Август 1941 года. Деревня Новоселки Чериковского района Могилевской области, Белоруссия. Идет война, Великая Отечественная. Верховный главнокомандующий СССР Сталин И.В. распорядился всем советским людям срочно покинуть территорию, которую должны были занять фашистские войска. Угонять скот, уничтожать весь урожай, промышленные, хозяйственные и жилые постройки. Врагу должна была достаться голая, выжженная, как пустыня, земля. Нужно отметить, что и немецкие войска при будущем отступлении с советской территории поступали точно так же. А в начале войны все, кто оставался на оккупированной немцами территории, считались предателями и подлежали уничтожению. При обнаружении любого движения на занятой врагом территории наши войска имели право бомбить (и бомбили!), обстреливать всех (и обстреливали!), в том числе и местных жителей.
Из оккупированного немцами Черикова в деревни хлынула толпа беженцев. Мама моя, 24‑летняя лаборантка Чериковского ветеринарного техникума на девятом месяце беременности мной с четырехлетней дочерью Людой, несколько дней назад тоже перебралась в деревню Новоселки с котомкой личных вещей, убегая от бомбежек советской! авиации. Мама, уходя из Черикова, еле тащилась по картофельному полю с огромным животом (ведь завтра по сроку — роды!), опираясь на палку‑клюку, подволакивая отнявшуюся от нервного потрясения левую ногу. Наши летчики дали по ней несколько пулеметных очередей, но не убили. Пуля оторвала маме мочку левого уха и пробила Люде ногу под коленкой, отчего у нее на всю жизнь остался большой шрам. Нога у мамы отнялась после вчерашнего попадания бомбы в соседний дом, который полностью сгорел. Испугавшись близкого взрыва и мгновенного пожара, она невольно схватила себя рукой сзади за верхнюю часть бедра; ее напряжение передалось мне — еще не рожденному ребенку.
Ближе к полудню, 12 августа 1941 года, деревню Новоселки тоже стали обстреливать (уже не понятно было: то ли наши, то ли немцы), и в подвалы и вырытые щели за банями побежали прятаться многочисленные беженцы. В этот момент, как мама рассказывала, отошли воды и начались родовые схватки. Она осталась в избе одна, помочь было некому, под грохот обстрела я и появился на свет. Быстро и без задержек, так как был ее вторым ребенком. Она ползком добралась до стола, взяла нож, перерезала пуповину и завернула меня в свою ночную рубашку.
Когда обстрел прекратился, улеглась пыль, беженцы возвратились в избу. Там они увидели счастливую мать с ребенком на руках. При осмотре мама обнаружила, что у меня‑ребенка на верхней части бедра правой ноги сзади имеется родимое пятно фиолетового цвета, по форме напоминающее отпечаток руки. Потом, в детстве, это пятно иногда становилось предметом споров взрослых. В конце концов они все пришли к окончательному мнению, что я специально отмечен Богом, и будет у меня счастливая и долгая судьба. Бог, отметив меня таким образом, будет постоянно оберегать от невзгод и преждевременной смерти. В течение жизни я многократно убеждался в верности этого вывода: было много случаев, когда наверняка должен быть погибнуть, но мой ангел‑хранитель вовремя приходил на помощь. Мама рассказывала, что в младенчестве меня крестили в церкви, крестили седьмым или восьмым по очереди. Священник был уже сильно навеселе. Уронил ребенка в купель из бочки и долго шарил в ней руками, пока не вытащил. Еле меня тогда откачали…
Мама рассказывала, что как‑то колонна немецких автомашин остановилась ненадолго в нашей белорусской деревне. Офицеры, никого не стесняясь, выбили из стульев сиденья, сели на них, как на унитазы, и посредине улицы справляли большую нужду, читая при этом свои фашистские журналы и газеты. Солдаты, пристрелив местных собак, чтобы не мешали, со спортивным азартом гонялись за курицами, дурашливо бросаясь на них, как вратарь на мяч. Увели из сарая корову, несмотря на стенания хозяйки.
Ко мне, годовалому босоногому пацану, сидевшему возле лавочки и игравшему разноцветными камешками с родной речки Сож, подошел рядовой немецкий солдат в возрасте, погладил по голове и дал белый кусочек сахара. Никогда не видевший сахара и не знавший его вкуса, я подумал, что это камешек, и положил его к кучке других. Солдат засмеялся и отошел.
Сморенный полуденной жарой, заполз я под огромную военную машину и возле заднего колеса сладко заснул на спине, разбросав руки в стороны. Мама, которую отвлекли текущие заботы, внезапно обнаружила мое отсутствие и, как раненая птица, распустив руки‑крылья, с криками отчаяния металась, прочесывая каждый метр. Фашисты пожрали, отдохнули всласть, и им надо было двигаться дальше. Они погрузились в машины, взревели моторы, и колонна вот‑вот должна была тронуться. И в последнюю минуту мама обнаружила меня под немецкой машиной сладко спавшим…
Отец с матерью почти два года были на оккупированной немцами территории, и я с ними, конечно. По словам матери, были «в партизанах». Как‑то каратели долго гонялись за партизанами и взяли их в кольцо. Отряд выскользнул, а их партизанские семьи с детьми и стариками оказались на острове посредине громадного болота из трясины, по‑белорусски «дрыгва». Не зная броду, немцы никак не могли добраться до острова, так как к нему вели секретные подводные дощатые дорожки‑«клади». Долго немцы обстреливали остров из минометов. Мины, падая в «дрыгву», даже не взрывались, не срабатывал взрыватель.
Семьи партизан, лежа в углублениях на острове, молча терпели, ожидая темноты. Я, протестуя против дискомфорта и наплевав на опасность, громко орал на весь лес. Привлеченный детским криком немецкий снайпер выстрелил в нашу сторону и попал прямо в лоб старику, сидевшему рядом с мамой. Партизанский командир, увидев это, скомандовал: «Уйми своего щенка!». Но я не унимался, несмотря на ласковые слова и объятия матери. Тогда при усиливающемся минном обстреле фашистов меня у матери отобрали силой и накрыли чем‑то из одежды, чтобы я не орал. Я затих, а мать решила, что я задохнулся. Она билась в истерике, но ее держали и не пускали ко мне. Для нее я замолчал навечно. Через несколько минут минный обстрел закончился. Мама бросилась ко мне и откинула тряпки с моего лица. Я был без сознания, но дышал…
Начал себя осознавать еще до окончания войны, примерно в 3‑4 года. Жили мы в деревне Монастырек. Дом был старый и закопченный. На стене по вечерам горела воткнутая в бревно лучина. К потолку на веревке была подвешена люлька с младшей сестрой Валей. За печкой жил теленок. Бабушка сидела за прялкой и долгими вечерами рассказывала мне о родственниках, своей жизни до войны и сказки.
Ее дальний предок был екатерининским солдатом. Воевал с Шамилем на Кавказе. Его взяли из села в солдаты по разнарядке в числе шестерых рекрутов. Отслужил он двадцать пять лет, вернулся, получил свободу, дали корову. Был женат, имел семерых детей.
Бабушкин муж, мой дед Иосиф Клименко, по прозвищу «Юзя» на польский манер, был у польского пана объездчиком, охранял панский лес. От него мне в наследство достались прямоугольный лоб, узкие глаза и нос «бульбой». У них с бабушкой было большое хозяйство, несколько коней, коров, много овец и кур. Жили они в отдельном доме в лесу. Вели постоянную войну с волками.
Повадилась к ним как‑то волчица. Разрыв соломенную крышу в овчарне, проникла внутрь и, опьянев от крови и азарта, убила не одного барана, которого потом и утащила, а несколько десятков овец, всех, сколько их там находилось. Волки пьянеют от вида смерти и крови. А потом повадился волк. Услышав ночью шум, дед подошел к овчарне; увидел, что волк успел вырыть подземный ход, снаружи торчал только его хвост. Дед потянул за хвост. Волк кровавым поносом обдал деду лицо и грудь. Выскочил волк из хода и в трехстах метрах от дома умер от разрыва сердца.
Бабушка рассказывала, что зимой в лунную ночь иногда дед Юзя ездил на волчью охоту. Брал с собой в мешке маленького поросенка. Отъехав километра полтора, разворачивал сани с лошадью в сторону дома и шилом колол поросенка. Тот орал на всю округу. Дед начинал двигаться в сторону дома, приготовив несколько заряженных ружей. Сани постепенно настигала волчья стая. Лошадь летела по дороге, как сумасшедшая. Выстрелами дед убивал несколько волков и стремительно скрывался в своем дворе. Из волчьего черепа дед выкармливал щенка, чтобы он не боялся волчьего запаха, когда станет матерым волкодавом.
В семь лет я впервые пошел в школу, пошел босиком, и ходил туда почти до октября, то есть до первых заморозков. Жили мы в деревне очень бедно, обуви у меня не было совсем. Многие взрослые ходили в лаптях и в полувоенной форме. С заморозками учение остановилось.
Деревянный туалет‑сортир отстоял от крыльца дома метрах в двадцати. К нему вел настил из не струганных досок. Как‑то раз утром мне приспичило в туалет, и не найдя сразу бабушкиных валенок, побежал я к нему босиком по покрытому с ночи инеем настилу. Два раза поскользнулся, упал, больно ударился, но добежал. Долго и безрезультатно сидел на корточках над дырой в полу, пока сильно не замерз. Вчера бабушка принесла и дала мне большой кусок пахучего и твердого, как камень, жмыха. Я его грыз весь вечер и ничем не запивал. Молока не было, а водой не догадался. Вот почему у меня ничего не получилось в туалете. Когда бегом вернулся в дом, сразу полез на горячую печку, чтобы отогреться, уснул.
Ночью мне стало очень плохо, распухло и болело горло. Болел живот. Я метался, пока мне не показалось, что весь дом снизу начинает покрываться густым белым туманом, который поднимается все выше и выше. Свет освещавшей дом лучины, торчавшей в углублении на стене дома, стал меркнуть. Все стало безразличным, а я сначала даже плакать не мог; потом заплакал от сильной боли и позвал маму. Она на тонкую лучину намотала ватку, обмакнула ее в керосин и смазала мне горло. Было ужасно противно. Эту ночь я провел в полузабытьи, утром был слабым и беспомощным. Горло не болело, только живот был каменным. Бабушка поставила в углу комнаты помойное ведро, зажала мою голову между ног, сняла с меня штанишки и засунула в попу кусочек мыла. Было ужасно противно и щипало. Но через несколько минут был достигнут положительный результат. Еще неделю я почти не слезал с печки, мучила слабость, но горло выздоровело. Так я всю эту зиму вместо учебы в школе и просидел в доме, было очень скучно и тоскливо.
Бабушка рассказывала, что в войну здесь недалеко от деревни Монастырек в лесу была стоянка партизан, которые жили в большой землянке. Выходили они из лесу и уходили обратно, как волки, шагая след в след, чтобы невозможно было определить, сколько человек прошло. Приходили в деревню обычно ночью, заходили в дома по‑хозяйски, требовали их накормить и дать продукты с собой. Часто, когда им говорили, что ничего нет, обыскивали дом и постройки и с руганью забирали найденное. Жить в оккупации было очень тяжело. Днем немцы, ночью партизаны. И те и другие грозятся расстрелять. Немцы с утра часто рыскали по деревне и вокруг в поисках партизан, пытались пойти по их следам. Но каждый раз натыкались на партизанские мины и, подорвавшись, уползали обратно не солоно хлебавши. Но, видимо нашелся предатель, который сказал немцам о землянке партизан. Осенью 1941 года фашистов понаехало сюда видимо‑невидимо на конях, машинах и мотоциклах. Окружили большой участок леса. Был большой бой, много погибло и партизан, и немцев.
Мамина сестра Екатерина оставалась в городе Черикове, и вскоре после войны мы переехали к ней жить на улицу Краснофлотскую, что на берегу реки Сож.
По‑настоящему учиться я пошел в первый класс Чериковской школы, когда мне стукнуло уже восемь лет, то есть в 1949 году. Мама перешила на мой рост свою черную полосатую фуфайку, сшила мешок с лямкой через плечо — торбу для учебников и чернильницы. При школьных «разборках» торба иногда использовалась как орудие обороны и наступления. Чернильница часто проливалась и пачкала учебники и тетради. Писали мы перьевыми ручками, в которые вставляли съемные перья со звездочкой. Из военной простыни мать сшила рубашку. Кто‑то из соседей подарил мне поношенную солдатскую шапку. Я носил ее, подняв «для форсу» одно ухо вверх, опустив второе.
Самое настоящее счастье я испытал, когда мама купила коньки. Прикрутив их веревками к валенкам, катался с ребятами у берега Сожа по тонкому льду. Уроки я делал в школе за пять минут после учебы. Дома было много работы. Надо было нарубить дров, протопить печь, набрать в реке ведро ракушек (мидий) и сварить их для поросенка, нарвать крапивы, перемешать это варево и остудить его в Соже, так как, хватив горячего, свиньи мгновенно умирают. Я должен был приготовить еду для мамы и сестренок, покормить козу, курей и наловить рыбы для еды. И много чего еще приходилось делать ежедневно…
По весне при половодье улицу иногда заливало водой, и прозвище у нее тогда было «Патопа», то есть затопленная водой. Тетка Екатерина работала поваром в детском саду, и меня вначале вместо школы отправили к ней в детсад. Роста я был маленького, выдали за малолетку, так что всё прошло гладко. В детском саду я впервые узнал, что такое сладкий сахар и котлета с подливой. Помню, как вкусно там кормили детей в голодное послевоенное время. Картошкой с коричневым подливом и иногда гуляшом. И настоящим хлебом без лебеды и картошки. Вкуснее ничего не ел. По весне, обычно в марте, мы с мамой ходили по колхозному полю и собирали оставшуюся с осени мороженую картошку. Было очень тепло, сладко в вышине пели жаворонки. Мама пекла вкусные лепешки. Один раз мы ими сильно отравились, так как на солнце в картошке образуются вредные вещества. А у соседей от таких сладких лепешек умерло несколько человек. Позднее, когда чуть теплело, ходил за реку, где на лугу прорастал дикий лук. Без хлеба он был особенно горький, но голод становился еще острее.
Я пробовал ловить рыбу. Уклейки клевали на мух, их научился ловить одним взмахом руки. За полчаса ловил мух по целому спичечному коробку. Перевязав ниткой две спички, я нанизывал на нее уклеек, иногда до 10‑15 штук. Дома получался вкусный суп‑уха.
За рекой был ровный большой луг, его по весне заливало половодьем. Там было много бомбовых воронок после войны. Летом в воронках подрастали «карандаши» — небольшие щурята. Сняв трусы, мы с Толиком Кухаренко, моим другом, долго бродили вдоль и поперек воронки, поднимая муть со дна. Щурята не выдерживали, поднимались к поверхности воды, широко открывая рты. Ловили щурят рубахами.
По вечерам, когда набегаешься на свежем воздухе, очень хотелось есть. Иногда нестерпимо. И от голода мы с сестрой Валей начинали плакать и просить: «Мама, есть хочу!». Мама гладила нас по головам, обнимала, приговаривая: «Ложитесь спать, закройте глаза и усните, станет легче». Она сидела рядом и молчала. Ее слезы капали на наши лица. Мы укрывались на печи с головой, и вскоре мне снилась ароматная, с желтой поджаристой корочкой буханка черного хлеба. Самая лучшая, самая желанная до сих пор еда. Я протягивал к ней руку и просыпался… Лет до 17 я так и не наедался досыта, чувство голода преследовало меня и днем, и ночью.
Всё время хотелось есть. Летом и осенью было полегче. Я уже научился ловить не только уклеек, но и окуньков. Спасали и грибы. В дубовом лесу за рекой было много больших белых боровиков, а дальше в сосняке — лисички.
Дом Екатерины стоял на правом высоком берегу реки Сож, впадающей ниже в городе Гомель в Днепр. Зимой я ежедневно подолгу смотрел в окно на замерзшую реку, на рабочих, выпиливающих толстый лед и увозящих его на машинах в овощехранилище. Телевизоров и холодильников не было. «Тарелка» радио на стене, возле газетного портрета Сталина, работала нерегулярно, что‑то бормотала неразборчиво. На нее взрослые не обращали внимания. В углу дома, под потолком, висела красивая, обвитая белым рушником икона Божией Матери. Рядом на блюдечке всё время горела свеча. По вечерам, перед сном, бабушка Катя становилась перед ней на колени и усердно молилась, отбивая поклоны. То же самое заставляла делать и меня. До сих пор помню наизусть молитву: «Иже еси на небесех…».
По утрам взрослые уходили на работу. Будильника и часов ни у кого не было. Первые петухи начинали хором орать, кажется, в полпятого утра, потом каждый час. В семь часов народ будили протяжные гудки. Сначала тоненький, с присвистом — с лесопилки, потом густой бас откуда‑то из города. При тусклом свете лампады — сплющенного патрона с фитилем внутри — взрослые, кряхтя, кушали, обычно картошку с капустой, надевали черные фуфайки и валенки и уходили на работу. Я долго отлеживался на теплой печке, вставал, ел приготовленный мамой суп из бульбы (картошки) и кислую капусту. Хлеб был не всегда. Редко на столе была селедка из магазина, чуть желтоватая от старости.
Снова садился у окна и смотрел на ледяную дорогу по реке на тот берег. Высокий деревянный мост рядом с ней был неисправен, его разбомбили немцы, он сгорел, и из‑подо льда торчали обугленные сваи. Мост несколько лет ремонтировали, и был большой праздник, когда он стал работать постоянно. Зимой темнело рано. Машины на тот берег и обратно все шли со светомаскировкой. Еще шла война. На фары были надеты металлические колпаки, и свет из них проникал наружу сквозь узкие щели. Его сверху с самолетов было не видно. Сзади у машин горели красные огоньки.
Зимним днем я наблюдал в окно, как из тюрьмы, не только за рекой, но и за нашим двором. Возможностей для обзора других окрестностей не было. Зимней одежды и обуви — тоже.
Калитка была не заперта, и во двор иногда забредали чужие собаки, своей у нас не было. На калитку сверху запрыгивала наша черная кошка Муська (мама придумала ей свою кличку «Гидота» (по‑белорусски — гадость) и звала ее только так, как и всех ее потомков). Муська сидела, ожидая очередную жертву. Собака входила в наш двор нерешительно, часто останавливаясь и оглядываясь, но кошку наверху не замечала. Когда собака проникала в глубь двора на несколько метров, Муська спрыгивала на землю. Спина у нее вытягивалась горбом вверх, хвост — вертикально струной, и кошка начинала утробно орать. Собака, поджав хвост, пыталась боком‑боком протиснуться к калитке, чтобы сбежать. Наша «Гидота» делала прыжок и вцеплялась когтями собаке в нос. Та, обезумев от боли, громко визжала и трудно волокла кошку на себе до калитки. Там, сбросив ненавистную ношу, включала максимальную скорость, и ее визг еще долго не затихал во дворе. Такое «кино» повторялось почти ежедневно.
Через дорогу, за высоким забором, был покатый в нашу сторону большой огород и вдалеке богатый дом судьи. Как‑то проходя мимо этого дома, я увидел, что между досками забора высовывается детская лыжа. Повернув лыжу на ребро, легко вытащил ее наружу и унес домой. Видимо, сынок судьи, всегда упитанный и хорошо одетый, упустил ее, и она скатилась вниз. Я и не подумал вернуть лыжу сыну судьи. У меня никогда не было ни велосипеда, как у него, ни дорогих коньков‑«дутышей», ни вкусных булочек и конфет, которые он открыто жрал в школе, а у нас текли слюнки. Я решил сделать вторую лыжу самостоятельно. Обтесал березовое полено, долго варил его в кипящей воде в большом баке, и загнул нос. Проделал дырку для крепления и вдел ремешок. Лыжа, конечно, получилась неказистая, но на другие и рассчитывать было нечего. На лыжах потом я ходил на другую сторону реки Сож, со страхом пересекая волчьи следы, рубил топором сухие ветки кустов и тонкие сухие деревья, приносил домой дрова.
Дважды или трижды днем, за все время моего военного периода детства, внезапно возникала дикая паника. Сначала далеко‑далеко в небе появлялся отвратительно воющий звук мотора немецкого самолета. Наши жужжали, как майские жуки, а этот сразу вызывал у окружающих страх и ненависть. Все взрослые начинали куда‑то бежать и прятаться. Хватали нас, детей, на руки, уносили в подвалы домов и глубокие щели в земле. При этом кричали друг другу, что летит «Он», имея в виду фашистский самолет.
Потом война кончилась. Мне еще не было четырех лет, когда наступил День Победы. Но, мне кажется, что я его помню, хотя и смутно. Это был на редкость солнечный день, когда все взрослые, необычно веселые и шумные, прибежали с работы днем, а не вечером, как в остальные праздники, стали готовить праздничную еду. Все обнимались, целовались друг с другом и пили водку из граненых стаканов вместе за одним столом. Говорили тосты, стоя, за Победу и за товарища Сталина, глядя на его портрет возле иконы Божией Матери в углу избы. Таких праздников всеобщей радости за мою жизнь можно насчитать буквально единицы. Когда все люди — братья. После Победы это были запуск первого спутника Земли и полет в космос Юрия Алексеевича Гагарина…
Каждый год в марте приезжали солдаты‑саперы. Некоторые из них останавливались у нас в доме. Ежедневно выше моста в реке они делали лунки и закладывали заряды со взрывчаткой, опуская их в воду на шнурах, привязанных к поперечинам, лежащим на льду. Во взрывчатку, похожую на куски хозяйственного мыла, вставляли взрыватели с длинными бикфордовыми шнурами. Когда всё бывало готово, отгоняли подальше на высокий берег любопытных зрителей. Мы стояли толпой мальчишек в предвкушении интересного зрелища. Несколько саперов, бегая от лунки к лунке, поджигали шнуры и убегали на берег. Последовательно раздавались взрывы. В воздух высоко взлетали столбы воды и льда. Взрослые рыбаки на лодках и мы, пацаны, кидались вниз по течению и ловили оглушенную рыбу. Всплывали иногда большие экземпляры. С саперами по вечерам у нас дома стало весело. Солдаты все были старыми вояками, прошедшими войну. Часами я слушал их рассказы о ней, мне они казались невероятно интересными. Самое главное — мне позволялось брать в руки карабин и даже спускать курок, направив ствол обязательно в стену, а не на человека. С тех пор помню солдатскую пословицу, что раз в год и палка стреляет…
Взрослые заботы не омрачили радости детства. Одиннадцать раз подряд посмотрел с друзьями в клубе, бывшей церкви, кино «Чапаев». Нам казалось, что с каждым новым просмотром фильма Чапай, загребая одной рукой, всё ближе подплывает к противоположному берегу. Затаив дыхание, в полной тишине мы следили за ним. Не выплыл родной Василий Иванович, добили белые гады из пулемета. И мальчишеские слезы на пыльных щеках оставляли светлые полосы. Это было самое первое и самое большое горе в моей жизни…
В ивовых зарослях возле Сожа, который протекал в конце нашего огорода, играли в «наших» и «фашистов». Никто не хотел быть фашистом, эти роли по двое из каждой команды разыгрывали, передвигая кулаки по ивовому пруту вниз: чей кулак оказывался крайним, тот и переходил к «фашистам». В детстве от взрослых слышали иногда разные матерные слова, когда те ругались друг с другом. Но самым страшным, гибельным и самым оскорбительным было не слово, когда упоминали мать, отца, гроб и различные интимные места мужчин и женщин. Это было слово, которое и сегодня в Беларуси вызывает самую сильную ненависть и мгновенную реакцию — желание убить того, кто произносит его в твой адрес. Это слово, точнее, два слова: «фашист» и «полицай». Играя в войну возле реки, пацаны редко, когда, как им казалось, совершалась какая‑нибудь уж слишком вопиющая несправедливость, употребляли эти слова как оскорбление. Это всегда заканчивалось дракой, и тогда все игроки бросались разнимать и успокаивать дерущихся…
Прочитал в детстве в одно дыхание книгу Валентина Катаева «Сын полка» и с тех пор мечтал быть офицером. Снились мне бои в Испании, где я воевал против фашистов. Облазил школьником многие километры окопов и ходов сообщения времен войны в лесу за рекой Сож, в лесных землянках с одноклассником и верным другом Толиком Кухаренко, у которого мать и отца повесили фашисты за связь с партизанами, мы находили винтовки без затворов, море стреляных гильз, пробитые каски, обменивались этими сокровищами с другими пацанами. Те находили иногда и неразорвавшиеся мины, снаряды. В результате таких походов одноклассники частенько погибали от взрывов, семеро наших чериковских школьников по коридорам ходили с одной рукой, или ногой.
Мама сумела купить небольшую избушку с огородом, недалеко от дома ее сестры. Перебрались. Завели поросенка Ваську, козу Надьку и несколько кур. Жить стало лучше, жить стало веселей. Мама весь день на работе, и я, придя из школы, поев вареной картошки, брал ведро и шел на речку собирать ракушки.
На противоположном берегу реки в нашу сторону было отсыпано из песка несколько дамб, примерно в ста метрах друг от друга. Русло реки между ними и нашим берегом было глубоким, по весне по нему плавали даже небольшие баржи и катера. А между дамбами глубина была по колено, дно песчаное. Там на дне водилось множество ракушек. Однажды я, бродя между дамбами, метрах в двадцати от себя увидел что‑то круглое и темное, похожее на занесенное сюда бревно‑топляк. Когда подошел к нему поближе, «бревно» вдруг из воды взлетело вверх, с брызгами и шумом, и, упав обратно, унеслось на глубину, как маленькая подводная лодка. Бросив ведро, я в панике побежал по мелководью к берегу, где сел и долго отходил от страха… Потом снова начал собирать ракушки.
Набирал ракушек целое ведро, ставил их варить на летней плитке. Сварив, очищал «мясо» от скорлупы. Добавлял крапивы, толченой картошки и нес ведро с варевом к реке, чтобы остудить в холодной воде. Свиней горячей едой кормить нельзя. Пока я помешивал варево в ведре, нечаянно выплескивая его капли в воду, вокруг собиралась большая стая мальков, поедавших кусочки свиной еды. Частенько сюда наведывались и небольшие щучки, которые атаковали мальков, как волки стадо овец. Те в панике бросались в разные стороны, а щучки, не боясь меня, с мальком поперек рта, нагло и неторопливо уплывали вглубь и потом снова возвращались за своим обедом.
Чувствуя запах еды, поросенок Васька орал на всю округу, как недорезанный. Покормив его, обычно по осени, когда уже убрана картошка, я выпускал Ваську погулять. Наклонив низко голову, он своим рылом начинал вспахивать землю и во влажном месте укладывался в грязи отдыхать. Усыпив его бдительность почесыванием сначала за ухом, потом по брюху, я добивался, что Васька закатывал от удовольствия глаза, раскидывал ноги, и сладко хрюкая, пытался отключиться от действительности. Не тут‑то было. У меня в отношении его были свои планы. Встав над его спиной враскорячку, я внезапно резко шлепал прутом его по толстой попе. Он вскакивал, и я оказывался сидящим на его спине, как всадник. Мне этого только и надо было. Взвизгнув от ярости, Васька сначала начинал крутиться, пытаясь меня скинуть на землю, но я цепко держался на нем, сжимая бока ногами, как ковбой. Заорав изо всей дури на всю округу, Васька, постанывая от моего веса, трусил к реке и, зайдя в воду, сразу ложился набок, сбрасывая меня с себя. Так повторялось каждый день, и мы оба становились все опытнее. Я — как покататься «на халяву» на его спине, а он — как побыстрее избавиться от меня.
Когда наступали устойчивые холода, очередного Ваську резали на сало. Приходил сосед с большим блестящим немецким кинжалом со свастикой на ручке. Вдвоем с мамой они привязывали Ваську в стойле за ногу. Затем мама выбегала оттуда в дом и сидела, затыкая уши. Раздавался длинный предсмертный пронзительный крик кабана, которого сосед, повалив набок, бил кинжалом прямо в сердце. Крик постепенно ослабевал и вскоре затихал совсем. Кабана вытаскивали, сливали кровь и долго обжигали соломой во дворе. Вокруг стоял очень вкусный запах, от которого рот наполнялся слюной. Потом шла разделка, мама жарила вкусные куски, ставила на стол бутылку водки, и сосед долго обедал. Куски сала посыпали солью и укладывали в большую бочку. Закрывали сверху крышкой, на которую клали большой речной валун. Сала хватало до ранней весны. По утрам мама готовила драчоники, залив кусочки сала на сковороде тертой бульбой. До сих пор эта национальная белорусская еда кажется мне необыкновенно вкусной.
Козу Надьку утром на поводке я подводил к реке, сажал в лодку к соседу, а тот перевозил ее со своими козами на другой берег Сожа. Целый день козы паслись там одни и к вечеру приходили самостоятельно к месту перевоза обратно. К вечеру я ставил на огонь воду и начинал чистить картошку, чтобы сварить ее к приходу мамы. Надька всегда стояла рядом и хватала срезанную кожуру прямо с ножа. Как‑то раз картошка сварилась, когда мама уже пришла домой. Мама накрыла крышкой кастрюлю с картошкой, слила воду и поставила подсушить на огонь. Заглянув в кастрюлю, она вдруг резко наклонилась вниз и выскочила через дверь на улицу. Мама была очень брезглива. Я заглянул в кастрюлю, и мне тоже стало нехорошо. Там среди сваренной картошки отчетливо различались горошины козьего навоза. Видимо, Надька, пока я чистил картошку, успела не только поесть картофельной кожуры, но и покакать в кастрюлю, когда я отвлекся.
Мама ей дала Надьке кличку «Зброда» (вреднюка). Коза любила неизвестно как забраться на чердак или даже на крышу дома, легко пройтись по доскам забора и съесть что‑либо запретное. У нас дома стояло до десяти цветочных горшков, где всегда что‑то красиво цвело. Мама всю жизнь очень любила разводить цветы в доме и всегда перевозила их при наших многочисленных переездах. Как‑то раз я потерял бдительность и вышел за водой, оставив дверь в дом приоткрытой, буквально на пять минут, не больше. «Зброде» этого времени хватило, чтобы сожрать все цветы, от них остались только жалкие корешки. Мама редко плакала, но тут она долго ревела, увидев, что сделала «Зброда» с цветами. Потом взяла палку, привязала козу к забору и отходила ее по первое число. Та орала, как сумасшедшая. Долго потом боялась Надька даже подходить к дому. Понимала, что получила наказание за дело.
Воду для питья и еды я ежедневно носил из реки в ведре. Носить было тяжело. Обычное оцинкованное ведро при моем малом росте казалось просто огромным. Как‑то возникли непредвиденные трудности. Стоило мне с полным ведром отойти от реки в сторону нашего дома примерно с десяток метров, с соседнего огорода ко мне бежал, помогая себе крыльями, огромный петух, который с размаху больно врезался в ноги. Я падал, вода разливалась, и приходилось снова возвращаться к реке. Если петух замечал меня поздно, то молча догонял и бил сзади. Я его очень боялся, так как бил он меня больно еще и крыльями.
Но Бог начал рано оберегать меня… Однажды петух промазал и врезался головой в ведро и тут же отключился. Вода вылилась, мне опять стало очень обидно. Пока петух лежал с закрытыми глазами ногами вверх, я размахнулся и огрел его ведром по башке. Почувствовал вкус внезапной победы и остановился не сразу. Приложился еще два раза пустым ведром по его боку. Набрал воды и понес ее домой мимо лежащего петуха. Тот пошевелился, еле встал и поплелся к себе домой, не обращая внимания на меня. С тех пор он на меня не нападал. Но, идя к реке с пустым ведром и увидев петуха вблизи, я делал вид, что бегу к нему, чтобы напасть с ведром, которое поднимал высоко над головой. Петух к моей радости и гордости тут же включал третью скорость и позорно бежал. Это была моя первая победа над силами зла.
Сделав все домашние дела, после шести часов вечера выходил на дорогу на нашей улице Краснофлотцев, стоял и смотрел в сторону моста, откуда должна была появиться с работы мама. Она выходила из‑за поворота метрах в пятистах от меня. Вначале показывалась на дороге сплошная черная черточка, даже движение ног не различалось. Потом я узнавал ее походку, которую мог отличить из тысячи. Я выходил встречать маму по вечерам в любую погоду летом и зимой.
На нашей улице было семь собак. Все они сидели на цепи и дежурно гавкали, когда я проходил мимо них в школу и обратно. И только одна, напротив нашего дома, бегала свободно. Я являлся постоянным источником ее собачьего развлечения. Услышав лай соседских собак, которые издалека сопровождали каждого прохожего, и определив, что проходящий вот‑вот поравняется с ее домом, эта черно‑белая дворняжка с повисшими ушами выбегала на дорогу. Если шел взрослый человек, то она садилась возле своей калитки и начинала, не двигаясь с места, негромко гавкать, как будто она исполняла неприятный, но обязательный долг. Взрослые проходили мимо нее, не обращая никакого внимания. Дождавшись, когда прохожий удалялся, дворняга возвращалась в свою конуру. Если же собака видела, что это я, она сразу преображалась. Оскалив белые зубы, начинала яростно гавкать, всем видом показывая, что вот‑вот она меня укусит. Подскакивая ко мне и в метре приседая на передние лапы, не пускала меня по дороге дальше. Я испуганно замирал, а она вовсю отводила душу, громко гавкая и изображая готовность к нападению. Боком‑боком, спиной‑спиной, я по сантиметру начинал отступать и далеко за огородом проникал к себе домой.
Я долго терпел собачью несправедливость и потом пожаловался маме. Мама предложила пройти домой в воскресенье мимо этой дворняги, а сама она сопровождать будет меня сзади. Я так и сделал. Когда дворняга, оскалив зубы, гавкала на меня, то получила от мамы длинной палкой такой удар по спине, что с жалобным воем сразу убежала к себе. В следующий раз я пошел в школу и взял с собой эту палку. Едва собака попыталась погнаться за мной, я остановился и замахнулся на нее; поджав хвост, она кинулась в свой двор и больше не показывалась. Так я с помощью мамы победил свой страх перед собаками. Понял, что нельзя показывать свой страх никому. Собаки кусают трусов, чувствуя нутром состояние человека. Смелых они боятся.
Уроки я делал за несколько минут и никогда дома, только в классе. Первых полгода нашим классным руководителем была Дарья Васильевна, ширококостная, с желтыми глазами и волосами, всегда злобная тетка. По‑моему, она меня и всех нас ненавидела. И я ее ненавижу до сих пор, хотя она давным‑давно умерла. К школьному времени я сам давно научился читать и на чердаке под лунным светом зачитывался детскими книжками. Считал до тысячи. Но по ее указанию все мы должны были утром приносить по сто палочек для счета, связанных по десять штук. Мои возражения она не принимала и каждый раз, увидев, что я не принес палочек, выгоняла меня с занятий. Я шел во двор, с прутиков нарезал сто палочек, связывал их по десять. Приносил, показывал ей, и она разрешала мне присутствовать на остальных уроках. После окончания уроков каждый день, размахнувшись, выбрасывал эти палочки за забор школы. А наутро все повторялось. С тех пор у меня на указательных пальцах обеих рук шрамы от порезов ножом.
Потом нашим классным руководителем стала Софья Федоровна, которая всех нас не только любила, но и уважала. За первую же контрольную по математике я получил пятерку, а потом и за все последующие контрольные, насколько помню. Я не мог усидеть в классе весь урок и хотел гулять. Но ни разу Дарья Васильевна меня не отпустила, хотя я и придумывал разные причины для этого. Она меня видела насквозь и пресекала любую мою вольность. А Софья Федоровна не ставила меня в угол, как некоторых других нарушителей, а говорила: «Вова, иди погуляй!».
Я уходил из класса, бродил по пустым коридорам, двору, но уже через десять минут скучал по классу и возвращался обратно. Сидел и терпел. Так учительница меня приучала к порядку, не унижая и не наказывая. Один раз меня поймал на такой прогулке строгий директор школы. У нас, учеников чериковской школы, был условный сигнал тревоги для своих: крик «36!». Он означал, что где‑то рядом директор школы. Я слишком поздно среагировал на крик «36!», и директор меня поймал. Не поверив, что меня отпустили, привел в класс и спросил об этом Софью Федоровну. Та подтвердила, что дала мне разрешение на прогулку. Но я все равно в дальнейшем, услышав крик «36!», на всякий случай улепетывал, сломя голову. В конце года мне вручили похвальную грамоту за отличную учебу. Вручал директор школы в актовом зале на сцене. Как и все выходящие на сцену отличники, я, взяв в обе руки похвальную грамоту и показывая ее всему коллективу, громко прокричал: «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!».
Когда я учился в пятом классе, 5 марта 1953 года умер руководитель государства Иосиф Виссарионович Сталин. Помню толпу народа возле клуба, бывшей церкви в центре города. На столбе репродуктор каждые полчаса голосом диктора Юрия Левитана передает сводку о состоянии здоровья вождя. Толпа угрюмо молчит. Идут томительные минуты и часы. Левитан объявляет, что сегодня в двадцать один час пятьдесят минут умер Сталин. Толпа взрывается.
До этого я видел на похоронах максимум по несколько плачущих людей. Здесь же одновременно сотни людей заламывают руки в неподдельном горе. Женщины уже просто воют, у молчаливых мужчин слезы бегут по щекам. Мама, непохожая на себя, с распущенными волосами, в растрепанном платке, кричит и плачет, шатается и едва стоит на ногах. В таком же состоянии все знакомые мне взрослые. Детей природа, видимо, оберегает от проявления таких эмоций. До этого несколько лет назад, когда хоронили бабушку, некоторые взрослые тоже горевали и плакали. А я совершенно спокойно сидел на телеге с ее гробом и только фиксировал все глазами.
Несколько последующих дней в школе и на учреждениях в городе были приспущены государственные флаги с черными траурными лентами на них. А в день похорон Сталина к нам в дом с реки пришли, как обычно, на перерыв рабочие, которые выпиливали из реки лед. Пили предложенный чай. Дождались ровно двенадцати часов дня, когда в Москве начались похороны. Внезапно и жалобно завыли гудки всех заводов, пароходов и паровозов в стране — их транслировало радио. Рабочие сидели спокойно и молча, никто не плакал, и только один из них уважительно сказал, что так уже было в момент похорон В. И. Ленина.
Через несколько дней в зале школы с траурными лентами меня приняли в пионеры. Это было торжественное мероприятие, к которому готовились несколько месяцев. Надо было хорошо себя вести, отлично учиться, знать наизусть клятву и уметь завязывать галстук. После исполнения гимна СССР мы поочередно произнесли торжественную клятву пионера Советского Союза, назвав свое имя и фамилию. Она содержала обещание соблюдать законы поведения человека, патриота своей Родины, которые всю свою жизнь помню и стараюсь соблюдать. Потом я был и комсомольцем, и коммунистом…
Несмотря на небольшой мороз, широко распахнув ворот фуфайки, чтобы всем был виден красный галстук, я гордо шагал домой. Мама шла по улице с подругой, увидела меня и поздравила со званием пионера. Вскоре меня избрали председателем совета отряда нашего класса. Я носил на левом рукаве рубашки две полоски. Был уже твердым отличником, хотя и продолжал делать уроки в школе, сразу после занятий. Это занимало у меня очень короткое время. Дома было много других важных дел. Я был один мужчина в доме, и за меня делать их было некому…
Тогда же я в первый раз влюбился. Случайно посмотрел в глаза девчонке Нинке Зубаревой из нашего класса, сидевшей позади меня в четвертом ряду вместе с братом. Увидел, что она вдруг густо покраснела, и сам я, внезапно для себя, тоже стал красным, как пионерский галстук. Мы оба отвели глаза, но я уже ни о чем другом думать не мог. Затылком я чувствовал, что она смотрит на меня. Медленно и, как я думал, незаметно я повернул голову вбок и, скосив глаза назад, снова украдкой посмотрел на нее. Она прямо смотрела мне в глаза и сильно смущалась. Мы снова быстро отвели взгляды друг от друга…
И это продолжалось потом несколько недель, охватывая внезапным жаром щеки, заставляя усиленно биться сердце и вновь и вновь смотреть друг другу в глаза. Мы ни разу не подошли за это время друг к другу и даже не поговорили. Потом в марте посредине реки я внезапно провалился под лед. Там, к моему счастью, воды оказалось мне лишь по пояс, и я не утонул. Быстро выбрался на берег и в мокрой одежде с километр бежал домой. Тяжело простудился и заболел мокрым плевритом. Пролежал в больнице всю последнюю учебную четверть. Тогда мы сдавали пять экзаменов: русский язык письменно и литература, белорусский язык письменно и литература, и математика. Так как я учился отлично, меня перевели в следующий класс без экзаменов. С тех пор я периодически болел и часто лежал в больнице. Болезни, тяжелая работа и недоедание не давали мне расти (только на четвертом курсе техникума, после длительного употребления сделанного мамой настоя алоэ с медом и пенициллина я вырос сразу на 11 сантиметров). А вскоре мы уехали в Калининградскую область по переселению. Больше Нины Зубаревой я в жизни не встречал, но до сих пор помню первый трепет в сердце и наши взаимные смущенные взгляды.
Мы с любимой учительницей Софьей Федоровной. Во втором ряду в галстуке
слева В. Киеня. Зина Зубарева слева от учительницы.
В Черикове у нас с мамой был однокомнатный деревянный домик, примерно три на четыре метра, с двумя окнами и с дверью, выходящей в огород. Огород в шесть соток расположен на правом крутом берегу реки Сож. На противоположном берегу за низким берегом был ровный в несколько километров луг. За ним — густая дубовая роща с громадными, раскидистыми великанами, от которых далеко распространялся дух здоровья и свежести. Осенью там все было перепахано стадами диких кабанов, которые очень любили желуди. Там же, под дубами, росли в конце лета огромные, коричнево‑зеленые боровики, каких я нигде и никогда потом в своей жизни не встречал.
Каждую весну в половодье Сож затопляла весь огромный луг до дальнего леса. Ежегодно быстрое течение размывало берег у конца огорода и безвозвратно уносило с собой его большой кусок. С этим я пытался бороться каждое лето или под осень. Заготовлял множество ивовых кольев и вбивал их обухом топора в наш берег. Обвивал колья ивовыми прутьями, но все было бесполезно.
Наискосок через дорогу от нашего домика жил сосед Макаров. У него был большой дом и огромный сад. Говорили, что он работает надзирателем в старинной городской тюрьме возле базара. Якобы исполняет в ней обязанности палача, расстреливает людей. Поэтому у нас, мальчишек, был к Макарову жуткий страх и омерзение. Летом он на своей плоскодонке перевозил на тот берег Сожа своего козла и трех коз. Брал иногда и нашу козу Надьку, редкую «пройдоху» и «сброду».
За городом в войну немцы хоронили своих погибших солдат. Рыли бульдозерами ров и в него складывали убитых в полном обмундировании и обуви. Так вот соседка говорила маме, что Макарова не раз видели на базаре, продававшего немецкие сапоги, шинели, часы и одежду. Возможно, он разрывал немецкие могилы и занимался мародерством…
Мы с Толиком тоже частенько бывали на рынке, босые и голодные. Толик жил с бабушкой и котом Мармэрой в центре города, рядом с городским парком недалеко от костела. Рынок был в то время единственным развлечением и для взрослых, и для детей. Он буквально кишел людьми. Много, очень много было инвалидов‑фронтовиков. Одноногие, однорукие и даже безногие. Они передвигались на досках с приделанными к ним шарикоподшипниками, отталкиваясь от земли палками. У каждого — много наград на груди. Фронтовики вызывали у нас и у всех окружающих искреннее уважение и восхищение. Потом, видимо, что‑то случилось, и их в одночасье не стало совсем. Сейчас пишут, что вывозили их в Дома инвалидов, подальше от больших городов…
На рынке Черикова продавали различную еду: хлеб, фрукты, овощи, — и очень много всякого тряпья, в том числе разной военной формы, нашей и немецкой. Поражали немецкие сапоги, подкованные, очень тяжелые, с раструбами. Продавали и немецкие наручные часы «Бизон». Мы с Толиком частенько пели услышанную здесь частушку: «На базаре часы без камней, не берет их в ремонт мастерская, купишь, выкинешь сотню рублей, ну подумаешь важность какая».
Много было на рынке цыган. Мужчины играли в карты, показывали фокусы, предлагали выпившим русским людям разные пари и, держась кучками, наблюдали за происходящим. Цыганки ходили толпой, были назойливы, нахальны, за каждой гляди в оба глаза, чтобы что‑нибудь не сперли. Однажды мы были свидетелями того, как седобородый цыган затеял спор с русским солдатом, что он тут же при всех поимеет свою жену. За чекушку водки. Выпивший солдат пари принял, и тут же поставил на землю возле них непочатую бутылку водки. Цыган подозвал к себе из толпы свою старую цыганку, повалил ее на спину на землю и, спустив штаны, забрался на нее сверху. Она безропотно молчала, а он несколько минут елозил на ней. Нам с Толиком ничего не было видно, да мы и не понимали тогда, что происходит. Потом цыганка молча, с отрешенным лицом вылезла из‑под цыгана, встала, одернула юбку и исчезла в толпе. Закончив свое дело, потный, ставший сразу усталым и краснолицым цыган, подтянул штаны и раскупорил бутылку, сняв с нее пробку. Потом, вытащив из штанов свой член, макнул его в верхнюю часть бутылки со словами: «Ты потрудился, ты первый и получи удовольствие!». Солдат, увидев это, скривился от отвращения и отказался выпить с цыганом. На что тот и рассчитывал…
Мне почти 7лет. В стране недавно прошла денежная реформа. Цены резко подскочили вверх. Угроза голода в семье стала реальной. Было решено отправить меня на все лето в деревню Краснополье, что в 35 километрах от Черикова, там проживал с семьей старший брат мамы Степан. Транспорт никакой туда не ходил. Пришла пешком за мной шестнадцатилетняя дочь Степана Оля. Мама положила нам в дорогу буханку хлеба, купленную на базаре за 100 рублей (обычно ее там разрезали на 10 частей и продавали по 10 рублей за кусок). Сварила чугунок картошки и нарвала на грядках зеленого луку. Утром мы отправились в Краснополье пешком.
Долго шли по длинному лугу к зеленеющему вдали дубовому лесу. Оля впереди, я сзади. Когда до леса оставалось метров пятьдесят, сзади раздался шум. Обернувшись, увидели следующую картину: два солдата конвоировали штатского мужчину в черной одежде со связанными за спиной руками. Когда до нас оставалось метров десять, мужчина неожиданно головой ударил в лицо одного из конвоиров, ногой в пах второго, и бросился бежать по тропинке к лесу. Конвоиры громко заорали и спустя одну‑две секунды одновременно с колен начали стрелять ему вслед. Но на их пути стояли мы с Олей, и пули вначале летели над нашими головами. А беглец, сильно виляя со стороны в сторону, чтобы затруднить прицеливание, все набирал скорость и уже приближался к лесу. Солдаты вскочили одновременно и, оттолкнув нас с тропинки, снова начали стрелять уже на бегу. Вскоре все трое скрылись в лесу. Выстрелы еще раздавались некоторое время, но вскоре затихли. Финал этого происшествия так и остался нам неизвестным…
Шли мы двое суток с перерывами на отдых и сон ночью. Ели холодную картошку в мундире, макая ее в соль, с хлебом и зеленым луком. Запивали колодезной водой из бутылки, взятой с собой. До сих пор помню эту проселочную песчаную дорогу в густом лесу с бесконечными многокилометровыми глубокими ходами сообщения и окопами, где оборонялись наши войска в войну. Поражало воображение, сколько же людей эту огромную работу могли выполнить, и то, что вместо ожидаемого мягкого торфяного грунта, везде был ярко‑желтый речной песок. Через каждые несколько метров в ходах сообщения были выкопаны ячейки для стрелков, перед которыми были насыпаны возвышения — брустверы.
Когда дубы в лесу сменились высоким лиственными деревьями и густым кустарником, начались обычные белорусские болота. Песок исчез; окопы и ходы сообщения в черном грунте были укреплены деревянными столбами с настилами. Периодически встречались блиндажи‑укрытия под землей с накатами из деревьев на крышах, присыпанные толстым слоем земли. Нас сопровождали любопытные белки и почти постоянно сороки, громко орущие на весь лес о передвижении людей. Дорогу иногда переползали ужи с двумя желтыми пятнышками на голове и серые ядовитые гадюки. Тысячи раздавленных и целых патронных гильз на бугристой с корнями деревьев дороге, о которые запинались босые ноги. Первое в моей жизни чувство невыносимой усталости. А потом почти сутки без перерыва сладкого сна дома у дядьки…
Дядя Степан, сорокапятилетний, плотного телосложения мужчина, с окладистой бородой лопатой и носом, как и у меня «бульбой», всю войну был в партизанах. Не курит. Он коммунист, председатель местного колхоза. Сразу видно, как люди хорошо к нему относятся, разговаривают уважительно и открыто. Он местная легенда. Когда дядя Степан косит косой‑литовкой, сбегаются люди посмотреть, как он это делает. Косит он «десяткой», то есть самой большой косой. И делает это на ходу, не останавливаясь, мелко шагая вперед. Другие же косари останавливаются при каждом замахе.
Как и у всех жителей деревни, у него есть обязательное прозвище — «Брыль». Прозвище появилось после того, как он стал носить большую соломенную шляпу на украинский манер. И когда он идет по улице, местные пацаны, дразнясь на заборах, сопровождают его одной и той же частушкой: «Ай, лю‑лю! Ай, лю‑лю! Кто‑то ходит во брылю!». Устные угрозы дяди Степана в их адрес и попытки замахнуться палкой‑клюкой лишь добавляют веселого азарта пацанам. Они спрыгивают с забора в обратную сторону и, пробежав метров тридцать вперед, продолжают выкрикивать эту же частушку.
Дядя Степа и его жена тетя Тоня, худенькая женщина с внимательными глазами, отнеслись ко мне тепло и по‑родственному, их поручениями я перегружен не был, кушал со всеми вместе. Все свободное время проводил со своей двоюродной сестрой и ровесницей Аней. Как‑то Аня привела меня на большую лужайку перед домом, огороженную жердями, вывела из сарая за уздечку старого вороного коня. Конь был партизанский, вся морда и бока в шрамах. Таких, как он, ударами по морде и бокам партизаны начисто отучали от ржанья в ответ на ржание другого коня. Если партизанский конь в засаде вдруг отвечал на ржание немецкой или полицейской лошади, то партизан могли обнаружить враги.
Аня подвела коня вплотную к забору, накинула уздечку на столбик, забралась по жердям и уселась на коня. Взяла уздечку в руки и слегка тронула ее на себя. Конь, чуть скосив глаз назад, посмотрел на девочку и послушно пошагал по лужайке. Сделав круг, Аня снова накинула уздечку на столбик забора и предложила мне сделать то же самое. Я забрался на забор, взял в руки уздечку, собираясь сесть на спину коня. Тот глянул искоса назад на седока, сделал вперед несколько шагов и остановился. Я слез с забора, снова подвел коня к жердяному забору, но и эта, и третья попытки были безуспешны. Тогда Аня взяла уздечку в руки, и я опять с забора попытался забраться на коня. Но тот, отодвинув круп от забора, не дал этого сделать и в четвертый раз. Пятая попытка чуть не закончилась трагедией: я принес из дому табуретку и стал подходить с ней сзади к коню. Как только я оказался в метре от коня, тот, оскалившись, молча поджал заднюю левую ногу и резко выбросил ее назад в сторону моей головы.
В глазах у меня сверкнула молния. Это металлическая подкова, как пуля, пронеслась рядом с моими глазами. От страха я упал и больше не подходил к коню ни разу за все лето. Эта яркая вспышка, воспринятая мной как мгновенная смерть, потом всю жизнь сопровождала меня. И только далеко позднее я сообразил, что усталый, изможденный и злой вороной конь не был злобным убийцей малого ребенка. Он его только напугал, чтобы отстал. Лошадь на нашей планете входит в тройку самых красивых созданий природы, после женщин и цветов. Даже в конных атаках лавой, когда кавалеристы бьются насмерть шашками и падают на землю, кони, как правило, не наступают на них. Это на редкость красивое, чистоплотное и благородное животное на Земле.
Я подружился с соседским ровесником Колей, вместе мы бродили по деревне и ее окрестностям. Недалеко в густом лесу стоял подбитый мрачный советский танк, одна гусеница была разорвана и стелилась позади его на земле. В корпусе сбоку — большая круглая дыра от снаряда. Верхний люк открыт. Когда мы заглянули через люк в темноту корпуса, то ничего не увидели. Оттуда доносился невыносимо отвратительный застарелый смрад, и, спрыгнув с танка, мы сразу убрались прочь.
Около забора недалеко от дома стоял корпус немецкого мотоцикла с коляской, но без колес. Чаще всего здесь мы и играли. Иногда я засыпал в этой коляске. Однажды проснулся в сумраке вечера, увидел в близком лесу светящиеся глаза волка. С диким криком выпрыгнул из мотоцикла, перемахнул забор и еле успокоился в доме. Дядя Степа вышел во двор с ружьем, но вблизи уже никого не было. Волки, привыкшие в войну к мертвой человечине в лесах и отсутствию охоты на них, совсем обнаглели. Часто нападали на сельских коров и даже уводили из деревни свиней. По словам дяди Степы, уводили так: двое волков держат свинью за уши с обеих сторон, а третий, покусывая ее за зад, гонит вперед.
Однажды Коля позвал меня в свой дом. Мы вошли в большую общую комнату. В углу — икона с рушником, кровати с большими пуховыми подушками, на стене множество семейных фотокарточек. Рядом с ними на гвоздике висит одностволка. Коля снял ее и дал мне посмотреть и подержать. Я посмотрел и отдал обратно. Коля отошел от меня на несколько шагов назад, повернул ствол ружья в мою сторону, прямо в середину груди, и загадочно улыбнулся. Не ожидая ничего плохого, я ему тоже улыбнулся, и остался стоять на месте. Прижмурив левый глаз, Коля поднял ружье и взвел курок и через секунду нажал на него. Раздался характерный громкий щелчок. Коля снова взвел курок и вторично прицелился в меня. Внезапно и резко открылась дверь на кухню. Оттуда выглянул Колин отец с намыленным пеной лицом и опасной бритвой в руке. Мгновенно его глаза стали большими, как тарелки, и побритая щека — белой, как и пена на второй. Молча он прыгнул к Коле и выбил ружье из его рук. Потом огляделся и подошел к открытому окну. Метрах в трех от окна на ветке яблони весело чирикал воробей. Отец прицелился в него и нажал курок ружья. Раздался оглушительный выстрел, и воробья не стало. Только перья от него медленно попадали на землю, а некоторые плавно унесло ветром. Молча залепив Коле затрещину и дав ему пинка под зад, отец посмотрел странным взглядом на меня и ушел снова на кухню…
Потом в моей жизни были десятки, а если учесть участие и в Афганской войне, то и сотни эпизодов‑случаев, когда наверняка я должен был погибнуть, но все‑таки оставался жив…
По убеждениям я марксист, но под детским влиянием бабушки Екатерины, учившей молитвам, мамы, рассказавшей о младенческом крещении в церкви и настаивавшей на своем мнении, что меня постоянно спасает Бог, по зрелому размышлению я искренне поверил, что меня действительно бережет высшая сила. Сейчас ношу подаренный мне с любовью крестик на шее, хотя и редко посещаю церковь, ставлю свечи за здоровье родных и за упокой ушедших из жизни. Убежден, что в церкви присутствует какая‑то высшая, любящая, целомудренная сила и справедливость. Люди там очищаются от грехов и скверны, становятся добрее и чище…
Мы жили в селе Поддубы. Мама работала дояркой в местном колхозе имени И. В. Сталина. Вдоль автотрассы Гусев — Калининград после переселения местных немцев в Германию были построены однотипные, как солдаты в строю, одноэтажные деревянные дома для колхозников. Наша семья была переселенцами из Могилевской области. Дорогу эшелоном из дому сюда в грузовых вагонах оплатило государство. На месте выделили дом, корову, поросенка, курей и 350 кг зерна, а также 10 соток земли возле дома для подсобного хозяйства.
Три раза в сутки: в 5.30, 12.30 и 16.30 ежедневно без выходных мама с другими доярками ездила на машине далеко в поле на дойку. Когда они проезжали мимо нашего дома, я слышал, что в набитом до отказа кузове грузовика доярки, повязанные платками вокруг головы, всегда пели русские протяжные песни, от которых щемило в душе. У мамы в группе было 24 коровы. Дома в Белоруссии у нас всегда была только одна корова, редко плюс еще тёлка. А здесь сразу 24, которых надо было доить вручную, да еще три раза в сутки. Первые месяцы, пока привыкла, руки у мамы были всегда распухшие, она их чем‑то постоянно растирала. А по ночам почти не спала, металась по дому от боли.
Помимо работы на ферме, надо было вести домашнее хозяйство. Вспахать огород и посадить картошку. Я вел коня за узду, а мама сзади шла за плугом. Один раз конь наступил мне на косточку стопы. Она распухла, покрылась синяками, и я хромал дней десять. К счастью, ногу конь мне не сломал. Сёстры Валя 9‑ти лет и Люба 6‑ти лет помочь по дому ничем не могли, наоборот, требовали ухода и заботы. Старшая сестра Люда 18‑ти лет осталась в Белоруссии.
По утрам в 7.00 мне надо было выпустить из сарая корову Зорьку в стадо, которое собирал деревенский пастух на выгон. Нарвать травы для поросенка, сварить ему картошки, замешать в чугуне, остудить и дать поесть. Унюхав пищу, он всегда орал так, будто не ел целую неделю. Визг стоял непереносимый. Мои угрозы и даже палка на него не действовали. Потом я давал зерна курам, гусям и уткам. Любил гусей за солидность поведения и стайное товарищество.
В 8.00 я с соседскими пацанами по шоссе шел в школу в село Фурманово. Семилетняя школа от нас в 3,5 км. Машины по дороге ходили очень редко, в основном военные с солдатами, и только длинными колоннами. Автобусов не было вообще. Нас, пацанов, в колхозной группе было пять человек. Книги мы несли в матерчатых торбах, сшитых матерями. Одеты были в пошитые ими же телогрейки. Только у одного из пятерых был отец, у остальных, как и у меня, погибли на фронте.
Около 15.00 я возвращался из школы. Уроки к завтрашнему дню я всегда делал еще в школе минут за 5‑10, так что дома занимался только домашними делами. Шел с топором в лес и рубил нетолстые деревья, обычно липу, у нее древесина легкая. Если везло, находил сухостой в болоте. Приносил дрова домой, сам пилил и колол их. Мама варила еду, обычно ели картошку с кислой капустой. Если были деньги, то картошку с селедкой. Если денег не было совсем, мы с сестренками ходили на луг рвать дикий лук. И так по кругу: сварить и накормить поросенка, кур, уток, пригнать домой гусей, встретить корову, прополоть грядки, картошку… Осенью в уборку урожая тоже включался по полной. Просто гулять по улице, на природе в такой обстановке было бы верхом барства и лености. Да и кто бы позволил? Сколько себя помню, надо было что‑то срочно сделать. Лениться было некогда.
Развлечения были просты: гурьбой забраться под высокую крышу колхозного сеновала и оттуда со стропил прыгнуть вниз на сено. Страшно, дух замирал, но трусом быть нельзя, и, собравшись с силой духа, многократно прыгал, как все. Выпросить у конюха лошадей и сгонять их на водопой. Без седла, обгоняя друг друга, с криками мчать на лошадях несколько километров к реке, сбивая свой копчик до крови. Потом дня три ходишь враскорячку от боли. Очень часто мимо дома шли воинские колонны, пушки, танки, конца и края не видно. Мы гурьбой пацанов становились на откосе дороге и орали: «Кинь махорки! Кинь махорки! Кинь хлеба!» Солдаты кидали нам пачки солдатской махорки. Тогда им давали в солдатских пайках такое курево. Кидали и ржаные сухари, реже буханки хлеба. Мы все подбирали. Хлеб относили домой, а махорку я отдавал соседу.
Осенью с наступлением морозов приходила очередь собирать урожай с живности. Мама покупала бутылку водки и приглашала соседа. Повторялась чериковская история с кабаном по имени Васька. Сало и мясо кусками складывали в деревянную бочку, пересыпая солью и придавив гнетом. Сердце жарили с картошкой. Это был редкий и такой желанный праздник: наесться досыта. Позднее приходила очередь птиц. Как‑то летом молодой гусенок сломал лапку, хромал и пищал. «Отруби ему голову, не надо ему мучиться», — сказал мама. Я с топором в руках подошел к гусенку и долго глядел на него. Взял его в руки и ощутил тепленькое тельце и биение сердца. Не смог положить его на чурбак и отсечь голову топором, что‑то защемило в носу, и из глаз потекли слезы. Мама не стала вникать в мои переживания и делать расспросы. Уже потом, осенью, я увидел, как она поймала курицу, взяла одной рукой за оба крыла и на колоде отрубила ей голову. Курица без головы долго металась по двору, разбрызгивая вокруг кровь, и вскоре затихла. Я стал ловить остальных курей и подносить их маме. Неожиданно она передала мне в руки большого петуха и приказала отсечь ему голову. Я ловко, как мама, взял петуха за крылья, положил его шею на чурбан и одним ударом отсек голову. Никаких эмоций по этому поводу уже не испытывал. Это стало привычной работой.
Летом научился косить литовкой и косил с матерью. Коса у меня была небольшая, номер 7. Мужики взрослые косили номером 10. Через пять‑десять минут косьбы останавливался отдохнуть, работа эта тяжелая и потная. Протирал косу травой и поочередно с двух сторон лезвия проводил оселком, который был всегда со мной. От этого коса становилась острее, и ее хватало на несколько минут для хорошего кошения. Вечером по всей деревне раздавался мелодичный звук отбиваемых кос. Я долго мучился, но научился правильно отбивать косу молотком на железной бабке, вбитой в дубовый чурбан. Перепортил много кос.
Телевизоров и радиоприемников в то время у нас дома не было. По вечерам ребячьей стайкой на сеновале рассказывали друг другу сказки и были, услышанные от взрослых. В этом деле я был первым, меня часто просили что‑нибудь рассказать или придумать. Слушали в полной тишине. Меня наполняло приятное чувство самоуважения.
В классе я был самым малым по росту. Но ребята уважали за легкую учебу. И на контрольных работах практически все списывали у меня. Если иногда в спешке я ошибался и получал «двойку», то и весь класс получал двойку. Поначалу меня из‑за малого роста несколько раз пытались обижать. Но парни из нашего седьмого класса почему‑то взяли под защиту. Самый высокий и крепкий рыжеволосый пацан как‑то на большой перемене во дворе обнял меня и сказал, если меня кто‑нибудь тронет, то будет иметь дело с ним. С тех пор меня никто и никогда не обижал. Хотя старшие школьники всегда притесняли и обижали младших и слабых.
Учеба мне была очень интересна и давалась исключительно легко. Светлыми вечерами на чердаке дома я читал учебники по физике и математике на один‑два класса вперед, было очень интересно, дух захватывало. Забегая вперед, скажу, что семилетку эту я окончил с отличием и поступал в техникум без обязательных экзаменов. Очень любил поначалу немецкий язык и даже немного читал, и разговаривал на нем. Но через некоторое время немецкий стала преподавать учительница, старая дева, со злобным лицом, в короткой юбке и жирными кривыми ногами, густо покрытыми рыжими волосами. Весь класс ее люто возненавидел, и она всех нас тоже. Я потерял интерес к немецкому языку, о чем сейчас жалею.
Очень хотел учиться дальше в школе, в 8‑м классе, но не было возможности. За 8, 9 и 10 классы необходимо было заплатить по 150 рублей в год, а у нас денег не было. За один трудодень в колхозе маме начисляли 100 граммов зерна. Расчет был один раз в конце года. Пришлось после окончания седьмого класса в 1956 году ехать в Калининград и поступать в железнодорожный техникум.
Весной 1957 года мама с сестренками переехала в совхоз «Весновский» в том же Гусевском районе. Это в 25 км на северо‑восток от города Гусева. Дали ей для проживания огромный, из красного кирпича, немецкий дом, с коптильней на чердаке. Рядом большой сарай из кирпича с бетонными кормушками для скота. Вокруг дома огромный вишневый сад. Среди вишен — несколько яблонь «Белый налив». Для огорода земли — бери, сколько хочешь. Метрах в 100 от дома такая же усадьба, там поселился литовец с семьей, который избегал нас и в открытую ненавидел русских. Мы отвечали ему тем же. Немцы раньше жили вот такими отдельными хуторами, отделенными друг от друга на 5‑6 км. При наступлении наша авиация хутора разбомбила. Остались разбитые здания и большие сады вокруг них. Центральная усадьба совхоза, а там же школа, находилась от нашего хутора в 3 км. Мама на работу, а дети в школу ежедневно ходили туда 3 км и обратно столько же.
У нас снова были корова, поросенок, куры, гуси, овчарка, за которыми, как и за грядками с огородом нужен был ежедневный уход. Мама, как и раньше, работала дояркой. Климат в Прибалтике влажный, трава растет быстро. Пришлось мне много косить траву, грести и сушить сено. Мама купила еще кроликов и поселила их в сарае. Когда грядки взошли и стали созревать огурцы, кролики подрыли стенку в сарае и сбежали на волю. Они расплодились вокруг, нарыв в земле множество нор. Пожрали всё на грядках, доведя маму до слёз.
Она письмом вызвала к нам своего второго брата, оставшегося в живых на войне, — дядю Лёшу. На войне он был снайпером, а после войны в Карелии промышлял охотой и рыболовством. Я читал в привезенной им газете, что он являлся передовиком: за один сезон убил 6 медведей. Дядя Лёша за несколько дней отстрелял всех наших кроликов, и мама снова ожила.
Один раз дядя Леша взял меня с собой на охоту в поля. Мы прошли с ним до вечера более 20 км, и я изнемогал от усталости, а ему хоть бы что. Он был с ружьем, а я без. Два зайца внезапно для меня выскочили почти из‑под ног. Мгновенно приложив ружье к плечу, он убил обоих и отдал мне как носильщику. Пока отдыхали и кушали, он рассказал, как охотился на медведей. Было интересно слушать о его житье‑бытье. Рассказывал, как в своей деревне после охоты ходили мужики за самогоном к тете Дусе. Когда за ночь пришли в третий раз, она наорала на них и ушла спать, закрыв дом изнутри. Было скучно охотникам, и они притащили на крыльцо самогонщице тушу медведя без шкуры. В темноте туша очень напоминала тело человека. Постучали в окно и спрятались. Тетя Дуся вышла на крыльцо, увидела тушу, вскрикнула и упала без сознания. А их потом участковый долго таскал к себе, брал объяснения.
Как‑то я решил проверить чердак над домом. Там, перебирая старую кучу соломы, нашел немецкую винтовку с примкнутым плоским штыком, но без затвора. Винтовку утопил в болоте, а штык мы с пацанами использовали для игр. Вешали на дерево кусок картона и, изображая десантников, метали этот штык‑кинжал как в мишень. У меня получалось хуже всех, так как кинжал для меня был тяжел.
Работы по дому было много, но вскоре на каникулах я устроился на все лето в совхоз грабарем. Сначала на ферме меня научили запрягать лошадь в телегу‑грабарку. Я этому обучился легко. Уже на следующий день вышел на работу самостоятельно. На лошади сгребал скошенное комбайном сено в валки. Работа тяжелая, пыльная, изнурительная. Проработал все лето и уехал только осенью продолжать учебу в техникуме.
Запомнились вечера, когда с друзьями ходили в ближайший лес, а леса там были искусственные, высаженные людьми. Было множество рвов и окопов, подбитые пушки, танки и многие тысячи снарядов. Открутив у снаряда взрыватель, мы доставали из него пороховой заряд. Это крохотные баранки желтого цвета с дырочками. Через дырочки протянута нитка, которая и соединяет их в один ком.
Частенько делали следующие «эксперименты». Разводили в лесу, подальше от остальных снарядов, костер и клали в него снаряд. В окопе, метрах в 10 ждали, когда он взорвется. Моросил противный дождь, долго ждать становилось холодно и скучно. Внезапно кто‑нибудь из нашей группы выпрыгивал на бруствер окопа, громко орал что‑то нечленораздельное и подпрыгивал, изображая индейский танец из кино. Мы замирали от смелости и страха за него. Спустя 2‑3 секунды он спрыгивал обратно в окоп. Невольно наступала очередь следующего станцевать этот безрассудный танец смерти. Следующий, в том числе и я, поступал точно так же. Но однажды я чуть не нарвался.
Положив обе руки на кромку окопа и подтянувшись, через мгновение я готов был выпрыгнуть из него для ритуального танца. В это время раздался взрыв снаряда возле высокой сосны. Взрывная волна до нас не дошла. Но меня кинуло на дно окопа, и нас присыпало землей. Потом это увлечение незаметно прошло, и наступило следующее.
Посмотрели в немом кино, как Чарли Чаплин лихо зажигает спичку о свой брючный ремень. Мы откручивали от немецкой мины взрыватель и доставали из нее красный фосфор. Им натирали свой ремень. При резком трении спички о ремень она вспыхивала. Это и было предметом пацанской гордости по вечерам возле кино и вызывало восхищение совхозных девчонок.
Однажды мама, возвратившись с работы, застала меня на крыльце дома, когда я с помощью плоскогубцев и молотка пытался открутить взрыватель у немецкой ржавой мины. Она отобрала у меня мину и отругала. Оружия вокруг было много. Я как‑то из любопытства заглянул в птичье гнездо на высокой туе возле дома. Обнаружил там немецкий пистолет «Парабеллум» в масляной тряпке, готовый к бою. Достать патроны к любому оружию проблемой не было. Мы несколько дней стреляли из пистолета в лесу по мишени, пока участковый милиционер не отобрал и не накостылял нам по шеям, даже не пожаловавшись родным…
После семилетки до 1960 года я учился в Калининградском техникуме железнодорожного транспорта.
В августе 1956 года мама купила мне самый дешевый спортивный костюм, клетчатую рубашку и ботинки. Сложила нехитрые пожитки в деревянный коричневый чемодан с маленьким висячим замком. С собой дала сваренной в мундире картошки, хлеба, зеленого луку и вареных яиц и целое богатство — вареную курицу. Дала немного денег и посадила на рейсовый автобус до Калининграда. Детство закончилось.
Калининград выглядел так, как будто его бомбили только вчера. Полуразрушенный вокзал со стеклянной разбитой крышей. Город представлял собой редкие раздавленные бомбами здания и бесконечное крошево кирпичей между ними высотой пять‑десять метров. По всей округе оставались целыми только заводские трубы. Везде поржавевшие вывески на немецком языке: Гитлерштрассе, Герингштрассе и т. п. На стенах — лозунги‑призывы на немецком: «Вир капитулирен ние!» — Мы никогда не капитулируем! И на русском белилами на мостах: «Здесь первыми прошли гвардейцы генерала Черняховского». Дороги в городе были расчищены и по ним ходили трамваи и автобусы. Много было военных грузовиков, сновали штабные «Эмки» и тяжелые американские «Студебекеры», мы называли их «Студеры».
Техникум располагался недалеко от вокзала в уцелевшем пятиэтажном кирпичном здании бывшей эсесовской летной школы. Поселили меня в комнату на пятом этаже. Там стояло одиннадцать кроватей учащихся нашей группы «Э‑11». Буква «Э» означала название отделения — «Эксплуатация железных дорог». Были еще отделения «П» — «Путь и путевое хозяйство», они нас называли «эксплуататоры», а мы их «путеяйцы».
Учился в техникуме с интересом все четыре года, без троек по основным предметам. Это было главным условием получения стипендии. На первом курсе она была 142 рубля в месяц, на последнем — четвертом — 162 рубля. 124 рубля в месяц стоило трехразовое питание в столовой. Завтрак — булочка с маслом и стакан чаю с сахаром. В обед — первое, второе и компот. На ужин — второе с гарниром и чай. И так все четыре года. Из оставшихся двадцати рублей стипендии нужно было заплатить 7,5 рублей за общежитие. На тетради, чернила (авторучек тогда не было), карандаши и ручки с перьями оставалось 12,5 рублей. Есть хотелось постоянно, днем и ночью. По субботам и на каникулы ездил домой к маме.
Домой ездил за продуктами, ездил в основном «зайцем», то есть без билета. Забирался в вагоне на третью полку и «умирал». Несколько раз ловили и высаживали с пассажирского поезда. Пересаживался на грузовой, приезжал черный от угольной пыли. Один раз, сидя на крыше пассажирского вагона, проявил неосторожность. Свесил ноги на резиновую гармошку, соединяющую проход между вагонами. На повороте гармошкой ногу мне зажало так, что начал орать от боли. На остановке достали и выгнали. На крышах пассажирских и грузовых вагонов я был не один, набиралось до десятка «зайцев».
Иногда добирался домой на попутной машине. Военные не подвозили, им было запрещено. Гражданские водители требовали до города Гусева (сто километров от Калининграда) 5 рублей, а денег, конечно, не было. Иногда приходилось добираться на 4‑5 машинах, так как редкий водитель все же подвозил бесплатно. Привозил от мамы в общежитие ведро картошки. Давала она немного денег на хлеб и ливерную колбасу.
На кухне общежития техникума всегда открытая стояла бочка с селедкой. На селедку собирали по рублю со всех. Покупали бочку у моряков на рыбоконсервном комбинате. Рыбаки сами привозили и продавали. На третьем курсе жить стало полегче, потому что Сашу Третьякова, Ивана Просяника из нашей группы и меня взяли на работу в кочегарку техникума. Поздними вечерами мы выносили из кочегарки на носилках шлак на улицу. Саша с Иваном были парнями физически крепкими, а мне было невыносимо тяжело, руки отваливались, но приходилось терпеть.
Если еды на воскресенье хватало, то к маме в колхоз я не ездил и посвящал выходной день путешествиям. Узнал тогда, что город Кенигсберг возник в 10 веке. Как рассказывали историки, древние предки германцев перегородили реку Прегель цепями и требовали дань с проплывающих кораблей, тогда купцы стали корабли оснащать орудиями, чтобы беспрепятственно прорываться. В ответ германцы построили на берегу огромный замок‑крепость; я видел тогда в пробоине толщину одной из его стен — это 10‑11 метров. Началось соревнование пушек кораблей и пушек замка. Потом вокруг замка было построено семь фортов, окруженных рвами с водой, перекидными мостами. В каждом форте на вооружении было до 300 орудий. Все форты были связаны между собой и с королевским замком подземными ходами. Позднее было построено еще одно внешнее кольцо из 15 фортов. И снова их связали подземными ходами с королевским замком и между собой. Всю эту систему немцы называли «Ночная рубашка Кенигсберга». Строили ее около 600 лет, на укреплениях выросли огромные деревья… А наши войска взяли ее за два дня штурма, потеряв при этом 78 тысяч бойцов. По площади этот город равен Ленинграду (ныне Санкт‑Петербургу). Бомбили его одновременно по 3600 наших самолетов. Остался целым только район «Понарт», остальное представляло собой груду камней, обломков дерева, глины и пыли.
В Калининграде в то время снималось много художественных фильмов про войну: «Мир входящему», «Солнце светит всем» и т. д. Помнится, как рядом с техникумом в разбитом здании наставили полуодетых манекенов, которые должны были изображать магазин одежды в войну. В течение дня солдаты в советской форме раз десять штурмовали это здание, а другие, в немецкой форме, отбивались, дрались врукопашную, но в конце концов наши их побеждали. Толпа зевак всегда собиралась за лентой, которой огораживали место съемок. В перерыве «эсэсовский офицер» мирно беседовал с «советским солдатом», и ели кашу из одного котелка. Изможденный артист Авдюшко сидел тут же, уставившись в землю взглядом и настраиваясь на игру.
Наши ребята участвовали в массовых съемках. Их одевали в солдатскую форму, выдавали деревянные, похожие издалека на настоящие карабины и автоматы. За день съемки платили по пять рублей, редко‑редко по десять, это тогда, когда надо было бегом преодолевать водную преграду или драться с «немцами» врукопашную. Когда большая толпа «артистов» кидалась вперед в атаку, некоторые наши парни прятались в развалинах и отдыхали, глядя, как остальные бегали и снимались во многих дублях, «дрались» и «стреляли». Ближе к вечеру всем артистам, и настоящим, и липовым, которые незаметно выходили из развалин, выдавали деньги. В городе часто шли такие «бои», двигалось много разной военной техники. Потом мы смотрели снятые фильмы в кинотеатрах и удивлялись, сколько там было всяких ляпов: четко видны были резиновые покрышки в окнах горящих зданий, стрельба холостыми патронами выдавала себя, когда из ствола оружия вылетает густой черный дым….
Под землей, под Кенигсбергом, в войну работало много госпиталей, различных заводов и предприятий. Мы с друзьями путешествовали и по городу, и под ним. Брали с собой длинную веревку, керосиновый фонарь и ныряли в подземелье Кенигсберга через люк канализации. Находили на стенке выключатель, загорался электрический свет. Коридоры были широкими и высокими, можно было не пригибаться. Множество железных дверей закрывали боковые проходы. Открыв запор двери длинной ручкой, как в бомбоубежищах, мы заходили внутрь. Воздух очень затхлый. Света, как правило, в боковых помещениях не было. Стояли ржавые железные кровати, а на них — скелеты в бинтах. Если легонько тронуть палкой скелет, то он рассыпался. Встречались и пистолеты, винтовки, карабины — все ржавое. Мы ничего не брали и уходили в другие места. Однажды мы с Вовкой Сарыбиным стали гоняться по большой комнате за огромной крысой. Стрелять было нельзя, вокруг бетонные стены, запросто можно было схлопотать пулю от рикошета. Когда крыса устала и присела, Вовка подошел к ней, а та внезапно сделала рывок и оказалась у Вовки в штанине. Заорав так, что в нашем фонаре чуть не погас огонек, Вовка с силой махнул ногой. Крыса вылетела из штанины и ударилась в потолок. Упала уже мертвой…
По внутренним витым лестницам мы часто забирались на самую вершину Кафедрального собора, рядом с которым похоронен 80‑летний Иммануил Кант. Наверху выросли уже березы, некоторые по три‑четыре метра. Вид сверху был удивительный.
Приключений в годы учебы в техникуме было много. Некоторые были безрассудными и в любой момент могли закончиться гибелью. Однажды мы забрались на заводскую трубу посреди разбомбленных развалин. Забирались по наружным скобам трубы. Был сильный ветер. Я старался не смотреть вниз, так как казалось, что трубу раскачивает, и она вот‑вот рухнет. Саня Третьяков и Иван Просяник были выше меня и сильнее. Они поднимались впереди, и я во всем старался от них не отстать. Трусость в подростковом возрасте гораздо хуже смерти. На самом верху диаметр трубы расширяется, и пришлось подниматься только на руках, ноги болтались над бездной. Смотрел прямо перед собой в близкую стенку и вслед за ребятами забрался на самый верх.
Залезли вовнутрь и присели на внутреннем выступе, отдыхали. Картина вокруг была безрадостной. Остовы пустых домов с пустыми глазницами окон, груды кирпичей и желтой пыли. Наступил момент, когда надо спускаться вниз. И сейчас помню, как было страшно. Глянул вниз, казалось, что труба стала раскачиваться еще сильнее; но другого пути на землю не было. Ребята один за другим ловко полезли вниз по скобам. Я перекинул ноги вниз, повернулся лицом к трубе и медленно с большим напряжением, держась обеими руками за скобу, стал ногой нащупывать нижнюю скобу, чтобы поставить ногу. Ее не было, был обратный скат, и нога некоторое время шарила в воздухе. Наконец, нащупал скобу и медленно, цепляясь кончиками ног за нее, нащупал следующую. Так наощупь и прошел вниз несколько скоб, пока не перешел на вертикальную поверхность трубы. Далее спуск пошел легко и без страха.
Внизу, пряча глаза, друг от друга, все облегченно и молча вздохнули. Боялся, оказывается не только я, но и мои товарищи. Такие приключения обеспечивают дружбу на всю жизнь. После них появляется чувство уверенности в себе и уважение товарищей. А оно в юности является главным и всегда важнее вероятности гибели.
Помимо постоянных хождений по подземным ходам, мы иногда по ночам осуществляли вылазки в город. Недалеко от техникума, возле мрачного серого здания немецкой биржи, был разводной мост через реку. Его створки поднимались с 1 часу до 4 ночи для прохода кораблей и барж. Чтобы народ в это время мог свободно переправляться на другой берег, сверху на поднятые створки моста рабочие мостовщики клали сходни шириной в две сбитых широких доски, метра 3‑4 длиной.
Рядом с техникумом было здание местной мореходной школы. Ее курсанты в нарядной морской форме приходили к нам на танцы. Мы, будущие железнодорожники, их ревновали к нашим девчонкам, иногда даже дрались. Вечерами курсанты мореходки и наши двумя большими группами отправлялись в город за реку «гулять». Возвращали обычно под утро, стараясь опередить друг друга. Первая группа (или мы, или они), перебежав по сходне на другой берег сбрасывала доски в реку. Вторая, опоздавшая группа, а мы регулярно чередовались, с проклятиями ожидала на берегу 4.00 часов, когда створки моста сводили. Иногда группы почти одновременно подходили со стороны города к мосту. Тогда начиналась азартная, увлекательная гонка: кто первый прибежит к мосту и сбросит сходню вниз.
Вернувшись из ночных походов по городу или подземелья, мы не всегда могли попасть в общежитие. После 23.00 входную дверь запирала на замок сторожиха, и сколько бы мы ни стучали, она не открывала. Запиралась на кухне на высоком первом этаже общежития и дрыхла. Это была толстая пожилая тетка, с которой никак мы не могли договориться. Однажды, когда она заснула, мы вчетвером подвинули почти вплотную к двери кухни бочку с селедкой. Дверь могла открыться наружу не полностью, оставалась щель сантиметров 10, через которую она, конечно, не смогла бы пролезть. Поставив на пол возле бочки сковородку с керосином, мы подожгли его. Потом хором громко заорали: «Пооожаар!!!». Приоткрыв дверь, сторожиха увидела пламя. Попыталась открыть дверь, но невидимая бочка не давала это сделать. Тогда она руками оторвала металлическую оконную решетку и спрыгнула из окна вниз на газон.
Мы в это время поставили бочку с селедкой на место и убрали подальше сковородку с уже потушенным керосином. Сами спрятались. Ошеломленная тетка вошла в коридор и прошла на кухню. Потом вышла, долго оглядывалась в коридоре, стараясь понять, что же это было. Видимо, поняла, и с тех пор никогда не закрывала входную дверь общежития на ночь на замок. Читала книжки, ждала нас, оболтусов. Никаких расследований по этому поводу не проводилось…
Хорошо помню общее собрание техникума осенью 1956 года, где секретарь райкома партии читал доклад о политических репрессиях и реабилитации. Всем нам эта тема была абсолютна неведомой. Сидевший в президиуме директор техникума Колесников Николай Иванович в своем выступлении сказал, что он также был репрессирован и отбывал наказание в лагере. При этом он неожиданно стал говорить очень тихо и потом заплакал. Все мы были глубоко потрясены этим, но так ничего и не поняли, ведь нам было по 14‑15 лет. Колесникова мы все очень уважали за доброту и человечность. Только через несколько десятков лет понял я, что такое репрессии…
Запомнился день 4 октября 1957 года. Мне уже 16 лет. Диктор Юрий Левитан по радио своим мощным громовым голосом при хилом, как оказалось потом, теле много раз повторял сообщение Телеграфного агентства Советского Союза — ТАСС — о запуске первого советского искусственного спутника Земли. Был хмурый, ветреный осенний день. Низкие тучи куда‑то быстро неслись по своим делам. Мы все, и преподаватели, и студенты, бегом выскочили во двор техникума, смешались в радостной толпе и стали обниматься друг с другом, глядя на небо. Что‑то орали бессмысленное.
Радость за Родину переполняла нас и делала родными. В газетах стали публиковать время пролета спутника над разными городами. В Калининграде очень редко бывают часы, когда не идет дождь и на небе ясно. Неделями ждали, и раза два‑три все‑таки видели ползущую медленно по ночному небу рукотворную звездочку. Сейчас‑то я знаю, что металлический шар спутника диаметром всего 58 сантиметров невозможно было разглядеть невооруженным глазом на высоте почти 300 км; виден был отблеск от второй ступени ракеты‑носителя, она была величиной уже метров 10 и летала по орбите ниже спутника пару месяцев, а сам спутник три месяца можно было наблюдать только в телескоп.
На выпускном вечере в 1960 году директор Колесников, поздравляя нас с окончанием техникума, спросил зал: «Ну вы теперь все стали грамотные и знаете, сколько будет два плюс два и умножить на два? Так сколько будет?» И зал громко произнес: «Восемь!». «А какое действие надо делать первым?» — вновь спросил директор. И зал громко захохотал. «Так сколько же?», — не унимался наш любимый директор. И многоголосый зал прогремел в ответ: «Шесть!».
Учиться было не очень трудно, но напрягаться не хотелось. Лишь бы вытянуть на стипендию, то есть на четверки и не получить за четверть тройку. Особенно мы все ненавидели предмет «Сопромат» (Сопротивление материалов). Фамилию преподавателя сейчас не вспомню, но за глаза звали мы его «штурмбаннфюрер СС». Выучив урок, я тянул руку, чтобы ответить. Он разрешал, я отвечал на «отлично» и к следующему уроку, естественно, не готовился, в надежде, что меня не вызовут, ведь в группе было все‑таки более тридцати человек. На следующем уроке на его вопрос: «Кто желает отвечать?», — я уже не тянул руку и прятался за спины товарищей. «Штурмбаннфюрер СС» вставал, проходил между рядами, внимательно оглядывая нас своими, как казалось, беспредельно жестокими глазами. Потом, внезапно указывая пальцем на меня, говорил: «Отвечать будет Киеня». И ставил за не выученную тему в журнал жирный кол. Желая быстрее исправить единицу на несколько пятерок, так как только в этом случае за семестр можно было бы получить итоговую «четверку» и получить стипендию, я вечерами готовился к сопромату. Тянул упорно руку вверх, заглядывал в глаза преподавателю, но он упорно моей руки не замечал. И только в конце семестра вызывал к доске, и я с трудом за несколько отличных ответов добился итоговой оценки «четыре». Сопромат в итоге я знал лучше остальных предметов, хотя ненавижу его до сих пор.
На выпускной вечер я впервые в жизни надел черный костюм, белую рубашку и галстук, купленные на заработанные в кочегарке деньги. Костюм и рубашку мне долго гладила утюгом через марлю новая вахтерша. Старую (злую ведьму) недавно уволили, кажется, за употребление спиртного на работе. Новая была худенькой и доброй женщиной, чем‑то напоминавшей мне маму. Она сама предложила погладить костюм, я стоял рядом и смотрел на ее работу, как на чудо.
Было торжественное собрание в актовом зале, где нам вручили дипломы и значки. Потом там же накрыли столы и начали праздновать (со спиртным). Я не пил вообще, и было странно смотреть на изменившиеся лица и повадки студентов и преподавателей. Преподаватели тоже пили, чокаясь с нами и переходя от стола к столу. Мы позабыли давние обиды и братались с ними. Даже «штурмбаннфюрер СС» в неформальном общении оказался умным, не высокомерным и с чувством юмора отличным человеком.
Гуляли и пили до поздней ночи. Я участвовал активно в танцах с девчонками из нашей группы. Они были, как родные. Из 32 человек в группе отцы и матери были только у троих. У 20 были только матери — отцы погибли на фронте. А у оставшихся 8 не было ни отцов, ни матерей. Они были круглыми сиротами, воспитывались в детских домах.
Утром поезд навсегда увез меня из Калининграда. Говорят, что наш выпуск был последним, техникум вскоре перевели в Вильнюс и потом совсем закрыли.
После окончания техникума получил направление на Свердловскую железную дорогу, работал дежурным по станции Кунара. Мне было 19 лет, я носил форменную синюю шинель без погон. Однажды спрыгнул на землю с подножки, защемив дверью пассажирского вагона полу шинели, от этого шинель разорвалась, оторвался хлястик. Зашил ее серыми нитками, синих не нашел, так и ходил, подвергаясь насмешкам рабочих. Вне работы носил черную стеганую телогрейку. Тогда многие в них ходили, а также в военной и полувоенной форме (когда погиб Советский Союз, уже в 90‑е годы, вновь появилось много людей, одетых в военную и полувоенную форму, в армейских сапогах или ботинках).
На месяц до самостоятельной работы я был прикреплен к дежурной по станции Налетько Клавдии Федоровне, она просила называть ее просто Клава. Это была миниатюрная женщина с жестким мужским характером. Замужем, двое детей. Муж — бригадир пути. Оба выпускники железнодорожного техникума. Клава давала мне полную волю в руководстве процессом, но я чувствовал ее ежеминутный контроль.
Работа дежурного по станции является сменной по 12 часов. 12 часов в день, сутки отдыха. 12 часов в ночь, двое суток отдыха. Работой дежурного по станции руководит поездной диспетчер по селекторному телефону из станции Егоршино. У него на связи одновременно находятся все станции поездного участка Егоршинского отделения Свердловской железной дороги от станции Кунара до станции Егоршино и до станции Алапаевск. Весь этот участок однопутный, вид тяги — паровозы. От Егоршино до Богдановича только две станции для чистки топки паровоза и набора воды. Это станции Реж и Кунара. Рабочий день паровозной бригады по правилам технической эксплуатации (ПТЭ) тоже должен длиться тоже не более 12 часов. График движения грузовых поездов был составлен так, что выехав «под поезд» в Егоршино из основного депо, поездная бригада за 12 часов должна была провести его до Богдановича и обратно за 12 часов, включая время смены бригады локомотива, обязательный набор воды и чистку топки паровоза хотя бы на одной из станций: Реж или Кунара.
Если по расчетам диспетчера выходило, что локомотивная бригада не успевала обернуться за 12 часов, то ее в Богдановиче отправляли на отдых в гостинице. А если без отдыха ставили обратно «под поезд», то необходимо было уложиться в 12 часов, чтобы сдать локомотив в депо Егоршино.
По обе стороны станции Кунара были однопутные участки железной дороги. Один вел на станцию Богданович, второй с противоположной стороны — на разъезд 228 км. Поезда водили паровозы серии «Л» (конструктора Лебедянского). На входных стрелках стояли семафоры — длинные мачты с откидными крыльями. Если нужно было открыть семафор для прибытия поезда, дежурный по станции (ДСП) отдавал команду стрелочникам с обоих направлений приготовить маршрут прибытия на такой‑то путь. Те поочередно повторяли вслух команду и выходили с разных сторон станции на этот путь до прямой видимости друг друга и визуального контакта. Но вначале стрелочник переводил входные стрелки на нужный путь. Для установления факта, что путь приема поезда свободен от подвижного состава, стрелочник поднимал над головой керосиновый фонарь с белым светом и опускал его вниз. Дежурный отвечал тем же, затем поворачивался лицом к другому стрелочнику на этом пути. И проделывал те же взмахи фонарем. Вернувшись по своим местам, стрелочники поочерёдно докладывали ДСП о готовности приема поезда на конкретный путь. Дежурный по станции давал стрелочнику входного поста команду открыть семафор, тот ее выполнял и докладывал. У каждого семафора было одно или два крыла. При открытии его на главный путь открывалось одно крыло, то есть поперечная планка из вертикального положения становилась в положение сорок пять градусов к горизонту. При приеме поезда на боковой путь открывались два крыла.
Право машинисту на занятие перегона между станциями давал жезл — круглый металлический цилиндр длиной примерно 15 сантиметров и диаметром примерно 12 мм. К нему сбоку была приварена табличка с названием перегона, так с одной стороны станции Кунара были жезлы с надписью «Кунара — Богданович», а со второй: «Кунара — разъезд 228 км.».
Жезлы у дежурного по станции хранились в железном шкафу на столе. Там их было 5‑10 штук одновременно. На перегоне между станциями во избежание крушения должен находиться только один поезд с любой стороны, поэтому достать и только один жезл из аппарата дежурный по станции мог только с разрешения дежурного противоположной станции. Запрос делался по телефону.
Машинисту жезл доставлял лично дежурный по станции пешком. Машинист, получив жезл, давал два коротких сигнала, что означало движение назад. Паровоз медленно сжимал состав, затем, когда он уже начинал разжиматься, машинист давал длинный сигнал отправления, который разносился ревом по всей округе, и поезд плавно начинал двигаться вперед. Паровоз окутывался клубами пара и в сопровождении звука: «Чух‑чух‑чух!» набирал скорость и скрывался вдали.
Если поезд шел по станции на проход, не останавливаясь, дежурный по станции давал команду стрелочнику выходного поста приготовить маршрут отправления, принимал его доклад по телефону. Запрашивал жезл у дежурного соседней станции на отправление к нему конкретного поезда, например, «Могу ли отправить поезд № 3423? Тот соглашался: «Ожидаю поезд № 3423» и разрешал достать из аппарата жезл. Дежурный по станции, получив жезл, вставлял его в жезлодержатель (круг из толстой проволоки диаметром примерно 50 см., с длинной ручкой из той же перекрученной проволоки), выходил с ним на платформу и встречал поезд.
Жезл в специальном зажиме крепился в центре жезлодержателя. Машинист прибывающего поезда, увидев издалека, что дежурный по станции держит свернутый сигнальный флаг днем или зеленый сигнал ручного фонаря ночью, понимал, что поезду разрешено двигаться, не останавливаясь. Машинист прибавлял скорость, паровоз оглушительно ревел, колеса ритмично стучали на стыках. Кочегар становился на нижнюю ступеньку паровозной лестницы и вытягивал вперед и подальше от кабины руку, направленную вперед, чтобы поймать на нее кольцо жезлодержателя. Скорость поезда в 60‑70 км. в час казалась тогда космической, рев паровоза и дикое напряжение ситуации передавались дежурному, который должен был прицелиться и набросить кольцо жезлодержателя на вытянутую руку кочегара.
Было очень сложно и страшно выбрать правильную дистанцию до рельса, чтобы стоять с жезлодержателем и не быть сбитым паровозом. Казалось, что паровоз, с грохотом надвигающийся, особенно ночью, и слепящий ярчайшим светом прожектора, вот‑вот неминуемо раздавит, и дежурный невольно отодвигался.
Через несколько месяцев я почти привык передавать жезлодержатель без паники. Но как‑то на станцию приехала мама и стала свидетелем моего позора. На ее глазах в последний момент я отшатнулся от паровоза, и рука кочегара не подхватила у меня жезлодержатель. Машинист увидел это и мгновенно применил экстренное торможение. Шум, лязг тормозов, свист пара и рев локомотива, отборный русский мат сопроводили мою трусость. Я помчался к локомотиву и передал жезл. Меня не отлупили и не унизили. В 19 лет я был худ после голодного детства и, видимо, вызывал жалость у матерых паровозников. Но стыд этой минуты, особенно в глазах мамы, живет во мне больше полувека, и исправить ничего нельзя…
Грузовые поезда тогда составляли в основном двухосные вагоны с буферами, винтовой стяжкой, которой сцепщики соединяли вагоны друг с другом. Потом все больше и больше стало появляться четырехосных вагонов с автосцепкой. Их ставили в голову поезда. Соединялись они друг с другом автоматически при соприкосновении. В старых вагонах стояли подшипники скольжения, вдоль состава перед отправлением ходили смазчики, чаще смазчицы, и, пользуясь большой лейкой, заливали в буксы смазку, открывая длинным крючком крышки букс. Иногда по недогляду смазка в какой‑нибудь буксе кончалась. Из‑за трения металла оставшаяся смазка вспыхивала и возникал пожар чаще на ходу поезда после прохождения длинных переходов. Из‑за этого очень редко, но бывали даже крушения, так как перегретая шейка оси колеса отваливалась на ходу.
Чтобы сформировать готовый поезд, требовались усилия десятков, а на крупных станциях и сотен железнодорожников. Это были люди выносливые, бывалые, опытные, с чувством братского локтя, дружелюбные и сердечные, несмотря на тяжелый физический труд и суровый уральский климат. Я помню эту атмосферу и сегодня. И скучаю по ней в наступивший век эгоизма и холода в отношениях.
Если ехать со станции Кунара в сторону разъезда 228 км., примерно на половине пути стоит высокий железнодорожный мост через реку Пышма. Сразу за мостом начинается высокий подъем. Этот отрезок пути грузовые поезда из Кунары преодолевали с паровозом‑толкачом. Он пристраивался в хвост поезду и помогал разгонять его. Это было зрелище достойное художественного фильма. Перед самым мостом оба паровоза, грохоча на всю округу, выпуская высокие столбы пара и дыма, разгоняли поезд до максимума. Затем, пролетев по прямой через мост, поворачивали вправо на подъем. Медленно снижалась скорость. Пыхтя от натуги, выпуская круглые клубы пара, оба паровоза еле‑еле поднимали поезд на подъем. Затем, дав прощальный гудок, паровоз‑толкач от поезда оцеплялся и возвращался на станцию Кунара.
Помнится, перед самым мостом был неохраняемый переезд. Однажды летом прямо на переезде остановился воз с сеном. Лошадь, опустив голову, задремала. Возница уснул давно и ее не контролировал. А если и проснулся, то уже в полете с воза, за миг до гибели. Когда из‑за поворота перед мостом вылетел поезд, машинист увидел препятствие, избежать столкновения было уже невозможно. Поезд экстренно затормозил уже на подъеме за мостом. При ударе локомотива в середину телеги и лошадь, и ее хозяин превратились в космонавтов. Ведь в этом месте был очень крутой спуск к реке…
Я несколько раз из любопытства катался на паровозе‑толкаче туда и обратно. Мне даже давали пару раз самостоятельно управлять паровозом на станционных путях в период затишья. Это было удивительно и захватывающе. От легкого нажатия реверса громадное чудовище — многотонная железная машина — послушно и легко двигалось в нужную сторону. Маневровый свисток нежно звучал, сопровождая движение. И если я нажимал тягу большого свистка, оглушительный рев сотни мамонтов разносился далеко вокруг, и в душе тепло грело какое‑то гордое мужское чувство. Наверное, такое чувство испытывают летчики больших самолетов.
Машинист толкача, веселый рыжий здоровяк, любил пошутить над старыми и толстыми стрелочницами. Перед пересменкой они наводили порядок на стрелочных переводах: смазывали их, нагнувшись, из большой лейки с мазутом. Весельчак‑машинист на паровозе, не выпуская пара, тихонько «подкрадывался» к очередной жертве и толкал ее в крутые бедра буфером. Вся бригада паровоза с интересом наблюдала этот спектакль. Обернувшись после толчка, грузная стрелочница с ужасом видела нависший над ней громадный, стодвадцатитонный паровоз, и, не отталкиваясь, с легкостью козочки‑лани отпрыгивала в сторону, падая на землю. Раздавался гомерический хохот машиниста, его помощника и кочегара. Стрелочница медленно поднималась и долго материла паровозную бригаду и всю их близкую родню…
Рядом с помещением маленького Кунарского вокзала в тупике стояли два плацкартных пассажирских вагона. В одном из них мне выделили нижнюю полку. Вторая и третья (багажная) полки были подняты. В углу этого вагона была оборудована небольшая столовая с двумя столами. Две старушки‑технички дежурили поочередно по суткам, поддерживая тепло в вагонах. Топили печи углем. Воду приносили из колонки.
Ежедневно наблюдал такую картину: возле уличной колонки с двумя полными ведрами на коромыслах на плечах стоят наши пожилые тетеньки и подолгу что‑то обсуждают с соседками. Поразительно, но и те стоят с полными ведрами воды на коромыслах, на плечах. Нет, чтобы поставить тяжелые ведра с водой на землю и спокойно разговаривать. Стоят по полчаса и, не замечая тяжести ведер, о чем‑то оживленно беседуют.
Поздно вечером в жилой вагон с работы приходили два связиста, прикомандированные мужчины лет под тридцать. Сидели, ужинали за общим столом, раз в неделю распивали бутылку водки с техничками. Заканчивалось это всегда одинаково: все четверо уходили в дальний конец вагона и задергивали штору. Оттуда долго раздавались звуки возни и сдавленные женские крики. Потом все они возвращались к столу. Мужчины потные и несколько смущенные, а поношенные женщины — улыбчивые и победно глядящие на нас — зеленую молодежь.
Вскоре вагоны из тупика убрали, обоих связистов и меня переселили в деревянный, одноэтажный, двухквартирный дом рядом с вокзалом. Связисты по вечерам стали уходить «на блядки» из дома, возвращались поздно ночью, а иногда под утро. Я запирал входную дверь на надежную защелку из стрелочного замка и рано ложился спать. Спал крепким юношески сном. Однажды глубокой ночью проснулся от ударов кулаками в оконную раму снаружи. Продрав глаза, через стекло увидел обоих связистов, они почему‑то странно улыбались. Открыв дверь, узнал, что они уже два часа на сильном морозе колотят в раму, а я сплю без задних ног и ничего не слышу. Когда это повторилось несколько раз, терпение мужиков лопнуло. Внутри комнаты они установили большой стрелочный электрический звонок и вывели его кнопку снаружи. Он орал так, что звенели и чуть не рассыпались стекла. На следующее утро я проснулся от какого‑то жужжания, напоминающего звук большого шмеля и отдаленный шум самолета. Открыв глаза, увидел за окном одного из связистов с перекошенным от злости лицом. Он бил в раму стекла кулаком. В комнате стоял дикий шум от работающего стрелочного звонка. Оказывается, они уже более часа звонили в дверь, а я не просыпался. Нервы тогда у меня были молодые и крепкие. Связисты сняли с входной двери внутреннюю защелку, я стал спать с незапертыми дверями, а они спокойно гуляли всю ночь и приходили под утро. Все были довольны…
В другой квартире нашего дома жил с семьей молодой лейтенант транспортной милиции. Он купил телевизор, что было большой редкостью в то время, и позвал меня установить наружную антенну. Самодельную антенну‑решетку из тонких алюминиевых трубок он прибил к длинному шесту. Вместе с ним мы втащили ее через чердачное окно на крышу дома и долго мучились, устанавливая и настраивая. Наконец установили, настроили и приготовились смотреть телепередачи. Собрались родственники, соседи, настроение у всех было праздничное. Лейтенант достал бутылку водки, налил себе стакан и выпил по этому поводу. Я был непьющий.
Телевизор заработал нормально, праздник начался. Но продолжался недолго. По экрану пошла рябь и изображение исчезло. Выскочив на улицу, мы с удивлением увидели двух больших ворон, которые уселись рядком на одну из трубок антенны. Она от этого перекосилась. Вороны при нас перебрались на соседнюю трубочку, и та на наших глазах тоже стала медленно крениться к земле. Коротко взмахнув крыльями, вороны перескочили на третью трубочку антенны… Нашему возмущению не было предела. Лейтенант, громко матерясь, метнулся в дом, выскочил с пистолетом в руке и выстрелил по воронам. Те, повернув головы набок, со спокойным удивлением стали невозмутимо глядеть на стрелявшего и не сделали даже попытки пошевелиться. Вспомнив всех вороньих матерей и богов, лейтенант выстрелил по воронам еще три раза, не причинив им ни малейшего вреда. Одна из пуль попала в середину антенной трубочки, переломив ее пополам. Оба осколка полетели вниз на голову милиционера. Только тогда вороны взлетели и, солидно взмахивая крыльями, гордо полетели прочь. Праздник был испорчен…
У лейтенанта был служебный мотоцикл «Урал» М‑72 с коляской. Сосед научил меня водить мотоцикл. Несколько раз, пока лейтенант на природе отдыхал с молодой женой в живописном месте, я ездил по окрестностям. Чувство самостоятельной езды на мотоцикле непередаваемо прекрасное. Быстрое движение и молодость опьяняют, а чувство опасности притупляется. Скорость на мотоцикле переключается ножной педалью. Однажды разогнавшись и лихо развернувшись на ходу, я попытался переключить скорость. Нога соскользнула с педали и зацепилась за бугорок земли. Мотоцикл упал набок и слегка придавил меня. Было больно. Нога распухла, я долго ходил хромая. Больше мне мотоцикла не давали.
В стране только что прошла денежная реформа. Дежурный по станции получал в месяц 60 рублей. Половину я отсылал маме и сестрам в Калининградскую область, где они жили в колхозе.
На станции Алтынай (через одну от Кунары) дежурной по станции работала девушка Нина, года два назад тоже закончившая железнодорожный техникум. Во время совместных смен мы часами с ней разговаривали по телефону. Потом я стал ездить к ней на грузовых поездах туда и обратно.
Чаще всего поезда через Алтынай шли на проход, не останавливаясь. Я садился на паровоз и просил машинистов слегка сбавить скорость на станции, и всегда они соглашались, уважая молодость. Я быстро натренировался прыгать на ходу с поезда. На скорости 40 км. в час я легко спрыгивал и даже не падал, а сделав несколько больших шагов на бегу, переходил на нормальные. На скорости паровоза 50 км. в час, пробежав по земле 2‑3 больших шага, падал на землю, перекувырнувшись через голову. Приборов, фиксирующих скорости и остановки паровозов, тогда не было, и машинисты ничем не рисковали. Позже на паровозах появились опечатанные пломбами скоростемеры. Машинисты не могли уже самостоятельно и без веской причины снижать скорость, и мне пришлось научиться прыгать с поезда на скорости 60 км. в час. Это было опасно, так как можно было сломать ногу и навсегда остаться инвалидом. Садиться же на поезд на ходу значительно тяжелее, чем прыгать с него. Это удавалось примерно на скорости 15 км. в час.
Нине было пора замуж, а я еще был сопляк‑несмышленыш. Долгие сидения с ней рядом во время ее дежурств. Долгие разговоры ни о чем. Ничем серьезным это не кончилось, я и вправду был еще зеленым для взрослых отношений. Хотя природа требовала свое, но опыта никакого. Мы даже ни разу не поцеловались. Я еще ничего не умел, а она напрасно ожидала от меня большего.
На станции Алтынай в то время была психбольница. Больные бродили по окрестностям, не причиняя никому вреда. Когда Нина выходила провожать поезд, в красной фуражке и со свернутым желтым флажком в руке, рядом с ней в одну шеренгу пристраивались пять‑семь неряшливо одетых больных разного возраста с простыми палочками в руках. Такая у них была «работа», провожать поезда.
1 мая 1060 года под Свердловском ракетой был сбит американский самолет‑разведчик. Руководитель СССР Никита Хрущев был еще тот сумасброд, напоминающий американского экс‑президента Трампа. Хрущев решил, что наша бомбардировочная авиация низковысотная и малоскоростная, по сравнению с ракетами, поэтому должна быть срочно утилизированы. На станцию Кунара со всей страны стали приходить поезда с новенькими бомбардировщиками Ил‑28, разрезанными на куски для переплавки их на местном заводе цветных металлов. Ракет на вооружении в стране было еще очень мало, а эшелоны с самолетами для переплавки все прибывали и прибывали на станцию. Как мне много позже рассказывали военные, на всем пути пролета самолета‑разведчика было поставлено на боевое дежурство несколько полков противовоздушной обороны с ракетами. И было доложено Хрущеву, что самолетам противника теперь путь закрыт, меры приняты исчерпывающие. А они впредь и не собирались летать этим же маршрутом, страна у нас все‑таки самая большая в мире. Наверное, можно было еще использовать эти боевые самолеты, а не переплавлять. Через десятки лет Чехословакия купила у нас лицензию на изготовление ИЛ‑28 и стала выпускать их. Ну а я тогда, проходя мимо вагонов с разрезанными новенькими самолетами, чувствовал огромную жалость к ним, ведь огромный человеческий труд так бездарно был использован.
Работа дежурного по станции требует строгой самодисциплины и мгновенной реакции, например, чтобы позвонить на соседнюю станцию на однопутном участке дороги, необходимо повернуть длинную ручку переключателя, покрутить ручку электромоторчика, дождаться ответного звонка зуммера и снять трубку. Если в это же время звонят с другой станции, то зазвенит звонок зуммера, и для разговора с ней необходимо переключатель телефона перевести в противоположное положение. Бывало, правда очень‑очень редко, когда вызывали обе станции одновременно.
Запомнился день 12 апреля 1961 года. Яркий, солнечный, какой‑то с утра праздничный день. Около 11.00 вдруг одновременно зазвонили оба зуммера, что не отвечало обстановке. Я снял трубку и услышал громкий радостный крик: «Наши в космосе!!!!». Ничего не поняв и решив разобраться потом, повернул переключатель звонка в противоположное положение. «Наши в космосе!!!!!» услышал я и отсюда. Зазвучал по всем динамикам торжественный голос Юрия Левитана: «Работают все радиостанции Советского Союза». Подошел и остановился у перрона пассажирский поезд из Богдановича. Из вагонов начали выскакивать и обниматься друг с другом радостные пассажиры. Обнимались с ними на перроне и местный милиционер, и паровозная бригада, соскочившая на землю, и мы все…
Мне не было и 20 лет, когда коллектив станции выбрал меня председателем товарищеского суда. Приходилось много вникать в случаи самые разные: побои, прогулы, пьянство и т. д. Спиртного я не употреблял, и выходки разные пьяных людей казались мне дикими. Учился выдержке, выслушивать и слышать людей гораздо старше меня, научился жалеть людей.
В 1961 году, году моего двадцатилетия, был назначен начальником станции Самоцвет Свердловской железной дороги. Тридцать пять человек подчиненных и никакого опыта руководящей работы. Несколько раз крупно обманули: взяли деньги за строительство забора на станции и исчезли. Увезли готовые наколотые станционные дрова, обещая вернуть через неделю, и тоже исчезли. Заказал работникам станции вагон дров — прислали осину и корявые березы. Поделил честно среди всех, себе выбрав самые плохие. Бесплатно переколол сам все дрова для здания станции и ветеранам‑соседям. Насадил деревьев вокруг вокзальчика. Был иногда неоправданно строг к подчиненным.
После окончания техникума полагалось отработать три года. Я отработал, и 28 октября 1963 года меня призвали на службу в Советскую армию. Провожал меня коллектив очень тепло…
Несколько десятков лет назад я отдыхал в санатории Самоцвет, который, когда я там работал, только строился. Поехал на станцию, удивительно, но меня все еще помнили по‑хорошему…