Надо ли говорить, что вторжение в "святая святых", в потусторонний мир, с намерением из пустого интереса, от безделья, вызвать души давно умерших (и даже не совсем умерших: вспомним опыт с команданте) людей, не могло пройти для неосмотрительных пьяниц безнаказанно.
Наши герои так часто всуе мысленно и вслух поминали чертей, что Вельзевул и его подручные просто не могли не откликнуться (и хорошо ещё, что не откликнулись остальные представители разномастного мира нечистых: демоны, вампиры, водяные, кикиморы, оборотни, русалки, феи, бесы, ведьмы, лешие-лесовики, домовые и прочие силы ада, которых мы оставляем авторам мистических триллеров).
Черным инфернальным силам, лишенным (как утверждают адепты Каббалы) творческого начала, видимо, приглянулась симпатичная компания ни во что не верящих циников, среди которых были не просто циники, а циники в квадрате.
А циник в квадрате — это весьма своеобразный продукт социума, который, походя иронизируя над всеми, озабочен прежде всего тем, чтобы быть циничным по отношению к себе. Это качество как бы возвышает его над всеми остальными циниками, это вроде бы уже и не циник, а нечто иное, на обычного циника совершенно не похожее.
И вышепоименованные пекельные силы единогласно приняли решение воочию ознакомиться с перспективными персонажами на предмет использования их творческих возможностей в своих грязных злокозненных делишках.
Внимательный и не слишком пристрастный взгляд заметит, что страницы библии переполнены информацией о том, что Вседержитель сквозь пальцы смотрит на проделки и не таких отпетых типов, как наши знакомцы.
Вообще в отношении Вседержителя к человеку сквозят пренебрежение и нескрываемое равнодушие. Создается впечатление, что в то время, когда писалась Библия, человек как объект познания, как космопланетарный феномен Господу был уже не интересен.
Хозяин Тьмы не таков. Сатана, помимо того, что он вовсе не столь кроток, индифферентен и благодушен, как Отец наш Небесный, отличается еще и необыкновенным любопытством. Он обожает засунуть свое мефистофельское рыло туда, куда его не просят. И очень скоро Рафу, старине Гарри, Герману и Титу (а вместе с ними и нам) доведется в этом убедиться.
Кроме того, черти для того и существуют, чтобы выдумывать всяческие каверзы, направленные против, чистых, в общем-то, помыслов Создателя.
Черти с превеликим наслаждением перевернули бы все к чёртовой бабушке.
Но вот с изобретательностью, говорят, у чертей не очень… Не новаторы, так сказать. Приемы устарели. Все их проделки давно известны.
Каббала, к которой иные прислушиваются не меньше, чем к библии, уверяет, что творческое начало, о чем было сказано выше, не является сильной стороной сатанинских сил.
С этим аргументом можно было бы поспорить. Особенно если вспомнить, на какие дьявольски тонкие ухищрения, полные творческих озарений и поистине гениально продуманных комбинаций, ради достижения своих грязных целей подчас пускаются всякие мерзавцы, коих с полным основанием можно причислить к силам, получающим нравственную подпитку из Преисподней.
Это наводит на мысль о том, что творческое начало, о котором было сказано выше, возможно, не всегда окрашено в голубые и розовые тона. Тема долгая и серьезная, и на этих страницах мы о ней лишь вскользь упомянем, тем более что времени, чтобы вдаваться в подробности подобного рода, у нас просто нет: рамки литературного произведения ограничены не столько талантом и вкусом художника, сколько суровыми и несправедливыми законами издательского бизнеса.
Будем считать априори, что изначально в части творчества исчадиям геенны огненной нужна поддержка со стороны на первый взгляд вполне порядочных креативных людей, к коим, с некоторыми оговорками, мы можем отнести наших героев.
Вообще, надо признать, что вдохновение, свойственное живой светлой жизни и присущее людям, осиянным ниспосланным свыше даром созидать новое, оригинальное, свежее, ранее никем не открытое, рождает необоримую творческую энергию.
Оно, истинно высокое вдохновение, — почти точный слепок творчества, снятый с бессмертных душ наших великих предтеч.
А какого, спрашивается, рода вдохновения можно ожидать от инфернального субъекта, пованивающего окалиной и отработанным угольным шлаком? Что может изобрести отставший от моды чёрт, коротающий время под кошачьи завывания клиентов ада, которых поджаривают на гигантских чугунных сковородках?
Представьте себе возбужденного и нетерпеливого чёрта, который мечется возле открытого очага, кочергой помешивая угли, и клянет морально устаревшее кухмистерское оборудование, не позволяющее ускорить процесс приготовления восхитительного блюда из филейных частей нежной и упоительно сладкой человечины.
Фантазии туповатого чёрта на редкость прозаичны и дальше невразумительных раздумий об оснащении адских кухонь современным оборудованием не распространяются.
Так что устремления Вельзевула и его нечистой компании склонить к сотрудничеству (обманным ли путем, соблазном или чем-либо иным) группу творчески одаренных людей, втайне тоскующих по бурной жизни, нам представляются стратегически осмысленными, благоразумными и, значит, плодотворными.
Как мы уже сказали, наши герои очень мило проводили время с подругами, не подозревая, какой сюрприз готовит им тот, кто патронирует злых духов. Короче, отнесшись весьма легкомысленно к столоверчению, Раф и его друзья вместо людских душ нежданно-негаданно вызвали демонов, то есть созданий, на которых совершенно не рассчитывали.
Первым явился некто, кто должен был, по замыслу Главного Организатора Всяческих Жестоких Забав, произвести мягкую разведку и дать понять — хотя бы тому же Рафу, — кто будет хозяином в предприятии, коим решили себя развлечь уставшие от однообразия силы Зла.
…Утро началось с демонстративных стенаний, разносившихся по громадной квартире Шнейерсона. Стонали представители сильного пола.
После вечера с обильной выпивкой и напряженной, сладострастной ночи, более свойственной ветреной молодости, чем рассудительной зрелости, всем нестерпимо хотелось пива.
И тут-то и явился он, дивный незнакомец, почти двухметровый верзила с сухим бритым лицом, облаченный в немыслимое одеяние, состоявшее из короткого темно-красного хитона, банных сандалий и суконных галифе с небесно-голубыми генеральскими лампасами. Скандальное одеяние дополнял бумажный клоунский колпак, который сидел на голове гиганта слегка набекрень.
Возраст гостя на глаз определить было невозможно. Верзиле могло быть и сорок, и все двести лет. Его появление в квартире Рафа и на страницах нашего повествования предварил настойчивый звонок в дверь, который застал Майского-Шнейерсона как раз в тот ответственный момент, когда он отдавался стону с особенным усердием и самозабвением.
Прервав сие увлекательное занятие, Раф с ненавистью посмотрел на спящую Марту и, проклиная на чем свет стоит непрошенного визитера, быстро поднялся с постели и решительными шагами направился к входной двери.
Раф посмотрел на часы. Господи, четыре утра!
Пора было положить конец ночным звонкам. Раф внезапно почувствовал жестокое желание убить гостя, кем бы тот ни был.
Пока Майский шел, у него в голове успели возникнуть два взаимоисключающих — и страшно нелепых — предположения в отношении того негодяя, который осмелился трезвонить в дверь в столь ранний час.
"Сейчас я отодвину щеколду, — думал Раф, ступая по коврам и паркету, — скрипнут старинные дверные петли, и в проеме возникнет кряжистая фигура соседа-генерала. Под густыми встрепанными бровями я увижу зло поблескивающие, красные от бессонницы глаза, а на рыхлых щеках — трясущиеся жиденькие бакенбарды".
Сосед гневно раззявит беззубый рот и изрыгнет проклятие.
Раф размахнется и к-а-ак треснет кулаком по противной морде!
(Немаловажное замечание: уж так случилось, что Раф, живя рядом с беспокойным железнодорожником не один десяток лет, ни разу не столкнулся с ним в подъезде. Таким образом, как выглядел сосед, Раф мог только гадать).
А может, это не генерал? Может, это звонит в дверь вернувшийся из сумасшедшего дома несчастный Исайя Дробман, в прошлом архитектор-авангардист и воздыхатель бывшей жены Рафа красавицы Изабеллы Востриковой? Вернулся бедолага и застыл под дверями, изнывая от желания засвидетельствовать почтение и принести извинения за то, что когда-то накарябал на Рафа подлый донос в органы…
Но вот Раф уж у дверей, звякнула цепочка, щеколда отъехала в сторону, скрипнули вышеозначенные дверные петли.
И пред похмельным взором Рафа предстала фигура в колпаке, сандалиях и всем прочим, что вместе взятое не могло не вызвать на мятом лице хозяина квартиры выражения задумчивого изумления.
Некоторое время Майский-Шнейерсон молча изучал незнакомца.
Он пытался мысленно увязать хитон, странный колпак, сандалии и лазоревые лампасы на обер-офицерском сукне с тем, как, по его мнению, просто обязан выглядеть образцовый генерал тяги, даже если некие форс-мажорные обстоятельства вынудят его подняться с постели в четыре часа утра.
Сопоставление не удавалось. Отставной генерал представлялся Рафу иначе. Если не в парадном кителе с рядами сверкающих орденов и фуражке с высокой тульей и золотой кокардой, то, хотя бы, в сапогах. Но уж никак не в колпаке и не в сандалиях на босу ногу. И в то же время, Рафу было совершенно ясно, что перед ним стоял если и не генерал, то кто-то ничуть не менее важный.
Как ни был Раф ошеломлен, он все же заметил, что в руках визитер бережно держит картонную коробку, на которой готическим шрифтом было написано волшебное слово "Будвар". И понял тогда Раф, что этим утром он повстречался с чудом.
Раф радостно вздохнул и без малейших раздумий сделал шаг назад, не без приятности склонил голову слегка набок и молча, жестом руки, пригласил дорогого гостя пройти внутрь квартиры.
Ни визитер, ни Раф, пока шли в гостиную, не проронили ни слова. Лишь усадив обладателя генеральских галифе в знаменитое кресло, якобы подаренное Ильичем бомбисту Соломону Шнейерсону, Раф… о, нет, мы не в силах пропустить едва ли не самое главное!
Современный автор иногда с удовольствием отдает дань многословному девятнадцатому веку, когда какой-нибудь средний литератор — в соответствии с беллетристическими законами того неторопливого времени — уделял описанию мебельной обстановки и мельчайших деталей одежды главного действующего лица не менее пяти страниц бесценного романного пространства.
Вооружимся же и мы терпением.
Итак, был открыт сервант, сняты с полки блеснувшие серебристо-голубыми искрами высокие хрустальные бокалы.
После суетливых поисков был найден специальный нож для открывания бутылок, и только когда был вскрыт картонный ящик, и расторопно извлечены и откупорены бутылки, и разлит выпущенный на свободу янтарный напиток, и пышная пена окутала бокалы, и были подняты эти бокалы, и был сделан первый глоток, перехвативший сухое горло мучительно-сладостной судорогой, а глаза подернулись томной влагой, а в серенькое утро проник ранний солнечный луч, а душа размякла, будто это и не душа бестелесная, а плоть, которую в деревенской бане парят можжевеловыми вениками, лишь тогда было произнесено первое слово.
И слово это было "Да…".
Произнес его незнакомец.
Произнес и замолчал.
Начитанный и осторожный Майский-Шнейерсон нижним нюхом почуял, что утро совсем уж необычное, и поэтому горячиться и поторапливать события не стал. Это было бы, по его мнению, не только не разумно, но, очень могло статься, и опасно.
В сущности, словом "да" — "Да будет свет" — начинается Библия.
И словом "да" кончается один великий роман, написанный свихнувшимся от собственной гениальности ирландцем, который до смертного своего часа уверял окружающих (как правило, безуспешно), что нормален.
Гость, подавляя икоту, сделал глубокий вдумчивый глоток, вытер губы тыльной стороной ладони, и сказал глухим низким голосом:
— Да… такие вот дела.
Раф пожал плечами. Слова гостя ничего не прояснили. Но пиво, пиво! Оно было превосходно. Ах, знал бы Рафаил Шнейерсон, где его варили! И кто!.. Вкус вкусом, но вот рецепт!..
— Да, — еще раз произнес странный незнакомец и искоса посмотрел на Рафа, — да, такие вот дела, любезнейший Рафаил Саулович…
И в эту минуту гость произвел пальцами левой руки, свободной от пивного бокала, некое загадочное движение, которое смотрелось, как бы это поточнее сказать… словом, нехорошо оно смотрелось, очень нехорошо!
И Раф испугался.
Потому что понял… Существует оно. Это неведомое, страшное… И всё — правда. Правда, что есть некие силы, которым подвластно всё. Или почти всё. Никакой он не генерал, этот странный гость. Несмотря на убедительные штаны с лампасами.
"Чёртова Рогнеда! Проклятая лысая баба! Окаянная фокусница! Вызвала чёрт знает кого!" — подумал Раф. От страха он уже позабыл, что сам же всё это и затеял.
— Простите, с кем имею честь?.. — нашёл он, тем не менее, силы, чтобы задать вопрос.
Гость, казалось, был озадачен. Он пожал плечами, к чему этот нелепый вопрос, мол, неужели и так непонятно?
— А почему это вы двери не открываете? — спустя минуту спросил чёрт. — Я всю ночь, пока вы распутничали с юной девой, звонил в дверной звонок, но, увы… Увлекающийся вы человек, Рафаил Саулович.
Раф с достоинством наклонил голову: не упорствовать же ему, в самом деле, отрицая очевидное.
— Кстати, как вам мое пиво? — забеспокоился гость.
Раф должен был признать, что пиво отменное.
Чёрт ответом был явно удовлетворен.
— Это потому, что оно волшебное… — объяснил он.
— Сейчас для меня любое пиво — волшебное.
— Его готовили настоящие чехи… Да, настоящие чешские пивовары, — гость затуманился, — абсолютно настоящие… только мертвые.
"Вот так клюква, — ужаснулся Раф, — пить или не пить?"
— Вы не ответили. Почему вы не отпираете дверей? — мягко, но настойчиво спросил гость.
— Я думал, это рвется генерал, страдающий бессонницей…
— Генерал? — быстро спросил гость. — Какой такой генерал?
— Да есть тут один, — понизил голос Раф, — делом не дает заниматься, каждую ночь в дверь ломится, ему, видите ли, не спится… Ну, пустил бы я его, и что? Он бы на меня накричал. В свою очередь я бы у него поинтересовался, зачем он набивается в гости в неурочный час… да еще без пива. Он бы меня ударил. Я бы его спустил с лестницы… Кому это надо?
Гость кивнул, признавая, что это, действительно, никому не нужно.
После вчерашнего и позавчерашнего Раф медленно приходил в себя. Он попытался построить грамотную фразу, но ему это не удалось.
— А вы по какому… э-э-э, ко мне делу?
— Я-то?
Гость опять затуманился. Казалось, он не решается сказать что-то чрезвычайно важное.
Раф ждал.
Наконец гость произнес:
— Тут ваш друг сказал, что у вас, Рафаил Саулович, душа никуда не годится. Он еще назвал вашу душу поганенькой… К этому точному, совершенно объективному определению невозможно придраться. Поганенькая, чрезвычайно поганенькая у вас душа. С такой душонкой, батенька, вас даже в ад не пустят… Уж поверьте мне. Уж кто-кто, я-то знаю… Такая вот петрушка. У вас есть три пути. Первый — поменять шкуру…
— Как это? — вытаращил глаза Раф.
— Вы же поняли, откуда я?
— Боюсь, что да, — просипел Раф, у него вдруг пересохло в горле.
— Слава Бо… — тут гость спохватился и удрученно покачал головой. — Вот видите, к чему приводит постоянное общение с людьми… О чём я говорил? Ах, да, поменять шкуру… А что? Милое дело! Сдерем с вас старую шкуру и вмонтируем вас в новую, хорошую, добротную, прошедшую капитальный ремонт. И станете вы, как новенький. Дадим вам новое имя, новую легенду… Я бы советовал вам согласиться…
— А старую куда денете?
— А это, как обычно… Продубим её, хорошенько пронафталиним, потом в гардероб к чертям собачьим, на вешалку! Чтоб отвиселась. Потом слегка реконструируем, подлатаем, немного изменим внешние черты и опять пустим в дело. Таков порядок. Несколько столетий будем гонять вашу старую шкуру туда-сюда, покуда не износится.
— А потом?..
— Спишем…
Рафа передернуло. Каким бы ни было его тело, ему не хотелось, чтобы с его шкурой обращались таким варварским образом. Он вспомнил, сколько времени, сил и терпения он в свое время отдал тренировкам.
— Но ведь мое тело, в сущности, это и есть я! Душа и тело едины…
— Вы в этом уверены? — усмехнулся гость.
— А второй путь?
— Не понимаю, чем вам не нравится первый… Пожили уж, довольно с вас. Ну, да ладно. Второй путь — это путь имманентный…
— То есть внутренний? — переспросил Шнейерсон.
Гость покивал своим шутовским колпаком.
— Приятно иметь дело с образованным человеком…
Раф опять с достоинством наклонил голову.
Незнакомец произнес сурово:
— Вот примерно месяц назад вы посетили места в Подмосковье, связанные с вашим детством… Было такое?
Раф отвел глаза. Спрашивает, упырь проклятый, было ли такое? Будто не знает. Было, чего уж там. Было, было. Еще как было!
В середине июля, прекрасным солнечным днем, поддавшись внезапному порыву, или лучше сказать, чтобы вызвать, возродить в себе угасающие творческие импульсы, Раф побывал в Новогорске, дачном местечке, где когда-то его родители на лето снимали дачу.
Шнейерсону захотелось, умильно грустя и вспоминая счастливые далекие дни, побродить по полузабытым местам… Ах, как славно ему было когда-то здесь, в этом райском подмосковном уголке… Когда вся жизнь была еще впереди, и жизнь эта представлялась необыкновенной, прекрасной…
Он бы с печальной и мудрой улыбкой, просветленный детскими воспоминаниями, бродил бы по тропинкам, где некогда носился на подростковом велосипеде, он бы встал на холме перед быстрой речушкой без названия, в которой всегда была страшно холодная вода, и, грустя по прошлому, окинул бы взором окрестности. А вышло что?..
— Действительно, а вышло что? — спросил визитер. — Вы же знаете, мир абсурден. И неудачные попытки упорядочить мир привели вас к мысли о том, что избавиться от абсурда можно посредством примитивного решения, а именно: установив некий идеальный порядок внутри себя. И дав возможность внешнему миру хаотично бесноваться за пределами вашего сознания и разваливаться без вашего участия. Вот вы и решили попутешествовать во времени. Естественно, пытаясь откручивать время назад…
Все правильно, подумал Раф. Но слишком сложно. Его мозги с трудом переваривали то, что разворачивалось сейчас перед его мутными глазами.
Он посмотрел на гостя. Какой-то незнакомец в опереточных генеральских штанах, говорящий в высшей степени странные слова. Вкусное, но невыясненное пиво с каким-то необычным привкусом, — Раф пожевал губами, — вроде погребом отдает. Или не отдает?.. Не снится ли ему все это? Пойти, что ли, соснуть? Под бочок к прелестной Марте?
— Обособляясь от мира, уходя в себя, творя внутри своей души некий отгороженный от всего мира частный мирок, — убедительно рокотал незнакомец, — вы пытаетесь уберечь себя от ужасающего бардака, царящего вокруг вас. Когда вы притащились к этому вашему дурацкому Подмосковью, вы рассчитывали победить свой приватный абсурд и обрести покой в душе и слиться с окружающим миром. Природа, думали вы, всякие там перелески, ручейки да поляны помогут вам… Ну, как же! Там так хорошо дышится и так приятно думается! И что вы нашли? Прежде всего, вы не узнали дорогих вам мест. Там давно уже бушуют городские новостройки. Урбанистический монстр безобразно растолстел и, придавив железобетонным брюхом страну вашего детства, изуродовал чистое воспоминание. Пыль, гам, грязь, вонь солярки, приезжие, которые в одночасье стали москвичами и которые с удовольствием искалечили то, что было дорого вам, истинному москвичу, и на что им, непримиримым и бойким провинциалам, абсолютно наплевать. Где ваши трогательные лесные тропинки? Нет их! Все залито асфальтом. Куда подевалась голубая чистая речушка, где вы однажды едва не утонули вместе с велосипедом? Её похоронили, упрятав в трубу под многометровый слой бетона. Кстати, вы что, совсем уже не можете жить без водки? Постыдились бы! Вы даже в эту вашу измышленную страну детства прихватили косушку. Вы не находите, что водочным дурманом вы искажаете воспоминания?
Раф налил себе пива, выпил и закрыл глаза.
— Вы совершили ошибку, — констатировал гость. — Если бы вы никуда не ездили, в вашей голове прекрасный романтичный Новогорск остался бы в первозданном виде. Он существовал бы в качестве некого святого символа, этакого девственно чистого довеска к детским полуфантастическим воспоминаниям, и в то же время был бы почти реален. Неумелым вторжением в прошлое вы собственными руками превратили свой волшебный Новогорск в руины. И покоя в вашем сердце не прибавилось. Наоборот! Вы разрушили хрупкий мир невинных детских воспоминаний. Что у вас осталось? Годы пьянства? Годы, слившиеся в один непрерывный грязноватый поток, который называется Прошлое Рафаила Шнейерсона, забытого поэта, дрянного профессора и ещё более дрянного человека… Почти негодяя, можно сказать.
Раф открыл глаза.
— Да-да, негодяя. В этой связи прочту вам коротенькую лекцию. У нас, — гость повертел пальцем в воздухе, — ведется статистика, которую вам, людям, вести затруднительно. Поясню почему. Вы слишком много внимания придаете материальным ценностям в ущерб духовным. Особенно в последнее время. Вы все стали мерить деньгами и холодным расчетом. Вы даже трогательно нежную статистику считаете холодной наукой. А это далеко не так. Ошибочность ваших воззрений приводит к тому, что вы не учитываете того, что является солью статистических исследований — ее духовную составляющую. Не буду вас утомлять дальнейшими рассуждениями. Все равно ни черта не поймете. Короче, в соответствии с нашей статистикой, негодяй живет дольше порядочного человека. И это закономерно. Негодяй не отягощен муками совести, он вообще не знает, что это такое. Муки совести могли бы сократить годы земной жизни негодяя, если бы при рождении у него не была изъята совесть, являющаяся наиглавнейшим признаком порядочности. Негодяй счастлив, что он негодяй, он знает, что благодаря этому он будет жить дольше порядочного человека на пару-тройку десятилетий. Вот и вся премудрость.
— Спасибо, — обиженно буркнул Раф. — Но я, к счастью, не негодяй.
— Весьма прискорбно! — сказал гость и в раздумье поскреб подбородок. — Значит, вы готовы к укороченному варианту своей земной жизни. Повторяю: весьма, весьма прискорбно…
— Конечно, скверно, что порядочные люди не столь живучи, но, повторяю, я не негодяй…
— А вы, однако, мужественный человек… Но вы ходите в опасной близости…
— А что там еще осталось у вас мне предложить?
— Как же безграмотно выражает свои мысли нынешний литератор! А ведь, стоит мне захотеть, эти слова могут оказаться вашими последними словами. Негоже умирать с такими словами на устах… То ли дело было в прежние времена! Что ни писатель, то гений! Помнится, Антон Павлович… Да и Лев Николаевич… Какие были фигуры! Когда-нибудь вы узнаете, о чём думали эти гиганты перед смертью и что говорили…
— Это всем известно…
— Не скажите! Если вы полагаете, что последние слова Чехова — это: "Ich sterbe" и "Давно я не пил шампанского", то вы заблуждаетесь… Он произнес совсем другие слова… Да и Лев Толстой не говорил: "Люблю истину"…
— Он сказал: "Не понимаю…"
— И этого он не говорил…
Помолчали…
— Была такая презабавная неунывающая старушка, — с удовольствием вспомнил гость, — естественно, француженка, Полетт Брилат-Саварин, она в свой сотый день рождения, после третьего блюда, почувствовав приближение смерти, закричала: "Быстрее подавайте компот — я умираю!"
Раф засмеялся:
— И вправду, замечательная старушенция! Сохранить чувство юмора до последнего мгновения…
— Да-а, — протянул гость, — были люди в наше время, не то, что нынешнее племя… М-да… Впрочем, мы заговорились! Итак, второй путь — это незамедлительно отправиться в наши пределы, где вас ждет поистине горячий прием.
Раф едва не уронил на пол стакан с пивом. Гость хмыкнул.
— Что? И второй путь вам не по вкусу? Экий вы, право, привереда! Это вам не подходит, то вам не подходит! Хорошо, чёрт с вами, предлагаю третий путь. Итак, третий путь, он же и последний, — это путь плодотворного созидательного сотрудничества! Мы вам поможем. Ваши пьесы… короче, всё, о чём вы мечтали на протяжении всей вашей неправедной жизнь, сбудется… Всякая там волшебная полутьма театрального пространства, пьянящий запах кулис, знаменитые артисты, говорящие словами, выстраданными вами в ночной тиши, когда не спят лишь лунатики да сонмы графоманов, — всё, всё сбудется! Словом, вас ждет успех! И ваших друзей — тоже. Герман вознесётся на вершину власти, имя господина Зубрицкого будет вписано золотыми буквами в историю мировой науки. Только с Титом… произойдет заминка.
— А зачем мы вам нужны?
Гость поднял руку.
— Законный вопрос! С вашей помощью мы ещё более усугубим бардак в мире людей, мы сгустим атмосферу творческой неразберихи и сделаем бессмысленным попытки человека как-то упорядочить мир. То есть, человек получит то, о чём втайне мечтает.
После короткого раздумья Раф сказал:
— Значит, мне придется предать веру в нашего Создателя, Господа Бога, которого…
— Которого вы никогда не почитали!
— Продать душу?!
— Пустяки! Признайтесь, вы же сами этого хотели! Кто, интересно, мечтал о переменах? Уж не вы ли?
— Да, но пример известного доктора…
— Оставьте вы в покое этого вашего Гёте! Доктор Фауст не существовал! Его придумал сентиментальный стихотворец, мечтавший о бессмертии… Кстати, скажу вам по секрету, — гость понизил голос, — Гёте в Бога не верил…
— Но он как поэт стал бессмертным…
Гость подмигнул:
— Я бы не был столь категоричным: до конца человеческой истории еще очень далеко. Кстати, Гёте, когда узнал, что жить ему осталось всего час, произнёс: "Слава Богу, что только час". Помянул-таки имя Господа, но — всуе! А это грех-с…
— Эти слова произнёс мужественный человек, обладавший чувством юмора.
— Вообще, мне больше нравится, как сказал Уильям Сароян: "Каждому суждено умереть, но я всегда думал, что для меня сделают исключение. И что?.." Неправда ли остроумно?
— А может ли грешник попасть в рай?
Гость нехотя сказал:
— Ну, может.
— А неверующий?
— И неверующий… Хотя, что такое рай? Его, в сущности, нет… Это человек придумал всякие сказки, чтобы… Словом, у нас все эти миллиарды человечков, отбывших свой земной срок, содержатся вместе. Только условия у всех разные. Многое зависит и оттого, как вы будете себя там вести, особенно на первых порах… Вот, попадете к нам, узнаете…
— А церковь?..
— Что — церковь? Вы хотите знать?..
— Да, хочу. О Боге… Это всё — правда? Или… Если честно, я в это… в библию, во всех этих апостолов не верю… И во все эти наивные чудеса: хождение по воде, исцеления… Скажите, неужели все это было?
— Ну, было, — после паузы признал посланец загробного мира.
— И все же не верится. В наш век, когда человек вышел в космос…
— Вышел-то он вышел, но зачем?.. Мог бы и не выходить! Только небеса загадил! А вы тоже хороши… Не могли ничего умней придумать? Причем здесь космос? Давайте лучше уж о библии. Запомните, там всё — правда.
— А мне кажется, что все это россказни… Особенно непорочное зачатие. Скажите любому гинекологу, он вас высмеет. Беспупочная Ева… Женщина без пупка — это же нонсенс! Пупок — вершина сексуальности. Не верю, чтобы у Адама мог встать… А Господь, похожий на Санта Клауса, это вообще…
— Кто вам сказал, что Он похож на Деда Мороза? Его изображений вы не найдете нигде: ни в религиозной литературе, ни в религиозной живописи… Это уже потом подлые атеисты в мерзких юмористических журнальчиках изображали Его сидящим с лирой в руках на облаке, похожем на огромную пуховую перину… Там Он действительно смахивает на подгулявшего новогоднего дедушку, распевающего рождественские песенки…
— Сами же церковники иной раз нарушают…
— От незнания сие происходит, — ханжески поджав губы, произнёс черт, — Вселенский Седьмой Собор, помнится, ещё в 754 году, в Константинополе, предал анафеме любого, кто осмелится изображать Господа…
— А пупок Евы?..
— Пупок Евы? — гость бросил на Рафа короткий взгляд. — Положение о пупке можно и пересмотреть. В конце концов, его можно как-то пристроить, этот пупок, если вы настаиваете. Я поговорю… Кстати, должен вам кое-что сообщить по секрету. На самом деле строгого деления на Добро и Зло, на Ад и Рай нет. Повторяю, это все люди придумали. У нас там, понимаете, все так перемешалось, что разобрать, где что находится, весьма затруднительно… Словом, почти так же, как здесь, на земле. Впрочем, что это я вам все рассказываю, Фома вы неверующий!
Гость закашливается и замолкает. Наливает себе пива. Делает глоток. Раф слышит, как у гостя страшно шипит в горле. Будто плеснули ковш воды в раскаленную печь. Из ноздрей, ушей и рта визитера, вниз, оседая на пол, валит густой голубовато-белый дым. Воздух в комнате наполняется запахом серы.
Гость глазами показывает: мол, видите, как я из-за вас разнервничался!
— И все же, повторяю, как-то не верится…
Через минуту гость, отдышавшись, продолжил:
— Послушайте, ну не смешно ли это? Я уговариваю вас поверить в существование Того, в Кого человечество верит столько лет! Заметьте, убеждает вас тот, кто уж никак не может числиться в Его друзьях…
Беседа в таком ключе продолжалась еще около часа. Раф каждое слово оппонента сопровождал вздохами и глубокими наклонами головы.
Действительно, к чему перечить, если всё, о чём говорил посланец Сатаны, находило отклик в душе Рафа. А гость развернул перед Рафом такие горизонты!..
Перед уходом чёрт сказал:
— Сейчас мы с вами расстанемся… Как я понял, мы пришли к взаимовыгодному решению. И, учтите, в отличие от уже поименованного гётевского доктора, вы помимо своей души отвечаете еще и за души ваших друзей. Груз ответственности вас не смущает? Нет? Вот и славненько! В таком случае, не мешало бы официально заверить нашу сделку. Скрепить ее, так сказать, кровью…
Визитёр извлек из кармана галифе стальную иглу, лист бумаги с уже отпечатанным текстом договора и протянул всё это Рафу.
— Можете не читать… Поверьте мне на слово… Там говорится, что вы — нам, и мы — вам… в общем, обычный договорчик, — отрывочно говорил он.
— Да, да, верю… — без выражения сказал Раф. Кажется, пиво начало оказывать свое расслабляющее воздействие. Раф иглой царапнул мизинец. Бросил, всё-таки, взгляд на бумагу. Поплыли какие-то странные слова, написанные, вроде, наоборот. В зеркале, что ли, их читать?.. Какой-то Рефицюл…
— За себя я оставляю Рогнеду, — со значением сказал гость, после того как Раф приложил окровавленный палец к бумаге. — Ну, вот и чудесно! Вот еще здесь, еще один раз, ведь клятва-то документик важный, в двух экземплярах, — деловито произносит гость. — Так о чем это я? Ах, да! Рогнеда уже проинструктирована.
— А Рогнеда, она что?..
— Нет-нет, она еще не совсем из наших… Она, вроде… как бы это поточнее выразиться, вроде агента, что ли… ну, вы знаете, как в бывшем КГБ. Работает бесплатно, так сказать, за идею; иногда к праздникам получает вознаграждение в виде новых заданий. Иногда подкидываем ей продуктовые заказы… Словом, по всем вопросам обращайтесь к ней. В какой-то момент, в конце эксперимента, я с вами свяжусь через своих помощников, очень милых юношей, уже лет двести несущих нелегкую вахту в дремучих лесах на северо-западе России. А пока, повторяю, по всем вопросам — к Рогнеде.
— По всем?
— По всем, по всем…
— Позвольте спросить вас?
— Позволяю, — фамильярно разрешил гость.
— А вы там кто?
— Где — "там"? — не понял гость.
— Ну, там — в подземном царстве. Вы там кто? Кто-то вроде генерала? Эти штаны с лампасами и все такое…
— Да, — солидно произносит визитер, — вроде генерала. Но пока — все-таки ближе к полковнику… — честно признался черт. — Это достаточно высокий чин… Я думаю, вам понятно, что не пришлют же оттуда какого-нибудь замухрышку. А штаны на мне казенные, их выдают на время, сегодня же я должен их сдать обратно и переодеться в рабочую, огнеупорную, одежду…
— А как мне вас называть? Господин Вельзевул?
— Нет-нет, что вы!! — замахал руками гость. — Как вы могли подумать такое? Тот, кого вы только что назвали, не мог бы так вот запросто, с пивом… он вообще редко общается с людьми. Я же являюсь одним из его ближайших…
— Друзей?..
— У него не может быть друзей, — с грустью проговорил незнакомец, — я являюсь его заместителем по связям… э-э-э… с общественностью. Можете называть меня как-нибудь на ваш манер… как-нибудь… — гость на мгновение задумался, — ну, хотя бы Петром Петровичем.
— Петр Петрович, душка, — фамильярно сказал Раф, — а когда пиво закончится, к кому обращаться за помощью? Тоже к Рогнеде?..
Но ответа на второй свой вопрос Раф не дождался: кресло было пусто. Незнакомец исчез. Вместе с ним исчезли и оба экземпляра договора, под текстом которого Шнейерсон только что поставил самую важную в своей жизни печать.
Раф бросил взгляд на наручные часы. Они замерли на четырех утра. Секундная стрелка не двигалась. Раф поднял брови: и до появления незнакомца часы показывали четыре утра. Раф приложил часы к уху. Электроника, мать ее, разве что-нибудь услышишь? Раф опять взглянул на секундную стрелку. И тут стрелка сдвинулась с места…
— Вот так-то лучше, — с удовлетворением произнес он.
Что-то зашипело у него прямо над головой. Будто сам собой включился тайный громкоговоритель.
— Живите одним днем. Пусть каждый день будет для вас подарком. Думайте о дне сегодняшнем и крепко держите за пазухой день завтрашний. И тоже думайте о нём. Думайте об этом дне, как о времени, которое принесет вам тихую радость и покой. Тогда вы не будете бояться умереть, — услышал Раф нравоучительный голос инфернального гостя.
Раф поднял голову. Никого.
Почудилось?
Раф пожал плечами.
Живите одним днем, сказал этот хмырь… Как-то на днях он думал о том же. "Тогда вы не будете бояться умереть…" Что ж, очень оптимистично. Раф открыл очередную бутылку, налил себе пива. Шершавым языком слизнул пену и очень медленно, с наслаждением осушил бокал.
— Чудеса, да и только, — произнес он. Пиво не отзывалось никаким погребом, превосходное пиво, свежее, хмельное и необыкновенно вкусное. Перед тем как отдаться сну, Раф, поудобней устроившись в кресле, вытянул ноги. Зачем-то провел ладонью по макушке. В надежде обнаружить нечто похожее на нарождающиеся антенны или панты. Не обнаружил.
— Значит, — сказал он сам себе и улыбнулся младенческой улыбкой, — Марта еще не успела меня орогатить…
Глаза сами собой закрылись, и тут же пред Рафом предстала чудесная картинка из детства. Ему десять лет. Лето. Дача в Новогорске. К отцу приехал гость, старинный приятель, друг детства, ставший знаменитым детским писателем.
Звали его, этого удивительного человека, дядя Гоша. Так вот этот дядя Гоша пробыл на даче дней семь-восемь. Он никому не мешал. С утра писатель уходил либо в лес, либо на реку. И возвращался только под вечер, к чаепитию.
Чаепитие, благодаря прекрасным погодам, установившимся в том первом послевоенном августе, всегда устраивалось неподалеку от яблоневого сада, в большой деревянной беседке, увитой то ли диким виноградом, то ли еще какой-то ползучей гадостью с крупными мягкими листьями и унылыми фиолетовыми цветами.
Всем очень нравилось, как пахнут эти цветы. В памяти же Рафа запах фиолетовых цветов сливался с болью и собственным истошным криком. И это понятно, ибо частые экзекуции, коим подвергался Раф и на которые были щедр его родитель, ради идеи правильного коммунистического воспитания не щадивший ни Рафа, ни его старшего брата, совершались как раз в этой проклятой беседке.
Однажды во время очередного чаепития разговор в беседке зашел о литературе.
Писатель молчал, с удовольствием пил чай с вишнёвым вареньем и со скукой во взоре слушал, как отец Рафа, полковник НКВД, с придыханием и многозначительными паузами, рассуждал об истоках литературного творчества.
Понятное дело, малолетний Рафчик ничего из того, что говорилось в тот вечер, тогда не понял. Осознание пришло позже, когда время от времени повторявшееся воспоминание зажило в голове Рафа самостоятельной жизнью и, обогащенное опытом самого Рафа, само себя воссоздало. Или, говоря языком судебных следователей, само себя реконструировало.
Писатель наслаждался пайковым грузинским чаем и чувствовал себя весьма комфортно до той минуты, пока его не вынудили вступить в разговор.
Некая пышная молодящаяся дачница, от которой исходил мощнейший парфюмерный запах, немного нервничая, спросила, что наш писатель думает о… ну, скажем, о бессмертии. И хотел бы сам дядя Гоша жить вечно.
Отставив чашку, дядя Гоша, прищурившись, посмотрел на даму и с любезной улыбкой испросил у нее разрешения, вместо ответа, рассказать нечто вроде анекдота.
Когда несравненный Джованни Джакомо Казанова вверял свою душу Господу, начал дядя Гоша, он, по свидетельству многочисленных очевидцев, делал это самым возмутительным образом, то есть вопил так, будто из его спины нарезали ремни. Настолько старому греховоднику не хотелось покидать бренный мир.
"Не хочу, не хочу, — надсаживался семидесятитрехлетний сердцеед, — мало мне, мало!!!"
"Вот видите, — ласково глядя на роскошную дачницу, изрек дядя Гоша, — ему, старику, было мало. А мне, хотя я моложе Казановы вдвое, уже всего достаточно, мне всё приелось. Я готов умереть хоть завтра. И что-то мне подсказывает, что это и в самом деле может произойти достаточно скоро. Словом, я вообще считаю, что вечная жизнь это нонсенс, и даже более того — трагедия. Казанова, по всей видимости, считал иначе…"
Дядя Гоша замолчал и вернулся к своему чаю и вишнёвому варенью.
И хотя все с пониманием завздыхали, вряд ли кто-то из слушателей уразумел, что дядя Гоша имел в виду, когда говорил о жизни, Казанове и себе.
На следующее утро дядя Гоша, как обычно, отправился купаться на реку. Юный Шнейерсон незаметно последовал за ним.
Притаившись за огромным кустом орешника, он наблюдал за дядей Гошей.
В тот ранний час на берегу малюсенькой Клязьмы кроме Рафа и знаменитого автора книжек для школьников младшего и среднего возраста не было ни души.
Дядя Гоша разделся до трусов, спустился к реке, с разбега бухнулся в воду. Громко фыркая, немного поплавал, вернулся и разлегся на траве, подставив могучую грудь и полные бедра утреннему солнцу и свежему ветру.
Пойма речушки огласилась громким восторженным матом.
"Ё… твою мать, как же о…но хорошо! — надрывался детский писатель. — Ё… твою мать, е…ть и резать, как же о…но, ах, нет слов!! Зае…сь, как о…но здорово! Е…ая сила, б…ть на х…, ну, это просто о…но! Как же хочется жить! Господи, ё… твою мать!!! Я жизнь свою веду беспечно, давно мне не о чем жалеть, но если б жизнь продлилась вечно, я пожелал бы умереть!"
Тут дядя Гоша вдруг резко поднялся, принял картинную позу, вытянул руку навстречу солнцу и торжественно продекламировал:
"И странной близостью закованный,
Смотрю на темную вуаль
Я вижу берег очарованный
И очарованную даль".
"К чему мне вечности томленье,
К чему бездонный мне простор?
Когда судьбы жестокое веленье
Свой страшный совершила приговор".
Глаза дяди Гоши — Раф увидел — набухли слезами, а голос при слове "приговор" дрогнул. Видно, что-то, много позже понял Раф, дяде Гоше приоткрывалось…
Через год дядю арестовали, и детский писатель, в тайне от всех любивший жизнь, навсегда сгинул в сталинских лагерях.
Раф подумал, вот жили в разные годы такие разные люди, как дядя Гоша и Казанова… И оба страстно любили жизнь. Только Казанова никогда ни от кого не скрывал этого чувства, а дядя Гоша утаивал его, словно это была иголка Кощея.
Воспоминание предстало пред мысленным взором Рафа как бы для того, чтобы он еще раз задумался над таинственной природой подсознательного.
Затевая всю эту музыку со столоверчением, Раф и не подозревал, что окажется в компании с нечистой силой. Вернее, подозревал, но не думал, что нечистая сила проникнет к нему в дом.
Все мы много знаем о нечистой силе по "трудам" современных чернокнижников, рассказам деревенских бабок и прочей чертовщине. Всё это может до смерти напугать любого. При условии если этому чувству относиться с фанатичным ужасом.
Но Раф был не робкого десятка.
И с детских лет верил не только в чертей.
Почему ему вспомнился дядя Гоша? Трудно сказать… Но Раф чувствовал, что некий смысл в воспоминании есть, и этот смысл до поры до времени от него сокрыт. Может быть, он в том, что Рафу вдруг снова захотелось жить. Но не так, как ему жилось последние годы. Он хотел мчатся по жизни, и не просто мчаться, а так — чтобы ветер в ушах свистел!
Он вспомнил о своей заветной тетради с рукописью пьесы. Той тетради, которую он зашвырнул на антресоли в ту давнюю пору, когда некий прозорливый и мудрый редактор отверг всё, что в ней было написано, сказав Рафу на прощанье: "Советую тетрадочку эту вашу никому не показывать. А лучше, вьюнош, отправьте-ка вы ее в сортир. Вам спокойнее, да и мне тоже. Поверьте старому редакционному волку, сортир — это надёжное, проверенное место, аккурат для вашего со-чинения".
…Встреча с чёртом Рафа удивила не слишком сильно.
Он давно подозревал, что Михаил Афанасьевич Булгаков, создавая свой великий роман, перед страшным ликом смерти писал не вымысел, а святую правду.
— Вы физик-теоретик? Правильно? — пристально глядя на Зубрицкого, спрашивала Рогнеда.
Опять все собрались за столом в гостиной. Вид у собутыльников был помятый. Только девушки выглядели вполне пристойно: Рогнеда и Марта провели в ванной около часа и выплыли оттуда, сияя чистотой и благоухая духами.
— Признавайся, гад! — сурово сказал Герман. — Ты ведь физик?
— Ну, физик, — согласился Зубрицкий.
Старина Гарри вспомнил, что когда-то у него в голове крутилась интересная идея о макрочастицах. Если бы он тогда довел исследования хотя бы до половины, то его слава затмила бы славу Фарадея. Господи, сколько всего упущено!..
— Да, я физик, — повторил он надменно и, устыдившись, тут же понизил пафос: — был…
— Что, значит, был?.. Вы есть! — вскричала Рогнеда. — Кем вы хотели стать? Лауреатом Нобелевской премии? Сейчас мы это быстренько устроим, вызовем какого-нибудь…
— Только не…
— Существует гипотеза, — убеждала Зубрицкого Рогнеда, — в соответствии с этой очень убедительной гипотезой, писатели, поэты, художники, деятели искусства, ученые, умершие в самом расцвете творческих сил и не завершившие многие свои начинания, там, на том свете, получают счастливую возможность доделать то, что смерть помешала им создать при жизни… То есть, стоит нам оживить какого-нибудь великого ученого и обратиться к нему с просьбой помочь нам что-нибудь открыть…
— Давайте вызовем какого-нибудь великого ученого, например, Нильса Бора или… — с воодушевлением начал Тит.
— Бор был стариком… — вспомнил Герман.
— Какое это имеет значение?
— Старики не сговорчивы. Станет он тебе корячиться ради Нобелевской премии какому-то чужому дяде, когда у него своя с 1922 года карман оттягивает…
— Тогда — Ландау.
— Вот это уже лучше! Но он тоже лауреат…
— И Пушкина… — замирая от восторга, произнес Лёвин.
— И тебе не жалко его? Попасть из вполне благопристойного девятнадцатого века в век нынешний, это, знаете ли, удовольствие не из слабых…
— Я бы вызвал Разина, Пугачева, Болотникова, Кампанеллу, Томаса Мора, Сен-Симона, Робеспьера, Дантона, декабристов, Герцена, Чернышевского, Бакунина, Нечаева, Засулич, Маркса, Энгельса, петрашевцев, Кропоткина, Плеханова, Мартова, Троцкого, Ленина, Махно, Котовского, Савинкова, Камо, Фанни Каплан, Дзержинского, Че Гевару, сандинистов, Мао! Всех воскресим и, не откладывая в долгий ящик, старый мир разрушим до основанья, а затем… — воодушевленно вскричал Лё-вин.
— Среди тех, кого ты назвал, половина — отъявленные головорезы. Если их всех разом оживить, — сказал Шнейерсон взволнованно, — то они, волею Господа предусмотрительно разбросанные по разным столетиям, в концентрированном виде, организовавшись и сплотившись, без труда завтра же — глазом моргнуть не успеешь — спроворят тебе такую мировую революцию, что мало не покажется… от земли останутся одни головешки. Ты этого хочешь?
— А почему бы и нет? — подал голос Герман. — Ты же сам предлагал сотрясти основы… Вот мы и сотрясем, а вместе с ними и всё, что подвернется под руку, и опять начнем жить по-человечески, в самой счастливой стране мира под руководством коммунистической партии Советского Союза…
— Дурак! Для тебя жить по-человечески — означает иметь персональную автомашину, пару хорошеньких секретарш и кабинет размером с Новодевичье кладбище. И потом, я предлагал сотрясти, а не взорвать все к чёртовой матери…
Тут и Рогнеда встревожилась. Столь радикальное преобразование общества не входило в планы ее патронов.
— Вы что, с ума сошли? Всех материализовать нельзя! Это вам не филиал Страшного Суда! Это всего лишь спиритический сеанс!
— Если нельзя всех, то хотя бы половину, — попросил Колосовский.
— И половины будет довольно, чтобы разнести землю на куски, я же сказал, — возразил Раф.
— А кем бы вы хотели стать? — вкрадчиво спросила Рогнеда Германа Колосовского.
— Я? Я… я хотел… я с детства мечтал стать председателем… э-э-э, председателем… — тучный, солидный Колосовский неожиданно смутился.
— Он мечтал стать председателем земного шара, о медиум души моей, — договорил за Германа неугомонный старина Гарри.
Герман схватил Гарри Анатольевича за горло.
— Я мечтал, — проревел Герман ему на ухо, — стать председателем совета министров…
— Вы будете им! — убежденно сказала Рогнеда.
— Очень рад! — с фальшивым восторгом воскликнул Герман. И тут же Колосовский обратился ко всем с жалобой: — Водку пить в нашем возрасте уже нет никаких сил. Но что-то пить ведь надо… А что пить, какой напиток? Надо присмотреть себе что-нибудь легкое. По вкусу что-нибудь среднее между сидром и клюквенным морсом, только с повышенным содержанием спирта…
— Не напиток надо себе присматривать, — угрюмо сказал старина Гарри, отдирая от шеи толстые пальцы Колосовского. — Не напиток, а новые корпуса для наших потрепанных душ. Да-да, новые корпуса. Вот что я тебе скажу.
— Не корпуса надо присматривать, а места на погосте… — брякнул Раф, вспомнив предложение чёрта повесить его пронафталиненное тело в гардероб для просушки.
— Повторяю, господа, мне бы очень хотелось влезть в премьер-министры, — сказал Колосовский.
Герман когда-то вынашивал грандиозные планы преобразования России. Его кумиром был Петр Аркадьевич Столыпин. Если его государственную доктрину о земствах припудрить бредовыми идеями Солженицына и бодряческими утопиями Григория Явлинского, то может получиться весьма забавный вариант государственного устройства. Ах, как Герману хотелось протиснуться в премьер-министры, чтобы всё перетрясти, просеять и взбаламутить!
— Вам помогут могущественные силы, — с внушительным видом кивнула Рогнеда.
Она без энтузиазма посмотрела на Рафа и его друзей. Не очень-то воодушевлялись эти старые, ни во что не верящие перечники, когда она им рисовала соблазнительные картины будущего. Как их расшевелить?
Пока она размышляла, оживился Лёвин.
— Остановитесь! — вскричал он трагическим дискантом. — Неужели вас устроит ворованная слава?!
— Меня устроит, — тихо сказал Раф.
— И меня, — сказал Герман.
Старина Гарри задумался.
— Меня, впрочем, — тоже, — признался он, — и учтите, слава, как и удача, не бывает ворованной. Она всегда случайна. Фортуна орудует вслепую. Это как кому повезёт. Кто ей подвернётся, к тому она и прильнёт. Иногда полезно подсуетиться и увести удачу у кого-то из-под носа. Ничего зазорного в этом я не вижу. Как не вижу зазорного и в том, что нам кто-то в этом поможет…
— Как же мне осточертели наши встречи и наши бесконечные разговоры ни о чем! — вспыхнул вдруг Раф. Он как раз в этот момент думал о славе и о том, что готов заплатить за нее любую цену.
Он подумал о своих друзьях. Да, действительно, надоело изо дня в день видеть одни и те же рожи. И выслушивать примерно одни и те же речи. Но и жизни без этих старых рож он себе не представлял.
Как жить без этих постаревших шалопаев, не замечающих, вернее, не желающих замечать, что на дворе стоит другая погода? Как жить без их телефонных звонков, когда они звонят вроде бы по серьезному поводу, а на самом деле — просто так, только для того чтобы услышать твой голос, родной голос друга… И ты рад этому звонку. И друг знает, что ты рад.
"Ах, как пагубно изменилось время! — думал Раф. — Пришли другие люди, которых в невероятном количестве неизвестно кто репродуцировал, они заполонили землю, и им, этим новым, непонятным и неприятным людям, предстоит теперь определять, какой погоде быть сегодня, завтра послезавтра, всегда…
Навалился на живую землю жесточайший из веков в истории человечества — век XXI, и кажется, что вот-вот грянет он, Страшный-престрашный Суд, знаменующий конец всему, что дышит, мыслит, страдает и грешит. И хотя Библия и утверждает, что Страшный Суд — это не конец, а только начало, верится в это всё же с трудом…
Наступает в жизни каждого человека время, когда ему начинает казаться, что он знает с абсолютной определенностью, что черное — это черное, а белое — это белое. Когда он уверен, что ответы на все вопросы найдены. Это время называется старостью. Один шаг до впадения в детство.
Эта троица брюзжащих стариков не хочет видеть того, что XXI век, круша и сметая всё на своем пути, летит к пропасти, и остановить его не в силах ничья воля. Даже воля Того, кто затеял всю эту свистопляску с зарождением жизни на земле. О, скорее бы настал Страшный Суд!
Но пока он не настал, можно примкнуть к каким-нибудь силам, хоть бы и к черным, если от светлых предложений не поступает".
Раф знал, — после встречи с бесом, — что теперь можно чёрт знает что совершить!
Он уже почувствовал, что время с каждым днём, с каждой секундой замедляет свой бег, останавливается, окаменевает, превращаясь в вечность.
Ах, как важно успеть! Покуда другие зевают, тебе нужно быстренько-быстренько встать рядом и прилипнуть к замершему времени, как резиновая присоска. Если тебе хоть раз удастся этого достичь, то ты подступишь к совершенству, к истине, ибо время — это язык Вселенной, а постижение его приближает тебя к тем, кто заправляет абсолютно всем во вселенной, то есть к Богу и Дьяволу.
Раф мял подбородок и задавал себе вопрос, есть ли у него мечта? Вернее, остались ли в нем еще какие-то силы о чем-то мечтать?
Что-то шевельнулось в усталом сердце. Он закрыл глаза, и из золотого тумана выплыло огромное здание старинного театр в центре Москвы…
Зрительный зал, утонувший в полутьме, зал, полный волшебства, сладкой тревоги и надежд… Бордовые плюшевые кресла с удобными подлокотниками; теплый воздух кулис, пахнущий пылью, трубочным табаком и шоколадом; тяжелые складки отведенного занавеса, просцениум с репетирующими актерами, их приглушенные голоса; подающий нервные реплики напряженный и встопорщенный режиссер за уютно освещенным пультом…
В бездонных глубинах партера Раф увидел себя, защищенного сумраком, плачущего от счастья. Возвышенные мгновения! Ах, как он мечтал, чтобы его пьесу поставили на сцене хоть какого-нибудь театра!
Но даже в лучшие времена как-то так получалось, что вроде и книги его печатались и известность какая-никакая была, а с пьесами выходила заминка.
Все привыкли видеть в нём только удачливого поэта.
Ах, если бы произошло чудо и по одной из его книг поставили…
"Боже праведный, о чем это я?! — ужаснулся он. — Нельзя, нельзя! Да не заслуживают этого ни мои книги, ни мои пьесы…"
Раф вспомнил названия своих стихотворных сборников, и ему стало дурно. "Ветер зовет", "Мне снятся крики журавля", "Голоса горного леса", "Небо, небо голубое!", "Радостное солнце", "Неизведанные дали"… И ещё что-то столь же пошленькое и омерзительное. Попытался вспомнить название пьесы, написанной им чёрт знает в каком году. "Шаг конём", кажется… Это ж каким надо быть идиотом, что так обозвать собственное творение!.. Рафа передернуло, как от озноба.
— Ты не заболел? — озабоченно спросил его внимательный Герман. — Да на тебе лица нет! Дай-ка я тебе, братец, водочки налью…
Вот так всегда. У всех одно на уме. Другого предложить не могут…
А ему совсем не это нужно. "Я что мне нужно? Знать бы…"
Может, уехать куда-нибудь, к чертям на кулички, в Коктебель, например? А что? Вскарабкаться на Ай-Петри, втащить на вершину кресло, письменный стол, установить на столе лампу под зеленым абажуром, аккуратно разложить канцелярские принадлежности, подвести к креслу электричество, опуститься в кресло, затянуть ремни и, с мечтательным видом наблюдая кровавый рассвет, играючи родить бессмертные строки и сразу же после этого врубить рубильник…
Стоило бы попробовать. Смерть на Олимпе… Весьма романтично. Вершина горы, всё осталось внизу, всё находится ниже тебя, всё у твоих ног: моря, океаны, реки, поля, села, города, цивилизации, люди, людишки, гении и бездарности, конкуренты и завистники, всё, всё, всё! — ниже!!!
Пусть краткий миг, пусть мгновение, но в это мгновение ему не будет равных — ведь только матёрые орлы-стервятники залетают на эту высоту. Залетят, суки, оглядятся и стянут со стола вечное перо, из-под которого только что выплыл шедевр…
И опять в голову полезла сладкая мечта о театре с бордовыми креслами и взъерошенным режиссером. И вместе с мечтой, приземляя ее, в голову ринулись мысли о земном, мирском.
Пресловутый уровень… В частности, уровень зрительской массы. Он понизился до критической отметки. Если он понизится хотя бы ещё на один пункт — нас ждет катастрофа. Человечество вновь войдет в бездумный мир фауны на равных правах с лошадьми, аллигаторами и павианами.
Театр… Господи, что стало с Театром?! Новые режиссеры отважно перекраивают канонические тексты гениев, объясняя свои новации тем, что гении-де устарели, и если их не причесать на современный манер, то зрительные залы не заполнятся и наполовину.
Театры обходятся без декораций, актеры не гримируются и выходят играть принца Гамлета в свитере, джинсах и кроссовках, а королеву Викторию — в мини-юбке и чулках со стрелкой.
Такое уже бывало, в прошлом веке, когда Таиров и Мейерхольд экспериментировали с таким сатанинским усердием, что доигрались до ильфпетровских и булгаковских пародий, а Всеволод Эмильевич — ещё и до чрезвычайной тройки.
Тройка — это, конечно, слишком, но выпороть Всеволода Эмильевича тогда не мешало бы. А заодно и Таирова… Хотя, возможно, оба режиссера уходили в абсурд и экспериментирование, чтобы не видеть того, чего им видеть не хотелось…
Почему-то вспомнился Михаил Михайлович Яншин в роли Земляники. Там, у Гоголя, в четвертом действии есть сцена: Хлестаков, освоившись с ролью чиновника из Петербурга, интересуется у Земляники: "Вы, как будто, вчера были ниже ростом".
Яншин слегка и почти незаметно (вот он уровень, класс и чувство благородной меры!) приседает и с готовностью отвечает: "Очень может быть". И всем всё было ясно! Сыграно гениально, филигранно, точно!
Как же сейчас на театре обыгрывают этот эпизод? Актер, играющий роль Земляники, после вопроса Хлестакова просто садится на пол.
Это вызывает в зале гомерический хохот. Вот вам уровень. Если бы он присел на сантиметр, как это делал Михаил Михайлович Яншин, никто бы из нынешней публики этого не заметил. Сегодняшняя публика не в силах реагировать на тонкую шутку. Ей подавай фарс и окопный юмор.
Как писать для такой публики? А ведь Рафу нужно понимание, признание, слава.
Слава…
Герострат с детства захватил воображение Рафа. О, он вовсе не был полоумным, этот древний поджигатель!
"В школе учителя утверждали, что Герострат безумен, а его попытка прославиться, спалив храм, является выдающимся примером клинического идиотизма… Но ведь прославился же! Он сделал так, как хотел. Никто не хочет видеть очевидного. Герострат наметил человечеству пути отхода не от славы, а от тщеславия.
Своим великим поступком, сожжением громоздкого храма Артемиды, он предупредил человечество о том, что путь к славе всегда порочен — даже тогда, когда человеком руководит не гордыня, а стремление к истине.
Если усложнить мысль, то получится, что Герострат сжёг не храм, а себя. А это вернейший признак творческого человека, всего себя отдающего любимому делу или идее. Был ли он дураком? Наверно, всё-таки был. Стал бы умный это делать — поджигать — сам…"
Раф всегда страдал оттого, что его не понимают. Вот и сегодня…
Он помотал головой. Иногда это помогало ему избавиться от слишком назойливых мыслей.
Помогло и на этот раз.
Мысли, встряхнувшись, поменяли расположение внутри черепной коробки, и на первый план вылезли мысли, всегда волновавшие православную Русь.
— Вот я еврей… — начал Раф. Ему вдруг почему-то захотелось поговорить о книге Солженицына "Двести лет вместе". О том, что Александр Исаевич тенденциозен. И о многом другом…
— Да какой ты еврей, — отечески успокоил его Герман. Его голос был полон благосклонного сочувствия.
Колосовский развил свою мысль. Он сказал, чтобы Раф не очень-то на себя наговаривал, потому что, по его мнению, Раф не очень-то и еврей. А если и еврей, то какой-то… ненастоящий, что ли.
Герман всегда считал, что еврей — это не поддающееся излечению, но, слава Богу, не слишком тяжелое заболевание, имеющее, правда, хронический характер.
И он по-приятельски спешил уверить Шнейерсона, что дела у того не так уж плохи и что ему еще жить да жить, и что с такой болезнью можно почти без проблем дотянуть до глубокой старости. Другие же живут. И ничего.
Сказав "Да какой ты еврей", Герман как бы выдавал Рафу индульгенцию за грехи его предков, которые — кто спорит? — были виноваты не только в том, что сами родились евреями, но и в том, что, как бы они ни хорохорились, а таки произвели на свет потомка и тоже, увы, еврея.
Хорошо, что это произошло в России. Которая, хотя и прославилась еврейскими погромами, тем не менее, сынам Израиля, имевшим счастье родиться под бледным русским небом, сумела привить славные черты типичного россиянина. В числе коих — патриотизм, чисто русское разгильдяйство и любовь к пьяным загулам.
Сказав "Да какой ты еврей", Герман великодушно признавал за Рафом эфемерное право поставить ногу на ступеньку рядом с собой — природным русаком с польскими корнями, он давал понять, что Раф больше русский, чем еврей. А быть русским или представителем любой другой национальности — это неоспоримо и это знает каждый дурак — куда лучше, чем каким-то засранным евреем.
Раф так долго раздумывал над словами Германа, что забыл, о чем хотел говорить…
Тит очнулся от дрёмы и тут же начал долго и нудно рассказывать о своем отце. О его мужестве, несгибаемой стойкости во времена тяжких испытаний, об искренней вере в то, что справедливость возможна в том случае, когда каждый на своем месте будет честен, благороден и добр.
И говорил, говорил и все время подчеркивал, каким был его отец тихим, незаметным и скромным человеком.
— Этот маленький человечек… — говорит Тит.
— Ты говоришь о нем, как о каком-то карлике, чуть ли не лилипуте… Какого он был роста? Я его помню, он был таким же, как ты… У тебя какой рост?
— Метр восемьдесят пять. Но я вешу в два раза больше отца! Так вот, этот маленький человечек, этот титан секса, зачал меня на стороне, и моя мать узнала о моем рождении лишь тогда, когда отец, как-то под утро, шатаясь и пьяно сквернословя, принес меня в клюве, объяснив ей, что только что нашел новорожденного малютку в брюссельской капусте…
Сказанное Лёвиным приводит к тому, что Зубрицкий тянется к бутылке и наливает всем по полстакана.
Слово берет Раф.
— А теперь я бы хотел задать Рогнеде несколько вопросов. Кстати, надеюсь, всем понятно, что наши беседы и наши встречи носят строго конфиденциальный характер. Итак, милая Рогнеда, медиум вы наш лучезарный, скажите, пользовались ли вы вашим даром прежде?
— Мало иметь дар, господин председательствующий. Меня окружают сокурсники, народ, по большей части, невежественный и, как говорится, без полета… Им бы только налиться пивом и рассуждать о своей гениальности…
— Хорошие ребята, — одобрительно наклонил голову Зубрицкий, — на нас похожи… Мы тоже любим пиво. А уж порассуждать…
— Люди мало задумываются над тем, зачем им была дарована жизнь, — сделав это открытие, Рогнеда победоносно посмотрела на друзей.
— И правильно делают, — цинично заметил Зубрицкий. — Им и так все понятно. Они просто живут, радуясь, огорчаясь, страдая, влюбляясь, плодя себе подобных, словом, совершая все то, что и составляет смысл и содержание жизни…
— Вы говорите, как учитель математики…
— Пусть я говорю, как учитель математики, но все, что вы услышали от меня, я готов повторять до бесконечности. Людям всё понятно, и они живут, не забивая себе головы отвлеченными понятиями и абстрактными вопросами. Хотите получить ответы, ступайте в сумасшедший дом. Там навалом таких, как вы…
Рогнеда не обиделась.
— Надо думать о том, — сказала она, — что угрожает тебе и миру сегодня, сейчас. А это исламский фундаментализм, водородная бомба, американская "демократия", голод, скверная атмосфера, скверная еда, скверная вода, скверная погода, появление новых болезней, таяние вечных снегов и многое другое…
— Оставьте! Скучно! Скучно, скучно! Ах, милая Рогнеда, мы думали, что вы немного развлечете нас, а вы — чуть ли не о международном положении…
— Помолчи, старина Гарри! — прикрикнул на Зубрицкого Раф. — Скажите, Рогнеда, вы, правда, многое можете? Можете ли вы, например, сделать так, чтобы по моей пьесе был поставлен спектакль в одном из лучших столичных театров?
Рогнеда усмехнулась.
— Нет ничего проще.
…Лёвин опять задремал. Сквозь дрему он слышал фрагменты разговора приятелей. Тит попытался вникнуть в его суть, и это привело лишь к тому, что он еще крепче смежил вежды.
Много лет назад, после обильного возлияния, Тит Лёвин в зеркальном холле ресторана "Эксельсиор" нос к носу столкнулся с женщиной, с которой у него когда-то был короткий, но чрезвычайно бурный роман. "Кажется, — припоминая, задумался Тит, — я был даже на ней женат… Черт, не помню!"
Сусанна, так звали женщину, в пору их любви была необыкновенно хороша собой. С годами, Тит сразу отметил это, ее красота не потускнела, а налилась новой, капризно-победительной силой. Едва он взглянул на нее, как в нем пробудилось некое подобие того тяжелого чувства, которое когда-то едва не свело его с ума.
Лёвин с неудовольствием отметил, что Сусанна была не одна. Ее спутником был мужчина лет тридцати пяти-сорока, с маловыразительным лицом, единственной запоминающейся чертой которого был очень длинный и очень тонкий нос. "Наверно, муж или возлюбленный, — с внезапной ревностью подумал Тит, — крайне неприятный тип, не человек, а какой-то Буратино. Таким носом клевать хорошо. Дорого бы я дал, чтобы посмотреть, как этот Сирано сморкается".
По лицу мужчины бродила косая презрительная улыбка. По всему было видно, что он чем-то недоволен.
Носастый замешкался у гардероба, и Тит, который вдруг почувствовал себя страшно остроумным и коварным, спросил Сусанну, как она отрекомендует его своему кавалеру. Как бывшего сослуживца, знакомого родителей, личного психоаналитика, дамского парикмахера, массажиста, псаломщика или партнера по теннису?..
Сусанна недоуменно пожала роскошными плечами. Какое, мол, это имеет значение?
Когда носастый подошел, она представила его Титу.
"Мой муж Серж", — сказала женщина холодно.
"Ссссергей…" — пробормотал мужчина и протянул руку для приветствия.
"А этот безнадёжно стареющий джентльмен зовется Титом Лёвиным, — сказала красавица и с видимым удовольствием посмотрела на себя в огромное зеркало. Тит почувствовал, как напряглась рука мужчины. — Помнишь, дорогой, — Сусанна улыбнулась, — я тебе рассказывала, что в дни моей грешной юности некий бумагомарака доводил меня своим неистовством в постели до экстатических припадков. Так это он самый и есть. Гений секса! В сто раз лучше тебя. Но ты не отчаивайся. Во всех остальных смыслах этот Тит, поверь мне, полнейшее говно и ничтожество".
Ладонь мужчины закостенела в руке Тита. Глядя ему в глаза, Тит проникновенно сказал:
"Ах, женщины, женщины! Что с них взять! Вы, голубчик, просто счастливец, что имеете такую жену. Сусанна — редкое, удивительное создание… Я давно хотел поблагодарить ее, да вот только случая не представлялось. И вот нежданная встреча… Я вот что хотел сказать: наиболее сильным страницам в своих романах я обязан именно ей. Когда я стремился в описании самых чудовищных человеческих пороков достичь предельных высот достоверности, я вспоминал Сусанну…"
Покончив с одним воспоминанием, походившим на старый кинофильм, Тит мягко переходит к следующему мысленному "мемуару", более близкому по времени.
…Случилось это примерно за год до смерти его последней жены, Ефросиньи.
Жена назвала (или обозвала?..) Тита "стручком". Произнесла она это слово так, походя.
В тот вечер она, как обычно, полулежала на диване, сосала малиновые леденцы и пялилась в телевизор.
И вдруг, ни с того ни с сего, без каких-либо причин, ляпнула: "Стручок ты мой…"
Не сказать, чтобы Тит обиделся. Хотя тон, каким это было сказано, ему очень не понравился.
…Он вспомнил, как они познакомились. Обстоятельства, при которых это произошло, очень напоминали осовремененную древнегреческую комедию, написанную под диктовку лагерного Аристофана.
Тит, в то время уже богатый и популярный писатель, сильно перебрав в какой-то компании, тем не менее, нашел в себе силы поймать такси.
Погрузившись в машину (ему показалось, что он был один, без дамы), Тит не проронил ни слова, почему-то посчитав, что таксист и так поймет, куда должен отвезти знаменитого пассажира.
В недрах похмельного сознания, когда Тит утром проснулся, вернее — очнулся, зияла временная дыра столь большого размера, что он, пытаясь восстановить в памяти события минувшей ночи, едва не схлопотал разжижжение мозгов.
Его окружал нереальный зыбкий мир, из которого хотелось выбраться как можно скорее. Единственной реальностью было то, что он лежал в постели с неизвестной женщиной неопределенного возраста. Ну, в этом-то как раз не было ничего необычного: с любившим крепко выпить Титом и не такое случалось по пьяной лавочке.
Глаза Тита начали шарить по комнате, пытаясь найти в комнате хоть какой-нибудь предмет, который помог бы как-то зацепиться за действительность и определиться со своим физическим телом в пространстве, но таковой предмет обнаружен им не был. Комната была Титу совершенно не знакома.
Кроме того, отсутствовали все детали его одежды. Он не увидел ничего из того, что обычно может увидеть человек, неожиданно для себя проснувшийся после попойки в квартире одинокой свободной женщины: ни скомканных брюк, ни косо висящего на стуле пиджака, ни галстука на оконной ручке, ни лежащих на боку башмаков с порванными шнурками, ни залитой вином рубашки. Словом, ничего!
Тит под одеялом ощупал себя и с ужасом убедился, что абсолютно наг. Если сейчас он встанет и решится выйти из комнаты, а затем и из квартиры, — то ему придется перемещаться по улицам, площадям и проспектам столицы нагишом. Интересно, как далеко ему удастся уйти от места старта? Тит покрылся холодным потом.
И тут дверь с шумом распахнулась, и в комнату, до смерти перепугав Тита, как бомба влетел одноногий инвалид, потрясавший железной клюкой и Уголовным кодексом РСФСР.
Трудно сказать, что Тита напугало больше: кодекс или клюка.
Через минуту выяснилось, что инвалид — это старший брат его будущей жены, с давних пор лелеявший вздорную мечту выдать сестру за писателя.
Короче, перетрусившему Титу пришлось жениться. Он уступил угрозам брата-инвалида с его страшной клюкой, Уголовным кодексом и навязчивой идеей выдать сестру хоть за урода, лишь бы тот был беллетристической породы.
Читатель вправе подивиться. Наложить в штаны из-за страха перед каким-то инвалидом…
Так-то оно так, но инвалидом братец был не совсем обычным. Одной ноги у него, действительно, не было. Зато всего остального было в избытке.
Братец был счастливым обладателем целого стада "Волг", пяти квартир в Москве, шести каменных дач в Подмосковье и десятка домов в Ялте и Сочи, причем все это движимое и недвижимое имущество было записано на имена мифических родственников.
Помимо этого, криминальный братец на паях с бывшим заместителем министра внутренних дел владел подпольным игорным домом с женской прислугой, куда имели доступ только избранные особы: высокие милицейские чины, известные спортсмены, популярные артисты и некие коротко стриженые личности в очень дорогих костюмах, которых на длинных черных автомобилях привозили личности, тоже коротко стриженые, только в костюмах попроще.
Охрана братца состояла из нескольких десятков бывших оперуполномоченных, преданных своему боссу не меньше, чем мамлюки — египетскому султану.
Клятвенные заверения Тита, что он-де прилег на кровать из-за умственного переутомления после окончания крайне изнурительной работы над очередным романом из жизни советской деревни и что он пальцем не тронул женщину, лица которой даже не разглядел, были полностью проигнорированы ее братом, о несговорчивости которого, как Тит узнал много позже, ходили легенды.
Отбиваясь от разгневанного калеки, Тит попытался объяснить ему, что он, несмотря на сравнительно молодые годы, — Титу было тогда немного за сорок, — уже был пять раз женат и четырежды разведен.
Этим Тит прямо и недвусмысленно намекал на то, что имеет вполне дееспособную жену.
Ничего не помогло. Криминальный братец от этих смехотворных доводов просто отмахнулся, и развод Лёвина с пятой женой был оформлен подручными бандита за пятнадцать минут, что стоило заведующему загсом обширного инфаркта и выговора по партийной линии.
И уже на следующий день Лёвин, благоухающий вежеталем и побритый одним из телохранителей одноногого бандита, в черной щегольской тройке, с белой хризантемой в петлице, с заштукатуренным синяком под глазом, рука об руку с сияющей от счастья невестой стоял перед алтарем.
Четвертым ребром справа он ощущал дуло семизарядного кольта — самого веского аргумента, с каким ему до того дня доводилось сталкиваться в жизни и который был ему предъявлен сразу же после насильственного бритья и облачения в свадебный доспех.
Прямо перед обрядом он невероятным усилием воли постарался посмотреть на себя со стороны. И ему это удалось.
Стоит, смущенно улыбаясь нагловатой улыбкой обесчещенного, моложавый мужчина с подбитым глазом.
Это волевое действие помогло Титу и, пожалуй, даже спасло от помешательства: он впервые за несколько последних часов сумел спокойно взглянуть на положение вещей.
Женитьба — шаг серьезный. И этот шаг сделан. Но не следует думать, что это шаг последний. Следующим серьезным шагом может стать развод: благо, опыт у него имеется. Надо только хорошенько к этому шагу подготовиться. Чтобы не возникли проблемы с самодурствующим братцем.
Но никакого развода не было. Как-то всё постепенно утряслось. Всё было, как у людей.
Брат жены вскоре после морганатического бракосочетания по какой-то причине утратил интерес к сестре и ее мужу.
Позже выяснилось, что ему было не до родственников: он что-то не поделил со своим правоохранительным партнером, и криминальному авторитету пришлось, тщательно смазав единственную пятку гусиным салом, очертя голову пуститься в бега.
Бега, несмотря на хромоногость теневого предпринимателя, оказались успешными, и через какое-то время жена Тита получила от беглого братца тайную весточку с Зеленого континента.
Брат закодировано извещал сестрицу, что занялся прибыльным и совершенно новым для этих мест делом: выкупив несколько бензоколонок, он принялся разбавлять топливо обыкновенной водопроводной водой.
Шло время. Тит много работал. Стал еще более богатым и знаменитым прозаиком. На писательских съездах сидел в президиуме рядом с классиками. Такими, как Марков, Алексеев, Белов.
С годами — Тит прожил в этом браке почти двадцать лет — он привязался к жене, как можно привязаться к покладистому домашнему животному — сибирскому коту или пуделю. Можно было даже сказать, что он полюбил жену. Но все же себя он любил несравненно сильнее.
После смерти жены — она умерла от старости — Тит вздохнул полной грудью.
Горевал он не долго. К смерти жены он отнесся взвешенно и с философским стоицизмом, тут же избавившись от всех жениных вещей. То есть, абсолютно ото всех. Начиная с пустых баночек из-под питательных кремов, шляпных и обувных коробок, чулок, бигуди, колготок, пудрениц, флакончиков с остатками духов и кончая шубами, портативными записными книжками, всяческими мулине, шалями, перчатками, сапожками и прочими женскими атрибутами, причиндалами и аксессуарами.
"Чтобы духу ее не было!" — сказал сам себе Лёвин. И добавил: — "С глаз долой — из сердца вон". И еще подивился, сколько русский народ насочинял всякой мерзости, чтобы облегчить себе жизнь.
Тит поступил столь твердо не потому, что был бессердечен, а потому, что, зная свою избыточную сентиментальность, страшился, как бы она, эта никому не нужная сентиментальность, после смерти жены не переросла в манию. В манию одиночества. Мания пугала его. В его возрасте она могла отравить жизнь. А Тит еще хотел пожить. И пожить нормальной самостоятельной жизнью.
Его совершенно не привлекала печальная судьба вдовца, который половниками черпает горе, с утра до ночи рассматривает альбомы с пожелтевшими семейными фотографиями и прерывисто вздыхает, вспоминая, как им с женой было хорошо когда-то на отдыхе в сочинском санатории или на пикнике с какими-нибудь Розенфельдами или Поприщенко.
Его ужасала перспектива каждое воскресенье сырым ранним утром ехать на кладбище, возделывать квадратные дециметры вокруг могильной плиты, придавившей глину над гробом жены, и поливать побеги настурции желтой водой из ржавого ведра с надписью на мятом боку "участок Љ 26". И, роняя горькие слезы, шептать фиолетовыми губами: "Где ты, роза моя?"
Примерно через неделю после погребальной церемонии, лежа у себя в спальне и смотря невидящими глазами в потолок, по которому, беснуясь, бегали пятна от уличного фонаря, Тит к полному своему восторгу пришел к идеально простому выводу.
Отныне он решил руководствоваться старой доброй истиной, изобретенной нашими мудрыми и основательными предками: живые должны думать о живых. А поскольку в живых из всех близких и дальних родственников остался, к счастью, только он один, то, стало быть, и думать ему предстояло исключительно о себе.
После этого судьбоносного решения, Тит ощутил необыкновенный прилив сил.
Он, как говорится, внутренне встряхнулся.
Возрожденный Лёвин покончил с затворническим образом жизни, растянувшимся на долгие семь дней и давшим основание некоторым злым языкам говорить о Тите в прошедшем времени, и с удовольствием вернулся к необременительным и приятным привычкам своей разудалой молодости.
Вспоминал он теперь жену не слишком часто и без излишней, так сказать, эмоциональности.
Время, прошедшее после смерти жены, не только умиротворило душевную рану, но позволило трезво взглянуть на бывшую спутницу жизни, абстрагируясь от метафизической составляющей порочного в своей основе чувства мужчины к женщине, или — что, возможно, звучит жестче и грубее, но зато честнее, — от всепобеждающей тяги самца к самке.
Покойница, при ближайшем рассмотрении (или, наоборот — при отдаленном, вернее — отдаляющемся, рассмотрении, помните забавную максиму о том, что большое лучше видится на расстоянии?), оказалась посредственной и недалекой женщиной. Он вспомнил, как воинственно она отстаивала право всех — в том числе и дураков — на собственное мнение.
Это открытие заставило Тита по-новому взглянуть не только на покойную жену, но и на свое отношение к ней, а в конечном итоге и на самого себя. Это привело к тому, что он стал значительно самокритичней.
По образному выражению Колосовского, Тит, благодаря своевременной смерти жены волей-неволей "выломился" из прежней жизни, в которой начал "протухать" и в которой вынужденной лжи было всё же многовато.
Тит всегда помнил, каких нечеловеческих усилий стоило ему маскировать свои проказы с сослуживицами (он в то время занимал ответственный пост в Союзе писателей и, подобно Герману, имел и кабинет, и служебный автомобиль, и пару секретарш). И если бы только это! Это — ложь! ложь! ложь! — дурно отражалось на настроении Тита, влияя даже на состояние его здоровья и, в частности, на пищеварение. Стул у Тита был редкий, неубедительный, тревожный, а иногда неожидан-ный.
После смерти жены ему не нужно было придумывать мифические мероприятия, вроде внеплановых, авральных заседаний коллегии министерства культуры или срочных вызовов на Старую площадь на выволочку к какому-нибудь страдающему бессонницей куратору из аппарата ЦК.
После смерти жены отпала необходимость постоянно лгать.
Став вдовцом, Тит автоматически перешел в разряд честных людей.
После смерти жены Тит, по мнению всех, кто его знал, помолодел лет на десять.
И стул у него стал такой великолепный, такой блистательно-сакральный, такой гиперкубический и аполлонический, что ему позавидовал бы сам великий каталонец, придававший вопросам пищеварения и отправления естественных физиологических потребностей колоссальное значение не только в своей повседневной жизни, но — что является безусловным прорывом к заоблачным высотам совершенства — и в своем гениальном сюрреалистическом творчестве.
Словом, обретя свободу, Тит с чувством глубокого удовлетворения отметил, что по шкале добродетели он уверенно продвинулся на несколько делений вверх — по направлению к святости. Казалось, сделай он еще шаг, и его украсил бы "венец из листьев вкруг чела".
Но никаких шагов Тит делать не стал, справедливо посчитав, что и так в жизни наделал немало глупостей.
Да и шаг нынче делать опасно, того и гляди, вляпаешься в дрянную историю или угодишь в яму с нечистотами.
"Да и кому нужна моя добродетель, — думал он, — когда в стране бардак, когда в ней не ворует лишь тот, кто утратил способность двигаться. Когда о добродетели можно услышать только в церкви от проповедников, жующих мочалу о деяниях первомучеников, великомучениках, мучениках, преподобных, благоверных, блаженных и прочих святых".