ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1

Вот я и дома. Ох, как тяжело подниматься на пятый этаж. Пришлось несколько раз подолгу отдыхать, пока взобрался. Своим ключом открываю дверь, вношу узел с зимней одеждой, прохожу в комнату. Как хорошо после восхождения на пятый этаж упасть на пружинящий диван, вытянуть ноги, расслабиться… Диван словно понимает мою радость возвращения и по такому случаю по-особому добр ко мне. Соскучившимся взглядом обвожу комнату. Еще вчера был в Москве, в больничной палате, а сегодня уже дома… Я — дома!

В первые минуты даже как-то не верится в реальность сбывшегося.

Но исподволь, все настойчивей дает о себе знать тишина, которая, мне кажется, чувствует себя в квартире хозяйкой, а меня — пришельцем. Эта тишина как бы говорит: нет, ты еще не совсем вернулся домой, ведь ты еще не видел ни Дины, ни Сережки.

А мне так не терпится увидеть его! Ведь он здесь, совсем уже рядом!

Не медля больше ни минуты, встаю с гостеприимного дивана и иду в садик. В душе солнечным зайчиком подрагивает предвкушение встречи…


На площадке, обсаженной кленами и сиренью, раздаются визг, плаксивые голоса, смех детей. Они догоняют друг друга, толпятся у доски-качели, облепили деревянную машину. Меня сразу окружает стайка любопытных:

— За кем вы пришли?

— Вы чей папа?

— А зачем у вас палочка?

— Кого вам позвать?

Я прошу позвать Сережу. Гонцы мчатся в разные стороны с восклицаниями:

— Овчаров Сережа, за тобой пришли!

Из теремка, разрисованного петухами, вылезает Сергей… Как вырос! И загорел. Круглая, смышленая мордашка, коротко подстриженная светлая челка. Смотрит на меня удивленно. Он в зеленой клетчатой рубашке, в коротких черных штанишках на лямках. Колени вымазаны землей.

— Кто это? — спрашивает воспитательница, показывая на меня.

— Папа, — он радостно улыбается и подбегает ко мне.

Не забыл…

— Здравствуй, Сережа.

Сергей хлопает ладошкой по моей ладони:

— Здравствуй. А чё ты такой толстый?

— Да вот… толстый…

— Вот и дождался своего папу, — говорит воспитательница.

Снова взбираемся на пятый этаж. Сережа не отходит от меня ни на шаг.

С нетерпением жду Дину. Даже немного волнуюсь. После работы она зайдет в садик за Сергеем и узнает, что я приехал. (Конечно, интересней было бы появиться неожиданно!)

Наконец, в замочной скважине звякает ключ. Отворив дверь и увидев меня, Дина издает приветственно-удивленное «Хо!» и бросается мне на грудь.

Но я вдруг чувствую, как меня неприятно кольнуло. Точно льдинка упала средь солнечных зайчиков, трепыхавших в груди все это время. Дина сделала это чуть порывистей, усердней. Так обычно встречают гостей, когда хотят показать, как им рады.

Весь вечер меня не покидает ощущение, что я для Дины — гость, которого стараются убедить, как рады его приезду.

2

У меня начинает побаливать позвоночник. Иду к врачу.

Она сидит за столом, смотрит внимательно, чуть покровительственно; движения уверенные, даже решительные; в голосе — подкупающе авторитетные нотки: она сразу располагает к себе пациента.

— Вот видите, — говорит она, — вы потеряли надпочечник, а что это дало? Вы сейчас хуже выглядите, чем до операции. — Качает грустно головой. — А что теперь обещают?

— Удалить и правый надпочечник.

— Ка-ак? И вы соглашаетесь?

— Конечно.

— А вы знаете, что человек без надпочечников жить не может? — говорит она с внушительным намеком.

Я вовремя сдерживаюсь, чтобы не рассмеяться. Вот он, «незыблемый» канон в действии!

— Живут без надпочечников. Может, и у меня получится.

— Отчаянный вы человек.

— Уж какой есть.

Я знаю, врач желает мне только хорошего, хочет дать добрый совет. Но…

Из поликлиники захожу в садик, и мы с Сергеем отправляемся гулять. На тротуарах много людей: идут с работы. Жара начинает спадать. На выцветшем небе — легкие перистые облака. Иногда налетает ветерок, взвихривая пыль и заставляя трепетать листву деревьев. Подходим к дородной, раскрасневшейся на солнце лотошнице, покупаем любимый Сережкин пломбир в вафельном стаканчике. Сережку забавляет, что мороженое можно съесть вместе с посудой.

— Папа, вон мама с работы идет! — говорит вдруг Сергей и тянет за руку, чтобы прибавил шагу.

Но Дина неожиданно переходит на другую сторону улицы и скрывается в магазине.

Это уже второй раз… Она избегает встречи на улице. Первый раз я старался убедить себя в том, что она в самом деле не заметила нас, что ей необходимо было зайти в полуфабрикаты. Но сейчас она видела нас с Сергеем. Не хочет, чтобы ее видели рядом с мужем.

Все чаще приходит Дина с работы чем-то недовольная, на нее находят приступы беспричинного раздражения. Давно уже я не вижу, чтобы она накручивала на палец локон и напевала, хлопоча по дому. Я понимаю, это я — причина ее плохого настроения…

Любимое место наших с Сергеем прогулок — Венец. Оттуда, с высокого обрыва, суда кажутся игрушечными, и когда Сережа впервые увидел теплоход у причала, то удивился, какой он большущий. Смотреть на водную ширь, сливающуюся на севере и юге с горизонтом, на размытые далью заволжские просторы я могу часами. На душе тогда становится тоже просторно и легко. Сергей расспрашивает, куда течет Волга, почему этот берег высокий, а на той стороне низкий, куда плывут пароходы, почему одни дымят, а другие не дымят…

Опускаются сумерки, с Волги тянет прохладой. Зажигаются мерцающие огни бакенов. Огоньки кажутся звездами, упавшими в воду. На судах и баржах тоже зажигаются огни — желтые, красные, зеленые. Пассажирские теплоходы проплывают, прошитые огненной строчкой светящихся иллюминаторов, палубы освещены, оттуда доносится веселая музыка.

Сумерки сгущаются. В скверике зажигаются фонари. Сергей играет с ребятами в прятки. А я все сижу на скамейке, глядя на Волгу, на нарядную публику. Влажный речной воздух доносит тонкий запах ночной фиалки или духов, когда мимо проходят девушки. Слышатся гудки пароходов, где-то — девичий смех. Над ухом тонко зудит комар.

А совсем недавно я мог только мечтать обо всем этом. Да и сейчас меня не покидает ощущение, что я — отпускник, что недолго мне наслаждаться этой благодатью.

И молодежь, и дряхлые старички прогуливаются по аллеям парами. Я завидую им, иногда не в силах подавить щемящую боль в сердце. Из того, о чем мечталось, сбылось далеко не все. А ведь я ни о чем сверхъестественном не мечтал. Только бы разок-другой пройтись по скверику с теми, кого считал самыми родными, посидеть втроем на скамейке, глядя на далекие огни бакенов.

Но даже в этой малости мне отказано. А каким бы счастливым сделала меня такая малость! Сколько бы сил прибавила в жестокой, изнуряющей борьбе!

С каждым днем чувствую себя все хуже, я почти не двигаюсь, часами сижу, не шелохнувшись, на диване. У меня не на шутку болит позвоночник. Иногда при неосторожном движении едва сдерживаю крик. На улицу уже не выхожу — очень трудно подниматься по лестнице. Ложиться и вставать — мученье, все тело пронизывает боль, от которой темнеет в глазах и забивает дыхание. По комнате хожу, опираясь о стенку.

Кое-как добираюсь до врача. Она направляет на рентген. Оказывается, в костях произошли изменения, скелет потерял необходимую прочность, в результате — компрессионный перелом позвоночника. Прямо как в сказке: чем дальше, тем страшней.

Если приступ не удерживает меня в постели, бужу Сергея, нежиться не даю, приучил сразу вставать. Он сам заправляет кроватку и становится посреди комнаты. Делает разминку. Потом идут упражнения посложней: мостик, шпагат.

Иногда мне бывает так плохо, что едва не теряю сознание. Тогда Сергей стоит и ждет. Когда меня отпускает, едва слышно говорю:

— Продолжим… раз… два… три… Следи за носочками.

Он так старательно работает, что щеки трясутся.

Если у меня приступ и я не могу встать, Сергей делает зарядку сам.

Он становится собраннее, его движения — экономичнее.

Сын — единственная опора в моей жизни. И единственное ее оправдание.

3

Уже давно Сергей уговаривает папу с мамой пойти в цирк. В обычный день Дина поздно приходит с работы, а в воскресенье всегда находятся неотложные дела. Пообещал сыну, что пойдем пятого декабря — мама три дня не работает, времени хватит и на цирк, и на домашние хлопоты.

Дня за четыре до праздника, вечером, когда к нам на телевизор пришли Сережкина подружка Тома и ее мама, предлагаю гурьбой пойти в цирк. Тома и ее мама охотно соглашаются. Сергей от радости топает ногами, бросается к Томе бороться, и длинные пружины гудят от их возни.

— Тома, тебе поручаю купить билеты, — говорю я.

Тома уже взрослый человек, ходит в первый класс.

— На меня билеты не берите, я пятого работаю, — говорит Дина.

Я знал, что Дина не пойдет со мной, и пригласил соседей, чтобы для нее было общество, в котором она бы чувствовала себя на людях свободнее, — ведь посторонним неизвестно, кому она кем доводится.

Дети сразу притихли. Сергей с испугом переводит взгляд с матери на меня, с меня на мать, не может понять, в чем дело.

— Тогда и я не пойду, — говорит Томина мама.

Сережа смотрит на нее с отчаянием и переводит взгляд на меня: как же теперь? Ты же обещал!

— Тома, возьми тогда три билета, — говорю я, делая вид, что ничего особенного не случилось, только голос сел, стал сиплым. Сережа повеселел, но восторга уже не выказывает.

— Как же ты думаешь ехать в цирк, ты же еле ходишь? — чтобы как-то оправдать свой отказ, говорит Дина. Но прозвучало это не как забота, а как «сидел бы уж, не рыпался».

— Туда доеду, хватит сил. А обратно — как придется, — отвечаю сухо, давая понять, что отговаривать меня бесполезно Смотрю Дине в глаза и продолжаю старательно, внятно: — Я хочу еще раз сводить его в цирк.

Однажды Нина-Люкс спросила, умею ли я хоть сердитым быть. А если бы она увидела меня теперь, то впору было бы спросить, умею ли я быть веселым, умею ли хоть улыбаться. Я бываю самим собой, лишь когда остаюсь один или бываю с Сергеем, а с приходом всегда раздраженной Дины все в доме словно покрывается изморозью: слова выдавливаются редко и неохотно, точно каждый боится тратить лишнее тепло, губы деревенеют. Даже свободных движений делать избегаем, чтобы холод в душу не пробрался, все ходят нахохлившись. Тепло для сердца дают воспоминания. Не будь у меня воспоминаний и сына, где бы силы брал я, чтобы бороться?.. Опять мне снится по ночам застава, пограничное училище, Ваня Истомин… Часто снится один и тот же сон. Застава поднята по тревоге, пограничники на галопе уносятся в темень, а я после перенесенных операций никак не могу сесть на коня. Подходит Ваня, кладет руку мне на плечо: «Макар, будь здесь, все равно на заставе кто-то должен оставаться». И я вынужден остаться.

4

Сережа пригласил меня с Диной на елку. Дина пойти не может: ей на работу. А я решил как-нибудь добраться. Кто знает, может, никогда больше не придется увидеть Сережку на елке.

В зале уже много родителей. Их рассаживают на детских стульчиках. Вижу на стенах свои рисунки: Волк с палкой, Медведь в шубе, Заяц в рубашке горошком и штанишках — герои из «Колобка». Это Сергей похвастался, что папа умеет рисовать, вот и пришлось поработать.

Дети в белых костюмчиках, колпаках и жабо. Появляются Дед Мороз и Снегурочка, их встречают восторженным визгом. Ребятишки рассказывают у елки стишки. И вот воспитательница объявляет:

— В заключение Сережа Овчаров прочитает стихотворение, которое написал для него папа.

К елке выходит Сергей. Он весело оглядывает всех родителей, находит глазами меня. Я подмигиваю: не робей! Он звонко объявляет:

— «Елка на заставе!»

Он читает стихотворение о том, как старшина принес две елки: одну для солдат, а другую для него — мальчика, живущего на заставе. С папой и мамой они наряжали эту елку. Потом весь вечер мальчик с нетерпением выглядывал в окно: не идет ли Новый год? — о котором папа рассказывал ему столько необыкновенного:

Я знаю от папы,

Что к нам Новый год

Сегодня с востока,

С Чукотки придет.

Он гость в каждом доме

И в каждой стране,

Он точен, как эти

Часы на стене.

Он гость даже здесь,

На заставе у нас,

Хотя и нарушил

Границу сейчас.

Пограничный наряд

Не сказал ему: «Стой!»

А руку к ушанке:

«Прошу, дорогой!»

Сергей лихо козыряет и широким гостеприимным жестом приглашает воображаемый Новый год проходить.

Спеши, торопись

И не мешкай в пути! —

кричит Сережа, как в лесу, вслед «удаляющемуся» Новому году, —

Ведь должен ты за ночь

Всех-всех обойти!

Не зря мы трудились две недели, разучивая стихотворение!

А ребятишки уже водят вокруг елки хоровод. Сережа выгодно выделяется среди них, он, как молодой конек, высоко поднимает колени, носочки оттягивает. Слышу голоса:

— Смотрите, вон тот мальчик…

— Какой молодец.

— А фигура как у спортсмена.

Воспитательница шепчет мне:

— Хороший у вас сын. Каждый день показывает ребятишкам новые упражнения. Делает мостик, стойку, ходит на руках, говорит, это папа его научил. Буду, говорит, сильным и закаленным, я, говорит, каждое утро делаю зарядку и обтираюсь мокрым полотенцем.

Утренник закончился. У всех ребят раскрасневшиеся лица, глазенки радостно блестят, колпаки посъезжали у кого на ухо, у кого на затылок, жабо помяты.

Домой идем не спеша. Небо затянуто тучами, но на улице очень светло, потому что все кругом покрыто свежим снегом. Он мягко хрустит под ногами. Сережа, все еще возбужденный, прижимает к груди кулек — подарок Снегурочки.

Поднимаемся по лестнице. Я часто останавливаюсь. Осталось две ступеньки. Но у меня больше нет сил. Сергей стоит рядом и молча смотрит на меня. А меня словно насквозь пронизывает стальная спица, из глаз помимо воли выжимается слеза… Плохо помню, как все же взобрался на лестничную площадку и навалился грудью на перила. Еще на одну ступеньку выше я бы не смог подняться.

5

Вечером прошу Дину вызвать «скорую помощь».

По звукам определяю, что происходит вокруг. Будто вижу, как Дина красит ресницы… пудрится… красит губы… Она и раньше не выходила из дому, пока не уложит каждый волосок прически, а в последнее время внешности уделяет еще больше внимания.

Застучали составляемые на место баночки, флакончики, футлярчики. Идет в коридор, надевает шапку… сокрушенно вздыхает: как ни наденет — все не так. Наконец неторопливым шагом направляется к двери. Щелкает замок, дверь отворяется, хлопает.

Проходит много времени, а Дина не возвращается. Может, никак не дозвонится?.. Мне уже невмоготу. Может, холодный компресс поможет? Встаю, отворяю дверь в коридор… а на тумбочке трюмо сидит Дина, в пальто, дремлет…

Она начинает оправдываться:

— Присела и задремала. Устала очень, — Дина уже привыкла лгать. Да и не видно было, чтобы она очень смутилась. Весь ее вид говорит: «Не пошла — и все. И ты ничего со мной не сделаешь».

«Зачем тогда нужна была эта комедия с хлопаньем дверью? Сказала бы: «Не пойду — и все», — подумал я, но не проронил ни слова, только посмотрел в глаза.

А я-то, глупец, готов был размозжить свой лоб о лоб электрички, если не прооперируют, чтобы развязать ей руки… Нет, не стоишь ты этого. Как приехал домой, от нее не то что теплого слова — просто человеческого взгляда не видел. А что будет, если слягу, что и встать не смогу?

Почему раньше так верил в нее? Оглядываюсь в прошлое и не вижу ничего такого в ее поступках, что могло бы служить основанием для подобной веры. Хотя, собственно, не было и ничего такого, что давало бы повод не верить. И лишь моя болезнь оказалась для нее той пробой, когда становится просто невозможно не проявить самую сущность свою. Недаром говорится, друзья познаются в беде!

И вдруг я понял! Я так верил в Дину потому, что очень хотел верить в нее. Я не мог не верить в друга. Все мы в какой-то мере судим о людях по себе.

Разве такой уж большой грех — поверить в друга? Выходит, большой, раз расплата такая жестокая. И чем больше верим, тем тяжелее похмелье. Но себе я не изменю. Пусть не раз еще ошибусь, но верил в друзей и буду верить.

Думал, Дина похожа на Аленушку. А оказалось, она ближе к Наде. Так та хоть честно призналась себе и другим, что она слабая женщина.

Видишь, Аленушка, какой «эдельвейс» я себе откопал. Черный, воронова крыла.

Вспомнил Аленушку — и сразу потеплело, посветлело на душе. Она всплывает в воображении то девчонкой, хохотушкой — старшей сестренкой Иришки; то матерью, мудрой женщиной, с которой жизнь обошлась очень неласково. Я не знаю, любил ли ее тогда и люблю ли сейчас. Знаю только, что без этих воспоминаний мне было бы худо. А стоит только подумать о ней — и приходит что-то нежное, чистое. Окружающее пространство наполняется новым содержанием, все видится в другом свете. Порою даже не уверен, все ли так было, как сейчас представляю себе, такою ли именно была она. То, о чем вспоминается, так дорого, что я готов усомниться, в самом ли деле существовала Аленушка, сидел ли я когда-нибудь рядом с нею, говорил ли, слышал ее голос?..

Чувствую, что произошел какой-то качественный сдвиг в моем отношении к Аленушке. Раньше при мысли о ней меня осеняло что-то радужное, легкое, мне хотелось благодарить ее. А сейчас к этому примешивается чувство утраты, сожаления, душу теснит от сознания, что былому никогда уже не повториться. Воспоминания доставляют и радость и боль. Прежде больше вспоминал веселые моменты в наших отношениях; сейчас — много размышляю о самой Аленушке, о том, какая была у нее жизнь. Сам познавший беду, я понял многое из того, что раньше проходило мимо моего внимания. Аленушка стала для меня ближе, понятней. Сейчас я не сомневаюсь, что это о муже было однажды сказано: «Я насмотрелась на эгоистов, на маменькиных деток, которые знают только себя…» И еще однажды сказала: «Ненавижу это слово «обещаю»! Из таких потом и вырастают… Сегодня ползает на коленях, обещает, клянется, а завтра — за старое…» А что — «старое»? Что вложила она тогда в это слово?

И когда говорила, что боится за дочь, боится, чтобы она не выросла черствой, эгоистичной, чтобы люди, которые будут рядом с нею, никогда не страдали от нее, — когда Аленка говорила это, тоже подразумевала мужа. Что-то очень плохое видела она от него.

А вернулась к нему… Наверно, ей плохо с ним. Как вот мне сейчас… То Аленкино письмо я помню почти дословно.

Я приехал к родителям и все ждал от Аленки вестей. Письмо пришло на четырнадцатый день.

«…Макар, гости у родителей до конца отпуска…» — прочитав эту строчку, я уже знал: что-то большое, светлое уходит от меня и не в моей власти помешать этому.

«В день твоего отъезда пришло письмо от мужа. О наших отношениях я ничего тебе не рассказывала. Это неинтересно. Он прислал много извинений, божился, что не может жить без меня, без ребенка, просил разрешения приехать, повидать Иришку.

Я не могла, не имела права запретить ему видеть ребенка. Он приехал. Говорил, что я должна подумать о будущем дочери и пр. Мужа я не люблю. Точнее, разлюбила. Но у ребенка должен быть отец. Дочь не забыла его. Без меня он совсем пропадет. Я росла без отца, не хочу, чтоб и моя дочь тоже… Когда провожала тебя, уже решила, что вернусь к нему.

А кроме того, я не забываю, что мне уже 22, а тебе — только 19. Ты сможешь потом найти себе девушку намного моложе меня.

Я люблю тебя. Почему-то уверена, что и ты будешь помнить меся всегда. И хорошо вспоминать. Для меня это будет утешением.

Не знаю, какою мерой можно измерить мою благодарность тебе. За все. Ты ни словом, ни жестом, ни взглядом ни разу не сделал мне больно. Ты уважал меня. Возможно, именно это для меня — самое в тебе дорогое. Ах, как благодарна я тебе за то, что не домогался меня! Ты, наверно, не представляешь, что такое жизнь незамужней женщины. Вечные приставания, липкие взгляды, бесконечные приглашения встретиться, вместе поужинать и т. д. Я презирала мужчин! И вот появился ты. Теперь я знаю, что среди вас есть настоящие. А это очень важно — знать, что есть».

«Я знаю Макара так, как, наверно, никто никогда не узнает его». — Это она подчеркнула.

«Я поняла тебя не только потому, что жизнь научила меня разбираться в людях. Ты был весь как на ладошке, у тебя душа нараспашку. Я ценю это в людях. Но тебе ох как трудно в жизни придется!.. И все равно я б не хотела когда-нибудь встретить тебя изменившимся…

В тот вечер, когда вы с Иришкой ходили меня встречать, шел снег, но для меня светило солнце! В тот вечер я снова стала сама собой. И потом я почти всегда была самой собой.

Не могу простить себе того, что сама отложила поход в горы, к эдельвейсам. Всем сердцем желаю тебе встретить ту, которая не раздумывая пойдет за тобой на любую гору, в огонь и в воду. Хочу верить, что ты найдешь свой эдельвейс. Вспомни тогда обо мне. Мое сердце услышит…»

А ведь та, что пошла бы за мной в огонь и в воду, — это ты, Аленушка, я в этом убеждаюсь все больше и больше. Один бы единственный разочек увидеть тебя!..

Мне вдруг подумалось: а не ошибаюсь ли я в Аленушке, как ошибался в Дине? Не принимаю ли желаемое за действительное? С Диной прожил годы и не смог узнать, что она за человек. А к Аленушке всего несколько раз приходил в увольнение. Разве так человека узнаешь?

И все-таки я знаю Аленушку! Если бы спросили, почему так уверен в ней, не смог бы объяснить. Просто чувствую, как чувствуют дети, добрый человек или злой. А спроси у ребенка, чем тот хорош, — он не сможет ответить…


А Сергея на следующий день Тома повела на елку во Дворец культуры, где она обучалась игре на фортепьяно. Вернулись оба довольные.

— Ой, как хорошо Сережка стишок рассказывал! Ему хлопали больше всех! А Дед Мороз долго рылся в игрушках и все говорил: «Не могу подобрать достойный приз». А потом дал аж две игрушки. Сережа! — кричит она. — Покажи, какие игрушки дал тебе Дед Мороз!

6

И Дина повела Сергея на елку. Когда они пришли домой, я стал расспрашивать, что он там видел, какое рассказывал стихотворение.

— «Баню», — говорит Сережа.

— А «Елку на заставе»?

— Мама не разрешила…

Я вижу, что Дину раздражает все, что напоминает обо мне. Она не уходит от меня лишь потому, что уверена: недолго осталось гореть моей свече.

А если все же похудею?.. Мне уже трудно даже представить такое. Кажется, что болеть я буду целую вечность. Но представим, что я похудел. Как же тогда жить нам вместе? Это невозможно. Но тогда потеряю Сережку! Если уж сейчас она готова оградить его от всякого моего влияния, то тогда и подавно. Это становится модным: в случае развода не допускать отца к ребенку. А как же я без Сережки? Зачем вообще мне тогда худеть? Для кого?! Не представляю, как мог бы жить с Диной… Не представляю, как жить без Сережки… Нет, лучше не заглядывать в будущее! Оно против меня.

Родителям не пишу, в каком я положении. Если б они знали всю правду — давно бы забрали меня отсюда. Но зачем мне это? Чтобы потом мать всю жизнь видела меня перед собой — умирающего?

При одной мысли о родителях в памяти грозным предупреждением всплывает картина. Еще здесь, в ульяновской больнице, был один парнишка лет семнадцати. За ним ухаживала мать. И вот однажды его вместе с койкой повезли в восьмую палату. Туда клали обреченных. Парнишка уже давно лежит здесь и знает, что это за палата. Его везут туда, а он машет высохшей желтой рукой и слабым голосом протестует:

— Мама, я не хочу туда… Я не хочу…

А мать идет следом и молча заливается слезами.

Нет, пусть лучше никто не знает, каково мне сейчас.

И все же… Все же я хотел бы, чтобы кто-то… чтобы ты, Аленушка, знала все — каждое движение души моей… Тебе я поведал бы все-все. И — выплакаться б в твои колени. Твое сердце поняло бы. Я не прошу у жизни много: только раз — один-единственный! — почувствовать рядом родную душу, разом излить ей все: как хочется жить и любить, увидеть добрую улыбку, услышать хоть одно ласковое слово!! И как смехотворно дешева стала моя жизнь, висит над пропастью на том самом волоске, на котором был подвешен Дамоклов меч — и я готов в любую минуту собственной рукой чиркнуть по этой волосинке острой бритвой… без сожаления… Я могу сорваться и разбиться. Но отступить… не будет этого, милая Аленушка, обещаю тебе.

«Дорогой Ариан Павлович!

О своем состоянии скажу коротко: SOS! Вы знаете, я зря жаловаться не стану. Обстановку оцениваю объективно: положение становится почти безвыходным. Я живу, пока хожу. Перестану ходить — перестану жить. Только, пожалуйста, не подумайте, что пишу я это в порыве отчаяния или душевной слабости. Нет! Просто трезво смотрю на вещи. Вот поэтому и прошу вызвать меня в Москву как можно скорее. В Москву полечу самолетом, потому что поездом ехать уже не смогу».

* * *

Вызов из Москвы пришел немедленно.

В аэропорт меня увозят на «скорой». Жена едет со мной.

Я уже не удивляюсь, что Дина с завидной любознательностью знакомится с залом ожидания, а ко мне не подходит.

Пришло время посадки. Но погода испортилась, рейс на Москву отменяют. На автобусе мне ехать нельзя. Говорю жене, чтобы отправлялась домой, а сам остаюсь. Ночь провожу в кресле. На следующий день погода установилась, вылет объявлен на одиннадцать.

Пассажиры помогают мне подняться в самолет.

Дина не пришла. Хотя знала, что в случае хорошей погоды самолет отправляется утром.

В который уж раз уезжаю я в Москву. Режет меня Арианчик, режет, а мне все хуже и хуже. И все равно я уверен, что если кто и сможет меня спасти, то только Ариан Павлович.

7

Стоило переступить порог хирургического отделения, как на душе стало покойно, словно после долгих скитаний вернулся в родной дом.

Дежурит Зина. Она очень занята, делает на сон грядущий уколы.

— Макар Иванович, иди в холл, там для тебя приготовлена постель.

Иду в холл. Диван застелен простыней, в головах две подушки. Вскоре Зина приносит ужин.

— Наверно, проголодался? Это раздатчица оставила. Говорит, может, нигде не придется ему поужинать, еще голодным спать ляжет.

«Заботились бы дома хоть вполовину…»


Меня готовят к операции. В эти дни получаю от матери письмо.

«Здравствуй дорогой сыночек! С сердечным приветом к тебе папа и мама. Я сегодня вернулась из Ульяновска и сразу пишу тебе письмо. Приедь я к вам днем раньше — еще бы застала тебя. А я как чувствовала. У меня так неспокойно на душе было так сердце болело я не выдержала дай думаю поеду. Приехала пришла к вам а соседи говорят он вчера в Москву улетел. Да и ты бы мог написать что едешь в Москву. И в кого ты такой упрямый. Ну почему я не приехала раньше проводила бы тебя. Дина была на работе. Я дождалась ее у соседей. Потом пришли Дина с Сережей. Она рассказала что из-за нелетной погоды самолет отменили и ты ночевал на аэродроме, как она утром поехала туда и посадила тебя в самолет. Я опоздала всего на несколько часов. Ну почему я не приехала на день раньше. Так терзаю себя за это. Как чувствовала! Я привезла вам трехлитровую банку вишневого варенья любимого Сережиного. Он за один раз съел целую вазочку. Дина приняла меня очень хорошо никогда еще так не принимала. И Сережа очень обрадовался моему приезду. Рассказывал как вы летом приезжали к нам и ходили на рыбалку как он поймал большого окуня. Дина все о тебе да о тебе. Она очень за тебя переживает. Хорошо что съездила. Все же легче на душе стало. Хоть тому порадовалась что дома у тебя все хорошо. Все родные часто спрашивают про тебя как твое здоровье. Все они передают тебе чистосердечный привет. Крепись родной мой сыночек. Выздоравливай поскорей и приезжайте всей семьей в гости. Пиши чаще письма. Дай бог тебе скорейшего выздоровления. До свидания. Твои папа и мама».

Не упрямый я, мама. Мне тоже хотелось повидаться с вами, со всеми близкими… может, в последний раз… Простите меня, мать и отец. Я знаю, как горько и обидно будет вам, что не попрощались даже. Но я не мог пригласить вас. Не хотел, чтобы вы знали, какими были мои последние дни дома. Вам будет горько. А если бы знали всю правду — было бы во сто крат горше. А теперь вы знаете, что хоть дома у меня все было хорошо… Простите меня.

А Дина уверена, что я никому ничего не скажу… Значит, она знает меня. А я ее не знал…


Для меня операция стала уже столь привычным делом, что иду в операционную как на работу, правда, работу трудную, сопряженную со смертельным риском, но необходимую.

Операция длилась четыре часа.

Просыпаюсь от того, что руку сдавила манжетка тонометра. Слышу голос Ариана Павловича:

— Опять шестьдесят на сорок пять, — и с ожесточением добавляет: — Никак, ну никак не могу поднять давление.

«Никуда ты, Арианчик, не денешься», — думаю про себя и снова куда-то проваливаюсь.

В следующий раз Ариан Павлович ничего не говорит, только тяжело вздыхает. Значит, пока без изменений. Но меня это почему-то нисколько не волнует, будто мое давление — сугубо личный интерес Ариана Павловича.

И только под утро, очнувшись, слышу облегченный вздох хирурга:

— Ну, кажется, поехали: шестьдесят пять на пятьдесят.

А я мысленно говорю ему: «Вот видишь. А ты боялся».

Когда у меня становится достаточно сил, чтобы оглядеться, вижу на тумбочке в банке с водой две веточки тополя. «Кто бы это?..»

Загадка раскрылась, когда в палату вошла санитарка тетя Клава:

— Шла сегодня на работу, — говорит она, — и сломила пару веточек. Дай, думаю, поставлю на тумбочку Макару Ивановичу, может, распустит листочки — все ему веселее будет.

— Спасибо, Клавдия Ивановна.

8

Перестал принимать искусственные гормоны. Самовольно. Чтобы посмотреть, что из этого получится. Так прошла неделя.

Хирург на минуту забегает в палату.

— Ариан Павлович, у меня к вам дело.

— Ну, какое еще дело?

Ему сейчас некогда, он куда-то спешит. Но когда он не спешит? Даже, бывает, сделает операцию, а зашивать поручает ассистентам — уже опаздывает на ученый совет.

— Неделю не принимаю таблеток — и прибавил в весе.

Если бы я вдруг закукарекал, хирург не так бы поразился. Теперь он уже никуда не спешит. Он садится на кровать, наклоняет голову и трет пальцами крутой шишкастый лоб.

— Загадка природы… Целую неделю, говоришь, не принимал преднизолон?

— Целую неделю.

— И прибавил в весе? — переспрашивает, словно не верит ушам.

— И прибавил.

Он смотрит сквозь меня и напряженно думает. А думать есть над чем. Даже я знаю, что по всем канонам медицины я уже должен сыграть в ящик, а мне — хоть бы что!

— Ариан Павлович, я решил провести этот эксперимент, пока рядом врачи. В случае чего вы бы спасли. А я бы смотрел, что вы со мной делаете — учился бы, как поступать, если будет недостаточность. А может, и врач не будет знать, что делать. — И я рассказал про своего участкового врача, которая отговаривала меня от удаления второго надпочечника.

— Это ты правильно сделал, что перестал принимать… и правильно понимаешь, что тебе самому нужно знать свою, болезнь, чтобы мог, если понадобится, и врачу подсказать. По самочувствию будешь назначать себе дозу. Но непонятно, почему ты можешь обходиться без преднизолона! Так не может быть… Так не должно быть!.. Где-то оставил кусочек надпочечника? Так я хорошо помню, что все вырезал. Неужели в организме где-то есть ткани, частично выполняющие функцию надпочечников?.. И где ты такой уродился?

— А что мне теперь делать: принимать таблетки или нет?

Ариан Павлович морщит лоб, на минуту задумывается.

— Попробуй не принимать, посмотрим, что дальше будет.

— А сколько времени не принимать?

— Сколько вытерпишь!

— Бог терпел и нам велел. — У меня вырывается невольный вздох. Я так ждал, что у меня будет недостаточность! Это был бы верный признак, что похудею. Ариан Павлович замечает мой вздох, хлопает по плечу:

— Терпи, казак, атаманом будешь.

— А может, терпи, душа, в рай попадешь? — делаю намек.

— Это будет свинство с твоей стороны.


Веточка тополя на тумбочке распустила листочки, по три-четыре на месте каждой почки, и дала большие корни.

— А я тогда загадала, — говорит тетя Клава. — Если пустит листочки — значит, выживете, Макар Иванович. А на ней, смотрите, какие листья!

На улице уже апрель. Иду в холл почитать. Солнце через стекло начинает припекать.

Отрываюсь от книги, смотрю в окно. Снег почти весь растаял, только кое-где в тени еще лежит — заледенелый, покрытый грязью. Дворники скалывают его. А рядом, наперекор ночным морозам, уже зеленеют стрелочки травинок.

Думать о том, что будет, когда приеду домой, не хочется. От Дины — ни одного письма. Я тоже не пишу; не написал даже, что сделали операцию и иду на поправку. Вряд ли ее это обрадует.

Ко мне подходит солидная женщина, на голове — копна черных волос.

— Вы Макар Иванович? — спрашивает она.

— Я, — отвечаю удивленно: она почему-то очень покраснела.

— Вы извинице меня, — еще больше смущаясь, говорит она с заметным белорусским акцентом, — можно вас кой-чё спрасиць. Мне посоветовала Алла Израилевна.

Я и так догадываюсь, что это ее рук дело: анестезиолог уже не первый раз присылает ко мне больных для душеспасительных бесед.

Женщина садится в кресле напротив, натягивает полы халата, стараясь закрыть колени.

— Ня знаю, як вам сказаць, — продолжает она. — Мяне Ариан Павлович предлагает аперацию, а я ня знаю, соглашаться мне чи не. В палате гаво́ряць хто што. А одна меня сильно напужала. Я даже плакала. Ана таки страхи рассказуе. И таго врачи зарезали, и таго… Гаво́ряць, вам уже несколько раз делали аперацию. Вот што вы мне присаветуеце: соглашаться чи не?

— Знаете, я стараюсь никому не давать советов. И сам ничьих не слушаюсь. Бывает и так: мне посоветуют, а я сделаю наоборот — и хорошо получится! Да на всех и не угодишь. Один так посоветует, другой совсем наоборот. Так что если когда и ошибусь, так сам виноват.

— Та яно так, — соглашается она.

— Потому советовать ничего не буду. Но если хотите, расскажу и о тех, кого вылечили и кто погиб. Так ведь на войне без убитых не бывает.

— Та яно так, — снова соглашается она со вздохом.

— А вы потом сами думайте и решайте, как вам поступить. — И я рассказываю о себе, о Медынцеве, о Боровикове. Лицо женщины то хмурится, то улыбается, то становится счастливым, будто не Боровиков, а она сама собирается поступать в институт.

— Вот так здесь лечат.

— Спасибо вам большое, — простодушно улыбаясь, говорит она. — Вот пагаварила с вами, и ат души атлягло. А то уже собиралася цикаць атсюдова.

— Если уж давать совет, то — верьте врачам. И еще: никогда не слушайтесь больных, а то они вам насоветуют!

— А когда после аперации можно работаць? — задает она традиционный вопрос. Я рассказываю, что знаю.

Воистину, у кого что болит, тот про то и говорит. У мужчин обычно первый вопрос таков:

— А водку можно будет пить, если вырежут эти самые надпочечники?

Второй обязательный вопрос:

— А как потом насчет женского пола?

Можно ли вернуться к труду, и если можно, то когда — это третий традиционный вопрос. Есть мужчины, которые его не задают. И еще такая закономерность: если очень допытывается, можно ли будет пить водку, то насчет работы обычно спросить забывает.

А женщин в первую очередь заботит, смогут ли вернуться на производство, выполнять домашнюю работу. А о чем еще они спрашивают друг друга в тесном женском кругу, мне не ведомо.

Собеседница благодарит меня без конца, будто я миллион ей подарил.

— Теперь мне пусть хоць што гаво́ряць май саседки, я им ня паверу. Я теперь сама знаю, што им атвециць! Ну спасибочко ж вам большое. Правду гаворяць: слово раниць, слово лечиць. Як я переживала! А вот послушала вас и уже ня баюся, хоць завтра на аперацию. А то меня та старуха напужала досмерти. В женской палате просто сидець невозможно; с утра да вечера толька и разгавору, что пра балезни. Так хоць бы толька пра сваи, а то и пра чужия: у каго як галава балиць, кому як… Их паслухаешь — ня схочешь, так забалеешь, — никак не может выговориться словоохотливая собеседница.


Иду к Ариану Павловичу за последними наставлениями — меня выписывают.

— За тебя я спокоен, — говорит он. — Ты в обстановке разбираешься правильно.

— А что будем делать, если не похудею? — Я так и не принимаю гормоны, а вес не уменьшается.

— Должен похудеть. Теперь надо рассчитывать на время — время покажет. Я все вырезал, что можно было вырезать. На меня больше не надейся — теперь на бога уповай. Пиши, как будешь чувствовать. Можешь всегда рассчитывать на мою помощь, — говорит Ариан Павлович, улыбаясь. У него очень хорошее настроение.

— Ариан Павлович, большое-большое спасибо вам за все…

— Ладно, ладно, — отмахивается он от меня, как от назойливой мухи. Подает руку: — Ну, будь здоров.

За него говорят его глаза. Для меня хирург стал вторым отцом, и он это чувствует.

Загрузка...