Насмешники — хорошие пророки.
— Дуй, ураган, пока не треснут щеки! Дуй! Свирепей! Ярись![183] — ревел Лир.
Старик уселся на вершине холма под Глостером и во весь голос ругался с ветром, как ненормальный. Молния драла в клочья небо раскаленными добела когтями, а гром своими раскатами сотрясал меня до самых ребер.
— Спускайся оттелева, скорбный головою ты штребан! — крикнул я из-под падуба невдалеке. Я вымок до нитки, замерз, и терпения на старика мне уже не хватало. — Право, стрый, помирился бы лучше с дочерьми, а? В такую ночь и умнику, и психу — обоим плохо![184]
— Вы, хляби и смерчи морские, лейте! Залейте колокольни и флюгарки! Вы, серные и быстрые огни, дубов крушители, предтечи грома, сюда на голову! Валящий гром, брюхатый сплюсни шар земной, разбей природы форму, семя разбросай, плодящее неблагодарных![185]
Старик умолк, лишь когда ударом молнии раскололо дерево неподалеку. Громыхнуло и сверкнуло при этом так, что и статуя б обделалась. Я выскочил из-под куста и подбежал к королю.
— Да, стрый, в сухом месте святая вода угодников лучше, чем на дворе такой ливень[186]. Под кровлей-то сидеть получше, я думаю, чем здесь, под дождем, шататься?[187]
— Не нужна мне кровля. Валяйте ж ужасную потеху![188] Так да свершится вся ваша злая воля надо мной![189]
— У кого есть кровля над головой, у того голова в порядке[190], — молвил я. — А тебе, стало быть, это не понадобится. — И я стащил со стариковских плеч меховую накидку, швырнул ему свой промокший шерстяной плащик и поскорей удрал обратно под куст, в относительное укрытие тяжелой шкуры.
— Эгей? — недоуменно окликнул Лир.
— Продолжай, будь добр, — молвил я. — Реви всем животом, дуй, лей, греми и жги…[191] — как там дальше у тебя было? Я подскажу, коли собьешься.
И он продолжил:
— Чего щадить меня? Пусть боги великие, что гром над нами держат, теперь творят расправу![192] Могучий Тор, ты молотом своим разгладь морщины в душе моей! Волны Нептуна, раскатайте мне члены, выдрав их из сочленений! Когти Гекаты, вырвите печенку и сердцем моим отужинайте вволю! Ваал, о вытяни мне все кишки из их нечистого гнилого дома! Юпитер, разбросай ошметки моих мышц по всей земле от края и до края!
Старик прервал тираду, и пламя безумия в глазах его пригасло. Он внимательно посмотрел на меня:
— А тут и впрямь неебически холодно.
— Очевидность дерябнула громом по дороге в Дамаск — рад, что ты это осознал, стрый, — молвил я. Затем распахнул меховую накидку и поманил старика к себе, под куст. Король сполз с вершины, стараясь не оскользнуться в потоках жидкой грязи, и забрался под шкуру. Он весь дрожал, обхватив меня костлявой рукой за плечи.
— Что, холодно тебе? Я сам озяб. Товарищ, где ж солома?[193] Мой дурачок, часть сердца есть во мне, она тебя жалеет[194].
— Вестимо, стрый. А я тебе когда-нибудь говорил, что ты очень привлекательный мужчинка? — молвил Кукан, высовывая башку из-под плаща.
Старик расхохотался — и смеялся так, покуда не затряслись плечи и смех не перешел в резкий кашель, настолько затяжной, что я уж стал бояться, не вылетят ли с ним жизненно важные органы. Я высунул руку, поймал в чашечку ладони несколько воды и протянул Лиру попить.
— Не смеши меня, мальчик. Я обезумел от горя и ярости — шуток я не перевариваю. А тебе лучше б отойти в сторонку, чтоб молнией тебя не опалило, когда боги внемлют моему вызову.
— Стрый, я, конечно, прошу прощенья, но ты самонадеянный мудило. Боги не станут охаживать тебя молнией лишь потому, что ты их попросил. Чего ради им так ублажать тебя? Скорей подарят чирей, гнойный и смертельный, а то и неблагодарной дочкой-другой оделят — мы же знаем, как им по душе иронизировать.
— Наглость! — рек Лир.
— О да, с наглостью у богов все в порядке. К тому же, ты призвал их воз и маленькую тележку. Порази кто-нибудь тебя громом — так без клейма на твоей шкуре и не поймешь, кого винить. Надо было одному бросать вызов и часок подождать, а только потом вызывать огонь всей батареи на себя.
Король смахнул с глаз дождь.
— Я отрядил тысячу монахов и монахинь вымаливать себе прощенье, а язычников — забивать целые стада коз, чтобы мне даровали спасенье. Но, боюсь, сего недостаточно. Ни разу не помышлял я о чаяньях своего народа, ни разу не поступал во благо жен или матерей моих дочерей — служил только себе, как богу, и понял, что как бог я не очень милостив. Будь добрым, мой Карман, не то столкнешься лицом к лицу ты с тьмой, совсем как я. А коль доброты недостанет, пьян будь.
— Но, стрый, — молвил я, — мне вовсе нет нужды блюсти осторожность в предвиденье того дня, когда я стану немощен и слаб. Я и так слаб. Но есть и хорошие новости — бога может вовсе и не быть, и ваши злодеянья окажутся сами себе наградой.
— А может, я и не заслужил праведного убиенья. — Лир всхлипнул. — Ни гром, ни дождь — не дочери мои: в жестокости я их не упрекну; им царства не давал, детьми не звал, — повиноваться не должны[195]. Но вы, угодливые слуги, в помощь злым дочерям вы всей небесной мощью обрушились на голову — такую седую, старую! О, стыдно, стыдно![196] Меня наказывают за то, как я обошелся с собственным отцом. Ты знаешь ли, как я стал королем?
— Вытянул из камня меч и убил им дракона, нет?
— Нет, не было такого.
— Клято будь монастырское образование. Тогда хер его знает, стрый. А как Лир стал королем?
— Отец мой — я убил его. Я не заслуживаю благородной смерти.
У меня аж язык отнялся. Больше десятка лет я служил королю, а о таком и не слыхал. Рассказывали, что старый король Бладуд передал королевство Лиру, а сам отправился в Афины, где обучился некромантии. Потом он вернулся в Британию и умер от чумы, поклоняясь богине Минерве в храме города Бат. Но не успел я собрать мысли в кучку, чтоб достойно ответить, как небо расколола молния и осветила громадную тварь, что брела к нам вверх по склону.
— Что это? — спросил я.
— Демон, — ответил старик. — Боги прислали чудище, дабы отомстить мне.
Вся тварь была в какой-то слизи и шла так, будто ее только что слепили из той самой грязи, по которой она ковыляла. Я нащупал у себя на копчике кинжалы, а один вытянул из ножен. Под таким ливнем метать что-либо невозможно — я даже не ручался, что удержу клинок в руке перед броском.
— Меч, Лир, — молвил я. — К оружью, защищайся.
А сам встал и вышел из-под защиты куста. Крутнул в руке Куканом, чтобы рабочий конец его палки встал на изготовку, кинжалом же в другой руке описал замысловатый росчерк под струями дождя.
— Сюда, бес! У Кармана в кармане твой обратный билет в преисподнюю.
И я пригнулся в рассужденье отскочить вбок, когда тварь на меня кинется. Общим очерком зверь напоминал человека, но за ним тянулись долгие склизкие щупальца и с него стекал ил. Едва споткнется, я вскочу ему на спину и тогда попробую скатить его обратно по склону, подальше от короля.
— Нет, позволь-ка мне, — молвил Лир. Он вдруг скинул мокрую шубу и кинулся на монстра, расставив руки, словно бы отдавался ему всем сердцем. — Прикончь меня, безжалостный ты бог, вырви это черное сердце из груди самой Британии!
Я не успел его остановить, и старик рухнул прямо в объятия чудовища. Но, к моему вящему изумленью, хруста выдираемых с корнем членов или чвака мозгов не раздалось. Тварь бережно поймала старика и опустила наземь.
Я уронил руку с кинжалом и робко подался вперед:
— Оставь его, чудовище.
Тварь опустилась на колени и склонилась над распростертым Лиром. Глаза у старика закатились, и он весь подергивался, будто бы в падучей. Зверь перевел взгляд на меня, и я заметил светлые просветы в грязи на его морде. Имелись также и белки у его глаз.
— Помоги, — молвило чудовище. — Помоги перетащить его въ укрытье.
Я шагнул и стер грязь с жуткой морды. Обнаружилось вполне человеческое лицо, но так густо заляпанное грязью, что она стекала даже у него изо рта и пятнала ему зубы. Но все равно — передо мной был человек, а на руках его болтались то ли тряпки, то ли лозы, я не разобрал.
— Помоги бѣдному Тому унести его съ холода, — сказал он.
Я сунул кинжал в ножны, подобрал королевскую мантию и пошел помогать голому и грязному троглодиту тащить старика в лес.
Хижина оказалась весьма невелика — места в ней доставало лишь встать посередине, но огонь был жарок, а старуха у очага помешивала в горшке, от которого пахло вареным мясом и луком. В эту промозглую ночь меня будто коснулось дыханье муз. Лир шевельнулся — впервые за те несколько часов, что миновали после того, как мы его внесли. Возлежал он на топчане, устеленном соломой и шкурами. Его меховая мантия еще курилась паром у огня.
— Я мертв? — осведомился король.
— Нет, стрый, пока нет, но едва не лизнул соленую ржу смерти, — ответил я.
— Бѣгите отсюда! За мною гонится нечистая сила!.. — вскричал голый парняга, отмахиваясь от воздуха у себя перед носом. Я помог ему смыть почти всю грязь, поэтому теперь он был просто угваздан и безумен, а человеческий облик почти что обрел. — Бѣдному Тому холодно!.. О, ду-ди, ду-ди, ду-ди, ду![197]
— Знамо дело, мы так и поняли, — сказал я. — Если, конечно, не принимать тебя за сокрушительно здоровенного парнягу, которому от рожденья дан щекотун размером с изюмину.
— Питаюсь я водяными лягушками, жабами, головастиками, ящерицами земляными и водяными, а когда сидящая во мнѣ нечистая сила очень разгуляется, приправляю кушанья коровьимъ каломъ, жру старыхъ крысъ и утопленныхъ собакъ. Пью зеленоватую плѣсень, покрывающую поверхность стоячихъ лужъ; меня гонятъ кнутами отъ одной десятины до другой, сажаютъ въ колодки, бьютъ, заключаютъ въ тюрьмы, а прежде у меня было три пары платья, шестъ рубахъ для прикрытія наготы, конь для верховой ѣзды, а у лѣваго бедра мечъ, чтобы имъ сражаться. О, перестань, мой мучитель, уймись Смолькинъ, уймись, мой терзатель![198]
— Ѣба-ать… — рек я. — Эта холодная ночь всѣхъ насъ обратитъ въ дураковъ и въ бѣсноватыхъ[199]. Тьфу ты — я хотел сказать: все мы, видно, одуреем, покуда длится эта ночь![200]
— Я ему бараньего рагу предлагала, — проворчала старуха, не оборачиваясь от очага. — Так нет же, ему лягушек подавай да коровьи лепехи. Больно привередлив для бѣсноватого в чем мать родила.
— Карман, — молвил Лир, цепляясь за мою руку. — Кто этот крупный голый малый?
— Злой дух, злой дух; кличет себя бедным Томом[201]. Говорит, за ним бежит диавол[202].
— Вот дочери что сделали с несчастным![203] Ты отдал все двум дочерям твоим и вот дошел до этого?[204] Что стало с человеком из-за дочек! Ты отдал все? Ты ничего не спас?[205]
— А ранѣе я былъ женскимъ угодникомъ, гордившимся умомъ своимъ и сердцемъ. Я завивалъ волосы, носилъ перчатку за околышемъ шляпы, служилъ страстной похоти своей возлюбленной и совершалъ съ нею дѣло мрака; при моемъ разговорѣ было столько же клятвъ, сколько словъ вообще, и я безпечно нарушалъ ихъ передъ лучезарнымъ лицомъ самого неба. Засыпалъ я не иначе, какъ мечтая о сладострастіи, а просыпался, чтобы осуществлять эти мечты. Вино любилъ я сильно, игру въ кости тоже, а любовницъ имѣлъ болѣе, чѣмъ женъ у любого турка. Сердце у меня было вѣроломное, ухо жадное, рука кровавая; по лѣни я былъ свиньей, по лукавству — лисой, по прожорливости волкомъ, по злобѣ — собакой и львомъ относительно моей добычи… Холодный вѣтеръ все еще продолжаетъ прорываться сквозь вѣтви боярышника? А какъ онъ воетъ-то? — у-у-у— но ты, дельфинъ, мой сынъ, не мѣшай ему. Пусть себѣ мчится, пусть себѣ злится[206].
— Вот видишь, — молвил Лир. — Одни лишь дочери-злодейки до бедствий могут довести таких![207]
— Он не это сказал, полоумный ты кощей. Он сказал, что некогда был самовлюбленным развратником и за это сатана лишил его приблуды. Ну и дерюжку он сберег, а то бы срам наружу[208].
Старуха наконец повернулась:
— Вестимо, дурак прав. У него нет дочерей, государь[209]. А прокляла его его же злоба. — Она подошла с двумя мисками горячего рагу и поставила их перед нами на пол. — И тебя собственное зло травит, Лир, а вовсе не дочери.
Старуху я уже встречал — одна из ведьм Бирнамского леса. Только обряжена иначе и не такая зеленоватая, но сомнений нет — Розмари, та, что с кошачьими пальчиками.
Лир соскользнул на пол и схватил бедного Тома за руку.
— Я был себялюбив. Не рассуждал о бремени моих деяний. Отца родного заточил я в храме Бата, ибо проказой он сражен был, а потом и убил его. И собственного брата угондошил, чуть заподозрив, что он спит с моей женой. Все это без суда, не бросив честный вызов. Во сне его прирезал, не озаботясь и улик собрать. И королева у меня мертва — ее сгубила моя ревность. Мой трон покоится на вероломстве, и вероломство стало мне наградой. Нас трое здесь разбавленных, подфальшивленных. В тебе же — ничего заемного. Вот он, человек беспримесный, — вот это нищее, голое, развильчатое существо, и ничего сверх. Прочь, прочь, все подмеси! Здесь расстегни мне![210]
Старик принялся сдирать с себя одежду, рвать ворот сорочки, но рвалась лишь пергаментная кожа его пальцев, а не лен. Я перехватил его руку, стиснул запястья и попытался перехватить также взгляд, чтобы король не окончательно скатился обратно в безумие.
— Какое зло я причинил моей Корделии! — взвыл старик. — Она одна меня любила, а я ей навредил! Моя единственная истинная дочь! О боги! Прочь, прочь, все чужое! Расстегивайте же скорей![211] Долой одежду с тела моего — да и с моих костей долой все мясо!
Тут я почувствовал, как на моих руках сомкнулись чьи-то когти, и меня потащили прочь от Лира, будто в кандалах.
— Пуссть поссстрадает! — прошипела ведьма мне в самое ухо.
— Но я же был причиной его боли, — молвил я.
— Лир причинил себе сам свою боль, — ответила она.
Вся хижина закружилась у меня перед глазами, и невесть откуда раздался голос призрак-девицы:
— Спи, милый Карманчик, усни.
— Что с вами, государь?[212] — рек Кент. — Зачем сей грязный и нагой парняга лобзает королевский кумпол?
Я проснулся и увидел старого рыцаря в дверях хижины. Обок его стоял граф Глостерский. Снаружи еще ревела буря, а у очага бесноватый Том обвился вокруг Лира и целовал его в лысую макушку, словно благословлял новорожденного.
— Как, государь! — воскликнул Глостер. — Иль общества другого вы не нашли?[213] Кто вы такой? Как вас зовут?[214]
— Дай мне с философом потолковать[215], — промолвил Лир.
— Я бѣдный Томъ[216], — ответствовал философ. — Бѣсноватый изъ Бедлама. Скоро семь лѣтъ, да, семь лѣтъ ужь сравняется, какъ акридами бѣдненькій Томи питается[217].
Кент посмотрел на меня, но я мог лишь плечами пожать.
— Оба спятлы, как дятлы, — молвил я.
— Мой государь, со мной пойдемте[218]. У меня есть вести из Франции, — сказал Кент.
— Голландский соус отлично идет к яйцам? — осведомился я.
— Нет, — молвил Кент. — Насущнее.
— Вино и сыр прекрасно сочетаются? — вновь осведомился я.
— Нет, шельма с теркой вместо языка, Франция отрядила армию в Дувр. И слух пошел — небрежность наша их допустила высадиться тайно в портах важнейших наших, и готовы они вступить открыто с нами в бой[219].
— Ну что ж, тогда это кроет новости о вине и сыре, нет?
Глостер старался отцепить Тома из Бедлама от короля Лира, но ему было трудно, ибо он при этом тщился и плаща себе не замарать.
— Я отправил весточку во французский лагерь под Дувром, что Лир здесь, — сказал Глостер. — Я не в силах больше повиноваться вашим дочерям[220], ваше величество. Подал им прошенье позволить мне увесть вас от бури, а они ни в какую. В моем собственном доме хозяйничает герцог Корнуолл. Они с Реганой взяли на себя команду над вашими рыцарями, а с ними — и над моим замком.
— Славный мой государь, милорд зовет под кровлю[221], — сказал Кент. — У нас лачуга есть под городской стеной, пока не стихнет буря. Я приготовил конные носилки. Езжайте к Дувру. В Дувре встретят вас защита и приют[222].
— Стой, — отвечал Лир, — скажу я слово вот с этим фивским мудрецом[223]. Наедине хочу сказать вам[224]. — И он потянул Тома в угол. — Он мудр и знает, как жить надлежит. Хочу спросить: что есть причина грома?[225]
Кент повернулся к Глостеру и пожал плечами:
— Рассудок в нем мутится.
— И не диво[226], — ответил тот. — Забредишь, если дочери его задумывают гибель государя! Так Лир, ты полагаешь, помешался? Есть от чего. Я тоже за себя совсем не поручусь. Имел я сына. Я от него отрекся и изгнал. Он умышлял на жизнь мою недавно. Совсем на днях. А я его любил, как никого. И вот тоска об этом мне не дает покоя…[227]
— У вас, у благородных, на жизненные трудности бывает хоть какая-нибудь другая реакция, а? — не выдержал я. — Или вы только и можете, что лишаться ума, трогаться мозгами да бегать голыми и жрать грязь? Яйца в горсть и вперед, будьте добры? Кент, что с Харчком?
— Я оставил его прятаться в портомойне, но Эдмунд его отыщет, ежели ему шлея под хвост попадет. Пока ж он занят тем, чтоб не попадаться сестрам и сталкиваться с Корнуоллом.
— Сын мой Эдмунд по-прежнему нам верен, — промолвил Глостер.
— Ну да, милорд, — рек я. — Осторожней только, не споткнитесь в следующий раз о сладку жимолость, что у него из зада произрастет. Вы можете провести меня в замок так, чтобы Эдмунд об этом не прознал?
— Могу, должно быть. Но твоим приказам, дурак, я подчиняться не стану. Ты холоп, и к тому же — предерзкий.
— Ты еще злишься на меня за то, что я потешался над твоей покойной женой?
— Делай, как шут сказал, — громыхнул Лир. — Его слово — все равно что мое.
Сие заявление так меня потрясло, что в тот миг меня могло сшибить наземь слабейшим дуновеньем ветерка. Огонь безумья в стариковских глазах никуда не девался, но в них пылало и пламя власти. То он немощный лепечущий рамолик, то из неведомых его глубин огнем пылкает дракон.
— Слушаюсь, ваше величество. — Глостер вытянулся по струнке.
— Он неплохой парнишка, — сказал Кент, чтобы хоть как-то смягчить укус королевского приказа.
— Стрый, бери своего голого философа и пошли уж наконец в эту его лачугу под городской стеной. А я заберу из замка своего недоумочного подмастерье, и мы все вместе отправимся в Дувр на встречу с лягушиным королем Пижоном.
Кент потрепал меня по плечу:
— Меч помощи не нужен?
— Нет, спасибо, — ответил я. — Ты останешься со стариком, доставишь его в Дувр. — После чего я увлек старого рыцаря к очагу, нагнул его и прошептал в самое ухо: — А ты знал, что Лир прикончил собственного брата?
Глаза графа расширились, затем сузились — его словно болью обожгло.
— Он дал такой приказ.
— Ох, Кент. Верность — порок старых дураков.
Мы вступили в Глостерский замок украдкой, а это меня, как можно догадаться, не устраивает. Мне больше подходит врываться на арену колесом, с трещоткой, рыгая, пердя и оря: «Доброго утречка, обсосы!» Я оснащен бубенцами и куклами, язви вас в душу. Все эти трусливые уловки меня утомляют. Через тайный люк конюшни я пролез вслед за графом Глостерским и оказался в тоннеле, который шел под рвом. Во тьме мы двинулись по холодной воде, залившей его на фут, и я не только позвякивал на ходу, но и похлюпывал. В такой узкий проход Харчок бы ни за что не уместился, пусть я даже разгоню тьму факелом. Тоннель заканчивался другим люком в полу подземелья. Граф откланялся в той самой камере пыток, где мы встречались с Реганой.
— Пойду обеспечу переезд твоего хозяина в Дувр. Еще остались верные мне слуги.
Я чувствовал себя в долгу перед стариком за то, что провел меня в замок, особенно если учитывать его прежние обиды.
— Держись подальше от ублюдка, светлость. Я знаю, он твой любимец, но не по праву. Он негодяй.
— Не принижай Эдмунда, шут. Мне известно твое вероломство. Вечор он встал со мною против Корнуолла за честь и достоинство короля.
Я мог бы рассказать Глостеру о письме, которое подделал рукою Эдгара, о том, как ублюдок планировал скинуть своего брата, но что он тут поделает? Скорее всего ворвется в покои Эдмунда, и тот прикончит его на месте.
— Ну тогда другое дело, — молвил я. — Все равно будь осторожен, господин. Корнуолл и Регана — четырехзубая гадюка, и если яд свой обратят на Эдмунда — не мешай им. Не помогай ему, не то и тебя оцарапает смертоносными колючками.
— Последний верный сын мой. Стыд и позор, дурак, — молвил граф, фыркнул и умелся прочь из подземелья.
Я подумал было уговорить не одного бога, так другого, дабы защитили старика, но если боги льют воду на мою мельницу, то мне они помогают и без понужденья; а коли они против, то и знать им незачем. Сердце обливалось кровью, но пришлось разуться и снять колпак. Я запихал их под камзол, чтоб не звенели бубенцы. Кукан остался в лачуге вместе с Лиром.
Портомойня располагалась в нижних ярусах замка, поэтому туда я направился в первую очередь. Прачка с помянутыми выше дойками сногсшибательного свойства развешивала сорочки у огня, тягая их из корзины.
— Где Харчок, солнышко? — спросил я, войдя.
— Спрятан, — рекла она в ответ.
— Я знаю, что спрятан, едри тебя, иначе спрашивать было б избыточно, нет?
— Хочешь, чтоб я его так просто взяла и выдала? А откуда мне знать — может, ты его ухайдакаешь? Старый рыцарь, который его сюда привел, велел не говорить, где он, никому.
— Но я пришел вывести его из замка. Спасти, так сказать.
— Ну да, все так говорят…
— Слушай, окаянная ты иеродула, а ну-ка, выдай мне придурка сей же миг.
— Эмма, — сказала беломойка.
Я сел у очага и закрыл лицо руками.
— Солнышко, я провел всю ночь под проливным дождем с ведьмой и двумя бесноватыми. Мне еще десяток войн вести, а также разбираться с совокупным надругательством над двумя принцессами и последующим рогонаставленьем паре герцогов. У меня разбито сердце, я опечален утратой друга, а огромный слюнявый долбоеб, служащий мне подручным, явно слоняется где-то по замку, ищет, где б ему на меч наткнуться. Пожалей дурака, солнышко, — еще одно неочевидное высказывание, и мой хрупкий рассудок разлетится в щепу.
— Мое имя Эмма, — рекла портомойка.
— Я тут, Карман, — произнес Харчок, встав во весь рост в огромном котле. На голове у него громоздилась кипа стирки — она и маскировала этот пустой сосуд, пока мой подручный таился в воде. — Дойки меня спрятали. Она солнышко.
— Видишь? — сказала Эмма. — Он по-прежнему зовет меня дойками.
— Это комплимент, солнышко.
— Это неуважительно, — возразила она. — Меня зовут Эмма.
Никогда не пойму женщин. Возьмем, к примеру, мытею — обряжена так, что бюст ее подчеркнут, да что там, прямо скажем — восславлен — нарядом: утянутая талия подпирает молочные железы так, что они прямо-таки прут из глубокого выреза, точно тесто из квашни, — однако стоит обратить на них внимание, и она уже в обиде. Никогда такого не пойму.
— Тебе же известно, что он до безобразия безмозгл, правда, Эмма?
— Все равно.
— Отлично. Харчок, извинись перед Эммой за то, насколько сногсшибательные у нее дойки.
— Извиняюсь про дойки, — покорно молвил Харчок и покаянно склонил голову. Колпак стирки соскользнул с его тыквы обратно в бульон.
— Устраивает, Эмма? — уточнил я.
— Положим.
— Хорошо. Ладно, ты знаешь, где сейчас может быть капитан Куран, командир Лировых рыцарей?
— Еще бы, — ответила Эмма. — Лорд Эдмунд и герцог не далее как сегодня утром консультировались со мной по военным вопросам, как это за ними водится: раз я портомойка, то лучше всех разбираюсь в стратегии, а также тактике.
— От сарказма у тебя сиськи отвалятся, — сказал я.
— А вот и нет, — возразила она и рукою подкрепила утвержденье.
— Это известный факт. — И я для пущей убедительности закивал, поглядывая на Харчка, который тоже исправно и убежденно затряс башкой. — Благодарю, что присмотрела за Самородком, Эмма. Если бы я мог тебе чем-то…
— Кокни Эдмунда.
— Прошу прощения?
— На мне собирался жениться сын цехового строителя, пока я не пришла сюда работать. Достойный человек. А Эдмунд меня взял против моей воли, мало того — принялся об этом похваляться по всей деревне. И парнишка мой меня уже не захотел. Меня теперь никто уважаемый не возьмет — один лишь ублюдок, да и тот берет, когда захочет. Мне Эдмунд этот низкий вырез приказал носить. Говорит, если не стану его обслуживать, он меня к свиньям поселит. Убей его от моего имени.
— Но, девица моя, я ж просто шут. Олух царя небесного. Да и то не слишком великий.
— В тихом омуте известно что водится, шельма черношляпая. Видала я эти кинжалы у тебя за спиной, да и вообще не слепая — вижу, кто в этом замке за все веревочки дергает. Не герцог, да и не король. Прикончь ублюдка.
— Эдмунд меня побил, — вымолвил Харчок. — А у нее все равно шибательные дойки.
— Харчок!
— Но они ж у нее!
— Ну хорошо, — молвил я, беря прачку за руку. — Но не сразу. Сначала нужно кое-что свершить. — И я склонился над ее рукой, поцеловал ее, а после развернулся и босиком пошлепал из портомойни вершить историю.
— Преподлейшая ебатория, — прошептал Харчок портомойке и подмигнул.
Харчка я спрятал в привратной сторожке среди тяжелых цепей, по которым выбирался из замка перед бурей, в погоне за Лиром. Провести громадного балбеса на стену незамеченным — задачка не из легких; к тому же за ним до самого периметра замка тянулся склизкий след слюней, но стража под дождем сачковала, поэтому на стене нас никто не увидел. Когда я вернулся к огню, ноги у меня едва не обледенели, но иначе было никак. Загонять Харчка в тесноту тайного тоннеля, да еще и в темноту, которой он боится, — такого только врагу и пожелаешь. Я нашел шерстяное одеяло и завернул в него своего подручного, чтоб не замерз, пока меня дожидается.
— Стереги мои башмаки и котомку, Харчок.
Короткими перебежками из одного укромного уголка до другого я через кухню добрался до черного входа в большую залу — в надежде, что застану Регану там в одиночестве. Огромный очаг наверняка привлекает жаркую герцогиню в такой промозглый день: она хоть и любит дела подземельные, но к огню ее тянет, как кошку.
Внешней стены у Глостерского замка не было, поэтому даже в большой зале имелись стрельчатые бойницы — крепость нужно было защищать на всех рубежах от атаки с воды. Даже со ставнями из бойниц отменно дуло, поэтому ниши были завешены шпалерами[228]: отличный обзорный пункт для дурака, тепло и можно выждать удобного мига.
Я скользнул в залу за взводом служанок и тут же нырнул в нишу, ближайшую к очагу. Регана оказалась на месте — сидела у огня, вся закутавшись в тяжелое черное меховое манто с капюшоном. Миру виднелось только ее лицо.
Я отодвинул краешек шпалеры и уже было собрался окликнуть принцессу, когда засов на главных дверях залы заскрежетал и вошел герцог Корнуоллский. Разряжен он был по своему обыкновению — красный геральдический лев на груди, но самое примечательное — на голове его красовалась корона Лира, та, которую старик бросил на стол тем роковым вечером в Белой башне. Даже Регана, похоже, вздрогнула от такого зрелища.
— Милорд, осмотрительно ли носить британскую корону, пока наша сестра еще у нас гостит?
— Ну да, ну да, лучше поддерживать притворство, будто бы не знаем, что Олбани подымает на нас армию. — Корнуолл снял корону и спрятал ее под подушкой у очага. — Я здесь должен встретить Эдмунда и обсудить с ним план сверженья герцога. Надеюсь, сестру твою переворот не заденет.
Регана пожала плечами:
— Коль кинется под копыта судьбы — кто мы такие, чтоб оберегать мозги ее от жома?
Корнуолл окутал ее своими объятьями и страстно поцеловал.
«О, госпожа, — подумал я, — оттолкни его, дабы не осквернить свои уста прикосновеньем к негодяйству». Но тут же мне пришло в голову — быть может, позже, чем следовало, — что вкус негодяйства она ощутит не больше, чем едок чеснока — смерденье розы изо рта визави. Она сама дышала негодяйством.
Герцог не выпускал ее из рук и пылко излагал о том, как ее обожает, — она же украдкой вытерла губы о рукав за его спиной. Когда в залу вступил ублюдок, она отстранила супруга.
— Милорд, — обратился к нему Эдмунд, мимоходом лишь кивнув Регане. — С замыслами насчет Олбани придется повременить. Взгляните на сие письмо.
Герцог принял пергамент из рук байстрюка.
— Что? — спросила Регана. — Что, что, что?
— Франция высадила десант. Пижон осведомлен о раздорах меж нами с Олбани и заслал свои отряды во все портовые города Британии.
Регана выхватила свиток у Корнуолла и прочла сама.
— Адресовано Глостеру.
Эдмунд склонился перед ней в притворном покаянии.
— Само собой, миледи. Я его обнаружил у графа в чулане и принес сюда, едва увидев, о чем оно.
— Стража! — крикнул Корнуолл. — Сыскать изменника Глостера![229] Его, как вора, свяжите и сюда представьте![230]
Я прикинул, как мне сбежать отсюда в кухню — быть может, найти Глостера и предупредить, что ублюдок его предал, но перед нишей, где я прятался, стоял сам Эдмунд. Выхода не было. Я открыл ставень бойницы. Если б даже удалось в нее протиснуться, до озера внизу — отвесная стена. Я тихонько прикрыл ставень и задвинул щеколду.
Засов главных дверей вновь громыхнул, и я припал к щели между стеной и шпалерой. Вошла Гонерилья, за ней — два солдата. Они под руки волокли Глостера. Старик, похоже, оставил все надежды и висел меж дюжими молодцами, словно утопленник.
— Вздернуть его на месте![231] — промолвила Регана, отвернувшись к огню погреть руки.
— Что значит это? Что за злые плутни?[232] — осведомилась Гонерилья.
Вместо ответа Корнуолл протянул ей письмо и глядел герцогине через плечо, пока она читала.
— Вырвать ему глаза![233] — сказала наконец та, стараясь не смотреть на Глостера.
Корнуолл бережно вынул пергамент у нее из пальцев и положил ей руку на плечо, будто брат-утешитель:
— Предоставьте его моему гневу. Эдмунд, поезжай с моей сестрой. Тебе не годится смотреть на возмездие, которое должно постигнуть твоего отца. Посоветуй герцогу, к которому едешь, приготовиться как можно быстрее; мы обязуемся сделать то же самое. Между нами будут установлены непрерывные и быстрые сношения. Прощай, граф Глостер[234].
От подобного обращения Эдмунд не сумел сдержать довольной улыбки — он жаждал титула так много лет.
— Уже еду, — рек он в ответ и предложил руку Гонерилье. Она оперлась на нее, и пара двинулась прочь из залы.
— Нет! — воскликнула вдруг Регана.
Все замерли. Корнуолл шагнул вперед и встал между Реганой и ее сестрой:
— Госпожа моя, мы все должны теперь объединиться перед лицом иноземного захватчика.
Регана стиснула зубы и вновь отвернулась к огню, махнув рукой:
— Ступайте.
Эдмунд и Гонерилья вышли.
— Эй, привязать его к скамейке этой![235] — скомандовал Корнуолл страже. — Крепче вяжи корежистые руки[236]. А потом валите прочь.
Солдаты привязали Глостера к тяжелому креслу и отошли.
— Вы в доме у меня, мои вы гости, — бормотал старый граф. — Опомнитесь![237]
— Предатель низкий![238] — воскликнула Регана. — Мерзкий изменник![239] — Она вырвала письмо из рук супруга и швырнула пергамент в лицо Глостеру. Потом вцепилась графу в бороду и дернула посильней. Старый Глостер взвыл. — Так сед и так коварен![240]
— Нет, злая женщина, я не предатель[241], — отвечал тот. — Клянусь богами кроткими, бесчестно седую бороду мою позорить![242] Я верен королю.
Регана дернула его за бороду еще разок:
— А, сэр! Какие письма от французов ты получил?[243] Что за сношенья ты имел с врагом, ворвавшимся в наш край?[244]
Глостер перевел взгляд на пергамент, валявшийся на полу.
— Положим, письма я и получал, но от того, кто не замешан в дело, — не от врага[245].
Корнуолл подскочил к Глостеру вплотную и, схватив сзади за волосы, отогнул ему голову назад:
— А короля безумного в чьи руки ты отдал?[246] И не увиливай. Мы знаем правду[247].
— В Дувр[248]. Я отправил его в Дувр. Несколько часов назад.
— Зачем же в Дувр?[249] — спросила Регана.
— Чтоб не видать, как станешь ты, злодейка, царапать старцу бедные глаза; чтоб не видать, как в царственное тело твоя сестра вонзит клыки кабаньи. Когда под бурей, с головой открытой, в ночь адски черную несчастный старец дождем лил слезы…[250] Затем, что там о нем позаботятся.
— Ложь![251] — крикнула Регана. — В подвале есть великолепная камера пыток, что скажете?
Но Корнуолл медлить не желал. Еще миг — и он оседлал старика и воткнул большой палец ему в правую глазницу. Глостер заорал и вопил, пока совсем не осип. Глаз его отвратительно чпокнул.
Я потянулся к метательному кинжалу.
Главная дверь в залу приоткрылась, а с черной лестницы послышались голоса, замельтешили лица прислуги.
— Зачем отправил в Дувр?[252] — повторила Регана.
— Бесстыдница ты злая![253] — выдавил Глостер сквозь кашель. — Злодейка![254] Я не скажу ни за что на белом свете.
— Ну нет, милорд на белый свет глядеть не будет[255]. — И Корнуолл навалился на старика опять.
Я больше не мог этого терпеть. Выхватив кинжал, я замахнулся для броска, но тут руку мне будто оплело лентою льда; я поднял взор и увидел призрака-девицу — она стояла совсем рядом и удерживала мою руку. Меня словно парализовало. Я мог лишь перевести глаза на весь тот ужас, что творился в большой зале.
Вдруг из двери черного хода выскочил поваренок с огромным мясницким ножом. Он подскочил к герцогу, Корнуолл выпрямился и потянулся к мечу, но вынуть его из ножен не успел. Мальчишка пырнул его ножом в бок. Когда он вытаскивал нож для следующего удара, Регана вытянула из рукава мантии узкий кинжал и вонзила мальчишке в шею. И тут же отпрянула, чтоб не забрызгало кровью. Мальчишка зажал рукой рану и рухнул.
— Как смеешь, хам![256] — крикнула герцогиня и оборотилась к черному входу. Челядь мигом попряталась, как испуганные мыши.
Корнуолл кое-как утвердился на ногах и вогнал меч в грудь поверженному мальчишке. Затем сунул клинок в ножны и ощупал бок. Рука обагрилась.
— Так тебе и надо, червь позорный, — произнес Глостер.
И Корнуолл вновь кинулся на него.
— Вон, студень гнусный![257] — крикнул он. — Где теперь твой блеск?[258] — Он уже занес руку над оставшимся глазом графа, но Регана его опередила, и ее кинжал выколупнул око Глостера.
— Не утруждайтесь, милорд, — произнесла она.
От боли Глостер лишился чувств и обмяк на кресле в путах. Корнуолл задрал повыше ногу и пнул графское тело в грудь. Кресло опрокинулось. Герцог поглядел на свою супругу влюбленными глазами — в них было столько нежности и теплоты, сколько испытываешь, видимо, лишь когда твоя жена ради тебя выковыривает кинжалом кому-нибудь глаз.
— Герцог, что с тобой? Что рана?[259] — деловито спросила Регана.
Корнуолл простер к жене руку, и герцогиня шагнула к нему.
— Ранен я, Регана. Эх, не ко времени…[260] Клинок скользнул по ребрам. Кровь идет, и сильно[261], но если перевязать, жить буду.
— Жаль, — сказала Регана и воткнула свой кинжал ему под ложечку. На ее белоснежную руку хлынула кровь.
Похоже, герцог несколько удивился.
— Бля, — рек он и рухнул. Регана вытерла клинок и руки о его камзол. Затем вложила кинжал обратно в ножны, искусно запрятанные в рукаве, и подошла к подушке, под которой герцог спрятал отцовскую корону. Откинула капюшон манто и водрузила венец себе на голову.
— Ну как, мой шут? — спросила она, не поворачиваясь к моей нише. — Ничего сидит?
Я тоже несколько удивился, хоть и не настолько несколько, как герцог. Призрак уже отпустил меня, и я стоял за шпалерой, занесши руку для броска.
— Она тебе на вырост, киска, — молвил я.
Регана посмотрела на мою нишу и ухмыльнулась.
— Так я и вырасту, правда же? Ты чего-то хотел?
— Отпусти старика с миром, — сказал я. — Французский король Пижон высадил в Дувре войско, потому-то Глостер туда Лира и отправил. Тебе разумно будет стать лагерем южнее. Объедините силы с Эдмундом и Олбани — быть может, где-то в Белой башне.
Огромная дверь скрипнула, в щель просунулась голова — солдатская, в шлеме.
— Зовите лекаря, — крикнула Регана, стараясь показаться весьма обеспокоенной. — Милорда ранили. Труп холопий на гноище швырнуть[262]. Прогнать слепого подлеца[263] — за ворота выгнать пса! Пусть нос его до Дувра доведет[264].
Зала тут же наполнилась челядью и солдатней, и Регана вышла, бросив лишь один лукавый взгляд на мое укрытие. Понятия не имею, зачем она меня оставила в живых. Не иначе, потому что до сих пор неровно ко мне дышит.
Я выскользнул из замка через кухню и сторожко пробрался к крепостной стене.
Призрак-девица высилась над Харчком, который весь съежился под одеялом в углу.
— Да ладно тебе, обалдуй, порадей со мною хорошенько.
— Сгинь, навь, — молвил я, хотя она была почти такой же плотной, как плотская женщина.
— Хуй тебе[265], а не ножичком помахать, а?
— Я мог бы спасти старику второй глаз.
— Не мог бы.
— Мог бы отправить Регану в тот особенный круг ада, где сейчас обретается ее муженек.
— Фигушки. — И мара воздела свой призрачный палец, откашлялась и прочла:
— Насмешка подлая второго чада
Отравит ясный взор облыжным ядом,
Узы родства нам рассечет и спрячет —
Тогда безумец поведет незрячих.
— Ты это уже говорила.
— Я знаю. Но тогда рановато было, извини. По-моему, сейчас будет полезнее. Теперь даже такому фалалею, как ты, загадка по силам.
— А ты бы не могла просто сообщить мне, блядь, что это значит?
— Прости, но никак. Тайны призраков и все такое. Покедова. — С этими словами она растворилась в каменной стене.
— Я не трахнул призрака, Карман, — взвыл Харчок. — Я так ее и не трахнул.
— Я знаю, парнишка. Нет ее тут больше. Ладно, вставай-подымайся, попробуем спустить тебя по цепям наружу. А потом поищем слепого графа.
Глостер бродил по пустырю у самого подъемного моста — в опасной близости от края рва. Гроза еще свирепствовала, и клятый дождь хлестал по лицу старика и струился из пустых глазниц.
Харчок поймал графа за шиворот плаща и поднял, как котенка. Глостер в ужасе забился и замахал руками — поди решил, что его сцапала гигантская хищная птица, а не долбоеб огромных размеров.
— Тпру, тпру, — рек Харчок, стараясь успокоить графа, как понесшую лошадь. — Попался.
— Отнеси его подальше от края и поставь на землю, — распорядился я. — Лорд Глостер, это Харчок, шут Лира. Мы сейчас отведем тебя в укрытие и перевяжем раны. Король Лир уже там. Возьми Харчка за руку, и все.
— Иди отсюда, добрый друг, иди, — отвечал граф. — Твои услуги мне уж не помогут, тебе ж они вредны[267]. Мне нет дороги и не надо глаз. Я спотыкался зрячим[268]. Сыновья мои — мерзавцы, из дома меня выгнали… Там есть один утес, большой, нависший круто над пучиной. Поможешь мне взобраться на обрыв? Я награжу тебя. Оттуда больше не надо будет мне поводыря[269].
Харчок утвердил старика на ногах и развернул в сторону рва:
— Тогда вам туда, милорд.
— Не отпускай его, дубина недоструганная!
— Он же сам сказал, что хочет топиться, — а он граф, у него и замок, и ров тоже его, а ты, Карман, всего-навсего шут гороховый. Я его слушаться буду.
Я подскочил к ним, схватил Глостера за руку и отвел подальше от края.
— Он уже не граф, парнишка. У него ничего нет, кроме вот этого плаща в защиту от ненастья. Как у нас.
— Ничего? — переспросил Харчок. — А давай я научу его жонглировать, и он тоже будет дурак?
— Давай сперва отведем беднягу в лачугу и глазницы смажем белками яичными и заткнем льняными охлопьями[270], чтоб до смерти он кровью не истек. А потом можешь учить его дурацкому ремеслу.
— Мы сделаем из вас настоящего дурака, — произнес Харчок, хлопая старика по спине. — Это будут песьи ятра, а, милорд?
— Утопи меня, — рек Глостер.
— А дураком быть уж как лучше, чем графом, — не унимался мой подручный, слишком уж бодрый для столь мерзкого и холодного дня с убийствами и увечьями. — Замка, правда, нет, зато людей веселишь. Они тебе за это яблоки дают, а иногда какая-нибудь дева или овца и парой смешочков с тобой перекинется. Шавкины бейцы[271], точно говорю.
Я остановился и внимательно посмотрел на своего подручного.
— Ты перекидывался смешочками с овцами?
Харчок закатил глаза к аспидному небу.
— Кто, я? Не-е… мы и пирожком иногда делимся, если Кутырь сготовит. Вам Кутырь понравится, милорд. Она шибательная.
Похоже, Глостер тут окончательно обезволел и дал мне провести себя в городок за стенами. Шел он мелкими шаткими шажочками. У длинной фахверки, которую я принял за гарнизонную казарму, меня окликнули. Я поднял голову и увидел Курана — капитана Лира. Он стоял под козырьком и махал нам рукой. Мы подошли и вжались в стену, чтоб не лило сверху.
— Это никак граф Глостерский? — спросил Куран.
— Само собой, — молвил я. И рассказал капитану, что произошло в замке и на пустоши после нашей с ним последней встречи.
— Кровь Божья, две войны. А Корнуолл умер. Кто же командует нашими войсками?
— Госпожа, — ответил я. — Держись Реганы. План остается прежним.
— Нет, не остается. Мы даже не знаем, кто у нас враг — Олбани или Франция.
— Знамо дело. Но действуешь ты по-прежнему.
— Я б месячное содержанье отдал за то, чтоб направлять клинок, который ухайдакает ублюдка.
При упоминании о сыне Глостер опять взвыл:
— Да утопите же меня! Не могу я страдать долее! Дайте мне меч, чтоб я на него бросился и тем покончил с позором и страданьем навсегда!
— Извини, — сказал я Курану. — Он у нас нюня и плакса с тех пор, как ему вырвали глаза.
— Так перевязать же надо. Заволакивай его внутрь. Егерь по-прежнему с нами, а раны прижигать железом он умеет.
— Положьте же конец моим мукам! — выл меж тем Глостер. — Покоряться пращам и стрелам яростной судьбы мне больше невтерпеж…[272]
— Милорд Глостер, не будешь ли ты добр, во имя опаленных пламенем яиц Святого Георгия, пожалуйста, на хуй заткнуться?
— Жестковато ты с ним, нет? — рек Куран.
— Чего? Я же сказал «пожалуйста».
— Все равно.
— Прости, старина Глостер. Какая шляпа славная![273]
— Нет на нем шляпы, — педантично молвил Куран.
— Слепой же. Если б ты ничего не сказал, он бы ходил и радовался своей клятой шляпе.
Граф завелся по новой:
— Сыновья мои мерзавцы, а у меня нет даже шляпы! — Не похоже было, чтоб он намеревался умолкнуть в ближайшее время, но Харчок, к счастью, запечатал ему уста своей лапищей.
— Спасибо, дружок. Куран, у тебя пожрать не отыщется?
— Само собой, Карман, хлеба и сыра — сколько унесете, а кто-нибудь из моих людей, глядишь, и флягу вина вам раздобудет. Его светлость снабдил нас довольствием весьма щедро, — добавил он ради Глостера. Старик забился в хватке моего подручного.
— Ох, Куран, ну вот он опять из-за тебя. Давай скорее, будь любезен. Нам надо найти Лира и двинуться к Дувру.
— Дувр, значит? Вы с Францией стакнетесь?
— Ну да — с этим окаянным королем Пижоном, лягушатником, прозванным в честь обезьянки, с пижоном, крадущим чужих жен… С кем есть, с тем и стакнемся.
— Тебе, я мыслю, он по нраву?
— Ох, да отвянь ты, капитан. Ты только проследи, будь добр, чтобы отряд, за нами посланный Реганой, нас не настиг. Сам не бунтуй, а двигайся на восток к Дувру, затем на юг. А я поведу Лира сперва на юг, а затем на восток.
— Давай я пойду с тобой, Карман. Королю потребно больше охраны, чем могут дать два дурака и слепец.
— С королем еще старый Кай. А ты послужишь ему лучше, если выполнишь сей замысел. — Не совсем, правда, но подчинился бы он долгу, считая своего командира дураком? Очень вряд ли.
— Ну тогда ладно. Пойду вам за едой, — сказал Куран.
У лачуги под дождем стоял голый Том Бедламский, все такой же малахольный. Он гавкал.
— Этот гавкающий парняга — голый, — заметил Харчок, на сей раз не принося никакой дани Святому Очевидцу: мы все же шли со слепым.
— Знамо дело, но вопрос в том, гол ли он, потому что гавкает, или гавкает, потому что гол, — рек в ответ ему я.
— Я есть хочу, — промолвил Харчок: разум его не справлялся с дилеммой.
— Бѣдный Томъ продрогъ. Томи прозябъ[274]. Нечистая сила кусаетъ мнѣ спину. Вотъ теперь нечистая сила терзаетъ бѣднаго Тома голосомъ соловья[275], — произносил бедламский бедолага между приступами лая. Я впервые разглядел его при свете дня и почти чистым — и поразился до глубины души. Без слоя грязи он выглядел знакомо. Очень знакомо. Сказать вам правду, Том из Бедлама был не кто иной, как Эдгар Глостерский, законный графский сын.
— Том, ты зачем здесь?
— Бѣдный Томъ… Старый рыцарь Кай велел мне стоять на дожде, покуда не очищусь я и не перестану смердеть.
— А гавкать и говорить о себе в третьем лице тоже он велел?
— Нѣтъ, выходит, это я сам придумал.
— Выходит. Даже голос твой другой, и речь как будто чище и складнее[276]. Ладно, иди под кровлю, Том. Помоги Харчку с этим старцем.
Том впервые глянул на Глостера, глаза его расширились — и он рухнул на колени.
— Это онъ! мой отецъ![277] — прошептал бедняга. — Кровавоглазый… О судьбина! О мир! Когда бы превратностью своей ты нам не становился ненавистен, мы жили бы не старясь[278].
Я положил руку ему на плечо и тоже шепотом сказал:
— Крепись, Эдгар, отцу теперь потребна твоя помощь.
Глаза его при этих словах вспыхнули ясностью — точно сознание окончательно вернулось к нему. Он кивнул, встал и взял графа за руку. «Безумец поведет незрячих».
— Дай руку. Бедный Том тебя проводит[279], — сказал Эдгар. — Бедный Том повредился[280], но не настолько, чтобы не помочь чужаку в беде.
— Ой, дай мне умереть! — опять запричитал Глостер, отталкивая руку сына. — Дай мне веревку, чтоб повиснуть мне на ней, пока дыханье вовсе не оставит.
— Он теперь все время так, — объяснил я.
Открыв дверь лачуги, я рассчитывал увидеть внутри Лира и Кента, но там никого не было. Лишь угли еще тлели в очаге.
— Том, а где король?
— Они с рыцарем отправились в Дувр.
— Как? Без меня?
— Король рассвирепел, что ему опять под дождь. А рыцарь успел сказать, чтоб я тебе передал — они идут в Дувр.
— Ладно, заводи сюда графа. — Я отошел в сторону, чтобы Эдгар заманил отца в лачугу. — Харчок, подкинь-ка дровишек. Мы здесь только перекусим и обсохнем. А потом — вслед за королем.
Харчок заслонил собой дверной проем и тут заметил Кукана. Тот сидел на лавке у очага, где я его и оставил.
— Кукан! Друг мой! — растрогался громадный обалдуй, схватил мою куклу и прижал к груди. Искусство чревовещания для моего подручного — лес темный, и хоть я не раз объяснял ему, что Кукан разговаривает только через меня, у Харчка развилась нездоровая привязанность к игрушке.
— Привет, Харчок, фигляр пустоголовый. Поставь меня на место и разводи огонь, — сказал Кукан.
Мой подручный сунул куклу себе за пояс и принялся рубить растопку тесаком, а я разделил хлеб и сыр, которые нам принес Куран. Эдгар как мог перевязал Глостеру глаза, и старик немного успокоился — поел сыру и хлебнул вина. К сожалению, от выпитого и, несомненно, потери крови безутешный вой его и всхлипы сменились удушающей траурной меланхолией.
— Жена моя скончалась в убежденье, что я беспутный греховодник, отец проклял за то, что я изменил его вере, а оба мои сына — негодяи. На миг помстилось мне, что Эдмунд искупил свое ублюдство тем, что прям и верен мне — все ж бился он с неверными в Походах, — но он такой же предатель, как его законнорожденный брат.
— Эдгар не предатель, — сказал я старику. Но едва слова сии сорвались с моих уст, Эдгар поднес палец к губам: ни слова больше, мол. Я кивнул — дескать, понял, не выдам. Пусть остается Томом сколько влезет — ну, или сколько нужно, мне-то что. Лишь бы штаны надел. — Эдгар всегда был тебе верен, милорд. Предательство его измыслил для тебя ублюдок Эдмунд. В нем одном зла на двоих хватает. Эдгар, может, и не самая острая стрела в колчане, но не изменник совершенно точно.
Эдгар вопросительно вскинул бровь.
— Разумность свою ты никак не докажешь, сидя тут без портов и дрожа от холода, добрый Том, когда вон там горит огонь и лежат одеяла, из которых можно сварганить себе одежонку.
Эдгар встал и отошел к очагу.
— Тогда Эдгара предал я, — сказал Глостер. — О, боги сочли уместным обрушить ливни горя на меня за то, что сердцем был нетверд. Хороший сын отправлен был в изгнанье, и по пятам его пустил я гончих псов. В наследники ж себе я выбрал лишь червей — достанется им то, что мне осталось: это усохшее слепое тело. О, как же хлюпаем мы бурдюками тлена в ларях, где только острые углы, — и жизнь из нас сочится через дыры, покуда, сдувшись, мы не опустимся на дно… отчаянья. — Старик замахал руками и принялся стучать себе по челу, все более распаляясь. Повязки сползли с его глаз. Харчок подошел к графу и обхватил его лапами, чтоб не дергался.
— Да ничо, милорд, — молвил он. — Вы почти совсем не протекаете.
— Пусть этот сокрушенный дом впадет в гнилое запустенье на несмягчаемом морозе смерти. О дайте сбросить мне сию смертельную удавку[281] — сыновья мои преданы, король мой свергнут, мои владенья больше не мои. Дайте мне покончить с этой пыткой!
Излагал граф крайне убедительно, не поспоришь. Неожиданно он уцепился за Кукана и выдернул его у Харчка из-за пояса:
— Отдай мне меч свой, добрый рыцарь!
Эдгар рванулся было удержать отца, но я успел его перехватить, а Харчку мотнул головой: мол, не мешай.
Старик выпрямился во весь рост, упер конец палки Кукана себе под ребра и рухнул ничком на земляной пол. Дух из него вышибло, он задыхался от боли. У очага грелась моя чашка с вином, и я вылил ее Глостеру на грудь.
— О, я убит![282] — прохрипел граф. — Кровь жизни истекает. Похороните меня на холме с видом на Глостерский замок. И попросите за меня прощенья у сына моего Эдгара — я обошелся с ним несправедливо.
Эдгар опять дернулся было к отцу, но я удержал. Харчок зажимал рукой рот, чтоб не расхохотаться в голос.
— Я холодею, хладом смертным веет. Но унесу свои грехи в могилу.
— Знаешь, милорд, — сказал я, — а я слыхал, что зло людей переживает. Добро ж, наоборот, погребается вместе с останками.
— Эдгар, мальчик мой, где бы ты ни был — прости меня, прости! — Старик катался по полу и в какой-то момент, похоже, весьма удивился, обнаружив, что меч из него больше не торчит. — Лир, прости меня за то, что не служил тебе я лучше!
— Вы поглядите только, — сказал я. — Видите — от тела отлетает его черная душа?
— Где? Где? — спросил Харчок.
Самородка пришлось заткнуть проворным пальцем, поднесенным к губам.
— О, падальщики рвут ее на части! О как жестоко мстит судьба бедняге Глостеру, о как страдает он!
— Я страдаю! — вторил мне граф.
— Его низвергнут в глубочайший мрак Аида! Ему оттуль не выйти никогда!
— Я в пропасть рушусь, свет и теплота меня в свои объятия не примут.
— Ну все, его обуяла холодная и одинокая смерть, — сказал я. — А раз при жизни Глостер был такой говнюк, теперь его вовеки будут дрючить мильоны бесов с колючками на елдах.
— Холодная и одинокая смерть приняла меня, — сказал граф.
— А вот и нет, — сказал я.
— А?
— Ты не умер.
— Ну, значит, вскорости умру. Я бросился на тот неумолимый меч, и жизнь моя истекает меж пальцев, мокрая и липкая.
— Ты бросился на куклу.
— Никакая это не кукла. Это меч. Я взял его у вон того солдата.
— Ты взял мою куклу у моего подручного. И бросился на палку.
— Подлый холоп ты, Карман, тебе ни грана веры нет. Ты насмехаешься над человеком, даже когда сама жизнь струится из него по каплям. Где тот голый бесноватый, что помогал мне?
— Вы бросились на куклу, — подтвердил Эдгар.
— Так я не умер?
— В точку, — сказал я.
— Я бросился на куклу?
— А я что сказал?
— Коварный ты плут, Карман.
— Ну что, милорд мой, как тебе теперь, когда вернулся ты из мертвых?
Старик встал и лизнул мокрые от вина пальцы.
— Лучше, — сказал он.
— Хорошо. Тогда позволь тебе представить Эдгара Глостерского, некогда — голого и бесноватого. Он проводит тебя в Дувр к твоему королю.
— Здравствуйте, батюшка, — произнес Эдгар.
Они обнялись. Последовали многие плач и рев, мольбы о прощенье и сыновние сопли, и в целом выглядело все это вполне тошнотворно. Затем тихие мужские всхлипы сменились новым приступом графских стенаний:
— О, Эдгар, я с тобою обошелся плохо, и никаким прощением твоим уж не исправить причиненной порчи.
— Ох, да ебаться веником, — сказал я. — Харчок, пошли найдем Лира и отправимся уже наконец в Дувр под защиту этих ятых, блядь, французов.
— Но буря еще неистовствует, — сказал Эдгар.
— Я под этим дождиком не первый день брожу. Мокрее и холоднее мне уже не будет, в любую минуту меня несомненно свалит лихоманка и сокрушит мой тонкий организм под ярмом жара — но клянусь взасос мудями Сафо, я не способен слушать долее ни часа, как этот старый и слепой елоп воет о своих былых шкодах, хотя шкод у него впереди еще столько, что черт на печку не вскинет. Carpe diem, Эдгар, carpe diem[283].
— Карп дня? — уточнил законный наследник графского титула Глостеров.
— Угадал. Я заклинаю окаянную рыбку в сегодняшнем меню, паршивец. Ты мне больше нравился, когда жрал лягушек и ругался с бесами. Харчок, оставь им половину пайка, а сам завернись во что-нибудь потеплее. Идем искать короля. До встречи в Дувре, публика.