе и выйдет к ней из-за ширмы. После чего бесцеремонно оближет ее до самых гланд и до изумленья отымеет.
Если судить по звукам изнутри, так лось балансировал бы дикой кошкой на раскаленной кочерге. Вой, рык, визг и мяв были в самом разгаре, когда я увидел, как по лестнице поднимается другой огонек. По тени я сумел определить, что носитель фонаря также несет и обнаженный меч. Освальд оказался верен своей предательской натуре, как я и рассчитывал.
— Не тычь сабелькой, орясина, а то кто-нибудь останется без глаза.
Герцог Корнуолл вывернул из-за поворота лестницы с опущенным мечом и немалым изумлением на роже.
— Дурак?
— А если ребенок по лестнице бегает? — спросил я. — Неловко будет объяснять Глостеру, почему его любимый внучек вдруг отрастил в животике ярд доброй шеффилдской стали.
— У Глостера нет внучка, — молвил в ответ Корнуолл, удивленный, мне кажется, самим фактом того, что ввязался в эту дискуссию.
— Это не отменяет техники безопасности при обращении с холодным оружием.
— Но я пришел тебя прикончить.
— Муа? — молвил я на чистейшем, блядь, французском. — Это за что ж вдруг?
— За то, что ты имаешь мою супругу.
Из-за двери донесся раскатистый рев, за коим последовал хищный женский визг.
— Это от боли или наслажденья, как считаешь? — спросил я.
— Кто там внутри? — Корнуолл снова поднял меч.
— Твоя супруга — и ее совершенно точно имают. Не кто иной, как ублюдок Эдмунд Глостерский. Но благоразумие требует сложить оружье. — И я Куканом легонько похлопал Корнуолла по запястью, направляя меч обратно в ножны. — Если тебе, конечно, не хочется стать королем всея Британии.
— Что ты, дурак, затеял? — Герцогу очень хотелось кого-нибудь поубивать, однако козырь амбиций бил жажду крови.
— О, взнуздай же меня, огромный ты трехрогий носорог! — возопила Регана из-за двери.
— Она по-прежнему это говорит? — осведомился я.
— Ну, обычно бывает «трехчленный жеребец», — ответил герцог.
— Метафоры у нее очень ноские. — И я в утешенье возложил руку Корнуоллу на плечо. — Знамо дело, печальный для тебя сюрприз, готов признать. По крайней мере, когда муж, заглянув себе в душу и хорошенько там пошарив, все ж падает так низко, чтобы выебать змею, он надеется не спотыкаться о чужие сапоги у логова.
Корнуолл стряхнул меня.
— Да я его убью!
— Корнуолл, на тебя скоро нападут. Олбани уже намерен взять всю Британию себе. Тебе понадобятся Эдмунд и гарнизон Глостера, чтобы выстоять против него, а когда выстоишь — будешь королем. Войдя сейчас туда, ты убьешь плотолюбца, но потеряешь королевство.
— Юшка божья! — вскричал Корнуолл. — И это правда?
— Сначала выиграй войну, любезный друг. Потом же прикончишь ублюдка в свое удовольствие, когда можно будет не спешить и все сделать как полагается. А честь Реганы — вещь ковкая, разве нет?
— Ты насчет войны уверен?
— Знамо дело. Именно потому тебе надо взять оставшихся рыцарей и оруженосцев Лира, как уже сделали Гонерилья и Олбани. Но Гонерилье сообщать о том, что ты это знаешь, не стоит. А твоя супруга уже сейчас перетягивает дом Глостера на твою сторону.
— Правда? И потому она барает Эдмунда?
Раньше мне это в голову не приходило, но, едва открыв рот, я понял, что все складывается вполне мило.
— О да, милорд, ее рвение распалено верностью тебе.
— Разумеется, — молвил Корнуолл, засовывая меч обратно в ножны. — Мог бы и раньше понять.
— Это не значит, что Эдмунда можно не убивать, когда все завершится, — молвил я.
— Совершенно верно, — подтвердил герцог.
Когда Корнуолл наконец удалился, я немного выждал после первой склянки, постучался и просунул голову в щель.
— Лорд Эдмунд, — сказал я. — В башне герцога зашевелились. Быть может, вам пора прощаться.
Фонарь Реганы я не стал отодвигать от двери, чтобы она не заплутала в темноте, и несколько минут спустя она вывалилась из светелки — спотыкаясь, в платье задом наперед, волосы спутаны, а по распадку меж грудей текла река слюней. Да и вся она выглядела какой-то жеваной и скользкой.
Оглушенная, она хромала так, что, казалось, не понимает, какой бок предпочесть. Лишь одна туфля обвивала ей ремешком лодыжку.
— Госпожа, найти тебе вторую туфлю?
— На хер, — пьяно отмахнулась Регана. Ну или как пьяная, но при этом она чуть не свалилась с лестницы.
Я утвердил ее в прямохождении, помог перевернуть платье, дабы прилично было, и чуть промокнул ей грудь подолом. После чего взял за руку и спустил по лестнице.
— А вблизи он крупнее, чем в зале за столом.
— Вот как?
— Я две недели не смогу сидеть.
— Ах, сладость романтического чувства. Сама до своих покоев доберешься, киска?
— Наверное. Ты умен, Карман, — придумай отговорок мне для Эдмунда, коль завтра не смогу подняться я.
— Со всем нашим удовольствием, киска. Крепких снов.
И я вернулся наверх, где при свече посреди светелки стоял бесштанный Харчок. Достоинство его еще стояло таким торчком, что хватило бы оглоушить теленка.
— Извиняюсь, что вышел, Карман. Там темно.
— Страху нет, парнишка. Отлично потрудился.
— Она годная.
— Ну да. Еще бы.
— А что такое носорог?
— Это как единорог, только у него бронированные ягодицы. Хорошая тварь. Пожуй-ка этой мяты и давай тебя вытрем хорошенько. Схожу за убрусом, а ты пока порепетируй Эдмунда.
Когда прозвонили вторые склянки, все было готово. Лестница осветилась другим фонарем, на стену бросилась тень с бюстом.
— Дынька!
— Что ты здесь делаешь, червяк?
— Стою на васаре. Валяй, входи, только фонарь тут оставь. Эдмунд стесняется того увечья, кое нанес себе в твою честь.
Гонерилья осклабилась, предвкушая боль ублюдка, и вошла.
Всего через несколько минут по лестнице вполз Освальд.
— Дурак? Ты еще жив?
— А то. — Я приложил руку к уху. — Но прислушайся к ним, к детям ночи! Что за музыку они заводят![153]
— Похоже, лось хезает ежиным семейством, — заметил негодяй.
— О, это хорошо. Мне больше казалось, что это похоже на дойную корову, которую лупят горящим гусем, но ты, быть может, выразил точнее. Ах, но кто бы говорил тут, Освальд? Сдается мне, нам лучше удалиться — пусть влюбленные воркуют без помех.
— Так ты не встретился с принцессою Реганой?
— О, мы изменили час нашего свиданья на четвертые склянки. А что?
Бурю надуло за ночь. Я как раз завтракал в кухне, когда на дворе случилась ссора. Я услышал, как взревел Лир, и пошел к нему, оставив кашу Харчку. В коридоре меня перехватил Кент.
— Так старик ночь пережил? — уточнил я.
— Я спал у него под дверью, — ответил Кент. — А ты где был?
— Старался, чтобы двух принцесс беспощадно отымели, и разжигал гражданскую войну, покорнейше благодарю. И все это без ужина, заметь.
— Прекрасное пиршество получилось, — рек Кент. — Я ел, пока меня не раздуло, только бы короля не, отравили. А кто это вообще — окаянный Святой Стефан?
В коридоре перед нами возник Освальд.
— Мой добрый Кент, сходи проследи, чтоб дочери не порешили короля, Корнуолл не порешил Эдмунда, сестры не порешили друг друга, будь добр? А если получится, постарайся и сам никого не порешить. Рановато что-то для таких решений.
Кент поспешил дальше, а Освальд приблизился.
— Так ты, — молвил он, — ночь пережил?
— Ну еще бы, — ответил я. — А чего нет?
— Потому что я рассказал Корнуоллу о твоем свидании с Реганой и рассчитывал, что он тебя прикончит.
— Едрическая сила, Освальд, да прояви же ты хоть чуточку коварства, а? Негодяйство в этом замке совсем ни к черту — Эдмунд любезен, ты предсказуем. Что дальше будет? Корнуолл начнет кормить сироток с ложечки, а из попы у него полетят синие птички? Давай-ка еще разок попробуем — хоть притворись злокозненным. Начали.
— Так ты ночь пережил? — молвил Освальд заново.
— Ну еще бы. А чего нет?
— Да ничего, просто я за тебя волновался.
Я стукнул Освальда Куканом по уху.
— Нет же, безмозглая некумека, я ни за что не поверю, что тебя станет беспокоить мое благополучие. Ты же натуральный хорек, правда?
Он потянулся было к мечу, но я со всего маху треснул его Кукановой палкой по запястью. Негодяй отскочил и стал тереть ушибленную руку.
— Невзирая на твою некомпетентность, наш уговор остается в силе. Мне нужно, чтобы ты посовещался с Эдмундом. Передай ему это послание Реганы. — Я вручил ему письмо, которое написал при первом свете зари. Повторить руку Реганы было несложно — она уснащала свою скоропись сердечками. — Печать не ломай — в письме принцесса клянется в своей преданности получателю, однако ж увещает не являть приметных знаков нежности к ней. Кроме того, ты должен предупредить его, чтоб не выказывал прилюдного почтения к твоей госпоже Гонерилье перед Реганой. И поскольку я знаю, что сложная интрига смущает тебя, позволь обрисовать вкратце твои интересы. Эдмунд отправит на тот свет Олбани, тем самым твоя госпожа обретет свободу в проявленьях иных своих чувств, кроме супружеских, и лишь после этого мы объявим Корнуоллу, что Эдмунд наставил ему рога с Реганой, и герцог отправит ублюдка на тот свет, а тут уж и я подпущу своих любовных чар Гонерилье, и она кинется в твои распростертые хорьковые объятья.
— А вдруг ты лжешь? Я же пытался тебя убить. Зачем тебе мне помогать?
— Превосходный вопрос. Во-первых, в отличье от тебя, я не мерзавец, а стало быть, можно рассчитывать, что действую я хоть с толикой, но последовательности. А во-вторых, я желаю отомстить Гонерилье за то, как она отнеслась ко мне, к своей младшей сестре Корделии и к самому королю Лиру. Лучшего наказания ей я не могу придумать, нежели спарить ее с навозной башней в человечьем облике, коей являешься ты.
— А, ну тогда разумно, — молвил Освальд.
— Тогда рысью марш. Проследи, чтоб Эдмунд не выказывал почтения.
— Я и сам могу его ухайдакать за то, что осквернил мою госпожу.
— Нет, не можешь. Ты же трус, забыл?
Освальда затрясло от ярости, но к мечу тянуться он не стал.
— Беги, дружок, а то у Кармана тут еще полна попа шутовства.
Похотливая рука ветра ощупала весь двор: юбки сестер подскакивали и трепались, волосы хлестали по лицам. Кент горбился и придерживал широкополую шляпу, чтобы не унесло. Старый король потуже запахнулся в меховую накидку и щурился против пыли, а герцог Корнуолл и граф Глостер укрылись от непогоды под огромными воротами замка. Похоже, герцог не возражал, что беседу поведет его герцогиня. Я обрадовался: Эдмунда не видать — и выскочил во двор, звеня бубенцами, с песней практически на устах.
— Эй-гей! — молвил я. — Надеюсь, все хорошенько оприходовались на сатурналиях?
Сестры глянули на меня безучастно, словно я говорил по-китайски или собачьи, а их в одну ночь духоподъемно не оприходовал громадный дуботряс с елдой, как у осла; и не раз. Глостер опустил взор — полагаю, ему было стыдно за то, что вынес собственных святых ради Святого Стефана и угробил годную попойку. Корнуолл осклабился.
— А, — продолжал, нимало не смутившись, я. — Стало быть, у нас тогда стол ломился от рождественских яств? Рог окаянского изобилья от пампушки-иисусика во младенчестве? Тихая ночь, верблюды и три царя одеколона{4}? От коих разило ладаном, златом и миррой?
— Ятые христианские гарпии хотят у меня рыцарей забрать, — произнес Лир. — Гонерилья и так мне вдвое сократила свиту[155], а нынче мне что — совсем распустить прислугу?[156]
— Знамо дело, государь, — вставил я. — Все беды от христианства. Я и забыл, что ветер вам сегодня дул с языческих небес.
Тут выступила вперед Регана — и да, шла она несколько враскоряку.
— Она права. Полсотни человек вполне довольно. Неужели мало? Да нет, и этих много чересчур: и дорого и страшно[157]. И почему не могут, государь, служить вам сестрины и наши люди?[158]
— К тому же, — произнесла Гонерилья, — легко ли будет поддержать порядок в двух разных свитах под одною кровлей, но под начальством разным? Это трудно и невозможно даже[159]. К услугам вашим вся челядь и Реганы, и моя.
— Вот именно. А будут нерадивы — сумеем приструнить[160], — поддакнула Регана.
— Ты всегда вторила сестрице, — сказал Лир. — Единственная собственная мысль расколола бы тебе кочан, как громом, трусливая ты стервятница.
— Так держать, государь, — молвил я. — Вот так кухарка, когда угрей живьем запекала в пирог, то скалкой их по башке, по башке: «Лежать, баловники, не подыматься!»[161] Может, опамятуются. Удивительное дело, что с эдаким отцовским воспитаньем из них получились такие восхитительные чада.
— Дочь, не беси меня![162] Я обойдусь как есть[163]. Я б развелся с могилой, что хранит прелюбодейку-мать[164]. Но все-таки ты дочь, ты кровь моя — или, верней, болезнь в моей крови, нарыв на теле, язва, гнойный веред[165]. Раз так ко мне относишься.
Я кивнул и положил голову на плечо Гонерильи.
— Очевидно, прелюбодеянье в этой семье наследуется по материнской линии, дынька. А вот злость и роскошные сиськи — по отцовской.
Она меня оттолкнула, невзирая на мою мудрость.
Лир разошелся не на шутку — оря на дочерей, он весь трясся, и с каждым словом, казалось, сил у него все меньше:
— О боги! Вот старик пред вами бедный, под бременем тоски и лет несчастный! Коль это вы дочерние сердца против отца озлобили, то больше не надо издеваться надо мной, не дайте мне снести спокойно это; меня зажгите благородным гневом! Слезам, оружью женщин, не давайте позорить щек мужчины![166]
— Это не слезы твои щеки позорят, стрый, — молвил я. — Это дождь идет.
Глостер и Корнуолл отвернулись — обоим было неловко за старика. Кент придерживал короля руками за плечи, пытался увести его от непогоды. Лир отмахнулся от него и подскочил к дочерям:
— Нет, ведьмы, я отомщу обеим вам жестоко. Мир содрогнется!.. Я еще не знаю, что сделаю, но сделаю такое, что страшно станет. Думаете, плачу? Нет, не заплачу: причин для слез немало, но пусть сердце в груди на части разобьется раньше, чем я заплачу. Шут, я помешаюсь![167]
— Вестимо, стрый, хорошее начало — полдела откачало. — Я подпрыгнул и тоже попробовал обнять старика за плечи, но он локтем оттолкнул меня:
— Отмените свое распоряженье, бестии, иначе я этот дом покину. — И он направился к воротам.
— Оставьте скоморошничать. Довольно[168], — не выдержала Гонерилья. — Но вы, отец мой, стары; природа в вас достигла до предела своих границ; вести вас, править вами пора другим, мудрейшим, кто способен понять вас лучше вас самих[169].
— Я все вам отдал![170] — завизжал Лир, тряся немощной клешней перед носом Реганы.
— И сделали не худо[171] — только при этом не сильно торопились, старый вы ебила, — рявкнула та.
— Вот это она сама придумала, стрый, — вставил я, склонный во всем видеть светлую сторону.
— Нет, я скорее откажусь от крова![172] — пригрозил Лир, делая еще шажок к воротам. — Я не шучу — предпочту я быть совсем без него[173] и в обществе совы и волка сдамся на милость непогоды и нужды![174] Вот пойду сейчас и сдамся.
— Как вам угодно[175], — сказала Гонерилья.
— Увы, сэр…[176] — произнесла Регана.
— Я пошел. Прочь из замка. И никогда не вернусь. Совсем один.
— Пока, — сказала Гонерилья.
— Оревуар, — промолвила Регана на чистейшем, блядь, французском.
— Я совсем не шучу. — Старик уже практически стоял за воротами.
— Ворота на запор![177] — приказала Регана.
— Увы, стемнеет скоро; сильный ветер так и свистит; на много миль вокруг нет ни куста[178], — осторожно промолвил Глостер.
— Заприте входы, блядь. Она права[179], — не выдержала Гонерилья, и тут же сама подбежала и навалилась всем корпусом на громадную железную рукоять. Тяжелая обитая железом решетка с лязгом рухнула — острия в стремлении своем к пазам в каменных плитах едва не пронзили старого короля.
— Я ухожу, — произнес он уже через решетку. — Думаете, передумаю?
Но сестры уже скрылись от непогоды в замке. Корнуолл двинулся за ними, торопя Глостера.
— Беда. Густеет ночь[180], — сказал Глостер, глядя на своего старого товарища по ту сторону решетки. — В такую непогодь никому не поздоровится.
— Сам виноват: не пожелал покоя![181] — отрезал Корнуолл. — Скорей, милорд, уйдемте от грозы![182]
Глостер оторвал взор от решетки и затопал за Корнуоллом в замок. Под дождем остались только мы с Кентом в промокших насквозь шерстяных плащах. Кента зримо терзала судьба старика.
— Он же совсем один, Карман. Еще и полдень не пробило, а темно, как в полночь. Лир же — там, один.
— Ох язвический язь, — молвил я. Посмотрел на цепи, уходившие на крышу привратной сторожки, на брусья, торчавшие из стен, на зубцы поверх стены — защиту для лучников. Проклял затворницу и мои акробатические штудии. Не был бы обезьяной… — Я пойду с ним. Но ты должен беречь Харчка от Эдмунда. Поговори с беломойкой, у которой шибательные дойки, она поможет. Парнишка ей нравится, что б она там ни говорила.
— Схожу помогу поднять ворота, — вызвался Кент.
— Не стоит. Присматривай за Самородком и прикрывай себе спину от Эдмунда и Освальда. Я вернусь со стариком, как получится. — С теми словами я сунул Кукана себе под камзол сзади, разбежался, подпрыгнул и повис на массивной цепи, паучьи перебирая руками, пробежал наверх, зацепился ногами за торчавший брус и пошел скакать с одной балки на другую, пока не ухватился за камень. А там еще один этаж — и я был на стене. — А крепостёнка не крепка! — крикнул я сверху Кенту и помахал. Он и глазом не успел моргнуть, а я уж перемахнул через стену и съехал вниз по цепи подъемного моста.
Старик уже добрел до ворот деревни и почти скрылся в потоках ливня. В своей меховой накидке он ковылял в пустоши, похожий на древнюю мокрую крысу.