Часть VI Лебединая песня

Глава 50

Мы расстались с Титом Фомичом Лёвиным в нелегкий для него час.


Тит побывал на Том Свете.


И не только побывал, но и встретил там одну из своих жён. Оказалось, что та снюхалась с чертями. И даже имеет от них десятка два чертенят. Тит возмутился:


"Совсем сбрендила, старая! Даже здесь не можешь вести себя прилично!"


"Ты, наверно, хотел, чтобы я ждала тебя целую вечность? — резонно ответила жена. — Пока ты раскачаешься, сто лет пройдет".


Титу на Том Свете не понравилось. Никакой свободы. Нет даже той, которая была у него в советские времена. Тогда он мог выбирать. Между совестью и желанием жить по-человечески, то есть в свое удовольствие.


Здесь выбора не было. Вернее, выбор был, но выбирать было не из чего.


Кстати, как он и прежде смутно догадывался, четкой границы, которая разделяла бы обе части потустороннего мира, не существовало. Можно было с разрешения властей шастать куда угодно.


Например, в райские кущи. Или на адских кухнях смотреть, как поджаривают провинившихся грешников. Чтобы попасть на сковородку, мало было основательно набедокурить при жизни. Необходимо было совершить нечто из ряда вон уже здесь, в месте последнего пристанища. Например, плюнуть черту в харю. Или — без должного почтения посмотреть на апостола Павла.


Деление на грешников и праведников отсутствовало.


Святые были, но их было немного, всего несколько экземпляров. Кандидатуры давно утверждены апостолами, и новеньких в святые не принимают.


Несколько столетий назад из душ святых набили чучела и поместили в застекленные шкафы. По воскресным дням святых вынимают, чистят, сдувают пыль и выставляют на всеобщее обозрение.


Как понял Тит, чучела из святых набили из опасений, чтобы те, не дай бог, не согрешили, и тогда показывать будет некого.


В широких кругах ходят слухи, что на самом деле это не шкуры святых, а муляжи из воска и папье-маше, внутри которых кроме пыли и праха ничего нет.


С душами же, которые на земле причислены к лику святых отцами церкви, здесь не очень-то церемонятся, и те давно затерялись среди остального покойницкого сброда.


Потусторонний мир перенаселён. Повсюду страшная теснота, на улицах давка. И это понятно, ведь душ накопилось до чёрта, их там во много крат больше, чем живых людей на земле.


Если тебя раздавят в уличной толчее, то всё, конец, никакой Господь не восстановит. Поэтому все стараются не ходить, а летать. Пристяжные крылья, сработанные из прессованного лебяжьего пуха и павлиньих перьев, выдаются бесплатно.


Метлы, швабры и веники (на последних тоже можно летать) выдаются только с копытами, хвостом и рогами. В зависимости от душевной склонности, каждый может либо парить над Раем или Адом, либо, нацепив амуницию черта, помахивая хвостом и бодаясь, гарцевать под музыку Рихарда Вагнера, которого здесь почитают выше Баха, Моцарта и Шостаковича.


Вновь прибывших первым делом отправляют на собеседование. Собеседование проводит Высокая Смешанная Комиссия, в состав которой входят апостолы и видные чиновники ведомства Вельзевула.


Эта разношёрстная братия решает, что с вновь прибывшими клиентами делать дальше. Расхождений не бывает. Члены Комиссии неизменно во всем демонстрируют полнейшее единодушие. Решение всегда одно: принять с испытательным сроком. Срок зависит от настроения членов комиссии. Словом, всё, как на земле.


Тит всегда искренно изумлялся тому, с какой легкостью человек переходит в разряд покойников.


Еще вчера ты был полным сил оптимистом: планировал завтра трахнуть жену соседа, а послезавтра сходить на футбол. Сегодня же ты не что иное, как некая субстанция, отданная в резиновые лапы прозектора, стылая груда органической массы, ничего общего не имеющая с живой плотью и состоящая из неподвижного костяка и мяса, от которого начинает ощутимо потягивать скотобойней.


Куда подевался человек?..


Где голос, еще вчера звучавший живо и пленительно? Где сияющие синим светом глаза с загадочной поволокой? Где бойкая, фонтаном бьющая мысль? Где всё это? Куда всё это подевалось? Непостижимо!..


Представить себя на месте покойника всегда очень сложно.


Однажды Тит случайно забрёл в морг… Ну, не смешно ли — случайно?! Как можно случайно зайти в морг? Но он зашел. Значит, можно. Значит, не случайно.


Дело было так. Тит приехал в Боткинскую навестить больного приятеля.


Навестил. Как водится, выпили, посудачили, похихикали. Распрощавшись с приятелем, Тит, в приподнятом настроении и, что называется, в лёгком подпитии отправился домой.


Выпили, вероятно, они все-таки немало, потому что на обратном пути, который пролегал через старинный больничный парк, в Тита будто чёрт вселился. Неведомая сила потянула его зайти в одноэтажное, крашенное желтой краской зданьице с покосившимся крыльцом.


Отворив незапертую дверь, Тит, тихонько насвистывая и чувствуя себя необыкновенно прозорливым, хитрым и предприимчивым, пустыми полутемными коридорами стал углубляться во чрево здания.


Прошёл мимо нескольких пустых комнат, похожих одновременно и на больничные палаты, и на лабораторные помещения.


Одна комната, из открытых дверей которой рвался наружу яркий свет, привлекла его внимание.


Он сделал шаг и замер на пороге.


В центре комнаты Тит увидел человека в грязном колпаке и сером халате с бурыми пятнами на груди и животе. Гражданин был чрезвычайно похож на мясника. На взгляд Тита, увесистый топор в его руках выглядел бы чрезвычайно органично, уместно и убедительно.


Человек, похожий мясника, оторвался от трупа, поднял правую руку со скальпелем и посмотрел на непрошенного гостя. Взгляд его был почти безумен. Так, по крайней мере, показалось Титу. Но, скорее всего, патолог был попросту пьян. Что простительно, если учесть, в каких условиях он ежедневно обедает и в каком обществе, так сказать, постоянно вращается.


Тит перевел взгляд на труп, грудная клетка которого была вскрыта. Тит несколько мгновений зачарованно смотрел на распахнутую грудь несчастного, на все эти торчащие, как колья, окровавленные ребра, на кроваво-черное месиво под ними. И не сказать, чтобы всё это ему очень понравилось.


Он ни о чём не думал тогда. Думать он стал позднее.


Пробормотав нечто нечленораздельное, Тит пулей вылетел из прозекторской. Вслед ему неслись проклятия безумца со скальпелем в руке.


Нет, Тита потом во сне и наяву не преследовала страшная грудь с ребрами. Тита нельзя было назвать слабонервным, он не был истериком. Но мысль о том, что тебя, как бы ты ни хорохорился, как бы ни храбрился, всё равно в конце концов вспорют и выпотрошат, как кролика или жабу, привела к тому, что Тит возненавидел разговоры о смерти. При условии, если они велись другими.


Сам же, как мы помним, говорил о смерти с удовольствием, притворно юродствуя и издеваясь над чужими страхами. Можно предположить, что таким образом он уводил собственное сознание в область сказки о смерти. И вот теперь ему на собственной шкуре довелось испытать, что такое настоящая смерть.


До разговоров ли тут?..


…Когда Тит открыл входную дверь и впустил ту страшную бабу с чемоданчиком, он понял, что пришел его смертный час.


Поначалу он подумал дать противной тетке решительный отпор, но скоро понял, что справиться с такой громадиной ему не под силу.


И Тит смирился. Вдруг реальность показалось ему настолько омерзительной, что он даже не стал противиться, когда лжеврачиха засадила ему в задницу смертельную дозу яда.


— Этот укол, — сказала она, — вылечит вас не только от триппера, но и от всех остальных болезней. Навсегда.


— Я знаю, что это значит — вылечит от всех болезней…


— Вы же сами просили, чтобы вас отправили к чертям собачьим… Ну, к собачьим я вас отправить не смогу, даже не знаю, есть ли такие, а вот к обыкновенным — извольте…


— Я не об этом просил Рогнеду, — слабеющим голосом произнес Тит Фомич.


— Как не об этом, — она порылась в чемоданчике. Нашла обрывок папируса и прочитала:


— У меня тут всё записано. Вот посмотрите: Лёвин Тит Фомич, год рождения тысяча девятьсот тридцать седьмой. Отправить к чертям собачьим, согласно просьбе…


— Это ошибка! Страшная трагическая ошибка! Она записала мои слова, когда я ругался… словом, после того как она превратила меня в гнома. А я не об этом просил, я просил отправить меня во времени назад. В те далекие годы, когда я был мальчиком. Чтобы я мог насладиться двухчасовой прогулкой по переулкам своего детства… Матросский костюмчик, деревянное ружьишко… вы понимаете…


— Даже не знаю, что мне с вами делать…


— Как можно допускать такие просчеты?! Ведь на кону жизнь человеческая! Я не смерти просил у Рогнеды. Я всего лишь хотел с деревянным ружьём…


— Теперь уже ничего изменить нельзя. А ружьишко… Зачем вам деревянное? Мы вам настоящее подыщем.


— Мне не нужно настоящее, как вы не понимаете!


— Так что же вам нужно?! — раздраженно спросила чертиха.


— Может, еще можно переписать эту вашу грамоту…


— Вы с ума сошли! Это серьезный документ, он одобрен, на нём печать стоит.


— Дайте взглянуть!


Чертиха протянула Титу документ.


— Ну, конечно! — вскричал Тит, возвращая папирус. — Вот взгляните, под печатью, петитом, почти не видные слова…


— Я ничего не вижу. Очки забыла…


— Поверьте на слово.


Чертиха захохотала.


— Ну, уж нет!


— Но, милая моя, я готов на все, только бы…


— Единственно, что я могу для вас сделать, — сказала чертиха, поднося документ к самому носу, — единственно, что я могу для вас сделать, — повторила она после того, как разобрала написанное петитом, — это сделать так, чтобы ваше путешествие стало временным. Если захотите, останетесь. Не захотите — вернем назад. Вычеркнув из памяти эпизод с посещением загробного мира… Но я бы не советовала вам торопиться с принятием решения, у нас там совсем не плохо…


Последних слов он не услышал. Ибо действительность в ту же секунду перестала для него существовать.


Если бы в этот момент рядом с Титом и его мучительницей оказался некий свидетель, он бы несказанно удивился. И было от чего. Ибо спальня чудесным образом опустела: и Тит и лжеврач вдруг истаяли в воздухе, как сигаретный дым от порыва ветра.

Глава 51

И отправился Тит в путешествие, в которое рано или поздно пускается каждый из нас.


Раздвинулось время, потеснилось мировое пространство. И Лёвин, презрев все открытые человечеством законы мироздания, подхваченный силами, с которыми не сравняться даже силам гравитации, устремился в загробный мир.


Хотелось бы потешить читателя картинами, кои, если верить апокрифам, могли пронестись перед изумленными глазами Тита, пока он своим астральным туловом буравил тугое пространство-время, но будем строго придерживаться правила — писать и говорить только правду.


Короче, ни черта мимо нашего героя не пронеслось. И в этом нет ничего странного. Потому что если бы Тит не пребывал в спасительном беспамятстве, а находился в здравом уме и твердой памяти и таращился по сторонам, то он бы не увидел ничего, кроме тьмы, и не услышал бы ничего, кроме вязкого урчания пространства, с неохотой впускающего в свою набитую утробу еще одну человеческую душу.


Итак, замкнутый круг, придуманный атеистами, был разорван, и Тит оказался в загробном мире. И ровно в двадцать ноль-ноль по местному времени Тит Фомич Лёвин, в прошлом писатель, закадычный друг Германа, Рафа и старины Гарри, прожигатель жизни и тонкий философ-скептик, не очень-то верный последователь Сократа, Сенеки, Эпикура и Монтеня, предстал пред строгими очами членов высокой комиссии.


Первое, что пришло в голову Титу, когда он в халате и меховых тапочках стоял на мраморном полу, была мысль о том, что человечество со всей его непродолжительной историей, убогой непрофессиональной моралью, терзаниями, мизерными достижениями — ничто в сравнении с вечностью и нескончаемыми космическими пространствами.


Понимание этого пришло к Лёвину после того, как он попытался окинуть взглядом зал, в котором очутился. Но взгляд не смог упереться ни в стены, ни в иные преграды. Зал не имел ни конца, ни края: стен ни справа, ни слева, ни позади, ни впереди видно не было.


Комиссия расположилась за большим непокрытым столом, точной копией стола в знаменитой гостиной Шнейерсона. Даже резьба на ножках была та же: с диковинными птицами, цветами, идиотскими завитушками и позолотой.


Тит быстро пересчитал членов комиссии. Тринадцать. Чтобы голоса не разделились поровну, догадался он. Очень разумно. И число приятное…


С правой стороны плечом к плечу сидели шесть не отличимых друг от друга светловолосых бородача. Одеты они были в серые одинаковые хитоны, подпоясанные веревкой. Вид у них был равнодушно-мечтательный. Словно бородачи сидели в очереди к парикмахеру.


Слева расположились шестеро смуглых весельчаков с черными рожками на завитых головах. Весельчаки вели себя неспокойно, ерзая и бросая друг на друга бойкие взгляды.


В центре, на председательском месте, восседал мрачный субъект со зловещей улыбкой на порочных мясистых губах. Было видно, что председатель силится придать своему лицу выражение умиления и приятной сладости, но эффект получался обратный. На взгляд Тита, субъект был похож на проголодавшегося людоеда, мечтающего об обеде.


Образ дымящегося супа или чего-то столь же соблазнительного, вероятно, и в самом деле возник в голове председателя, потому что он потер руки и гурмански пожевал губами.


Над головой председателя беззвучно вибрировал золотистый нимб.


Профессиональный глаз Тита засек тончайшие шелковые нити, коими нимб был прикреплен к крюку, ввинченному в верхнюю часть высокой спинки кресла.


Необычное кресло наводило на приятную мысль об электрической стуле с приспособлением для повешения.


Несимпатичный субъект заметил, куда смотрит Лёвин, и еле слышно заворчал.

Довольно долго члены комиссии молчали, думая, по всей видимости, какую-то запредельную космическую думу, и изредка без особого интереса посматривали в сторону Лёвина.


"Молчите? Ну что ж… Теперь, когда всё кончено, вернее, когда всё только начинается, можно и не торопиться… А ведь всё правда, — Лёвин зажмурился, — я вот умер, а, оказывается, со смертью жизнь не кончается. Не врут церковники…"


Он стоял и спал как лошадь. При жизни он так не умел. Здесь получалось.


Похоже, члены комиссии потеряли к вновь прибывшему грешнику какой-либо интерес, потому что прервали молчание и продолжили разговор, который, видимо, был начат задолго до появления Тита.


Как сквозь вату до Лёвина доносились голоса членов высокой комиссии.


— Да, мир абсурден, но стоит ли так из-за этого так убиваться?


— Но мы же несем ответственность за человека! Человек совсем запутался… Он не знает, зачем живет… Человек, родившись, сразу сталкивается с уймой вопросов, не претендующих на глобальность, и эти вопросы, к сожалению, захватывают его целиком, не оставляя места для проблем гётевского масштаба.


— Может, жизнь дана человеку для того, чтобы он мог задавать вопросы и не находить на них ответы?


— Честное слово, вы сами рассуждаете, как простой смертный, как человек! Это же давно всем известно! Вы что, забыли, что существование человечества ограничено жизнью Солнца? Погаснет оно, и "прощайте, скалистые горы…" А заодно и нас прихлопнет к чёртовой матери, прости мою душу грешную… Конечно, человечество может исчезнуть и раньше. По самым разным причинам. Если это произойдет до того, как угаснет светило, то, скорее всего, в этом будет повинен человек. Вседержитель будет разочарован…


— Это ужасно. Без следа исчезнет земная цивилизация со всеми ее войнами, великими целями, страданиями, тираниями, демократиями. Со всеми ее грандиозными достижениями, свершениями и победами, со всеми людьми, которые эту историю творили: композиторами, пекарями, рабочими, инженерами, учителями, полководцами, учеными, солдатами, пахарями, писателями, артистами, врачами, художниками. Сгинут праведники и преступники, злодеи и их жертвы. Всё, всё сгинет! Вместе с ними уйдет в Небытие мир, который они создавали своим трудом и воображением. Повторяю, это ужасно! Ведь погибнет целый мир!


— Ну и чёрт с ним! По мне, лучше бы его и вовсе не было. И оставьте ваши глупости! Не было человека несколько тысячелетий назад, и вселенная прекрасно обходилась без него. Появился двуногий вонючка и всё испортил…


— Тогда зачем всё это? В чем смысл существования Вселенной? Зачем тогда Вечность, Время, Пространство? Этого же — без человека и без нас — никто не увидит!!! Существование Вселенной тогда имеет смысл, когда в ней есть разумная жизнь. Или это не так?


— Не так. С какой стати в чем-то должен быть смысл? Эту максиму придумал человек, которому вы потворствуете. А человек — создание, как известно, неразумное, ограниченное, живущее в мире фантазий и помимо этого еще и наделенное непомерными амбициями. Двуногий прямоходящий вообразил себя центром мироздания, чуть ли не богом, а на самом деле, человек во Вселенной явление случайное, временное, необязательное, мизерное. Как, впрочем, и мы… Глыбы льда, океаны огня, малые и большие планеты, звёзды, сверхзвёзды, белые карлики — вот что во Вселенной главное, и всё это будет продолжать свое бесконечное и бессмысленное движение во Вселенной, и никто не будет задаваться вопросом, а зачем эти громады куда-то движутся и когда это всё началось и когда закончится. Бездушные глыбы просто будут носиться, и никто никогда не узнает, зачем существует Вселенная.


— Мир человека разваливается!


— Сразу видно, что в вас заговорили человеческие корни!


— Ну, уж нет!


— Как нет! Не от обезьяны же произошли!


— Коллеги, давайте отвлечёмся…


— Давайте. Может, в подкидного перекинемся?


— Нет-нет! Прежде дело. Итак, посмотрим, откуда родом этот наш свежеиспеченный покойничек. А прибыл он, оказывается, с востока, из отсталой страны под название Россия. Там всем плохо живется…


— Только не ему! Вы только посмотрите на его рожу! Вон как его разнесло от обжорства!


— Нет, у него рожа такая от пьянства. А пьянствует он, оттого что страдает…


— Страдал, господа, страдал! Так что вы там о России-то?..


— Плохо человек там живет…


— Вы лучше посмотрите, как живет человек на западе!


— Живет там человек действительно хорошо. Это верно. Но совершенно бездуховно. А вот в России на духовности держится всё.


— На честном слове всё там держится, вот на чём!


— Это одно и то же…


— Повторяю, мир человека разваливается…


— В том-то и закавыка, что мир уже развалился, и никто, кроме меня, этого и не заметил…


— Всё ведь так и задумывалось. Всё идет в соответствии с генеральным планом Создателя.


— Мир всё больше напоминает мне сон этолога…


— А кто такой этолог?


— Это тот, кто следит за тем, как спариваются кашалоты и носороги…


— Интересно! Вот бы посмотреть!


— Я тоже хочу быть этологом!


— Как вам не стыдно, господа?! Сейчас же прекратите!


— А вы знаете, коллеги, я вчера в Лете поймал вот такую щуку!


— Неужели? Вот бы никогда не подумал, что там еще водится рыба…


— Да-а, в этом году хорошие погоды стоят…


— Грибы должны скоро пойти…


— Что грибы… Знали бы вы, какие покойнички на подходе!


— Мудро, весьма мудро, коллеги, но мы удаляемся от темы. Что мы будем делать с этим… полусонным мертвецом? Его что, так и похоронили, в меховых шлепанцах, с небритой физией и в халате? Совсем стыд потеряли… Апостол Павел, кто прислал нам этого неправильного грешника?


— Кто-то из отдела, который ведает земной литературой… Какая-то баба…


— Апостол, постыдились бы! Впрочем, чего ещё ждать от перекрасившегося язычника…


— А что я такого сказал?!


— Вы бы лучше посоветовали, что нам с ним делать, куда определить? Он что, писатель? Может, к изменникам родины, кровосмесителям и насильникам?


— Писателям там самое место!


— Он здесь временно…


— Как это — временно? Он что — мессия?


— Действительно! Пусть ждет Страшного Суда, как все…


— А вот мы ему сейчас прямо здесь Страшный Суд и наладим!


— Тогда воскрешать придется.


— Совершенно не обязательно! Сказано же: "И воздастся каждому по вере его". А коли он неверующий, а я по роже вижу, что он неверующий, то мы ему сейчас так воздадим, что от него мокрого места не останется.


— Вот его досье. Там в конце указано, петитом… Вот читайте: "вернуть после хорошей взбучки обратно в мир живых…"


— Я бы не стал этого делать, экселенце. Я бы его, гада, на сковородку, в топку к чертям, на шампур, на барбекю, в коптильню, в доменную печь, в конвертер!


— Не будьте таким кровожадным. И потом, конвертер… Разве это наказание? Я бы его отправил обратно, пусть мучается… Там, на земле, и без ваших конвертеров у него жизнь будет такая, что он волком взвоет…


— Так-с, посмотрим, Тит Фомич Лёвин, значит, однофамилец толстовского недотепы…


"А здесь не соскучишься", подумал Тит.


— Ну-с! — услышал он громкий командный голос и открыл глаза. — Рассказывайте!


Тит расправил плечи и с достоинством посмотрел в сторону стола с членами комиссии.


Сначала он хотел вкратце изложить автобиографию. И уже открыл рот… Но что-то случилось с ним в это мгновение…

Глава 52

…Взорвалось время, куда-то испарились прожитые годы, и он почувствовал себя маленьким мальчиком, легким как спичка или лист бумаги.


Он стоял в саду, в котором бушевал белый цвет и пахло поздней весной…


Бездонный небосклон нависал над землей, как перевернутый необозримый океан, готовый поглотить ее вместе с Титом и прекрасным садом.


Когда маленький мальчик запрокинул голову, то едва устоял на ногах, так силен был синий свет.


Небосклон звенел в его ушах, как колокол, и нестерпимая синева резала глаза, и всё это колоссальное безумие стало падать на землю, стремясь накрыть маленького человека, который вдруг впервые в жизни понял, что он и небо неразрывно связаны друг с другом. И разлучить их не в силах никто на свете.


И в его маленькое сердце вошли покой и счастье. Он хотел, чтобы покой и счастье были с ним вечно. Но они улетучилось так же быстро, как появились. Навсегда оставив в сердце ноющую тоску, сладкую грусть и горькое предчувствие тревоги, беды, неизбежного и всегда неожиданного финала.


…Потом возникли глаза, которые он помнил всю жизнь.


Ему было лет восемнадцать. Ей столько же.


Когда он окунулся в ее серебристые глаза, то понял, что тонет. И нет спасения. Никто не протянет руку, чтобы спасти. А он и не стал бы просить… Потому что мечтал утонуть. Но не утонул. Выплыл. А погибла она. Что она нашла тогда в Тите?..


Можно ли любить одну женщину всю жизнь? Когда ему было восемнадцать, он считал это бредом. Когда стукнуло семьдесят, он понял, что только так и бывает…


Все его увлечения не стоят мгновения, когда он первый раз увидел глаза, на дне которых обреченно переливался звездный свет. Он стоял, потрясенный, и с тоской осознавал, что эта девушка не про него, что она недостижима, как тот звездный свет, что струился из ее глаз…


Он уже тогда умел мыслить реалистично. Он понимал, что как личность в свои восемнадцать ничего собой не представляет. Что он величина, близкая к нулю. Что он не может быть ей интересен. И, чтобы понапрасну не травить себе душу, он запретил себе даже думать о ней.


Решил всё случай. Какая-то вечеринка. Они оказались рядом. Он много выпил. И его, что называется, прорвало. Он был в ударе. Снизошло бесовское вдохновение. Видно, в нём, молодом красивом негодяе, всё-таки что-то было, что-то притягательное, потому что девушка со звездным взглядом назначила ему свидание.


И полетели дни, недели, месяцы.


А потом что-то случилось…


Он, юный повеса и пьяница, живший своими капризами, нашёл себе другую женщину, нашёл опытную любовницу, такую же порочную и любвеобильную, каким он и сам был в те нетерпеливые и стремительные поры.


Ничто не разжигает чувства, как бешеная ревность. О, ревновать он был мастер! И его новая пассия давала ему столько поводов для ревности, что Тит только тем и занимался, что ревновал ее с утра до ночи.


А святая девушка со звездным взглядом?.. Он с ней легко расстался. Не понимая, что расстается с той, кого будет потом искать всю жизнь.


Призрак со звездным взглядом растаял, и всё покатилось к чёрту…


Что осталось в памяти о жизни? Туман, темнота, зловонные реки лжи, гудящие от напряжения водосливы, больной звон треснувшего колокола, кровоточащие восходы и синюшные закаты, блевотина на асфальте, выстрелы в подворотнях, чахоточный кашель за стеной, щели в полу, ночи без сна… И книги, книги, книги, которые он читал запоем и которые входили в него, как гвоздь входит в сырое дерево. Крики отчаяния, вопли, пронизывающий ветер, погребальные речи, горячечный шёпот на рассвете… Так он представлял себе время, которое обволакивало его со всех сторон и которое несло его на своих плечах.


Он начал жизнь с предательства. Заклеймил свое сердце изменой. И это тавро не вытравить. Поздно.


Он всегда знал, что нельзя в себе вырастить гения: гениями рождаются. Но талант, если он был в тебе, можно подвести к черте, за которой расстилается свобода, а свобода — это когда дышится вольно, уверенно и легко.


Днём он ещё как-то жил. Но ночи… Ах, эти ночи! Сколько раз, лёжа на спине и глазами пожирая тьму, он слышал, как скрипит дверь, перекрывая дорогу и в прошлое, и в будущее… Он застрял где-то посередине, выскользнув из объятий времени.


Годы ушли на то, чтобы он ещё больше изуродовал свою жизнь… Какие-то деревенские эпопеи, перегной, глинозём, сельсовет, частушки, компостные башни, берёзки, самогон, сельмаг, опушки, тропинки… Кладбищенско-сельскохозяйственная тематика… Чёрный квадрат внутри самого себя.


Малевич хотя бы знал, зачем надо закрашивать чёрной краской всё, что светится, переливается, живёт и вопрошает. Мазнул черной колонковой шваброй, и все вопросы уничтожил: вопросы умерли, не успев родиться. Ах, Казимир, Казимир, проклятый супрематист, как ты сумел напакостить потомкам!


А он? Даже этого, тотального нигилизма, в нём не было. Вся жизнь — вся! — коту под хвост. Господи, какая мерзость…


И ничего, ничего не вернуть назад! Ничего не исправить… А верилось, что прорыв возможен. Стоял он однажды в одном, казалось, шаге от открытия, которое потрясло бы читающий мир! И стал бы вторым Достоевским, опередил бы всех и затмил всё, что было создано за последние полтораста лет.


Ночью сидел перед распахнутым окном, записывал, как умирал деревенский священник. И хотя священника этого Тит придумал и ни с одним священником знаком не был, но умирающий старик получился у него… ну, совершенно, как живой.


Тит остановился, сохраняя святость и волшебство мгновения, и, как после близости с прекрасной женщиной, почувствовал, что мир замер у его ног и что все вопросы суть лишь вопросы, а главное — это то, что только что с тобой произошло.


Будто ангел смерти бархатным крылом повёл перед его слезящимися глазами. В какой-то момент кто-то всесильный, от которого вдруг дохнуло смертью и знанием, нашептал Титу, каким должен быть следующий ход.


Тит уже начал выписывать это слово… пошла кривая, чёрточка, буква уже почти нарисовалась какая-то… Какая же это буква? Чёрточка опала, превратилась в точку, чернила потекли… и вот уже из лужицы опять потянулась кривая… Нет, нет, не выходит!

Сорвалось, сорвалось, будьте прокляты неверная память и дрогнувший мускул! Рука остановилась, мысль сбилась на что-то второстепенное, на какую-то лампаду, которую держал в клюве золочёный голубь и которая стала гаснуть над изголовьем умирающего сельского священника. Сорвалось, сорвалось!


И не могло не сорваться… Только у гениев не срывается. И завыл тогда Тит, как раненая волчица… Ушло, ушло… И не вернётся никогда. Но было же рядом!..


Но кое-что запомнилось. В связке "язык-время" язык — это не обязательно слова. Возможно даже, что — вообще не слова. А, скорее, музыка, пронизывающая пространство, музыка-вечность, находящаяся в постоянном движении, бесприютная ничейная мысль, болтающаяся в межзвёздной пустоте и ждущая, что ее подхватит и унесёт с собой некий счастливый избранник, чтобы внедрить ее в свой мозг, обкатать, пригладить, упростить и потом выдать за свою.


Музыка… Композиторы раньше других прорвались к Богу. И первым это сделал Бах. Который, хотя и писал на заказ рождественские хоралы, обращался к Создателю напрямую, минуя посредников в лице церкви и тех, кто проповедовал от имени Господа, присваивая себе право забивать головы людям всякими небылицами об апостолах и Христе.


Да, Бах… Забытый на долгие десятилетия виртуоз-органист, который на самом деле был гениальным композитором… Что двигало им? Уж не гордыня ли? Наверно. Но это была осмысленная гордыня исполина, говорящая скорее не о презрении к обычному человеку, а об осознанной близости к Богу. Бах, ни на миг не сомневаясь в своей гениальности, пёр напролом через сферы, недоступные современникам. Пёр и прорвался…


Пёр и прорвался Достоевский. Правда, непонятно, к кому прорвался? К Творцу? Вряд ли. Скорее уж, к чертям в Преисподнюю. Стоит только вспомнить его "Бесов".


Прорвался Джойс. И тоже непонятно, к кому. Причем, непонятно не только читателю, но, похоже, и самому Джойсу. Но — прорвался же!


Прорвался Чехов. Но пока этого никто не понял. Он, как Гоголь, которого чем больше читаешь, тем больше удивляешься. Иногда кажется, что гении провидят нашу жизнь на несколько столетий вперед.


В все-таки дальше и выше всех прорвался Генри Миллер. Вот кто знал, как и через что надо прорываться! Женская утроба, вместившая в себя Вселенную, Эдем и земной Ад, высшее из наслаждений и самое страшное из страданий, прекрасную бездонную бесконечность и грязную сточную канаву. Его взгляд на жизнь — на жизнь, а не на развращающее души существование — завораживает и пленяет…


Пытался прорваться Солженицын… Уже подошел к заветному дырявому забору, за которым можно было узреть тень, отбрасываемую абсолютом, но… остановился. Остановился и не понял, что стоял в метре от перманентной истины.


О поисках великих Тит, конечно, знал, но… Впрочем, мы повторяемся.


У Тита никогда не возникало проблем с темами. Темы сами лезли в руки. Построив в воображении мифическую чернозёмную деревню, он размещал в ней несколько десятков ходульных персонажей, позаимствованных у Маркова, Солоухина, Можаева, Белова, Распутина, Липатова и других писателей-деревенщиков, и говорил себе — вперед, к победе количества над качеством!


А как же сюжет, спросите вы? О, это просто! Сюжет целиком и полностью зависел от того, какие решения были приняты на очередном съезде партии.


Как-то раз во сне Тит попал в прошлое. Приснилось, будто сидит в такси на заднем сиденье и едет по Краснопрудной улице, проезжает мимо дома, в котором когда-то жил и где не живет уже больше трех десятков лет, у подъезда видит свою машину, старенькую "Волгу", на которой ездил когда-то.


Видит, как открывается дверь в подъезд, из дверей выходит некий молодой мужчина, мужчина идет к машине, садится в нее и уезжает куда-то по своим делам. И вдруг Тит понял, что встретил самого себя, только жившего (живущего?) в прошлом. А такси увозит Тита от дома, от дома в городе, который живет в прошлом, и нет ему хода в это прошлое…


Печальный сон, придавливающий. Проснулся в слезах… До жути захотелось вернуться туда, в прошлое, когда он был молод и полон надежд…


— Что ж вы замолчали? — услышал Тит чей-то насмешливый голос. Он открыл глаза и увидел того, кто требовал продолжения повествования. Это был толстогубый извращенец с золотым нимбом над головой. — Очень увлекательный рассказик, давно мы тут ничего такого не слышали. Вы нас, батенька, чрезвычайно потешили.


— Интересно знать, — нежно проворковал его сосед, — что произошло бы, если бы вы, вместо того чтобы поточным методом ваять сельскохозяйственные опусы, поднатужились и выплеснули на бумагу свои переживания и создали роман о любви и предательстве? Допускаю, могло родиться нечто, достойное внимания. И для этого совершенно не обязательно быть гением. Достаточно быть честным. И чутким. Прежде всего по отношению к самому себе. Прислушиваться надо было не к шелесту презренных бумажек, которые вам выдавали в кассе Союза писателей СССР, а к самому себе, то есть к тому таинству, происхождение коего до конца неведомо даже нам… Впрочем, я твердо знаю, что вы и сами об этом догадывались. И от этого ваша вина во много крат ужасней… Вы согласны?


Тит вздохнул.


— Я согласен, ваша честь, но, поймите, я попал к вам по ошибке… — начал он. — Я хотел в детство, а меня ошибочно доставили в царство мертвых…


Председатель комиссии сделал вид, что углубился в чтение бумаг грешника Лёвина Тита Фомича.


— Ошибок, батенька, мы здесь не делаем, — отсутствующим голосом сказал он. — У вас есть выбор. Можете остаться здесь навсегда… Сейчас апостол Пётр проводит вас, покажет всё… — председатель сделал рукой неопределенный жест. — А вы потом уж решите, что вам делать дальше: оставаться ли здесь на веки вечные или, подвергая своё немолодое расшатанное здоровье испытаниям во время сквозного прохождения сквозь известные сферы, отправиться назад, в живую жизнь, где вам будет предоставлена возможность прожить остаток дней своих, не очень… э-э-э… весело, а потом — в страшных муках зачахнуть. Да-да, перед смертью вы натерпитесь от болезней физических и от мучений нравственных. От души настрадаетесь, это я вам гарантирую.


— А можно без страданий?


— Нет, так уж заведено, чтобы старый человек с набором качеств, подобных тем, которыми обладаете вы, прежде чем лечь в землю, должен отведать мучений по полной программе, должен испить, так сказать, полную чашу страданий. Так что, подумайте, время у вас… — он посмотрел направо, потом налево: — Как у него со временем, господа?


— Чего-чего, а времени у него навалом.


— Ну, вот и славненько! Ступайте. А мы пока тут продолжим… Кто там следующий?


Появился какой-то светлоглазый старичок в черной паре и белых тапочках. Рядом с ним стоял дежурный апостол, как две капли воды похожий на Святого Петра.


Лёвин от неожиданности крякнул.


Лёвинский апостол посмотрел на Тита и пояснил:


— Нас тут много, апостолов-то…


Потом взял Тита за руку и вывел из безразмерного помещения.


Ступая по плиткам пола, Лёвин заметил, что он их почти не касался, он как бы парил над ними, с легкостью передвигаясь в пространстве. Всё это напоминало детский сон.


За несколько часов апостол Петр успел показать Титу устройство Подземного Мира.


Апостол предложил Титу, чтобы не терять время даром, проделать необычную экскурсию по воздуху.


— Не пешедралом же топать! Знаешь, какие у нас тут расстояния!


Апостол Петр на выбор предложил швабру, метлу и веники.


— Новые крылья не завезли, — пожаловался он, — а старые поизносились, можно, простите, и наебнуться… А эти летательные аппараты позаимствованы у наших инфернальных коллег… на время. Настоятельно рекомендую взять веник, вот посмотрите, веник из сорго, первый сорт, прошивной, сносу нет! А вот банные…


— На них, что, тоже?..


— Еще как! Банный веник создает волшебную иллюзию полета в облаках ароматного банного пара. Отличные веники, все как на подбор! Из липы, осины, дуба, можжевельника, из кудрявой или серебряной березы…


Тит, ставший вдруг острожным, подумал-подумал и остановился на метле…

Глава 53

Полет не был стремительным, но передвижение было необычным. И как-то так всё устроилось, что… словом, как-то всё удачно и складно устроилось, и в короткое время апостол Петр показал Титу очень много интересного. Например, зал с огромным телевизором, по которому можно было смотреть последние известия со всех концов покинутого света и новости, касающиеся положения дел уже здесь, в Загробном мире…


Зал поражал размерами и красотой. На сверкающие серебряными искрами мраморные плиты пола с немыслимой высоты низвергались водопады шелковых и бархатных портьер.


Мягкий свет сокрытых от глаза лампад и светильников ложился на головы и спины грешников — а в Загробном мире, понятное дело, пребывают только грешники — и делал их похожими на камни булыжной мостовой, по которой хотелось с гиканьем и пьяными вскриками промчатся на сказочной гоголевской тройке.


На экране Тит увидел знакомую телеведущую с гладкой прической, которая нейтральным тоном рассказывала о достижениях, достигнутых под чутким руководством какого-то господина с холодными глазами…


Потом экран затуманился, и перед Титом замелькали картинки…


Он увидел свою последнюю жену, со скорбным видом готовящую ужин своим чертенятам…


Потом еще какую-то женщину, кажется, когда-то им обманутую и брошенную с маленьким ребенком… Но сейчас она была без ребенка, и взгляд ее был безумен…


…Портьера пошла в сторону, и из тьмы выплыли страдающие глаза его давно умершего отца… Рядом стояла мать, которая кивала головой, кивала… и что-то шептала сухими губами…


Потом появилась физиономия неизвестной твари, гнусная, хихикающая, как у мартышки в зоопарке.


Потом плохо пробритый кадык с крупными каплями густеющей крови, а рядом — лезвие, аккуратно и чисто вытертое вафельным полотенцем.


Пораженный Тит увидел захватанное пальцами зеркало в ванной, спутанные волосы на полу, паутину на потолке и быстро кружащего по ней паучка, неумолимостью напоминающего кредитора. А в зеркале появилось бледное лицо самого Тита. На лбу и небритых щеках засохшие ручейки пота и мутные бусинки слёз, которые выжали из себя бессмысленные глаза. На влажной дрожащей ладони часы, показывающие полночь, которая давно наступила…


…Потом какая-то тусклая комната, окно давно не мытое, на подоконнике пепельница с горой окурков, по стеклу дождь барабанит.


За окном — голая ветка, мелко дрожащая на холодном ветру. Свет за окном серый. Это значит, что всё, что находится там, за окном, от черной ветки, сотрясаемой от дрожи, до Атлантического океана, Скалистых гор, Сахары, непролазных болот Амазонии, лондонского Тауэра, Большого Каменного моста, капельки кровавой мочи на стенке писсуара в туалете парижского кафе, титановой плевательницы перед входом в Хрустальную пещеру, гниющего распятия на Лысой горе, грязной воды, с плачем и грохотом низвергающейся в канализационную преисподнюю, истрепанной книги, раскрытой на слове "проклятие", — всё серо, серо, серо…


И всё сотрясается ледяной дрожью, от которой стынет кровь в жилах и замирает сознание. Время остановилось. И ты вместе с ним, с этим проклятым временем, отравленным ложью и мертвечиной.


За стеной надрывный кашель какого-то страдающего негодяя. Кровать, смятые простыни с грубо заштопанными дырами. Колючее одеяло вывалилось из пододеяльника, одним концом свесилось и валяется в пыли на вздыбленном от сырости паркете.


Рядом кто-то дышит. Дыхание смрадное, а каким оно ещё может быть?.. Дыхание временами переходит в храп, а потом и — в хрип, который с нетерпеливым ожиданием принимаешь за предсмертный. А над головой — свисающая с крюка веревка с петлей: вместо люстры. И холод, холод, холод…


…В печной трубе воет ветер. Страшно, страшно! Господи, как страшно!


…Тит бьет кого-то по голове, наотмашь, так сильно, что хрустят и чуть не ломаются пальцы, ночь взрывается криком, страшный звук удара головы о водосточную трубу, а потом о камни мостовой. Звук глухой, мертвый… Словно раскололся орех размером с арбуз. Всхлип, оплывающий как свеча, и тут же — жалкий предсмертный стон. И окровавленный рот, изрыгающий последний плевок…


Тит бежит во тьме, без оглядки, наугад… Бежит, слыша погоню. Топочут страшными сапогами и коваными башмаками. Догоняют…


Тит вламывается в какие-то ворота, закрывает их за собой и, пробежав несколько метров, падает без сил у какой-то решетки… И через мгновение пьяно засыпает.


Просыпается, не зная, как долго спал, видит сквозь морозный утренний туман, как на него наваливаются деревянные и каменные кресты, чугунные ограды и гранит надгробий… он начинает что-то с ужасом соображать, видит, что очутился на кладбище и спал возле могил, привалившись скулой к железному пруту… Одна нога, с завернувшейся штаниной, лежит в подмерзшей грязной луже, другую он поджал под себя, как ребенок, который ни от кого не ждёт помощи…


…Он бредет ночью по улице. Слякоть, под слякотью — грязный лед. Он падает… Всем телом, плашмя… Ударяется коленями и лицом. Мокро от крови… Но не больно. Почему не больно, и почему он не плачет? Действительно, зачем плакать, если не больно? Зачем?..


Когда всё вокруг мертво и исторгает запахи тлена, неудержимо тянет в царство мертвых…


И опять крюк с веревкой. Конец оборван… Обои отклеились и свисают лохмотьями, как кожа у больного паршой… А в ночи вибрирует и бьет в уши мертвящий звук церковного колокола, страшный колокол гремит, как набат, возвещающий конец света или начало нового времени, во сто крат страшнее, безумнее и грязнее прежнего. Время встает на горизонте вместе с тусклым солнцем, пораженное болезнями еще во чреве умирающей Вселенной.


Время колокольным перезвоном возвещает беду, оно специально для тебя играет траурный гимн, укоряя тебя за то, что ты единственный, кому посчастливилось уцелеть в схватке за право думать.


…Подушка, пропитавшаяся слезами и водкой, вытекшей из сгнившей ротовой полости. Рядом пустота. Пусто даже тогда, когда рядом кто-то храпит и стонет во сне…


…Сотни, тысячи, миллионы похожих дней и ночей. Мутные воспоминания, стыд и бесстыдство… Познать самого себя? Заглянуть в бездну? Зачем? Чтобы ужаснуться?.. Господи, объясни мне, зачем я страдаю?..


Тит тяжко вздохнул.


Сколько страшного было в жизни!..


"Но, позвольте, позвольте, было ли это всё в моей жизни?.." — мотая головой, подумал он.


Лёвин посмотрел на апостола.


— Что-то было, — сказал апостол. — Хватит предаваться воспоминаниям. Я умышленно свалил тебе на голову воспоминания других грешников. Чтобы тебе скучно не было…


— В общих чертах то, что ты видишь, очень напоминает мир, к которому ты привык. А иначе и быть не может. Ведь земной мир создан по образу и подобию нашего. Только наш мир неизмеримо больше. Сейчас ты всё это увидишь сам…


Они медленно пролетали над заснеженными горными вершинами, фьордами, на дне которых извивались стальные лезвия рек.


Тит с восторгом увидел сверкающий сапфировым огнем океан, в котором резвились миллионы китов и ещё каких-то странных не то рыб, не то сказочных чудищ с рогатыми головами.


— Там, — громовым голосом сказал апостол и указал рукой на океанскую гладь, — там никогда не бывает штормов, ураганов и тайфунов. Там — всегда штиль, покой и правильный порядок. В глубинах вечного покоя, на дне бессмертного океана лежит конечная истина…


Тит расплылся в широкой улыбке. Вот оно, оказывается, как! Раз хранят так глубоко, значит, и здесь ее никому не показывают.


Зазвучала музыка, прекрасней которой Тит никогда не слышал. Словно тысячи органов разом в отдалении заиграли песнь всеобщей любви. Им вторили миллионы скрипок, альтов, виолончелей и контрабасов.


— Это небесная музыка, — строго пояснил апостол, внимательно посмотрев на Тита. И, подняв указательный палец, добавил: — Лично сочинил… Люблю, понимаешь, на досуге…


— А где же люди?


И тут под ними возник громадный город, над улицами, площадями и переулками которого несчетными стаями на разной высоте летали крылатые создания, очень похожие на людей.


— Этот город образцово-показательный, — с гордостью пояснил апостол, — поэтому крыльев хватает на всех.


Тит и апостол летели на большой высоте, проносясь над шпилями соборов и черепичными крышами домов. Летели долго, и Титу казалось, что город никогда не кончится.


Но вот пошли предместья с красивыми одинаковыми домами, окруженными палисадниками, потом и предместья остались позади, и под ними вырос могучий синий лес.


Тит увидел фантастической красоты поляну, обрамленную огромными огненно-красными цветами.


Апостол жестом велел снижаться. Поляна стала быстро приближаться, и Тит, приземлившись, почти утонул в изумрудном море, сотканном из шелковой травы и бархатистых цветов. С хрустальным звоном во все стороны брызнули капли росы.


От волшебных запахов у Тита счастливо закружилась голова. Тит поднял голову и невдалеке увидел блистающую синь озера, по поверхности которого скользила большая черная ладья под черным же парусом. Кто-то умело правил ладьей, и она медленно подходила к берегу.


На противоположной стороне озера высилась громада смешанного леса, полыхавшего золотым осенним огнем.


Всё, что видели глаза Тита, было залито чарующим сиянием, от которого сладко щемило сердце.


Тит задрал голову, пытаясь определить, откуда исходит сияние.


Свет водопадом обрушился на него, и Тит едва не ослеп. Он испуганно вскрикнул.


Раздался голос апостола.


— Это не свет, дурачина, это… совсем другое…


Тит понимающе закивал головой и вновь посмотрел на озеро.


Он понял, кто находится в ладье…


Тит встал.


— Иди, раб Божий, — усмехнулся апостол, — иди, она тебя давно ждет… Но учти, если она тебя простит, тебе назад хода не будет…


— Она простит, я знаю… — прошептал Тит.


Апостол пожал плечами:


— Тебе решать.


Легкая до этого поступь Лёвина вдруг стала невыносимо тягостной. То, что он только что видел перед собой, было, конечно, прекрасно, но ему хотелось ещё пожить, там, в том мире, в котором он родился. И в котором жили его друзья.


Силы жизни тянули его обратно в мир, где страх перед завтрашним днем такая же привычная вещь, как бритье, выгул собаки и чтение в клозете.


Он решил вернуться в мир тотального невежества, в мир всеобщего обмана, в мир вопросов без ответов… Там он чувствовал себя уверенней, нежели в мире порядка, покоя, неестественно синих озер, малахитовых трав и бескрайнего океана, в котором утоплена конечная истина.


Он помахал фигуре в ладье рукой.


— Нет, еще не время! — крикнул он. И трудно сказать, кому он кричал. То ли той, что дожидалась его в ладье, то ли самому себе…

Глава 54

Короче, к вечеру Тита вышвырнули из Загробного мира, с помощью нехитрых типовых манипуляций вытравив из его памяти всё, что произошло с ним за последние несколько часов.


Дальнейшее читатель хорошо помнит. Тит появился в растерзанном виде, в халате, взъерошенный и босой (по обратном пути с него соскочили и затерялись в космической бесконечности любимые меховые шлепанцы) на кухне своей квартиры, когда там держали военный совет в ту пору еще являвшийся председателем правительства Герман Колосовский и старина Гарри, поднявший тревогу по поводу исчезновения писателя Лёвина.


Когда друзья ушли, Тит ни секунды не потратил на уборку квартиры. Он включил телевизор, невнимательно просмотрел новости, потом футбольный матч и, мечтая об ужине, сердито уснул в кресле.


Ему приснилось, что он раздвоился. Один Тит, свернувшись, как кот, спит в кресле, а другой, подобно Агасферу, бесприютно шатается по земле.


Этот сон был близок, если так можно сказать, к действительности. Бледный двойник Лёвина чудесным образом проник в сон-явь Рафаила Шнейерсона, когда тот тосковал на набережной. Помните, когда Рафу явились Рогнеда, Марта и Тит, летавшие, как тени или призраки?


…Утро следующего дня было прекрасным. Всю ночь окна в спальне были открыты настежь, и воздух в комнате был свеж и пах ранней осенью.


Пробуждение было приятным. Кто-то мягко тряс его за плечо.


Тит открыл глаза и увидел перед собой незнакомого мужчину, который доложил, что уборщицы по поручению управляющего делами кабинета министров прибрали в квартире, а мастера по указанию того же высокого начальника восстановили входную дверь, покрасили ее и снабдили новыми замками.


Оставив ключики, мужчина расшаркался и испарился.


Тит встал, потянулся и направился в туалет. Помочившись, он с удивлением заметил, что с триппером не все благополучно. Тит задумался. Что-то угнетало его. Что-то кроме триппера. Что-то томило душу. Память, он чувствовал, была надорвана, как небрежно вскрытый конверт. Но что находилось в этом воображаемом конверте, Тит понять не мог.


— И черт с ней, с этой памятью! — решил он. — Хорошо бы вообще всё забыть к чёртовой матери…


После бритья и душа Тит, в одних трусах и босой, — резервных тапочек он не обнаружил, — обследовал квартиру, в которой царили чистота и непривычный порядок. Холодильник на кухне был забит деликатесами.


— Вот это да! — Тит плотоядно причмокнул.


Утолив голод, Тит принялся обзванивать друзей. Дозвонился только до Германа.


Тит рассчитывал поговорить подольше и начал жаловаться на триппер. Колосовский перебил его.


— Тит, голубчик, — скороговоркой залаял он, — совершенно нет времени. Но в самом ближайшем будущем у меня свободного времени будет больше, чем нужно. На днях позвоню…


И повесил трубку.


Тут же раздался звонок. Тит услышал низкий женский голос.


— Говорит Рогнеда. Здравствуйте.


— Ну, здравствуйте… — Тит прижал трубку к уху, снял трусы и подошел к зеркалу. — Здравствуйте, несравненная вы моя.


— Тит Фомич, у вас не пропало желание побродить с ружьишком по переулкам вашего детства?


Тит долго раздумывал, прежде чем ответить.


— Видите ли, дорогуша, меня в настоящий момент… — он посмотрел в зеркало на свой детородный орган. Выглядел тот, на его взгляд, просто отвратительно. — Меня в настоящий момент больше волнует другое. Дело в том, что я… э-э-э…


— Ни слова больше…


Тит, разговаривая, продолжал смотреться в зеркало. На миг ему показалось, что он разговаривает с самим собой. Он помотал головой.


— Что вы сказали, дорогуша?


— Я еще ничего не сказала, но могу сказать. Я вам помогу…


Как эта дура может ему помочь? Заниматься с ней любовными играми ему нельзя. И потом, Рогнеда страшна, как тысяча чертей. Правда, фигура у нее потрясающая! Ах, если бы с конца не текло!.. Чертов старина Гарри, будь он проклят вместе со своими грошовыми шлюхами!


— Как вы собираетесь мне помогать? И когда?


— Ну, скажем, четверг у вас не занят?


— А какой сегодня день?


— Четверг. Четверг, двадцать пятое августа…


— Ничего не понимаю…


— Я бы могла заехать. Всё необходимое у меня всегда при себе…


— Не сомневаюсь, душечка… — рассеянно сказал Тит, не в силах оторваться от своего зеркального изображения.


— Что вы хотите этим сказать? — рассердилась Рогнеда.


— Простите, я отвлекся! — спохватился Тит. — Диктую адрес…


— Это лишнее. Ждите…


Раздались короткие гудки.


Тит пожал плечами и положил трубку.


Как это он так быстро согласился? Рогнеда, будь она неладна… Что ей от меня нужно? Приедет и все деликатесы из холодильника схрумкает, эти шлюхи вечно голодны. Он опять пожал плечами. Экий я стал податливый… Переодеваться или не переодеваться? Вот вопрос… Останусь-ка я, пожалуй, в халате. Думаю, Рогнеда это как-нибудь переживет…


Примерно через полчаса раздался звонок в дверь.


Тит неторопливо пошел открывать.


Открыл и тут же пожалел, что не переоделся.


Рогнеда приехала не одна. Рядом с ней стояла девушка необычайной красоты. Тит узнал Марту. Обе девушки, улыбаясь, смотрели на Тита. А тут он оплошал. Оплошал и засуетился. Забегал вокруг девушек, помог снять куртки, закудахтал как курица. Наконец, провел барышень в гостиную, усадил и улетел в спальню, где моментально переоделся в белые брюки, белую рубашку и легкий пуловер.


Помчался на кухню, выгреб из холодильника все, что там было, и, светски пританцовывая, с подносом впорхнул в гостиную.


И тут Тит стал свидетелем чуда. Количество гостей в комнате, пока он хозяйничал на кухне, удвоилось.


В креслах расположились и, видимо, чувствовали себя совершенно свободно двое молодых людей лет тридцати, один с бородой, другой — без. Тит некоторое время молча взирал на гостей, пытаясь осмыслить происшедшее.


Молодые люди встали.


— Клод Леви-Стросс, — вежливо представился первый.


— Карлос Кастанеда, — не менее вежливо представился второй, — можно просто Карл.


Тит разлил вино по бокалам.


Спустя мгновение произошло второе чудо. Огромные напольные часы, купленные Титом в 1961 году на первый гонорар, отличавшиеся поразительной точностью хода, остановились. Раздался звон лопнувшей пружины, и обе стрелки застыли на цифре двенадцать. Как часы Шнейерсона в его знаменитой гостиной.


— С Новым годом! — произнесла Марта, вставая.


Тит с горечью вспомнил, что из-за треклятого триппера ему нельзя пить.


— Пейте, пейте! — подстегивала его Марта. — Ничего страшного с вами не стрясется. Только пейте до дна. И ваша болезнь улетучится.


Неожиданно для себя он выпил полный бокал шампанского. И тут же у него страшно закружилась голова.


Он почти не помнил, как оказался с девушкой в спальне, как раздел ее, плохо помнил, как разделся сам. Он пришел в себя глубокой ночью, осознав, что лежит с девушкой в постели, и не только лежит, но и занимается с ней любовью.


Он почувствовал себя на краткий миг молодым пылким юношей, таким, каким он был когда-то очень-очень давно, когда был влюблен в первый раз.


Тит изнемогал от наслаждения. При этом он двигался с такой интенсивностью, словно нижней частью тела вколачивал гвозди. В какой-то момент у него потемнело в глазах. Еще мгновение — и он закричал. И вместе с криком из него едва не вылетела душа.


Тит Фомич поцеловал девушку во влажные губы, неслышно засмеялся и уснул необыкновенно крепким сном.

Глава 55

Проснувшись, Тит долго лежал в постели. Лежал и со всех сторон обсасывал мысль, которая попала ему в голову из последнего сна и прочно застряла в ней, не давая покоя.


Во сне Тит стоял перед каким-то ужасным типом в сером балахоне, похожим на куклуксклановца, и оправдывался. Куклуксклановец обвинял Лёвина в том, что тот напрасно бременит землю. Тит же утверждал, что таких, как он, большинство.


Видимо, поняв, что с оппонентом иначе разговаривать нельзя, куклуксклановец откуда-то достал здоровенную дубину и огрел ею Тита по голове. Удар был такой силы, что Тит тут же проснулся.


"Всё напрасно, — думал Тит, ощупывая голову в поисках шишки, — нет ничего, за что бы можно было бы уцепиться. Нет ничего, что могло бы меня взволновать. Мне на всё наплевать. По большому счету, мне и в детство-то не хотелось возвращаться… Это я так, сдуру, сболтнул: чтобы что-то сказать. Итак, вернемся, к нашим баранам. И что мы увидим? А то, что мне не хочется ровным счетом ничего. Ничего! Жизнь закончена. Но в то же время и помирать неохота. Я оказался еще бесцветнее своих бесцветных и бездарных друзей: стоит только вспомнить мои сельскохозяйственные романы… Осознавать это — занятие преподлое…"


Он повернул голову и увидел в профиль лицо Рогнеды. Он едва не присвистнул. Так вот, оказывается, с кем он провел ночь!


Тит встал и, шатаясь, отправился вон из спальни.


В гостиной он включил телевизор. Комментатор, рассказывал о событиях, произошедших в мире вчера, 14 декабря 200… года.


Тит опустился в кресло. Вот те на! Вчера было двадцать пятое августа, это он помнил точно. И уже 14 декабря?! Как же это так?.. Как бы ни была долга ночь, как бы ни была она полна сладострастья, она не могла длиться несколько месяцев!


Скрипнула дверь и в комнату вошла Рогнеда. Она была уже одета. На ней были облегающие джинсы, ковбойка и поверх ковбойки теплая куртка на беличьем меху.


Тит диковато посмотрел на Рогнеду, встал и подошел к окну. Глянул вниз. Увидел деревья, одетые снегом, и каких-то толстых теток в шубах и дубленках.


Тит закрыл глаза и принялся считать до ста.


Спустя минуту он еще раз бросил взгляд за окно. Опять увидел снег и толстых теток в шубах. Вот так, наверно, сходят с ума, подумал Тит.


— Экий вы, право, Тит Фомич… — начала Рогнеда. — Ну, неужели вы до сих пор не поняли, с кем имеете дело?


— Я, что, проспал три с половиной месяца?


Рогнеда пожала плечами и ничего не сказала.


— Вы кто? — подозрительно спросил Тит.


— Не бойтесь. Я нормальный обычный человек. Почти…


— Вот это почти мне в вас и не нравится.


— Одевайтесь, вам надо проветриться. Одевайтесь потеплей… Поедем далеко-далеко…


— Вдвоем?


— Почему вдвоем? Сейчас подкатит Герман Иванович, я ему позвонила и поговорила вашим голосом.


— Моим голосом? Это еще зачем?


— А чтобы вас попусту не беспокоить.


— А где эти… Кастанеда и Леви-Стросс?


— А они ушли.


— А Марта?..


— Марта уже там, дожидается…


— Где там?..


— Придет время — узнаете.


— У меня к вам просьба, — Тит замялся. — О наших с вами отношениях Герману знать ни к чему… Знали бы вы, какой он ревнивец!


Рогнеда засмеялась.


— Пожилым мужчинам ревность идет только на пользу, она их воспламеняет.


— Знаете, Гере лучше обойтись без пламени… Он может взорваться. Или набить мне морду. В любом случае я могу лишиться друга и собутыльника.


— Не лишитесь, это я вам обещаю. Дело в том, что я и Марта… словом, мы выходим замуж… Так что о ревности Герману лучше позабыть.


Лёвин внимательно посмотрел на Рогнеду. Она выглядела совсем недурно. Девушка явно похорошела. Розовые щечки, глазки горят, умеренная полнота и прочая формалистика, всё, так сказать, на месте. Да и бритая прежде голова прикрылась вполне пристойной золотистой куафюрой.


— И перед замужеством вы решили слегка размяться…


— Не всё же вашему брату устраивать накануне бракосочетания мальчишники, — она цинично усмехнулась. — Будем считать, дорогой мой Титик, что вы попали в самое пекло девичника.


— Был счастлив поучаствовать, — осклабился Тит. — А за кого выходит замуж Марта?


— Естественно, за Шнейерсона.


— А кто были эти весельчаки… Леви-Стросс и Кастанеда?


— Тот, что с бородой, мой жених, а без бороды… так, приятель.


— Славные ребята… — уныло сказал Тит.


— Согласна, очень славные.


— А ваш жених, видимо, не из ревнивых.


— Вы с ума сошли! Какая может быть ревность в наше время. Наоборот, адюльтер нынче в моде, и связи на стороне только приветствуются. Когда он увидел, что я в надежных руках, он спокойно уехал.


Тит покачал головой.


— В надежных-то надежных, но — в чужих…


— Он меня любит и искренно желает добра, — Рогнеда лукаво улыбнулась, — коли мне хорошо, то и ему хорошо.


— Я чувствую, наш мир скоро развалится, как развалился Древний Рим.


— Ничего, и на развалинах, как вы знаете, растут цветы.


Ровно в двенадцать ноль-ноль прибыл Герман Иванович Колосовский.


Несколько дней назад он был снят со всех постов. У него отобрали всё, кроме персональной машины. Герман окончательно вышел в отставку, ответив отказом на предложение президента возглавить дом-музей В. И. Ленина в Самаре.


Когда Герман увидел Рогнеду, его лицо расплылось от восторга. И тут же омрачилось. Он посмотрел на Тита.


Тит виновато улыбнулся и развел руки в стороны. Лицо Германа налилось кровью, он открыл, было, рот, но Тит опередил его.


— Вот видите! — сказал он, обращаясь к Рогнеде. — Я же говорил, что Герман ревнив, как сто венецианских мавров!


"Леви-Стросса" и "Кастанеду" подхватили у Белорусского вокзала.


— А этих еще зачем?.. — попытались протестовать Герман и Тит.


Но Рогнеда их успокоила:


— Они не помешают. И потом, должен же кто-то бегать за водкой…


…В машине молодые люди, как ни в чем не бывало, продолжили разговор, начатый, видимо, ранее. Они беседовали, ничего и никого не замечая, словно были одни в машине.


— Ты не прав… — сказал "Кастанеда".


— Это ты не прав! — рубанул "Леви-Стросс". — Толстой, как бы, ставил вопросы, да? А Достоевский, блядь, на них знал ответы… Он, как бы, ужасался…


— Да, ужасался и призывал читателя ужасаться вместе с ним…


Герман заерзал на сиденье. Водитель посмотрел на Германа и прибавил скорости.


— Непосредственную данность, — говорил "Леви-Стросс" и крутил волосок в бороде, — непосредственную, блядь, данность переживаний от исполнения или нарушения этического закона Толстой ставил выше метафизических вопросов о существовании Бога…


— О, друг мой Аркадий, не говори красиво! — оппонировал "Кастанеда".


— Плевать! — парировал "Леви-Стросс". — Толстой в заостренной форме ставил перед собой и, как бы, перед обществом вопросы смысла жизни и веры! Ты понял, недоносок, он ставил глобальные вопросы!


— Ну и что! Вот на прошлой неделе передо мной встал вопрос о резекции прямой кишки…


— Это ты так остришь?


— Стал бы я острить! Ты знаешь, что это такое — резекция кишки?


— Ты концептуалист, вот ты кто!


— Да, концептуалист. Причем не простой, а как бы романтический концептуалист.


— И много вас таких, долбанных романтических концептуалистов?


— Да уж побольше, чем вас, самодеятельных структуралистов!


— Сосал бы ты!..


— Это ты бы сосал! У нас один Лёва Рубинштейн чего стоит!


— Да пойми ты, вы, концептуалисты, как бы выхолащиваете к ядреной матери из искусства всё трансцендентное и имманентное…


— Да, выхолащиваем, туда ему и дорога, этому твоему трансцендентному и имманентному!


Спорщики уставились друг на друга. Некоторое время они молчали. Затем "Кастанеда" продолжил умную беседу:


— Говоря о проблеме интерсубъективности…


— Существует такая проблема?


— Да, существует, и она чрезвычайно актуальна!


Тит, Герман и особенно водитель внимательно слушали молодых интеллектуалов.


— Ну и что? — вскинулся фальшивый "Леви Стросс". — Как вариант единого, блядь, абстрактного инварианта…


— Помолчал бы уж! Понятие "эпистема" и дискурсивные формации у Фуко и ментальные структуры, мать их…


Наконец, Герман не выдержал:


— Еще одно слово о ментальных структурах или трансцендентальности, и я кого-нибудь придушу!


В машине воцарилось молчание.


Спустя минуту Герман взглянул на Тита и тихо спросил:


— А, собственно, куда мы едем?


Тит пожал плечами и глазами показал на Рогнеду.


— Рогнеда?.. — переадресовал Герман свой вопрос.


Теперь настала очередь девушки пожать плечами. Она задумалась.


— Сегодня, я думаю, наш всех ждет развязка, которая, согласитесь, изрядно затянулась.

* * *

…Ни Герман, ни Лёвин не заметили, как в немыслимо краткий миг огромная черная машина, как пушинка, взлетела в воздух, произвела не видимый глазом мягкий скачок и, сходу преодолев более тысячи километров, тут же приземлилась на лесной дороге, аккурат возле известной избушки.


— Припаркуете у крыльца, — распорядилась Рогнеда. Шофер, очумело мотая головой, нажал на тормоза…

Глава 56

Трудно сказать, как долго Раф Шнейерсон, удалившись от шума городского и мирских соблазнов, жил в избушке. Вероятно, несколько месяцев. Впрочем, Раф дни не считал. Сначала он делал зарубки на косяке в сенях, но ему это быстро надоело. Хватило десяти зарубок.


…Вернемся к той ночи, когда Раф вышел на поляну, на которой стояла вышеозначенная избушка с покосившейся трубой, из коей ниспадал на землю шлейф синего дыма.


Раф поднялся на крыльцо. Толкнул дверь и вошел в избу. Изба пахла жильем. Казалась, хозяева только-только вышли, ненадолго отлучились, то ли в лес за хворостом, то ли по воду, то ли еще по каким-то иным отшельническим делам.


Большая, в полкомнаты, белёная печь с ухватом и глиняными горшками была приятно горяча, и в ней трещали сосновые дрова, разнося по избе сильный смоляной дух.


Раф обследовал избу. В сенях стояла пятиведерная бочка с водой, бочка была прикрыта деревянной крышкой, на которой боком лежал старинный расписной ковш.


Шнейерсон решил испить водицы. И испил. Вода слегка отдавала болотом и была так холодна, что у Рафа заныли вставные челюсти.


Раф не очень удивился тому, что в избе никого нет. Он чувствовал, что так надо. Он верил, что с какого-то момента его по жизни вела некая незримая рука и что противиться этой руке бессмысленно.


В горнице Раф сел за стол напротив печи. Осмотрелся. Не удивился отсутствию икон и лампад. Правда, была свеча, которая, оплывая воском, горела желтеньким пламенем; свеча стояла под картиной в простой деревянной раме. На картине, вернее, вставленной в раму репродукции из "Огонька", был изображен могучий племенной бык, пристально смотревший в пространство и, по всей видимости, мечтавший о свободе или битве с врагом.


Быки ходили по земле

Во все пределы.

Свеча горела на столе,

Свеча горела.


Прошептал Раф.


Он покрутил головой. Даже в этих условиях, далеких от привычных, городских, он оставался поэтом. А именно этого ему сейчас хотелось меньше всего. А хотелось ему больше всего хорошенько поесть, а потом завалиться спать.


Раф продолжил осмотр. Под самым потолком висела самодельная люстра с десятью рожками для стеариновых свечей.


Вдоль стен стояли лавки и два кованых сундука. При осмотре в одном из сундуков были обнаружены бумага и старозаветные писчие принадлежности: бутылочка со свинцовыми чернилами, костяная ручка и несколько металлических перьев типа "скелетик".


На гвоздях, всаженных между бревнами, висели черпаки, короба и туески из бересты, с потолка свисали связанные в пучки сильно пахнущие лесные цветы и травы.


Отворив дверцу поставца, Раф обнаружил железную миску с маком и изюмом, глиняные тарелки, кружки и великое множество деревянных ложек. В углу, горкой, была насыпана гречневая крупа. Преодолевая отвращение, Раф всыпал горсть гречки в рот и принялся, хрупая, жевать.


Потом в ход пошли мак с изюмом. Вот она, пища богов! Будь она проклята.


Раф смолотил всю эту гадость и запил болотной водицей. И почувствовал себя совсем омерзительно.


Представил себе, что таким макаром будет утолять голод ещё много-много дней, недель, месяцев.


Сейчас хорошо бы навернуть борща со сметаной, укропцем и чесноком, барашка под пряным соусом, утку по-пекински, пирожков с рисом и яйцами, жареной на сале картошки с соленым огурчиком или, на худой конец, хлеба с полтавской колбасой…


Нет, отшельничество тогда продуктивно, когда оно комфортабельно и сытно оформлено. А тут какие-то деревянные лавки, предназначенные не только для сидения, но, видимо, и для сна. И жратва, — коей не позавидовал бы и калика перехожий.


Раф почувствовал, что у него схватило живот.


Пулей выбежал из избы и застыл на крыльце. Куда бежать? Сортир отсутствовал. Избушка, мать ее!.. даже выгребной ямы нет.


Пришлось пристраиваться в кустах.


Только присел, услышал над собой голоса.


— Набиться к нему в гости, что ли? — проговорил некто противным фальцетом.


— А он пустит?


— Прикинемся странниками… скажем, что мы божьи люди, попросим пустить погреться, он и откроет…


— Он и так обделался от страха, наслушавшись наших разговоров.


— Он не от этого обделался. Крупа-то с мышиным пометом…


У Рафа круги поплыли перед глазами.


— Он ведь думает, что мы лесные духи и питаемся человечиной.


— Он не далек от истины, — сказал дух и захохотал.


Раф сделал над собой усилие и хриплым голосом спросил:


— Если вы слышите меня, скажите, кто вы?


— Конечно, слышим, — хором ответили голоса. — Нас послал тот, кто когда-то одарил вас ящиком пива.


— Тогда я спокоен. Можете заходить. Если вы соскучились по блюду из свежего человеческого мяса…


— Мы пошутили… Чтобы позабавиться. Обожаем, знаете ли, попугать людей. Что передать нашему патрону? Всё прошло в соответствии с договором? Ваши пьесы поставлены, мы выполнили свои обязательства?


— Да, — сказал Раф, выходя из кустов, — я доволен, вы всё выполнили… Правда, я понял одну забавную вещь: и без меня, и без старины Гарри, и без Германа бездарностей пруд пруди. И вряд ли мы повлияли на тот бардак, что царит в мире. Так что, думаю, не очень-то мы споспешествовали усилиям Сатаны придвинуть человечество к роковой черте.


— Как сказать… Птичка, она ведь по зернышку клюет… Там один напакостит, здесь другой нагадит, вот дело-то и движется… Ну, прощайте! Благодарим за сотрудничество! Наградой вам были бы угрызения совести. Если бы она у вас была… Поэтому доживайте свой век. Дом в полном вашем распоряжении. Это наша конспиративная избушка, вроде малины. Запасы продовольствия найдете. Если поищете. И еще, наш вам совет: крупу просейте…


…И зажил Раф в избушке.


Со временем он обнаружил припасы, о которых говорили лесные бесы. Несколько ящиков консервов, стеклянная четверть с постным маслом, мешок пшеничной муки, всевозможные крупы, бочонок со смальцем, макароны, бочка с солониной, картофель, чеснок, лук и прочие богатства хранились в погребе вместе с квашеной капустой, солеными огурцами и иными соленьями.


На чердаке нашел несколько кусков 72-х процентного хозяйственного мыла. Там же обнаружил опасную бритву знаменитой когда-то фирмы "Золинген". До этого он никогда не брился таким жутким приспособлением и первое время страшно резался. Но постепенно приноровился и даже стал получать от бритья удовольствие.


Сначала Раф тосковал без спиртного, но и к этому быстро привык.


Одиночество на первых порах ему очень понравилось.


Изба оказалась просторной, в четыре комнаты: две светёлки, одна небольшая, другая побольше, в три окна, две горницы.


Вставал Раф поздно. Он смастерил себе из сухой листвы и травы довольно мягкую постель и нежился в ней чуть ли не до одиннадцати. Вставал, делал пробежку до ручья, который протекал в полукилометре от избы, окунался в холодную воду и бежал обратно. Плотно завтракал. И в маленькой светёлке садился за стол.


Воодушевившись, Раф написал пьесу и небольшую повесть. И всё это за пару недель. Перечитал. Понравилось. Лучше того, что им было написано ранее.


Переведя дух, он решил, что пора браться за создание тайного шедевра.


Раф решил написать историю своей жизни, зная, что написанного никто никогда не увидит. Не будет набрана и не будет напечатана самая искренняя книга на свете. Потому что это никому не интересно. Ни издателю, ни читающей публике.


Но писать он хотел не для этого. Он хотел выговориться. И хотел сделать это без прикрас. Только правда… Он хотел понравиться самому себе. Он стал бы единственным, самым придирчивым и самым объективным читателем своего честного труда.


Но… не получалось! Он водил пером по чистому листу бумаги, который мог стать или вершиной или беспомощной графоманией, и убеждался в том, что годы, отданные подлогу, обману, подлости, лавированию, лакировке, не прошли бесследно.


Он пытался вырваться на простор, чтобы там, в вольных интеллектуальных сферах, раскрыть свой мощный и оригинальный талант, но… повторяем, не получалось. Хоть тресни. Из-под пера выползали пакостные рожицы, непонятные геометрические фигуры, словом, всякая мерзость, но только не слова.


Раф знал, для того чтобы совершить прорыв, необходимо самому внутренне возвыситься, подняться до небывалых вершин. Он должен разбухнуть, как воздушный шар размером с шар земной, подняться в поднебесье, а потом с вселенских грохотом лопнуть, разорваться и оросить кровавым дождем людские души.


Бродский говорил, что ближе всех к великой цели подошел Солженицын, но и он застрял, увяз в шаге от нее, чего-то испугавшись или не поняв, перед чем стоял.


В одну из ночей Раф ценой чудовищных усилий заставил себя написать слово. Потом, с меньшим трудом, — второе. Почувствовал, что находится в одном единственном шаге от великой цели, но в этот момент что-то сорвалось у него в голове, и в недрах черепной коробки остался лишь глухой звук, напоминающий океанский прилив. Лишь звук, и ничего более.


Читатель вправе спросить, что же это были за слова? Да в том-то и дело, что этого не знает никто. Можно лишь гадать…


В одной из начальных глав автор, сославшись на Каббалу, высказал робкое сомнение в творческих способностях сил Зла. Правда, автор признавал, что Каббала может и ошибаться. Теперь со всей определенностью, мы можем сказать: да, конечно, Каббала ошибалась. В Каббале — искренняя, невольная ложь. Заметим, как и во всём, что написано человеком.


На самом деле, и об этом тоже автор вскользь упомянул, творческие возможности потусторонних сил безграничны.


И потом, силы Зла никогда не совершают ничего серьезного, не посоветовавшись с силами Добра. Эти две силы, вообще, чаще всего действуют сообща, разделив между собой некоторые сферы, вроде исторического предназначения человека, природы его пороков, достоинств, понятий о чести, благородстве, предательстве, страстях, а также способов познания мира.


Раф знал об этом не хуже авторов эпохи Возрождения.


Раф призывал на помощь Бога и Сатану, но проза не давалась.


Листок с двумя словами куда-то исчез, и сколько Раф ни искал его, он так и не нашелся.


И опять из-под пера Рафа полезли прямые и кривые линии, черточки, завитушки, в которых угадывались наглые рожицы и надгробные кресты.


Безвозвратно ушло даже то, что было у Рафа за пазухой прежде. Он был пуст, как старая корова, у которой пропало молоко.


"Легенда гласит, великий Кант всю жизнь отказывался от близости с женщиной. Сознательно лишая себя высшего из наслаждений.


Я себя — не лишал. И — даже более того…


Я прожил жизнь, которая была наполнена страстями, увлечениями, любовными страданиями и прочими интересными штучками.


А Кант? Вошел в историю как величайший гений.


Я же не рассчитал силы. Вдохновение, жизненная энергия, время — всё было отдано женщинам, похоти и праздной болтовне. Ничего не осталось. Да и было у меня всего этого, если быть честным до конца, изначально поменьше, чем у Канта…"


Есть в природе нечто, сильнее тебя со всеми твоими желаниями, страстями, сильнее воли, сильнее стремления преодолеть непреодолимое, сильнее твоей попытки сравняться с инфернальными силами в деле разрушения мироздания.


Некая непобедимая сила, синоним Неизбежности, Фатума, Рока, когда приходит ее время, разносит в клочья всё, что защищает тебя в течение короткого временного отрезка: от рождения до смерти.


И ты становишься беззащитным перед лицом неизбежного конца, с изумлением осознавая, что смертен. Смертен, как все, кто рожден до тебя и кто родится после.


Мы тщимся противостоять этой силе и в результате заслуженно зарабатываем себе либо стотонный гранитный монумент, либо осиновый кол.


Тогда в чём смысл?.. Может, в движении? Ведь сказал же классик: движение — это жизнь. А он знал, что говорил. Хотя большую часть жизни проторчал в своем родовом имении.


Так в чём же смысл? Может, не в простом, примитивном движении, а в игре, в движении мысли?


Раз от раза заставляя себя содрогаться при мысли о смерти, мы входим в бессмертие, ибо мысль материальна и, значит, мысль никуда и никогда не исчезнет бесследно.


Утешимся же этой надеждой. А если крепко задуматься над тем, что и смерть материальна и что она лишь составная часть всеобщего бессмертия, то наша жизнь, как сказал бы Чехов, превратится в одно сплошное ликование!


Старый школьный друг Саула Соломонович Шнейерсона как-то разоткровенничался. Беседа, естественно, велась на кухне, под "Белую головку" и ястычную икру.


Друг этот во время войны был летчиком, бомбил всё, что ему приказывали бомбить: заводы, железнодорожные составы, вокзалы, а также попавшие под фашистскую оккупацию советские города. Потом бомбил польские, а под конец — и немецкие города.


Вообще, Раф заметил, настоящие фронтовики не любят вспоминать войну. А если и вспоминают, то что-нибудь веселенькое, лихое или запретное. Вроде лёгкого мародерства или шалостей с местным женским населением.


А тут бывший сталинский сокол, вспоминая войну, расчувствовался и в подпитии пустил слезу. Сказал, что недавно ему приснился сон. Маленький пацанёнок, похоже, немец, прячущийся от бомбежки под кроватью… Огромные испуганные глаза… Грохот, близкие и далекие разрывы бомб, рушащиеся стены, детский рот, распахнутый в крике… А потом… тельце мальчика, всё в крови, и желе глаз, как застывший синий туман…


"Да, война… — проскрипел, помнится, отец Рафа, разливая водку. — Война шла, говорю, всё было правильно, мы делали свое дело, воевали, каждый на своем месте… ты в воздухе, я на земле… — тут Соломон Саулович сдвинул брови: видно, вспомнил кое-что из своего славного военного прошлого, заградотряды и прочее. — Словом, не себя ты должен казнить, а время. Время было такое, что лучше и не вспоминать, страшное было время, грозовое… Ты был солдатом… "


"Всё это так! — скривил летчик заплаканное лицо. — Но мальчик…"


"Шла война, и мальчик тут ни при чём, если он вообще не плод твоего расшатанного воображения… Он мог быть сыном неприятеля, врага, этот мальчик… И этот враг как раз тогда, когда ты сбрасывал свои бомбы, повторяю, когда ты честно воевал и бомбил этих сук, этот враг именно в это время где-нибудь под Варшавой колол штыком русского солдата в живот или насиловал украинских девчонок…"


"Всё это так, — повторил друг печально, — но у детей нет национальности. Дети, они — просто дети…"


"Мы виноваты лишь в том, что родились в то время, а это было время, когда у нас отсутствовал выбор… Мы должны были идти воевать. Воевать и убивать, такая была наша доля… Повторяю, у нас не было выбора. Впрочем, как и сейчас…"


У них, у наших отцов, подумал Раф, не было выбора.


А у нас? У нас есть.


Господи, какие же они были счастливые люди!..

Глава 57

Вечером собрались в "зале". Раф накрыл стол в среднерусском национальном стиле: с солеными груздями, мочеными яблоками, квашеной капустой и вареной картошкой в мундире. Пригодилась волшебная корзина с салом, консервами, колбасой, водкой и пивом, "найденная" под кустом и принесенная полковником Грызем.


Грызь сразу всем очень понравился.


— Петр Петрович, дорогой! — восклицал Тит, держа милиционера за обе руки. — Весьма, весьма рад! Ведь это вы надавали заслуженных тумаков старине Гарри? Да вам орден за это дать надо!


Расселись по лавкам. "Леви-Строссу" и "Кастанеде" придвинули тяжеленный кованый сундук.


Выпили по первой. Засопели, закрякали, с удовольствием закусили.


Старина Гарри посмотрел на Германа и с деланным пиететом спросил:


— Гера, расскажи нам о своей работе на высоком посту председателя правительства. Публика ждет…


— А ничего интересного там нет, — откликнулся Колосовский.


— Расскажи, расскажи!


— Нет, ребята, об этом лучше помолчать.


— Чего тебе бояться? Ты же вышел в тираж.


Герман ухмыльнулся.


— Хранить вечно…


— Скажи хотя бы, там, наверху, по-прежнему воруют? Взятки берут?


— И воруют, и дают, и берут.


Старина Гарри в ужасе всплёскивает руками.


— Бедная, бедная моя Русь!


Герман искоса поглядел на Зубрицкого.


— Без этого в России никак нельзя, — произнес он веско, — без этого вообще всё бы остановилось. Взятки у нас, братцы, это двигатель экономики. Дал взятку, и дело пошло. Без этого дела, друзья, ни одна стройка не начнётся и никакой завод не заработает. Опять же, и денежные потоки пойдут не туда, куда надо.


— А куда они пойдут? — спросил Раф.


— А это такое дело: куда надо — туда и пойдут, — туманно ответил Герман.


— Обмен воспоминаниями продолжается, — строго сказал Раф. — Я как самый умный из вас, после того как все выскажутся, подведу итоги. Старина Гарри, давай-ка главу о Стокгольме… На очереди — Тит Фомич Лёвин.


Старина Гарри сумрачно оглядывал закопченный потолок избы. Ему не нравилось здесь. Он не мог подолгу обходиться без элементарных удобств и комфорта. Хотя, стоит отдать должное Рафу, этому липовому толстовцу, избу он содержит в исправности. Пол подметен, везде порядок и чистота.


— Начинать с начала? — спросил старина Гарри деловито.


— Вот он, наш лауреатик: старина Гарри весь в этом. Как все физики он не в силах ни говорить, ни мыслить, как нормальные люди, — подал голос Тит. — Начни с того, старый дурак, как ты украл в моей квартире пистолет уважаемого полковника. Да-да, он уже нам всё рассказал… Если ты решил всех нас перестрелять, то не тяни. А если решил покончить с собой, то квартирка Владимира Маяковского подходит для этого как нельзя лучше…


— Лучше скажи, как ты думаешь потратить премию? Надеюсь, деньги пойдут на лихих друзей и хмельных красавиц? — спросил Тит.


— Для начала я закажу себе портрет в полный рост, — торжественно сказал старина Гарри и зарделся.


— Прекрасное вложение денег! — воскликнул Лёвин.


— Тит, помолчи, дай высказаться великому ученому! — прикрикнул Раф. — Валяй, старина Гарри. Повторяю, начинай с пистолета…


В этот момент полковник начал делать руками пассы. В результате сложных манипуляций в правой руке Грызя вдруг появился красивый черный пистолет.


— С этого, что ли? — развязно спросил полковник и направил пистолет в окно. Раздался выстрел, и к ногам Тита упала погашенная пулей стеариновая свеча. Но в избе не стало темно. Напротив, она внезапно ярчайше осветилась: и это не удивительно, потому что загорелись сразу все десять свечей деревянной люстры.


— Отличный выстрел! — восхитился Тит.


Старина Гарри извлек из внутреннего кармана курительную трубку, деловито закурил и приступил к рассказу.


— О пистолете говорить нечего. Взял я его, чего уж там… Бесхозно валялся… в холодильнике… М-да… Прибыли, это, значит, мы в Стокгольм. И через какое-то время Его Величество король Швеции Карл ХIV Густав самолично вручил мне медальку… Ну, вот, пожалуй, и всё…


— Как всё?.. — разочарованно спросили друзья.


— Пил, помнится, много…


— Не густо…


— Полковник уверяет, что я щупал королеву, сам-то я ни черта не помню, потому как пьян был до изумления…


— За что щупал-то? За это самое? За самое главное?


— Откуда мне знать, я ж говорю, ни черта не помню… Полковника спросите.


Раф повернулся к Грызю.


— Полковник! Это правда? Как он себя вёл? Не уронил, так сказать, чести и достоинства российского учёного?..


Грызь ухмыльнулся.


— Российского — не уронил. Профессор Зубрицкий вёл себя, как мог.


— Значит, пьян был в дым, — сказал Тит.


— Да, нашего брата, пропойцу, за границу пущать нельзя… — в задумчивости произнес Раф. — Ну, чёрт с тобой. Только не зажиливай премию. А то я знаю тебя, вечно у тебя денег — только чтобы скинуться на пол-литра…


Раф посмотрел на Тита.


— Ну а ты?..


Тит пожал плечами:


— Мне и рассказывать-то, в сущности, не о чем…


— Ты хоть вылечился? — участливо спросил старина Гарри.


— А черт его знает, — Тит опять пожал плечами и посмотрел на Рогнеду.


Повисло молчание. Было слышно, как тикают ходики.


Рогнеда вздохнула и вступила в разговор.


— Ради чего вы всё это затевали? — спросила она. — Чего вы добились?


Раф пятернёй поскреб затылок. И ответил за всех:


— Мы хотели сотрясти миропорядок, я же говорил, когда мы всё это начинали…


— Сотрясли?


— Если откровенно, то если мы что и сотрясли, так это самих себя, — Раф оглядел по очереди своих верных друзей. — А что? Я думаю, и это не плохо… Вот мы прожили наши жизни. Подводим итоги. Самое время спросить себя: зачем… Книга прочитана, читатель вправе спросить, с какой целью она писалась? Что читатель должен полезного извлечь для себя?


— Книги пишутся не для этого, — задумчиво сказал Тит.


— Книги, может, и не для этого… А жизни?.. Для чего они, так сказать, проживаются?


— Говорили тебе тысячекратно, живи, и всё тут. Смысл жизни в ней самой. Смотри, наблюдай, наслаждайся…


— И это всё?


— Тебе что, мало? Скоро у тебя и этого не будет. Не забывай, что тебе семьдесят.


— А мораль? Какова мораль сей басни?


— Дважды в одну реку не войти…


— Ну, — протянул Раф, — таких книг, брат, написано сколько угодно… Человек, родившись, начинает движение во времени, зная, что движется к смерти. Это движение необратимо, остановить его невозможно. Мы это всегда знали. Можно только слегка подкорректировать направление движения. Мы попытались. И у нас ни черта не вышло. Но мы — попытались! Проблема выбора. Можно уклониться от выбора. И это тоже выбор. А можно воевать, пока бьётся сердце.


— Превосходно сказано! — воскликнул Герман.


— Друзья мои… — грустно сказал старина Гарри. — Всё лучшее мы создали. Нам повезло. Вершин, о каких и мечтать не могут даже те, кто действительно этого заслужил, мы достигли…


— Я знаю, что вот-вот готово сорваться с языка этого несгибаемого краснобая… — сказал Герман.


— И я знаю! — торжественно произнес Тит. — Он скажет, что нечего попусту бременить землю, и предложит незамедлительный насильственно-добровольный уход в мир иной. Скажу сразу, я не согласен! Я хочу еще покоптить небо. По-моему, оно еще недостаточно прокопчено.


— То есть, ты хочешь сказать, что всё сказано? — насел на старину Гарри Раф. — И что нечего держать читателя в напряжении. Ты предлагаешь оборвать повествование как раз в том момент, когда читатель ждет, что земля разверзнет свои пучины и поглотит четырех пустомель?


— О, это будет захватывающее зрелище! Она разверзнется…


— Ну-ну, расскажи. Как она там у тебя разверзнется?..


— Разверзнется, разверзнется, уж будьте благонадёжны, — уверенно сказал старина Гарри, — еще как разверзнется, но только не земля, а небо, небеса, и мы увидим прекрасный мир будущего. Ведь это и будет наше пристанище в будущем, которое будет длиться, длиться и длиться и которое оборвать не может никакая сила, кроме силы, всем известной. И в том мире мы будем пребывать нескончаемо долго. Вечно! Мы опять будем вместе и теперь уже навсегда…


— Это меня пугает больше всего, — проворчал Герман. — Видеть вечно перед собой одни и те же рожи, и все это под звуки, извлекаемые из эоловых арф и золотых органиструмов, там только на таких монстрах и играют, брр… Лучше уж я погожу со смертью.


— Мы наконец-то обретем покой, — задумчиво сказал Зубрицкий.


— Покой надо заслужить… — назидательно произнес Герман.


— Покой положен всем. Независимо от того, заслужил ты его или нет.


— Вот же трепло! А Гитлеру?.. А Ленину?.. Им тоже положен покой?


— Да, и им тоже. Они родились невинными младенцами… Это уже потом они под влиянием центробежных и центростремительных сил стали изуверами. А посмотрели бы вы на их детские фотографии. Херувимы! А Володя Ульянов — так вообще блондинистый ангелочек с кудряшками. Если бы они умерли во младенчестве, то никто не сказал бы о них ни единого дурного слова. Но, увы, они умерли взрослыми дядями, да еще и буками в придачу.


— Разъясни!


— Они перезрели, и в этом их вины нет. Им бы помереть раньше, в детстве, глядишь, умерли бы, не успев согрешить и наворотить горы трупов. И церковь, чего доброго, причислила бы их к лику святых. Ей не впервой делать святыми всяких кровопийц… достаточно вспомнить последнего царя-батюшку…


Друзья набросились на старину Гарри:


— Не юродствуй!


— Не богохульничай!


— Не занимайся софистикой и демагогией!


Пока друзья развлекались от скуки словесной эквилибристикой, Рогнеда и Марта пялились в крошечное избяное оконце, а молодые люди, "Леви-Стросс" и "Кастанеда" крутили головами, не пытаясь вникнуть в суть болтовни этих спятивших от старости маразматиков.


Со своего места с решительным видом поднялся Герман.


— В очередной раз предлагаю почтенной публике рассмотреть мое предложение о том, чтобы завязать с выпивкой. Окончательно! Господа! — тут он бросил взгляд, полный уважения, на старину Гарри. Тот в ответ улыбнулся и наклонил голову. — Да. Господа! Господа, предлагаю, если возражений не последует, широко отметить это событие и надраться с такой нечеловеческой силой, чтобы эта избушка на курьих ножках подпрыгнула от удивления и сама побежала к винному магази-ну…


— По первой не закусываю! — прокричал Раф, лихо хватил стопку с водкой и закусил черным хлебцем с салом.


— Какая же это первая? — удивился Герман.


— А теперь, друзья, по второй! — выкрикнули одновременно Тит и старина Гарри.


Герман вдруг с необыкновенной ясностью понял, что самое главное в его жизни происходит как раз в данную минуту, что ничего важнее этого мгновения у него уже никогда не будет. Только это в его ничтожной жизни чего-то стоит… Всё остальное ложь, ложь, ложь…


Рогнеда оглядела компанию. Жалкое зрелище. Ворчат, насмехаются, иронизируют, подначивают, резонёрствуют.


— Самое время спросить каждого из вас… — начала она.


— Ах, Рогнеда, мы и так всё прекрасно поняли, — произнес Раф. — Не потянули мы… Ну, были у нас возможности, были. А мы… словом, провалили мы задание. Не по Сеньке шапка. Мелковаты мы для этих дел. Мы не то что мироздание не способны перевернуть, но нам и объекты куда меньших размеров не по плечу.


Тут подал голос полковник.


— Наградить всё же вас следует. За смелость, отчаянность и безрассудство.


Все насторожились.


Внезапно погасли свечи под потолком. Будто кто-то задул их.


— А пустим-ка мы вас по второму кругу, — раздался в темноте громовой голос.


Какое-то время друзей окружала темнота.


Потом вспыхнули все свечи, и в избе снова стало светло.


Все увидели, что на месте полковника сидит двухметровый верзила неопределенного возраста, с сухим бритым лицом. Незнакомец был в коротком темно-красном хитоне, штанах с генеральскими лампасами, а голову его прикрывал бумажный клоунский колпак. В правой руке гигант комкал листок бумаги с каким-то текстом.


Гость протянул бумагу Рафу и сказал:


— Можете разорвать…


— А второй экземпляр?.. — спросил острожный и памятливый Шнейерсон.


— Разве их было два? — искренно удивился незваный гость.


И опять комната погрузилась во тьму.


Как долго пребывали наши герои в темноте, сказать трудно. Они слышали, как трещат, сгорая, сухие поленья, как, изнывая, в трубе беснуется и рвется вверх, к свободе, дым из печки.


Снова вспыхнул свет, ярче и ослепительней, чем прежде.


Рядом с дивным гостем оказались "Леви-Стросс" и "Кастанеда". Они тоже преобразились, став похожими на своего начальника обликом и одеждой. На головах — клоунские колпаки, тела их прикрывали темно-красные хитоны, что касается штанов, то лампас на них не было, потому что не было и самих штанов.


Друзья Рафа настолько привыкли за последние месяцы к чудесам, что всем этим фокусам с преображениями никак не удивились. О Рогнеде и Марте и говорить нечего.


Единственно, что беспокоило наших героев, это мысль, а не будет ли этот фокус последним из всех, виденных ими в жизни.


Скажем сразу, беспокоились они напрасно: фокус этот не был последним.


М-да, фокусы… Если так можно назвать чудеса, кои творились на глазах наших героев. Следующий фокус был необыкновенно хорош.


Избяная "зала" на глазах зашаталась и, будто подхваченная ураганом, исчезла, а затем исчезли, как бы истаяв, и все бывшие в ней предметы, как-то: стол, лавки, печь, туески, шкафчики, припасы и прочие полезные вещи, без которых деревенский житель не проживет и дня.


Их место волшебным образом заняли диваны, роскошные кресла, рояль, картины… то есть, вся мебель в стиле Людовика ХIV, некогда сработанная в мастерских Совета Министров СССР, словом, вся мебель из гостиной Шнейерсона.


Место печи занял огромный прекрасный камин, отделанный малахитом, в стороне стояли удивительной красоты аугсбургские часы со стрелками, замершими на цифре "12". Картина с похоронными дрогами по-прежнему опасно нависала над роялем. И стеклянная банка с желтой водой и поникшими цветами была на месте.


Короче, наши герои вновь оказались там, откуда они, а вместе с ними и Вы, многоуважаемые господа читатели, отправились в путешествие длинною в несколько сот страниц.


Эпилог


Каким образом автор проникает в мысли своих героев? Или он собственные мысли, напомадив и приукрасив, выдает за мысли своих персонажей? Очень многие авторы делают это столь искусно, что у читателя не остается никаких сомнений, что персонажи — это живые люди, сознательно избравшие средой обитания книжные страницы.


То, что реальность условна, а художественная реальность условна вдвойне, знали еще наши далекие предки. Вернее, не совсем наши, а предки нынешних греков.


Но реальность одновременно и безусловна. Таким образом, события художественного вымысла незаметно перетекают в нашу с вами жизнь, наполняя ее новым содержанием и обогащая ее героями, сюжетными поворотами, ситуациями и положениями, которые могли быть, а могли и не быть в действительности.


Искусство вторгается в нашу жизнь. И это прекрасно.


Если бы не было музыки, литературы, живописи, театра, телевидения, кинематографа, то наша жизнь была бы иной. То есть, можно сказать, чёрт знает какой бы она была, эта жизнь, если бы нас лишили возможности вбирать в себя чужие жизни и, не вставая с кресла, путешествовать во времени и пространстве.


Как это прекрасно следовать за автором, в воображении пересекая страны и континенты и мысленно взламывая стены, которыми время и пространство стараются огородиться от любопытного взгляда.


Раф давно подозревал, что где рядом, тайно, до поры скрытно, существует некая всеобщая память, которая хранит информацию обо всех малых и великих событиях прошлого.


И однажды понял, что эта всеобщая память передается из поколения в поколение на генетическом уровне.


Среди нас безмерно много отдаленных потомков Гомера, Платона, Аристотеля, Понтия Пилата, Чингисхана, Микеланджело, Ивана Грозного и других участников и свидетелей великих событий.


Клеткам нашего мозга передаются по наследству информация и зрительные образы прошлого. И в глубинах нашего сознания сохраняются передаваемые из поколения в поколение следы исторического прошлого.


Наши потомки, Раф был в этом убежден, когда-нибудь сумеют, воспользовавшись достижениями науки и техники, проникнуть в безграничные запасники всеобщей человеческой памяти, и тогда будут расшифрованы генетические послания из прошлого.


И людям откроется такая полная и всеобъемлющая правда о нашей истории, о деяниях наших с вами предков, что от ужаса перед свершенным прародителями у них волосы на голове станут дыбом.


И тогда люди снова запрячут правду туда, где ей положено находиться и откуда ее по недомыслию извлекли.


Умению сострадать Раф научился в юности. Когда прочитал роман Ремарка "Три товарища". Раф заплакал, когда убили Ленца. Умел Эрих Мария выжимать слезу: что было, то было. Но было в Ремарке ещё нечто, что можно назвать Магией Слова. Был у него этот дар, был. Это от Бога.


Много лет спустя Раф перечитал роман. И опять заплакал. Но слезы вызвал совсем другой эпизод. Он заплакал, когда умерла Пат.


Это говорит о том, что Раф всегда сострадал избирательно, и чувство сострадания у него находилось в прямой зависимости от возраста, а, следовательно, от состояния духа.


"Условность… — думал Раф, — какая разница: условность, не условность, коли сердце дрогнуло… И навернулись чистые слезы…"


Кстати, сострадание — одно из сильнейших человеческих чувств. И уж, наверное, самое благородное.


В чувстве сострадания — чувстве, в общем-то, грустном — полностью отсутствует печаль о себе. Сострадание — высшее проявление альтруизма.


Альтруисты, увы, встречаются не часто.


По статистике один альтруист приходится на сто тысяч эгоистов. То есть наш мир наводнён людьми, которые думают только и только о себе. Эгоист думает только о себе, эгоист настолько эгоцентричен, что не думает не только о каком-то редко встречающемся альтруисте, но и о своем брате эгоисте, густо населяющем землю, он тоже не думает, а если и думает, то с чувством глубокого отвращения.


Это данность, с которой необходимо считаться всем тем, кто работает с человеческим материалом, (Раф мысленно попросил Господа простить его за это почти мизантропическое словосочетание), то есть писателям и поэтам.


А они — не считаются! Поэтому большая часть художественной продукции (Раф опять извинился) рассчитана на некоего мифического потребителя, который существует лишь в воображении автора, живущего идеалистическими иллюзиями о сущности Добра и Зла.


Но поскольку книги пишутся для того, чтобы их читали, то их и читают. Правда, очень часто книги читает совсем не тот, на кого рассчитывали авторы нетленных шедевров.


Массовый читатель-эгоист прекрасно освоился в предлагаемых обстоятельствах и чувствует себя уверенно в выдуманном мире, рассчитанном, вроде бы, не на него.


При чтении он без труда выуживает из произведения лишь то, что укладывается в его представление об устройстве мира. Мало того, он частенько еще и цитирует прочитанное, сопровождая его убийственным комментарием.


Обо всем этом думал Раф Шнейерсон, когда стоял перед зеркалом в своей прихожей, которую пышно именовал холлом. Покрытое многодневной пылью треснувшее зеркало отражало могучую фигуру хозяина дома.


В правой руке Раф держал большой черный пистолет.


Он слышал голоса, доносившиеся из гостиной, и вглядывался в свое лицо.


Ну, приставит он сейчас дуло к виску, нажмет на спусковой крючок. И разлетится на куски его такая глупая и такая красивая голова…


И что? Одним альтруистом в мире станет меньше? Или — одним эгоистом? Или — Раф усмехнулся — одним Шнейерсоном?


Нет! Этак можно всех Шнейерсонов перестрелять. И так Шнейерсонов на свете раз-два и обчелся. Ими нельзя разбрасываться.


"Мне надо самому себе сохранить жизнь. Чтобы произвести на свет хотя бы одного потомка — маленького Шнейерсончика… Научить сына разным разностям, сделать его хорошим, правильным человеком. Таким же правильным и хорошим, каким под старость стал его непутевый отец, знаменитый некогда поэт Рафаил Майский. Но кто согласится понести от него? Марта? Глупости… Она слишком трезво мыслит для этого. Тогда… Может, действительно, всё-таки застрелиться?"


Он поднес пистолет к виску.


Чехов, кажется, сказал: сделайте хоть раз в жизни что-нибудь необыкновенное. Например, выучите древнегреческий язык.


"Ну, язык мне уже не выучить, это как дважды два четыре: голова не выдержит".


А вот сделать что-нибудь этакое, тоже необыкновенное, настолько необыкновенное, что и Антону Павловичу бы понравилось…


Застрелиться?.. Нет-нет, это вряд ли это пришлось бы Чехову по душе. Он не выносил театральщины.


И все-таки, а что если завершить свой жизненный путь самоубийством? А что? Последний росчерк пера, и нет Рафа Шнейерсона. Последний росчерк пера заменить пулей в голову. Что ж здесь необыкновенного? Сколько книг и жизней заканчиваются именно таким макаром…


Как порой крепко-накрепко переплетается скучная холодная действительность, в которой годами прозябал художник, с выдуманным им прекрасным или ужасным миром.


И тот, выдуманный (выдуманный ли?..) мир, воздействует на реальную жизнь художника со столь мощной, всесокрушающей силой, что в результате этого воздействия от художника очень часто не остается даже воспоминания.


Раф еще раз посмотрел на себя в зеркало… Он не знал, как завершить свою жизнь. Вернее, не знал, как она завершится. Полгода назад он пытался бежать. Как Лев Толстой. В сущности, вся его жизнь, если разобраться, — это побег, или, вернее, беготня вокруг чего-то главного, смысл которого Рафу так и не дался.


Он опустил пистолет.


"И все-таки стреляться — донельзя банально и пошло. Ну-ка попробуем представить… Вот раздается выстрел. Помедлив и обменявшись ужасными взглядами, отталкивая друг друга, в холл влетают его старые друзья. И что они видят? Картинно залитое кровью и забрызганное мозговым веществом проклятое зеркало с трещиной. На полу труп с дыркой в голове… Будто кастрюлю продырявили… Вывалившийся серый язык, остекленевшие глаза, моча… Последнее — омерзительно! Помирать надо красиво! А тут — моча… Перед смертью я бы рекомендовал всем кандидатам в покойники сходить в сортир и оправиться: смерть тогда хороша, когда она стерильна. Покойник должен думать о тех, кому придется всей этой красотой любоваться. И вообще в самоубийстве есть что-то пошло-театральное, противоестественное, драматическое, уж слишком отдающее искусственностью, что-то от Петрония и Демосфена…"


На всю оставшуюся жизнь у его друзей останется недоумение, куча вопросов и горький осадок. И с этим грузом вопросов и воспоминаний они будут доживать свой горестный старческий век. Не так уж много им осталось…


Лучше, чтобы Раф и его друзья, если соберутся помирать, уходили из жизни, как все нормальные люди, то есть вследствие болезней и просто по причине природного и закономерного факта старения.


Они должны умирать по очереди, по порядку, не торопясь, галантно хороня и поминая друг друга. В этом тоже нет ничего веселого, но нет ничего и неожиданного.


Конечно, любая смерть страшна. Но когда она ещё и внезапна, то это вообще ни в какие ворота не лезет.


Раф не заметил, как стал думать не о себе и своей смерти, а о друзьях…


Он вспомнил ночи с Мартой. Он вспомнил ночи с другими женщинами. Он вспомнил ночи без женщин, ночи в избе, когда он пытался писать об ускользающей от писателя правде…


Да-да, правда ускользала, но ощущение, что ты рядом с ней — о, это чувство! — возвышало душу и вселяло надежду, что ещё не всё потеряно, не всё упущено, что он еще успеет… Ах, надежды, надежды! Они не только юношей питают.


Раф аккуратно положил пистолет на полочку перед зеркалом.


"Мысли о смерти становятся с годами навязчивыми. Почему не спит по ночам мой склочный сосед, этот презренный генерал тяги в отставке? Ясно, думает о смерти. Думает и вздыхает. Сам не спит и другим спать не даёт".


Стареет не тот, кто по паспорту старик, а тот, кто слишком много думает о последнем часе. Какова сентенция, а?..


"Я еще сумею! Я ещё напишу! Я ведь находился в шаге. В одном единственном шаге, я это почувствовал. Мне было знамение: известная длань на мгновение коснулась моей плеши. И голове стало тепло… Как будто кто-то шлёпнул на неё тёплый блин. Я не удержал то святое мгновение. Но удержу его, если блин шлёпнется ещё раз! Удержу и напишу! Напишу и скажу сам себе: Ай да Раф, ай да сукин сын!" Надо только двигаться, делать шаги, глядишь, один из шагов окажется тем самым, верным, который не сделать никому, кроме меня".


Раф посмотрел на себя в треснутое "венецианское" зеркало. И увидел пожилого человека с грустными, но живыми глазами.


И тут зеркало вспыхнуло, будто по нему полоснул солнечный луч. Раф обернулся. Но сначала он втянул живот и гордо выкатил грудь.


Перед ним стояла прекрасная Марта. Ее глаза улыбались и смотрели на Рафа с любовью. И Рафу даже показалось — с обожанием.


Он жадно схватил руку девушки и поднес ее к губам.


— За такой взгляд я…


— Да-да, — шептала Марта, гладя другой рукой Рафа по голове, — ты сумеешь, ты сумеешь, ты справишься, я знаю… Ах, Раф, любимый…


Из гостиной доносится возмущенный голос Тита:


— Начитаются, понимаешь, всяческих Серафимовичей и прочих Демьянов Бедных. А читать надо было Достоевского, Гоголя да Пушкина… Дурачье! Пушкин уже двести лет назад всё знал, а вы, словно дубьё неотёсанное, пытаетесь что-то кому-то доказать, Давно открыта Америка и изобретен велосипед, а вы ломитесь в открытую дверь…


Вот послушайте… Только слушайте внимательно, идиоты!


Безумных лет угасшее веселье

Мне тяжело, как смутное похмелье.

Но, как вино — печаль минувших дней

В моей душе чем старше, тем сильней.

Мой труд уныл. Сулит мне труд и горе

Грядущего волнуемое море.


Но не хочу, о други, умирать;

Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать;

И ведаю, мне будут наслажденья

Меж горестей, забот и треволненья:

Порой гармонией упьюсь,

Над вымыслом слезами обольюсь,

И может быть — на мой закат печальный

Блеснет любовь улыбкою прощальной.


Раф подпрыгнул от изумления.


Вот он, последний, завершающий удар кисти! Но нет! Не прав, Фомич! Пока жив художник, каждый последний удар кисти, на самом деле, всегда — предпоследний!


Раф обнял Марту и увлёк в гостиную.


Тит, старина Гарри и Герман при их появлении дружно встали.


Рогнеда отвела взгляд в сторону и усмехнулась.


— А где же наши гости, генерал от чертей и пара его адъютантов? — спросил Раф. — Может, их и не было?


— Приветствуем тебя, герой Эллады! — пробасил Герман. — Рафаил, у тебя вид венчального дедушки.


— Всяких дедушек встречал, но вот венчальных… — просипел старина Гарри.


— Марта, неужели вы согласились?.. — ревнуя, спросил Герман.


— У меня не было выхода, — Марта потупила глаза, — Рафаил взял меня силой…


— А вам, конечно, понравилось, — не унимался Герман. — О времена, о нравы!


Раф осмотрел друзей.


— Недавно мне кто-то сказал, что хорошо бы нас всех отправить…


— На свалку? — перебил его старина Гарри.


— Нет!


— В приют?


— Нет!


— К праотцам?


— Нет! По второму кругу…


— Но мы ещё не завершили первый!


— Не пулей хотел завершить поэт, а росчерком пера, — почти пропел Раф.


— Ах, как красиво! — пробурчал Герман, опускаясь на стул. — Красиво, туманно, непонятно… Налил бы лучше.


Раф, одной рукой обнимая Марту, вытянул вперед другую, став похожим на статую, и произнес:


Источник страсти есть во мне

Великий и чудесный;

Песок серебряный на дне,

Поверхность лик небесный;

Но беспрестанно быстрый ток

Воротит и крутит песок,

И небо над водами

Одето облаками.


Родится с жизнью этот ключ

И с жизнью исчезает;

В ином он слаб, в другом могуч,

Но всех он увлекает;

И первый счастлив, но такой

Я праздный отдал бы покой…


Раф замолчал, еще раз оглядел друзей и торжественно закончил:


…За несколько мгновений

Блаженства иль мучений.


В гостиной воцарилось опасное молчание. Которое было прервано Германом:


— Я говорил и всегда готов это повторять, что Раф, простите Марта, самый глупый из нас. Слова, которые он только что произнес, лишь подтверждают это. Ты думаешь, что ты самый умный, что мы тут ни черта не смыслим? — Герман не на шутку рассердился.


— Ты считаешь, что остановился в шаге, да-да, не удивляйся, я тебя раскусил! ты считаешь, что остановился в шаге? Как бы не так! Ты остановился в километре, ты застыл как соляной столб, и тебе не сдвинуться с места! — внезапно лицо Германа изменилось, оно предательски подобрело. — Черт с тобой, проклятый иудей, ты остановился не в километре… Может, — в полукилометре. А может, и не остановился?.. — лицо Германа расцветало на глазах. Он замяукал. Не переставая мяукать, он сказал: — Нет, каков подлец! Какова попытка выбиться в гении! За счет других! Ай да Раф! Ай да сукин сын…


В ажитации Герман вышел из-за стола. Ступил на когда-то роскошный ковер, замер в центре его, поправ могучими подошвами вытертый лик мудрого и жестокого Соломона.


Губы царя, прильнувшие к чаше наслаждений, скривились, казалось, еще мгновение и Соломон плюнет в сторону картины с похоронными дрогами.


Картина, как бы восприняв метафизический сигнал, дрогнула, сорвалась с крюка и с безобразным грохотом обрушилась на крышку рояля, вдребезги разнеся стеклянную банку с увядшими цветами и низвергнув на пол медного божка.


Рояль издал звук, который еще долго будут помнить соседи Рафа: почтенный генерал тяги в отставке и его не менее почтенная жена, которые как раз в эту минуту решили тряхнуть стариной, отважившись заняться покойными семейными играми на двуспальной кровати, оставшейся им в наследство от предыдущего жильца, архитектора-авангардиста Исайи Дробмана, воздыхателя бывшей жены Рафа, прекрасной Изабеллы Востриковой.


Когда умолкли потревоженные рояльные струны и стихли истерические крики соседей, Герман наклонился, поднял фигурку срамного языческого бога и показал ее друзьям.


Фаллос при падении деформировался, слегка выгнувшись кверху. Это придало фигурке божка угрожающий и в то же время комичный вид.


Раф крякнул.


— Самое время произнести банальность, — сказал он, — и я с удовольствием это сделаю. Ложные боги низринуты, — Раф кивнул на фигурку в руках Колосовского. — Сама жизнь, как вы только что видели, всё расставила по своим местам. Предпоследнее слово осталось за нами, но нам еще предстоит произвести предпоследний удар кистью и предпоследним росчерком пера расписаться в своем бессилии или в своем всемогуществе… А теперь пора расходиться, друзья, час поздний, вечер окончен…


* * * * * * * * *


Ночь была лунная.


Рафу снился сон…


Будто стоит он на вершине высокой скалы и смотрит вниз, в ущелье, на дне которого серебрится схваченная морозом река. Над рекой стелется холодный льдистый туман.


Раф понимал, что это сон. Ему не нравилось, что река превратилась в лёд. И спящий Раф невероятным напряжением воли пытался оживить мертвую воду. Очень долго ему это не удавалось. Он застонал от усталости и отчаяния. Но вот лёд начал таять, на серебряной поверхности появились темные пятна, пятна стремительно множились, вскоре потемнела вся река, и Раф увидел, как подо льдом, истончившимся и ставшим прозрачным, заструилась голубая вода.


Потом ему приснился другой сон. Спальня в его квартире на Арбате. Он медленно поворачивает голову и в лунном сиянии видит профиль прекрасной Марты. Лицо девушки залито слезами, но она улыбается во сне. Раф смотрит в окно. Ветер, ветер струится в комнату и колышет тяжелый занавес. Лунный свет вливается в комнату и наполняет ее покоем.


Раф громко всхлипывает. И зажимает рот ладонью.


Он понимает, что спит, но в то же время осознает, что умирает.


Спустя мгновение он чувствует, как некая неведомая сила, жестокая и благодатная, неотвратимо входит в его сердце.


Раф, горестно кивая головой, покорно подчиняется этой силе, и новое знание, которым он жаждет с кем-нибудь поделиться, знание жизни и смерти, овладевает его душой.


"Как быстро… всё… — успевает подумать Раф, прежде чем проснуться, — как быстро всё пролетело…"


В это мгновение голова Рафа превращается в стопудовый колокол, в который бьёт страшный, не знающий пощады, чугунный Язык.


Ошеломленный грохотом, Раф просыпается и некоторое время лежит, переваривая испытанное во сне. Потом медленно поворачивает голову.


В лунном сиянии он находит профиль прекрасной Марты. Девушка улыбается во сне.


Раф слышит, как вместе с порывами воздуха в спальню пробиваются звуки огромного города, в котором неистовствует ночная жизнь. О, прекрасный город, не знающий сна, о, город, воздвигнутый на крови и любви!


Сердце Рафа замирает от счастья.


Пока он жив, он часть этого бушующего, непредсказуемого, прекрасного и ужасного мира.


Пока он жив, он причастен ко всему, что происходит в мире каждое мгновение.


…Раф бросил взгляд за окно. Увидел прозрачную нежную луну и светлеющий небосвод.


На его глазах происходило каждодневное таинство: умирал вчерашний день, и рождался новый. День, длиною в жизнь.


Раф усмехнулся. Он попытался найти смысл в том, что происходило вокруг него. Смысл он без труда уловил и страстно захотел оповестить об этом всех, кто не спит в эту чудесную ночь, но облечь в слова свое понимание не смог.


И тогда он закричал.


Хриплый крик, похожий на орлиный клекот, вырвался из его глотки и скоро затих, утонув в шуме, гаме, визге, скрежете и стонах громадного города.

Загрузка...