Шатров приехал ночью. Первым его увидел стрелочник Лукьянчиков. А получилось это так. Прошел товарный поезд. Лукьянчиков закрыл семафор и, возвращаясь от подъемного рычага в будку, заметил человека: он стоял в полосе света, падающего от стрелочного фонаря. Сначала Лукьянчиков подумал, что это Федорчук или сам начальник разъезда — кроме них, прийти в такую пору на стрелочный пост некому, — но, приглядевшись, понял, что ошибся: Федорчук и Павловский были высокого роста, этот же человек низенький. Лукьянчиков заспешил, но не успел сделать и десяти шагов, как человек вдруг исчез в темноте. «Кто же это такой, чего ему надо?» — забеспокоился Лукьянчиков и зашагал еще быстрее. Через несколько секунд человек снова появился. Только теперь он находился не около стрелки, а, припав к освещенному окну, заглядывал в будку.
— Кто такой?! — крикнул Лукьянчиков.
Незнакомец не ответил, шагнул от окна и снова растворился в темноте.
— Кто такой?! — повторил Лукьянчиков.
— Свой, не бойся! — донесся из темноты резкий, незнакомый голос.
— Чей свой? Чего прячешься? — Лукьянчиков приблизился к будке.
— А ты отгадай!
— Такого голоса не слышал.
— Тогда узнавай по обличью.
Человек вышел из темноты на свет.
На незнакомце все было солдатское: длинная помятая шинель, высокая серая шапка, сапоги, в левой руке сундучок, правая засунута в карман шинели.
«Однако Шатров! — пронеслось в голове Лукьянчикова. — Но нет? Шатров носил широкую бороду и усы, говорил не громко».
— Не признаю, — мотнул головой Лукьянчиков.
— А Шатрова помнишь?
Солдат поставил на землю сундучок и протянул руку.
— Никита Аверьянович! — Лукьянчиков кинулся к Шатрову.
— А я-то думаю, кто такой крутится около моей будки.
— Кручусь потому, что не знаю, как быть: то ли задержаться и расспросить, то ли без остановки идти по старому адресу.
— А мы тут не раз вспоминали тебя. Письмо твое зимой читали в бараке скопом. Ждали — пришлешь еще весточку, но ты как в воду канул: ни семье, ни нам. Пошли в будку! Там отдохнешь малость с дороги и расскажешь. На побывку или как?
— Какая там побывка! — Шатров взмахнул пустым рукавом. — Видишь?
Лукьянчиков молча кивнул.
— А рассказать я тебе и всем расскажу, но не теперь. Сейчас надо… — в голосе Шатрова послышалась тревога. — Скажи, как тут моя семья?
— Да ты вот что, Никита Аверьянович, — торопливо начал Лукьянчиков. — За семью шибко не печалься. Смертей у них не было. Сама-то работает сейчас в ремонтной артели. Петька живет в Левшиной, в работниках, а Настя недавно уехала в Протасовку, пристроилась в прислуги к каким-то господам. Очень туго было зимой, когда были все вместе.
— Да… — задумчиво протянул Шатров. — А конь?
— Его она продала еще прошлой осенью за три пуда муки.
— За три пуда?! А ведь мне-то зимой писала, что работает на коне: так же, как когда-то и я. Дела… А я надеялся…
Хотя Шатров и не сказал, на что он надеялся, но Лукьянчиков понял — на коня — и уставился на пустой рукав. «А зачем тебе теперь конь? Разве сможешь ты, однорукий, работать на нем?» — говорил его взгляд.
Шатров понял Лукьянчикова, покашлял, будто запершило в горле, сказал:
— Плохо…
— Плохо, Никита Аверьянович, у всех, не у тебя одного.
— Знаю. Только у таких, как я, хуже плохого. Куда я теперь: ни работать, ни стрелять.
— Аль не надоело стрелять?
— Надоело, да еще как, но стрелять, однако, еще придется. Ну ладно, об этом после поговорим.
Шатров поднял с земли сундучок, попрощался и зашагал.
— Так ты того, Никита Аверьянович, приходи, будем ждать! — крикнул ему вслед Лукьянчиков.
— Непременно приду, завтра вечером, в барак, — донеслось из темноты.
Народу в барак набралось полным-полно: сидели на скамейках вокруг стола, у стен на топчанах, а некоторые — прямо на полу. Егорка с Гришкой устроились на печке: здесь хотя жарко и душно, зато все хорошо видно.
…Шатров вошел в барак, поздоровался, окинул взглядом стены, улыбнулся:
— А у вас все по-прежнему: тишь, гладь и божья благодать.
— Переменам, Никита Аверьянович, быть не от чего, — ответил Антон Кондратьевич Вощин. — Над нашим окопом еще ни одна бомба не взрывалась и, надо думать, не взорвется.
— Погодите малость, взорвется и тут, — пообещал Шатров.
— Э-э, нет, не стращай, не боимся, — заспорил шутливо Антон Кондратьевич. — До нас от позиции тысячи верст. Сто лет нужно немцу, чтобы дойти до этих мест.
— Так ведь к вам сюда надо запустить не немецкую, а нашу, русскую бомбу, и не ту, что убивает и калечит людей, а ту, что взрывает души, — ответил, не переставая улыбаться, Шатров.
— Это ты здорово сказал, — одобрительно отозвался Тырнов и дотронулся до груди Шатрова, — Пойдем-ка, Никита Аверьянович, за стол. Ты у нас нынче самый почетный гость. По обычаю надо бы угостить тебя водочкой, да вот беда, нет ее у нас. Будем угощаться разговорами.
…И вот сидят они, взрослые, за столом и «угощаются». Набивая трубочку табаком — вертеть «косушку» одной рукой неудобно — Шатров говорит:
— Пока добирался до дому, спрашивал меня не один человек, и вам, думаю, тоже перво-наперво хочется узнать — скоро ли окончится война.
— Так ведь это самое главное, — замечает Тырнов. Ты вот сказал, что у нас тут «тишь, гладь да божья благодать». Бомбы над нами не рвутся — это верно, но и жизни нормальной, человеческой нет. Раньше тоже не сладко жилось, но все же… А теперь? Эта проклятая война, как голодная собака, все пожрала… ничего не стало, и наш брат по городам и деревням живет впроголодь. Единственное, чего стало много, так это вдов, сирот да вот таких, как ты, искалеченных.
— Да, да, так оно и есть, — подхватывает Антон Кондратьевич. — А почему? Да все потому, что подкачали наши генералы, не сумели спервоначала так лупануть, чтобы пух полетел из них. Так я говорю, Никита Аверьянович?
— А кто это такие они? — спросил Шатров.
— Уж ты-то об этом знаешь лучше моего, поди, не раз встречался с ними: немцы, австрияки, итальянцы разные.
— Спасибо, Антон Кондратьевич, за ответ. Я тебя понял. Ты так думаешь: соберутся немцы или австрийцы в своих деревнях да городах вроде вот так же, как мы сейчас, и решают, нападать на другую державу или не нападать.
— Это ты зря. Я так не думаю.
— А как?
— У них, как и у нас, есть высшее начальство: цари, министры, генералы.
— То-то же. Выходит, что объявляют войну цари да министры, а не народ.
— Выходит, что так, — соглашается Вощин. — Разве может весь народ вершить такие важные государственные дела?
— А ежели бы мог, то как бы он решил?
— Про ихний злодейский народ я ничего не знаю.
— А про свой: про себя, про меня, про всех нас? — Шатров проводит рукой вокруг.
— Мы-то решили бы не начинать войны. Но опять-таки… Ведь мы же можем ошибиться, потому что в государственных делах ничего не смыслим.
— А они?
— Они смыслят, им доверено.
— Кто же им доверил?
— Кто, кто. Исстари уж так ведется. Так весь божий свет устроен.
Егорка свешивает ноги с печки и наклоняет голову.
— Божий свет… — начинает сердитым голосом Шатров, — Он, этот божий свет, и в самом деле устроен так. Заставляют нашего брата работать за гроши, а то и вовсе без грошей, по шестнадцать часов в сутки работаем; говорят нам: пойте «Эх, раз, эх, два, горе не беда» — поем; командуют кричать — «За веру и царя, «ура!» — кричим; приказывают: «стреляйте, рубите!» — уничтожаем. А зачем, кому все это нужно? Царю, министрам да помещикам, одним словом, богачам — вот кому. Все мы хотим, чтобы война поскорей окончилась. Для нас она — смерть да нищета. А они кричат — «до победного конца!», потому что она для них — барыш да нажива. Антон Кондратьевич назвал чужой народ злодейским. Неправильно. Трудовой люд у них такой же, как и у нас: работящий, смирный и добрый. Если хотите, я расскажу вам про один случай.
— Рассказывай! Рассказывай! — раздались голоса.
— Случай такой. Недели за две вот до этого ранения, — Шатров шевельнул пустым рукавом гимнастерки, — укрепились мы в одном лесочке в окопах. Недалеко протекал ручей, а за ним сидели в окопах австрийцы. Постреливали мы друг в друга изредка так — для острастки, но все равно высовываться из окопов было опасно. За пищей ходили к кухне: она примостилась с тыльной стороны окопов, в ложке. Там же брали и воду, из заплесневелого озерка. Дни стояли жаркие, вода была теплая, как щелок, и пахла мылом. Кормились мы плохо: когда суп без крупинки, а когда жиденькая кашица без жиринки. Жрать хотелось постоянно, даже во сне: прикорнешь на минутку — и сразу же видишь жирный борщ и большущие куски хлеба. Со скудным харчом мириться приходилось поневоле, где его взять, — а вот с затхлой водой мириться было трудно — нас постоянно приводил в расстройство ручей. Он виднелся сквозь заросли кустарника.
«Эх, испить хотя бы кружечку чистой водицы», — думал каждый, но идти к ручью никто не решался: было опасно, как я уже сказал, да и строго-настрого запрещено господином взводным. Наш окоп был крайним, почти у ручья. И вот один раз я не стерпел. Идти к ручью лучше всего было на восходе солнца, когда поднимался туман. В это время обычно не раздавалось ни единого выстрела. Взял я винтовку да котелок, вылез из окопа, припал к земле и подался. Когда подполз к ручью и хотел черпать воду, мне вдруг показалось, что на моей стороне вода не такая чистая и светлая, как на той, ихней. «Уж раз я пошел на такой риск, то и воды должен зачерпнуть самой лучшей», — подумал я и осторожно перешел на ту сторону ручья. Там наполнил водой котелок и только хотел шагнуть обратно через ручей, как в мою голову ударило: «А не напиться ли самому?» Решил — напьюсь. Ну и вот, поставил котелок на землю, положил около него оружие, лег на живот и припал к воде. Пил я долго и с такой жадностью, что забыл обо всем на свете. Напился до одурения и только-только хотел подняться, как вдруг слышу — вроде кто-то дышит сзади. Я быстро повернул голову и обомлел — прямо надо мной стоял австриец с винтовкой в руках. Стоит без движения, а на винтовке блестит широкий штык.
На этом самом интересном месте Шатров вдруг умолкает и начинает часто и крепко посасывать трубку. Все молчат, ждут — что же будет дальше. Егорке не терпится, он елозит и делает губами такие же движения, как и рассказчик, — чмокает, втягивает ртом воздух: помогает раскуривать трубку. Проклятая трубка не разгорается, и Шатров все сосет и сосет, а вместе с ним издает сиплые звуки и Егорка. Наконец, Егорка не выдерживает и кричит:
— Надо спичку скорее зажечь!
Он наклоняет голову: сейчас над ним будут смеяться или заругаются — это уж он знает. Но нет, вместо ожидаемого смешка или окрика до Егорки доносятся вполне серьезные слова Пашки Устюшкина:
— Это мы сейчас, мигом.
Пашка вскакивает со скамейки и зажигает спичку.
Раскурив трубку, Шатров продолжает.
— Стоит, значит, он надо мной, здоровенный, бородатый, с такими же, как и у меня, черными, корявыми руками, и улыбается. В моей голове быстрая мысль — рванусь к своей винтовке, схвачу ее, ну а уж тогда-то посмотрим, кто кого. О том же, что он не даст мне двинуться с места, опередит меня, я почему-то не подумал. И бросился бы я, наверно, если бы он не сказал: «Добр утр», — поприветствовал меня. «Ага, — думаю, — крови не хочешь, намерен без шума и грохота взять в плен». На душе у меня полегчало немножко. Я поднялся, сел и ответил: «Здорово». На это он сказал мне еще раз «Добр утр», — а потом поднял правую руку над головой и сделал полукруг: посмотри, мол. Когда он поднимал руку и водил ею, я дотянулся до своей винтовки, взял ее и встал на ноги. Он даже не шагнул ко мне. Я осмелел еще пуще и взглянул по сторонам. Утро в самом деле было доброе: разгоралось солнце, блестела трава, пели птицы. В такую пору в самый аккурат косить траву. И ее косили где-то. А мы с ним стояли вдали от родных мест и должны были по царскому закону убивать друг друга. «Эх, жизнь!» — горестно подумал я. Должно быть, он угадал мою думку, узнал, что и я не хочу убийства. Положил на землю винтовку, шагнул к ручью, лег по моему манеру на живот и стал пить.
Помолчав немножко, Шатров повернулся к деду Вощину и громко спросил:
— Что же мне было делать с этим «злодеем», Антон Кондратьевич, а? Убивать?
Слушатели задвигались на своих местах, а с печки донеслось:
— Не надо убивать!
Это сказал опять Егорка, но теперь ему не пришлось наклонять голову, потому что не успел он закрыть рта, как со всех сторон раздалось: «Зачем же убивать?», «Нельзя!», «Да что ты?».
— При таком случае убивать не полагается, — послышался голос и Антона Кондратьевича. — В бою иное дело, а так что же…
— А в бою за что убивать? — спросил Тырнов.
— Бой — война, узаконенное царем дело.
— Эх, Антон Кондратьевич! — укорил Шатров. — Помешался ты на этих узаконенных царских да божеских делах. Погоди вот малость, раззаконят их.
— Это кто же их раззаконит, а? Скажи? Я так думаю…
— Постой, Антон Кондратьевич, — прервал Вощина Аким Пузырев, — дай дослушать. Чем встреча-то закончилась, Никита Аверьянович?
— Встреча-то? А вот чем. Хотя мы и не знали языков — он нашего, а я ихнего, — но расстались как друзья и обменялись подарками: я дал ему на память свой кисет с табаком, а он мне вот эту штуку.
Шатров вытащил из кармана большой складной ножик с белой костяной ручкой.
Ножик пошел по рукам, его рассматривали и щупали, а Шатров, — ему, как заметил Егорка, очень хотелось объяснить про все — начал рассказывать про неправильные законы, а потом мало-помалу добрался до самого царя. О нем он говорил с такой злостью, что некоторые как будто испугались: Лукьянчиков втянул голову в плечи, ссутилился и начал вертеть в руках шапку. Назарыч крякнул и заозирался, а крестный вылез из-за стола и подался в угол.
Егорка не испугался, нет он еще сильнее вытянул шею.
— У них правды не увидишь, как у змеи ног, — вставил Егоркин отец.
— А чтобы увидеть у змеи ноги, ее нужно бросить на огонь, — сказал Тырнов.
— А теперь-то многие поняли, в чем дело, и воевать не хотят, — продолжал Шатров. — Но царь со своими помощниками кричат: — «Воюйте до победного конца!» И будут они кричать эти слова, пока мы не сбросим их к чертовой матери с трона, — закончил Шатров.
Тырнов и Егоркин отец поддержали Шатрова. «Правильно!» — крикнули они, остальные же молчали, а дед Вощин опять не согласился:
— А жить будем как без «головы»? Кто будет нами управлять и распоряжаться всем казенным добром?
Ему ответил Пашка Устюшкин:
— Жить будем очень просто: царя по шапке, а все казенное добро поделим.
Отец спросил:
— Что все-то?
— Ну, все как есть поделим между бедными, такими, как мы.
— А паровозы, заводы, хлеб, уголь, железо, это тоже поделим?
Подумав немножко, Пашка ответил:
— Хотя все оно и тяжелое, но, пожалуй, можно и это разделить.
— Ловко придумал! — выкрикнул отец. — А как же тогда, допустим, ездить и перевозить грузы по железной дороге? Кто будет делать паровозы, рельсы, мануфактуру, добывать уголь?
— Об этом пусть заботится казна.
— Так ведь мы же все растащим и поделим: у тебя будет колесо, у меня тендер. Антону Кондратьевичу достанется стрелочная будка, а Лукьянчиков будет владеть семафором.
— Вот будет житье, так житье! — подхватил со смехом Аким Пузырев, — Надо, скажем, мне съездить на станцию Протасовка — я к соседям: у одного прошу колесо, у другого тендер, а у третьего котел. Соберу все, налажу и поехал. Одобряю. Только вот что нужно не забыть — Пашке обязательно надо отдать свисток, чтобы он, когда напьется и залезет на барак, не горланил, а свистел.
Слова Пузырева рассмешили всех, Пашка же махнул рукой: «А ну вас» — и подался в угол. Когда смех затих, он снова подошел к столу.
— Забыл чего? — спросил Аким Пузырев.
— Не забыл, а надумал. Надо к казне приставить своих надежных людей и пусть они управляют. Вот как!
— Правильно, Павел! — одобрил Тырнов. — Своих, надежных и умных.
— А где их взять, надежных и умных? — спросил Вощин. — Давно известно, что умники самые первеющие воры. Все растащат.
— Надежные люди, Антон Кондратьевич, есть, — отозвался Шатров.
— Что-то не слышал.
— Ну если не слышал, так послушай.
Шатров оглядел всех и только хотел приступить к очередному рассказу, как открылась дверь и на пороге появился Самота.
Не поздоровавшись, Самота спустился со ступенек и спросил:
— Что у вас тут за сборище?
— Да вот беседуем, — ответил Тырнов.
— Беседуете? А по какому случаю-то, а? — Самота подошел к столу и увидел Шатрова. — Ага, вон оно что, Шатров прибыл!
— Так точно, Степан Степанович, здравствуйте! Шатров встал и протянул руку.
— Насовсем, значит? — поинтересовался, здороваясь, Самота.
— Насовсем.
— Без руки?
— Без руки.
— Ну, ничего, — утешил Самота. — Некоторые совсем не вернулись, царствие им небесное.
— Им небесное, а нам земное.
— Чего это нам, чего? — не понял Самота.
— Да царство-то.
— Ну, какое тебе царство.
— Да мне не царство, мне хотя бы какую-нибудь работенку получить. Устроите?
Самота посмотрел пристально на Шатрова — уж слишком он боек на язык стал — и, задержав взгляд на пустом рукаве, сказал:
— Нет, что ты, с одной нельзя.
— А как жить?
— Отечество позаботится, может, пособие будут выдавать. Наша казна…
— Казна наша, Степан Степанович, выказнилась.
— Это как же понимать?
— В трубу вылетела: деньги ушли на смертоубийство.
— Погоди, погоди, Шатров, ты что-то того…
Самота засуетился, повернул голову вправо, влево, даже на печку взглянул и, должно быть поняв, о чем перед его приходом шел разговор, уставился на Тырнова:
— А про что беседуете-то?
— Да про всякое разное, — Тырнов улыбнулся.
— Это я вижу: про всякое разное… В казенном помещении не дозволено, вот что. Понимать надо.
— А вот мы и стараемся понять, что к чему. Хотите — садитесь и вы с нами.
Ни слова не говоря, Самота повернулся и зашагал к двери. Поднявшись на верхнюю ступеньку, он остановился и некоторое время смотрел на собравшихся. Лицо его надулось, щеки покраснели… «Сейчас начнет кричать, распоряжаться, — подумал Егорка. — А Антон Кондратьевич или Аким Пузырев будут тихо оправдываться». Но нет, на этот раз ни Вощин, ни Пузырев не смутились, да и все остальные смотрели на мастера так же, как и он на них, — пристально и сердито.
Самота буркнул что-то под нос и быстро вышел.
— Скатертью дорожка, — сказал Аким Пузырев, когда закрылась дверь.
После ухода Самоты рабочие несколько минут разговаривали между собой о чем придется. Потом Антон Кондратьевич напомнил:
— Ну что же, Никита Аверьянович, бей, раз замахнулся — рассказывай про своих надежных да умных людей.
— Такие люди называются большевиками, — начал Шатров. — Многие слышали о них и знают их еще по пятому году. Они тогда были самыми правильными защитниками рабочих и крестьян.
— Слышали, — заметил Вощин. — А вышло тогда что? Царь испугался, издал манифест: мертвым свобода, живых — под арест.
— Помнишь, значит, Кондратьевич?
— А как же. Меня в то время судьба занесла в Самару. Я там в депо работал. А деповские, знаешь, какой народ? Но я ни в какие дела не ввязывался, все держался стороной, однако и мне перепало. Пошел как-то за город рыбку на Волге поудить и очутился недалеко от одного лесочка, а в нем в это время как раз собрались наши рабочие. Чего они там обсуждали, не знаю, только в самый разгар ихнего собрания наскочили казаки и давай их разгонять. Я струхнул, смотал свои удочки и наутек. Выбрался на дорогу, а навстречу мне лихой казак — ну точь-в-точь такой же, какого сейчас рисуют на папиросных коробках, то есть, как Кузьма Крючков: лампасы, фуражка набекрень, здоровенный чуб. Только вместо пики в руках плетка. Осадил он передо мной лошадь и спрашивает: «Ты тоже там был?» Я говорю: «Нет, я тут случайно оказался, рыбку удил». — «А много, — спрашивает, — наловил?» — «Да нет, мало». Он опять: «А щуку не поймал?» Отвечаю: «Какая там щука — одна мелочь». Он тогда посочувствовал; «Плохи твои дела, но ты не горюй, сейчас я тебе дам большую щуку». Сказал он эти слова, вздыбил коня, размахнулся да как полосанет меня плеткой по спине. Я белого света невзвидел, а он захохотал и помчался дальше.
— И хорошо, что помнишь, — продолжал Шатров. — Только сейчас не пятый год. Теперь большевиков стало больше: они и на заводах, и на железных дорогах, и на позициях, и в селах. Они помогают народу разобраться, что к чему. Когда понадобится, они сумеют одолеть и казаков и кого угодно.
— Никита Аверьянович, — вмешался в разговор Аким Пузырев. — Я слышал, за самого главного у них Ленин. Что это за человек, может, видел?
— Нет, я его не видел, а слышал о нем много. Ленин очень башковитый, очень честный и очень простой человек. Всю душу отдает за народ: сидел не раз в остроге, был в ссылке, а брата его старшего еще прежний царь повесил. Ленин говорит, что до тех пор на белом свете будут войны, нищета и всякие неурядицы, пока вся власть не перейдет к трудящимся людям.
— Сказать легко, а вот сделать как? — заметил Аким Пузырев. — У них же в руках все: и капитал, и заводы, и земли, и оружие.
— Сейчас много оружия и в наших руках — у солдат, — ответил Шатров. — А потом, если объединиться всем покрепче — ведь нас в сто раз больше, чем их, — то мы отберем у них все.
— Так ведь опять же война?
— Правильно — война, только не такая, как эта. Сейчас мы бьемся за ихний интерес, а тогда будем драться за свою лучшую жизнь, а за свой интерес повоевать не зазорно. И поднимутся за него все: и стар и мал.
Долго еще слушали Шатрова. Слушал его и Егорка — Гришка задремал, — слушал и рассуждал сам с собой:
— Когда царя вздумают сбрасывать с трона, то за него начнут заступаться министры, генералы, богачи, всякие господа и начальники. Они будут кричать, распоряжаться и стрелять. Но большевики и рабочие не испугаются, а скажут: «Катитесь к чертовой матери», — и вступят в сражение. Драться рабочие умеют лучше всех, потому что они сильные. Да вот хотя бы взять Лагунок. Нагрянут сюда большие господа, что приезжали летом. Павловский да Самота с Володькой-обезьяной будут тоже их защищать. Ну и пусть, ничего у них не получится. Если врукопашную, то всех их один Аким Пузырев расшвыряет. С Володькой-обезьяной, Витькой и Толькой придется расправиться им — ребятишкам.
Егорка начал ясно представлять себе картину будущего сражения с Володькиной шайкой, но вдруг вспомнил о своей заветной коробочке, на которой сидел Кузьма Крючков. С коробочкой придется расстаться. Иначе, когда будут свергать царя, ребятишки станут дразниться и упрекать: «Тебе, — скажут, — Егорка, нравятся казаки за то, что они лупят плеткой рабочих. Ты за царскую власть». А он вовсе не хочет быть за царя. Завтра же он разорвет и выбросит эту коробочку… Хотя нет: она вон какая красивая, почти новая. Что же делать с ней? Подарить Гришке или еще кому-нибудь из своих товарищей? Нет, разве им не позорно будет дожать у себя Кузьму Крючкова? Вот Володьке Сопатому отдать можно. Он все время предлагает за нее красивый шарик. А сделать нужно так. Бросить ему коробочку под ноги и сказать: «Подавись своим душегубом Крючковым, он мне больше не нужен».
Было уже за полночь, когда Егорка и отец возвращались из барака домой. Сыпал осенний мелкий дождь. Уныло гудели телеграфные провода. Вдали тускло светили огоньки стрелок. Отец не торопился, хотя завтра с утра ему нужно было дежурить, он крепко думал о чем-то и молчал.
У своего крыльца Егорка остановился.
— Ты чего? — спросил отец. — Забыл чего, что ли?
— А царь не продаст наш разъезд?
— А что?
— Если он продаст нас, тогда нам не придется сковыривать его и всяких господ.
— Не беспокойся, он не успеет.
— Большевики опередят, да?
— Они, сынок, они.
— А большевики очень сильные?
— Очень.
— Как Аким Пузырев?
— Еще сильнее.
— И ловкие?
— Очень ловкие.
— Как дяденька Тырнов, да?
— Еще проворнее.
— А Ленин, как богатырь, да?
— Посильнее богатыря.
— А большевики приедут на наш разъезд?
— Приедут.
— А…
Егорка хотел еще о чем-то спросить, но отец взял его за руку, легонько подтолкнул к двери и сказал:
— Спать, спать, про остальное узнаешь потом.