То ли от надоевшего одиночества, то ли от старости, то ли от усиливающейся с каждым днем боли в суставах, а только все чаще и чаще стал Назарыч страдать бессонницей. С вечера засыпал как будто не плохо. Спать бы, да и спать так до самого утра, ан нет: перевалит чуть-чуть за полночь, и сна как не бывало. И тогда начинается самое тяжелое и нудное время, тогда даже еле слышимые мягкие звуки, будь то шорохи ветра или стук дождевых капель, не успокаивают, не убаюкивают. Поворочается Назарыч с боку на бок, покряхтит, а потом встает, зажигает лампу и принимается за какое-нибудь дело. Поделает что-нибудь и снова в постель, и опять ворочается да кряхтит. И так до утра. А какие только мысли не лезут в голову в эти проклятые часы, отрадных — ни одной, зато тревожных да грустных целое скопище. Особенно часто за последнее время думает Назарыч о сыне Алеше.
Пришел Назарыч сюда не один, а с работящей веселой женой Настей. Тогда тут не было ни рельсов, ни станционного здания, ни казарм. Многочисленная артель путеукладчиков трудилась на этом месте больше года: землекопы и грабари сооружали насыпь, артель «тянула линию». Настя работала поварихой, а он таскал рельсы, шпалы, забивал костыли. Трудились от темна до темна, а спали где придется: летом — в шалашах, под тачками и телегами; зимой — в товарных вагонах и недостроенных помещениях.
Когда уложили рельсы, артель двинулась дальше, а Назарыч с женой пожелали остаться тут и перебрались на жительство в барак, в «дерюжную» комнатку.
Через год в этой дерюжной комнатке у них родился сын Алеша.
Десять лет работал Назарыч простым ремонтным рабочим, а потом его повысили — сделали стрелочником, и он переселился из барака в казарму, в ту квартиру, где сейчас проживал стрелочник Климов.
Алеша рос непоседливым, озорным мальчишкой, и обличьем и повадками весь в мать. Учить его было негде, и Назарыч с женой не раз задумывались, куда бы его определить, когда он вырастет. Место для него на разъезде было только в путевой ремонтной артели, где он мог дослужиться до стрелочника. Но получилось все иначе. По соседству с разъездом раскинулась деревня Левшино. Она делилась на два края: один назывался Плющанкой, другой — Забегайловкой. В Плющанке стояла церковь, лавка и дома богатеев. Подслеповатые избенки Забегайловки тянулись вдоль грязной речонки за пересекающим деревню ложком.
Плющанские и забегайловские ребята враждовали между собой, и не проходило ни одного праздника, чтобы кому-нибудь из них не проламывали голову. Перевес почти всегда был на стороне плющанцев: их было больше, да и к тому же они не стеснялись применять в драках всякие предметы, наносящие увечье: ножи, гирьки, железные трости.
Атаманил у плющанцев высокий хилый парень, сын лавочника, Митька Бахарев. По праздникам он щеголял в лаковых сапожках и с железной тростью. На гулянках Митьку всегда сопровождали его друг — гармонист Ванька Спирин и братья Ягненковы — Васька и Петька. Это четверка досаждала забегайловцам как только могла. Приноровились они донимать забегайловцев и при помощи сочиненной кем-то из них песенки. Подойдут к ложку и хором несколько раз кряду поют под гармошку:
Забегайловцы все рваны,
Как паршивые бараны,
Ходят, пятками сверкают,
Кошек в сани запрягают.
Драться забегайловцы еще как-то могли, а вот бороться против песенного наступления были бессильны: у них не было ни гармошки, ни человека, который смог бы выдумать ответную песню.
Так продолжалось довольно-таки долго, пока с забегайловскими парнями не подружился Алексей. Услышав как-то оскорбительную песенку, он спросил:
— Чего это они?
— Насмехаются, — объяснили ему. — Сегодня уже девятый раз поют.
— Ну, а вы чего молчите?
— А мы что? У нас нет ни гармошки, ни песни ответной: крыть-то нечем.
— А балалайка есть?
— Балалайка есть.
В следующее воскресенье, когда Митькина компания исполнила свою любимую песню, с забегайловской стороны вдруг раздалось:
— Теперь слушайте нас!
Забренчала балалайка, и на плющанскую сторону понеслось звонко и отчетливо:
Ходит Митька, как гусак,
В лаковых сапожках.
Он и этак, он и так —
На куриных ножках.
Рядом Ванька-гармонист
Лает по-собачьи,
А за ними Васька с Петькой
Тащатся, как клячи.
Митьке и его друзьям враз расхотелось горланить. Только гармошка зло рявкнула в ответ.
С этого дня плющанцы начали усиленно охотиться за Алешкой.
— Искалечим! — грозился Митька.
Несколько раз Алексея спасали от расправы друзья, он благополучно удирал, но однажды несчастье настигло его.
Алексей отправился в Левшино и не подозревал, чтобы среди бела дня, почти рядом с домом — недалеко от переезда — его поджидали враги.
Они выскочили из кустов и принялась избивать.
Алексей явственно запомнил только злое лицо Митьки, железную трость и лакированные сапоги.
Домой Алексей, не пришел, а приполз. Мать с отцом затащили его в квартиру, сняли с него одежду, смыли кровь и, как умели обработали и перевязали раны. Голова и тело сына были сплошь покрыты кровавыми ранами, ссадинами и синяками. Кровь сочилась и изо рта — и это было страшнее всего.
— Нутро отшибли, нутро, — заливалась слезами мать.
— Кто эти изверги, кто? — спрашивал отец, — С кем дрался-то?
— Ни с кем, — простонал Алексей. — Даже пальцем никого не тронул.
— Так кто же, кто же это так тебя? Сейчас же пойду в волость, к уряднику, свидетелей призовем. Пусть их, извергов, посадят в тюрьму.
— Не надо никого, расквитаюсь сам.
Он так и не сказал, кто его избил.
…Алексей перестал ходить в Левшино. На разъезде без сверстников ему было скучно, и мать не раз примечала, как он подолгу глядел в сторону деревни и о чем-то крепко думал.
— Ты чего, сынок? — спрашивала она.
— Да так, мам, ничего.
Как-то Алексей попросил у матери немножко денег:
— Съезжу в Протасовку, куплю себе ситцу на рубаху.
Переговорив с отцом, мать дала деньги, и на следующий день сын уехал. Ни вечером, ни ночью он не вернулся…
Назарыч очень хорошо помнит это горестное утро. В квартиру к нему ворвалось много озлобленных людей: урядник из волости, понятые и лавочник Бахарев. Они шарились во всех углах, хватали Назарыча за грудки, размахивали кулаками перед лицом жены, требуя сказать, где находится «убивец Алешка».
Оказывается, прошедшей ночью кто-то убил Митьку. Его труп обнаружил на рассвете пастух. Митька лежал в луже крови около крыльца своего дома, а рядом с ним стояла воткнутая в землю его железная трость. Митькины товарищи в один голос заявили, что убил их друга стрелочников Алешка.
Отец и мать не могли поверить, что такое тяжкое преступление совершил их сын, но прошло несколько дней, Алексей не появлялся.
Через три года родители получили небольшое письмо. Алексей сообщал, что живет от них за пять тысяч верст в большом городе, работает на заводе слесарем и помаленьку учится грамоте. «Не печальтесь, — писал он собственноручно, — и простите меня за то «разлучное» дело, которое я совершил. Был глуп. С такими людьми нужно бороться по-иному». Алексей обещал: «Как только будет можно, я приеду к вам или позову вас к себе, сейчас же делать так опасно. Писать часто нельзя, а не часто слать письма буду».
Родители и погоревали над письмом, и порадовались: Алексей был жив и зарабатывал хлеб честным трудом и, что было особенно отрадно, научился грамоте.
Облитое слезами письмецо положили на божницу и с нетерпением стали ждать редких весточек. Они не приходили — и это очень тревожило.
— Уж не дознались ли, где он, не посадили ли его в острог? — убивалась мать.
— Не может этого быть, — успокаивал жену Назарыч, — Если бы он попался, то его обязательно привезли бы в волость, и весть об этом сразу бы долетела до нас.
Второй весточки от сына мать так и не дождалась — проболев всю зиму от сильной простуды, она умерла.
Назарыч остался один. Потянулись горькие дни. «Уж прибрал бы господь бог и меня, смилостивился бы…» — думал не раз Назарыч во время своих тяжелых размышлений. Бог откликнулся и начал помаленечку «прибирать». Сначала Назарыч потерял половину зрения, а потом его замучил ревматизм. Назарыч уже не мог работать стрелочником, его пристроили станционным сторожем. Мысль о сыне не выходила из головы. Особенно часто вспоминал о нем Назарыч в то лето, когда началась война. Большое людское горе срывало с места и бросало из конца в конец России огромные массы людей. Ехали солдаты, беженцы, старики и дети, торопились куда-то всякие господа.
Не сорвался ли со своего места и Алексей, если жив, не окажется ли он среди этих пассажиров? «Должен сорваться, должен!» — говорило сердце.
Желание увидеть среди пассажиров сына настолько завладело Назарычем, что он старался не пропустить ни одного поезда. Выйдет на перрон, привалится к железной оградке и стоит, смотрит.
Так было и в тот ясный августовский вечер. Назарыч вглядывался в лица торчащих в окнах пассажиров. Как и всегда — все чужие.
Когда поезд умчался, на перроне осталось пять человек: двое с сундучками скрылись в станционном зале, двое сразу же двинулись в сторону деревни Левшино, а один — в стареньком черном пальто и с чемоданчиком в руке — подошел к Назарычу, поздоровался и спросил:
— Здешний железнодорожник?
— Станционный сторож.
— Укажите мне, пожалуйста, где проживает стрелочник Платон Назарыч Ефимцев?
— Я Платон Назарыч, я Ефимцев… А вы?..
Приезжий опустил на землю чемоданчик, схватил обеими руками руку Назарыча, крепко пожал ее и негромко сказал:
— Я от вашего сына.
— От Алеши?
— От него. Пойдемте к вам. Там расскажу все, что знаю.
Назарыч ввел незнакомца в свою каморку и, как только за ними закрылась дверь, прерывающимся от волнения голосом зачастил:
— Говорите скорее, где он, жив ли?.. А мать-то его… мать… ведь умерла. Ждала-ждала и… Я теперь один. Видите?
Приезжий ласково обнял Назарыча:
— Не беспокойтесь, папаша, сын ваш жив, здоров и умирать не собирается. А матери, значит, нет в живых… Печально. Об этом он не знает. Да разве об этом там узнаешь?
— Где это там, где?
— Он в Сибири, в остроге, уже отсидел половину срока — пять лет.
— За убийство?
Назарыч тяжело опустился на стул.
— Нет, что вы? Разве Алексей Платонович может быть разбойником?
— Так за что же, за что?
— Политический он.
— Политический?! А вы, значит…
— После шестилетней отсидки в остроге еду туда, — приезжий махнул рукой, — а зовут меня Василий Чаузов.
Щербатый, широкоскулый, с добрыми голубыми глазами и большим улыбчатым ртом, Василий никак не походил на тех «злодеев-цареубийц» и смутьянов, о которых приходилось Назарычу слышать от начальства.
Проговорили они до рассвета. Все, что рассказывал Василий о сыне, было дорого, все было понятно за исключением одного, самого главного — зачем это они, маленькие люди, идут против огромной силы — царя.
— Разве можно плетью перешибить обух? — спросил он.
— А мы ведь не плетью будем хлестать, а доброй кувалдой бить, — ответил Василий.
Вспомнил Назарыч вчерашней ночью и своего старого друга Дмитрия Спиридоновича Аброськина. Они — Назарыч и Спиридоныч пришли на Лагунок из разных мест, но в одно и то же время, вместе работали на строительстве линии, оба остались тут навсегда и около десяти лет жили бок о бок в бараке.
Дмитрий Спиридонович с большим сочувствием отнесся к горестям Назарыча.
Назарыч не оставался в долгу и при случае тоже помогал другу, как и чем мог. Немало несчастий было и в жизни Спиридоныча — его семью часто посещала смерть: умерли два сына и жена, зарезало поездом младшую шестнадцатилетнюю дочь и совсем недавно скончался зять — муж старшей дочери, оставив на руках жены и тестя пятерых детей-малолеток.
Спиридоныч работал путевым сторожем и жил вместе с дочерью и внучатами в путевой будке в семи верстах от разъезда. «Не так уж далеко, а вот видеться стали редко», — укорил себя Назарыч. Верно, недавно он совсем уже собрался навестить друга, даже гостинцев припас для ребятишек — разболелись сильно ноги. «А не сходить ли к нему завтра, в воскресенье? — подумал Назарыч и тут же решил: — Непременно схожу. Управлюсь утром с делами, а к обеду буду там. Посидим, вспомним прежнее житье-бытье. Ведь в этом месяце исполняется ровно двадцать пять лет, как мы работаем тут. Только вот загвоздка — разрешит ли начальник отлучиться со станции?»
Получить разрешение на отлучку, будь то в обычный или в праздничный день, Назарычу было не так-то просто. Дело в том, что, помимо своих служебных обязанностей, он нес еще и обязанности прислуги в доме Павловского: таскал из колодца воду, колол дрова, угонял в стадо коров. Отпустить Назарыча на несколько часов со станции для «хозяев» было очень и очень нежелательно. «Ну, да ничего, — закончил ночные раздумья Назарыч. — Поди, уважат, ведь я буду вроде именинника — двадцать пять лет…»
Отпрашиваться Назарыч решил не в воскресенье, когда хозяева спят долго, а накануне.
В субботу днем Назарыч зашел в дежурку. Дверь кабинетика была приоткрыта. Павловский за столом читал большую синюю бумагу. Должно быть, что-то очень важное содержала бумага, потому что лицо Павловского было нахмурено.
Назарыч приблизился к двери и, переминаясь с ноги на ногу, сказал:
— С просьбой я. Можно?
— Говори, — разрешил Павловский, отложив бумагу в сторону.
— Мне бы надо отлучиться завтра на весь день.
— Куда?
— Да тут в одно место… За семь верст. На перегон, к путевому сторожу Аброськину.
— Чего это тебя потянуло к нему?
Назарыч замялся.
— Да вот… Надо нам с ним немножко отметить завтрашний день.
— Завтра обычное воскресенье, чего его отмечать.
— Мы с Аброськиным примерно как раз в этот день прибыли сюда… двадцать пять лет…
— Сколько?
— Двадцать пять лет. Первые костыли тут забивали.
— Юбиляр, значит?
— Как?
— Я говорю, юбиляр.
— Да уж не знаю, как там по-вашему, а только — двадцать пять.
Павловский взял в руки синюю бумагу, повертел ее:
— Ты вот что, напомни-ка мне о своей просьбе завтра утром, а то сейчас мне не до тебя.
Назарыч кашлянул, сказал «спасибо» — и направился к выходу.
Перед сном он согрел воды, вымыл голову, подбрил усы и бороду, а затем принялся за одежду. Из ящичка были вынуты голубая с белыми горошинами сатинетовая рубашка, синие суконные штаны и черный пиджачок. Все это надевалось по самым большим праздникам. Рубашку и штаны он аккуратно выгладил катком, а сморщенное место на пиджачке смочил горячей водой и расправил ладонью. Потом он достал из шкафчика коричневый кулечек и проверил его содержимое. Все было в целости: пять длинных конфет, обернутых разноцветными бумажками, — как раз по количеству Спиридонычевых внучат — и столько же пряников-лошадок. Конфетам за это время ничего не сделалось, а вот лошадки немного почернели и усохли.
Припас Назарыч подарок и для своего друга — да какой еще! В день объявления войны через разъезд передавалась депеша о закрытии всех казенок. Услышав эту новость, железнодорожники кинулись в деревню Левшино. Пошел туда и Назарыч, и на его долю досталось две бутылки водки. Одну он помаленьку выпил в большие праздники, а другую припрятал до особого случая. И вот этот особый случай настал. Назарыч вытащил из ящика дорогой гостинец, потрогал сургуч, провел ладонью по стеклу и снова уложил бутылку на прежнее место, чтоб взять ее оттуда в самую последнюю перед уходом минуту: «А то не ровен час, увидит кто-нибудь, и тогда затеется такая канитель, что и не рад будешь».
Спал Назарыч в эту ночь на редкость спокойно и так крепко, что, пожалуй, проспал бы до самого обеда, если бы не забота о начальнических коровах.
Отогнав коров в стадо, Назарыч вернулся в свою комнатку и решил прилечь еще. Но тут в окно донесся голос Павловского:
— Выйди-ка на перрон!
Назарыч вышел на улицу.
Павловский стоял, угрюмо глядя под ноги, и беззвучно шевелил губами. «Опять, наверно, поссорились», — подумал Назарыч.
Константин Константинович и Людмила Сергеевна ссорились очень часто. Об очередном скандале в семье Павловских работники разъезда узнавали сразу же по настроению начальника.
С особенным старанием разряжал Павловский свое послескандальное настроение на том, кто первым попадался ему на глаза. Назарыч почти всегда был на начальнических глазах, а поэтому и самые «горячие блинчики» доставались ему, причем получал он их не только от «самого» — как другие подчиненные, — но и от «самой».
Назарыч поднялся по ступенькам лестницы на перрон и поздоровался.
Павловский что-то буркнул в ответ и выбросил вперед правую руку, так что хрустнули суставы:
— Это что такое?
Назарыч поглядел туда, куда показывал начальник. На кромке перрона лежала серая бумажка.
— А это? — Павловский ткнул носком сапога в торчащую из песка щепочку:
— Щепочка.
— Врешь! Это самый настоящий мусор, за уборку которого ты деньги получаешь. Ясно?
Назарыч промолчал.
— А теперь иди сюда!
Павловский приблизился к столбу, на котором висел колокол.
— Теперь скажи мне, что такое это?
— Колокол.
— Это не колокол, а грязь сплошная. Следуй за мной.
Не менее часа водил Павловский Назарыча по комнатам и закоулкам станции, задавая один и тот же вопрос: «Что это такое?» Назарыч отвечал, и все невпопад. По мнению Назарыча, окна были окнами, стены — стенами, мухи — мухами, начальник же понимал иначе: окна — это пыль, стены — паутина, мухи — зараза.
Потом Павловский отправился на стрелочный пост, строго-настрого наказав Назарычу, чтобы к вечеру все блестело. Напоминать о своей вчерашней просьбе Назарыч не посмел и, тяжело вздохнув, направился к кладовочке, где хранился уборщицкий инвентарь: метла, лопаты, совок. «Проклятая жизнь! Ни тебе мало-мальского уважения, ни отдыха, — думал с досадой Назарыч, шагая по двору. — А что поделаешь? Куда ото всего этого подашься? Никуда. Тут хоть и не уважают, зато жалованье платят да квартира есть. А в ином месте? Там и уважать не будут, и жилья не будет, и жалованья — шиш: бери суму на плечи да палку в руки — и побирайся. Да и тяжело покидать это место, ведь двадцать пять лет».
— Назарыч! Эй, Назарыч! — прервал раздумья звонкий голос начальницы. — Иди-ка сюда!
Назарыч подошел к крыльцу, на котором стояла с ведрами в руках Людмила Сергеевна.
— Сбегай-ка за водой!
— Мне Константин Константинович приказали, чтобы я немедленно принимался за уборку.
— А он где?
— На стрелку пошел.
— Ну и пусть носится, а ты бери ведра и делай то, что я тебе говорю.
Зная строптивый характер начальницы, Назарыч не стал отговариваться, взял ведра и заковылял к колодцу, а вслед ему полетело:
— Когда принесешь воды — наколешь дров.
Принес Назарыч воды, наколол дров и только хотел приняться за свои прямые обязанности, как объявилось новое дело — вылить ночные помои, а ведро из-под них пристроить на оградке таким образом, чтобы его кругом проветривало и обжигало солнцем.
За этим делом и застал его Павловский — он шагал по линии мимо станции на другой стрелочный пост. Увидев Назарыча с ведром в руках около заборчика, Павловский рявкнул:
— Ты что там делаешь?
— Людмила Сергеевна заставили.
— Бросай к чертовой матери все дела и иди сюда!
Назарыч надел как попало на колышек ведро и хотел было идти, но тут выскочила на крыльцо Людмила Сергеевна и сердитым приглушенным голосом пригрозила:
— Посмей только уйти, посмей…
Назарыч снова взялся за ведро.
А после обеда Людмила Сергеевна послала его в лавку в деревню Левшино за спичками.
Вернулся Назарыч под вечер. К этому времени супруги помирились, и он сразу перешел под начало Константина Константиновича. Отдыхать ему не дали ни минутки, потому что, пока он ходил в деревню, объявилось очень срочное дело — вызвать на станцию всех движенцев. Зачем это нужно, Назарычу не сказали. Об этом знал только один Павловский. Дело было действительно срочное. Константин Константинович разговаривал по телефону с ревизором и узнал, что директор дороги приедет на Лагунок послезавтра ровно в два часа дня. Ревизор рассказал, что на одной из станций, где уже был смотр, директору дороги страшно не понравилось, что квартиры служащих и рабочих не побелены. «А у вас как?» — спросил ревизор.
— У нас побелены, — ответил Павловский.
В самом же деле многие квартиры были не побелены, и вот теперь эту работу нужно было провести в экстренном порядке.
— Быстрее! Быстрее! — поторапливал Назарыча Павловский.