ЧАСТЬ 3

16

Мы с Крисом хорошо выспались, а сегодня утром я тщательно уложил рюкзаки, и вот мы уже около часа поднимаемся по склону горы. Лес здесь, у дна ущелья, в основном, — сосновый, есть лишь немного осины и широколиственного кустарника. Крутые стены ущелья поднимаются высоко над головой по обеим сторонам. Временами тропа выводит на клочок солнечного света и травы по берегам горного ручейка, но вскоре вновь заходит в глубокую тень сосен. Земля на тропе покрыта мягкой и пружинящей подстилкой из хвойных иголок. Здесь очень спокойно.

Горы, подобные этим, и путешественников по горам, и события, которые с ними происходят, можно найти не только в литературе Дзэна, но и в сказках всех основных религий. Аллегорию физической горы вместо духовной, стоящей между каждой душой и ее целью, легко и естественно создать. Подобно людям в долине за нами, большинство стоит в виду у духовных гор всю свою жизнь, и никогда не восходит на них, довольствуясь рассказами тех, кто там побывал, и таким вот образом избегая трудностей. Некоторые уходят в горы в сопровождении опытных экскурсоводов, знающих лучшие и наименее опасные маршруты, по которым и достигают своего назначения. Другие, неопытные и недоверчивые, пытаются проложить свои собственные. Немногим это удается, но иногда некоторые одной лишь волей, удачей и милостью божьей достигают цели. Попав туда, они больше, чем остальные, начинают осознавать, что не существует ни единственного маршрута, ни постоянного их числа. Их столько, сколько есть отдельных душ.

Теперь я хочу говорить об исследовании Федром термина Качество, об исследовании, которое он считал маршрутом через горы духа. Насколько я могу разгадать его, в нем есть две четко различимых фазы.

Во-первых, он не делал никаких попыток дать строгое, систематическое определение того, о чем говорил. Счастливая, творческая и плодотворная фаза. Она продолжалась большую часть того времени, которое он преподавал в школе там, в долине, у нас за спиной.

Вторая фаза явилась результатом нормальной интеллектуальной критики этого отсутствия определения того, о чем он говорил. В этой фазе он сделал систематические, строгие утверждения касательно того, чем является Качество, и разработал огромную иерархическую структуру мысли для их поддержки. Ему буквально пришлось сдвинуть небо и землю для того, чтобы прийти к этому систематическому пониманию, и когда он совершил это, то почувствовал, что достиг лучшего объяснения существования и нашего осознания его, нежели любые существовавшие прежде.

Если это подлинно новый маршрут через гору, то он, конечно же, был необходим. Вот уже более трех веков старые маршруты, обычные для этого полушария, размывались и почти полностью стирались естественной эрозией и изменением формы горы, производимым научной истиной. Первые скалолазы проложили свои тропы по твердой земле, доступные и привлекательные для каждого, но сегодня западные маршруты почти полностью закрылись из-за догматической негибкости перед лицом перемен. Сомнение в буквальном значении слов Иисуса или Моисея навлекает враждебность со стороны большинства людей, но фактом остается то, что, появись Иисус или Моисей сегодня неопознанными — с теми же словами, что они произносили много лет назад, — их душевную устойчивость поставили бы под сомнение. Это произошло бы не потому, что их слова — неправда, и не потому, что современное общество заблуждается, а потому просто, что маршрут, избранный ими для того, чтобы проявить его другим людям, утратил свою значимость и вразумительность. «Небеса наверху» теряют смысл, когда сознание космического века спрашивает: «А где это — "наверху"?» Но тот факт, что из-за окоченения языка старые маршруты склонны терять свое повседневное значение и почти полностью закрываться, не означает, что горы на месте больше нет. Она там, и она будет там, пока существует сознание.

Вторая метафизическая фаза Федра стала полным провалом. До того, как к его голове подключили электроды, он потерял все ощутимое — деньги, собственность, детей; даже его права гражданина отняли у него приказом суда. У него осталась только его единственная сумасшедшая одинокая мечта о Качестве, карта маршрута через гору, ради которой он пожертвовал всем. Потом, после того, как электроды подключили, он и ее утратил.

Я никогда не буду знать всего, что происходило в то время у него в голове — и никто не будет этого знать. Сейчас остались просто фрагменты: мусор, разрозненные заметки, которые можно сложить вместе, но огромные районы остаются необъясненными.

Впервые обнаружив весь этот мусор, я почувствовал себя каким-то крестьянином в пригородах, скажем, Афин, который случайно и без особого удивления выпахивает своим плугом камни, на которые нанесены странные узоры. Я знал, что они — часть какого-то бльшего общего узора, существовавшего в прошлом, но он далеко выходил за пределы моего понимания. Сперва я намеренно избегал их, не обращал на них внимания, потому что знал, что эти камни были причиной какой-то беды, и мне ее следовало избегать. Но даже тогда я видел, что они — часть огромной структуры мысли, и мне она каким-то тайным образом казалась любопытной.

Позднее, когда во мне развилось больше уверенности в собственной неуязвимости от этого несчастья, я заинтересовался этим мусором в более позитивном смысле и начал хаотически кое-что набрасывать — то есть, безотносительно формы, в том порядке, в котором эти обрывки ко мне приходили. Многие из этих аморфных утверждений подбрасывались друзьями. Теперь же их — тысячи, и хотя только малая часть подходит для этого Шатокуа, он, что совершенно ясно, основан на них.

Вероятно, это очень далеко от того, что он думал. Пытаясь воссоздать весь узор дедукцией из отрывков, мне суждено совершать ошибки и подавлять противоречия, за что я должен попросить снисхождения. Во многих случаях эти фрагменты двусмысленны; из них можно сделать несколько разных заключений. Если что-то не так, то гораздо более вероятно, что ошибка — не в том, что он думал, а в моей реконструкции, и позднее можно будет найти более удачную версию.


Раздается шорох, и в деревьях скрывается куропатка.

— Ты видел? — спрашивает Крис.

— Да, — отвечаю я.

— Что это было?

— Куропатка.

— Откуда ты знаешь?

— Они в полете вот так покачиваются вперед-назад. — Я в этом не уверен, но звучит нормально. — К тому же, они держатся близко к земле.

— А-а, — тянет Крис, и мы продолжаем наш турпоход. Лучи пробиваются сквозь сосны так, точно мы в соборе.


Так вот, сегодня я хочу начать первую фазу его путешествия в Качество, неметафизическую фазу, — и это будет приятно. Хорошо начинать путешествие приятно, даже когда знаешь, что закончится оно вовсе не так хорошо. Используя его школьные заметки в качестве справочного материала, я хочу реконструировать то, как Качество стало для него рабочей концепцией в преподавании риторики. Его вторая фаза — метафизическая — была скупой и спекулятивной, но эта первая фаза, на которой он просто учил риторике, во всех отношениях оказалась прочной и прагматичной, и, возможно, о ней следует судить по ее собственным заслугам, вне зависимости от второй фазы.

Он активно вводил новшества. Его беспокоили студенты, которым было нечего сказать. Сначала он думал, что это просто лень, но позже стало очевидным, что это не так. Они просто не могли придумать, что сказать.

Одна из таких, девушка в очках с толстыми линзами, хотела написать эссе в пятьсот слов о Соединенных Штатах. Он уже привык к ощущению, когда внутри все опускается от подобных утверждений, и предложил ей, ни в чем ее не принижая, сузить тему до одного Бозмена.

Когда пришла пора сдавать работу, она ее не сделала и довольно сильно расстроилась. Она честно пыталась, но не могла придумать, что сказать.

Он уже справлялся о ней у ее предыдущих преподавателей, и те подтвердили его впечатления. Очень серьезная, дисциплинированная и прилежная, но крайне тупая. Ни искры творчества. Ее глаза за толстыми стеклами очков были глазами ишака. Она не отмазывалась, она действительно не могла ничего придумать и расстраивалась из-за собственной неспособности сделать то, что велели.

Его это просто ошарашило. Теперь уже он сам не мог придумать, что сказать. Наступило молчание, а за ним последовал неожиданный ответ:

— Сократи его до главной улицы Бозмена. — Какое-то наитие просто.

Та послушно кивнула и вышла. Но перед следующим занятием она вернулась — на этот раз в слезах: беспокойство, повидимому, копилось долго. Она по-прежнему не могла ничего придумать — и не могла понять, почему, если она ничего не может придумать про весь Бозмен, что-то получится с одной его улицей.

Он пришел в ярость:

— Ты не смотришь! — сказал он. Всплыло воспоминание о том, как его самого выгоняли из Университета за то, что у него было слишком много чего сказать. На каждый факт существует бесконечное число гипотез. Чем больше смотришь, тем больше видишь. Она даже не смотрела по-настоящему и как-то не могла этого понять.

Он сердито сказал ей:

— Сократи до фасада одного дома на главной улице Бозмена. До Опера-Хауза. Начни с верхнего кирпича слева.

Ее глаза за толстыми линзами расширились.

Она пришла к нему на следующее занятие с озадаченным видом и протянула тетрадь с эссе на пять тысяч слов о фасаде Опера-Хауза на главной улице Бозмена, штат Монтана.

— Я села в закусочной через дорогу, — говорила она, — и начала писать о первом кирпиче, о втором кирпиче, а с третьего все пошло само, и я уже не могла остановиться. Там подумали, что я спятила, прикалывались надо мной, но я все сделала. Ничего не понимаю.

Он тоже не понимал, но в своих долгих прогулках по улицам городка думал об этом и пришел к выводу, что ее, очевидно, останавливала та же самая блокада, которая парализовала и его в первый день преподавания. В своем писании она пыталась повторять то, что уже слышала, — точно так же, как в первый день занятий он пытался повторять то, что уже решил сказать заранее. Она не могла придумать, что сказать о Бозмене, поскольку не могла вспомнить ничего, что стоило бы повторять. Она странным образом не осознавала того, что сама могла посмотреть и увидеть что-то свежим взглядом — и написать безотносительно к тому, что сказано прежде. Сужение темы до одного кирпича уничтожило блокаду, поскольку оказалось столь очевидно, что придется немного посмотреть самой — оригинально и непосредственно.

Он продолжал экспериментировать дальше. В одном классе заставил всех целый час писать о тыльной стороне большого пальца. В начале занятия студенты на него странно посматривали, но работу выполнили все, и не поступило ни единой жалобы на то, что «нечего писать».

В другом классе он сменил тему: вместо пальца взял монету и получил от каждого часовое сочинение. Потом происходило то же самое. Некоторые спрашивали: «А писать об обеих сторонах?» Как только они врубались в идею непосредственного самостоятельного видения, то сразу начинали понимать, что пределов тому, что можно сказать, нет. У этого задания стояла еще одна цель — установить доверие, поскольку то, что они писали — даже самое, казалось бы, тривиальное — тем не менее, было их собственным творчеством, а не подражанием кому-то. Те классы, где он давал это упражнение с монетой, всегда были менее норовистыми и более заинтересованными.

В результате своих экспериментов он пришел к заключению, что имитация — вот подлинное зло, которое следует сломить прежде, чем начинать настоящее обучение риторике. Казалось, имитация эта навязывалась извне. У маленьких детей ее нет. Она появляется позже — возможно, как результат самой школы.

Он считал это заключение правильным и, чем больше об этом думал, тем более правильным оно казалось. Школы учат подражать. Если не подражаешь тому, что хочет учитель, тебе ставят плохую оценку. Здесь, в колледже, все это, конечно, изощреннее: предполагается, что подражаешь учителю так, чтобы убедить его, что ты не подражаешь, а выбираешь самую суть его наставлений и продолжаешь самостоятельно. Тогда ставят пятерки. С другой стороны, оригинальность может принести все, что угодно — от пятерок до колов. Вся система перевода из одной категории в другую предупреждает против этого.

Он поговорил об этом с профессором психологии, жившим по соседству, очень изобретательным преподавателем. Тот сказал:

— Правильно. Уничтожьте целиком систему деления по категориям[12] и оценивания, и тогда получите настоящее образование.

Федр размышлял об этом, и, когда несколько недель спустя одна очень способная студентка не смогла придумать темы для своей семестровой работы, категории и оценки по-прежнему были у него на уме, поэтому он и задал ей это в качестве темы. Сначала тема ей не понравилась, но она все же согласилась ее взять.

Неделю она разговаривала об этом со всеми, а через две недели подготовила превосходную работу. Класс, в котором она читала свой доклад, тем не менее, не имел двух недель на размышление, поэтому к самой идее уничтожения категорий и оценок отнесся довольно враждебно. Это ничуть ее не затормозило. В ее голосе появились нотки забытого религиозного рвения. Она умоляла студентов выслушать ее, понять, что на самом деле это — правильно.

— Я говорю это не для него, — она взглянула на Федра, — а для вас.

Ее умоляющий тон, ее религиозный пыл произвели на него большое впечатление — вместе с тем фактом, что по результатам вступительных экзаменов она попала в верхний один процент класса. В следующей четверти при изучении темы «Убеждающее письмо» он выбрал эту работу в качестве «образца» — небольшого сочинения на тему, которая день за днем разрабатывается перед классом с его же помощью.

Он пользовался образцом, чтобы избежать болтовни о принципах композиции, по поводу которых у него были глубокие сомнения. Он чувствовал, что сможет давать более честную картину такого письма, показывая ученикам собственные предложения, со всеми их опасениями, тупиками и подчистками, нежели тратя время в классе на придирки к законченным студенческим работам или заставляя студентов вызывать законченные работы мастеров на состязание по подражательству. На этот раз он развивал аргумент о том, что вся система категорий и оценки знаний должна быть уничтожена, а для того, чтобы по-настоящему вовлечь студентов в то, о чем они слышат, он в течение этой четверти упразднил все оценки.


Прямо над нами, над вершинами хребта, уже можно увидеть снег. Хотя если идти пешком, до него — много дней пути. На скалы под ним так просто не вскарабкаешься, особенно с таким тяжелым грузом, как у нас, а Крис еще не дорос до всяких штук с крючьями и веревками. Мы должны перейти через поросший лесом хребет, к которому сейчас приближаемся, войти в другое ущелье, дойти до его конца и вернуться к хребту по направленному вверх углу. Три дня трудного пути к снегу. Четыре дня — легкого. Если мы не появимся через девять дней, ДеВиз начнет нас искать.

Мы останавливаемся отдохнуть и прислоняемся к дереву, чтобы не опрокинуться назад под тяжестью рюкзаков. Немного погодя я дотягиваюсь, достаю из-за плеча мачете, лежащий в рюкзаке сверху, и протягиваю его Крису.

— Видишь вон две осины? Прямые такие? На краю? — показываю я. — Срежь их примерно в футе от земли.

— Зачем?

— Потом понадобятся: будут палки для ходьбы и шесты для палатки.

Крис берет мачете, начинает подниматься с земли, но затем усаживается снова.

— Лучше ты их срежь, — говорит он.

Поэтому я беру мачете, иду и вырезаю палки. Обе аккуратно срезаются одним ударом, остается только последняя полоска коры, которую я рву изгибом тыльной стороны мачете. Наверху, в скалах, палки нужны поддерживать равновесие, а сосны, которые там растут, для палок не годятся; последние осины можно найти только здесь. Меня немного беспокоит, что Крис отлынивает от работы. Нехороший признак в горах.

Короткий отдых, и идем дальше. Потребуется время, чтобы привыкнуть к этому грузу. На всякую нагрузку существует отрицательная реакция. Хотя, пока будем идти, она для нас станет более естественной…


Аргументы Федра в пользу отмены категорий и оценок привели к растерянной или отрицательной реакции со стороны почти большинства студентов, поскольку с первого взгляда казалось, что это уничтожит всю Университетскую систему. Одна студентка выложила это с полной искренностью:

— Конечно же, вы не сможете уничтожить категории и оценки. В конце концов, мы здесь — именно для этого.

Она говорила абсолютную истину. Мысль о том, что большинство студентов посещают Университет ради образования, вне зависимости от оценок и категорий — маленькое лицемерие, которое никому лучше не разоблачать. Временами некоторые действительно поступают ради образования, но зубрежка и механическая природа самого учебного заведения вскоре обращают их к менее идеалистическому отношению.

Образец был аргументом в пользу того, что упразднение категорий и оценок уничтожит это лицемерие. Вместо того, чтобы описывать общие места, он описывал отдельную судьбу воображаемого студента, более или менее типичную для всех, кого можно найти в классах, — студента, полностью приспособленного для работы на оценку, а не на знание, которое, как предполагалось, оценка только представляет.

Такой студент, предполагал образец, пойдет в свой первый класс, получит первое задание и, возможно, выполнит его по привычке. Так же он может пойти и во второй, и в третий. Но в конце концов новизна учебы сотрется, и из-за того, что академическая жизнь — не единственная для этого студента, давление других обязательств или желаний создаст обстоятельства, в которых ему не удастся выполнить очередное задание.

Поскольку же не будет оценок и перевода из одной категории в другую, он за это наказания не понесет. Последующие лекции, предполагающие выполнение задания, могут, тем не менее, оказаться немного труднее для понимания, и это осложнение, в свою очередь, может ослабить его интерес до такой степени, что следующее задание окажется довольно трудным и также будет брошено. И снова — никакого наказания.

Со временем его все более слабое понимание предмета лекций приведет ко все большим трудностям в классе. В конце концов, он увидит, что он не очень-то многому и учится; и перед лицом непрерывного давления внешних обстоятельств прекратит учиться, будет испытывать из-за этого чувство вины и вообще перестанет посещать занятия. И снова не понесет никакого наказания.

Но что же в действительности произошло? Студент безо всякой злой воли с чьей бы то ни было стороны просто сам взял и провалился. Хорошо! Так и должно было случиться. С самого начала он попал сюда не ради образования; в действительности ему здесь нечего делать. Большое количество денег и усилий сохранено, на нем нет клейма неудачи и прогула, преследующего всю оставшуюся жизнь. Не сожжено никаких мостов. Самая большая проблема студента — рабская ментальность, встроенная годами кнуто-пряничной системы оценок, ментальность мула, говорящая: «Если ты меня не отстегаешь, не буду работать.» Его не отстегали. Он не работал. И телега цивилизации, которую, как предполагалось, он обучен тянуть, просто скрипела себе дальше — немного медленнее без него.

Однако, это — трагедия только если допустить, что телегу цивилизации, «систему», тянут мулы. Такова обыденная, профессиональная, «привязанная к месту» точка зрения; отношение же Церкви не таково.

Отношение Церкви заключается в том, что цивилизация, или «система», или «общество», или как угодно ее назови, лучше всего обслуживается не мулами, а свободными людьми. Цель упразднения категорий и оценок — не наказать мулов, не избавиться от них, а создать среду, в которой мул может превратиться в свободного человека.

Гипотетический студент, все еще мул, немного подержится на плаву. Получит какое-нибудь другое образование, столь же ценное, как и то, которое бросил, — в том, что называется «трудной школой жизни». Вместо того, чтобы тратить деньги и время в качестве мула с высоким статусом, придется получить работу мула с низким статусом — может быть, механика. На самом деле, его подлинный статус повысится. Он будет делать вклад в перемены. Может, будет заниматься этим всю оставшуюся жизнь. Может, он нашел свой уровень. Но не стоит на это рассчитывать.

Со временем — через шесть месяцев; может, даже через пять лет — очень легко начнут происходить перемены. Тупая повседневная работа в мастерской станет удовлетворять его все меньше и меньше. Его творческая разумность, заглушенная слишком большим количеством теории и слишком развитой системой оценок в колледже, теперь пробудится от скуки мастерской. Тысячи часов утомительнейших механических проблем заставят его больше интересоваться конструкцией машины. Ему понравится конструировать машины самому. Он начнет думать, что мог бы заниматься чем-нибудь получше. Он попытается модифицировать несколько машин, добьется успеха, начнет искать еще большего успеха, но не сможет преодолеть блокаду, поскольку не будет теоретической информации. Он обнаружит, что если прежде чувствовал себя дураком из-за отсутствия интереса к теоретической информации, то теперь нашел сферу теоретической информации, к которой испытывает огромное уважение, а именно — инженерную механику.

И поэтому он вернется в нашу школу без категорий и оценок — но с одним отличием. Он больше не будет замотивирован на оценки. Он будет замотивирован на знание. Чтобы учиться, ему не понадобятся внешние толкачи. Он будет приводиться в движение изнутри. Он станет свободным человеком. Для того, чтобы сформироваться, не потребуется много дисциплины. Фактически, если приданные ему преподаватели в своей работе расслабятся, то, скорее всего, он будет формировать их, задавая грубые вопросы. Он придет туда для того, чтобы чему-то научиться, будет платить, чтобы чему-то научиться, и лучше будет пойти ему навстречу.

Мотивация такого сорта, как только она пустит прочные корни, — яростная сила, и в учебном заведении без категорий и оценок, где окажется наш студент, он не остановится на вызубренной механической информации. В сферу его интереса войдут физика и математика, поскольку он увидит, что они ему нужны. В сферу внимания войдут металлургия и электромеханика. И в процессе интеллектуального созревания, которое будет подхлестываться этими абстрактными науками, он, скорее всего, вторгнется и в другие области теории, непосредственно не связанные с машинами, но ставшие необходимыми как часть какой-то новой, более крупной цели. Эта, бльшая, цель не будет имитацией образования в сегодняшних Университетах, замазанного и отлакированного категориями и оценками, производящими поверхностное впечатление того, что что-то происходит, когда, фактически, не происходит почти ничего. Она будет подлинной.

Таков был образец Федра, его непопулярный аргумент, и он работал над ним всю четверть, выстраивая и усовершенствуя его, споря из-за него, защищая его. Всю четверть работы возвращались к студентам с комментариями, но без оценок, хотя в журнале оценки и ставились.

Как я уже сказал, сначала все пребывали в каком-то замешательстве. Большинство, вероятно, вычислило, что они связались с каким-то идеалистом, считавшим, что отмена оценок их осчастливит и заставит работать прилежнее — хотя очевидно, что без оценок все будут просто бездельничать. Многие студенты с пятерками в предыдущих четвертях сначала наполнялись презрением и злостью, но из-за приобретенной самодисциплины продвигались вперед и все равно делали работу. Хорошисты и твердые троечники пропускали некоторые предыдущие задания или сдавали небрежные работы. Многие глухие троечники и двоечники даже не показывались на занятиях. В это время другой преподаватель спросил его, что он собирается делать с этим отсутствием обратной связи.

— Пересидеть их, — ответил он.

То, что в нем не было жесткости, сначала озадачивало студентов, а потом разбудило в них подозрительность. Некоторые начали задавать саркастические вопросы. На них давалась мягкие ответы, а лекции и семинары давались как обычно, только без оценок.

Потом стало происходить то, на что он надеялся. На третью или четвертую неделю кое-кто из отличников начал нервничать и сдавать превосходные работы, отираться вокруг после занятий и задавать вопросы, призванные выудить у него хоть какое-нибудь указание на то, как у них идут дела. Хорошисты и твердые троечники начали это замечать, немного работать и повышать качество работ до своего более обычного уровня. Глухие троечники, двоечники и будущие неуспевающие начали появляться на занятиях, только чтобы посмотреть, что происходит.

Во второй половине четверти начало иметь место еще более ожидавшееся явление. Отличники сбросили свою нервозность и стали активными участниками всего, что происходило, — с доброжелательностью, необычной в классе, разделенном на категории. В этот момент хорошисты и троечники ударились в панику и начали сдавать работы, выглядевшие так, словно они потратили на них часы мучительного труда. Двоечники и неуспевающие выполняли задания удовлетворительно.

В последние недели четверти — когда все обычно уже знают свои четвертные оценки и сидят на уроках в полусне, — у Федра другие учителя не могли не отметить всеобщего участия класса в работе. Хорошисты и троечники объединились с отличниками в свободных товарищеских обсуждениях, делавшими класс похожим на успешную вечеринку. Только двоечники и отстающие замороженно сидели в абсолютной внутренней панике.

Это спокойствие и дружелюбие позже ему объяснила пара студентов:

— Многие собирались после занятий вычислить, как перехитрить эту систему. И все решили, что лучше всего — допустить, что все равно провалишься, придется двигаться дальше, и все равно будешь делать, что сможешь. А потом начинаешь успокаиваться. Иначе просто крыша поедет!

Студенты прибавили, что стоит только привыкнуть, и все не так уж плохо: больше интересуешься предметом, — но повторили, что привыкнуть было нелегко.

В конце четверти студентов попросили написать эссе с оценкой нововведений. Никто еще не знал, какой будет его или ее категория. Пятьдесят четыре процента были против. Тридцать семь — за. Девять процентов — нейтральны.

На основании принципа «один человек — один голос» система оказалась очень непопулярна. Большинство студентов определенно хотели назад свои оценки и категории. Но когда Федр разложил мнения по категориям, уже бывшим в журнале (а они никак не отличались от тех, что были предсказаны предыдущими классами и отметками на вступительных экзаменах), то получилась совсем другая картина. Отличники высказались в пользу реформы в соотношении 2 к 1. Хорошисты и троечники разделились поровну. А двоечники и неуспевающие единодушно выступили против!

Этот удивительный результат поддерживал подозрение, которое у него существовало уже давно: более способные, более серьезные студенты меньше всего хотят получать категории и оценки, вероятно, потому, что более заинтересованы в самом предмете курса, в то время как тупые или ленивые студенты больше всего желают категорий, скорее всего поскольку те подсказывают им, идут ли они дальше.


Как сказал ДеВиз, семьдесят пять миль отсюда на юг можно идти сквозь одни леса и снега, не встречая дорог, хотя к западу и востоку дороги есть. Я организовал все так, что если к концу второго дня пойдет плохо, мы окажемся вблизи дороги, по которой можно будет быстро добраться обратно. Крис об этом не знает, но если сказать, то это больно заденет его бойскаутское лагерное ощущение приключения; хотя после достаточного количества путешествий по диким местам бойскаутская жажда приключений сходит на нет, и появляются более существенные выгоды от сокращения риска до минимального. Эта местность может быть опасна. Сделаешь один неверный шаг из миллиона, подвернешь лодыжку и поймешь, насколько далеко, на самом деле, ты от цивилизации.

Так далеко вверх по этому ущелью, очевидно, редко забираются. Еще через час ходьбы мы видим, что тропа почти исчезла.


Федр считал, что отказ от категорий — это хорошо, если судить по его заметкам, но не придавал ему научной ценности. В настоящем эксперименте все условия, которые можешь придумать, сохраняешь постоянными, кроме какого-нибудь одного, а потом смотришь, каковы последствия изменения этого одного условия. В классе так сделать невозможно. Знание студентов, отношение студентов, отношение учителя — все изменяется от всяких причин, неконтролируемых и, по большей части, неизвестных вообще. К тому же, наблюдатель в данном случае — сам одна из причин, и никогда не сможет оценить собственное действие, не изменяя его. Поэтому он и не пытался прийти ни к каким жестким выводам из всего этого, а просто шел вперед и делал то, что ему нравилось.

Движение к его исследованию Качества началось из-за одного зловещего аспекта системы оценок, который ее отмена проявила. Оценки, на самом деле, скрывают неумение обучать. Плохой преподаватель может за всю четверть не оставить ничего запоминающегося в головах своего класса, подвести итог по результатам ничего не значащей контрольной работы и оставить впечатление того, что некоторые чему-то научились, а некоторые — нет. Но если оценки отменить, то класс волей-неволей начинает каждый день задаваться вопросом: а что они учат на самом деле? Вопросы типа: чему нас учат? какова цель? насколько лекции и задания отвечают этой цели? — становятся угрожающими. Упразднение оценок обнаруживает огромную и пугающую пустоту.

И все равно — что же Федр пытался сделать? Этот вопрос становился все более насущным по мере продвижения. Ответ, казавшийся правильным, когда он начинал, все больше терял смысл. Он хотел, чтобы его студенты стали творцами, самостоятельно решая, что такое хорошее письмо, вместо того, чтобы все время спрашивать его. Истинной целью отмены оценок было заставить их заглянуть в себя — в единственное место, где они вообще могли бы найти истинный ответ.

Теперь же все это больше не имело смысла. Если они уже знают, что хорошо и что плохо, то с самого начала у них нет причин браться за этот курс. Тот факт, что они сидят у него в качестве студентов, сам по себе предполагает, что они не знают, что хорошо и что плохо. Это его работа как преподавателя — рассказать им, что хорошо и что плохо. Всякая мысль об индивидуальном творчестве и выражении в стенах класса, в действительности, глубоко противна всей идее Университета.

Для многих студентов упразднение оценок создало кафкианскую ситуацию, в которой они понимали, что их непременно накажут, если они чего-то не смогут сделать, но никто не хочет говорить, что именно от них требуется. Они смотрели внутрь себя и ничего не видели; смотрели на Федра и ничего не видели; и просто беспомощно сидели, не зная, что делать. Пустота была смертоносной. У одной девушки случился нервный срыв. Нельзя упразднить оценки и просто сидеть, создавая бесцельную пустоту. Придется задавать классу какую-то цель, ради которой нужно работать, и которая заполнит эту пустоту. А он этого не сделал.

Не мог. Он не мог придумать ни одного возможного способа сказать им, к чему они должны стремиться в своей работе, без того, чтобы попасть обратно в ловушку авторитарного, дидактического преподавания. Но как нарисовать мелом на доске таинственную внутреннюю цель каждой творческой личности?

В следующей четверти он оставил все мысли об этом и вернулся к нормальной системе оценок и категорий, обескураженный, в смятении чувствуя, что прав, но у него почему-то ничего не вышло. Когда в классе возникало нечто спонтанное, индивидуальное и действительно оригинальное, это происходило вопреки инструкции, а не согласно ей. Казалось, в этом имелся какой-то смысл. Он был готов уйти в отставку. Преподавать тупую конформность студентам, полным ненависти, — не этим ему хотелось заниматься.

Он услышал, что в Ридском колледже в Орегоне отменили категории вплоть до самого выпуска, и на летних каникулах съездил туда, но ему сказали, что мнения по поводу ценности этой реформы на факультете резко разделились, и никто поэтому чрезмерно счастлив не был. За оставшуюся часть лета его настроение упало до глубокой депрессии и лени. Они с женой часто уходили в походы по этим горам. Та постоянно спрашивала, почему он все время молчит, а он не мог ответить, почему. Его просто остановили. Он ждал. Ждал того недостающего зерна кристалла мысли, которое внезапно сделает все твердым.

17

Крису, похоже, худо. Некоторое время он держался далеко впереди, а теперь сидит под деревом и отдыхает. На меня не смотрит, и поэтому я знаю, что ему худо.

Я сажусь рядом; его лицо отстраненно. На щеках румянец, и я вижу, что он выдохся. Мы сидим и слушаем ветер в соснах.

Я знаю, что в конце концов он поднимется и пойдет дальше, но он этого не знает и боится той возможности, которую ему подсказывает страх: он может не суметь вскарабкаться на гору вообще.

Я вспоминаю кое-что из написанного Федром об этих горах и рассказываю Крису.

— Много лет назад, — рассказываю я, — мы с твоей мамой дошли до границы лесов недалеко отсюда; разбили лагерь у озера, а с одной стороны там было болото.

Он не поднимает глаз, но слушает.

— Где-то перед рассветом мы услышали, как падают камни, и подумали, что это, должно быть, какое-то животное, — только животные обычно так не гремят. Потом я услышал всплеск в болоте, и мы проснулись окончательно. Я медленно вылез из спального мешка, достал из куртки револьвер и присел за деревом.

Теперь Крис отвлекся от своих проблем.

— Еще один всплеск, — продолжаю я. — Я подумал, что это могут быть лошади с какими-нибудь упакованными до ушей горожанами — но не в такой же час. Еще раз — плюх! А потом как бухнет! Никакая это не лошадь! Еще — БУХ! и потом снова — БУ-БУХ!.. И вот я вижу, как в этом предрассретном сумраке ко мне через болотную грязь бредет огромнейший лось, которого я когда-нибудь видел. Рога широкие — в рост человека. Самое опасное животное в горах после гризли. А некоторые говорят — и вообще самое опасное.

Глаза Криса снова загораются.

БУX! Я взвел курок, думая, что тридцать восьмой особый — это не очень много для лося. БУ-БУХ! Он меня не ВИДЕЛ! БУБУX! Я не мог уйти у него с дороги. Твоя мама лежала в спальном мешке прямо у него на тропе. БУ-БУX! Какой ГИГАНТСКИЙ! БУБУХ! Он уже — в десяти ярдаx! БУБУX! Я встаю и прицеливаюсь. БУ-БУX!.. БУБУX!.. БУБУX!.. Он останавливается В ТРЕХ ЯРДАХ от меня… Мушка — прямо у него между глаз… Мы неподвижны.

Я тянусь к рюкзаку и достаю оттуда сыр.

— А что было потом? — спрашивает Крис.

— Подожди, сыру отрежу.

Я вытаскиваю охотничий нож и беру сыр так, чтобы пальцы держали обертку и не залезали на сам кусок. Отрезаю пласт в четверть дюйма и протягиваю ему.

Он берет.

— А потом что?

Я смотрю, пока он не откусит.

— Тот лось смотрел на меня, должно быть, секунд пять. Потом посмотрел вниз, на твою маму. Потом — снова на меня и на револьвер, практически лежавший на его большой круглой морде. А потом улыбнулся и медленно ушел прочь.

— А-а, — тянет Крис. Он разочарован.

— Обычно, когда им вот так противоречат, они нападают, — говорю я, — но он просто подумал: мол, такое хорошее утро, мы там оказались раньше него, поэтому к чему устраивать неприятности? Вот почему он улыбался.

— А разве они умеют улыбаться?

— Нет, но было похоже.

Я убираю сыр и прибавляю:

— Позже в тот день мы прыгали с валуна на валун по склону горы. Я уже собирался приземлиться на один такой, огромный и коричневый, как вдруг этот огромный и коричневый валун подпрыгнул в воздух и убежал в лес. Тот же самый лось… Думаю, в тот день мы его сильно достали.

Я помогаю Крису подняться на ноги.

— Ты шел немного быстрее, чем нужно, — говорю я. — Теперь склон становится круче, и надо идти медленнее. Если идешь слишком быстро, то сбиваешь дыхание, а когда сбиваешь дыхание, кружится голова, а это ослабляет дух, и ты думаешь: зубцах. Этот камень ненадежен. С этого места снег видно хуже, хотя оно и ближе. Такие вещи все равно следует замечать. Жить ради какой-то будущей цели — мелко. Жизнь поддерживают склоны горы, а не ее вершина. Именно на склонах все растет.

Но, разумеется, без вершины никаких склонов не будет. Вершина определяет стороны. Вот мы и идем… идти еще долго… некуда спешить… шьгеза шагом… а для развлечения — небольшой Шатокуа… Размышления про себя — гораздо интереснее телевизора; так жалко, что на них не переключается больше людей. Вероятно, они считают, что то, что они слышат, — не важно, но не важно оно никогда не бывает.


Есть большой отрывок о первом занятии Федра — после того, как он дал то задание: «Что такое качество в мысли и утверждении?» Атмосфера была взрывоопасной. Почти все злились: их раздражал этим вопросом — как и его самого.

— Откуда мы можем знать, что такое качество? — говорили они. — Вы должны нам рассказать!

Тогда он сказал им, что тоже не может этого вычислить и действительно хочет узнать. Он и задал эту тему в надежде, что у кого-нибудь найдется хороший ответ.

Это все и решило. Рев негодования потряс комнату. Прежде, чем шум улегся, какой-то учитель просунул голову в дверь посмотреть, в чем дело.

— Все в порядке, — сказал Федр. — Мы просто случайно споткнулись о настоящий вопрос, и от шока пока трудно оправиться.

Некоторые студенты с любопытством прислушались к тому, что он сказал, и шум постепенно стих.

Тогда он воспользовался моментом для краткого возвращения к своей теме «Разложение и Загнивание в Церкви Разума». Вот мера этого разложения, сказал он: студенты негодуют, если кто-то пытается их использовать для поисков истины. Предполагалось, что вы будете симулировать этот поиск истины, имитировать его. Действительно искать ее — значило бы навлечь на себя проклятье.

Правда в том, говорил он, что сам он искренне хочет знать, что они думают — не для того, чтобы поставить им оценку, а потому, что он действительно хочет это знать.

Они удивленно смотрели на него.

— Я просидел всю ночь, — сказал один.

— Я уже готова была заплакать от злости, — призналась девушка, сидевшая у окна.

— Вам надо было предупредить нас, — сказал кто-то третий.

— Как я мог вас предупредить, — спросил он, — когда не имел ни малейшего представления, какой будет ваша реакция?

Некоторые из удивленных начали кое-что понимать. Он их не разыгрывал. Он действительно хотел знать.

Очень странная личность.

Потом кто-то произнес:

— А что вы думаете?

— Я не знаю, — ответил он.

— Но что вы думаете?

Наступила долгая пауза.

— Я думаю, такая вещь, как Качество, существует, но только попытаешься ее определить, что-то сразу слетает с катушек. И ты не можешь этого сделать.

Одобрительное бормотание.

Он продолжал:

— Почему так происходит, я не знаю. Я рассчитывал, может быть, найти какие-то идеи в ваших работах. Я просто не знаю.

На этот раз класс молчал.

На последующих занятиях в тот день немного так же шумели, но по нескольку студентов в каждом классе дали благожелательные ответы: очевидно, что в обеденный перерыв первое занятие широко обсуждалось.

Несколько дней спустя он разработал собственное определение и написал его на доске, чтобы можно было скопировать для потомства. Определение было таким: «Качество — характеристика мысли и утверждения, признаваемая не-мыслительном процессом. Поскольку определения являются продуктом жестко ограниченного, формального мышления, качество не может быть определено».

Тот факт, что это «определение», на самом деле, было отказом определять, не вызвал никаких комментариев. Студенты не обладали формальным образованием, которое подсказало бы им, что это утверждение в формальном смысле — иррационально. Если не можешь что-либо определить, то не можешь и формально, рационально знать, что оно существует. Рассказать кому-нибудь другому о том, что это такое, тоже не можешь. Фактически, не существует никакой формальной разницы между неспособностью дать определение и глупостью. Когда я говорю: «Качество не может быть определено», то на самом деле я формально утверждаю: «Я глуп относительно Качества».

К счастью, студенты этого не знали. Если бы они выступили с такого рода возражениями, он бы в то время просто не смог им отвечать.

Тогда же под определением на доске он написал: «Но даже если Качество нельзя определить, вы знаете, что это такое!» — и буря поднялась снова.

— Нет, не знаем!

— Нет, знаете!

Нет, не знаем!

— Нет, знаете, — сказал он: у него под рукой имелся материал, чтоб им это показать.

В качестве примера он выбрал два студенческих сочинения. Первое было хаотичным и бессвязным, с интересными идеями, которые ни к чему не приводили. Второе было великолепной работой студента, которого самого озадачило, почему получилось так хорошо. Федр прочитал оба, а затем попросил поднять руки тех, кто считал первое лучшим. Поднялось две руки. Он спросил, кому больше понравилось второе. Поднялось двадцать восемь рук.

— В любом случае, — сказал он, — то, что заставило подавляющее большинство поднять руки за второе сочинение, — его я и называю Качеством. Поэтому вы знаете, что это такое.

Наступило долгое глубокомысленное молчание, и он его не нарушал.

В интеллектуальном смысле это было возмутительно, и он это знал. Он больше не учил — он индоктринировал. Он воздвиг воображаемую сущность; определил ее как не способную быть определенной; несмотря на протесты студентов, сказал им, что они знают, что это такое; и продемонстрировал это способом, настолько же логически запутанным, как и сам этот термин. Ему сошло с рук потому, что логическое опровержение требовало большего таланта, чем таланты всех его студентов вместе взятых. После этого он постоянно поощрял такие опровержения, но их не последовало ни разу. Он импровизировал дальше.

Чтобы укрепить мысль о том, что они уже знают, что такое Качество, он разработал порядок, по которому в классе зачитывались четыре студенческие работы, а он заставлял всех выстраивать их сообразно Качеству на листке бумаги. То же самое проделывал сам. Собирал листки, подбивал итог на доске и выводил среднее значение мнения всего класса. После этого объявлял собственные оценки, и почти всегда они оказывались близки к средним классным, если не совпадали полностью. Если где-то и возникали расхождения, то потому, что работы по своему качеству были близки.

Сначала его классы увлеклись таким упражнением, но с течением времени им стало скучно. Что он имел в виду под Качеством, было ясно. Они тоже вполне очевидно знали, что это такое, поэтому потеряли к слушанию работ всякий интерес. Теперь их вопрос звучал так: «Хорошо, мы знаем, что такое Качество. Как нам его получить?»

Вот, наконец, и в их работы вошли стандартные тексты по риторике. Принципы, толковавшиеся там, больше не казались правилами, против которых нужно бунтовать, были не конечными истинами в себе, а просто навыками, трюками для производства того, что действительно принималось в расчет и не зависело от этих технических навыков, — Качества. То, что началось как ересь от традиционной риторики, обратилось в прекрасное введение в нее.

Он вычленял аспекты Качества — такие, как единство, наглядность, авторитетность, экономия, чувствительность, ясность, ударение, течение речи, создание напряжения, отточенность, тонкость, пропорция, глубина и так далее; оставлял каждый из этих аспектов столь же плохо определенным, как и само Качество, но демонстрировал им это тем же способом — чтением в классе. Он показывал, как аспект Качества под названием «единство», сбитость повествования, можно улучшить навыком под названием «составление плана». Авторитетность аргумента можно усилить методом под названием «примечания», дающие авторитетную отсылку. Планы и примечания — стандартные вещи, которым учат во всех начальных классах по композиции, но теперь, как у инструментов для улучшения Качества, у них появлялась цель. И если студент просто сдавал кипу невнятных ссылок или небрежный план, показывая тем самым, что просто отбарабанил зубрежное задание, ему можно было сказать, что несмотря на то, что его работа вроде бы отвечает букве задания, очевидно, что она не отвечает цели Качества и, следовательно, не имеет никакой ценности.

Теперь, в ответ на вечный студенческий вопрос: как мне это сделать? — который раздражал его вплоть до ухода в отставку, он мог ответить: «Нет никакой разницы, как ты это сделаешь! Делай так, чтобы было хорошо.» Упрямый студент мог бы спросить в классе: «Но откуда мы знаем, что хорошо?» — но еще до того, как отзвучит фраза, он понимал, что ему уже ответили. Кто-нибудь другой обычно говорил ему: «Ты это просто видишь.» А если тот говорил: «Нет, не вижу,» — то ему отвечали: «Нет, видишь. Он это доказал.» Студент был окончательно и совершенно пойман в необходимость самостоятельно выносить суждения о Качестве. Именно это — и только это — учило его писать.

Вплоть до настоящего времени Федра академическая система принуждала говорить не то, что он хотел, даже если он знал, что это заставляло студентов держаться в рамках искусственных форм, уничтожавших их собственное творчество. Студенты, действовавшие согласно его правил, потом осуждались за свою неспособность творить или производить работу, отражавшую их собственные, личные мерки того, что хорошо.

Теперь же с этим было покончено. Вывернув наизнанку основное правило, по которому все, чему надо научить, сначала должно быть определено, он нашел выход. Он не указывал ни на какой принцип, ни на какое правило хорошего письма, ни на какую теорию — но он, тем не менее, указывал на что-то весьма реальное, чью реальность они не могли отрицать. Пустота, созданная отменой оценок, внезапно заполнилась позитивной целью Качества, и все встало на свои места. Изумленные студенты подходили к его кабинету и говорили: «Я раньше просто ненавидел английский. Теперь я на него трачу больше времени, чем на что-либо другое.» И не просто один или два — многие. Вся концепция качества была прекрасна. Она работала. Это была та таинственная личная, внутренняя цель каждой творческой личности — наконец, вынесенная на доску.


Я оборачиваюсь посмотреть, как дела у Криса. На его лице видна усталость.

Я спрашиваю:

— Как ты себя чувствуешь?

— О'кей, — отвечает он, но в голосе звучит вызов.

— Мы можем остановиться в любом месте и разбить лагерь, — предлагаю я.

Он мечет в меня свирепый взгляд, и поэтому я больше ничего не говорю. Вскоре я вижу, как он пытается меня обойти по склону. Должно быть, с большим усилием, но он выдвигается вперед. Мы идем дальше.


Федр забрался так далеко с этой концепцией Качества, поскольку намеренно отказывался смотреть за пределы непосредственного опыта классной комнаты. Утверждение Кромвеля: «Никто никогда так высоко не забирается, как тот, кто не знает, куда идет,» — можно полностью применить к этой ситуации. Он не знал, куда шел. Он знал только то, что это срабатывало.

Со временем, однако, он начал задавать себе вопрос, почему оно срабатывало, — в особенности, когда уже понимал, что это иррационально. Чего ради должен работать иррациональный метод, если все рациональные — такое дерьмо? В нем быстро росло интуитивное чувство, что он споткнулся отнюдь не на маленьком трюке. Все шло гораздо дальше. Насколько дальше — этого он не знал.

То было началом кристаллизации, о которой я уже говорил. Другие в то время удивлялись: «Чего он так переживает по поводу этого "качества"?» Но видели они только слово и его риторический контекст. Они не знали его прошлого отчаянья от абстрактных вопросов самого существования, которые он, побежденный, вынужден был забросить.

Если бы кто-нибудь другой спросил: Что такое Качество? — то это было бы просто вопросом. Но когда так спрашивал он, то для него (из-за всего прошлого) одновременно во все стороны расходились круги волн — согласно структуре не иерархической, а концентрической. В центре ее, генерируя сами волны, находилось Качество. Пока эти волны мысли для него расходились, я уверен, он в полной мере ожидал, что каждая волна достигнет какого-то берега существующих порядков мысли, — чтобы у него появилось нечто вроде объединенных отношений с этими мыслительными структурами. Но никакого берега ничего так и не достигло вплоть до самого конца — если этот берег вообще существовал. Для него там не было ничего, кроме всеразбегающихся волн кристаллизации. Я теперь попробую проследить за этими волнами кристаллизации — второй фазой его исследования качества, — как смогу.


Каждым своим движением Крис показывает впереди, что он утомился и сердится.

Он спотыкается, дает веткам цепляться за себя вместо того, чтобы отгибать их.

Жалко это видеть. Можно, наверное, обвинить и бойскаутский лагерь, в котором он пробыл две недели до нашего отъезда. Из того, что он мне рассказал, ясно, что они там весь этот опыт вольного воздуха превратили в сплошное выпячивание своего «я». Доказывание собственной взрослости. Он начал в низшем классе, где, как ему тщательно показали, находиться довольно позорно… первородный грех. Затем ему позволили доказать себя длинной цепочкой свершений — плаваньем, завязыванием узлов… он перечислил десяток, но я их забыл.

Я уверен, что если пацаны в лагере должны достигать каких-то целей, связанных с их «я», то это вселяет в них и энтузиазм, и дух товарищества, но, в конечном счете, мотивация такого типа разрушительна. Любое усилие с самовосхвалением в качестве конечной точки неминуемо завершится катастрофой. Теперь мы за это платим. Когда пытаешься взобраться на гору, чтобы доказать, какой ты большой, то почти никогда вершины не достигнешь. А если даже и достигнешь, то победа окажется пустой. Для того, чтобы поддерживать победу, придется доказывать ее себе вновь и вновь каким-нибудь другим образом — снова, снова и снова, вечно стремиться наполнить фальшивый образ, с неотступным страхом, что этот образ — не истинен, и что кто-нибудь рано или поздно это обнаружит. Это — никогда не метод.

Из Индии Федр написал письмо о паломничестве на святую гору Каилас — к истоку Ганги и обители Шивы, высоко в Гималаях — в обществе святого человека и его последователей.

Он так и не дошел до горы. На третий день он в измождении сдался, и паломничество продолжалось уже без него. Он писал, что физическая сила у него была, но физической силы недостаточно. У него была интеллектуальная мотивация, но этого тоже не все. Он не думал, что самонадеян, но считал, что предпринимает паломничество ради расширения собственного опыта, ради достижения понимания для самого себя. Он пытался использовать гору в собственных целях — так же, как и само паломничество. Он расценивал себя как неизменную сущность, а не паломничество и не гору, и поэтому оказался к нему не готов. Он размышлял, что другие паломники — те, что достигли горы, — возможно, чувствовали святость горы настолько сильно, что каждый шаг для них был актом преданности, покорности этой святости. Святость горы, вселенная в их души, давала им силы вынести гораздо больше того, что мог вытерпеть он, обладавший большей физической силой.

Для нетренированного глаза эгоистическое карабканье в гору и самоотверженное карабканье могут показаться совершенно идентичными. Оба вида скалолазов ставят одну ногу перед другой. Оба вдыхают и выдыхают воздух с той же частотой. Оба останавливаются, когда устают. Оба идут вперед, когда отдохнут. Но какое же между ними различие! Эго-скалолаз подобен инструменту, калибровка которого сбилась. Он переставляет ногу на секунду раньше или позже. Он, скорее всего, не увидит прекрасных лучей солнца, струящихся сквозь кроны деревьев. Он продолжает идти, даже когда небрежность шага указывает на то, что он устал. Он отдыхает, когда не надо. Он смотрит вверх на тропу, пытаясь увидеть, что впереди, даже когда знает, что там, поскольку посмотрел туда секунду назад. Он идет слишком быстро или слишком медленно в существующих условиях, и когда разговаривает, то говорит всегда о каком-то другом месте, о чем-то другом вообще. Он здесь, но его здесь нет. Он отрицает «здесь», оно не приносит ему радости, он хочет находиться на этой тропе дальше, чем то место, где он сейчас, а когда попадает туда, это также не принесет ему счастья, потому что тогда оно будет «здесь». Все, чего он ищет, все, чего он хочет — вокруг него, но он этого не желает, потому что оно — вокруг него. Каждый шаг — усилие, и физически, и духовно, поскольку он представляет свою цель внешней и отдаленной.

Но это теперь, кажется, — проблема Криса.

18

Существует целая ветвь философии, касающаяся определения Качества, известная под названием «эстетика». Ее вопрос — что имеется в виду под прекрасным? — прослеживается вплоть до античности. Но когда Федр был студентом-философом, он яростно отталкивался от всей этой ветви знания. Он почти намеренно провалил единственный курс по ней, который посещал, и написал несколько работ, где подвергал и преподавателя, и сам материал свирепым нападкам. Он ненавидел и поносил все.

Такую реакцию в нем вызывал не один конкретный эстетик. Все они вместе. И никакая определенная точка зрения не приводила его в ярость так, как мысль о том, что Качество должно подчиняться какой бы то ни было точке зрения. Интеллектуальный процесс вынуждал Качество идти к нему в рабство, проституировал его. Думаю, именно это служило источником его ярости.

В одной работе он написал: «Эти эстетики думают, что их предмет — какая-то мятная карамелька, а сами они обладают привилегией обсасывать ее своими жирными губами; то, что можно поглощать, интеллектуально разделывать, насаживать на вилку и отправлять ложкой в рот, кусок за куском, с подобающими замечаниями гурманов — меня уже от этого тянет блевать. То, что они обсасывают своими губами — гниль того, что они убили уже давно.»

Теперь, когда сделан первый шаг процесса кристаллизации, он видел, что когда Качество продолжает оставаться не определенным определениями, целая сфера под названием «эстетика» сметается напрочь с лица земли… полностью лишается всех прав на существование… капут. Отказом определить Качество он полностью поместил его за пределы аналитического процесса. Если не можешь определить Качество, то тем самым никак не можешь подчинить его никакому интеллектуальному правилу. Эстетикам больше нечего сказать. Вся их сфера — определение Качества — исчезла.

Мысль об этом приводила его в полный восторг. Как будто открыл средство от рака. Больше никаких объяснений, что такое искусство. Никаких замечательных критических школ экспертов, существующих ради рационального определения того, в чем каждый композитор преуспел, а в чем провалился. Им всем, вплоть до самого последнего всезнайки, придется, наконец, заткнуться. Это больше не просто интересная мысль. Это мечта.

Не думаю, что в начале кто-либо действительно видел, что он собирается сделать. Видели интеллектуала, пытающегося донести до них нечто, обладающее всеми регалиями рационального анализа в преподавании. Они не видели, что его цель совершенно противоположна той, к которой они привыкли. Он не развивал рациональный анализ дальше. Он его блокировал. Он обращал метод рациональности против него самого, против своих же, защищая иррациональную концепцию, неопределенную сущность, называемую Качеством.

Он писал: «<1> Каждый преподаватель английского по композиции знает, что такое Качество. (Любому преподавателю, который этого не знает, следует этот факт тщательно скрывать, ибо это непременно послужит доказательством его некомпетентности.) <2> Любому преподавателю, который думает, что качество письма может и должно быть определено прежде, чем преподавать его, следует брать и определять его. <З> Все, кто чувствует, что качество письма существует, но не может быть определено, и что ему следует обучать в любом случае, могут с выгодой воспользоваться следующим методом обучения чистому качеству в письме без определения его.»

А дальше описывал некоторые методы сравнения, которые разрабатывал в классе.

Думаю, он на самом деле надеялся, что кто-то клюнет, бросит ему вызов и попытается дать определение Качества. Но никто этого так и не сделал.

Тем не менее, небольшое вводное замечание по поводу того, что неспособность определить Качество — доказательство некомпетентности, вызвало на отделении удивленно вскинутые брови. В конце концов, он был младшим членом, и от него пока не ожидали выдвижения стандартов деятельности для тех, кто старше.

Его право говорить, как хочется, оценили, и старшие члены, кажется, получили удовольствие от независимости его мысли и поддержали его как-то по-церковному. Но, в отличие от верования многих оппонентов академической свободы, церковное отношение никогда не заключалось в том, что учителю позволено болтать все, что приходит в голову, вообще безо всякой ответственности. Церковное отношение заключается просто в том, что ответственность должна существовать перед Богом Разума, а не перед идолами политической власти. Тот факт, что он оскорблял людей, не имел никакого значения для истинности или ложности того, что он говорил, и этически сразить его за это было невозможно. Но его готовы были сразить — этически и со смаком — за любое проявление бессмысленности. Он мог делать все, что хотел, если только мог оправдать это с точки зрения разума.

Но как, к дьяволу, вообще можно оправдать отказ определить что-либо? Определения — основание разума. Без них нельзя рассуждать. Он мог некоторое время сдерживать нападки причудливой диалектической работой ног и оскорблениями по части компетентности и некомпетентности, но рано или поздно пришлось бы выдвигать нечто более существенное. Его попытка выйти с чем-то существенным привела к дальнейшей кристаллизации за традиционными границами риторики — к кристаллизации, выводящей в царство философии.


Крис оборачивается и бросает на меня измученный взгляд. Теперь уже недолго. Еще до того, как мы отправились в путь, имелись намеки на то, что это наступит. Когда ДеВиз сказал соседу, что я искушен в хождении по горам, и в глазах Криса зажегся огонек восхищения. Для него это было по-крупному. Скоро он выдохнется, и тогда можно будет останавливаться на ночь.

О-оп! Вот так. Упал. Не встает. Ужасно аккуратно и выглядит не очень случайно. Теперь он смотрит на меня с болью и злостью, ища в моих глазах осуждения. Я его не показываю. Сажусь рядом и вижу, что он почти разгромлен.

— Ну, — говорю я, — можем или остановиться здесь, или идти дальше. Что ты хочешь?

— Все равно, — говорит он. — Я не хочу…

— Чего ты не хочешь?

Мне все равно, — сердито отвечает он.

— Ну, раз тебе все равно, то пойдем дальше, — говорю я, ловя его на слове.

— Мне не нравится этот поход, — говорит он. — Он неинтересный. Я думал, он будет интересным.

Злость чуть не застает меня врасплох:

— Может и так, — отвечаю я, — но ты бы лучше подумал, прежде чем так говорить.

В его глазах я вижу внезапный проблеск страха, и он поднимается.

Мы идем дальше.

Небо над другой стеной ущелья затягивает тучами, а ветер в соснах вокруг становится холодным и зловещим.

Но крайней мере, по холоду легче идти…


Я говорил о первой волне кристаллизации за пределами риторики, которая стала результатом отказа Федра определять Качество. Ему надо было ответить на вопрос: Если не можешь его определить, то почему ты думаешь, что оно существует?

Его ответ был старым ответом, принадлежавшим философской школе, называемой реализм. «Вещь существует,» — утверждал он, — «если мир без нее не может нормально функционировать. Если мы можем показать, что мир без Качества функционирует ненормально, мы тем самым покажем, что Качество существует, определено оно или нет.» И вслед за этим принялся вычитать Качество из описания мира, каким мы его знаем.

Первой жертвой подобного вычитания, говорил он, будут изящные искусства. Если в искусстве не можешь отличить плохого от хорошего, то оно исчезает. Нет смысла вешать на стену картину, если голая стена смотрится так же неплохо. Нет смысла в симфониях, когда царапанье по пластинке или гудение проигрывателя тоже приятно слушается.

Исчезнет поэзия, поскольку смысл в ней появляется лишь изредка, а практической ценности нет никакой. И, что интересно, пропадет комедия. Все перестанут понимать шутки, поскольку разница между чувством юмора и его отсутствием — это Качество в чистом виде.

Затем он заставил исчезнуть спорт. Футбол, бейсбол, игры всех видов — испарятся. Счет больше не будет мерой того, что имеет смысл, а останется пустой статистикой, как количество камней в куче гравия. Кто будет ходить на них смотреть? Кто будет играть?

Потом он вычел Качество из рынка и предсказал перемены, которые там произойдут. Поскольку качество вкуса не будет иметь смысла, в магазинах останутся только самые основные крупы — рис, например, кукурузная мука, соевые бобы и мука; возможно, также какое-нибудь неопределенное мясо, молоко для грудных детей, а также витаминные и минеральные наполнители для восполнения недостатка. Алкогольные напитки, чай, кофе и табак пропадут. Так же, как и кино, танцы, пьесы и вечеринки. Все мы будем пользоваться общественным транспортом. Все будем носить армейские сапоги.

Огромная часть нас останется без работы, но это, вероятно, временно — до тех пор, пока не переориентируемся на работу, в сущности, без Качества. Прикладная наука и технология коренным образом изменятся, но чистая наука, математика, философия и, в особенности, логика останутся безо всяких изменений.

Федр нашел это последнее особенно интересным. Чисто интеллектуальные занятия менее всего подвержены вычитанию Качества. Если Качество опустить, только рациональность останется неизменной. Это странно. С чего бы так?

Он не знал. Но знал, что вычитание Качества из картины мира, каким мы его знаем, обнаружило величие и важность этого термина, о которых поначалу он и не подозревал. Мир может функционировать без Качества, но жизнь будет такой скучной, что её едва ли стоить жить. Фактически, не стоит жить вообще. Слово стоить — термин Качества. Жизнь просто будет житься безо всяких ценностей или целей.

Он оглянулся на то, куда завела его эта линия мысли, и решил, что доказал свою точку зрения. Поскольку очевидно, что мир не функционирует нормально при отнятом Качестве, Качество существует, определено оно или нет.

Вызвав это видение мира без Качества, он вскоре обратил внимание на его сходство с некоторыми социальными ситуациями, о которых уже читал. На ум пришли Древняя Спарта, коммунистическая Россия и ее сателлиты. Красный Китай, «Прекрасный Новый Мир» Олдоса Хаксли и «1984» Джорджа Оруэлла. Также из собственного опыта он припомнил людей, которые только приветствовали бы этот мир без Качества. Те же, кто пытался заставить его бросить курить. Они хотели рациональных причин, по которым он курил, а когда их у него не находилось, они становились очень надменными, будто он потерял лицо или еще что-то. Они должны были знать причины, планы и решения для всего. Такие же, как он. Такие, на которых он сейчас нападал. А он долго искал для них подходящее имя, включавшее бы в себя все, чтобы хоть как-то уцепиться за этот мир без Качества.

В первую очередь, мир этот был интеллектуальным, но не только разумность была там фундаментом. То было определенное основное отношение к тому, каким является мир, предрасположенное видение того, что он существует согласно законам — разуму, — и что совершенствование человека лежит, главным образом, в обнаружении этих законов разума и в применении их к удовлетворению его желаний. Именно эта вера удерживала все вместе. Он некоторое время искоса глядел на картину такого мира без Качества, воссоздавал дополнительные подробности, думал о нем, потом глядел еще немного и еще немного думал, и наконец вернулся к тому, с чего начинал прежде. Круг замкнулся.

Квадратность.

Вот этот взгляд. Вот что объемлет все. Квадратность. Когда вычитаешь Качество, получаешь квадратность. Отсутствие Качества — сущность квадратности.

Он вспомнил своих приятелей-художников, с которыми как-то путешествовал по Соединенным Штатам. Те были неграми и постоянно жаловались именно на эту Бескачественность, которую он описывал. Квадратный. Так они это называли. Тогда, давно, еще до того, как это слово подхватили средства массовой информации и запустили в национальное употребление белыми, они называли все это интеллектуальное барахло квадратным и не хотели иметь с ним ничего общего. И между ним и ими происходило фантастическое смешение в разговорах и отношениях, поскольку он был таким первоклассным примером квадратности, о которой они говорили. Чем больше он пытался поймать их на том, о чем они говорили, тем более туманными они становились. А теперь, с этим Качеством, он, казалось, говорил то же самое — и так же смутно, как и они, хотя то, о чем он говорил, было таким же жестким, ясным и плотным, как и любая рационально определенная сущность, с которой он когда-либо имел дело.

Качество. Вот о чем они говорили все время. Он вспомнил, как один из них сказал:

— Парень, пожалуйста, будь так добр и просто врубись — и попридержи все свои чудесные семидолларовые вопросы при себе, а? Если все время надо спрашивать, что это такое, у тебя никогда не будет времени это узнать.

Душа. Качество. То же самое?

Волна кристаллизации катилась вперед. Он видел два мира одновременно. С интеллектуальной — квадратной стороны — он теперь видел, что Качество — термин расщепления. То, чего ищет каждый интеллектуал-аналитик. Берешь свой аналитический нож, направляешь кончик прямо на термин «Качество» и просто постукиваешь — не сильно, легонько, — и целый мир раскалывается, расщепляется ровно на две части: хиповый и квадратный, классический и романтический, технологический и гуманитаристский — и этот раскол ясен. Нет никакого беспорядка, никакой путаницы. Никаких маленьких штучек, которые можно повернуть и так, и этак. Не просто умелый разлом, а очень удачный разлом. Иногда самые лучшие аналитики, работая с самыми очевидными линиями раскола, могут постукать и не получить ничего, кроме кучи мусора. И все же — вот оно, Качество; крошечная, едва заметная линия дефекта; трещинка алогичного в нашей концепции вселенной; а постукал по ней, и вся вселенная распалась — да так аккуратно, что почти не верится. Вот бы Кант был жив! Кант бы это оценил. Искусный гранильщик алмазов. Он бы увидел. Оставить Качество не определенным. Вот в чем секрет.

С каким-то начинающимся осознанием того, что он вовлекается в странное интеллектуальное самоубийство, Федр писал: «Квадратность может быть сжато и в то же время тщательно определена как неспособность видеть качество прежде, чем оно интеллектуально определено, то есть изрублено на слова… Мы доказали, что качество, хоть и не определенное, существует, его существование можно увидеть эмпирически в классе, и можно продемонстрировать логически показом того, что без него мир не может существовать так, как мы его знаем. Остается увидеть и проанализировать не качество, а те странные привычки мышления, называемые «квадратностью», которые иногда мешают нам его видеть.»

Вот так стремился он отразить нападение. Предметом анализа, пациентом на столе, становилось уже не Качество, а сам анализ. Качество было здоровым и в хорошей форме. Это с анализом, казалось, что-то не в порядке — то, что мешало ему видеть очевидное.


Я оборачиваюсь и вижу Криса далеко позади.

— Пошли! — кричу я.

Он не отвечает.

— Пойдем же, давай! — кричу я снова.

Затем я вижу, как он падает на бок и садится в траву на склоне горы. Я оставляю рюкзак и спускаюсь к нему. Склон так крут, что мне приходится спускаться боком. Когда я подхожу, он плачет.

— Я подвернул лодыжку, — говорит он и не смотрит на меня.

Когда эго-скалолаз должен защищать образ самого себя, он естественным образом для этого лжет. Но видеть это отвратительно, и мне стыдно за себя, что я позволил этому случиться. Теперь мое желание продолжать дальше размывается его слезами, и его внутреннее поражение передается мне. Я сажусь, свыкаюсь немного с этой мыслью и, не отворачиваясь от нее, поднимаю его рюкзак и говорю:

— Я понесу рюкзаки по очереди. Сейчас этот подниму туда, где лежит мой, и ты с ним останешься ждать меня, чтобы мы его не потеряли. А свой отнесу дальше и потом вернусь за твоим. Так ты сможешь хорошо отдохнуть. Времени уйдет больше, но дойдем.

Но я сделал это слишком поспешно. В моем голосе все еще звучит отвращение и негодование — он его слышит, и ему стыдно. Видно, что он злится, но ничего не говорит — из страха, что ему опять придется нести рюкзак, — а только нахмуривается и не обращает на меня внимания, пока я перетаскиваю рюкзаки наверх. Я вытесняю из себя негодование по поводу того, что мне приходится это делать, думая о том, что, на самом деле, мне это работы прибавило не больше, чем если бы все было наоборот. Работа — лишняя только в смысле достижения вершины горы, а это цель лишь номинальная. В смысле же подлинной цели — нескольких лишних хороших минут, одной за другой — выходит то же самое; а в действительности — даже лучше. Мы медленно карабкаемся вверх, и негодование испаряется.

Весь следующий час мы медленно движемся все выше и выше; я по очереди переношу рюкзаки к тому месту, где заметен начинающийся ручеек. Посылаю Криса принести воды в одном из котелков; он уходит. Вернувшись, спрашивает:

— Почему мы здесь остановились? Пошли дальше.

— Это, наверное, последний ручей, мы их долго теперь не встретим, Крис. К тому же, я устал.

— Почему ты так устал?

Он что, старается разозлить меня? Успешно.

— Я устал, Крис, потому что несу рюкзаки. Если ты торопишься, то бери рюкзак и иди вперед. Я догоню.

Он снова глядит на меня с проблеском страха, а потом садится.

— Мне это все не нравится, — произносит он почти в слезах. — Я ненавижу это все. Жалко, что я пошел. Зачем мы вообще сюда пошли? — Он плачет. И сильно.

Я отвечаю:

— Ты меня тоже заставляешь об этом пожалеть. Лучше съешь что-нибудь.

— Ничего я не хочу. У меня живот болит.

— Как угодно.

Он отходит в сторону, срывает травинку и засовывает ее в рот. Потом садится, уронив голову на руки. Я готовлю себе обед и ложусь немного отдохнуть.

Когда я просыпаюсь, он по-прежнему плачет. Некуда уйти ни мне, ни ему. Делать больше нечего — придется справляться с существующей ситуацией. Но честное слово, я не знаю, какова она — эта существующая ситуация.

— Крис, — наконец говорю я.

Он не отвечает. Я повторяю:

— Крис.

По-прежнему никакого ответа. Наконец, он агрессивно произносит:

— Чего?

— Я хотел тебе сказать, Крис, что тебе ничего не нужно мне доказывать. Ты это понимаешь?

Вспышка настоящего ужаса озаряет его лицо. Он яростно дергает головой. Я говорю:

— Ты не понимаешь, что я имею в виду, да?

Он продолжает смотреть в сторону и не отвечает. Ветер стонет в соснах.

Ну, я не знаю. Просто не знаю, что это такое. Не просто бойскаутское самомнение так его расстраивает. Что-то очень незначительное отражается на нем так плохо, и это — конец света. Когда он пытается что-то сделать, и у него не выходит, он взрывается или бросается в слезы.

Я откидываюсь обратно на траву, отдыхаю опять. Может, нас обоих громит это отсутствие ответов. Я не хочу идти вперед, потому что похоже, что впереди тоже нет никаких ответов. И сзади нет. Просто боковой дрейф. Вот что между ним и мной. Боковой дрейф, ожидание чего-то.

Позже я слышу, как он рыскает в рюкзаке. Я переворачиваюсь и вижу, как он яростно смотрит на меня.

— Где сыр? — спрашивает он. Тон по-прежнему агрессивный.

Но я не собираюсь на это поддаваться.

— Угощайся сам, — говорю я. — Я тебя обслуживать не собираюсь.

Он роется в мешке, находит сыр и крекеры. Я протягиваю ему охотничий нож, чтоб было чем намазывать сыр.

— Я думаю, Крис, нужно сделать так: я положу все тяжелое в свой рюкзак, а легкое — в твой. Так не придется ходить туда-сюда с обоими.

Он соглашается, и его настроение улучшается. Кажется, это что-то для него разрешило.

Мой рюкзак теперь весит, должно быть, фунтов сорок-сорок пять, и, пройдя немного, равновесие устанавливается примерно на одном вздохе на каждый шаг.

Мы подходим к еще более крутому подъему, и оно меняется на два вздоха на шаг. На одном участке склона доходит до четырех. Огромные шаги, почти вертикальные; надо цепляться за корни и ветки. Я чувствую себя глупо, поскольку надо было спланировать путь в обход. Вот и пригодились осиновые палки, и Крису интересно пользоваться своей. Рюкзак смещает центр тяжести наверх, а посох хорошо предохраняет от оверкиля. Устанавливаешь одну ногу, посох, РЫВКОМ подтягиваешься на нем, вверх, делаешь три вздоха, потом устанавливаешь другую ногу, ставишь посох, РЫВОК вверх…


Не знаю, осталось ли во мне сегодня еще хоть немного Шатокуа. Обычно днем примерно в это время у меня начинает ехать крыша… может, только еще один общий взгляд на все, и на сегодня хватит…

Давным-давно, когда мы только еще начинали это странное путешествие, я говорил о том, как Джон и Сильвия, казалось, бежали от какой-то таинственной силы смерти, которая виделась им воплощенной в технологию, и что таких, как они, много. Я немного говорил и о том, как некоторые из вовлеченных в технологию людей, казалось, тоже стремились избежать ее. А причиной, лежавшей в основе этой беды, было то, что они видели ее в каком-то «оттяжном измерении», которое касалось непосредственной поверхности вещей, в то время как меня больше заботила форма, лежащая в их основе. Я назвал стиль Джона романтическим, а свой — классическим. На жаргоне шестидесятых, его был «хиповый», мой — «квадратный». Потом мы начали углубляться в этот квадратный мир, чтобы посмотреть, что заставляет его тикать. Обсуждались данные, классификации, иерархии, причины-следствия и анализ, и где-то посреди всего этого завязался разговор про горсть песка — мир, который мы сознаем, — взятую из бескрайнего пейзажа осознания вокруг нас. Я сказал, что над этой пригоршней начинает работать процесс разделения, который и делит ее на части. Классическое, квадратное понимание касается кучек песка, природы песчинок и основы для их рассортирования и взаимосвязей.

Отказ Федра определить Качество в терминах этой аналогии был попыткой сломать хватку классического пескопросеивающего способа понимания и найти точку общего понимания между классическим и романтическим мирами. Качество, термин раскола между хиповым и квадратным, казалось, ею и стало. Оба мира пользуются этим термином. Оба знают, что это такое. Разница только в том, что романтический оставляет его в покое и оценивает его таким, каково оно есть, классический же старается превратить его в набор интеллектуальных кубиков для строительства чего-то другого. Теперь же, при заблокированном определении, классический ум вынужден рассматривать Качество романтически: не искаженным мыслительными структурами.

Я это все сильно раздуваю, все эти классически-романтические различия, но Федр так не делал. Ему на самом деле не были интересны никакие сплавления различий между двумя этими мирами. Он искал другого — свой призрак. И в погоне за этим призраком шел до более широких значений Качества, увлекавших его дальше и дальше — до самого его конца. Я отличаюсь от него тем, что у меня нет ни малейшего намерения доходить до этого конца. Он прошел по этой территории и раскрыл ее. Я намереваюсь остаться здесь, возделывать ее и смотреть, смогу ли заставить здесь что-нибудь вырасти.

Я думаю, референтом этого понятия, могущего расколоть мир на хиповый и квадратный, классический и романтический, технологический и гуманитаристский, является сущность, которая может объединить мир, уже расколотый вдоль этих линий, в одно. Подлинное понимание Качества не просто служит Системе, бьет ее, или даже бежит от нее. Подлинное понимание Качества захватывает Систему, укрощает ее и заставляет ее работать на чью-либо личную пользу, оставляя, в то же самое время, этого кого-то свободным претворять свою внутреннюю судьбу.


Теперь, когда мы взобрались на одну стену ущелья, можем оглянуться и посмотреть вниз, на другую сторону. Она — такая же отвесная, как и эта: темная подстилка черно-зеленоватых сосен до самого хребта. Мы можем измерить пройденное расстояние визированием против нее по кажущемуся горизонтальным углу.

Наверное, разговоров о Качестве на сегодня хватит, и слава Богу. Я не против Качества, просто все классические разговоры о нем — не оно само. Качество — просто точка фокуса, вокруг которой переставляется куча интеллектуальной мебели.


Мы останавливаемся передохнуть и смотрим вниз. Настроение у Криса, кажется, улучшилось, но я боюсь, что это снова его «я».

— Смотри, как далеко мы ушли, — говорит он.

— Идти нам еще намного дальше.

Потом Крис кричит — послушать свое эхо, и швыряет вниз камни — посмотреть, куда они упадут. Он уже почти дерзит мне, поэтому я меняю равновесие ходьбы относительно дыхания и перехожу на хороший быстрый шаг, раза в полтора быстрее прежнего. Это его как-то отрезвляет, и мы продолжаем лезть наверх.

Около трех часов дня ноги у меня становятся резиновыми, и нам пора останавливаться. Я не в самой лучшей форме. Если будешь идти дальше после того, как появится такое резиновое ощущение, то начнешь тянуть мышцы, и следующий день превратится в агонию.

Мы выходим на плоское место, бугор, выпирающий из склона горы. Я говорю Крису, что на сегодня это всё. Он, кажется, доволен и весел; может быть, я с ним и добился какого-то успеха.

Я готов немного вздремнуть, но в ущелье собрались облака, видимо, готовые облить нас дождем. Они так заполнили ущелье, что дна не видно, а хребет напротив проглядывает еле-еле.

Я открываю рюкзаки и вытаскиваю половинки палатки, армейские пончо, и пристегиваю их друг к другу. Беру веревку и натягиваю между двух деревьев, потом набрасываю на нее половинки нашего укрытия. Из стволов кустарника мачете вырезаю колышки и вбиваю их, потом плоским концом выкапываю неглубокую канавку вокруг палатки — отводить дождевую воду. Едва успеваем затащить все внутрь, как начинается дождь.

Насчет дождя у Криса хорошее настроение. Мы растягиваемся на спальниках, смотрим, как спускается дождь, и слушаем его глухое постукивание по палатке. Лес выглядит туманно, на нас обоих нападает созерцательность, и мы наблюдаем, как вздрагивают листья кустов, когда по ним попадают капли, и вздрагиваем немного сами, когда разносится раскат грома, но мы счастливы оттого, что сухи, даже если все вокруг нас — мокро.

Через некоторое время я лезу в рюкзак за книжкой Торо, нахожу ее и немного напрягаю зрение, чтобы почитать Крису в сером свете дождя. Мне кажется, я уже объяснял, что мы так делали раньше и с другими книгами, «продвинутыми», которых иначе он бы не понял. Делается так: я читаю фразу, он встревает с длинной серией вопросов по поводу этой фразы, а потом, когда любопытство его удовлетворено, я читаю следующую.

Мы так читаем Торо в течение некоторого времени, но через полчаса я, к своему удивлению, обнаруживаю, что Торо не доходит. Крис беспокоен, я — тоже. Его структуоа языка не подходит для горного леса, в котором мы находимся. У меня такое ощущение, по крайней мере. Книга кажется ручной и отъединенной — никогда бы не подумал так о Торо, а вот — тем не менее. Он разговаривает с другой ситуацией, с другим временем, раскрывая только зло технологии, а не решение его. Он не разговаривает с нами. Я неохотно убираю книгу на место, и мы оба молчим и размышляем. Только Крис, я, лес и дождь. Никакие книги не могут больше вести нас за собой.

Котелки, выставленные наружу, начинают наполняться водой, а когда ее набирается достаточно, мы сливаем ее в один, добавляем немного кубиков куриного бульона и нагреваем на маленькой печке «Стерно». Как и любая еда или питье после трудного подъема в горах, бульон — очень хорош.

Крис говорит:

— А с тобой ходить в поход мне нравится больше, чем с Сазерлендами.

— Обстоятельства другие, — отвечаю я.

Когда с бульоном покончено, я достаю банку свинины с бобами и вываливаю ее в котелок. Она разогревается долго, но нам некуда торопиться.

— Вкусно пахнет, — говорит Крис.

Дождь прекратился, и только случайные капли стучат по палатке.

— Думаю, завтра будет солнце, — говорю я.

Мы передаем друг другу котелок, въедаясь в него с противоположных сторон.

— Пап, о чем ты все время думаешь? Ты всегда все время думаешь.

— Охххх… обо всем.

— О чем?

— Ох, о дожде, и о бедах, которые могут случиться, и обо всем вообще.

— О чем — всем?

— О том, как тебе будет, когда ты вырастешь.

Ему интересно:

— А как будет?

Но в его глазах виден легкий эгоистический блеск, когда он это спрашивает, поэтому ответ в результате получается замаскированным:

— Не знаю, — говорю я. — Просто я об этом думаю.

— Как ты думаешь, мы завтра доберемся до вершины этого ущелья?

— Конечно, нам не так много осталось.

— Утром?

— Думаю, да.

Потом он засыпает, и влажный ночной ветер спускается от хребта, заставляя сосны вздыхать. Контуры древесных верхушек плавно движутся вместе с ним. Они подаются и возвращаются на место, потом со вздохом опять подаются и возвращаются, беспокойные от сил, которые не есть часть их природы. Одна сторона палатки начинает трепетать от ветра. Я встаю и укрепляю ее колышком, потом немного брожу по влажной пружинящей траве бугра, заползаю обратно в палатку и жду, когда придет сон.

19

Подстилка из хвои, освещенная солнцем, медленно подсказывает, где я, и помогает рассеять сон.

Во сне я стоял в комнате, выкрашенной белым, и смотрел на стеклянную дверь. С другой стороны были Крис, его брат и мама. Крис махал мне из-за двери, а брат улыбался, но у его матери в глазах стояли слезы. Потом я увидел, что улыбка Криса была застывшей и искусственной, а на самом деле там был глубокий страх.

Я двинулся в сторону двери, и его улыбка стала лучше. Он звал меня открыть дверь. Я уже почти собирался это сделать, но не сделал. Его страх возвратился, но я отвернулся и ушел.

Этот сон мне раньше снился часто. Его смысл очевиден, и он подходит под некоторые мои мысли вчера вечером. Он пытается связаться со мной и боится, что это ему никогда не удастся. Здесь, наверху, все становится яснее.

За пологом палатки от хвои к солнцу уже поднимаются пары тумана. Воздух влажен и прохладен, и, пока Крис еще спит, я осторожно выбираюсь из палатки, выпрямляюсь и потягиваюсь.

Ноги и спина движутся туго, но не болят. Несколько минут я делаю гимнастику, чтобы растормошить их, а затем резко рву бегом с бугра к соснам. Так лучше.

Сегодня утром хвойный запах густ и влажен. Я сажусь на корточки и смотрю сверху на утренний туман в ущелье внизу.

Потом возвращаюсь к палатке; шум изнутри уже говорит о том, что Крис проснулся, и когда я заглядываю туда, то вижу, как он молча оглядывается по сторонам. Он просыпается долго, и только минут через пять мозги у него прогреются настолько, чтоб он начал разговаривать. Пока же он просто щурится на свет.

— Доброе утро, — говорю я.

Нет ответа. Несколько капель падают с сосны.

— Ты хорошо поспал?

— Нет.

— Это плохо.

— Почему ты так рано встал? — спрашивает он.

— Уже не рано.

— Сколько времени?

— Девять часов, — отвечаю я.

— Мы часов до трех, наверное, не спали.

До трех? Если он не спал, то ему за это придется сегодня поплатиться.

— Ну, я, например, спал, — говорю я.

Он странно смотрит на меня:

— Ты мне не давал спать.

— Я?!

— Разговаривал.

— В смысле — во сне?

— Нет, про гору!

Тут что-то не так.

— Я ничего не знаю про гору, Крис.

— Ну, ты про нее говорил всю ночь. Ты сказал, что на вершине горы мы увидим все. Ты сказал, что мы с тобой там встретимся.

Мне кажется, ему приснилось.

— Ну как же мы можем с тобой там встретиться, если мы уже вместе?

— Не знаю. Это ты сказал. — Он выглядит расстроенным. — Ты говорил так, будто ты пьяный или еще что-нибудь.

Он еще не совсем проснулся. Пусть лучше просыпается себе мирно. Но мне хочется пить, и я вспоминаю, что оставил канистру внизу, надеясь, что найдем в пути достаточно воды. Тупица. Теперь завтрака не будет до тех пор, пока не перевалим через хребет и не спустимся на другую сторону как можно дальше, чтобы найти ручей.

— Нам бы лучше собрать все и начать двигаться, — говорю я, — если мы хотим найти воду для завтрака.

Снаружи уже тепло, а днем, может, даже будет жарко.

Палатка сворачивается легко, и я доволен, что все осталось сухим. Через полчаса мы уже упакованы. Теперь, если не считать прибитой травы, место выглядит так, будто здесь никого не было.

Предстоит еще много карабкаться вверх, но, найдя тропу, мы обнаруживаем, что это легче, чем вчера. Мы выбираемся на закругленную верхнюю часть хребта, где склон не такой уж крутой. Похоже, сосны здесь никогда не рубили. Весь прямой солнечный свет отгорожен от земли, и никакого подлеска нет вообще. Только пружинящий пол из хвои, открытый, просторный и легкий для ходьбы…


Пора продолжать Шатокуа: вторая волна кристаллизации, метафизическая.

Это извлеклось на свет как реакция на дикую и бессвязную болтовню Федра по части Качества, когда английский факультет Бозмена, проинформированный о квадратности собственных членов, поставил ему закономерный вопрос: «Существует ли это ваше неопределенное «качество» в тех вещах, которые мы наблюдаем? Или же оно субъективно и существует только в наблюдателе?» Простой, достаточно нормальный вопрос, и с ответом его никто не торопил.

Ха. Не было надобности спешить. Сокрушающий удар, вопрос, сбивающий наземь, нокаут, «особый субботний» — тот, от которого не оправишься.

Поскольку если Качество существует в объекте, то нужно просто объяснить, почему научные инструменты не способны его обнаружить. Надо предложить инструменты, которые будут его обнаруживать, или же просто сжиться с объяснением, что, мол, инструменты его не обнаруживают, поскольку вся твоя концепция качества — как бы это повежливее — просто большая куча чепухи.

С другой стороны, если оно субъективно и существует только в наблюдателе, тогда это Качество, из которого ты делаешь такого большого слона, — просто причудливое название того, что тебе угодно.

Английский факультет колледжа штата Монтана выставил Федру древнюю логическую конструкцию, известную под названием дилемма. Дилемма — по-гречески, «две посылки» — уподоблялась передней части разъяренного нападающего быка.

Если он принимал посылку, что Качество объективно, то насаживался на один рог дилеммы. Если он принимал другую посылку — что Качество субъективно, — то насаживался на другой. Качество либо объективно, либо субъективно, — следовательно, он повисает на рогах независимо от ответа.

Он заметил, что некоторые члены факультета одаривают его добродушными улыбками.

Тем не менее, Федр, будучи образованным в логике, сознавал, что каждая дилемма позволяет не два, но три классических опровержения. Также он знал несколько не столь классических, поэтому улыбался в ответ. Он мог взяться за левый рог и опровергнуть идею о том, что объективность подразумевает научное обнаружение. Или же взяться за правый рог и опровергнуть идею, что субъективность подразумевает «то, что тебе угодно». Или пойти между рогов и отрицать, что субъективность и объективность — единственный выбор. Можешь быть уверен — он испробовал все три.

В добавление к этим трем классическим опровержениям существует несколько алогических, «риторических» опровержений. Федр, будучи ритором, имел под рукой и их тоже.

Можно быку в глаза швырнуть песком. Он уже проделывал это своим утверждением, что недостаток знания того, что такое Качество, составляет некомпетентность. Старое правило логики: компетентность говорящего не имеет значения для истинности того, что он говорит, поэтому весь разговор о некомпетентности был чистым песком. Самый большой дурак в мире может сказать, что солнце светит, но это не заставит его погаснуть. Сократ, этот древний враг риторического спора, размазал бы Федра по стене, скажем, за такое: «Да, я принимаю вашу посылку, что я некомпетентен по части Качества. А теперь будьте любезны, покажите некомпетентному старику, что же такое Качество. Иначе как мне стать лучше?» Федру было бы позволено несколько минут потомиться в духовке, а затем его бы расплющили вопросами, доказавшими бы, что он тоже не знает, что такое Качество, и, по его же собственным меркам, тоже некомпетентен.

Можно попытаться убаюкать быка. Федр мог бы сказать своим допросчикам, что ответ на эту дилемму — за пределами его скромных способностей решать что-либо, но тот факт, что он не может найти ответа, не является логическим доказательством того, что ответ не может быть найден вообще. Не попытаются ли они, с их более обширным опытом, помочь ему найти этот ответ? Но для подобных колыбельных было слишком поздно. Они могли бы просто ответить: «Нет. Мы слишком квадратные. И пока у тебя не появится ответа, придерживайся программы, чтобы нам не пришлось потом проваливать твоих замороченных студентов, когда они придут к нам в следующей четверти.»

Третьей риторической альтернативой дилемме — и, по моему мнению, наилучшей — было отказаться выходить на арену. Федр мог просто сказать: «Попытка классифицировать Качество как субъективное или объективное есть попытка определить его. А я уже сказал, что оно неопределимо,» — и оставить все как есть. Я уверен, что ДеВиз в действительности советовал ему в то время так и поступить.

Почему он предпочел пренебречь этим советом и избрал отвечать на дилемму логически и диалектически, а не легко избежать всего этого мистически, я не знаю. Но могу предполагать. Думаю, он прежде всего чувствовал, что вся Церковь Разума необратимо располагалась внутри арены логики; что когда кто-либо помещал себя вне логических дебатов, он, таким образом, помещал себя вне всякого академического внимания. Философский мистицизм, мысль о том, что истина неопределима и может постигаться только не-рациональными средствами, существовал вместе с нами с самого начала истории. Это основа практики Дзэн. Но не академический предмет. Академия, Церковь Разума, касается исключительно тех вещей, которые могут быть определены, а если кто-то хочет быть мистиком, то его место — в монастыре, а не в Университете. Университеты — это места, где вещи следует четко объяснять.

Я думаю, вторая причина его решения была эгоистической. Он считал себя довольно острым логиком и диалектиком, гордился этим и рассматривал дилемму, стоявшую перед ним, как вызов своему умению. Я теперь думаю, что этот след самомнения и стал началом всех его бед.


Я вижу, как впереди, в двухстах ярдах от нас и чуть выше сквозь сосны проходит олень. Пытаюсь показать его Крису, но к тому времени, как он туда смотрит, олень уже ушел.


Первым рогом дилеммы Федра было: Если Качество существует в объекте, почему научные инструменты не могут его обнаружить?

Этот рог подл. С самого начала он видел, насколько тот смертоносен. Если он собирался предположить, что он — сверхученый, способный видеть в вещах Качество, которое другие ученые обнаружить не могут, то просто доказывал, что он — либо чокнутый, либо дурак, либо то и другое вместе. В сегодняшнем мире идеи, несовместимые с научным знанием, не отрываются от земли.

Он вспомнил утверждение Локка, что ни один объект — научный или иной — не познаваем, кроме как в понятиях его качеств. Эта неоспоримая истина, казалось, подсказывает, что рациональные ученые не могут обнаружить Качество в объектах; поскольку Качество — это всё, что они обнаруживают. «Объект» — это интеллектуальное построение, дедуктивно выведенное из его качеств. Этот ответ — если он действителен — определенно вдребезги разносит первый рог дилеммы; некоторое время он Федра сильно радовал.

Но оказалось, что он ложен. Качество, которое Федр и его студенты наблюдали в классе, совершенно отличалось от качеств цвета, теплоты или твердости, наблюдаемых в лаборатории. Те физические свойства можно измерить инструментами. Его Качество — «совершенство», «ценность», «доброкачественность» — было не физическим свойством и не могло быть измерено. Его отбросила двусмысленность понятия «качество». Он спросил себя, почему такая двусмысленность должна существовать, сделал мысленную заметку покопаться в исторических корнях слова качество, а затем отложил это в сторону. Рог дилеммы по-прежнему присутствовал на своем месте.

Он обратился к другому рогу, казавшемуся более многообещающим в смысле опровержения. Он подумал: Итак, Качество — это просто все, что тебе угодно? Эта мысль его разозлила. Великие художники истории — Рафаэль, Бетховен, Микеланджело — все они просто выдавали то, что было угодно народу. У них не было иных целей, кроме как пощекотать чувства по-крупному, так что ли? Это злило; а больше всего злило то, что он не мог увидеть никакого немедленного способа логически это препарировать. Поэтому он начал тщательно изучать это утверждение — размышляя так же, как изучал что-нибудь всегда прежде, чем нападать.

И тогда он увидел. Вытащил нож и вырезал всего одно слово, создававшее в этой фразе весь эффект, который так злил его. Слово было «просто». Почему Качество должно быть просто тем, что тебе угодно? Почему «то, что тебе угодно,» должно быть «просто»? Что это «просто» в данном случае значит? Разложив все таким образом для независимого анализа, он ясно увидел, что «просто» в данном случае на самом деле ни черта не значило. Чисто уничижительный термин, чей логический вклад в предложение был нулевым. Теперь, без этого слова, предложение стало таким: «Качество — это то, что тебе угодно,» — и его значение целиком изменилось. Стало безобидным трюизмом.

Его заинтересовало, почему это предложение так сильно злило его в первый раз. Оно казалось таким естественным. Почему понадобилось так много времени, чтобы увидеть: на самом деле оно утверждало «То, что тебе угодно, — плохо или, по меньшей мере, неуместно»? Что стояло за хамским предположением, что то, что нравится тебе, плохо или, по меньшей мере, не важно по сравнению с другими вещами? Это казалось квинтэссенцией квадратности, с которой он боролся. Маленьких детей учили не делать «только того, что им угодно», а делать… что?.. Конечно! То, что угодно другим. Кому — другим? Родителям, учителям, руководителям, полицейским, судьям, официальным лицам, королям, диктаторам. Всем властям. Когда ты обучен презирать «только то, что тебе угодно», тогда, конечно, станешь более послушным слугой других — хорошим рабом. Когда научишься не делать «только того, что тебе угодно», Система тебя возлюбит.

Но предположим, ты делаешь только то, что тебе угодно. Означает ли это, что ты обязательно выйдешь на улицу и немедленно станешь вдвигаться героином, грабить банки и насиловать престарелых дам? Лицо, советующее не делать «только того, что тебе угодно», высказывает тем самым кое-какие замечательные предположения относительно того, что для него самого является привлекательным. Оно, кажется, не сознает, что люди могут не грабить банков, поскольку они рассмотрели последствия и решили, что это им не угодно. Оно не видит, что банки существуют, в первую очередь, потому, что они «угодны людям» — а именно, обеспечивая ссудами. Федр начал задаваться вопросом, как все это осуждение того, «что тебе угодно,» вообще могло показаться ему таким естественным возражением.

Вскоре он увидел, что там лежит гораздо больше, нежели он сначала осознавал. Когда люди говорят: «Не делай только того, что тебе угодно,» — они не просто имеют в виду: «Подчиняйся власти». Они имеют в виду что-то еще.

Это «что-то еще» открылось огромным регионом классической научной веры, которая заявляла: «то, что тебе угодно,» — не важно, поскольку составлено из иррациональных эмоций в тебе самом. Он долго изучал этот аргумент, а затем разрезал его на две меньшие группы, которые назвал научным материализмом и классическим формализмом. Этих двоих можно часто найти объединенными в одном и том же лице, но логически они раздельны.

Научный материализм, более обычный среди мирских последователей науки, чем среди самих ученых, утверждает: то, что состоит из материи или энергии и может быть измерено инструментами науки, реально. Все остальное — нереально или, по меньшей мере, не важно. «То, что тебе угодно,» — не может быть измерено и, следовательно, нереально. «То, что тебе угодно,» может быть фактом или галлюцинацией. Угодность не различает между этими двумя. Вся цель научного метода состоит в том, чтобы действительно различать фальшивое и истинное в природе, исключать субъективные, нереальные, воображаемые элементы из чьей-либо работы, добиваться объективной, истинной картины реальности. Когда он сказал, что Качество — субъективно, они просто услышали, что Качество — воображаемо, и, следовательно, при любом серьезном рассмотрении реальности его можно игнорировать.

С другой стороны, существует классический формализм, который настаивает, что не понятое интеллектом, не понято вообще. Качество в этом случае не важно, поскольку оно — эмоциональное понимание и не сопровождается интеллектуальными элементами разума.

Из этих двух основных источников эпитета «просто», как чувствовал Федр, первый — научный материализм — гораздо легче подвергнуть разрезанию на ленточки. Из своего предыдущего образования он знал, что это наивная наука. Вначале он взялся за него, пользуясь reductio ad absurdum. Эта форма аргументации покоится на истине, что если неизбежные выводы из набора посылок абсурдны, то логически следует, что, по меньшей мере, одна из посылок, производящих их, абсурдна. Давайте рассмотрим, сказал он, что следует из посылки, что любое, не состоящее из массы-энергии, не реально или не важно.

В качестве стартера он использовал число ноль. Ноль, первоначально индуистское число, ввели на Западе арабы в Средние Века. Древние греки и римляне его не знали. Как такое могло произойти? — спросил он. Что, природа так искусно спрятала ноль, что все греки и все римляне — миллионы греков и римлян — не могли его отыскать? Обычно думают, что ноль — вот он, перед носом, все его могут увидеть. Он показал абсурдность попыток вывести ноль из любой формы массы-энергии, а потом спросил — риторически: означает ли это, что число ноль «ненаучно»? Если так, то означает ли это, что цифровые компьютеры, функционирующие исключительно в терминах единиц и нолей, следует для научной работы ограничить функционированием в терминах одних лишь единиц? Абсурдность этого заявления можно обнаружить без всяких хлопот.

Затем он перешел к другим научным представлениям, беря их одно за другим и показывая, что они не имеют возможности существовать независимо от субъективного рассмотрения. Он закончил законом тяготения, как в том примере, который я привел Джону, Сильвии и Крису в первый вечер нашего путешествия. Если исключить субъективность как не имеющую значения, сказал он, то вместе с ней придется исключать и весь объем науки в целом.

Это опровержение научного материализма, тем не менее, казалось, поместило его в лагерь философского идеализма — к Беркли, Хьюму, Канту, Фихте, Шеллингу, Гегелю, Брэдли, Босанкэ — в хорошую компанию, логичную до последней запятой, но ее настолько трудно оправдать на языке «здравого смысла», что все они казались ему обузой в его защите Качества, а отнюдь не помощью. Тот аргумент, что весь мир — это ум, может быть прочной логической позицией, но уж определенно не прочной риторической позицией. Он слишком скучен и труден для начального курса по композиции. Слишком «притянут за уши».

В этом месте весь субъективный рог дилеммы выглядел почти столь же невдохновляюще, как и объективный. А аргументы классического формализма, когда он начал их исследовать, только ухудшали его. То были крайне мощные аргументы типа: ты не должен реагировать на непосредственные эмоциональные импульсы без рассмотрения большой рациональной картины в целом.

Детям говорит: «Не трать все карманные деньги на жевательную резинку (непосредственный эмоциональный импульс), поскольку тебе захочется потратить их потом на что-нибудь другое (большая картина)». Взрослым говорят: «Эта бумажная фабрика, может быть, ужасно воняет даже с самыми лучшими очистительными средствами (непосредственные эмоции), но без нее экономика целого города рухнет (большая картина)». В понятиях нашей старой дихотомии, на самом деле, говорится следующее: «Не основывайте свои решения на романтической поверхностной привлекательности, не рассмотрев классической формы, лежащей в основе». С этим он, вроде бы, соглашался.

Классические формалисты подразумевали под возражением «Качество — это просто то, что тебе угодно», что это субъективное неопределенное «качество», которому он учил, — просто романтическая поверхностная привлекательность. Правильно, состязания по популярности в классе могли определить, обладает сочинение непосредственной привлекательностью или нет, но было ли это Качеством? Качество — это то, что «просто видишь» или, быть может, нечто более тонкое, то, чего не увидишь вообще, — разве что через очень долгий промежуток времени?

Чем больше он изучал этот аргумент, тем более солидным он ему казался. Похоже, что именно он станет решающим во всем его тезисе.

Таким зловещим его делало то, что он казался ответом на вопрос, часто возникавший в классе, на который всегда приходилось отвечать несколько казуистически: Если все знают, что такое качество, то почему повсюду — такие разногласия по его поводу?

Казуистика его заключалась в том, что, хотя чистое Качество одинаково для всех, объекты, которым, как говорили люди, присуще Качество, различны для каждого отдельного человека. Пока он оставлял Качество не определенным, с этим невозможно было спорить, но он знал — и знал, что это знали студенты, — что тут витает запах фальши. На самом деле, это не ответ.

Появилось иное объяснение: люди не приходят к согласию по поводу Качества, поскольку одни пользуются своими непосредственными эмоциями, а другие применяют свое общее знание. Он знал, что в любом состязании по популярности среди преподавателей английского этот последний аргумент, укреплявший их авторитет, завоюет всеобщее одобрение.

Но аргумент этот был абсолютно опустошающ. Вместо одного-единственного, единого Качества теперь, по-видимому, нам являлось два качества: романтическое, просто видимое — оно присутствовало у студентов; и классическое, общее понимание — оно было у учителей. Хиповое и квадратное. Квадратность — не отсутствие Качества; это классическое Качество. Хиповость — не просто присутствие Качества; это просто романтическое Качество. Раскол хипового и квадратного, обнаруженный им, по-прежнему оставался на месте, но Качество уже не оставалось целиком на какой-то одной стороне разлома, как он предполагал ранее. Вместо этого само Качество раскололось на два — по одному на каждой стороне трещины. Его простое, аккуратное, прекрасное, не определенное Качество начинало усложняться.

Ему не нравилось, как это происходит. Термин «раскол», который должен был объединить классический и романтический способы смотреть на вещи, сам раскололся на две части и уже больше не мог ничего объединять. Он попался в аналитическую мясорубку. Нож субъективности-объективности разрезал Качество надвое и убил его как рабочую концепцию. Если он собирался спасать ее, то не следовало позволять ножу войти внутрь.

И действительно, Качество, о котором он говорил, не было классическим Качеством или романтическим Качеством. Оно находилось за обоими. И, клянусь Богом, оно не являлось также ни субъективным, ни объективным, оно стояло за обеими этими категориями тоже. На самом деле, вся дилемма субъективности-объективности, разума-материи применительно к Качеству оказывалась несправедливой. Это отношение разума-материи было интеллектуальным идефиксом многих веков. Этот пунктик просто помещали на верхушку Качества, чтобы стащить его вниз. Как мог он сказать, является Качество разумом или же материей, если, во-первых, не существует логической ясности в том, что такое разум и что такое материя?

А поэтому: он отклонил левый рог. Качество не объективно, сказал он. Оно не обитает в материальном мире.

Затем: он отклонил правый рог. Качество не субъективно, сказал он. Оно не обитает просто в уме.

И наконец: Федр, следуя по тропе, которой, насколько он знал, никто до сих пор не ходил за всю историю западной мысли, пошел прямо меж рогов объективно-субъективной дилеммы и сказал, что Качество не является ни частью разума, ни частью материи. Оно — третья сущность, не зависимая от прочих двух.

Слышали, как, идя по коридорам и спускаясь по лестницам Монтана-Холла, он тихо, почти неслышно напевал себе под нос: «Святая, святая, святая… благословенная Троица.»

И еще есть слабый-слабый фрагмент воспоминания, может быть, ложный, может быть, это просто я его придумал, — что он просто оставил всю эту мысленную структуру как есть на многие недели, никуда ее дальше не развивая.


Крис кричит:

— Когда мы дойдем до вершины?

— Вероятно, еще далеко, — отвечаю я.

— А мы много увидим?

— Наверное. Ищи среди деревьев голубое небо. Пока его не видно, знай, что еще далеко. Свет пробьется через кроны, когда начнем приближаться к вершине.

Вчерашний дождь промочил эту мягкую хвойную подушку так, что по ней теперь удобно идти. Местами, когда она на таком склоне сухая, хвоя скользит, и ноги приходится глубоко вкапывать, чтобы не съехать вниз.

Я говорю Крису:

— Здорово, когда нет кустов, да?

— А почему их нет?

— Думаю, здесь лес никогда не валили. Когда такой лес оставляют в покое на несколько веков, деревья полностью перекрывают рост всему подлеску.

— Как в парке, — говорит Крис. — Хорошо все видно вокруг.

Настроение у него, кажется, гораздо лучше, чем вчера.

Думаю, отныне он будет хорошим путешественником. Это лесное молчание улучшает каждого.


Теперь мир, по Федру, был составлен из трех вещей: разума, материи и Качества. Тот факт, что он не установил между ними никаких отношений, сначала его нисколько не беспокоил. Если из-за отношение между разумом и материей сражались веками и до сих пор конфликт не разрешили, то чего ради он за несколько недель должен выдвинуть по поводу Качества нечто убедительное? Поэтому он и оставил его. Положил на какую-то полку в уме, куда складывал всякие вопросы, на которые не находилось немедленного ответа. Он знал, что метафизическую троицу субъекта, объекта и Качества рано или поздно придется связать воедино взаимоотношениями, но не спешил это делать. Ему просто в такой кайф было избежать опасности тех рогов, что он успокоился и наслаждался, покуда мог.

В конце концов, он, тем не менее, обследовал вопрос более пристально. Хотя метафизической троице, трехглавой реальности, и нет логического выражения, такие троицы не особенно привычны и не особенно популярны. Метафизик обечно стремится либо к монизму — например, к Богу, объясняющему природу мира как проявление одной-единственной вещи; либо к дуализму — например, к разуму-материи, объясняющим все как две вещи; либо же он оставляет все как плюрализм, объясняющий все как проявление неопределенного количества вещей. Но три — неудобное число. Прямо сразу хочется узнать: а почему три? Каковы отношения между ними? И пока необходимость расслабиться постепенно убывала, Федр начал любопытствовать по поводу этих взаимоотношений.

Он отметил, что хотя обычно ассоциируешь Качество с объектами, ощущение Качества иногда возникает вообще безо всякого объекта. Это вначале и привело его к мысли, что Качество, быть может, — полностью субъективно. Но под Качеством он не имел в виду и только лишь субъективное удовольствие. Качество уменъшает субъективность. Качество вынимает тебя из тебя самого, заставляет осознавать мир вокруг. Качество противоположно субъективности.

Я не знаю, сколько он думал, прежде чем пришел к этому, но в конечном счете он увидел, что Качество не могло быть независимо связано ни с субъектом, ни с объектом, но могло быть обнаружено только лишь во взаимоотношениях этих двух друг с другом. Это та точка, где субъект и объект встречаются.

Уже теплее.

Качество — не вещь. Это событие.

Еще теплее.

Это событие, когда субъект начинает осознавать объект.

И поскольку без объектов не может быть субъекта — поскольку объекты создают осознание субъектом самого себя, — то Качество — это событие, когда становится возможным осознание и субъектов и объектов.

Горячо.

Вот теперь он знал, что это подходит.

Это означает, что Качество — не просто результат столкновения между субъектом и объектом. Само существование субъекта и объекта выводится из события Качества. Событие Качества — причина субъектов и объектов, которые после этого ошибочно подразумеваются причинами Качества!

Вот теперь он взял всю эту проклятую, чертову дилемму за глотку. Все это время дилемма несла в себе это мерзкое предположение, которому не было логического оправдания: что Качество — следствие субъектов и объектов. А вот нет! Он извлек свой нож.

«Солнце Качества,» — писал он, — «не вращается вокруг субъектов и объектов нашего существования. Оно не только пассивно освещает их. Оно никаким образом не подчиняется им. Оно их создало. Это они подчинены ему

И вот тут, записав это, он понял, что достиг какой-то кульминации мысли, к которой бессознательно стремился долгое время.


— Небо! — кричит Крис.

Вот оно, высоко над нами — узкий лоскут голубизны меж древесных стволов.

Мы движемся быстрее, и участки неба между деревьями становятся все крупнее и крупнее, и вскоре мы видим, что деревья редеют, вплоть до лысины на самой вершине. Когда она от нас — всего лишь в пятидесяти ярдах, я говорю:

— Пошли! — и рву вперед, вкладывая в это усилие все оставшиеся запасы энергии, которые берег.

Я выкладываюсь полностью, но Крис нагоняет меня. Потом со смехом обгоняет. Тяжело нагруженные и на такой высоте, мы не стараемся установить никаких рекордов, но несемся вперед изо всех сил.

Крис добирается первым, когда я еще только выламываюсь из деревьев. Он поднимает руки и кричит:

— Победа!

Эготист.

Я дышу так тяжело, что, когда дохожу до него, то не могу говорить. Мы просто сбрасываем мешки с плеч и ложимся на какие-то камни. Почва суха от солнца, но под твердой коркой — грязь после вчерашнего дождя. Под нами на многие мили за лесистыми склонами и полями простирается долина Гэллатип. В одном углу долины — Бозмен. С камня подпрыгивает кузнечик, планирует прочь от нас и улетает над вершинами деревьев.

— Мы это сделали, — говорит Крис. Он очень счастлив. Я еще не успел перевести дух, чтобы ему ответить. Снимаю башмаки и носки, мокрые от пота, и выставляю их на камень сушиться. Медитативно гляжу, как пары от них поднимаются к солнцу.

20

Очевидно, я заснул. Солнце жарит. По моим часам — без нескольких минут полдень. Я выглядываю из-за камня, на который опираюсь, и вижу, что Крис крепко спит на другой стороне. Высоко над ним лес прекращается, и голые серые скалы уводят к пятнам снега. Мы можем взобраться по тыльной стороне этого хребта прямо туда, но чем ближе к вершине, тем опаснее. Я некоторое время смотрю на вершину горы. Что там я сказал Крису прошлой ночью? — «Увидимся на вершине горы»… нет… «Встретимся на вершине горы».

Как я мог встретиться с ним на вершине горы, если я уже и так с ним? В этом что-то странное. Он сказал, что я ему также говорил кое-что еще как-то ночью — что здесь одиноко. Это противоречит тому, во что я на самом деле верю. Я совсем не считаю, что здесь одиноко.

Мое внимание привлекает звук упавшего камня с одной стороны годы. Ничего не движется. Абсолютно тихо.

Всё в порядке. Такие маленькие подвижки камней слышишь постоянно.

Хотя не всегда и маленькие. Лавины начинаются вот с таких подвижек. Если ты над ними или рядом, за ними интересно наблюдать. Но если они над тобой — никакой помощи не жди. Остается только смотреть, как она приближается.


Люди произносят странные вещи во сне, но с чего мне говорить ему, что мы с ним встретимся? И с чего бы ему думать, что я не сплю? Действительно, здесь что-то не то, от чего-то — ощущение очень плохого качества, но я не знаю, что это. Сначала появляется ощущение, а потом вычисляешь, почему.

Я слышу, как Крис задвигался, и вижу, что он озирается по сторонам.

— Где мы? — спрашивает он.

— На вершине хребта.

— А, — говорит он. Улыбается.

Я распаковываю обед: швейцарский сыр, пеппероны и крекеры. Тщательно разрезаю сыр, а потом пеппероны на аккуратные кусочки. Тишина позволяет каждую вещь делать правильно.

— Давай построим здесь хижину, — говорит он.

— Охххх, — стону я, — и карабкаться к ней каждый день?

— Конечно, — издевается он. — Разве трудно?

Вчера в его памяти — это давно. Я передаю ему сыр и крекеры.

— О чем ты все время думаешь? — спрашивает он.

— О тысячах вещей, — отвечаю я.

— Каких?

— Большинство из них не будут иметь для тебя никакого смысла.

— Типа?

— Типа, почему я тебе сказал, что мы встретимся на вершине горы.

— А, — говорит он и смотрит вниз.

— Ты сказал, что голос у меня был, как у пьяного? — переспрашиваю я.

— Нет, не как у пьяного, — отвечает он, по-прежнему глядя вниз. То, как он старается не смотреть на меня, заставляет усомниться, говорит ли он правду.

— Как тогда?

Он не отвечает.

— Как тогда, Крис?

— Просто по-другому.

— Как?

— Ну, я не знаю! — Он бросает на меня взгляд, и в нем виден страх. — Так, как ты обычно говорил давно, — добавляет он и снова смотрит вниз.

— Когда?

— Когда мы жили здесь.

Я старательно контролирую свое лицо, чтобы он не заметил никакой перемены в выражении, потом осторожно поднимаюсь, отхожу и методично переворачиваю носки на камне. Они давно высохли. Возвращаясь с ними, я вижу, что он по-прежнему смотрит на меня. Обыденным тоном я произношу:

— Я и не знал, что говорил по-другому.

Он на это не отвечает.

Я натягиваю носки и надеваю на них башмаки.

— Я хочу пить, — говорит Крис.

— Нам не так уж много нужно спуститься, чтобы найти воду, — говорю я, вставая. Некоторое время смотрю на снег, потом говорю: — Ты готов?

Он кивает и мы надеваем рюкзаки.

Идя по гребню к истоку оврага, мы слышим еще один клацающий звук падения камня — намного громче, чем первый совсем недавно. Я оглядываюсь посмотреть, где это. По-прежнему ничего нет.

— Что это было? — спрашивает Крис.

— Подвижка камней.

Мы оба секунду стоим тихо, прислушиваясь. Крис спрашивает:

— Наверху кто-то есть?

— Нет, я думаю, просто тающий снег высвобождает камни. Когда в самом начале лета так же жарко, как сейчас, слышно много таких подвижек. Иногда больших. Так снашиваются горы.

— Я не знал, что горы изнашиваются.

— Не изнашиваются — снашиваются. Они округляются и становятся покатыми. Эти горы еще не сношены.

Теперь везде вокруг нас — кроме верха — склоны горы покрыты черноватой зеленью леса. На расстоянии лес похож на бархат.

Я говорю:

— Ты сейчас смотришь на эти горы, и они выглядят такими постоянными и мирными, но они все время изменяются, а изменения эти не всегда уж и мирные. Под нами, вот сейчас под нашими ногами есть силы, которые могут разорвать всю эту гору на части.

— А они делают это когда-нибудь?

— Что делают когда-нибудь?

— Разрывают всю гору на части?

— Да, — отвечаю я. Потом вспоминаю: — Недалеко отсюда девятнадцать человек лежат мертвые под миллионами тонн скал. Все были поражены, что их только девятнадцать.

— А что случилось?

— Простые туристы откуда-то с востока; остановились на ночевку в специальном месте для лагеря. Ночью подземные силы вырвались на волю, и когда спасатели на следующее утро увидели, что произошло, то только покачали головами. Они даже не пытались начинать раскопки. Можно было только с глубины в несколько сот футов скал выкопать тела, которые все равно придется закапывать в землю снова. Вот они их там и оставили. Они и сейчас там лежат.

— А откуда узнали, что их было девятнадцать?

— Соседи и родственники из их городов сообщили, что они пропали.

Крис смотрит на вершину горы перед нами:

— Их что, не предупредили?

— Не знаю.

— Скорее всего, предупреждение было.

— Может, и было.

Мы идем туда, где хребет загибается внутрь, к началу оврага. Я вижу, что мы можем со временем найти в нем воду. Постепенно принимаю вниз.

Сверху еще немного постукивают камни. Мне вдруг становится страшно.

— Крис, — говорю я.

— Что?

— Знаешь, о чем я думаю?

— Нет. О чем?

— Я думаю, мы будем очень клевыми, если пока оставим эту верхушку в покое и попытаемся взять ее как-нибудь другим летом.

Он молчит. Потом произносит:

— Почему?

— У меня нехорошие чувства по ее поводу.

Он долго ничего не говорит. Наконец спрашивает:

— Например?

— Ох, я просто думаю, что мы можем попасть там в бурю или в оползень — или что-нибудь типа такого, и это будет настоящая беда.

Снова молчание. Я поднимаю взгляд и вижу на его лице подлинное разочарование. Думаю, он знает, что я чего-то не договариваю.

— Почему бы тебе пока об этом не подумать? — говорю я. — А потом, когда доберемся до воды и пообедаем, решим.

Мы продолжаем спускаться вниз.

— О'кей? — спрашиваю я.

Он, наконец, уклончиво отвечает:

— О'кей…

Спускаться теперь легко, но я замечаю, что скоро склон станет отвеснее. Здесь все еще открыто и солнечно, но скоро опять зайдем под деревья.

Я не знаю, что и думать обо всех этих зловещих разговорах по ночам, кроме того, что это не хорошо. Для нас обоих. Похоже, что все напряжение езды на мотоцикле, походов, Шатокуа, всех этих старых мест вместе взятое оказало на меня плохое влияние, которое сказывается ночами. Хочется слинять отсюда — и как можно скорее.

Я и не предполагаю, что для Криса это — тоже как прежде. Меня сейчас легко зашугать, и я не стыжусь признаться в этом. Он никогда никого не шугался. Никогда. Вот в чем разница между нами. Вот почему я жив, а он — нет. Если он там, наверху — какая-то психическая сущность, какой-то призрак, какой-то доппельгангер, ожидающий нас наверху, Бог знает как именно… ну, ему тогда придется ждать долго. Очень долго.

Эти проклятые высоты через некоторое время просто жуть нагоняют. Я хочу вниз, далеко вниз; совсем, далеко, вниз.

К океану. Да, правильно. Где медленно накатываются волны, где всегда шум, и никуда нельзя упасть. Ты уже там.

Вот мы снова входим в деревья, и вид на вершину перекрывается их кронами. Я рад.


Я, к тому же, думаю, что мы в этом Шатокуа зашли по тропе Федра так далеко, как нам хотелось. Теперь лучше оставить эту тропу. Я отдал все должное уважение тому, что он думал, говорил и писал, и сейчас хочу сам развить некоторые идеи, развитием которых он пренебрег. Заголовок этого Шатокуа — «Дзэн и Искусство Ухода за Мотоциклом», а не «Дзэн и Искусство Лазать по Горам», и на горных вершинах не бывает мотоциклов; Дзэна там, по моему мнению, тоже маловато. Дзэн — «дух долины», а не горной вершины. На вершинах гор найдешь только тот Дзэн, который сам туда и принесешь. Давай выбираться отсюда.

— Хорошо спускаться вниз, а? — говорю я.

Нет ответа.

Боюсь, нам придется немножко поссориться.

Лезешь-лезешь на вершину, а получишь там только огромную, тяжеленную каменную таблицу с нацарапанной на ней кучей правил.

Это примерно то, что произошло с ним.

Подумал, что он — чертов Мессия.

Только не я, парень. Часы слишком долги, а плата — слишком коротка. Пошли. Пошли…

Вскоре я уже скачу по склону каким-то идиотским подпрыгивающим галопом… тыг-дык, тыг-дык, тыг-дык… пока не слышу, как Крис вопит:

— ПОДОЖДИ! — и, оглянувшись, не вижу, что он отстал на пару сотен ярдов и маячит среди деревьев.

И вот я торможу и жду его, но, немного погодя, вижу, что тащится позади он намеренно. Разочарован, конечно.


Полагаю, в этом Шатокуа мне следует кратко наметить то направление, в котором двигался Федр, не оценивая его, — а потом продолжить уже про свое собственное. Поверь, когда мир кажется не двойственностью разума и материи, но тройственностью Качества, разума и материи, тогда искусство ухода за мотоциклом, как и другие искусства, приобретает измерения смысла, которых у него раньше никогда не наблюдалось. Спектр технологии, от которого бегут Сазерленды, становится не злом, а позитивным кайфом. А демонстрировать это — долгая и кайфовая задача.

Но прежде, чем уволить этот другой спектр по статье, я должен сказать следующее:

Возможно, он бы отправился в направлении, по которому я сейчас собираюсь пойти, если бы эта вторая волна кристаллизации, метафизическая, заземлилась бы, наконец, на то, на что я ее буду заземлять, то есть на повседневный мир. Я думаю, метафизика хороша, если она улучшает повседневную жизнь; иначе забудь про нее. Но, к несчастью для него, он ее не заземлил. Она ушла в третью мистическую волну кристаллизации, от которой он так и не оправился.

Он размышлял по поводу отношений Качества к разуму и материи, и определил Качество как родителя разума и материи, как то событие, которое порождает разум и материю. Эта коперниканская инверсия отношения Качества к объективному миру могла бы звучать загадочно, если бы ее так тщательно не объяснили, но он и не хотел, чтобы она была загадочной. Он просто имел в виду, что на режущем лезвии времени, перед тем, как можно выделить какой-нибудь предмет, должно существовать нечто вроде внеинтеллектуального осознания, которое он называл осознанием Качества. Не можешь осознавать, что увидел дерево, до тех пор, пока не увидишь дерево, и между мгновением видения и мгновением осознания должен существовать временной зазор. Мы иногда не придаем ему значения. Но нет оправдания мысли, что он на самом деле не имеет значения — никакого оправдания.

Прошлое существует только в наших воспоминаниях, будущее — только в наших планах. Настоящее — наша единственная реальность. Дерево, которое осознаешь интеллектуально вследствие этого крохотного временного зазора, — всегда в прошлом и, следовательно, всегда нереально. Любой интеллектуально постигаемый предмет — всегда в прошлом и, следовательно, нереален. Реальность — всегда момент видения перед тем, как имеет место интеллектуализация. Другой реальности нет. Эта доинтеллектуальная реальность — и есть то, что, как чувствовал Федр, он верно определил как Качество. Поскольку все интеллектуально определяемые вещи должны возникнуть из этой доинтеллектуальной реальности, Качество — родитель, источник всех субъектов и объектов.

Он чувствовал, что интеллектуалы испытывают обычно самые большие трудности в видении этого Качества именно потому, что они столь скоры и абсолютны, вгоняя все в интеллектуальную форму. Легче всего увидеть это Качество маленьким детям, необразованным и культурно «лишенным» людям. Они обладают наименьшей предрасположенностью к интеллектуальности из культурных источников и наименьшей формальной тренировкой для того, чтобы глубже привить ее себе. Вот, чувствовал он, почему квадратность — такое единственное в своем роде интеллектуальное заболевание. Он ощущал, что случайно привил себе иммунитет против него, или, по меньшей мере, до некоторой степени сломал привычку своей неудачей в школе. После этого он не ощущал собственной принудительной идентификации с интеллектуальностью и мог исследовать антиинтеллектуальные доктрины с пониманием.

Квадратные, говорил он, из-за своей предвзятости к интеллектуальности обычно считают Качество, доинтеллектуальную реальность, не имеющим значения, простым бессобытийным переходным периодом между объективной реальностью и субъективным восприятием ее. Поскольку у них — предубежденные представления о его незначительности, они не стремятся обнаружить, отличается ли оно как-нибудь от их интеллектуального представления о нем.

Отличается, сказал он. Как только начинаешь слышать звучание этого Качества, видеть эту корейскую стену, эту не-интеллектуальную реальность в ее чистой форме, хочется забыть все это словесное барахло, которое, как начинаешь видеть, — постоянно где-то в другом месте.

Теперь, вооруженный этой новой, переплетенной во времени, метафизической троицей, он полностью остановил тот раскол романтического-классического Качества, что угрожал погубить его. Они уже не могли препарировать Качество. Теперь он мог просто сидеть и в свое удовольствие препарировать их. Романтическое Качество всегда соотносилось с мгновенными впечатлениями. Квадратное Качество всегда вовлекало множество соображений, которые растягивались на период времени. Романтическое Качество было настоящим, «здесь и сейчас» вещей. Классическое Качество всегда занималось больше чем просто настоящим. Всегда рассматривалось отношение настоящего к прошлому и будущему. Если постиг, что и прошлое, и будущее содержатся в настоящем, — у-ух, вот это оттяг; значит, то, ради чего живешь — настоящее. И если твой мотоцикл работает, то чего из-за него беспокоиться? Но если ты считаешь, что настоящее — просто миг между прошлым и будущим, просто проходящее мгновение, то пренебрегать прошлым и будущим ради настоящего — это действительно плохое Качество. Мотоцикл может работать сейчас, но когда ты в последний раз проверял уровень масла? Мелочная суета с романтической точки зрения, но хороший здравый смысл — с классической.

Теперь у нас два разных типа Качества, но они больше не раскалывают само Качество. Они просто — два разных временных аспекта Качества, краткий и долгий. До этого требовалась только метафизическая иерархия, выглядевшая так:

реальность

субъективная (ментальная) | объективная (физическая)

классическая | (интеллектуальная) | романтическая (эмоциональная)

качество, которому Федру следовало бы обучать | качество, которому Федр обучал

То, что он дал им взамен, было метафизической иерархией, выглядевшей так:

качество (реальность)

романтическое качество (доинтеллектуальная реальность) | классическое качество (интеллектуальная реальность)

субъективная реальность (разум) | объективная реальность (материя)

Качество, которому он обучал, было не просто частью реальности — оно было всем целиком.

Затем он в понятиях триединства перешел к ответу на вопрос: Почему все видят Качество по-разному? Вопрос, на который до сих пор всегда приходилось отвечать уклончиво-благовидно. Теперь он говорил: «Качество бестелесно, бесформенно, неописуемо. Видеть тела и формы — значит интеллектуализировать. Качество независимо от каких бы то ни было тел и форм. Имена, тела и формы, которые мы придаем Качеству, только частично зависят от Качества. Также они частично зависят от априорных образов, которые мы накапливаем в своей памяти. Мы постоянно стремимся найти в событии Качества аналогии нашему предыдущему опыту. Если мы этого не сделаем, то окажемся неспособны действовать. Мы выстраиваем наш язык в терминах этих аналогий. Мы выстраиваем всю нашу культуру в терминах этих аналогий.»

Причина, по которой люди видят Качество по-разному, говорил он, в том, что они приходят к нему с разными наборами аналогий. Он приводил примеры из лингвистики, показывая, что для нас буквы хинди dа, dа и dhа звучат идентично, поскольку у нас нет к ним аналогий, чтобы почувствовать различия. Подобным же образом, большинство говорящих на хинди не может различить и thе, потому что нечувствительны к этому различию. Для индейских селян, говорил он, вовсе не необычно видеть призраков. Но для них кошмар — пытаться увидеть закон тяготения.

Это, говорил он, объясняет, почему целый класс первокурсников, изучающих композицию, приходят к одинаковой оценке качества в сочинении. У них всех — сравнительно одинаковое прошлое и одинаковые знания. Но если ввести группу иностранных студентов или, скажем, вывести средневековые поэмы из диапазона классного опыта, то способность студентов оценить качество, возможно, будет соотноситься не столь хорошо.

В некотором смысле, говорил он, именно выбор Качества студентом определяет студента. Люди расходятся во мнениях о Качестве не потому, что Качество различно, а потому, что различны люди в смысле их опыта. Он прикинул, что если бы два человека обладали идентичными априорными аналогиями, то они бы каждый раз идентично видели бы и Качество. Тем не менее, способа проверить это не существует, поэтому приходится оставлять эту прикидку чисто спекулятивной.

В ответ своим коллегам по школе он писал:

«Любое философское объяснение Качества будет и ложным, и истинным именно потому, что оно — философское обобщение. Процесс философского объяснения — аналитический процесс, процесс разламывания чего-то на субъекты и предикаты. То, что я имею в виду (и все остальные имеют в виду) под словом Качество, нельзя разломать на субъекты и предикаты. Не потому, что Качество так загадочно, но потому, что Качество так просто, прямо и непосредственно.

Простейшая интеллектуальная аналогия чистого Качества, которую могут понять люди в нашей среде, такова: "Качество — реакция организма на его окружающую среду" (он взял этот пример, потому что его главные вопрошающие, казалось, видели все в свете теории поведения "стимул-реакция"). Амеба, помещенная на поверхность воды с капелькой разбавленной серной кислоты поблизости, будет отодвигаться от кислоты (я думаю). Если бы она могла говорить, то, ничего не зная про серную кислоту, сказала бы: "Эта среда имеет плохое качество". Если бы у нее была нервная система, она действовала бы гораздо более сложным образом, чтобы преодолеть плохое качество среды. Она искала бы аналогий, то есть образов и символов из предыдущего опыта, чтобы определить неприятную природу своей новой окружающей среды и таким образом «понять» ее.

В нашем высокосложном органическом состоянии мы, развитые организмы, реагируем на свое окружение изобретением множества замечательных аналогий. Мы изобретаем землю и небеса, деревья, камни и океаны, богов, музыку, искусства, язык, философию, инженерию, цивилизацию и науку. Мы называем эти аналогии оеальностью. Они и являются реальностью. Мы завораживаем наших детей во имя истины знать, что они — и есть реальность. Мы швыряем любого, кто не приемлет этих аналогий, в лечебницу для умалишенных. Но именно Качество заставляет нас изобретать аналогии. Качество — непрекращающийся стимул, который наша среда налагает на нас ради создания того мира, в котором мы живем. Полностью. Каждый малюсенький кусочек.

Теперь взять то, что вынудило нас создать мир, и включить его в мир, который мы создали, явно невозможно. Вот почему Качество нельзя определить. Если мы все же определим его, то определим мы нечто меньшее, чем само Качество.»

Я помню этот фрагмент ярче, чем любой другой, вероятно потому, что он — самый важный. Когда он его написал, то испытал мгновение страха и уже было вычеркнул слова: «Полностью. Каждый малюсенький кусочек». Безумие в них. Думаю, он видел его. Но он не мог увидеть никакой логической причины для вычеркивания, и малодушничать было уже слишком поздно. Он проигнорировал предупреждение и оставил все как было.

Он положил карандаш, а потом… почувствовал, как что-то подалось. Будто что-то внутри напряглось слишком сильно и не выдержало. А потом стало уже слишком поздно.

Он начал видеть, что сместился со своей первоначальной позиции. Он уже говорил не о метафизической троице, но об абсолютном монизме. Качество — источник и сущность всего.

Целый новый поток философских ассоциаций хлынул в голову. Гегель с его Абсолютным Разумом тоже говорил так. Абсолютный Разум тоже независим — как от объективности, так и от субъективности.

Тем не менее, Гегель сказал, что Абсолютный Разум — источник всего, но потом исключил из «всего» романтический опыт. Абсолют Гегеля был полностью классическим, полностью рациональным и полностью упорядоченным.

Качество не таково.

Федр вспомнил, что Гегеля считали мостом между философиями Запада и Востока. Веданта индуистов, Путь даосистов и даже Будда — всё описывалось как абсолютный монизм, сходный с философией Гегеля. Федр в то время сомневался, однако, являются ли мистические Некто и метафизические монизмы самообратимыми, поскольку мистические Некто не следуют никаким правилам, а метафизические монизмы — следуют. Его Качество было метафизической сущностью, а не мистической. Или мистической? В чем разница?

Он ответил себе, что разница — в определении. Метафизические сущности определены. Мистические Некто — нет. Это делало Качество мистическим. Нет. На самом деле — и тем, и другим. Хотя он до сих пор в чисто философском свете считал его метафизическим, всю дорогу он отказывался определять его. Поэтому оно к тому же еще — и мистическое. Его неопределимость освобождала его от правил метафизики.

Потом, импульсивно, Федр подошел к книжной полке и вытащил небольшую голубую книгу в картонном переплете. Он сам переписал и переплел ее очень давно, когда не мог найти нигде в продаже. Ей было 2400 лет; «Дао Дэ Цзин» Лао Цзы. Он начал читать строки, читанные уже множество раз, но сейчас он изучал их, чтобы увидеть, сработает ли некая подстановка. Он начал читать и интерпретировать прочитанное одновременно.

Он читал:

Качество, которое может быть определено, не есть Абсолютное Качество.

И он то же самое говорил.

Имена, которые можно дать, не есть Абсолютные имена.

Это начало неба и земли.

Названное суть мать всех вещей…

Именно.

Качество (романтическое Качество) и его проявления (классическое Качество) — по природе своей одно и то же. Ему даются разные имена (субъекты и объекты), когда оно становится классически проявленным.

Романтическое качество и классическое качество вместе могут быть названы «мистическим».

Из таинства достичь более глубокого таинства — вот врата к секрету всей жизни.[13]

Качество всепроникающе.

И его применение неистощимо!

Непостижимо!

Как источник всех вещей…

И всё же, кажется, остается хрустально прозрачным, как вода.

Я не знаю, чей это Сын.

Образ того, что было до Бога.[14]

…Постоянно, непрерывно оно, кажется, существует. Черпай из него, и служит оно тебе с легкостью…[15]

Разглядываемое, но не увиденное… слушаемое, но не слышимое… хватаемое, но не тронутое… эти три избегают всех наших расспросов и так сливаются и становятся одним.

Не его восходом есть свет.

Не его заходом есть тьма

Непрекращающееся, постоянное

Не может быть определено

И вновь обращается в царство небытия

Вот почему оно зовется формой бесформенного

Образом ничто

Вот почему оно зовется ускользающим

Встречая его ты не видишь его лица

Следуя за ним ты не видишь его спины

Тот кто крепко держится за качество древнего

Способен знать первозданные начала

Которые есть неразрывность Качества[16]

Федр читал строку за строкой, стих за стихом всего этого, видел, как они подходят, совпадают, становятся на место. Именно. Вот то, что имелось в виду. Вот что он все время говорил, только бедно, механистично. В этой же книге не было ничего смутного или неточного. Она была такой точной и определенной, какой только и могла быть. Она была тем, что он говорил, — только на другом языке, с другими корнями и началами. Из другой долины он видел то, что находилось в этой, теперь уже не как историю, рассказываемую чужими, а как часть той долины, в которой жил он сам. Он видел всё.

Он разгадал код.

Он читал дальше. Строку за строкой. Страницу за страницей. Ни единого несоответствия. То, о чем он все время твердил как о Качестве, было здесь Дао, великой центральной генерирующей силой всех религий, восточных и западных, прошлых и настоящих, всего знания, всего.

Когда свой мысленный взор он обратил вверх, и узрел собственный образ, и понял, где он был и что видел, и… я не знаю, что произошло на самом деле… но сейчас то пробуксовывание, которое Федр ощущал раньше, внутренний раздрай его ума, внезапно набрал силу — как камни на вершине горы. Прежде, чем он смог остановить его, внезапно аккумулированная масса осознания начала расти и расти, перерастая в лавину мысли, выходя из-под контроля; с каждым добавочным возрастанием направленной вниз, всевырывающей массы, высвобождающей стократно собственный объем, а затем той массы, выкорчевывающей себя еще в стократном объеме, и уже это — стократно еще; дальше и дальше, все шире и шире; пока не осталось стоять ничего.

Ничего больше вообще.

Всё не выдержало под ним.

21

— Ты не очень храбрый, да? — спрашивает Крис.

— Нет, — отвечаю я и протаскиваю кожицу кружка салями между зубов, чтобы отделить мясо, — но ты будешь поражен, когда узнаешь, как я ловок.

Мы уже спустились от вершины на приличное расстояние, здесь сосны гораздо выше и перемешаны с лиственным кустарником, они как-то более закрыты, чем на другой стороне ущелья на такой же высоте. Очевидно, в это ущелье попадает больше дождя. Я делаю большой глоток воды из котелка, который Крис наполнил в здешнем ручейке, а потом смотрю на него. По его лицу я вижу, что он покорился спуску вниз, и нет необходимости спорить или читать ему лекции. Мы заканчиваем обед половиной кулька конфет, запиваем еще одним котелком воды и укладываемся на землю отдохнуть. Вода из горного ручья — самая вкусная в мире.

Немного погодя Крис говорит:

— Я теперь могу нести больше груза.

— Ты уверен?

— Конечно, уверен, — отвечает он немного заносчиво.

Я с благодарностью перекладываю кое-что из тяжелого в его рюкзак, и мы, извиваясь, влезаем в лямки сидя на земле, а потом встаем. Разница в весе чувствуется. Он умеет быть внимательным, когда в настроении.

Отсюда это выглядит медленным спуском. На этом склоне, очевидно, лес валили, и здесь много кустарника выше человеческого роста; поэтому приходится идти медленнее. Приходится идти в обход.


В этом Шатокуа мне хочется уйти от интеллектуальных абстракций крайне общего порядка и взяться за более серьезную, практическую, повседневную информацию. Я не вполне уверен, как за нее взяться.

Одну только штуку никогда не услышишь о первопроходцах: то, что все они без исключения — пачкуны по своей поироде. Они рвутся вперед, видя только свою благородную далекую цель, и никогда не замечают мерзости и мусора, остающихся после. Кому-то другому приходится все за ними убирать — а это не очень-то блистательная или интересная работенка. Прежде, чем приступить к ней, приходится немного подавлять себя. Потом же, когда вгонишь себя в действительный депрессняк, — не так уж и плохо.

Открывать метафизические взаимоотношения Качества и Будды на какой-нибудь горной вершине личного опыта — захватывающее занятие. И очень незначительное. Если бы весь этот Шатокуа только этим и ограничивался, то меня следовало бы уволить. Важно только значение такого открытия для всех долин этого мира, для всех нудных и тупых занятий и монотонных лет, которые всех нас в них ожидают.

Сильвия знала, о чем говорила в первый день, когда заметила всех тех людей, ехавших в другую сторону. Как она их назвала? «Похоронной процессией»? Теперь задача — вернуться к той процессии с расширенным пониманием, не таким, как сейчас.

Перво-наперво, следует сказать, что я не знаю, является ли утверждение Федра о том, что Качество и есть Дао, истинным. Я не знаю ни одного способа проверить его истинность, поскольку он просто сравнил свое понимание одной мистической сущности с другой. Он, конечно, думал, что это — одно и то же, но, возможно, не вполне понимал, что такое Качество. Или же, что более вероятно, не понимал Дао. Мудрецом он определенно не был. А в книге, которой он столь хорошо внимал, есть много полезного и для мудрецов.

Я думаю, далее, что все его метафизическое скалолазание не сделало абсолютно ничего для нашего понимания ни Качества, ни Дао. Ничегошеньки.

Это похоже на ошеломляющее отрицание того, что он говорил и думал, но это не так. Наверняка с этим утверждением он и сам бы согласился, поскольку любое описание Качества — какое-то определение и, следовательно, не должно достигать цели. Я полагаю, что он, может быть даже, сказал бы, что утверждения, не достигающие цели, подобные тем, которые делал он сам, — еще хуже, чем полное отсутствие утверждений, поскольку их легко можно принять за истину, и понимание качества будет задержано.

Нет, он не сделал ничего ни для Качества, ни для Дао. Выгода была только Разуму. Он показал, как границы разума можно расширить, чтобы он включал в себя элементы, которые не могли быть ассимилированы раньше и, следовательно, считались иррациональными. Думаю, что ошеломляющее присутствие именно этих иррациональных элементов, требующих ассимиляции, создает настоящее плохое качество, хаотический, разъединенный дух двадцатого столетия. Сейчас я хочу взяться за них как можно упорядоченнее.


Мы — на крутом склоне, покрытом скользкой грязью, на которой очень трудно держать равновесие. Мы хватаемся за ветки и кусты. Я делаю шаг, потом прикидываю, куда наступить дальше, шагаю туда и снова смотрю.

Скоро кустарник настолько густеет, что я вижу: придется сквозь него прорубаться. Я приседаю, пока Крис достает мачете из рюкзака у меня на спине. Передает его мне, и я, рубя и срезая ветки, углубляюсь в заросли. Медленный путь. На каждый шаг нужно срезать две-три ветки. Так может длиться долго.


Первым шагом от мысли Федра, что «Качество есть Будда», является утверждение, что если это суждение верно, то оно дает рациональную основу для унификации трех сфер человеческого опыта, которые в настоящее время разъединены. Эти три сферы — Религия, Искусство и Наука. Если можно показать, что Качество — центральный термин всех трех, и что это Качество — не разных видов, а только одного, то следует, что три разъединенных сферы обладают основой для взаимослияния.

Отношение Качества к сфере Искусства довольно утомительно было показано на примере стремления Федра к пониманию Качества в Искусстве риторики. Не считаю, что есть необходимость что-то прибавлять к этому в смысле анализа. Искусство — усилия высокого качества. Только это и необходимо здесь сказать. Или, если требуется еще что-нибудь высокозвучное: Искусство — Божество, явленное в трудах человека. Отношения, установленные Федром, проясняют, что два в огромной степени по-разному звучащих суждения — на самом деле, идентичны.

В сфере Религии рациональные отношения Качества к Божеству нуждаются в более тщательном установлении, и я надеюсь сделать это позднее. Пока же можно медитировать на том факте, что староанглийские корни слов «Будда» и «Качество» — God и gооd — по всей видимости, идентичны.

В непосредственном будущем я хочу сконцентрировать внимание на сфере Науки, поскольку она более всего нуждается в установлении таких отношений. От заявления о том, что Наука и ее отпрыск — технология — «свободны от ценностей», то есть «свободны от качества», следует отказаться. Именно эта «свобода от ценностей» усиливает действие силы смерти, к которой было обращено внимание в начале этого Шатокуа. Завтра я намереваюсь с этого начать.


Остаток дня мы переползаем через серые стволы бурелома и выписываем углы вниз по крутому склону.

Доходим до утеса, идем в сторону вдоль его края, ища тропу вниз, и, в конце концов, перед нами появляется узкая щель, по которой можно спуститься. Она продолжается каменистой лощиной, где течет крошечный ручеек. Лощину заполняют кусты, камни, грязь и корни огромных деревьев, обмытые ручейком. Потом издалека доносится шум гораздо большего потока.

Мы переправляемся через речку с помощью веревки, которую там же и бросаем, а на дороге за речкой натыкаемся еще на каких-то туристов, которые подбрасывают нас до города.

В Бозмене — поздно и темно. Чем будить ДеВизов и проситься к ним, мы берем номер в центральном городском отеле. Какие-то отдыхающие в фойе лыбятся на нас. Я в своей армейской форме, с посохом, двухдневной щетиной и черным беретом, должно быть, похож на старого кубинского революционера во время вылазки.

В номере мы изможденно сбрасываем все на пол. Я вытряхиваю в урну камешки, набравшиеся в башмаки во время перехода речки, потом ставлю их на холодный подоконник, чтобы медленно просыхали. Ни слова не говоря, мы падаем в постели.

22

На следующее утро мы уезжаем из отеля освеженными, прощаемся с ДеВизами и по открытой дороге направляемся на север. ДеВизы хотели, чтобы мы остались, но верх одержал странный зуд двигаться дальше, на запад, и продолжать заниматься своими мыслями. Сегодня я хочу говорить о человеке, про которого Федр никогда не слыхал, но чьи работы я штудировал в довольно большом объеме, готовясь к этому Шатокуа. В отличие от Федра, этот человек был международной знаменитостью в тридцать пять, живой легендой — в пятьдесят восемь, а Бертран Расселл характеризовал его как «по общему мнению, самого выдающегося ученого своего поколения». Он был астрономом, физиком, математиком и философом в одном лице. Его звали Жюль Анри Пуанкаре.

Мне всегда казалось невероятным — и до сих пор, наверное, кажется, — что Федру следовало путешествовать по той линии мысли, где до этого никогда не ходили. Кто-то где-то до него должен был обо всем этом думать, а Федр был настолько плохим ученым, что сдублировать общие места какой-нибудь знаменитой философской системы, не утруждая себя проверками, вполне было бы на него похоже.

Вот я и истратил больше года на чтение очень длинной и иногда очень скучной истории философии в поисках идей-дублей. Захватывающий метод чтения истории философии, тем не менее, — и произошла штука, с которой я до сих пор не совсем знаю, что делать. Обе философские системы, которые, как предполагается, должны полностью противоречить друг другу, повидимому, говорят нечто очень близкое тому, что думал Федр, — с незначительными вариациями. Каждый раз я думал, что нашел того, кого он дублировал, но каждый раз из-за каких-то, казалось бы, крохотных различий он брал совершенно другое направление. Гегель, например, на которого я ссылался раньше, отрицал индуистские системы философии как вообще не философию. Федр же, кажется, ассимилировал их, или был ассимилиэован ими. Ощущения противоречия не возникало.

В конце концов, я пришел к Пуанкаре. Здесь снова наблюдалось немножко повторения, но открылось и совершенно иное явление. Федр следует по длинной и извилистой тропе к высочайшим абстракциям, потом, кажется, готов спуститься вниз, как вдруг останавливается. Пуанкаре начинает с наиболее основных научных истин, разрабатывает их до тех же самых абстракций и потом останавливается. Оба следа прекращаются у самых окончаний друг друга! Меж ними существует совершенная непрерывность. Когда живешь в тени безумия, появление другого ума, говорящего и думающего так же, как и твой, — что-то близкое к благословению божьему. Будто Робинзон Крузо нашел следы на песке.

Пуанкаре жил с 1854 по 1912 годы и работал профессором Парижского Университета. Своими бородой и пенсне он напоминал Анри Тулуз-Лотрека, жившего в Париже в то же самое время и бывшего всего на десять лет моложе.

В течение жизни Пуанкаре начался удручающе глубокий кризис основ точных наук. Многие годы научная истина была вне возможности сомнения; логика науки была непогрешимой, а если ученые иногда и ошибались, то предполагалось, что это — результат их недопонимания ее правил. На все великие вопросы уже дали ответы. Миссия науки теперь заключалась в том, чтобы просто оттачивать эти ответы до все большей и большей точности. Правда, существовали еще необъясненные пока явления — радиоактивность, прохождение света сквозь «эфир» и странные взаимоотношения магнитных и электрических сил; но и они, если каким-либо свидетельством могли служить прошлые прецеденты, должны были неминуемо пасть. Едва ли кто-либо догадывался, что через несколько десятилетий больше не будет абсолютного пространства, абсолютного времени, абсолютной материи или даже абсолютной величины; классическая физика, научная «твердыня вечная», станет «приблизительной»; самый трезвый и самый уважаемый из астрономов будет говорить человечеству, что если бы он достаточно долго смотрел в достаточно мощный телескоп, то все, что он бы увидел, оказалось бы его собственным затылком!

Основание основосокрущающей Теории Относительности пока понималось очень немногими, из которых одним был Пуанкаре, как самый выдающийся математик своего времени.

В своих «Основах Науки» Пуанкаре объяснял, что предпосылки кризиса основ науки очень стары. Долго и безрезультатно добивались, говорил он, демонстрации аксиомы, известной как пятый постулат Эвклида, и этот поиск стал началом кризиса. Постулат Эвклида о параллельных, утверждающий, что через данную точку нельзя провести больше одной линии, параллельной данной прямой, мы обычно изучаем в курсе школьной геометрии. Это один из основных блоков, на которых строится вся математика геометрии.

Все остальные аксиомы казались слишком очевидными для того, чтобы подвергать их сомнению, а эта — нет. И все же от нее невозможно было избавиться, не уничтожив огромных порций математики, и никто, казалось, не мог сократить ее до чего-то более элементарного. Какие огромные усилия потратили впустую в этой химерической надежде, в действительности, трудно вообразить, говорил Пуанкаре.

Наконец, в первой четверти девятнадцатого века и почти в одно и то же время венгр и русский — Боляи и Лобачевский — неопровержимо установили, что доказательство пятого постулата Эвклида невозможно. Они размышляли так: если бы существовал способ свести постулат Эвклида к другим, более определенным аксиомам, то станет заметным другой эффект — полное изменение постулата Эвклида создаст логические противоречия в геометрии. Вот они и изменили его на противоположный.

Лобачевский в самом начале допускает, что через данную точку можно провести две параллели к данной прямой. И, кроме этого, сохраняет все остальные аксиомы Эвклида. Из этих гипотез он выводит серию теорем, среди которых невозможно найти никаких противоречий, и выстраивает геометрию, безупречная логика которой ни в чем не уступает логике эвклидовой геометрии.

Таким образом, своей неспособностью найти какие-либо противоречия он доказывает, что пятый постулат несводим к более простым аксиомам.

Но не доказательство тревожило. Его же собственный рациональный побочный продукт вскоре затмил и его, и все остальное в области математики. Математика, краеугольный камень научной определенности, внезапно стала неопределенной.

Теперь у нас имелось два противоречащих видения непоколебимой научной истины, истинной для всех людей во все времена, безотносительно их личных пристрастий.

Вот что послужило основой глубокого кризиса, разбившего научное самодовольство Позолочевного Века. Откуда нам узнать, какая из этих геометрий верна? Если не существует основания для различения их, то тогда имеется только вся математика, допускающая логические противоречия.

Но математика, допускающая внутренние логические противоречия, — вообще не математика. Конечное действие неэвклидовых геометрий становится не большим, чем бессмысленной бредятиной колдуна, вера в которую поддерживается исключительно самой верой!

И, разумеется, раз такие двери открылись, едва ли можно было ожидать, что число противоречащих систем непоколебимой научной истины ограничится двумя. Появился немец по фамилии Риманн с еще одной непоколебимой системой геометрии, которая швыряет за борт не только постулат Эвклида, но и первую аксиому, утверждающую, что только одна прямая может быть проведена через две точки. Снова внутреннего противоречия нет, есть только лишь несовместимость с геометриями как Эвклида, так и Лобачевского.

В соответствии с Теорией Относительности, геометрия Риманна наилучшим образом описывает мир, в котором мы живем.


У Три-Форкс дорога врезается в узкий каньон в скалах, покрытых беловатым налетом, и проходит мимо пещер Льюиса и Кларка. К востоку от Бьютта мы преодолеваем долгий и трудный подъем, пересекаем Континентальный Раздел и спускаемся в долину. Затем минуем огромную трубу плавильного завода в Анаконде, заворачиваем в сам городок и находим хороший ресторан со стейками и кофе. Мы долго поднимаемся по дороге, которая ведет к озеру, окруженному хвойными лесами, и по солнцу я определяю, что утро уже почти кончилось.

Мы проезжаем через Филлипсбёрг и выбираемся на заливные луга. Встречный ветер здесь более порывистый, поэтому, чтобы немножко погасить его, я сбавляю скорость до пятидесяти пяти. Проезжаем сквозь Мэксвилл, и к тому времени, как добираемся до Холла, нам уже очень нужно хорошо отдохнуть.

Рядом с дорогой находим церковный двор и останавливаемся. Поднялся сильный ветер и стало зябко, но солнце согревает, и мы кладем шлемы и расстилаем куртки с подветренной стороны церкви. Здесь очень открыто и одиноко, но прекрасно. Когда вдалеке есть горы или хотя бы холмы, есть пространство. Крис утыкается лицом в куртку и пытается заснуть.

Теперь, без Сазерлендов, все по-другому — так одиноко. Если ты меня извинишь, я просто еще немного продолжу свое Шатокуа, пока одиночество не пройдет.

Для того, чтобы разрешить проблему, чем является математическая истина, говорил Пуанкаре, нам следует сначала спросить себя, какова природа геометрических аксиом. Являются ли они синтетическими априорными суждениями, как говорил Кант? То есть, существуют ли они как закрепленная часть человеческого сознания, независимые от опыта и несозданные опытом? Пуанкаре считал, что нет. Они бы тогда обложили нас с такой силой, что мы не могли бы ни вообразить противоположного предположения, ни построить на нем теоретическую доктрину. Тогда бы не появилось неэвклидовой геометрии.

Следует ли, значит, заключить, что аксиомы геометрии — экспериментальные истины? Пуанкаре и так тоже не считал. Они бы тогда подвергались непрерывному изменению и пересмотру по мере поступления новых лабораторных данных. А это, по всей видимости, противоречит всей природе самой геометрии.

Пуанкаре сделал вывод, что аксиомы геометрии — условности, и наш выбор из всех возможных условностей направляется экспериментальными фактами, но остается свободным и ограничивается только необходимостью избегать всяческого противоречия. Таким образом, постулаты могут оставаться строго истинными, даже если экспериментальные законы, которые определяли их приятие, всего лишь приближенны. Аксиомы геометрии, другими словами, — простые замаскированные определения.

Тогда, определив природу геометрических аксиом, он обратился к вопросу: какая геометрия истинна — Эвклида или Риманна?

И ответил: Вопрос лишен смысла.

С таким же успехом можно спросить: является ли метрическая система мер истинной, а система «эвердьюпойс»[17] — ложной? является ли картезианская система координат истинной, а полярная — ложной? Одна геометрия не может быть более истинной, чем другая. Она может быть только более удобной. Геометрия не истинна, она выгодна.

Пуанкаре затем перешел к демонстрации условностной природы других понятий науки — вроде пространства и времени, показывая, что нет какого-то одного способа измерения этих сущностей, более истинного, чем другой: то, что принимается общим согласием, может быть просто-напросто удобнее.

Наши концепции пространства и времени — тоже определения, избранные на основе их удобства при обращении с фактами.

Такое радикальное понимание наших самых основных научных понятий, тем не менее, еще не полно. Тайна того, что есть пространство и время, может стать понятнее при помощи этого объяснения, но теперь бремя поддержания порядка вселенной покоится на «фактах». Что такое факты?

Пуанкаре подошел к исследованию фактов критически. Какие факты вы собираетесь наблюдать? — спросил он. Их — бесконечное множество. У недифференцированного наблюдения фактов — не больше шансов стать наукой, чем у мартышки за пишущей машинкой — сочинить «Отче Наш».

То же самое относится и к гипотезам. Какие гипотезы? — писал Пуанкаре. «Если явление допускает одно полное механическое толкование, оно допустит и бесконечное множество других, которые в равной степени хорошо будут описывать все особенности, выявленные экспериментом.» Это суждение Федр вынес в лаборатории; оно поднимало вопрос, из-за которого его выперли из школы.

Если бы у ученого в распоряжении имелось бесконечное время, говорил Пуанкаре, необходимо было бы только сказать ему: «Смотри и замечай хорошенько»; но поскольку нет времени видеть все, и лучше не видеть вообще, чем видеть неверно, ему необходимо сделать выбор.

Пуанкаре разработал некоторые правила: Существует иерархия фактов.

Чем более общ факт, тем он дороже. Те, что могут послужить много раз, лучше тех, у которых мало шансов возникнуть вновь. Биологи, например, не знали бы, как им построить науку, если бы существовали только особи, а видов бы не было, и если бы наследственность не делала детей похожими на их родителей.

Какие факты могут возникать снова и снова? Простые. Как их узнать? Выбирай те, которые кажутся простыми. Либо эта простота реальна, либо сложные элементы неразличимы. В первом случае мы, скорее всего, встретим этот простой факт снова — либо в одиночестве, либо как элемент сложного факта. У второго случая тоже есть хорошие шансы возникнуть снова, поскольку природа не конструирует такие случаи наобум.

Где находится простой факт? Ученые искали его в двух противоположностях — в бесконечно большом и бесконечно малом. Биологов, например, инстинктивно подводили к оценке клетки как тому, что интереснее целого животного, а со времен Пуанкаре белковую молекулу считали интереснее клетки. Последствия показали мудрость такого подхода, поскольку клетки и молекулы, принадлежащие различным организмам, как оказалось, более сходны, нежели сами организмы.

Как тогда выбрать интересный факт — тот, что начинается снова и снова? Метод — именно такой выбор фактов; следовательно, необходимо сначала создать метод; и много их выдумали, поскольку ни один не возникает сам по себе. Начинать следует с регулярных фактов, но после того, как правило установлено безо всякого сомнения, факты, соответствующие ему, становятся скучными, поскольку больше ничему новому нас не учат. Тогда важным становится исключение. Мы ищем не подобий, но различий, выбираем наиболее выраженные различия, поскольку они самые показательные и самые поучительные.

Сначала ищем случаи, в которых это правило имеет наибольший шанс не сработать; заходя очень далеко в пространстве или во времени, мы можем найти, что правила наши полностью перевернуты, и эти значительные перевороты позволяют лучше видеть те маленькие перемены, что могут происходить ближе. Но в меньшей степени следует нацеливаться на удостоверение сходств и различий, нежели на узнавание подобий, скрытых под очевидными расхождениями. Сначала кажется, что отдельные правила не согласуются, но при более пристальном взгляде мы видим в общем, что они сходны друг с другом; различные в сущности, они сходны по форме, порядку своих частей. Когда мы смотрим на них под таким углом, то видим, как они увеличиваются; у них возникает тенденция охватывать собой все. И именно это делает определенные факты ценными: они завершают картину и показывают, что та верно изображает другие известные картины.

Нет, заключал Пуанкаре, ученые не выбирают наобум факты, которые наблюдают. Ученый стремится сконденсировать много опыта и много мысли в томик как можно тоньше; вот почему маленькая книжка по физике содержит так много прошлых опытов и в тысячу раз больше — возможных опытов, чей результат известен заранее.

Потом Пуанкаре дал иллюстрацию того, как обнаруживается факт. Он описал в общем, как ученые приходят к фактам и теориям, и — уже узко и целенаправленно — проник в собственный опыт с открытием математических функций, упрочивших его раннюю славу.

Пятнадцать дней, рассказывал он, он пытался доказать, что никаких таких функций не может быть. Каждый день усаживал себя за рабочий стол, просиживал так час или два, пробовал огромное количество комбинаций и не достигал никаких результатов.

Затем, однажды вечером, наперекор всегдашней привычке, он выпил черного кофе и не смог уснуть. Идеи возникали толпами. Он чувствовал, как они сталкивались, пока не начали замыкаться пары, образуя устойчивые комбинации.

На следующее утро ему пришлось только записать результаты. Имела место волна кристаллизации.

Он описал, как вторая волна кристаллизации, управляемая аналогиями с установленной уже математикой, произвела на свет то, что он позднее назвал «Тэта-Фуксианской Серией». Он уехал из Кэна, где жил, в геологическую экспедицию. Разнообразие путешествия заставило его забыть о математике. Он собирался войти в автобус, и в тот момент, когда поставил ногу на ступеньку, к нему пришла идея — причем, ничто из его предыдущих мыслей не готовило ее, — что трансформации, использовавшиеся им для определения Фуксианских функций, идентичны трансформациям неэвклидовой геометрии. Он не стал проверять эту мысль, рассказывал он, а просто продолжал автобусный разговор; но у него возникла совершенная уверенность. Позднее, на досуге, он проверил результат.

Следующее открытие произошло, когда он гулял по обрыву над морем. Оно пришло с теми же самыми характеристиками — краткостью, внезапностью и немедленной уверенностью. Другое крупное открытие случилось, когда он шел по улице. Люди превозносили этот его процесс мышления как таинственные труды гения, но Пуанкаре не довольствовался столь мелким объяснением. Он пытался глубже промерять происходящее.

Математика, говорил он, — не просто вопрос применения правил не больше науки. Она не просто делает возможными большинство комбинаций согласно определенным установленным законам. Комбинации, полученные таким образом, весьма многочисленны, бесполезны и громоздки. Подлинная работа изобретателя состоит в выборе из этих комбинаций так, чтобы исключить бесполезные или, скорее, избежать хлопот по их выработке, а правила, которые должны направлять выбор, исключительно тонки и нежны. Почти невозможно установить их точно; они должны быть скорее почувствованы, чем сформулированы.

Пуанкаре затем выдвинул гипотезу: этот выбор делается тем, что он назвал «подсознательным я», сущностью, точно соответствующей тому, что Федр называл «доинтеллектуальным осознанием». Подсознательное я, говорил Пуанкаре, смотрит на большое число решений проблемы, но только интересные вламываются в сферу сознания. Математические решения избираются подсознательным я на основе «математического прекрасного», гармонии чисел и форм, геометрической элегантности. «Это — подлинное эстетическое чувство, знакомое всем математикам, — говорил Пуанкаре, — но непосвященные о нем настолько не осведомлены, что часто поддаются соблазну улыбнуться.» Но именно эта гармония, эта красота и есть центр всего.

Пуанкаре совершенно ясно дал понять, что не говорит о романтической красоте видимостей, которая трогает чувства. Он имел в виду классическую красоту, возникающую из гармоничного порядка частей, которую может ухватить чистый разум, которая придает структуру романтической красоте и без которой жизнь была бы лишь смутна и мимолетна — сном, от которого невозможно было бы отличать сны, поскольку для такого различения не существовало бы основы. Поиск этой особой классической красоты, ощущение гармонии космоса заставляет нас избирать факты, наиболее подходящие для того, чтобы внести что-то в эту гармонию. Не факты, но отношение вещей приводит к универсальной гармонии, которая есть единственная объективная реальность.

Объективность мира, в котором мы живем, гарантирует то, что этот мир — общий и для нас, и для других мыслящих существ. Посредством коммуникаций с другими людьми мы получаем от них готовые гармоничные рассуждения. Мы знаем, что эти рассуждения не исходят от нас, и в то же время признаем в них — из-за их гармоничности — работу разумных существ, таких же, как и мы сами. И поскольку эти рассуждения кажутся соответствующими миру наших ощущений, мы можем, наверное, сделать заключение о том, что эти разумные существа видели те же вещи, что и мы; таким образом, мы знаем, что нам это не приснилось. Вот эта гармония, это качество, если хочешь, — единственная основа для единственной реальности, которую мы только можем знать.

Современники Пуанкаре отказывались признать, что факты преизбраны, поскольку считали, что поступать так — значит разрушать справедливость научного метода. Они подразумевали, что «преизбранные факты» означают, что истина — это «все, что тебе угодно», и называли его идеи «конвенционализмом». Они рьяно игнорировали истинность того, что их собственный «принцип объективности» сам по себе не является наблюдаемым фактом — и, следовательно, по их собственник критериям, должен помещаться в состояние приостановленного одушевления.

Они чувствовали, что должны сделать это, поскольку если бы они этого не сделали, то вся философская подпорка науки бы рухнула. Пуанкаре не предлагал никаких решений этого затруднительного положения. Чтобы прийти к этому решению, он не зашел достаточно далеко в метафизические значения того, о чем говорил.

Он пренебрег и не сказал, что выбор фактов перед тем, как их «наблюдаешь», — это «то, что тебе угодно» только в дуалистической, метафизической системе субъекта-объекта! Когда Качество вступает в картину как третья метафизическая сущность, предварительный выбор фактов перестает быть произвольным. Он основан не на субъективном, капризном «что тебе угодно», а на Качестве, которое — сама реальность. Так это затруднение исчезает.

Выглядело, будто Федр складывал собственную головоломку, но из-за недостатка времени оставил незаконченной целую сторону.

Пуанкаре же работал над своей головоломкой. Его мнение о том, что ученый избирает факты, гипотезы и аксиомы на основании гармонии, также оставило незаполненным грубый, зазубренный ее край. Оставить в научном мире впечатление, что источник всей научной реальности — просто субъективная, капризная гармония — значит решать проблемы эпистемологии, оставив незавершенным край на границе метафизики, который делает эпистемологию неприемлемой.

Но мы знаем из метафизики Федра, что та гармония, о которой говорил Пуанкаре, — не субъективна. Она — источник субъектов и объектов и существует в отношениях предшествования к ним. Она не капризна, она — сила, противоположная капризности; полагающий принцип всей научной и математической мысли, уничтожающий капризность, без которого никакая научная мысль не может развиваться. У меня на глаза навернулись слезы узнавания именно от открытия того, что эти незавершенные края идеально совпадают в такой гармонии, о которой говорили как Федр, так и Пуанкаре, образуя завершенную структуру мысли, способную объединить раздельные языки Науки и Искусства в один.


По обе стороны склоны задрались ввысь, образовав длинную узкую долину, извивающуюся до самой Мизулы. Этот встречный ветер утомляет, я уже устал с ним бороться. Крис постукивает меня по плечу и показывает на высокий холм с большой нарисованной буквой М. Я киваю. Утром мы уже встретили такое при выезде из Бозмена. На ум приходит отрывок воспоминания о том, что каждый год абитура каждой школы лазит туда и подновляет букву.

На станции, где мы заправляемся, с нами заговаривает человек на трейлере с двумя аппалузскими лошадьми. Большинство лошадников настроено против мотоциклов, кажется, но этот — нет, он задает кучу вопросов, на которые я отвечаю. Крис все еще просит меня подняться к букве М, но я и отсюда вижу, что дорога туда крута, сильно изрыта колеями и ухабиста. Я не хочу валять дурака — с нашей шоссейной машиной и тяжелым грузом. Мы немного разминаем затекшие ноги, прогуливаемся и как-то устало выезжаем из Мизулы в сторону прохода Лоло.

В памяти всплывает, что не так много лет назад эта дорога была полностью покрыта грязью, петляла, поворачивала у каждой скалы и в каждой горной складке. Теперь она заасфальтирована, а повороты широки. Весь поток движения, очевидно, направлялся на север, в Калиспелл или в Кёр-д'Ален, поскольку сейчас почти полностью иссяк. Мы едем на юго-запад, ветер в спину, и мы себя хорошо чувствуем. Дорога начинает заворачиваться к проходу.

Все признаки Востока полностью исчезли — по крайней мере, у меня в воображении. Дождь пригоняют сюда тихоокеанские ветры, а реки и ручьи возвращают его обратно в Тихий океан. Мы должны оказаться у океана через два-три дня.

На перевале мы видим ресторан и останавливаемся перед ним рядом со старым ревуном-харлеем. Сзади у него — самодельная корзина, а пробег — тридцать шесть тысяч. Настоящий бродяга.

Внутри набиваем животы пиццей и молоком, а закончив — сразу уходим. Осталось не очень много светового дня, а искать место для лагеря в потемках трудно и неприятно.

Уже выходя, видим у мотоциклов этого бродягу со своей женой и говорим привет. Он — из Миссури, а спокойный взгляд его жены говорит, что у них было хорошее путешествие.

Мужчина спрашивает:

— Вы тоже продирались через этот ветер до Мизулы?

Я киваю:

— Миль тридцать или сорок в час.

— Как минимум, — откливается он.

Мы немного разговариваем о ночлеге, и они переходят на то, что очень холодно. Никогда и подумать не могли у себя в Миссури, что летом будет так холодно — даже в горах. Им пришлось покупать одежду и одеяла.

— Сегодня ночью очень холодно быть не должно, — говорю я. — Мы поднялись всего где-то на пять тысяч футов.

Крис говорит:

— Мы остановимся на ночь где-нибудь рядом с дорогой.

— На какой-нибудь стоянке?

— Нет, просто съедем с дороги и все.

Они не выказывают ни малейшего желания присоединиться к нам, поэтому после паузы я нажимаю кнопку стартера, и мы уезжаем.

На дороге тени деревьев на склонах уже длинны. Через пять или десять миль мы видим поворот на лесосеку и углубляемся туда.

Дорога покрыта песком, поэтому я переключаюсь на первую передачу и выставляю ноги, чтобы не упасть. Мы видим боковые дороги, уходящие в стороны от главной лесосеки, но я остаюсь на главной просеке до тех пор, пока где-то через милю не натыкаемся на бульдозеры. Значит, они до сих пор здесь валят лес. Мы разворачиваемся и направляемся по одной из боковых просек. Примерно через полмили дорогу перегораживает упавший ствол. Это хорошо. Дорогу бросили.

Я говорю Крису:

— Приехали, — и он слезает. Мы — на склоне, который позволяет озирать нетронутый лес на много миль вокруг.

Крису очень хочется исследовать это место, но я так устал, что просто хочу отдохнуть.

— Иди сам, — говорю я ему.

— Нет, пошли вместе.

— Крис, я действительно устал. Посмотрим утром.

Я развязываю рюкзаки и расстилаю спальные мешки на земле. Крис уходит. Я вытягиваюсь — руки и ноги наливаются усталостью. Молчащий, прекрасный лес…

Через некоторое время Крис возвращается и говорит, что у него понос.

— Ох, — говорю я и поднимаюсь. — Тебе надо поменять белье?

— Да, — он выглядит сконфуженно.

— Возьми в мешке у переднего колеса. Переоденься и достань мыло из седельной сумки. Сходим на речку и постираем.

Его все это смущает, и он рад выполнять распоряжения.

Уклон дороги так покат, что приходится сильно топать ногами, спускаясь к речке. Крис показывает мне камешки, которые собрал, пока я спал. Здесь стоит густой сосновый дух леса. Становится прохладно, и солнце уже очень низко. Тишина, усталость и закат немного угнетают меня, но я держу это при себе.

После того, как Крис отстирал белье до полной чистоты и выжал его, мы пускаемся в обратный путь наверх. Карабкаясь, я со внезапной подавленностью начинаю ощущать, что шел по этой просеке всю свою жизнь.

— Пап!

— А?

Маленькая птичка вспархивает с дерева перед нами.

— Чем я должен быть, когда вырасту?

Птица исчезает за дальним хребтом. Я не знаю, что сказать.

— Честным, — наконец отвечаю я.

— В смысле — кем работать?

— Кем хочешь.

— Почему ты сердишься, когда я спрашиваю?

— Я не сержусь… Я просто думаю… Не знаю… Я очень устал, чтобы думать… Не имеет значения, что ты будешь делать.

Такие дороги, как эта, становятся все меньше, меньше и совсем исчезают.

Позднее я замечаю, что он отстает.

Солнце уже за горизонтом, и на нас опускаются сумерки. Мы поодиночке бредем обратно по просеке, а когда доходим до мотоцикла, забираемся в спальники и без единого слова засыпаем.

23

Вот она в конце коридора — стеклянная дверь. А за нею — Крис, и с одной стороны стоит его младший брат, а с другой — его мать. Крис держится руками за стекло. Он узнает меня и машет. Я машу в ответ и приближаюсь к двери.

Как тихо всё. Будто смотришь кино с испорченным звуком.

Крис поднимает взгляд на мать и улыбается. Она тоже улыбается ему, но я вижу, что за улыбкой прячется горе. Она очень расстроена чем-то, но не хочет, чтобы дети это видели.

И вот теперь я вижу, что это за стеклянная дверь. Это крышка гроба — моего.

Не гроба — саркофага. Я — в огромном склепе, мертвый, а они отдают последние почести.

Они очень добры — пришли сюда ради этого. Могли бы и не приходить. Я им благодарен.

Вот Крис зовет меня открыть стеклянную дверь склепа. Я вижу, что ему хочется поговорить со мной. Наверняка хочет, чтобы я рассказал, на что похожа смерть. Меня так и подмывает сделать это — рассказать. Так хорошо, что он пришел и помахал мне, что я расскажу ему, что это не так уж и плохо. Только одиноко.

Я тянусь толкнуть дверь, но темная фигура в тени у двери знаками приказывает мне не трогать её. Один палец поднесен к губам, которых я не вижу. Мертвым не позволено говорить.

Но они хотят, чтобы я разговаривал. Я еще нужен! Разве он этого не видит? Должно быть, тут какая-то ошибка. Разве он не видит, что я им нужен? Я умоляю фигуру — я должен поговорить с ними. Еще не кончено. Я должен сказать им. Но тот, в тени, и виду не подает, что услышал меня.

«КРИС!» — кричу я через дверь. — «МЫ УВИДИМСЯ!!» Темная фигура угрожающе надвигается на меня, но я слышу голос Криса, далекий и слабый: «Где?» Он слышал меня! А темная фигура в ярости набрасывает полог на дверь.

Не на горе, думаю я. Горы нет. И кричу: «НА ДНЕ ОКЕАНА!!»

И вот я стою среди опустошенныx развалин города — совсем один. Развалины везде вокруг меня бесконечно во всех направлениях — и я должен идти среди них один.

24

Солнце встало.

Я сначала не совсем уверен, где я.

Мы на дороге где-то в лесу.

Плохой сон. Снова эта стеклянная дверь.

Рядом поблескивает хром мотоцикла, потом я вижу сосны, а потом соображаю, что мы в Айдахо.

Дверь и фигура в тени рядом с нею — просто воображение.

Мы — на просеке, правильно… ясный день… искрящийся воздух. У-ух!.. прекрасно. Мы едем к океану.

Снова припоминаю сон и слова «Мы увидимся на дне океана» — и спрашиваю себя, что бы это могло значить. Но сосны и свет солнца — сильнее любого сна, и мое недоумение потихоньку успокаивается. Старая добрая реальность.

Я выбираюсь из спальника. Холодно, и я быстро одеваюсь. Крис спит. Я обхожу его, перебираюсь через поваленное дерево и иду вверх по просеке. Чтобы разогреться, перехожу на легкую трусцу и резко набираю скорость. Хо-ро-шо, хо-ро-шо, хо-ро-шо. Слово попадает в ритм бега. Какие-то птицы с холма в тени вылетают на солнце, и я провожал их взглядом, пока они не скрываются из виду. Хо-ро-шо. Хо-ро-шо. Хрусткий гравий на дороге. Хо-ро-шо. Ярко-желтый песок на солнце. Хо-ро-шо. Иногда такие дороги тянутся на много миль.

В конце концов, я достигаю точки, где дыхания уже не хватает. Дорога поднялась гораздо выше, и я озираю лес на многие мили вокруг.

Хорошо.

Все еще отдуваясь, я быстрым шагом возвращаюсь назад, теперь уже не хрустя гравием так сильно и подмечая маленькие растения и кустики там, где сосны срублены.

Снова у мотоцикла, я упаковываю вещи бережно и быстро. Я уже так хорошо знаком с тем, как все вместе подгоняется, что делаю это, почти не задумываясь. Наконец, остается спальный мешок Криса. Я его немного переворачиваю — не слишком грубо — и говорю:

— Клевый день!

Он озирается, ничего не соображая. Выбирается из спальника и, пока я его упаковываю, одевается, толком не зная, что делает.

— Надевай свитер и куртку, — велю ему я. — Сегодня на дороге будет прохладно.

Он одевается, усаживается в седло, и на малой скорости мы проезжаем по лесосеке до выезда на шоссе. Перед тем, как двинуться по нему, я бросаю последний взгляд на лесосеку. Хорошая. Милое место. Отсюда шоссе вьется все дальше и дальше вниз.


Сегодня Шатокуа будет долгим. Я ждал его с нетерпением все это путешествие.

Вторая скорость, потом третья. На таких поворотах нельзя слишком быстро. Солнце прекрасно освещает эти леса.

До сих пор в нашем Шатокуа висела дымка — проблема тыловой поддержки; я в первый день говорил о неравнодушии, а потом понял, что не могу сказать ничего значительного о неравнодушии до тех пор, пока не понята его оборотная сторона — Качество. Сейчас, наверное, важно увязать неравнодушие с Качеством, указав на то, что неравнодушие и Качество — внутренний и внешний аспекты одного и того же. Человек, видящий Качество и чувствующий его во время работы над чем-то, — это человек, которому есть до него дело. Человек, заботящийся о том, что он видит и делает, — это человек, обязанный иметь какие-то характеристики Качества.

Таким образом, если проблема технологической безнадежности вызвана недостатком заботы — как технологистов, так и антитехнологистов; и если неравнодушие и Качество есть внешний и внутренний аспекты одного и того же, то логически следует, что на самом деле причиной технологической безнадежности является отсутствие понимания Качества в технологии как технологистами, так и антитехнологистами. Безумная погоня Федра за рациональным, аналитическим и, следовательно, технологическим значением слова «Качество» в действительности была погоней за ответом на всю проблему технологической безнадежности целиком. Так мне кажется, во всяком случае.

Поэтому я поддержал это и переключился на классическо-романтический раскол, который, полагаю, лежит в основе всей гуманистическо-технологической проблемы. Но это тоже требует тщательного исследования значения Качества.

Однако, чтобы понять значение Качества в классических терминах, требовались исследования в метафизике, в ее отношении к повседневной жизни. А чтобы сделать это, требовались еще более глубокие исследования огромной области, которая связывает и метафизику, и повседневную жизнь — а именно, формального мышления. Поэтому я шел от формального мышления к метафизике, а из нее — в Качество; а потом от Качества — опять к метафизике и науке.

Теперь мы продвигаемся еще глубже от науки в технологию, и я все-таки верю, что мы, наконец, попали туда, где хотели быть с самого начала.

Но сейчас у нас уже есть некоторые представления, очень сильно меняющие все понимание вещей. Качество — это Будда. Качество — это научная реальность. Качество — это цель искусства. Остается только вработать эти концепции в практический, приземленный контекст, а для этого нет ничего практичнее или приземленнее того, о чем я твердил всю дорогу — починки старого мотоцикла.


Дорога продолжает петлять по ущелью. Солнечные лоскуты раннего утра окружают нас со всех сторон. Мотоцикл гудит себе дальше сквозь прохладный воздух и горные сосны, и мы проезжаем небольшой знак, говорящий о том, что через милю можно будет позавтракать.

— Есть хочешь? — кричу я.

— Да! — орет в ответ Крис.

Вскоре второй знак с надписью ХИЖИНЫ и стрелкой под ней указывает куда-то влево. Мы сбрасываем скорость, сворачиваем и едем дальше по грунтовой дороге, пока она не приводит нас к крашеным олифой хижинам под несколькими деревьями. Мы ставим мотоцикл под дерево, выключаем зажигание и газ и входим в главное здание. Деревянные полы приятно и гулко стучат под мотоциклетными башмаками. Садимся за стол, покрытый скатертью и заказываем яйца, горячие булочки, кленовый сироп, молоко, колбаски и апельсиновый сок. Холодный ветер вдул в нас аппетит.

— Я хочу написать письмо маме, — говорит Крис.

По-моему, это хорошо. Я иду к бюро и беру канцелярские принадлежности этого пансионата. Приношу все Крису и даю ему свою ручку. Резкий утренний воздух добавил и ему энергии. Он кладет перед собой бумагу, хватает ручку мертвой хваткой и на секунду сосредотачивается на чистом листе.

Потом поднимает глаза:

— Какой сегодня день?

Я говорю. Он кивает и записывает.

Потом я смотрю, как он пишет: «Дорогая Мама».

Некоторое время он таращится на бумагу.

Потом поднимает взгляд:

— Что написать?

Я начинаю ухмыляться. Следовало бы заставить его целый час писать об одной стороне монеты. Я иногда думал о нем как о студенте, но не как о студенте-риторе.

Нас прерывает появление горячих булочек, и я говорю, чтобы он отложил письмо — я ему потом помогу.

Когда мы заканчиваем, я закуриваю с ощущением свинцовой наполненности от булочек, яиц и всего остального и замечаю через окно, что снаружи вся земля — в пятнах тени и солнечного света.

Крис снова извлекает бумагу.

— Ну, теперь помоги мне, — говорит он.

— О'кей, — отвечаю я. Объясняю ему, что его заело в самой обычной ситуации. Обычно, говорю я, ум заедает, когда пытаешься сделать кучу дел сразу. Нужно только не вытягивать слова насильно, от этого еще больше заедает. Надо все разграничить и делать одно за другим, по очереди. Ты думаешь о том, что сказать вообще, и о том, что сказать сначала, одновременно, а это очень трудно. Поэтому раздели их. Составь список того, что хочешь сказать — в любом порядке. А потом уже определим, как надо.

— Список чего, например?

— Ну, что ты хочешь ей рассказать?

— Про путешествие.

— Что именно про путешествие?

Он задумывается:

— Про гору, на которую мы взбирались.

— Хорошо, запиши, — говорю я.

Он записывает.

Потом я вижу, как он записывает еще один пункт, потом другой, пока я заканчиваю сигарету и кофе. Он заполняет три листа тем, что хочет рассказать.

— Оставь на потом, — советую я, — мы над ним поработаем позже.

— У меня не получится вместить все в одно письмо, — говорит он.

Видит, как я смеюсь, и хмурится. Я говорю:

— А ты просто выбери самое лучшее. — И мы выходим наружу и снова садимся на мотоцикл.

На дороге вниз по ущелью, мы теперь постоянно чувствуем, как уменьшается высота — по шлепанью в ушах. Теплеет, а воздух становится гуще. Прощай, высокая страна, по которой мы более или менее путешествовали с Майлз-Сити.


Заедание. Вот о чем я хочу сегодня поговорить.

Помнишь, когда мы выезжали из Майлз-Сити, я говорил, что формальный научный метод может быть применен к ремонту мотоцикла посредством изучения цепочек причин и следствий и использования экспериментального метода для определения таких цепочек. После этого была цель — показать, что имелось в виду под классической рациональностью.

Теперь же я хочу показать, что этот классический порядок рациональности можно в огромной степени улучшить, расширить и сделать гораздо эффективнее через формальное признание Качества в его действии. Однако, прежде, чем сделать это, следует преодолеть некоторые негативные аспекты традиционного ухода за мотоциклом, чтобы показать, где именно собака зарыта.

Первое — это заедание, застревание ума, сопровождающее физическое застревание того, над чем работаешь. То же, от чего страдает Крис. Заедает, например, винт при закреплении боковой крышки. Сверяешься с инструкцией на предмет какой-нибудь особой причины, по которой этот винт может вылезать с таким трудом, но там написано только: «Снимите пластину боковой крышки», — тем чудесным сжатым техническим стилем, который никогда не сообщает того, что хочешь знать. До этого не упустил ни одного действия — ничего не должно заставлять винты заедать.

Если ты опытен, то, вероятно, в этом месте воспользуешься проникающей жидкостью и силовой отверткой. Но если неопытен, то начнешь крутить отвертку самозамыкающимися плоскогубцами, с помощью которых раньше добивался успеха, и на этот раз добьешься успеха только в срывании шлица винта, если будешь крутить достаточно жестко.

Твой ум уже настроен на то, что будешь делать, когда снимешь крышку, поэтому некоторое время занимает осознание того, что досадная маленькая неприятность в виде срезанного шлица винта — не просто досадная и маленькая. Ты застрял. Остановился. Кончился. Это полностью лишило тебя возможности починить мотоцикл.

Такая сцена нередка в науке или технологии. Самая обычная сцена. Просто заело. В традиционном уходе за мотоциклом это — самый худший из всех моментов. Настолько плохо, что избегал даже думать о нем, пока оно с тобой не случилось.

Книжка теперь не поможет. Научный разум — тоже. Тебе не нужны никакие научные эксперименты, чтобы узнать, что произошло.

Это очевидно. Нужна только гипотеза, как вытащить оттуда этот винт со срезанным шлицем, а научный метод не дает ни одной. Он применим, только когда гипотезы уже есть.

Это — нулевой момент сознания. Застрял. Нет ответа. Заело. Капут. В эмоциональном плане это — самое жалкое, что может приключиться. Ты теряешь время. Ты некомпетентен. Ты не знаешь, что делаешь. Тебе должно быть стыдно за себя. Тебе следует отвезти машину к настоящему механику, который знает, как такие вещи делаются.

В этом месте обычно синдром страха-злости берет верх и заставляет тебя захотеть сбить эту крышку зубилом, молотком, если нужно. Об этом думаешь, и чем больше — тем более склоняешься к тому, чтобы поднять машину на высокий мост и сбросить вниз. Просто безобразие, что такая крохотная щель в головке винта может настолько абсолютно разгромить тебя.

Ты приперт к великому неизвестному, пустоте всей западной мысли. Нужны какие-то идеи, какие-то гипотезы. Традиционный научный метод, к несчастью, так до конца и не дошел до того, чтобы сказать, где именно брать побольше этих гипотез. Традиционный научный метод всегда был в лучшем случае совершенным предсказанием того, что все и так уже увидели. Он хорош, чтобы смотреть, где уже побывал. Он хорош для проверки истинности того, что, как ты думаешь, ты знаешь, но не может сказать, куда следует идти, если только то, куда следует идти, — не продолжение того, куда шел в прошлом. Творчество, оригинальность, изобретательность, интуиция, воображение — «незаедаемость», другими словами, — полностью вне его сферы.


Мы продолжаем спускаться по ущелью, мимо складок крутых склонов, откуда стекают широкие потоки. Замечаем, что река быстро набухает с каждым новым ручьем. Повороты здесь мягче, а прямые отрезки — длиннее. Я переключаюсь на самую высокую скорость.

Потом деревья редеют и хилеют, между ними — большие проплешины травы и кустарника. В куртке и свитере слишком жарко, и я останавливаюсь на обочине снять их.

Крис хочет сходить наверх по тропе, и я его отпускаю, найдя тенистое местечко посидеть и отдохнуть самому. Сейчас у меня настроение спокойствия и размышления.

На дорожном щите — извещение о пожаре, который был здесь много лет назад. Там написано, что лес восстанавливается, но достигнет своего первоначального состояния только через много лет.

Хрустит гравий: Крис спускается. Он далеко не ходил. Вернувшись, он говорит:

— Поехали.

Мы перевязываем рюкзак, который начал немножко кособочиться, и выезжаем на шоссе. После сидения на жаре пот быстро просыхает от ветра.


Нас заело на том винте, и единственный способ его «разъесть» — бросить дальнейшее изучение винта по традиционному научному методу. Он не сработает. А нужно просто исследовать традиционный научный метод в свете этого заевшего винта.

Мы смотрели на винт «объективно». Согласно доктрине «объективности», которая неотделима от традиционного научного метода, то, что нам нравится и поддающуюся боковую крышку? Цвет краскопокрытия? Спидометр? Ручку для заднего седока? Как сказал бы Пуанкаре, существует бесконечное количество фактов об этом мотоцикле, а нужные не всегда расшаркиваются и представляются сами. По-настоящему нужные факты не только пассивны, они чертовски неуловимы, и мы не собираемся просто сидеть и «наблюдать» их. Мы будем забираться внутрь и искать их, а не то придется сидеть очень долго. Вечно. Как указал Пуанкаре, должен быть подсознательный выбор фактов для наблюдения.

Разница между хорошим механиком и плохим — как разница между хорошим и плохим математиками: именно эта способность отбирать хорошие факты из плохих на основе Качества. Хороший механик просто обязан быть неравнодушным! Это способность, о которой формальному традиционному научному методу нечего сказать. Давно миновало время, когда надо было пристальнее смотреть на этот качественный предварительный отбор фактов, который, казалось, так тщательно игнорировали те, кто столько делал из этих фактов после того, как их «пронаблюдали». Я думаю, еще обнаружат, что формальное признание роли Качества в научном процессе вовсе не уничтожает эмпирического видения. Оно его расширяет, укрепляет и подводит гораздо ближе к действительной научной практике.

Наверное, основным недостатком, лежащим в основе проблемы заедания, является настаивание традиционной рациональности на «объективности», доктрина, утверждающая, что существует разделенная реальность субъекта и объекта. Для того, чтобы имела место настоящая наука, они должны быть четко отделены друг от друга. «Ты механик. Вот мотоцикл. Вы навечно отделены друг от друга. Ты с ним делаешь это. Ты с ним делаешь то. Будут получены результаты.»

Этот извечно дуалистический субъекто-объектный подход к мотоциклу не режет нам слух, поскольку мы к нему привыкли. Но это неверно. Он всегда был искусственной интерпретацией, навязанной реальности. Он никогда не был самой реальностью. Когда эта дуальность полностью принимается, между механиком и мотоциклом уничтожается определенное неразграниченное отношение, чувство мастера к своей работе. Когда традиционная рациональность делит мир на субъекты и объекты, она исключает Качество, а когда ты по-настоящему застрял, именно Качество — а вовсе не какие-то субъекты или объекты — подсказывает, куда следует идти.

Возвращая внимание к Качеству, мы надеемся извлечь технологическую работу из равнодушного дуализма субъекта-объекта и поместить ее обратно в самововлеченную реальность мастера, которая проявит факты, нужные нам, когда мы застреваем.

Теперь перед моим мысленным взором встает образ огромного, длинного железнодорожного состава, одного из тех 120-вагонных созданий, которые постоянно пересекают прерии: с лесом и овощами — на восток, с автомобилями и другими промышленными товарами — на запад. Я хочу назвать этот состав «знанием» и подразделить его на две части: Классическое Знание и Романтическое Знание.

В понятиях этой аналогии Классическое Знание, то знание, которому учит Церковь Разума, — это тепловоз и все вагоны. Все они и всё, что в них. Если разделять состав на части, то Романтического Знания нигде не найдешь. А если неосторожен, то легко допустить, что в составе больше ничего нет. Не потому, что Романтического Знания не существует, или оно не имеет значения. Просто пока определение этого железнодорожного состава статично и бесцельно. Вот на что я пытался намекать еще в Южной Дакоте, когда говорил о целых двух измерениях существования. Есть целых два способа смотреть на этот состав.

Романтическое Качество в понятиях этой аналогии — не какая-то «часть» состава. Это — передний край тепловоза, двухмерная поверхность, сама по себе не имеющая значения, если не поймешь, что наш поезд — вовсе не статичная сущность. Поезд — на самом деле не поезд, если не может никуда ехать. В процессе изучения поезда и подразделения его на части мы неумышленно остановили его, поэтому изучаем, в действительности, не поезд. Потому-то мы и застряли.

Настоящий поезд знания — не статичная сущность, которая может быть остановлена и подразделена. Он постоянно куда-то движется. По рельсам, называемым «Качество». И тепловоз наш со всеми 120 вагонами никогда не едет туда, куда не ведут его рельсы Качества; а Романтическое Качество — ведущий край тепловоза — влечет их по этим рельсам.

Романтическая реальность — режущая кромка опыта. Именно ведущий край поезда знания удерживает весь состав на рельсах. Традиционное знание — лишь коллективная память о том, где этот ведущий край уже побывал. На ведущем крае нет субъектов, нет объектов, а есть только рельсы Качества впереди, и если не обладаешь формальным способом оценки, не обладаешь никаким способом признания этого Качества, то весь поезд никак не будет знать, куда ему нужно идти. У тебя нет чистого разума — у тебя нет чистого смятения. Ведущий край — там, где все действие. Ведущий край содержит все бесконечные возможности будущего. Он содержит всю историю прошлого. А в чем же еще они могут содержаться?

Прошлое не может помнить прошлого. Будущее не может вырабатывать будущего. Режущая кромка этого мгновения прямо здесь и прямо сейчас — всегда не меньше общности всего, что существует.

Ценность, ведущий край реальности, больше не является ничего не значащим отпрыском структуры. Ценность — предшественник структуры. Это доинтеллектуальная осознанность обеспечивает ее подъем. Наша структурированная реальность преизбрана на основании ценности, и подлинное понимание структурированной реальности требует понимания ценностного источника, из которого она произошла.

Рациональное понимание кем-либо мотоцикла, следовательно, модифицируется из минуты в минуту в процессе работы над ним и по мере того, как некто начинает видеть, что в новом и отличном от предыдущего рациональном понимании — больше Качества. За старые липучие идеи не цепляются — поскольку есть непосредственная рациональная основа для их отрицания. Реальность больше не статична. Это не набор идей, с которыми ты должен либо бороться, либо им подчиняться. Частично она составлена из идей, которые, как ожидается, будут расти вместе с твоим ростом, с нашим общим ростом, за веком век. С центральным неопределенным термином — Качеством — реальность по своей сущности является не статичной, а динамичной. А когда по-настоящему понимаешь динамичную реальность, никогда не застрянешь. Она обладает формами, а формы способны изменяться.

Чтобы выразить это более конкретно: Если хочешь построить фабрику, или починить мотоцикл, или направить нацию по верному пути — и не застрять, то классическое, структурированное, дуалистическое, субъектно-объектное знание хотя и необходимо, но не достаточно. Должно быть еще какое-то чувство насчет качества работы. Ощущение того, что хорошо. Вот что влечет вперед. Это ощущение — не просто то, с чем родился, хотя ты на самом деле с ним родился. Это еще и то, что можно развить. Это не просто «интуиция», не просто необъяснимое «умение» или «талант». Это прямой результат контакта с основной реальностью, Качеством, который дуалистический разум в прошлом был склонен скрывать.

Все это звучит настолько отдаленно и эзотерически, когда выражено вот таким образом, что шоком становится открытие того, что перед нами — один из самых доморощенных, приземленных взглядов на реальность, которые только можно иметь. Подумать только: изо всех людей в голову лезет Гарри Трумэн с его словами по поводу программ его администрации: «Мы просто их испытаем… а если они не сработают… ну что ж, мы испытаем что-нибудь еще.» Может, цитата неточная, но по смыслу близко.

Реальность американского правительства не статична, говорил он, а динамична. Если нам она не нравится, достанем чего-нибудь получше. Американское правительство не собирается застревать на каком-либо наборе идей модной доктрины.

Ключевое слово здесь — «получше» — Качество. Некоторые могут поспорить, утверждая, что это форму, лежащую в основе американского правительства в действительности заедает, что это она в действительности не способна к переменам в ответ на Качество, но аргумент этот бьет мимо цели. А цель такова, что и Президент, и все остальные — от дичайших радикалов до дичайших реакционеров — соглашаются на том, что правительству следует изменяться, реагируя на Качество, даже если оно этого не делает. Федрова концепция изменения Качества как реальности, реальности настолько всемогущей, что целые правительства должны изменяться, чтобы соответствовать ей, — это то, во что мы всегда единодушно бессловесно верили.

А сказанное Гарри Трумэном, на самом деле ничем не отличалось от практического, прагматического отношения любого лабораторного ученого, любого инженера или механика, если в процессе своей повседневной работы он не думает «объективно».

Я продолжаю проповедовать гольную теорию, но она как-то выходит тем, что все и так знают, — фольклором. Это Качество, это чувство к работе — то, что известно в каждой мастерской.

Теперь давай, наконец, вернемся к тому винту.

Давай примемся за переоценку ситуации, в которой допускаем, что имеющее место заедание, ноль сознания — не худшая из всех возможных ситуаций, а лучшая, в какую только можно попасть. В конце концов, именно это заедание с таким трудом вызывают дзэн-буддисты: посредством коанов, глубокого дыхания, неподвижного сидения и тому подобного. Ум пуст, принимаешь «пусто-гибкое» отношение «ума начинающего». Ты — прямо перед самым передним концом поезда знания, на рельсах самой реальности. Для разнообразия представь, что этого момента нужно не бояться, а наоборот — культивировать его. Если ум у тебя по-настоящему глубоко заело, то, может быть, это гораздо лучше, чем если б его перегружали идеи.

Решение проблемы часто сначала кажется незначительным или нежелательным, но состояние заедания позволяет со временем принять его истинное значение. Оно казалось маленьким, потому что твоя предыдущая жесткая оценка, приведшая к заеданию, сделала его таким.

Но теперь рассмотри такой факт: неважно, насколько сильно будешь держаться за это заедание — оно неминуемо исчезнет. Твой ум естественно и свободно сдвинется в сторону решения. Если только ты — не прирожденный мастер оставаться застрявшим, то помешать этому не сможешь. Страх заедания не является необходимым, поскольку чем дольше остаешься застрявшим, тем больше видишь Качество-реальность, которое «расстревает» тебя каждый раз. В действительности, тебя заедало потому, что ты бежал от заедания по вагонам своего поезда знания в поисках решения, которое все время оставалось впереди поезда.

Заедания не следует избегать. Оно — физический предшественник всего настоящего понимания. Беззаветное приятие заедания — ключ к пониманию всего Качества, как в механической работе, так и в других предприятиях. Именно это понимание Качества, проявленное заеданием, так часто создает механиков-самоучек, превосходящих людей с институтским образованием, выучивших, как справляться со всем, кроме новой ситуации.

Обычно винты так дешевы, малы и просты, что думаешь о них как о чем-то незначительном. Но теперь, когда твое осознание Качества крепчает, ты уже представляешь себе, что этот один, отдельный, конкретный винт ни дешев, ни мал, ни незначителен. Вот прямо сейчас этот винт стоит ровно столько, сколько весь мотоцикл, поскольку мотоцикл в действительности не имеет никакой ценности, пока ты не вытащишь этот винт. Вместе с такой переоценкой винта приходит желание расширить свое знание о нем.

С расширением знания, я полагаю, придет переоценка того, чем этот винт на самом деле является. Если сосредоточиться на нем, подумать о нем, застрять на нем достаточно долго, то, наверное, со временем можно увидеть, что винт — это во все меньшей и меньшей степени объект, типичный для своего класса, и в большей степени — объект, уникальный сам по себе. Потом, сосредоточившись сильнее, начнешь видеть винт как даже не объект вообще, а как собрание функций. Заедание постепенно убирает схемы традиционного разума.

Теперь при вынимании винта нас не интересует то, чем он является. Чем он является, перестало быть категорией мышления и есть продолжающийся непосредственный опыт. Это уже больше не в вагонах, это — впереди, и способно изменяться. Нас не интересует, что оно делает, и почему оно это делает. Тут начинаешь задавать функциональные вопросы. С твоими вопросами будет связано подсознательное различение Качества, идентичное раличению Качества, которое привело Пуанкаре к Фуксианским уравнениям.

Каким окажется действительное решение — не важно, коль скоро в нем есть Качество. Представление о винте как о соединенных жесткости и клейкости и о его особом спиралевидном запоре могут естественно привести к решениям о применении силы и растворителей. Это один вид рельсов Качества. Другие рельсы могут заставить сходить в библиотеку и посмотреть каталог механических инструментов, в котором можно наткнуться на щипцы для извлечения винтов, которые и сделают то, что нужно. Или позвать приятеля, который кое-что соображает в механической работе. Или просто высверлить этот винт, или просто выжечь его горелкой, или, может быть, в результате приложения медитативного внимания к винту появится какой-нибудь новый способ извлечения его, о котором никто никогда раньше не думал, и который лучше всех остальных, и который можно запатентовать, и который через пять лет сделает тебя миллионером. Нельзя предсказать, что может произойти на этих рельсах Качества. Все решения просты — после того, как к ним придешь. Но они просты, только когда знаешь, каковы они.


Шоссе 13 следует вдоль другого рукава нашей реки, но теперь оно уходит вверх по течению, мимо старых лесопильных городов и сонных ландшафтов. Иногда при переходе с федерального шоссе на шоссе штата кажется, будто отлетел назад во времени — как сейчас, например. Милые горы, милая речка, ухабистая, но приятная асфальтовая дорога… старые здания, старые люди на парадных крылечках… странно, что старые, уставшие дома, заводы и мельницы, технология стапятидесятилетней давности, всегда кажутся гораздо лучше на вид, чем новые. Сорняки, трава и дикие цветы растут там, где потрескался старый бетон. Аккуратные, ровные, прямоугольные очертания приобретают хаотичные прогибы. Единые массы ничем не нарушенного цвета свежей краски видоизменяют пеструю, изношенную мягкость. У природы — своя неэвклидова геометрия, как бы смягчающая преднамеренную объективность этих зданий некой случайной спонтанностью, которую архитекторам стоит хорошенько изучить.

Вскоре мы оставляем реку и старые сонные здания в стороне и начинаем взбираться на сухое плато, покрытое лугами. На дороге так многог бугров, ухабов и кочек, что приходится сбросить скорость до пятидесяти. В асфальте попадается несколько гадких выбоин, и я внимательно смотрю на дорогу.

Мы по-настоящему привыкли покрывать большие расстояния. Отрезки, которые показались бы нам длинными в Дакотах, теперь кажутся короткими и легкими. Быть на машине теперь естественнее, чем без нее. Мы в совершенно незнакомой мне местности: я ее никогда раньше не видел, но все же не чувствую себя здесь чужаком.

Наверху, в Гранджвилле, Айдахо, мы вступаем из губительной жары в кондиционированный ресторан. Там глубоко прохладно. Пока ждем шоколадного напитка, я замечаю студента у стойки: он обменивается взглядами с девушкой, сидящей рядом. Она великолепна, и я не единственны это замечаю. Девушка за стойкой, обслуживающая их, тоже наблюдает — со злостью, которую, она думает, больше никто не видит. Какой-то треугольник. Мы продолжаем невидимо проходить сквозь маленькие мгновения жизни других людей.

Снова — в жару, и неподалеку от Гранджвилля мы видим, что сухое плато, которое почти походило на прерию, когда мы на него выехали, внезапно обламывается в огромный каньон. Я вижу, что наша дорога будет вести все дальше и дальше вниз через сотни булавочно-острых поворотов в разломанную и раздробленную каменную пустыню, хлопаю Криса по коленке и показываю это ему, пока мы проезжаем поворот, откуда все видно. Слышу, как он вопит:

— Ух ты!

На кромке я переключаюсь на третью, а потом закрываю дроссель. Двигатель ноет, немного давая обратное зажигание — и мы опускаемся вниз.

К тому времени, как наш мотоцикл достигает дна чего бы там ни было, позади остается высота в тысячи футов. Я оглядываюсь и через плечо вижу похожие на муравьев машины далеко вверху. Теперь только вперед по этой сковородке — куда бы ни привела нас дорога.

25

Сегодня утром обсуждалось решение проблемы заедания, классической плохости, вызванной традиционным разумом. Теперь пора перейти к ее романтической параллели, к безобразию технологии, которое произвел традиционный разум.


Извиваясь, дорога перекатилась через нагие холмы в маленькую узкую полоску зелени, окружающую городок Уайт-Бёрд, а потом подошла к большой, быстрой реке Салмон, текущей меж высоких стен каньона. Жара здесь зверская, а яркость белых скал слепит глаза. Мы петляем все дальше и дальше по дну узкого ущелья, нервничая из-за быстрого движения, подавленные невыносимой жарой.


Безобразие, от которого бежали Сазерленды, не свойственно технологии. Им это только так казалось, потому что очень трудно выделить, что именно в технологии столь безобразно. Но технология — просто делание вещей, а делание вещей не может по своей собственной природе быть безобразным, иначе не будет возможности прекрасного в искусстве, которое тоже включает в себя делание вещей. На самом деле, корень слова «технология» — техне — первоначально означал «искусство». Древние греки мысленно никогда не отделяли искусство от ручной работы, и так и не выработали для них отдельных слов.

Безобразие также внутренне не присуще материалам современной технологии, — а такое заявление можно иногда услышать. Массово производимые пластики и синтетики не плохи сами по себе. Они просто приобретают плохие ассоциации. Человек, который большую часть своей жизни прожил в каменных стенах тюрьмы, скорее всего, будет считать камень внутренне безобразным материалом, — даже несмотря на то, что он — основной материал скульптуры; а человек, который жил в тюрьме безобразной пластиковой технологии, начавшейся с его детских игрушек и продолжающейся всю жизнь вместе с мусорными потребительскими товарами, скорее всего, увидит внутренне безобразным этот материал. Но подлинного безобразия современной технологии не обнаружено ни в материале, ни в форме, ни в действии, ни в продукте. Есть просто объекты, в которых, видимо, существует низкое Качество. Это впечатление создает наша привычка придавать Качество субъектам или объектам.

Подлинное безобразие — не результат каких-либо объектов технологии. И, если следовать метафизике Федра, не является оно и результатом каких-либо субъектов технологии — людей, которые ее производят или используют. Качество — или его отсутствие — не пребывает ни в субъекте, ни в объекте. Подлинное безобразие лежит в отношениях между людьми, которые производят технологию, и вещами, которые они производят, — в отношениях, которые завершаются сходными отношениями между людьми, использующими технологию, и вещами, которые они используют.

Федр чувствовал, что в момент восприятия чистого Качества — или даже не восприятия, а просто в момент чистого Качества — не существует субъекта и не существует объекта. Есть только ощущение Качества, которое позднее производит осознание субъектов и объектов. В момент чистого Качества субъект и объект идентичны. Это — истина Упанишад tat tvam asi, но она отражена и в современном уличном жаргоне. «Тащиться», «врубаться», «оттягиваться» — все это слэнговые отражения такого тождества. Именно это тождество — основа мастерства во всех технических искусствах. И этого тождества как раз не хватает современной, дуалистически задуманной технологии. Создатель ее не чувствует никакого особенного тождества с ней. Пользователь ее не чувствует никакого особенного тождества с ней. Следовательно, по определению Федра, она не обладает Качеством.

Та стена в Корее, которую видел Федр, была актом технологии. Она была прекрасна — но не из-за какого-то искусного интеллектуального проектирования, или какого-то научного наблюдевия за работами, или каких-то дополнительных затрат на то, чтобы «стилизовать» ее. Она была прекрасна, потому что люди, работавшие над ней, обладали тем способом смотреть на вещи, который лишал их смущения и каких бы то ни было оглядок. Они не отделяли себя от работы таким образом, чтобы сделать эту работу неправильно. Вот в чем центр всего решения.

Способ разрешить конфликт между человеческими ценностями и технологическими нуждами — не в убегании от технологии. Это невозможно. Способ разрешения конфликта — в ломке барьеров дуалистической мысли, предотвращающей подлинное понимание того, что такое технология: не эксплуатация природы, а сплав природы и человеческого духа в новый вид создания, превосходящего их обоих. Когда такое превосходство имеет место в событиях вроде первого полета аэроплана через океан или первого шага по луне, тогда имеет место некое публичное признание этой превосходящей природы технологии. Но это превосходство также должно иметь место на индивидуальном уровне, на личное основе, в чьей-то собственной жизни — и менее драматично.


Сейчас стены каньона совершенно вертикальны. Во многих местах дорогу приходилось выгрызать из них. Здесь нет других путей. Только туда, куда течет река. Может быть, это всего-навсего мое воображение, но река кажется немного уже, чем час назад.


Такое личное превосхождение конфликта технологией, конечно, не обязательно должно вовлекать мотоциклы. Оно может быть на уровне простого натачивания кухонного ножа, зашивания платья или починки сломанного стула. В основе лежат те же самые проблемы. В каждом случае есть прекрасный способ сделать это и безобразный способ, и для того, чтобы прийти к высококачественному, прекрасному способу, нужны и способность видеть то, что «выглядит хорошо», и способность понимать методы, лежащие в основе этого прихода к «хорошему». И классическое, и романтическое понимание Качества должны сочетаться.

Природа нашей культуры такова, что если пришлось бы искать объяснений, как сделать любую из этих работ, то инструкция всегда будет выдавать только одно понимание Качества — классическое. Она подскажет, как держать лезвие при заточке ножа, или пользоваться швейной машинкой, или смешивать и намазывать клей — с допущением, что раз эти лежащие в основе методы применились, «хорошее» естественным образом воспоследует. Способность непосредственно видеть то, что «выглядит хорошо», будет проигнорирована.

Результат довольно типичен для современной технологии: всеобщая тупость внешнего вида, настолько угнетающая, что ее сверху приходится прикрывать лоском «стиля», чтобы она стала приемлемой. А это для любого, чувствительного к романтическому Качеству, еще больше все усугубляет. Теперь это не просто угнетающе тупо, это еще и липа. Сложи все вместе, и получишь достаточно точное описание основ современной Американской Технологии: стилизованные автомобили, стилизованные подвесные моторы, стилизованные пишущие машинки, стилизованная одежда. Стилизованные холодильники заполнены стилизованной едой в стилизованных кухнях стилизованных домов. Пластиковые стилизованные игрушки для стилизованных детей, которые на Рождества и дни рождения стилизуются под своих стильных родителей. Сам должен быть до ужаса стильным, чтобы от всего этого периодически не тошнило. Достает именно стиль: технологическое безобразие, политое сиропом липового романтизма в попытке произвести на свет и прекрасное, и выгоду, которые тщатся сделать люди, хотя и стильные, но не знающие, откуда начать, поскольку никто никогда не говорил им, что в этом мире существует такая штука, как Качество, и что оно — реально, а не стиль. Качество не положишь сверху на субъекты и объекты, как мишуру на новогоднюю елку. Подлинное Качество должно быть источником субъектов и объектов, шишкой, из которой эта елка должна вырасти.

Чтобы прийти к такому Качеству, нужна процедура, несколько отличная от инструкций «Шаг 1, Шаг 2, Шаг З», сопровождающих дуалистическую технологию; вот в это я и пытаюсь сейчас углубиться.


Множество поворотов каньона спустя, мы останавливаемся передохнуть в чахлой рощице между скал. Трава вокруг деревьев выгорела и побурела, разбросан мусор туристов.

Я валюсь в тень и через некоторое время, прищурившись, смотрю на небо; я ни разу не взглянул на него по-настоящему с тех пор, как мы въехали в этот каньон. Оно там, над отвесными стенами — прохладное, темно-синее и далекое.

Крис даже не идет смотреть реку — обычно он это делает. Как и я, он устал и хочет только посидеть под редкой тенью этих деревьев.

Немного спустя, он говорит, что между нами и речкой — старая железная колонка — похоже, во всяком случае. Он показывает, и я вижу, что он имеет в виду. Он подходит к ней и качает воду себе на руку, а потом плескает в лицо. Я иду и качаю ему, чтобы он умылся обеими руками, а затем делаю то же самое. Холодная вода освежает руки и лицо. Закончив, мы снова идем к мотоциклу, садимся и выезжаем обратно на дорогу.


Вот это решение. Пока во всем Шатокуа проблема технологического безобразия целиком рассматривалась отрицательно. Говорилось, что романтические отношения к Качеству — вроде тех, что у Сазерлендов — сами по себе безнадежны. Нельзя жить на одних оттяжных эмоциях. Нужно работать еще и с формой, лежащей в основе вселенной, с законами природы, которые, будучи поняты, могут облегчить работу, сократить болезни, а голод почти совсем уничтожить. С другой стороны, технология, основанная на чистом дуалистическом разуме, также забракована, поскольку добивается этих материальных преимуществ, превращая мир в стилизованную помойку. Теперь пора прекратить все забраковывать и получить какие-то ответы.

Ответ — утверждение Федра, что классическое понимание не следует прикрывать сверху романтической приятностью; классическое и романтическое понимания нужно объединить на уровне основ. В прошлом наша общая вселенная разума находилась в процессе побега, отрицания романтического, иррационального мира доисторического человека. С досократовских времен существовала необходимость отрицать страсти, эмоции, чтобы освободить рациональный ум на понимание порядка природы, еще пока неизвестного. Теперь пришло время углубить понимание порядка природы, реассимилировав те страсти, которых сначала бежали. Страсти, эмоции, царство аффектов человеческого сознания — тоже часть порядка природы. Центральная часть.

В настоящее время мы похоронены иррациональным расширением слепого собирания данных в науках, поскольку ни для одного понимания научного творчества не существует рационального формата. Также мы похоронены под огромным слоем стильности в искусствах — в изящном искусстве — потому, что в форму, лежащую в основе, мало что ассимилируется или внедряется. У нас есть художники, не обладающие научным знанием, и ученые, не обладающие художественным знанием, а также те и другие, вообще не обладающие никаким духовным чувством притяжения, и результат этого не просто плох, он ужасающ. Время для подлинного нового объединения искусства и технологии уже давно должно было наступить.

У ДеВизов я начал говорить о спокойствии духа в связи с технической работой, но был высмеян, поскольку извлек его вне контекста, в котором оно мне первоначально явилось. Теперь, думаю, есть тот самый контекст, чтобы вернуться к спокойствию духа и посмотреть, о чем я говорил.

Спокойствие духа — вовсе не наносное в технической работе. Оно — всё вместе. Производит его хорошая работа, а уничтожает — плохая. Спецификации, измерительные инструменты, контроль качества, окончательная проверка — все это средства для достижения конечной цели: удовлетворения спокойствия духа тех, кто несет ответственность за работу. В действительности в конце имеет значение только их спокойствие духа — и больше ничего. Причина — в том, что спокойствие духа — необходимое условие, предшествующее восприятию Качества за пределами и романтического, и классического Качества — того Качества, которое объединяет их оба, и которое должно сопутствовать работе при ее выполнении. Способ видеть то, что выглядит хорошо, понимать причины, почему оно выглядит хорошо, и быть заодно с этой хорошестью при выполнении работы — значит воспитывать внутреннее спокойствие, умиротворение духа с тем, чтобы могла сиять эта хорошесть.

Я сказал: «внутреннее спокойствие духа». Оно не имеет прямого отношения к внешним обстоятельствам. Оно может прийти к монаху в медитации, к солдату в тяжелом бою или к слесарю, срезающему последнюю десятитысячную дюйма. Оно уничтожает любое смятение и оглядки назад и влечет за собой полное отождествление с обстоятельствами, и в этом отождествлении уровни следуют за уровнями так же, как и в этом спокойствии — столь же глубоком и трудном в постижении, как и более знакомые уровни деятельности. Горы достижений — это Качество, открытое только в одном направлении; они относительно бессмысленны и часто недоступны, если их не брать вместе с океанскими впадинами само-осознания — так отличающегося от самосознания, — которое суть результат внутреннего спокойствия духа.

Это внутреннее спокойствие духа приходит на трех уровнях понимания. Физическое спокойствие кажется самым легким в достижении, хотя и оно обладает многими и многими уровнями, что удостоверяет способность индусских мистиков жить погребенными заживо многие годы. Умственное спокойствие, при котором совсем нет случайных мыслей, кажется более трудным, но тоже достижимо. Спокойствие же ценностей, при котором нет случайных желаний, а есть лишь простое выполнение жизненных актов без желания, кажется самым трудным.

Я иногда думал, что эта внутренняя умиротворенность, это спокойствие духа сходно, если не идентично, с тем успокоением, которого иногда добиваешься, идя на рыбалку, которое и способствует популярности этого занятия. Просто сидеть, опустив леску в воду, не двигаясь, ни о чем по-настоящему не думая и ни о чем по-настоящему не заботясь, — это, повидимому, снимает все внутренние напряжения и фрустрации, которые не давали тебе до этого решить свои проблемы и несли в твои мысли и действия безобразия и неуклюжесть.

Конечно, не стоит идти на рыбалку, чтобы починить мотоцикл. Выпить чашку кофе, прогуляться вокруг дома, а иногда просто отложить работу ради пяти минут тишины — этого достаточно. Лишь только сделаешь это, как сам почти почувствуешь, что дорастаешь до этого внутреннего спокойствия духа, которое все открывает. К этому внутреннему спокойствию и к Качеству, которое оно проявляет, спиной поворачивается плохой уход. То, что обращает к нему, — хорошо. Формы обращения и отвращения бесконечны, но цель всегда одна.

Думаю, когда эта концепция спокойствия духа вводится и делается центральной в акте технической работы, на основном уровне внутри практического рабочего контекста может иметь место сплавление классического и романтического Качества. Я говорил, что это сплавление можно действительно увидеть у опытных механиков и слесарей определенного типа и в их работе. Говорить, что они — не художники, — значит неверно понимать природу искусства. Они обладают терпением, заботливостью и внимательностью к тому, что делают; однако, больше того — есть еще какое-то внутреннее спокойствие духа, не выдуманное, но происходящее из определенной гармонии с работой, в которой нет руководителя и нет руководимого. Материал и мысли мастера изменяются вместе в процессе гладких, ровных перемен, пока его разум не успокоится — в то самое мгновение, когда материал готов.

У всех нас были мгновения, когда мы делали именно то, что действительно хотели делать. Просто мы, к несчастью, как-то попали в отъединение таких мгновений от работы. Механик, о котором я говорю, такого разъединения не делает. О нем говорят, что он «заинтересован» в том, что делает, что он «увлечен» работой. А получается такая увлеченность потому, что на режущем краю сознания отсутствует какое бы то ни было ощущение разъединенности субъекта и объекта. «Быть вместе», «быть естественным», «держаться» — есть куча речевых выражений того, что я имею в виду под отсутствием дуальности субъекта-объекта, поскольку то, что я имею в виду, так хорошо понято в фольклоре, в здравом смысле, в повседневном понимании в мастерской. Но в языке науки слова, выражающие это отсутствие дуальности субъекта-объекта, редки потому, что научные умы запекли сами себя от сознавания такого рода понимания в допущение нормального дуалистического научного взгляда.

Дзэн-буддисты говорят о «просто сидении», практике медитации, при которой идея дуальности себя и объекта не господствует в сознании человека. То, о чем я говорю здесь, в уходе за мотоциклом, — «просто починка», где идея дуальности себя и объекта не доминирует в сознании. Когда не довлеют чувства отъединености от того, над чем работаешь, можно сказать, что ты «неравнодушен» к тому, что делаешь. Вот что такое неравнодушие: ощущение тождества с тем, что делаешь. Когда есть такое ощущение, то видно и обратную сторону неравнодушия — само Качество.

Итак, работая с мотоциклом, как и при выполнении любых других задач, нужно воспитывать, культивироватъ спокойствие духа, которое не отделяет человеческое «я» от человеческого окружения. Когда это делается успешно, то все остальное следует естественно. Спокойствие духа производит правильные ценности, правильные ценности производят правильные мысли. Правильные мысли производят правильные действия, а правильные действия — работу, которая будет материальным отражением спокойствия в центре всего этого, чтобы и другие могли видеть. Вот что связано с той стеной в Корее. Она была материальным отражением духовной реальности.

Думаю, если мы собираемся переделать мир, сделать его более пригодным для жизни, то делать это надо не разговорами об отношениях политического характера, которые неизбежно дуалистичны, полны субъектов, объектов и отношений между ними; и не программами, полными тем, что нужно делать другим людям. Я думаю, такой подход начинает с конца и предполагает, что конец — и есть начало. Программы политического характера — важные конечные продукты социального качества, которые могут стать эффективными, толъко если правильна структура, лежащая в основе общественных ценностей. Общественные ценности верны, только если верны индивидуальные ценности. Улучшать мир нужно сначала в собственном сердце, голове и руках, а уже потом работать оттуда наружу. Другне могут говорить о том, как устроить судьбу человечества. Я же просто хочу говорить о том, как починить мотоцикл. И, наверное, то, что я имею сказать, обладает более вечной ценностью.


Появляется городок под названием Риггинс, где мы видим множество мотелей, а за ним дорога ответвляется от каньона и идет вдоль меньшей реки. Кажется, она ведет наверх, в лес.

Так и есть, и вскоре нас начинают накрывать тенью высокие, прохладные сосны. Появляется вывеска дома отдыха. Мы забираемся все выше и выше в неожиданно приятные, прохладные зеленые луга, окруженные ельниками. В городке с названием Нью-Мидоуз снова заправляемся и покупаем две банки масла, по-прежнему удивляясь перемене.

Но на выезде из Нью-Мидоуз я замечаю, что солнце уже низко, и конец дня начинает угнетать. В другое время дня эти горные луга освежили бы меня больше, но мы слишком далеко забрались. Проезжаем Тамарак, и дорога снова спускается от зеленых лугов на сухие песчаники.


Полагаю, что это все, что я сегодня хочу сказать в Шатокуа. Долгая беседа была и, наверное, самая важная. Завтра мне хочется поговорить о вещах, которые, наверное, обращают человека к Качеству и отвращают от Качества, о некоторых ловушках и проблемах, которые при этом возникают.


Странные ощущения от оранжевого солнечного света на этой песчаной сухой земле так далеко от дома. Интересно, чувствует ли это Крис. Просто какая-то необъяснимая печаль, приходящая в конце каждого дня, когда новый день ушел навсегда, и впереди ничего больше нет, кроме нарастающей темноты.

Оранжевый свет становится тусклой бронзой и показывает то же, что и весь день — но теперь уже, кажется, без особого энтузиазма. На тех сухих холмах, в тех маленьких домиках вдалеке — люди, которые провели здесь весь день, занимаясь дневной работой, и теперь не находят ничего необычного в этом странном темнеющем пейзаже, в отличие от нас. Наткнись мы на них сегодня пораньше, им, наверное, было бы любопытно, кто мы и зачем здесь. Но сейчас, вечером, им просто плевать на наше присутствие. Рабочий день окончен. Время для ужина, семьи, расслабления и обращения внутрь — дома. Мы проезжаем незамеченными по этому пустому шоссе через эту странную местность, которую я никогда раньше не видел, и меня начинает одолевать тяжелое чувство отъединенности и одиночества; настроение опускается вместе с солнцем.

Мы останавливаемся на заброшенном школьном дворе, и там, под огромным тополем, я меняю в мотоцикле масло. Крис раздражен и спрашивает, почему мы стоим так долго, возможно, и не зная, что раздражает его именно время дня. Но я даю ему посмотреть карту, пока меняю масло, а когда заканчиваю, мы изучаем карту вместе и решаем поужинать в ближайшем хорошем ресторане, который найдем, и остановиться на ближайшей хорошей стоянке. Это его приободряет.

В городке с названием Кембридж мы ужинаем, а когда заканчиваем, снаружи уже темно. Мы едем по второразрядной дороге в сторону Орегона вслед за лучом фары — к маленькому знаку, гласящему «ЛАГЕРЬ БРАУНЛИ», который появляется в горной лощине. В темноте трудно сказать, где мы находимся. Мы едем по грунтовке под деревьями, мимо кустов к столам под навесом. Здесь, кажется, никого нет. Я заглушаю мотор и, пока распаковываемся, слышу ручеек неподалеку. Кроме этого звука и щебета какой-то пичужки ничего больше не слышно.

— Мне здесь нравится, — говорит Крис.

— Очень спокойно, — отвечаю я.

— Куда мы завтра поедем?

— В Орегон. — Даю ему фонарик посветить, пока я разбираю вещи.

— А я там уже был?

— Может быть. Не уверен.

Я расстилаю спальники и кладу мешок Криса на стол. Новизна этого ночлега нравится Крису. Сегодня хлопот со сном не будет. Вскоре я уже слышу глубокое дыхание: он заснул.


Хотел бы я знать, что сказать ему. Или что спросить. Временами он кажется так близко, и все же эта близость не имеет ничего общего с тем, что спрашивается или говорится. В другое же время он очень далеко и как бы наблюдает за мной из какой-то командной точки, которой мне не видно. Иногда же он просто ребячлив, и никакой связи нет вообще.

Временами, когда я думал об этом, мне приходило в голову, что идея о доступности ума одного человека уму другого — просто разговорная иллюзия, фигура речи, допущение, заставляющее какой-либо обмен между, в сущности, чужими людьми казаться правдоподобным; и что на самом деле отношения одного человека с другим, в конечном итоге, непознаваемы. Попытки постижения того, что существует в мозгу другого человека, искажают то, что видно. Наверное, я ищу какой-то ситуации, в которой все, что ни появлялось бы, появлялось бы неискаженным. Того, как он задает все эти свои вопросы, я не знаю.

26

Я просыпаюсь от холода. Выглядываю из спальника и вижу, что небо — темно-серого цвета. Втягиваю голову обратно и снова закрываю глаза.

Позднее серое небо светлеет; по-прежнему холодно. Видно пар от дыхания. Тревожная мысль, что небо серо от дождевых туч, беспокоит меня, но после тщательного обзора я вижу, что это просто такая серая заря. Кажется, ехать еще слишком рано и холодно, поэтому из мешка я не выползаю. Но сна нет.

Сквозь спицы мотоциклетного колеса я вижу спальник Криса на столе, весь перекрученный вокруг него. Крис не шевелится.

Мотоцикл тихо возвышается надо мною, готовый к старту, словно ожидал его всю ночь, как какой-то молчаливый часовой.

Серебристо-серый, хромированный и черный — и пыльный. Грязь из Айдахо, Монтаны, Дакот, Миннесоты. Снизу, с земли, смотрится очень впечатляюще. Никаких финтифлюшек. Все имеет свое предназначение.

Не думаю, что когда-нибудь продам его. Просто незачем. Это не автомобиль с кузовом, который разъедает ржавчина всего за несколько лет. Регулируй мотоцикл, разбирай его — и он будет жить столько же, сколько и ты. Может, даже дольше. Качество. До сих пор оно тащило нас без хлопот.


Лучи солнца лишь слегка дотрагиваются до верхушки утеса над нашей лощиной. Над ручьем появляется локон тумана. Значит, разогреется.

Я выбираюсь из спальника, надеваю башмаки, запаковываю все, что можно запаковать, не беспокоя Криса, а потом подхожу к столу и встряхиваю его.

Он не реагирует. Я озираюсь по сторонам: работы никакой не осталось, надо будить. Я все еще сомневаюсь, но утренний воздух очень свеж, ваEя слегка рассержен и нервничаю, поэтому и ору:

— ПОДЪЕМ! — И он внезапно подскакивает с широко открытыми глазами.

Я стараюсь, как могу, и продолжаю побудку первым четверостишием из «Рубайята Омара Хайяма». Утес над нами похож на какой-нибудь утес в пустыне Персии. Но Крис не соображает, что это я такое несу. Он смотрит на верхушку утеса, а потом лишь сидит и щурится на меня. Чтобы воспринимать скверную декламацию с утра, нужно определенное настроение. А в особенности — таких стихов.

Вскоре мы снова едем по дороге, которая извивается и петляет. Мы устремляемся вниз, в огромный каньон с высокими белыми утесами по сторонам. Ветер просто замораживает на ходу. Дорога выводит на солнечный свет, который, кажется, прогревает меня и сквозь куртку, и сквозь свитер, но скоро мы возвращаемся под сень стены каньона, где ветер начинает подмораживать снова. Этот сухой пустынный воздух не держит тепла. Губы, обдуваемые ветром, сохнут и трескаются.

Несколько дальше мы переезжаем через дамбу и выскакиваем из каньона на какую-то высокогорную полупустыню. Это уже Орегон. Дорога вьется по местности, напоминающей северный Раджастан в Индии, где не вполне пустыня (много сосен, можжевельника и травы), но и не возделываемые земли тоже — кроме тех мест, где в лощинах или долинах есть небольшой избыток влаги.

Эти безумные четверостишия «Рубайята» продолжают вертеться в голове.

…есть что-то в травки узкой полосе,

Что отделяло бы пустыню и посев.

Есть страны, где слов «Раб» и «Господин» не знают:

Мне жаль Султана, что б на трон там сел…

Перед глазами встают руины древнего дворца Моголов у начала пустыни, где краем глаза он увидал куст дикой розы…

…А первый месяц лета, что так розов... Как там дальше? Не знаю. Мне оно даже не нравится. Я заметил, что с тех пор, как началось это путешествие — а в особенности с Бозмена — фрагменты эти кажутся все меньше и меньше частью его памяти и все больше и больше — моей. Я не уверен, что все это значит… Думаю… Нет, не знаю.

Думаю, у этого типа пустыни есть какое-то название, но не могу вспомнить его. На дороге никого, кроме нас.

Крис орет, что у него снова понос. Мы едем дальше, пока я не замечаю внизу речку, и мы съезжаем с дороги и останавливаемся. На его лице снова смущение, но я говорю, что нам некуда спешить, вытаскиваю смену белья, рулончик туалетной бумаги и кусок мыла и говорю, чтобы он тщательно вымыл руки, когда закончит.

Сажусь на омархайямовский камень, созерцаю эту пустыню и чувствую себя неплохо.

…А первый месяц лета, что так розов… о!.. вот, возвращается…

День новый сотни роз дарить нам рад?

Но где ж тогда дней прошлых розы спят?

А первый месяц лета, что так розов,

Из жизни заберет Джамшид и Кей-Кубад.

…И так далее, и тому подобное…


Давай слезем с Омара и займемся Шатокуа. Для Омара лучшее решение — рассиживать себе, хлестать вино и чувствовать себя паршиво от того, что время проходит, поэтому Шатокуа подходит мне как ничто другое по сравнению с этим. Особенно сегодняшний — о сметке.


Я вижу, как Крис поднимается по склону обратно. С облегчением.


Мне нравится слово «сметка», потому что оно такое домашнее, такое заброшенное и такое не стильное, что похоже, будто ему нужен друг, и оно не станет отвергать никого, кто ему попадется. В английском языке «сметка» — старое шотландское слово, раньше им много пользовались американские пионеры, но, как и слово «родня», нынче оно, кажется, совершенно выпало из употребления. Мне оно нравится еще и тем, что точно описывает, что именно происходит со всеми, кто подсоединяется к Качеству. Они наполняются сметкой.

Греки называли это enthousiasmos, корень слова «энтузиазм», что буквально означает «наполненный theos'ом» — то есть Богом или Качеством. Видишь, как все сходится?

Человек, наполненный сметкой, не просиживает впустую, рассусоливая обо всяких вещах. Он — на передовой плоскости поезда собственного осознания, он наблюдает за тем, что появляется на рельсах, и готов встретить это нечто, когда оно возникает. Вот что такое сметка.


Крис подходит и говорит:

— Мне уже лучше.

— Хорошо, — отвечаю я. Мы упаковываем мыло и бумагу, кладем полотенце и сырое белье туда, где они не смогут намочить всего остального, поднимаемся и движемся дальше.


Процесс наполнения сметкой происходит, когда человек спокоен достаточно долгое время для того, чтобы увидеть, услышать и почувствовать настоящую вселенную, а не просто чьи-то зачерствевшие мнения о ней. Однако, в этом нет ничего экзотического. Вот почему мне нравится это слово.

Это часто заметно в людях, возвращающихся с долгих, спокойных рыбалок. Они часто склонны ощущать какую-то вину в том, что так много времени потратили «ни на что», поскольку интеллектуального оправдания тому, чем они занимались, нет. Но у вернувшегося с рыбалки обычно до странности много сметки — и обычно это касается тех самых вещей, которые ему до смерти надоели несколько недель назад. Он не тратил времени впустую. Так кажется только с нашей ограниченной культурной точки зрения.

Если собираешься починить мотоцикл, то первый и самый важный инструмент — достаточный запас сметки. Если у тебя его нет, то с таким же успехом можешь собрать остальные инструменты и убрать их подальше, поскольку пользы они не принесут.

Сметка — психическое горючее, которое и приводит все в движение. Если ее нет, то нет и никакой возможности починить мотоцикл. Но если она есть, и если знаешъ, как ее сохранить, то в целом мире нет абсолютно ничего, что помешало бы тебе отремонтировать мотоцикл. Это просто обязано случиться. Следовательно, именно за сметкой нужно постоянно следить и беречь ее прежде всего.

Первостепенная важность сметки решает проблему формата нашего Шатокуа. Сама проблема заключалась в том, как слезть с общих мест. Если Шатокуа начинает углубляться в дебри подробностей ремонта одной, частной машины, то, скорее всего, эта машина не будет машиной именно твоего изготовителя и твоей модели, а информация окажется не только бесполезной, но и опасной, поскольку сведения, способные починить одну машину, иногда могут поломать другую. Для получения подробной информации объективного характера нужно пользоваться отдельным руководством для машин конкретного изготовителя и конкретной модели. Помимо этого, пробелы заполняются общими инструкциями — вроде «Справочника автомобилиста» Одела.

Но существуют иные виды подробностей, в которые не пускается ни один справочник, но они остаются общими для всех машин, и их здесь можно привести. Это подробности отношений Качества, сметки, отношений между машиной и механиком, которые так же сложны, как и сама машина. В процессе починки машины всегда возникает нечто низкокачественное — будь то запылившийся шарнир или случайно запоротый «незаменимый» узел. Такие вещи истощают сметку, рушат энтузиазм и настолько обламывают, что хочется про все это дело просто скорее забыть. Я называю такие штуки «ловушками сметки».

Существуют сотни различных видов ловушек сметки, а может даже тысячи, а может — миллионы. Я никогда не смогу выяснить, скольких сам не знаю. Я знаю, что только кажется, будто попадал во все мыслимые ловушки сметки. А не дает мне думать, будто я устранил их все, то, что с каждой новой работой я обнаруживаю их все больше. Уход за мотоциклом начинает расстраивать. Злить. Приводить в ярость. Вот от чего он становится интереснее.


Карта передо мной подсказывает, что скоро впереди появится городок Бейкер. Я вижу, что мы теперь въехали в более обжитую местность. Здесь больше дождей.


У меня в голове сейчас каталог «Ловушки Сметки, Которые Я Знаю». Я хочу основать совершенно новую область знания — сметковедение, — в которой все они сортируются, классифицируются, структурируются в иерархии и вступают в отношения между собой в назидание будущим поколениям и для выгоды всего человечества.

Сметковедение 101 — Исследования аффективных, когнитивных и психомоторных блоков в восприятии отношений Качества. Я хотел бы видеть такую карточку где-нибудь в университетском каталоге.

В традиционном уходе за мотоциклом сметка расценивается как то, с чем рождаешься или что приобретаешь в результате хорошего воспитания. Непреходящее свойство. От недостатка информации о том, как, приобрести эту сметку, можно допустить, что человек безо всякой сметки — безнадежный случай.

В недуалистическом уходе сметка не является непреходящим свойством. Она переменна, она — резервуар доброго духа, который можно прибавлять или отнимать. Поскольку она — результат восприятия Качества, то, следовательно, ловушку сметки можно определить как то, что ведет к потере Качества из виду, а поэтому — и к утрате энтузиазма по отношению к тому, что делаешь. Как можно догадаться по такому широкому определению, поле это огромно, и здесь можно попытаться дать лишь начальный набросок.

Насколько я вижу, существует два основных типа ловушек сметки. Первый — те, что отшвыривают с пути Качества условиями, возникающими из внешних обстоятельств, и я называю их «задержками». Второй тип — ловушки, которые отшвыривают с пути Качества условиями в первую очередь внутри тебя самого. Для этих у меня нет никакого родового имени — разве что «зависы». Сначала займусь внешне обусловленными задержками.

В первый раз, когда делаешь какую-нибудь большую работу, кажется, что самые большие хлопоты приносит непоследовательная повторная сборка. Обычно это происходит в то время, когда думаешь, что уже почти все закончил. После многих дней работы, наконец, все сложено вместе, кроме… что это? Втулка соединительного стержня?! Ее как ты мог забыть? О Господи, все надо снова разбирать! И уже почти слышишь, как испаряется сметка. Пссссссс.

Ничего не остается, как вернуться назад и снова все разобрать… после периода отдыха продолжительностью до месяца, который позволяет привыкнуть к этой мысли.

Существует два метода, которыми я пользуюсь, чтобы предотвратить задержку непоследовательной сборкой. В основном, я ими пользуюсь, когда влезаю в сложную сборку, о которой ничего не знаю.

Здесь следует сделать отступление и сообщить, что у механиков есть неписаное правило: вообще не следует влезать в сложную сборку, о которой ничего не известно. Следует обучиться самому или оставить работу специалисту. Такую механику ради механики я в гробу видал. Это «специалист» сломал ребра воздушного охлаждения блока цилиндров у моей машины. Я редактировал руководства, написанные для обучения специалистов из «Ай-Би-Эм», и то, что они знают по окончании курса, не столь уж велико. При самостоятельной сборке с самого начала преимущество — не на твоей стороне, и, быть может, тебе это чего-то будет стоить — из-за тех частей, которые случайно повредишь; и почти несомненно, все это займет намного больше времени, но когда влезешь туда в следующий раз, то уже намного опередишь специалиста. Ты, с помощью сметки, уже изучил сборку труднейшим способом, и у тебя теперь есть полный набор добрых чувств к ней, которые у специалиста вряд ли когда появятся.

Во всяком случае, первый метод предотвращения ловушки непоследовательной сборки — записная книжка, куда я заношу порядок разборки и отмечаю все необычное, что может доставить хлопоты при сборке впоследствии. Эта записная книжка становится довольно засаленной и безобразной на вид. Но несколько раз одно-два слова в ней, при записи казавшиеся незначительными, предотвращали поломку и упраздняли многие часы бесполезной работы. В таких заметках следует обращать особое внимание на ориентацию деталей влево-вправо и вверх-вниз, на цветовое обозначение и расположение проводов. Если какие-то детали случайно выглядят сношенными, поврежденными и незакрепленными, то самое время это отметить, чтобы потом можно было закупать все запчасти сразу.

Второй метод предотвращения ловушки непоследовательной сборки — газеты, расстеленные на полу гаража, куда выкладываются все детали слева направо и сверху вниз, как прочитываешь страницу книги. Таким образом, когда собираешь их в обратном порядке, маленькие винтики, шайбочки и штифтики, которые можно легко проглядеть, попадают в зону внимания по мере необходимости.

Даже со всеми этими предосторожностями, однако, непоследовательные сборки иногда имеют место, и когда это происходит, ты должен следить за сметкой. Берегись сметочного отчаянья — когда дико спешишь в попытке восстановить сметку, наверстывая упущенное время. Это только приводит к еще большему числу ошибок. Когда в первый раз замечаешь, что нужно вернуться назад и снова все разобрать, определенно настало время для такого длительного перерыва.

Важно отличать от этих сборок те, что оказались непоследовательными из-за того, что не хватило определенной информации. Часто весь процесс сборки превращается в метод «экспериментального тыка», когда приходится все разбирать, чтобы что-то заменить, а потом опять все собирать, чтобы посмотреть, будет работать или нет. Если замена не работает, то это — не задержка, поскольку полученная информация — уже настоящее продвижение вперед.

Но если сделал всего-навсего старую простую тупую ошибку при повторной сборке, то какую-то долю сметки еще можно спасти знанием того, что вторая разборка и сборка, вероятно, пройдут намного быстрее, чем первая. Ты подсознательно выучил все, так что переучиваться не придется.


Из Бейкера мотоцикл повез нас через леса. Лесная дорога повела на перевал и вниз, по лесам уже на другой стороне.

Спускаясь по склону, мы видим, как деревья постепенно редеют — пока снова не оказываемся в пустыне.


Пульсирующая поломка — следующая задержка. При такой штуке то, что не работает, внезапно исправляется, как только начинаешь его чинить. К этому типу часто относятся короткие замыкания. Замыкает, когда машину трясет. Только остановишься — все в порядке. В таком случае починить это почти невозможно. Можно только попытаться заставить его поломаться снова, а если не захочет, то вообще забыть про него.

Пульсары становятся ловушками сметки тогда, когда тебя дурачат, и начинаешь думать, что на самом деле починил машину. При любой работе неплохо приходить к подобному заключению, только подождав несколько сотен миль. Пульсары обескураживают, когда возникают вновь и вновь, но ты — не в худшем положении, чем тот, кто идет к платному механику. На самом деле, твое положение даже более выигрышно. Эти штуки — в большей степени ловушки сметки для того, кто должен везти машину в мастерскую снова и снова и никогда этим не удовлетворяться. На собственной машине ты можешь их изучать долго — а этого не может себе позволить платный механик, — и просто возить с собой инструменты, которые могут понадобиться в следующий раз, когда возникнет эта пульсируюшая поломка, а когда она возникнет — остановиться и поработать над ней.

Когда пульсары возникают повторно, постарайся соотнести их с другими поступками своего мотоцикла. Например, с перебоями зажигания — они случаются только на выбоинах, только на поворотах, только при ускорении? Только в жаркие дни? Такие соотнесения — ключ к гипотезам причины-следствия. При некоторых пульсирующих поломках придется бросать все и отправляться на долгие рыбалки, но какими бы утомительными они ни казались, это не страшнее, чем возить мотоцикл к механику пять раз. У меня сейчас сильное искушение удариться в долгие подробности о «Пульсирующих Поломках, Которые Я Знал» с детальным описанием подвигов, которыми они решались. Но это похоже на рыбацкие байки, интересные только рыболову, который не может до конца уловить, почему все зевают. Ему-то в кайф.

Следующей, наверное, вслед за неверной сборкой и пульсирующей поломкой, пойдет задержка из-за запчастей — наиболее обычная наружная ловушка сметки. Здесь человек, делающий все сам, может впасть в депрессию несколькими путями. Запчасти ведь никогда не планируешь покупать, приобретая машину в самом начале. Розничные торговцы любят, чтобы их каталоги были небольшими. Оптовики медлительны, и у них постоянно не хватает персонала по весне, когда все покупают запчасти для мотоциклов.

Цены на запчасти — вторая половина ловушки. Широко известна промышленная политика оценивать оригинальное оборудование в расчете на конкуренцию, поскольку покупатель всегда может пойти в другое место, но отыгрываться на запчастях. Цена на запчасть не только взвинчена за пределы ее себестоимости; установлена специальная цена еще и для тебя, поскольку ты не является платным механиком. Такова хитрая организация, позволяющая механику богатеть, устанавливая детали, вовсе не нужные.

И еще один барьер. Запчасть может не подойти. В списках деталей всегда есть ошибки. Запутывают изменения изготовителей и моделей. Партии изнашивающихся деталей иногда не проходят контроль качества, поскольку на заводе такая проверка просто не предусмотрена. Некоторые детали изготовляются отдельными цехами, у которых нет доступа к инженерной информации, необходимой для того, чтобы детали выходили как надо. Иногда они сами запутываются в изменениях изготовителей и моделей. Иногда тот специалист, к которому обращаешься, записывает не тот номер. Иногда даешь ему неверное определение. Но всегда в итоге возникает огромная ловушка сметки: дойти до дому и обнаружить, что новая деталь не годится.

Ловушки запчастей можно преодолеть комбинацией нескольких методов. Во-первых, если в городе больше одного магазина запчастей, непременно выбирать тот, где более доброжелательный специалист. Завязать с ним знакомство по первому классу. Часто оказывается, что он сам — бывший механик, и может снабдить кучей необходимой информации.

Держи всегда в виду тех, кто снижает цены — у некоторых бывают хорошие предложения. Автомобильные магазины и магазины, высылающие детали по почте, часто запасаются потребительскими деталями по ценам намного ниже тех, что в специализированных. Например, можешь купить роликовую цепь у изготовителей по цене, намного меньшей, чем раздутая цена магазина мотоциклетных принадлежностей.

Всегда бери с собой старую деталь, чтобы не купить чего-нибудь не того. Бери кронциркуль, чтобы сравнить размеры.

Наконец, если ты так же измучен проблемами запчастей, как и я, и обладаешь кое-какими свободными деньгами, то можно заняться весьма увлекательным делом — самостоятельной механической обработкой деталей. У меня есть маленький токарный станок 6х18 дюймов с фрезеровочным блоком и полный комплект сварочного оборудования: дуга, гелиевая дуга, газ и мини-газ. С их помощью можно наращивать изношенные поверхности металлом лучшего качества, нежели первоначальный, а затем восстанавливать их стойкость карбидными инструментами. По-настоящему не поймешь, насколько универсальна эта комбинация токарного, фрезерного и сварочного оборудования, пока сам не начнешь ею пользоваться. Если не можешь сделать работу непосредственно сам, то всегда можно сделать хоть что-то, что поможет ее изготовить. Обработка детали очень медленна, и некоторые, например, шарикоподшипники, обработать не сможешь никогда, но сам изумишься, когда поймешь, как можно модифицировать конструкцию детали, чтобы ее можно было обрабатывать на твоем оборудовании; причем эта работа — далеко не так медленна и утомительна, как ожидание того, что какой-нибудь специалист по запчастям с ухмылкой пошлет тебя на завод-изготовитель. А работа — построение сметки, а не разрушение ее. Ездить на мотоцикле, в котором есть детали, сделанные тобой, — особое чувство, которое невозможно получить от запчастей, купленных в магазине.


Мы въехали в полынь и пески пустыни, и двигатель зачихал. Я переключаюсь на запасной бак и изучаю карту. Заправимся в городке под названием Юнити, а пока — вдоль по черной, горячей дороге, через полынь, дальше.


В общем, все это самые распространенные задержки, что я мог вспомнить: непоследовательная сборка, пульсирующая поломка и проблемы с запчастями. Хотя задержки — и самые распространенные ловушки, они — только внешняя причина потери сметки. Теперь пришло время рассмотреть некоторые из внутренних ловушек, действующих одновременно с внешними.

Как указано в описании курса сметковедения, эту внутреннюю часть области знания можно подразделить ни три основные типа внутренних ловушек сметки: те, что блокируют эмоциональное понимание («ценностные ловушки»); те, что блокируют познавательное понимание («ловушки истины»), и те, что блокируют психомоторное поведение («мускульные ловушки»). Ценностные ловушки — во многом самая крупная и самая опасная группа.

Изо всех ценностных ловушек наиболее широко распространена и пагубна ценностная ригидность: неспособность переоценить то, что видишь, из-за приверженности предшествующим ценностям. В уходе за мотоциклом ты должен по мере продвижения открывать заново то, что делаешь. Непоколебимые ценности делают это невозможным.

Типичная ситуация — мотоцикл не работает. Все факты перед носом, но ты их не видишь. Смотришь прямо на них, но им пока не хватает ценности. Об этом говорил Федр. Качество, ценность, создает субъекты и объекты мира. Фактов не существует, пока их не создаст ценность. Если ценности твои ригидны, ты не сможешь учиться новым фактам.

Это часто проявляется в преждевременном диагнозе, когда уверен, что знаешь, в чем причина неполадки, а когда потом все оказывается не так, то застреваешь. Приходится искать какие-то новые ключи, но прежде, чем сможешь их найти, придется очистить голову от старых мнений. Если же ты заражен ценностной ригидностью, то сможешь проморгать подлинный ответ, даже когда он смотрит прямо на тебя, поскольку не видишь важности этого нового ответа.

Испытывать рождение нового факта всегда чудесно. Оно дуалистически называется «открытием» из-за предположения, что этот факт обладает существованием независимо от чьего-либо осознания его. Когда он возникает, то поначалу всегда обладает низкой ценностью. Затем, в зависимости от ценностной раскрепощенности наблюдателя и потенциального качества факта, его ценность возрастает — либо медленно, либо быстро, — или убывает, и факт таким образом исчезает совсем.

Подавляющее большинство фактов, видов и звуков вокруг нас каждую секунду, отношения между ними и все, что в нашей памяти, — у всего этого нет Качества, а на самом деле — есть отрицательное качество. Если бы все они присутствовали в нашем сознании одновременно, оно было бы так загромождено бессмысленной информацией, что мы бы не смогли ни думать, ни действовать. Поэтому мы проводим предварительный отбор, основываясь на Качестве, или, говоря словами Федра, путь Качества предварительно отбирает, какие данные мы собираемся осознавать, и совершает этот отбор так, чтобы наилучшим образом гармонизировать то, что мы есть, с тем, чем мы становимся.

Если же попался в ловушку ценностной ригидности, то нужно всего-навсего притормозить (тормозить придется в любом случае, хочется этого или нет), притормозить намеренно и пройти еще раз там, где уже проходил, посмотрев, действительно ли те вещи, которые казались важными, важны, и… ну… посидеть, просто уставившись на машину. В этом ничего такого нет. Просто ненадолго свыкнись с этим состоянием. Посмотри так, как на рыбалке смотришь на леску, и пройдет очень немного времени, прежде — и это так же верно, как и то, что ты сейчас живешь, — чем начнет поклевывать: это маленький фактик робко, униженно спрашивает, не заинтересован ли ты в нем. Именно так мир продолжается. Заинтересуйся им.

Сначала постарайся понять этот новый факт не столько в свете своей большой проблемы, сколько ради него самого. Проблема твоя, быть может, не настолько и велика, как ты думаешь. А факт, может быть, не так уж и мал. Может, тебе нужен вовсе не этот факт, но, по крайней мере, ты должен в этом очень хорошо удостовериться прежде, чем отсылать его прочь. Зачастую, прежде чем отошлешь его, обнаруживаешь, что у него есть друзья, сидящие прямо рядом с ним и наблюдающие за твоей реакцией. Среди этих друзей как раз может оказаться тот факт, который ты ищешь.

Через некоторое время можешь прийти к выводу, что этот клев, что у тебя получается, — гораздо интереснее твоей первоначальной цели починить машину. Когда это случится, считай, что, вроде, приехал. После этого ты уже не строго механик по мотоциклам, а к тому же еще и мотоциклетный ученый, и полностью преодолел ловушку ценностной ригидности.


Дорога снова поднялась к соснам, но по карте я вижу, что это ненадолго. Вдоль трассы — рекламные щиты каких-то курортов, под ними — дети, словно часть рекламы, собирают шишки. Они машут нам, а самый маленький мальчик роняет свои шишки.


Я по-прежнему хочу вернуться к той аналогии с выуживанием фактов. Просто вижу, как кто-то раздраженно спрашивает:

— Да, но что за факты ты ловишь? Здесь должно скрываться нечто большее.

Однако, ответ — уже в том, что если знаешь, какие факты ловить, то больше их не ловишь. Поймал. Сейчас попробую придумать какой-нибудь особенный пример…

Можно приводить всякие примеры из области ухода за мотоциклом, но самым показательным образцом ценностной ригидности, пришедшим в голову, все равно будет старая «южноиндийская ловушка для обезьян», эффективность которой зависит как раз от ценностной ригидности. Ловушка состоит из пустого кокосового ореха, привязанного к колышку. Внутри — немножко риса, который можно достать через маленькую дырочку. Дырочка велика настолько, чтобы сквозь нее прошла ручка обезьяны, но слишком мала, чтобы прошел ее кулачок с зажатым в нем рисом. Обезьяна засовывает в орех руку — и вот она уже поймана не чем иным, как собственной ригидностью ценностей. Она не может сделать переоценку риса. Не может увидеть, что свобода без риса ценнее неволи с рисом. Вот уже идут селяне забирать ее. Вот они подходят… ближе… ближе!.. всё! Какой общий совет — не частный, а именно общий — можно дать бедной обезьянке в таких обстоятельствах?

Думаю, ты повторишь ей точно то же, что я говорил о ценностной ригидности, — может, только настойчивее. Существует факт, который этой обезьянке должен быть известен: если она разожмет кулак, она свободна. Но как ей этот факт обнаружить? Исключив ригидность ценностей, ставящую рис выше свободы. Как ей это сделать? Ну, каким-то образом ей следует намеренно притормозить и вернуться туда, где уже побывала, чтобы посмотреть, действительно ли те вещи, которые она считала важными, важны, а потом перестать дергаться и просто посидеть некоторое время, уставившись на кокосовый орех. Пройдет немного времени, и у обезьяны начнет наклевываться маленький фактик, спрашивая, не заинтересует ли он ее. Она же должна попытаться осознать его не столько в свете своей большой проблемы, сколько ради него самого. Эта проблема может оказаться не такой уж юольшой, как обезьянка думает. А фактик — не таким уж маленьким. Вот, пожалуй, и вся общая информация, которую ты ей можешь дать.


У Прейри-Сити мы опять выезжаем из горных лесов — к засушенному городку с широкой главной улицей, которая через центр опять выводит прямо в прерию за городом. Тыкаемся в один ресторан, но он закрыт. Переходим через дорогу и пробуем другой. Дверь открыта, мы садимся и заказываем по солодовому молоку. Ожидая заказа, я достаю план письма, которое Крис собирался писать маме, и отдаю ему. К моему удивлению, он начинает над ним пыхтеть без лишних вопросов. Я откидываюсь на спинку диванчика и не мешаю ему.

Не проходит ощущение, что факты, которые я улавливаю в отношении Криса, тоже у меня перед носом, но моя собственная ригидность ценностей не дает их увидеть. Временами кажется, будто мы движемся скорее параллельно, а не совместно, — а потом, в какие-то случайные моменты, сталкиваемся.

Его неприятности дома всегда начинаются, когда он пытается мне подражатъ, командуя другими, в особенности — своим младшим братом, так, как я командую им. Естественно, другие его команд не переносят, а он не видит, что они имеют полное право пренебрегать ими, — тогда-то весь этот кошмар и начинается.

Кажется, ему наплевать, популярен он у кого-либо или же нет. Он хочет быть популярным только у меня. Если учитывать все остальное, то это совсем не здорово. Пора бы ему начинать долгий процесс откола. Этот откол должен проходить как можно легче, но он должен быть. Пора поставить его на собственные ноги. Чем раньше, тем лучше.

И теперь, обдумав все, я этому больше не верю. Я не знаю, в чем причина. Тот сон, который продолжает мне сниться, преследует меня, поскольку я не могу избавиться от его смысла: я — всегда по другую от него сторону стеклянной двери, которую не открываю. Он хочет, чтобы я ее открыл, а я до этого времени всегда отворачивался. Теперь же там появилась новая фигура, которая мне мешает. Странно.

Через некоторое время Крис говорит, что устал писать. Поднимаемся, я расплачиваюсь у стойки, и мы уходим.


Снова на дороге, и снова разговор о ловушках сметки.

Следующая — весьма важна. Внутренняя ловушка эго. Эго вовсе не отделено от ценностной ригидности, но является одной из многих причин ее.

Если ты себя высоко оцениваешь, твоя способность узнавать новые факты ослаблена. Твое эго изолирует тебя от реальности Качества. Если факты показывают, что ты только что опростоволосился, ты сам не так уж и готов это допустить. Когда ложная информация показывает тебя в хорошем свете, ты, скорее всего, ей поверишь. При любой механической ремонтной работе эго подвергается весьма грубой обработке. Ты постоянно одурачен, постоянно делаешь ошибки, и механик, которому надо защищать свое большое эго, — всегда в жутко невыгодном положении. Если ты знаешь достаточно механиков, чтобы думать о них как о группе, и если твои наблюдения совпадают с моими, ты, наверное, согласишься, что механики склонны быть довольно скромными и спокойными. Есть исключения, но в общем, если они не скромны и не спокойны с самого начала, то, кажется, сама работа делает их такими. И еще — скептиками. Внимательными, но скептиками. Но не эгоистами. Невозможно, занимаясь фигней, создать себе доброе имя механика-ремонтника, — кроме как в глазах тех, кто не знает, чем ты занимаешься.


…Я собирался сказать, что машина не реагирует на твою личность, но реагирует на твою личность. Просто та личность, на которую она реагирует, — твоя подлинная личность, которая по-настоящему чувствует, мыслит и поступает, а не какие бы там ни были ложные, раздутые образы личности, которые может выдумать эго. Из этих ложных образов воздух выходит так быстро и окончательно, что поневоле вскоре оказываешься весьма обескураженным, если развивал свою сметку из эго, а не из Качества.

Если скромность не дается легко или естественно, единственный выход из этой ловушки — все равно симулировать скромность. Если только намеренно допустишь, что толку в тебе немного, твоя сметка резко увеличится, когда факты докажут, что это допущение верно. Таким путем ты сможешь продолжать до тех пор, пока не настанет время, когда факты докажут, что это допущение не верно.

Мандраж, следующая ловушка сметки, — некая противоположность эго. Ты настолько уверен, что все сделаешь не так, что боишься делать что-либо вообще. Зачастую именно это, а вовсе не «лень» — подлинная причина того, что трудно что-либо начать. Эта ловушка мандража, возникающая из перемотивации, может привести к любым видам ошибок, связанных с чрезмерной суетой. Чинишь то, что в починке не нуждается, и преследуешь всякие воображаемые неисправности. Приходишь к дичайшим выводам и допускаешь всевозможные ошибки из-за собственной нервозности. Когда эти ошибки сделаны, то они лишь подтверждают первоначальную недооценку себя. Это ведет к еще большим ошибкам, что уводит к большей недооценке, и так далее, по самоподпитывающему циклу.

Лучший способ прорвать этот цикл, я думаю, — выразить все свои тревоги на бумаге. Прочти по возможности все книги и журналы по своему предмету. Мандраж твой будет этому только способствовать, и чем больше будешь читать, тем более успокаиваться. Следует помнить, что ты добиваешься спокойствия духа, а не просто отремонтированной машины.

Начиная ремонтную работу, можно составить на маленьких листочках бумаги список того, что нужно сделатъ, а потом организовать их в должной последовательности. Обнаружишь, что чем больше их организовываешь и переорганизовываешь, тем больше идей приходит в голову. Время, истраченное на это занятие, обычно окупается временем, сбереженным на машину, и не допускает никакой суеты, которая впоследствии создаст тебе же проблемы.

Можно как-то уменьшить свою боязнь, принимая тот факт, что в природе не существует механика, который иногда не запарывал бы работу. Главная разница между тобой и платным механиком — в том, что когда портачит он, ты об этом не подозреваешь, а просто платишь: эти дополнительные расходы пропорционально распределяются по всем твоим счетам. Когда ошибки делаешь ты сам, то, по меньшей мере, у тебя есть преимущество получения некоторого образования.

Скука — следующая ловушка сметки, приходящая в голову. Она противоположна мандражу и обычно сопровождает проблемы эго. Скука означает, что ты сошел с пути Качества, ничего не видишь свежим взглядом, утратил свой «ум новичка», и твой мотоцикл — в большой опасности. Скука означает, что твой запас сметки истощился, и его надо восполнить прежде, чем что-то делать дальше.

Когда скучно, остановись! Сходи в кино. Включи телевизор. Брось все к чертовой матери. Делай что угодно, только не работай с машиной. Если не остановишься, дальше произойдет Большая Ошибка, и тогда вся твоя скука плюс Большая Ошибка объединятся однажды в воскресенье в единый удар и вышибут из тебя всю сметку, — и вот тогда действительно застрянешь.

Мое лучшее лекарство от скуки — сон. Когда скучно, очень легко заснуть, а после долгого отдыха трудно скучатъ. Следующий мой любимец — кофе. Работая с машиной, я всегда включаю кофейник. Если ни то, ни другое не срабатывает, значит, более глубокие проблемы Качества беспокоят и отвлекают от того, что у тебя перед носом. Скука — сигнал к тому, чтобы ты перенес внимание на эти проблемы (ты это и так делаешь) и начал бы их контролировать прежде, чем продолжать работу с мотоциклом.

Для меня самая скучная задача — чистить машину. Такая пустая трата времени, кажется. Машина пачкается, как только садишься на нее. Джон всегда поддерживал свой БМВ в образцовом состоянии. На него действительно приятно было смотреть, а мой всегда кажется слегка замызганным. Вот классический ум в работе: внутри работает, как часы, а на поверхности выглядит неопрятно.

Одно из решений проблемы скуки при некоторых работах, например, при смазке, смене масла или регулировке, — превратить их в какой-нибудь ритуал. Существует своя эстетика при выполнении какой-то незнакомой работы и своя — при выполнении знакомой. Я слышал, что есть два вида сварщиков: промышленные, которые не любят никаких сложных конструкций и получают удовольствие от делания чего-то одного снова и снова; и ремонтные, которые терпеть не могут делать одну и ту же работу дважды. Весь прикол заключался в том, что, нанимая на работу сварщика, надо удостовериться, к какому типу он относится, поскольку они не взаимозаменяемы. Я отношусь к последнему классу, и, может быть, поэтому получаю гораздо больше кайфа от поиска неполадок, чем от чего бы то ни было другого, и больше, чем что бы то ни было, не люблю чистить машину. Я мою и чищу ее так, как большинство людей ходит в церковь — не столько ради того, чтобы узнать что-нибудь новенькое, хотъ я и восприимчив к новому, сколько, в основном, чтобы вновь познакомиться с окружающим. Иногда приятно пройтись по старым тропинкам.

Дзэн кое-что сообщает о скуке. Его основная практика «просто сидения» — наверное, самая скучная в мире деятельность (если не считать индуистской практики «захоронения заживо»). В общем-то, ты ничего но делаешь: не движешься, не думаешь, ни о чем не беспокоишься. Что может быть скучнее? И все же в центре всей этой скуки — то самое, чему дзэн-буддизм стремится научить. Что же это такое? Что там, в самом центре скуки, чего не видишь?

Нетерпеливость близка к скуке, но она всегда возникает из одной причины: недооценки количества времени, которое займет работа. На самом деле, никогда не знаешь, что произойдет, и только очень немногие работы выполняются быстро, как и планировалось. Нетерпеливость — первая реакция на задержку; она вскоре может превратиться в злость, если не будешь осторожен.

С нетерпеливостью лучше всего справиться, если выделить себе на работу неопределенное время — в особенности, на какую-нибудь новую работу, требующую применения незнакомых приемов; если увеличивать отведенное время вдвое, когда обстоятельства заставляют планировать именно таким образом; если пропорционально уменьшать размеры всего, что нужно сделать. Общие цели следует уменьшать по важности, а непосредственные задачи — пропорционально увеличивать в масштабе. Это требует гибкости ценностей, а смена ценностей обычно сопровождается некоторой потерей сметки, но эту жертву следует принести. Она не сравнится с утратой сметки, которая произойдет, если случится Большая Ошибка вследствие нетерпеливости.

Мое любимое упражнение по пропорциональному уменьшению — чистка гаек, болтов, штифтов и отверстий с внутренней резьбой. У меня просто фобия по поводу сбитых, запоротых, заржавевших или забитых грязью резьб, из-за которых гайки откручиваются медленно или туго; и когда я такую резьбу нахожу, то замеряю ее штангенциркулем и резьбомером, вытаскиваю метчики и головки, снова нарезаю ее, потом проверяю, смазываю, и вот тогда мне открывается целая новая перспектива на терпение. Другое упражнение — уборка инструментов, бывших в работе и валяющихся по всей мастерской. Это хорошо потому, что один из первых предупредительных знаков нетерпеливости — раздражение из-за того, что не можешь сразу взять инструмент, который именно сейчас позарез нужен. Если просто остановиться и аккуратно разложить все по местам, то и инструмент найдешь, и нетерпеливость умеришь — без лишней траты времени и вреда для работы.


Мы въезжаем в Дэйвилль, а мое седалище уже как бетонное.


Ну, вроде, кажется всё про ловушки сметки. Их, конечно, гораздо больше. На самом деле, я только коснулся этого предмета, чтобы показать, что в нем есть. Почти любой механик мог бы часами вкачивать в тебя информацию о таких ценностных ловушках, про которые я ничего не знаю. Открывать их великое множество при выполнении почти любой работы тебе придется самому. Возможно, лучше всего выучить одно: как узнавать ценностную ловушку, когда попадаешь в нее, и справляться с ней прежде, чем продолжать работу над машиной.


В Дэйвилле — огромные раскидистые деревья около бензоколонки, где мы ждем работника. Никто не появляется, и мы, не желая снова садиться за мотоцикл, разминаем затекшие ноги под деревьями. Большие кроны почти накрывают дорогу. Странно в такой засушливой местности.

Хозяин по-прежнему не показывается, но его конкурент с заправки напротив, через узкий перекресток, видит все это и вскоре подходит наполнить нам бак.

— Не знаю, куда Джон девался, — говорит он.

Когда Джон, наконец, появляется, то благодарит конкурента и гордо произносит:

— Мы всегда так друг друга выручаем.

Я спрашиваю, есть ли здесь где-нибудь место для отдыха, и он отвечает:

— Можете отдохнуть у меня на лужайке. — Показывает на свой дом под тополями через дорогу: лужайка там — три или четыре фута в диаметре.

Мы так и делаем, растягиваемся в высокой зеленой траве, и я вижу, что трава и деревья орошаются из придорожной канавы, где течет чистая вода.

Должно быть, мы проспали с полчаса, прежде чем увидели Джона в кресле-качалке на травке рядом с нами; он разговаривает с пожарником, сидящим в другом кресле. Я слушаю. Меня интригует ритм разговора. Беседа намеренно ни к чему не приведет, она — просто так, заполнить время. Я не слышал такого размеренного, медленного разговора годов с тридцатых, когда так говорили мои дедушка, прадедушка, дядья и братья дедушки: дальше, дальше и дальше, безо всякой цели или смысла, если не считать занятия времени, словно покачивание кресла.

Джон замечает, что я проснулся, и мы тоже немного беседуем. Он говорит, что вода для поливки поступает из «Канавы Китайца»:

— Белого ни в жисть не заставишь выкопать такую канаву, — говорит он. — Ее прорыли восемьдесят лет назад, когда думали, что тут есть золото. Теперь такой канавы уже нигде не сыщешь.

Он подтверждает, что именно поэтому деревья — такие большие.

Мы коротко рассказываем, откуда мы и куда едем, а когда собираемся уезжать, Джон говорит, что рад был встрече и надеется, что мы хорошо отдохнули. Выезжая под деревья, Крис оборачивается и машет ему, а тот улыбается и машет в ответ.


Пустынная дорога вьется по горным ущельям и между склонов. Это пока — самая сухая местность.


Теперь я хочу поговорить о ловушках истины и мускульных ловушках, и на этом Шатокуа сегодня закончить.

Ловушки истины касаются постигаемых данных, которые находятся внутри вагонов поезда осознания. По большей части, эти данные должным образом манипулируются привычной дуалистической логикой и научным методом, о которых говорилось раньше, сразу после Майлз-Сити. Но есть одна ловушка истины, которая сюда не попадает — ловушка логики «да-нет».

Да и нет… это или то… один или ноль. На таком элементарном различении по двум признакам построено все человеческое знание. Это демонстрируется компьютерной памятью, которая хранит все свое знание в форме бинарной информации. Она содержит только единицы и ноли — и всё.

Поскольку мы к этому не привыкли, то обычно не видим, что существует третий возможный логический термин, равный «да» и «нет», способный расширять наше понимание в непризнанном направлении. У нас даже нет для него названия, поэтому придется пользоваться японским словом му.

Му означает «не вещь». Как и «Качество», оно указывает наружу процесса дуалистического различения. Му просто говорит: «Нет класса; ни ноль, ни единица, ни да, ни нет.» Оно утверждает, что контекст вопроса таков, что ответы «да» и «нет» ошибочны, и их оба не следует давать. «Не задавай вопроса,» — вот что оно говорит.

Му становится уместным, когда контекст вопроса слишком мал для истины ответа. Когда дзэнского монаха Джошу спросили, обладает ли пес природой Будды, тот сказал: «Му,» — в том смысле, что если бы он ответил так или этак, то ответил бы неправильно. Природу Будды нельзя ухватить вопросами, требующими ответа «да» или «нет».

То, что му существует в естественном мире, исследуемом наукой, очевидно. Просто мы, как обычно, обучены своим наследием не видеть его. Например, снова и снова утверждается, что контуры компьютера проявляют только два состояния — напряжение, принимаемое за «единицу», и напряжение, принимаемое за «ноль». Но ведь это же глупо!

Любой техник-радиоэлектронщик знает, что это не так. Попытайся найти напряжение, представляющее единицу или ноль, когда питание отключено! Контуры — в состоянии му. Они — ни на единице, ни на ноле, они — в неопределенном состоянии, не имеющем смысла в понятиях единиц и нолей. Во многих случаях вольтметр будет показывать значения «блуждающего заземления», в которых техник читает не характеристики контуров компьютера, а характеристики самого вольтметра. Вот что происходит: состояние отключенного питания — часть контекста, более широкого, нежели контекст, в котором состояния «один-ноль» считаются универсальными. Вопрос о единице или ноле «не задан». И существует множество иных состояний компьютера, помимо отключенного питания, в которых можно найти ответы му из-за контекстов шире универсальности единиц-нолей.

Дуалистический ум склонен думать о явлении му в природе как о некоем контекстуальном надувательстве или о неуместности, но му обнаруживается во всех научных исследованиях, а природа никого не надувает, и ответы природы никогда не бывают неуместными. Великая ошибка, просто какая-то нечестность — заметать му-ответы природы под ковер. Признание и оценивание этих ответов очень сильно поможет в приведении логической теории ближе к экспериментальной практике. Каждый лабораторный ученый знает, что часто результаты его экспериментов выдают ответы му на вопросы «да-нет» — на которые и рассчитывались эксперименты. В таких случаях он считает эксперимент плохо разработанным, бранит себя за глупость и, в лучшем случае, расценивает «истраченный впустую» эксперимент, выдавший ответ му, как некий холостой ход, который сможет помочь предотвратить ошибки в разработке будущих экспериментов по принципу «да-нет».

Низкое оценивание эксперимента, выдавшего ответ му, не оправдано. Ответ му — важный ответ. Он сообщил ученому, что контекст его вопроса слишком мал для ответа природы, и что он должен расширить контекст вопроса. Это очень важный ответ! Им в огромнейшей степени улучшается понимание природы — что и было целью эксперимента с самого начала. Можно очень твердо отстаивать утверждение, что наука в большей степени развивается своими ответами му, нежели своими ответами «да» или «нет». «Да» или «нет» подтверждают или отрицают гипотезу. Му говорит, что ответ — за пределами гипотезы. Му — «явление», вдохновляющее на научное исследование в первую очередь! В нем нет ничего мистического или эзотерического. Просто наша культура деформировала нас, и мы выносим низкое ценностное суждение о нем.

В уходе за мотоциклом ответ му, даваемый машиной на многие диагностические вопросы, поставленные ей, — главная причина утраты сметки. Такого не должно быть! Когда получаешь неопределенный ответ на свой тест, это означает одно из двух: либо процедуры твоего теста не выполняют того, что ты думаешь, либо твое понимание контекста вопроса требует расширения. Проверь свои тесты и снова изучи вопрос. Не отбрасывай тех ответов му! Они так же жизненно необходимы в каждой своей малости, как и ответы «да» или «нет». Они более жизненно необходимы. Они — то, на чем растешь!


…Кажется, наш мотоцикл понемногу раскаляется… но это, наверное, просто горячая сухая местность, по которой мы едем… Я оставлю ответ в состоянии му… пока не станет лучше или хуже…

Мы надолго останавливаемся в городке Митчелл выпить шоколадного напитка. Городок угнездился среди сухих холмов, которые видно из широкого окна. На грузовике подъезжают какие-то ребята, останавливаются, выгружаются оттуда, заходят в ресторан и как-то в нем всем завладевают. Они достаточно прилично себя ведут — в разумных пределах, — они просто шумны и энергичны, но можно заметить, что дама, управляющая ресторанчиком, слегка нервничает по их поводу.

Снова пустыня, пески. Мы по ним и едем. День заканчивается: проехали мы очень много. У меня всё уже болит от долгого сидения на мотоцикле. Устал как собака. Крис тоже — еще в ресторане. К тому же, он подавлен. Может, он… ну… ладно, не стоит…


Расширение му — единственное, что я хочу сказать сейчас насчет ловушек истины. Пора переключиться на психомоторные ловушки. Это — царство понимания, наиболее непосредственно связанное с тем, что происходит с машиной.

Здесь во многом самой раздражающей ловушкой сметки являются неадекватные инструменты. Ничто даже приблизительно так не деморализует, как завис с инструментами. Покупай хорошие инструменты, коль скоро можешь себе это позволить, — и никогда не пожалеешь. Если хочешь сэкономить, не прогляди объявлений о распродажах в газетах. Хорошие инструменты, как правило, не снашиваются, а хорошие инструменты, уже побывавшие в употреблении, намного лучше превосходных новых. Изучай каталоги инструментов. Сможешь много из них почерпнуть.

Если не считать плохих инструментов, основная ловушка сметки — плохая окружающая обстановка. Обращай внимание на хорошее освещение. Поразительно, какое количество ошибок поможет предотвратить немного света.

Небольшого физического дискомфорта избежать не удастся, но если его много, например, когда слишком жарко или холодно, ты можешь отшвырнуть свои оценки очень далеко, если не будешь осторожен. Если слишком замерз, например, то будешь торопиться и, вероятно, наделаешь ошибок. Если жарко, твой порог злости опускается слишком низко. По возможности избегай неудобного положения при работе. Маленькие табуретки с обеих сторон мотоцикла намного увеличат терпеливость, и ты с меньшей вероятностью запорешь узлы, с которыми работаешь.

За некоторые самые серьезные повреждения отвечает одна психомоторная ловушка сметки — мускульная нечувствительность. Частично она является результатом недостатка кинестезии, неумения понять, что хотя внешние части мотоцикла и грубы, внутри двигателя — нежные, точные детали, которые легко повредить мускульной нечувствительностью. Есть такое «чувство механика», очевидное для тех, кто знает, что это такое, но труднообъяснимое для тех, кто этого не знает; и видя, как над машиной работает человек, у которого его нет, будешь страдать вместе с его машиной.

Чувство механика происходит из глубокого внутреннего кинестетического ощущения эластичности материалов. У некоторых материалов, керамики, например, ее очень мало: делая нарезку по фарфору, надо быть осторожнее и не прилагать очень больших усилий. Другие материалы, например, сталь, обладают огромной эластичностью, большей, чем у резины, но в том диапазоне, в котором работаешь (если не применяешь больших механических сил), эластичность эта не проявляется.

С помощью гаек и болтов ты попадаешь в диапазон больших механических сил, и следует понимать, что внутри таких диапазонов металлы эластичны. Затягивая гайку, достигаешь такой точки, когда она «болтается»: контакт есть, а запас эластичности не выбран. Потом гайка «подогнана»: когда выбирается легкая поверхностная эластичность. И, наконец, есть диапазон «тугой» гайки, когда выбрана вся эластичность. Сила, требуемая для достижения этих трех точек, различна для каждого размера гайки и болта, болтов со смазкой и стопорных гаек. Различны силы для стали и кованого железа, меди и алюминия, пластиков и керамики. Однако, человек с чувством механика знает, когда что-то затянуто туго, и вовремя останавливается. Человек без оного проходит прямиком мимо этой точки и срывает резьбу или ломает узел.

«Чувство механика» подразумевает понимание не только эластичности металла, но и его мягкости. Внутренности мотоцикла содержат поверхности, в некоторых случаях точные до одной тысячной дюйма. Если уронишь такую деталь или стукнешь по ней молотком, если на нее попадет грязь или поцарапаешь ее, она утратит точность. Важно понимать, что металл за поверхностями обычно выдерживает сильные воздействия и напряжения, сами же поверхности — нет. Когда дело доходит до застрявших или труднодоступных точных деталей, человек с чувством механика старается не повредить поверхности и, когда возможно, применяет инструменты к непрецизионным поверхностям той же самой детали. Если же ему надо работать на самих таких поверхностях, он всегда будет пользоваться чем-то помягче. Для такой работы имеются латунные, пластиковые, деревянные, резиновые и свинцовые молотки. Пользуйся ими. На тиски можно ставить пластмассовые, медные и свинцовые прокладки. Ими тоже пользуйся. Обращайся с точными деталями нежно. Никогда об этом не пожалеешь. Если у тебя есть тенденция колотить до всему, с чем работаешь, возьми себе за труд и попытайся не спеша выработать немного уважения к достижению, которым является точная деталь.


Длинные тени в пустыне, через которую мы ехали, оставили после себя какое-то тоскливое, подавленное ощущение…


Может, виновата обычная вечерняя депрессия, но после всех сегодняшних разговоров осталось такое чувство, что я как-то обошел то, ради чего все это говорилось. Некоторые могут спросить: «Ну, так если я избегну всех этих ловушек сметки, тогда у меня всё с машиной получится?»

Ответ тут, конечно же: нет; ничего у тебя с машиной не выйдет. Кроме этого надо еще и жить правильно. То, как живешь, предрасполагает избегать ловушек и видеть нужные факты. Знаешь, как написать совершенную картину? Это легко. Сделай себя совершенным, а потом просто пиши ее естественно. Именно так поступают все знающие люди. Создание картины или починка мотоцикла неотделимы от остального существования. Если ты — неряшливый мыслитель шесть дней в неделю, когда не работаешь над своей машиной, то какие методы избежания ловушек, какие трюки вдруг сделают тебя проницательным на седьмой? Тут все взаимосвязано.

Но если ты — неряшливый мыслитель шесть дней в неделю, а на седьмой по-настоящему постараешься стать проницательным, то, может быть, следующие шесть дней уже не пройдут так неряшливо, как предыдущие. Я, наверное, пытаюсь предложить по части этих ловушек сметки просто срезание углов на пути к тому, чтобы жить правильно.

Подлинный мотоцикл, над которым работаешь, — мотоцикл под названием «ты сам». Машина, которая кажется «вон там, снаружи», и личность, которая кажется «вот тут, внутри», — не две разные веши. Они растут к Качеству или же отпадают от Качества вместе.


Мы приезжаем в Прайнвилл-Джанкшн, когда до захода солнца остается всего несколько часов. Мы сейчас на пересечении с 97-й трассой, откуда повернем на юг; я заправляюсь на перекрестке, а потом вдруг чувствую такую усталость, что захожу за угол станции, сажусь на крашеный желтым цементный бордюр, вытягиваю ноги на гравий, и последние лучи солнца бьют мне в глаза сквозь кроны деревьев. Подходит Крис и тоже садится, и мы оба ничего не говорим, но это пока — самая худшая депрессия у нас обоих. Столько трепать языком про ловушки сметки — и вот сам попал в такую. Может, это усталость. Надо где-то поспать.

Некоторое время я наблюдаю, как по трассе едут машины. В них есть что-то одинокое. Нет, не одинокое — хуже. Ничего в них нет. Как выражение на лице служителя, когда тот наполняет бак. Ничего. Никакая обочина под ногами — никакой гравий на никаком перекрестке, на пути никуда.

У водителей этих машин тоже есть что-то такое. Они похожи на нашего служителя с заправки: таращатся прямо перед собой в каком-то персональном трансе. Я не видел такого с тех пор, как… как Сильвия это заметила в первый день. Все выглядят так, словно едут в похоронной процессии.

Время от времени кто-нибудь бросает быстрый взгляд и безо всякого выражения снова отворачивается, словно не лезет не в свои дела, словно смущен тем, что мы заметили, как он на нас посмотрел. Я теперь это замечаю потому, что мы долгое время с таким не сталкивались. Машину водят тоже по-другому. Они движутся с равномерной максимальной скоростью, допустимой при езде в черте города, будто стремятся куда-то добраться, будто то, что вот сейчас прямо здесь — через него надо поскорее проехать. Водители, мне кажется, думают скорее о том, где хотят быть, чем о том, где есть.

Понял, в чем дело! Мы приехали на Западное Побережье! Мы снова — чужие! Толпа, я просто забыл о самой большой ловушке сметки. Похоронная процессия! Та, в которой участвуют все: этот раздутый хайпом, суперсовременный эго-стиль жизни по принципу «да идите вы все на хуй», считающий, что владеет всей этой страной. Мы выпали из него так надолго, что я совсем про него забыл.

Мы вливаемся в поток, текущий на юг, и я чувствую: эта хайповая опасность настигает нас. В зеркальце вижу, как какая-то сволочь садится мне прямо на хвост и не хочет проезжать дальше. Я выхожу на семьдесят пять, но он не отстает. Девяносто пять — и мы отрываемся. Мне это совсем не нравится.

В Бенде останавливаемся и ужинаем в модерновом ресторанчике, куда люди тоже заходят и едят, не глядя друг на друга. Обслуживание — превосходное, но безличное.

Еще дальше на юг находим чахлый лесок, разделенный на смешные участочки. Очевидно, проект какого-нибудь «разработчика недвижимости». На одном, подальше от Трассы, расстилаем спальники и обнаруживаем, что слой хвои едва прикрывает должно быть многофутовый слой мягкой, рыхлой пыли. Я никогда ничего подобного не видел. Придется быть осторожнее, чтобы не разворошить ногами хвою, а то пыль будет летать повсюду.

Мы расстилаем брезент, а на него кладем спальники. Кажется, сгодится. Немного разговариваем с Крисом о том, где мы сейчас и куда едем. В сумерках я смотрю на карту, потом зажигаю фонарик. Сегодня проехали 325 миль. Ничего себе. Крис, кажется, устал так же основательно, как и я, и, как и я, готов немедленно заснуть.

Загрузка...