Иван Васильевич ждёт к себе гостя. Этот гость лет на тридцать моложе Камынина. Август Карлович Ланбахер — немец по рождению, русский душою — по поручению Орлова лет десять тому назад был отвезён Камыниным за границу и вот вернулся теперь бодрый, энергичный, напитанный свободомыслящим заграничным духом, пытливым, ищущим, критикующим, желающим всё познать до дна и найти непременно истину. Он вошёл в Новиковский кружок вольных каменщиков, а теперь жаждал о многом и главное — о Государыне, хорошенько поговорить с Камыниным, которого ещё с совместной поездки за границу называл «учителем».
И вот в это прекрасное осеннее утро, когда воздух, казалось, был напоён терпким винным духом, так ароматно пахла увядающая листва, дворцовая, дорожная, разъездная карета проскрипела железными шинами по мокрому песку дороги, Камынин послал навстречу гостю лакея, и сам Август Карлович, весёлый, оживлённый, чистенький, точно полакированный заграничным лаком, влетел в прихожую, огляделся быстренько перед большим зеркалом в ясеневой жёлтой раме и очутился в пухлых объятиях Камынина.
— Садись, да садись же, братец, экий ты неугомонный. Устал, поди, с дороги.
— Постойте, учитель, дайте осмотреться. Как всё прекрасно тут, как оригинально!.. Ки-тай-ская деревня! Под Петербургом! И сколько уюта, тепла и прелести в ней. И вы!.. Вы всё тот же добрый, спокойный, тот уже уютный, милостивый, радушный учитель… Вот кому от природы дано франкмасоном быть. В вас всё такое… братское! И вы среди искусства… Это… Фрагонар?.. А это?.. Наш Левицкий!.. Какая прелесть!.. Что же, это всё она вам устроила?.. Милостивая царица, перед которой все здесь благоговеют… Мне говорили даже, что вы пишете. Пишете… О н е й.
— Да, Август. Пишу. Долгом жизни моей почёл написать эту книгу.
Камынин подошёл к столу и раскрыл толстый брульон,[3] переплетённый в пёстрый с золотыми блёстками шёлк. Он открыл первую страницу. Там была в красивых косых и круглых завитках, как в раме, каллиграфски изображена надпись, вся в хитрых загогулинах. Пониже мелким прямым почерком было написано стихотворение.
— Вот видишь… «Дух Екатерины Великой». Я долго колебался, как лучше назвать — «Дух великой Екатерины» или «Дух Екатерины Великой»? Последнее мне как-то больше понравилось. А эпиграфом — стихи Вольтера, ей посвящённые, в русском переводе. Фернейский философ послал эти стихи Государыне в 1765 году в ответ на её приглашение в Петербург, на карусель, где девизом Государыни была «пчела» с надписью — «польза». Вот видишь:
Пчела, как в свете ты полезна…
Ты и страшна, ты и любезна;
Для блага смертных ты живёшь:
Ты пищу им, ты свет даёшь.
Но, коль и нравиться ты знаешь…
Мне тем достоинств прибавляешь…
— Та-ак, — протянул Ланбахер. — Так, так, так… — В его голосе не отразился тот восторг, который как бы излучался от всего Камынина. — И что же, учитель? Вся книга ваша в этом же духе тонкой лести?.. Как у старого льстеца Вольтера?.. И всё совершенно искренно? Неужели? Быть того не может!
— Ты что же, Август?.. Ты думал — продался учитель?.. На старости лет стал в череду придворных льстецов, за тёплый угол и сытый покой отдал правду? Поёт небожительницу?
Ланбахер задумался. Он сел в глубокое кресло против Камынина и сказал тихим голосом.
— Учитель, позвольте задать вам несколько вопросов. Это то, что меня волновало за границей, когда мне приходилось говорить там о русских делах и о… Государыне… Я много слышал… Приехал сюда и задумался. Вчера в Эрмитаже… Потом объехал весь Петербург… Какой блеск, какая красота! Смольный, Потёмкинский дворец с его садами, прудами и озёрами — вся эта сказочная роскошь Петербурга — это не пыль в глаза, чтобы глаза не видели, чего не надо? Блестящий, изумительный, великолепный занавес, произведение тончайшего искусства, — а за ним грязный сарай, полный мертвечины, гниющих костей и всяческой мерзости. Гроб повапленный… так казалось мне. Так думаю и теперь. Вы позволите всё сказать, что слышал и что сам продумал?
— Говори, если начал. Говори, договаривай. Молодо — зелено… И мы когда-то так думали, колебались и сомневались. Только знание побеждает сомнение…
— Так вот… Какое прекрасное начало царствования… «Наказ». Каждое слово дышит «L'esprit des lois» Монтескье…[4]
— Верно, верно, Август. Государыня эту книгу называет молитвенником своим. Не расстаётся с нею.
— В «Наказе» мысли из «Essai sur les moeurs et l'esprit des nations» Вольтера[5] и из «Анналов» Тацита… Всё это такое передовое, такое — я бы сказал — европейское!.. И мы ждали… О с в о б о ж д е н и я к р е с т ь я н! Воли рабам! Она же говорила, что «отвращение к деспотизму верным изображением практики деспотических правлений» внушено ей чтением Тацита. Мы ждали отказа от самодержавия, создания представительного народного правления, будь то по старорусскому укладу вече, или там Земский собор, или по образцу английскому — парламент. И мы ждали от неё великого света с востока, и вместо того…
— А, Боже мой, Август… Одно, как говорит она, «испанские замки» мечтаний, другое — труд, правление. Да народ-то русский созрел для таких реформ?.. Не делала она опытов, не пыталась и дальше идти по намеченному пути? Она показала свой «Наказ» ряду лучших передовых людей. «Наказ» испугал их. В нём видели такое резкое уклонение от старых порядков, такую ломку, какой и Пётр Великий не делал. Никто не соглашался на освобождение крестьян. Отмена пытки казалась невозможной. Пришлось сократить и переделать «Наказ». Государыня, однако, не остановилась перед препятствиями. Ты знаешь, слыхал, конечно, о созыве в 1767 году Комиссии о сочинении нового уложения… Были собраны представители от дворян, горожан, государственных крестьян, депутаты от правительственных учреждений, казаки, пахотные солдаты, инородцы… Пятьсот семьдесят четыре человека собралось в Москве. Какого тебе Земского собора ещё надо! Собрался подлинный российский парламент. И что же? О России они думали? Нет! О России она одна думала. Там думали только о себе, свои интересы отстаивали, свои выгоды защищали. Дворянство требовало, чтобы только оно одно могло владеть крепостными людьми, требовало своего суда, своих опекунов, свою полицию, права на выкурку вина, на оптовую заграничную торговлю. Оно соглашалось на отмену пытки, но только для себя… Купцы тянули к себе. Крестьянство…
— Ну что же крестьянство?.. Что же оно? В этом-то весь смысл…
— Что говорить о нём! Чай, и сам знаешь… За границей очень много об этом писали. Крестьянство ответило — Пугачёвым… Пугачёв освободил крестьян, и они показали, на что способен народ без образования, но с волей. Пугачёв подарил народу — иначе он не мог поступить, как должна была бы поступить и Государыня, если бы сейчас вздумала бы освобождать крестьян, — подарил земли, воды, леса и луга безданно и беспошлинно. Он призывал уничтожить все ненавистные заводы и истреблять дворян. «Руби столбы — заборы повалятся», — писал он. Столбы рушились на совесть. Тысячи дворян, помещиков были повешены. Пугачёв приказывал: «Кои дворяне в своих поместьях и вотчинах находятся, оных ловить, казнить и вешать, а по истреблении оных злодеев-дворян всякий может восчувствовать тишину и спокойную жизнь, кои до века продолжаться будут…» Вот что такое народная воля без просвещения! И Государыня как ещё это поняла! На пугачёвский бунт она ответила — Комиссией о народных училищах, главными народными училищами, специальными школами и прочая, и прочая. Ты посмотри-ка теперь, сколько стало образованных и просвещённых людей в России, и теперь уже нет надобности, как тебя, посылать учиться за границу — своё имеем, и очень даже неплохое… Вот с чего начала она — волю крестьянам!..
— Да… Может быть… Если только это правда…
— Как — правда?.. Ужели ты думаешь, я лгу?..
— Нет, учитель, я того не думаю… Но везде, где Государыня, — много шума, треска, разговора, а много ли дела?.. Прости — даже есть ложь, ей для заграницы и для большого народа нужная. Возьмём её манифесты. В своих манифестах о вступлении на престол Государыня пишет, что она отняла престол от мужа «по единодушному желанию подданных». Да где же это единодушное желание подданных? В чём оно выразилось? Она постоянно играет словом «народ». «Намерения, с которыми мы воцарилися, не снискание высокого имени освободительницы российской, не приобретение сокровищ… не властолюбие, не иная какая корысть, но истинная любовь к отечеству и всего народа, как мы видели, желание нас побудило принять сие бремя правительства…» И всё в таком же роде… Что же это такое?.. Обман? Желание укрыться за народ?
— Странные вы люди, российские недоучки, профессорами думающие быть… Если Государыня пишет от себя, от своего имени… О!.. Как вы недовольны!.. Какие громы и молнии мечете!.. Самодержавие!.. Ежели напишет она от имени народа… Как можно?.. А кто её уполномочил на это?.. А где же этот народ?.. Видал ты в России народ?.. Знаешь ты народное мнение?.. Народное мнение — это Пугачёв!.. Она материнским своим сердцем, своим знанием России и своею любовью к России угадала, что и как нужно написать.
— Учитель, я думаю иначе… Она писала это для иностранцев…
— Для иностранцев?.. Бога ты побойся, Август… На что ей сдались эти иностранцы?
— А, нет!.. Она любила-таки писать Вольтеру и Дидероту, лицом себя им показывала… Она и писатель, и драматург. Зачем же это-то?..
— Боже мой!.. Боже мой!.. Благодаря ей быть писателем, быть актёром в России стало не зазорно… Сама Государыня пишет!..
— Да она, говорят, неграмотна.
— Говорят!.. Говорят! Говорят, что кур доят и что коровы яйца несут. Её статьи во «Всякой всячине», её пьесы полны ума и тонкого блеска. Неграмотна? Да так ли мы все-то грамотны?.. Ещё недавно она так мило сказала своему секретарю Грибовскому, подавая для исполнения собственноручно написанную записку: «Ты не смейся над моей русской орфографией. Я тебе скажу, почему я не успела её хорошенько узнать. По приезде моём в Россию я с большим прилежанием начала учиться русскому языку. Тётка Елизавета Петровна, узнав об этом, сказала моей гофмейстерине: „Полно её учить, она и без того умна“. Таким образом могла я учиться русскому языку только из книг без учителя, и это самое причиною, что я плохо знаю правописание…».
— Да, всё это так… всё может быть, но у меня есть и ещё один вопрос, и очень деликатный. Вопрос, который особенно страстно обсуждается, и в нём у нас там разномыслия нет.
— Постой, Август. Ежели вопрос тот серьёзный, о нём — потом. В столовой звенят посудой. И как аппетитно оттуда пахнет. Позавтракаем, погуляем и тогда и на твой деликатный вопрос ответим со всей искренностью и правдою.
Камынин обнял за талию Ланбахера и повёл его в столовую, декламируя нараспев:
Там славный окорок вестфальской,
Там звенья рыбы астраханской,
Там плов и пироги стоят…
В столовой придворный лакей поднимал крышку с овального супника, и мягкий аромат налимьей с ершами ухи тонко щекотал обоняние хозяина и гостя.