II.


Без всякой надежды на успех побрел Матусевич на другой день к своему бывшему бригадному командиру -- отставному генералу Воробьеву. Старик был холост, имел свои средства и получал пенсию. В бригаде всегда говорили о его скупости и почему-то называли генерала "либеральным консерватором". "Наверное не застану", -- с ужасом подумал Матусевич, позвонил и замер в ожидании.

Но генерал оказался дома. Худенький, седенький, одетый в коричневый халат с голубыми кистями, он сидел в качалке и читал Гоголя.

-- А-а-а! Вот не ожидал... Рад, очень рад, подполковник, вас видеть, впрочем, теперь уже не подполковник, а просто Петр Алексеевич...

Его желтоватые усы приветливо зашевелились и стало видно, что старик и на самом деле обрадовался.

-- Не хотите ли сигаретку? Вот эти будут лучше, сингапурские. А я, знаете ли, от скуки Гоголя взял, -- не выношу я новейшей литературы, не авторы, а калеки, садисты, импрессионисты и всякие исты... Для нормальных мозгов все непонятно, а коли понятно, так отвратительно... А, главное, их бараньи головы никак не могут вместить, что дело не в форме, а в сущности...

Генерал глубоко вздохнул.

-- Да, а вот Гоголь никогда не устареет, -- сказал Матусевич и подумал: "даст денег иди не даст?".

-- Конечно, не устареет, а все-таки и он был великий мошенник, и по теперешним временам я бы его повесил.

Матусевич вдруг забыл о том, зачем пришел, и удивленно спросил:

-- За что, ваше превосходительство?

-- А как же!.. Впрочем, он ваш земляк, но я люблю говорить правду. Помилуйте, у него как только хохол или хохлушка, так и прекрасные люди, а как русский так или дурак, или мерзавец.

-- Позвольте, ваше превосходительство...

-- Во-первых, для вас я теперь не превосходительство. А Павел Константинович, а во-вторых, -- что позвольте? Я вам докажу. Вот, не угодно ли: Чичиков, Ноздрев, Петух и т. д., и т. д... Кто они такие? Ведь это же уроды и мерзавцы. А все эти Тарасы Бульбы, Остапы, Дороши и даже мужичье, -- какой-нибудь Левко из Майской ночи, ведь это же сплошь герои, рыцари... Шпонька и тот симпатичнее Копейкина...

Генерал покраснел, одним движением руки сбросил пенсне и вопросительно откинул голову назад, так что видны были волоски в его ноздрях. Матусевич понимал, что доказать старику его неправоту очень легко, но это будет бесполезно, неопределенно дернул правой рукой и сказал:

-- Я об этом никогда не думал.

-- Ага, не думали, а вы подумайте.

Генерал сразу успокоился и совсем другим голосом добавил:

-- А теперь пойдемте завтракать.

Он встал, позвонил. Вошел пожилой, но остриженный по-солдатски человек в белом фартуке, и высоких сапогах, и вытянулся во фронт.

-- Поставь, Демидов, второй прибор и достань бутылку каберне.

-- Слушаю, ваше превосходительство.

Когда лакей ушел. Матусевич подумал: "ну, теперь нужно сказать о деньгах. Но генерал снова надел пенсне и спросил:

-- Что вас побудило выйти в отставку? Ведь карьера у вас открывалась хорошая: боевой подполковник Генерального Штаба, Владимир с мечами, и всего тридцать пять лет на плечах".

-- Многое, многое, Павел Константинович, всего не расскажешь.

-- А вы возьмите да и расскажите. Я пойму и доносить не стану, -- в корпусе жандармов не служил. А если я Гоголя ругаю, так это ничего, я его, может быть, еще больше вашего люблю. Ну, пойдемте в столовую.

Здесь глаза Матусевича удивились множеству света и цветов. Глубокие подоконники были уставлены низенькими четырехугольными вазонами с живыми незабудками. На зеленых деревянных скамейках, как в оранжереях, стояли флоксы, настурции и душистый горошек. На фоне бледно зеленых обоев две недавно распустившиеся темно-красные розы.

Генерал заметил удивление Матусевича, улыбнулся и совсем по-детски начал хвастаться:

-- Ага, любуетесь! Видите, какое у меня царство. Летом это не штука, а у меня и зимой так... Сам все взращиваю и Демидова не допускаю. В комнате я их не ставлю, потому что там курю много, а это им вредно. Да. Ласковые цветочки это лучшее, что есть в природе, -- благоухают и молчат. А вот какие две брюнетки, -- он кивнул в сторону роз -- это сестры, я их назвал Вера и Люба, -- Вера -- та, которая ближе к вам. Душно им, бедным, а садика при квартире нет, только и ставлю на балкон, да теперь ремонт... Эти варвары каменщики чуть было не закапали известью. На дачу я не выезжаю, сырости боюсь... после войны ноги никуда не годятся...

Матусевич еще раз посмотрел на цветы и сказал:

-- Действительно, целое царство.

-- Да еще живое. Вы, небось, удивляетесь, что я розы назвал женскими именами... Это, видите ли, в молодости я был влюблен в двух сестер, Веру и Любу, и сам не знал, в которую больше, потому и не женился... Да...

Генерал улыбнулся и уже другим, не грустным голосом добавил:

-- А теперь выпьем водки...

Закусили редькой в сметане. Во время завтрака говорили о пустяках, но после каждого слова генерала Матусевич чувствовал к нему все большее и большее доверие. Что-то простое и нежное было в голосе и в манерах старика.

Матусевичу пришло в голову: иногда в маленьких провинциальных городах встречаются такие старички-священники. Услышишь только, как он скажет: "благословен Бог наш всегда, ныне и присно и во веки веков", я уже знаешь наверное, что этот человек никогда и никого не обидел и никогда не солгал, и даже совсем неверующему легко у него исповедоваться.

Пить кофе снова перешли в устланный персидскими коврами кабинет. Шагов не было слышно. Сели и закурили по новой сигаретке, и Матусевич с наслаждением, почти не волнуясь, рассказал все, что пережилось от самого выхода в офицеры и до сегодняшнего утра.

Генерал слушал, откинув голову назад, и почти не курил. Дым его сигаретки тоненькой, ровной голубой ленточкой подымался кверху и заканчивался дрожащей спиралью.

-- Конечно, теперь мое будущее темно, но я знаю наверное, что оно лучше моего прошедшего и настоящего и чувствую, что скоро мне станет легче дышать...

Матусевич замолчал.

Генерал поднял голову, положил сигаретку на угол стола и надел пенсне. И под стеклом его старческие глаза смотрели вдумчивее и печальнее. Он погладил двумя пальцами бороду и тихо заговорил:

-- Нет, знаете, и в будущем не ждите покоя, -- с вами в тридцать пять лет случалось то же, что и со мною, но только в пятьдесят семь лет, -- вы вдруг поняли всю сущность человеческой природы... А это гораздо страшнее, чем, например, долго и прочно верить в важность каких-нибудь религиозных обрядов и потом в один прекрасный день сказать самому себе: "все это чепуха"... Вы поняли, что никакой нравственной культуры нет и не было, и взаимные отношения людей со времен Ноя изменились только в форме, а не в сущности... И процент субъектов, живущих честно, остался таким же небольшим, ничтожным, каким он был и несколько тысячелетии тому назад. И тому, кто это понял, работать больше не захочется, а жить, не работая, -- противно... И в этом весь ужас. Да-с... Теперь вы мне скажите вот что: сколько вам нужно денег, чтобы выбраться из клоаки, именуемой Петербургом?

Матусевич густо покраснел.

-- Да видите ли...

-- Попрошу без всяких "видите ли". Назовите мне точную цифру и больше ничего-с, -- сказал генерал уже совсем строго и серьезно.

"Он, действительно, все понимает и хочет не только мне помочь, но и сократить время моего мучения, а голос сделал строгим и сочинил такую фразу, чтобы не показаться сентиментальным... Милый, прекрасный!" -- подумал Матусевич и отчетливо произнес:

-- Пятьсот рублей...

-- Это я могу, это я могу.

Генерал встал и, придерживая полу халата, пошел к шифоньеру. Он отворил один из ящиков, вынул пять новеньких сторублевок, протянул их и сказал все тем же поддельно-сухим тоном:

-- На-те, отдадите, когда будет можно. Затем предупреждаю, что, если об этом узнает хоть один из наших общих знакомых, то я попрошу вас больше ко мне не заходить. Да-с... Вот и все.

-- Благодарю вас, крепко благодарю.

Очень было трудно не броситься генералу на шею. Закололо в носу и сдавило горло.

"Только бы не расплакаться, только бы не расплакаться", -- подумал Матусевич и зажег свою давно потухнувшую сигаретку.

Не находилось больше слов, но уйти сейчас же было неловко.

-- А знаете, Павел Константинович, ведь вас в бригаде почти все считали скупым и жестоким, -- вдруг сказал Матусевич.

-- Знаю, знаю... Что было, то, слава Богу, прошло. Месяца через два напишите мне, как устроились... Ну, а на прощание я дам вам один парадоксальный совет, исполняя который вам все-таки будет гораздо легче жить: никогда не ожидайте от людей ничего человеческого. Есть у вас сад, занимайтесь садом, птицеводством, огородом. И деревья, и цветы, и южное небо нам дороги не только тем, что ласкают наши эстетические чувства, а еще и тем, что в их существовании нет ни лжи, ни подлости, ни пошлости. Я и сам скоро... Впрочем, это уже философия. Будьте здоровы.

На улице Матусевич подозвал извозчика и сел, не договариваясь. Лошадь попалась хорошая. Пролетка не вздрагивала на только что перемощенных торцах. Всему телу было удобно и душа радовалась и все-таки верила в будущий отдых в деревне. И хотелось поскорее, с таким же настроением, так же быстро на вокзал с детьми. Только при мысли о жене в сердце делалось что-то неладное и хотелось до крови закусить нижнюю губу или вырвать себе кусочек бороды.

Дома сразу стало веселее. Лицо Лизы в одну секунду изменилось, как декорация в феерии. Один вид своих или чужих денег всегда приводил ее в хорошее расположение духа. Вечером она явилась в кабинет к Матусевичу ласковая, нежная, просящая забыть все прошлое, она клялась, что между нею и любовником все и навсегда действительно кончено. Лиза была одета в ажурную кофточку и пахло от нее крепкими духами. Состоялось нечто, похожее на примирение, затем она выпросила специально для себя одну сторублевую бумажку и ушла в спальню, счастливая, как девочка.

В день отъезда пришло коротенькое, написанное мелким почерком письмо от Скворцова. В двух строках он еще раз извинялся в том, что не прислал денег, и затем описывал свое ялтинское времяпрепровождение.

Матусевич прочел, брезгливо улыбнулся, скомкал листок почтовой бумаги и бросил его в угол.


Загрузка...