Часть первая РЕВОЛЮЦИЯ

ПЕРВЫЙ ДЕНЬ

Пока мы вели переговоры с губернатором, вести о происходящих в Петрограде событиях облетели весь город, и вечером 4 марта в думе вместо назначенного заседания гласных образовался митинг совершенно неизвестных нам людей, среди коих много было и солдат. Откуда только взялись эти подпольные ораторы?..

Трудно припомнить и передать, что именно говорилось на том многолюдном митинге, где слово брали ни перед кем не ответственные люди. Почти все они отличались недюжинными ораторскими способностями, большой наглостью и самым беззастенчивым отношением к подтасовке фактов и цифр. Словом, началось повторение того же безобразия, которое так поражало меня в революцию 1905 года. Государя иначе как «Николай Кровавый» никто не называл. Народу было так много, что городской голова предложил присутствующим перейти для развития прений в зал музыкального училища. Дышать было нечем. Нашлась масса ораторов. Что говорили они, передать трудно.

Мне, в качестве гласного, тоже пришлось выступать. Когда дали слово, в моей голове не было ни единой мысли. Я говорил в состоянии, похожем на сомнамбулический сон. Судя по громким и долгим аплодисментам, выступал я недурно и неглупо, и меня терпеливо слушали. Главной темой моего потока красноречия было уверение, что рано ещё радоваться наступившей революции. Если в настоящее время революционные завоевания настолько велики, что нет непосредственного опасения возврата к прошлому, то вся трудность переживаемого момента заключается в том, чтобы указать путь, по коему следует идти в дальнейшем. Этот путь я вижу в самоочищении от всяких скверных помыслов, в полном отречении от личных благ и в дружном направлении всех сил к одной цели — победе над врагом Родины. Неужели, говорил я, с наших рук сорваны оковы только для того, чтобы драться друг с другом? Нет, эти руки отныне свободны только для того, чтобы слиться в братских объятиях.

Не знаю, чем кончился этот митинг, ибо я покинул его часов в одиннадцать. Помню только, что особый успех выпал на долю некой Завьяловой, вероятно, потому, что это было первое робкое выступление женщины на местной политической арене. Впоследствии Завьялова играла большую роль в Екатеринбурге, в профессиональных союзах и Комиссариате общественного призрения, где она, будучи гражданской женой комиссара Сосновского, тоже занимала должность комиссара.

На другой день вечером было решено устроить собрание думы в целях избрания комиссара с полномочиями, равными губернаторским. Но думский зал оказался захваченным толпой. Гласные собрались в комнате, где обычно шла работа всевозможных комиссий. Городской голова, надев цепь, открыл заседание. Я запротестовал. Ко мне присоединился Кванин, а за ним и другие гласные, и мы потребовали очистить зал от непрошеных гостей. Однако городской голова колебался и, видимо, боялся исполнить наше требование. Не знаю, чем бы это кончилось, но его выручил случай. К нам вошёл какой-то субъект и от имени демократического собрания заявил, что митинг закончен и постановлено образовать Комитет общественной безопасности. В комитет должно быть выбрано десять членов от демократии, столько же от солдат и офицеров, и таковое же число мест решено предоставить гласным по избранию думы.

Выдвинутое кем-то предложение о выборе только трёх депутатов отвергли и приняли моё предложение о заполнении всех десяти вакансий.

Мы перешли в думский зал заседаний.

Здесь единогласно было решено, что никто из гласных не имеет права отказываться от избрания на ту или другую должность. После этого приступили к выбору в состав Комитета общественной безопасности десяти гласных.

Выбраны были: Ардашев, Кенигсон, Замятин, Соколов, Питерский, Доброскок, Давыдов, Ипатьев, Степанов и я.

После выборов начались прения по наказу выбранным, причём к ним были допущены избранные демократическим собранием двадцать человек. Эти прения приняли страстный характер, особенно после выступления железнодорожника Толстоуха, воскликнувшего:

— Если вы не согласны с нами, то на поддержку демократии выступит весь Сто двадцать шестой полк.

Блестяще ответил ему Давыдов.

— Пусть не только полк, — во весь голос когда-то оперного певца кричал он, — а пусть весь гарнизон пожалует сюда, чтобы штыками заткнуть мне глотку. Но и тогда, пока хватит сил, я всё же буду говорить…

Но тут речь его была прервана входящей депутацией Сто двадцать шестого полка в полном составе во главе с полковником Богдановым. Торжественно-медленно продвигалась депутация. Остановившись перед городским головой, полковник заявил, что весь полк передаёт себя в распоряжение городского головы как представителя городского самоуправления и нового правительства. Эти слова были покрыты несмолкаемыми и дружными аплодисментами. Минута была не только трогательная, но и внушительно-торжественная. Вслед явились депутации Сто сорок девятого и Сто двадцать четвёртого полков.

Заседание закончилось командировкой представителей вновь организованного Комитета общественной безопасности на большой митинг, собравшийся в городском театре. Выбрали всего троих: от военных — прапорщика Воробьёва, от демократической группы — Пиджакова, а от думской группы выбор пал на меня.

Театр был настолько переполнен, что мы с большим трудом пробрались на сцену.

Перед нашими глазами представилась никогда ещё не виданная картина… Театр был переполнен народом так, что становилось страшно. Казалось, не миновать катастрофы. Это было почти сплошное море солдатских шинелей с небольшими крапинками женского элемента и штатских граждан. Шум стоял невообразимый, все что-то кричали, и из общего гула многотысячной толпы явственно долетали слова: «Арестовать, арестовать, арестовать…»

Особенно запомнилась мне мощная фигура очень тучного лысого солдата, чей бас покрывал весь хор. И, как бы в пандан к нему, на барьере одной из лож бенуара стоял тоненький, маленького роста человек, судя по бритому лицу — актёр (что потом и выяснилось). Невероятно визгливым тенором, жестикулируя руками, с какой-то особой злобой и упоеньем он выкрикивал всё те же слова: «Арестовать, арестовать…»

Направо от меня, на сцене, впереди всех, стоял какой-то вдребезги пьяный прапорщик с солдатским Георгием и размахивал вынутой из ножен шашкой, как бы дирижируя ею перед обезумевшей толпой. Он кричал: «Губернатора, полковых командиров, жандармов — арестовать! Занять почту, телеграф, телефон и вокзал…»

Приехавший со мной прапорщик Воробьёв смело подошёл к нему:

— Вы пьяны, прапорщик, извольте вложить шашку в ножны, иначе я вас арестую.

— А вы кто такой, как смеете?.. — уже постепенно робеющим тоном возражал пьяный прапор.

— Я член Комитета общественной безопасности, и вы обязаны подчиняться мне. Слышите, что я вам говорю?..

Храбрый прапорщик, как ни был пьян, всё же опустил шашку и как-то бочком скрылся в толпе. Эта нелепая сцена привлекла внимание театра. Всё как-то сразу стихло. Воспользовавшись наступившей тишиной, Пиджаков объявил, что мы члены Комитета, к которому отныне перешла вся революционная власть, и командированы сюда, чтобы об этом объявить народу.

Его слова были встречены криками «браво!» и дружными аплодисментами.

Беспокойного артиста, всё ещё выкрикивающего слова об аресте, Пиджаков попросил пройти на сцену.

— Всех арестовать, — прокричал артист напоследок, — губернатора, архиерея, полицмейстера!

— Вы кончили? — спросил я.

— Да, кончил.

— Граждане, успокойтесь! — обратился я к толпе. — Если кого надо будет арестовать, то это сделает Комитет общественной безопасности. Никаких самочинных поступков мы не допустим. Что же касается губернатора, то арестовывать нам его не придётся, ибо, пока мы митинговали, он выехал с поездом в Пермь, где ему, очевидно, не избегнуть ареста от своих же пермяков. Архиерей же пусть служит молебны. Он никому не мешает, и ставить ему в вину характер его проповедей вряд ли будет справедливо, так как ныне не только архиерей, но и всякий гражданин пользуется свободой слова…

Толпа молчала, как бы разочарованная в том, что ей так никого арестовать и не придётся.

В это время к толпе обратился с речью городской голова, только что приехавший из думы.

Он начал рассказывать о торжественном заседании думы и о признании себя единственной законной властью всеми депутациями местных полков.

— Обухов — вор! — закричал кто-то. — Долой его! Какая ему, вору, власть!

Толпа заулюкала, и городской голова скрылся за кулисами.

Не знаю, что было дальше. Меня попросили немедленно перейти в буфетную комнату для обсуждения вопросов, связанных с образованием Комитета.

Едва мы, выбранные от думы, вошли в узкую и длинную комнату буфета, как Пиджаков объявил заседание открытым, а Толстоух, отрекомендовавшись украинским хлеборобом, отдал приказ немедленно вызвать всех ротных Сто двадцать шестого полка. Не прошло и десяти минут, как в комнату вошли шестнадцать офицеров в походной форме и шинелях, с револьверами за поясом и шашками наголо и, встав против нас в четыре шеренги, совершенно изолировали нас от входа.

Ещё раз подтвердив, что заседание объявлено тайным и что каждый, кто не согласится с его решением, будет убит на месте, самочинный председатель предложил собранию немедленно произвести аресты всех власть имущих, не исключая полковых командиров и штаба бригады, а затем занять караулами вокзал, почту и телеграф.

Инженер Бабыкин, оказавшийся здесь, сказал, что к вокзалу нужно подходить с большой осторожностью, ибо может случиться катастрофа.

Кенигсон попросил слова и начал указывать на полную бесполезность неорганизованных выступлений.

В ответ на это председатель предложил лишить слова всех присутствующих представителей буржуазной думы как жалких трусов.

Всё возмутилось во мне от этого наглого предложения. Сердце болезненно сжалось, голова начала кружиться, я был близок к обмороку. Помню только бледное, грустное лицо Давыдова, очевидно, тоже близкого к обморочному состоянию.

Я сорвался с места и бешено накинулся на председателя:

— Мы трусы? Нет, трусы, и позорные трусы, — вы! Вам надо всех арестовать, ибо вы боитесь за собственную шкуру, за тёмное прошлое, видя во всех и везде контрреволюцию. Да какой вы председатель, кто вас выбрал, как смеете вы объявлять заседание тайным и выносить резолюцию о лишении нас слова? Я заявляю, что не признаю вас председателем, и не желаю оставаться в этом заседании, а потому выхожу немедленно, — и с этими словами двинулся к выходу.

Стоявший рядом Питерский шепнул мне: «Смотрите, офицерам не приказано никого выпускать отсюда живыми». Но я шёл прямо на офицерские шеренги, которые расступились предо мной и шедшими вслед за мной гласными. И никто из офицеров не только не замахнулся шашкой, но и не проявил ни малейшего намерения к нашему задержанию.

Совершенно не сговариваясь, мы очутились в клубе.

Отлично помню, как, войдя в зал клуба, я был поражён присутствием массы клубной публики, спокойно игравшей в лото.

Знакомая картина… Какой нелепой представилась она мне в этот момент! Как, думалось мне, в России революция, только что я был в опасности, меня могли убить, да и не одного меня… Нет сомнения, что в эту ночь будут произведены аресты как нас, выбранных в Комитет гласных, так и всей администрации и полковых командиров. Возможно, эти аресты не пройдут вполне благополучно и не обойдутся без человеческой крови. А публика мирно играет в дурацкую игру. Нет, от этой публики не жди поддержки, не жди спасения, в ней наша гибель. И злое чувство закралось в мою взволнованную душу. О, как хотелось взять хлыст и перебить всю эту ожиревшую, глупую и развращённую публику! Ничего, пусть играют, доберутся революционеры и до их толстой шкуры. И поделом, злорадствовал я.

Мои мысли были прерваны подошедшими ко мне Чистосердовым и Кролем.

— Необходимо сейчас же приняться за рассылку повесток представителям всех организаций с просьбой завтра к вечеру прислать в думу делегатов на организационное собрание Комитета общественной безопасности. Впрочем, об этом поговорим отдельно. Идёмте в библиотеку, там, вопреки обычаям клуба, нам накрыт ужин. Необходимо прочно и основательно сговориться.

Я пошёл в библиотеку, где застал за столом всех думцев, приехавших с тайного собрания в театр.

Нельзя сказать, чтобы настроение было весёлое.

Кажется, Кенигсон заговорил первым.

— Нет сомнения, господа, что компания, от которой мы уехали, сегодня ночью начнёт производить намеченные аресты. Конечно, дабы гарантировать себе личную безопасность, этим господам придётся прежде всего арестовать не согласных с ними.

— Да, — сказал всегда молчаливый Соколов, — а уж вас, Владимир Петрович, первого схватят. Ну и отделали вы их! Только не советую я вам в будущем выступать с такими речами. Я всё думал, что вас хватит кондрашка. Сперва вы сделались бледнее полотна, а когда вскочили, были красным, как кумач.

— Что же делать? — спрашивали все. — Нужно ли предупредить командиров полков о грозящей опасности?

— Пожалуй, это будет истолковано как донос.

— Совершенно верно, — подтвердил Давыдов. — Если мы их предупредим, то всё равно от ареста не спасём, поскольку против них идёт офицерство. А вот себя в корне дискредитируем…

— Молчать и ждать спокойно событий?..

На этом и порешили. Так велики и сильны были традиционные понятия о рыцарской чести, проводимые в общество дворянством. И как надсмеялись потом над этим благородством переоценившие все ценности коммунисты…

К нашей компании присоединился Л. А. Кроль и начал развивать мысль, уже переданную мне, о необходимости сконструировать заново Комитет общественной безопасности путём приглашения как можно большего числа представителей всевозможных организаций и тогда уже приступить к выборам, а эти аннулировать. По всему было видно, что он хочет взять вожжи революции в свои руки и попасть в председатели Комитета. Каждый из нас с большим удовольствием переуступил бы право своего избрания, и мысль Кроля по существу была правильная. Этим способом можно было, хотя бы на время, приблизить к управлению более или менее умеренные элементы, откинув большинство крайне левых. И предложение его было принято единогласно. Все мы тотчас после ужина принялись за составление списка организаций и редактирование повесток.

Все старались подольше засидеться в клубе, ибо перспектива быть арестованным по возвращении домой ничего хорошего не предвещала.

Но прошло время, клуб начал пустеть, и волей-неволей пришлось возвращаться домой.

Как хорошо, думал я, что жена и Наташа уехали в Петроград. По крайней мере некому будет волноваться, если меня арестуют и даже пристрелят. Вот если, спаси Господи, ранят — а живым в руки я решил не даваться, — что тогда?..

С этими невесёлыми мыслями подъехал я к своей квартире, расположенной над банком.

Во флигеле был виден огонь. Значит, полковник Тимченко, командир Сто сорок девятого полка, ещё не спит. А быть может, он уже арестован?

Когда я очутился один в своей спальне, страх напал на меня, и вместе со страхом всё сильнее начал мучить вопрос: что с Тимченко?

Пойду поговорю с ним по телефону. Ну, а если телефонная станция уже в руках революционеров? Тогда сейчас же узнают, что я хотел говорить с Тимченко, дабы передать ему постановление тайного совещания. Однако какое же это совещание, когда я сам не признал ни председателя, ни его постановлений?

Ободренный этой мыслью, я подошёл к телефону:

— Это вы, Владимир Ильич?

— Я. А это вы, Владимир Петрович? Я не сплю и всё поджидаю вас. Можно к вам прийти?

— Прошу, но только не звоните, я сам открою вам дверь.

Как ни старался я не шуметь, чтобы прислуга не узнала о моём ночном свидании с Тимченко, но всё же, когда я спускался по парадной лестнице, наверху появилась наша старшая горничная, крайне любопытная старая дева.

— Варя, вам что?

— Да я слышу, что кто-то ходит.

— Вы мне не нужны, идите спать.

Верхняя дверь призакрылась, но я чувствовал, что Варя подслушивает, почему и начал, топая ногами, подниматься наверх. Когда дверь плотно закрылась, я вновь спустился вниз и, открыв дверь, впустил полковника. Мы прошли в кабинет.

— Рассказывайте, Бога ради, что произошло. Я всю ночь поджидал вас.

Я по секрету передал ему всё, что знал.

— Да, положение… — сказал Тимченко. — Живым им в руки я не дамся.

— Что же вы думаете делать, полковник?

— Думаю вызвать к себе караул.

— Но тогда узнают, что я вам всё передал и выдал эту шпану. Нет, я прошу вас этого не делать. Лучше будем выжидать. Ворота наши крепкие, и, если в них будут ломиться, бегите ко мне, и мы вместе удерём или через банк, или через сад.

Моё предложение было принято, и мы расстались.

* * *

Полковник Владимир Иванович Тимченко за неудачные бои перебитого полка был возвращён в тыл и принял командование Сто сорок девятым полком, стоящим в Екатеринбурге.

Это был славный малый, любящий общество, женщин, вино и карты. Последними он особенно увлекался, крупно играя в железку. В то время ему везло: выиграв около ста сорока тысяч рублей, он держал их на текущем счёте в нашем банке.

Каждый раз, внося в банк деньги, он заходил в мой кабинет и, остановившись в дверях, рапортовал:

— Имею честь доложить Вашему Превосходительству, что вчера произошло жаркое сражение, в результате коего я вышел победителем и присоединил к моему капиталу ещё семь тысяч рублей.

— Ох, полковник, бросьте играть! Выиграли и выиграли, на всю жизнь хватит. Ведь одних процентов будете получать более шести тысяч, а если к ним прибавить ваше жалованье или пенсию, так вы на всю жизнь останетесь обеспеченным человеком. А то смотрите — продуетесь. А что вы продуетесь, если вы не шулер, как про вас, конечно, говорят, — я готов отдать мою голову на отсечение.

— Ну вот, а я вам докажу, что и не шулера выигрывают, и непременно послушаю вашего совета, когда сумма моего выигрыша достигнет трёхсот тысяч рублей. Вот тогда можно и отдохнуть: по тысяче рублей в месяц для меня будет вполне достаточно.

— Поживём — увидим.

— А кто вам говорил, что я шулер?

— Решительно никто.

— Откуда же вы взяли такое пикантное словечко?

— Эх, полковник, ведь я тоже когда-то поигрывал и определённо знаю, что как только кто-нибудь начинает сильно выигрывать, то сейчас же про него начинают говорить, что он шулер.

— Это правильно. Ну да чёрт с ними, пусть говорят. Моя совесть чиста, да и капитал будет цел.

* * *

Тяжела была эта ночь. Я долго не мог уснуть, прислушиваясь к каждому шороху, к каждому шуму на улице. В эту ночь после двухлетнего поста я вновь закурил. Действие первой папироски было настолько сильно, что, я думал, у меня лопнет сердце. Спас я себя тем, что понюхал валерианки. Вскоре она подействовала, и я уснул тревожным сном.

На другой день, как только встал, я отправился в думу, где застал почти всех членов Комитета. Решено было вопрос о конструировании отложить до завтра, так как вечером назначено было большое собрание представителей всевозможных организаций с той же целью.

Председателем временно выбрали Давыдова. Затем приступили к обсуждению внесённого левыми вопроса о немедленном аресте уполномоченного и жандармских офицеров.

Губернатор действительно успел уехать в Пермь вечерним поездом. Вопрос был поставлен на открытую баллотировку. Все левые, с которых начал голосование Давыдов, высказались против ареста военных начальников. Правые выгораживали генерала Форт-Венглера. Когда очередь дошла до меня, я сказал, что голосую за домашний арест генералов Форт-Венглера, Нецветаева и всех жандармских офицеров. Однако необходимость их ареста вижу не в том, что они могут представлять опасность своими контрреволюционными действиями, а в том, что, судя по настроению верх-исетских рабочих и нашей уличной толпы, опасаюсь за жизнь этих людей. И поэтому предлагаю подвергнуть их домашнему аресту, выставив усиленную охрану. Что же касается ареста архиерея, то, с моей точки зрения, ему никакая опасность не угрожает, отчего против его ареста я протестую.

— Помните, господа, что если религия не нужна многим здесь присутствующим, то огромной массе народа, а особенно женщинам, она всё же необходима. Поэтому к решению таких вопросов нужно приступать с сугубой осторожностью.

Левые не согласились и настаивали на аресте архиерея. Тогда я предложил послать к нему депутата с твёрдым приказом не выходить из дому, совершая богослужения в церкви. С таким же предложением было решено обратиться и к настоятельнице женского монастыря. Эта миссия была возложена на Давыдова. Аресты остальных лиц были возложены на капитана Захарова.

Затем мы, гласные, собрались у Ардашева и выбрали трёх комиссаров: Ардашева, Питерского и Кенигсона. Я же наотрез отказался выставлять свою кандидатуру, решив возможно пассивнее держаться в Комитете общественной безопасности, избегая принимать на себя сколько-нибудь выдающиеся назначения.

КОМИТЕТ ОБЩЕСТВЕННОЙ БЕЗОПАСНОСТИ

Вечером того же дня в думе состоялось многолюдное, более пятисот человек, собрание в целях организации Комитета общественной безопасности. После незначительных прений, кого избрать председателем, сошлись на имени Л. А. Кроля.

Признаюсь, избрание это было для меня тяжело. Неужели, думалось мне, мы не могли выбрать в председатели первого революционного органа, к которому переходила вся власть, русского человека? Чем можно это объяснить, как не особой застенчивостью нашей нации?.. Ведь никто из нас не позволил себе самолично выставить свою кандидатуру, как сделал это Кроль, прося многих о своём избрании.

По нашим традиционным русским понятиям, если и выдвигалась друзьями та или иная кандидатура, то избираемый никогда не осмелился бы положить за себя шар. Отброс этой традиции, начиная с революционных недель, повлёк к засилью евреев во всех революционных учреждениях, что, несомненно, имело впоследствии огромное влияние на ход революционных событий.

Но надо отдать должное Кролю. Он оказался великолепным председателем, справляясь с собранием, которое было и многолюдно, и разношёрстно, и протекало в чрезвычайно нервной обстановке.

Решено было образовать Комитет общественной безопасности, членами которого вошли представители всех организаций, по два человека от каждой. Общее число депутатов составило шестьсот. Этот многолюдный Комитет принял на себя функции парламента всего Урала. Председателем Комитета был избран Кроль, товарищами его — прапорщик Бегишев и секретарь думы Чистосердов. Все трое по убеждениям были близки к партии кадетов. Затем была избрана Исполнительная комиссия, в которую включили тридцать человек от думы, Демократического собрания и военных.

Вот уж, думал я, права пословица: человек предполагает, а Бог располагает. Ведь не хотел же я играть активной роли, а попал, что называется, в самую кашу. Но отказываться было неудобно, и я решил сделать это через несколько дней при первом удобном случае.

Выбрав нас, собрание выразило пожелание, чтобы каждый из выбранных представился собранию по отдельности.

На меня этот процесс представления произвёл тягостное впечатление. Особенно тягостно было называть себя не дворянином, а гражданином Владимиром Петровичем Аничковым.

На этом собрании произошёл следующий инцидент. Представители левых и солдат начали требовать увеличения числа мест для своих кандидатов. Особенно резко выступал всё тот же Толстоух и, дабы произвести большее впечатление, заявил, что дума окружена войсками и нас скоро всех перебьют.

Впечатление действительно было сильное. Все растерялись и примолкли.

Как раз в это время в зал, быстро расталкивая толпу, вошёл инженер-путеец Бобыкин с протянутой вперёд рукой и с вытянутым указательным пальцем. Он обежал быстрым взглядом зал и, остановив свой палец на Толстоухе, закричал:

— Граждане, заявляю вам от имени железнодорожников, что перед вами провокатор! Проверьте его мандат — он у него подложный.

Едва он успел это проговорить, как в другую дверь вошло трое членов Комитета, заявив, что войска вызывались по телефону тем же Толстоухом.

Поднялся невообразимый крик. Я думал, что его разорвут, но председатель не растерялся и властным жестом призвал собрание к молчанию.

— Я предоставляю вам слово, господин Толстоух. Что скажете вы в своё оправдание против возводимых на вас тяжких обвинений?

Толстоух что-то пробурчал и смолк.

— Вы молчите… В таком случае потрудитесь покинуть зал. А вы, господа члены Следственной комиссии, потрудитесь сейчас же разобраться в этом деле и проверьте мандат.

Через каких-нибудь двадцать минут члены следственной комиссии подтвердили как подделку мандата, так и то обстоятельство, что Толстоух по телефону вызывал Сто двадцать шестой полк.

— Гражданин Толстоух, вы свободны, — заявил председатель, — можете уходить. О вашем поступке будет немедленно доведено до сведения ваших сослуживцев по станции Екатеринбург-Второй.

Чего добивался Толстоух, так и осталось тайной не только для Комитета, но и для меня, несмотря на то что впоследствии мне пришлось беседовать с ним в качестве товарища председателя Исполнительной комиссии. Он обратился ко мне с просьбой дать ему какое-либо место, ибо он по суду товарищей был отстранён от службы на железной дороге.

Тотчас после собрания, пользуясь тем, что все левые отправились на митинг и остался лишь латыш Лепа, Ардашев собрал членов Исполнительной комиссии и обратился к ним с просьбой освободить генерала Форт-Венглера. Когда очередь баллотировки дошла до меня, я заявил протест как против способа созыва собрания, так и против самой баллотировки.

— Вы отлично знаете настроение левых и, воспользовавшись их случайным отсутствием, искусственно подбираете себе большинство.

Вопрос провалился.

— Что вы имеете против генерала? — спросил меня Ардашев.

— Ровно ничего. Но способ решения такого вопроса поведёт к подрыву доверия к нам левых, и те потребуют замены домашнего ареста тюрьмой.

РАБОТА ИСПОЛКОМА

На другой день вся Исполнительная комиссия в полном составе собралась в думском зале и приступила к организационным работам. Выборы председателя прошли довольно быстро. После забаллотирования двух кандидатов, выставленных думцами, прошёл Аркадий Анатольевич Кащеев — присяжный поверенный, в возрасте около тридцати лет, по убеждениям эсер. Товарищем председателя выбрали рабочего-коммуниста Парамонова. Оба прошли восемнадцатью голосами против одиннадцати. Большие разногласия вызвала баллотировка второго товарища председателя. Это место решено было предоставить одному из думцев. Кандидаты, выставленные нами, — Давыдов, Ардашев, Ипатьев и Кенигсон неизменно получали девять белых шаров и двадцать чёрных. Наконец левые заявили, что их блок с военными депутатами приемлет единственного кандидата — меня. Я же от баллотировки всё время отказывался.

После этого заявления, после долгих уговоров, пришлось дать своё согласие, и я был выбран. Результаты выборов привели комиссию к заключению, в силу которого мне было предоставлено занять должность первого товарища председателя, а Парамонов занял должность второго товарища председателя. Таким образом, в президиум попали социалист, правый и коммунист. Это обстоятельство лишило меня возможности подать в отставку: при моём уходе на мою должность попал бы следовавший за мной анархист Жебунёв, что было для всех думцев, да и для эсеров, нежелательно.

В секретари были избраны Жебунёв и прапорщик Воробьёв, социалист правого толка.

Тотчас после окончания выборов пришлось открыть приём просителей. Подавались заявления о совершённых кражах, просьбы о выдаче паспортов, жалобы на побои мужа, протоколы о продаже вина и водки, бесконечные жалобы хозяев домов на квартирантов и обратно — квартирантов на хозяев. Была просьба о разрешении вырыть покойника для перенесения его в другую могилу.

Но особенно запомнилось мне настойчивое заявление врача Упорова от имени проституток о том, что они, как свободные гражданки, не желают подвергать себя больше врачебному осмотру.

Из дальнейших объяснений выяснилось, что в домах терпимости в сутки на проститутку в среднем приходится шестьдесят посещений. Около этих домов ждёт очереди бесконечная вереница солдат, подобно тому как ждут очереди при раздаче сахара по карточкам.

— Доктор, — пробовал я возражать, — нисколько не сомневаюсь, что всё это важные вопросы. Но особенно удивляюсь, что проститутки центральным вопросом выставляют врачебный осмотр, а вопрос о непосильной работе даже не затрагивают. Я бы признал спешность поднятия этого вопроса. Вот если бы вопрос сводился к уменьшению числа посетителей… А с вопросом осмотра, который делается раз в неделю, можно бы и подождать.

— Как кричат товарищи, проститутка не скотина какая-нибудь, а свободная гражданка. А вы настаиваете на продолжении осмотра…

— Да я не настаиваю… Но решение этого вопроса требует обстоятельного доклада и осмотрительного решения. Поэтому я и предлагаю образовать комиссию, чтобы ознакомиться с этим делом.

Слава Богу, уговорил.

Тюрьму трясло, арестантов было нечем кормить. Для разрешения этого вопроса была выбрана комиссия во главе с Ардашевым.

Больше всего «товарищей» волновала успешность арестов жандармских офицеров. Они то и дело бегали к телефону и сносились с теми, кто присутствовал при обысках и арестах, выпрашивая у меня и Кащеева мандаты на дальнейшие действия.

— Да что вы так волнуетесь и уделяете столько времени такому пустому делу? Старый строй прогнил и рухнул, контрреволюция, несомненно, придёт, но не сейчас, конечно, — для этого потребуется немало времени… Убежать и спрятаться жандармам абсолютно некуда. Более чем уверен, что, если по телефону я предложу им явиться в думу, они немедленно явятся, даже если будут знать, что их арестуют.

Как будто в подтверждение моих слов раздался звонок по телефону. Кто-то из «товарищей» подошёл к аппарату и вернулся сконфуженным.

— В чём дело? — спросил его я.

— Да звонил жандармский ротмистр. Он удивлён, что до сего времени его ещё не арестовали, и относит эту оплошность к перемене местожительства.

— Ну что, не прав я?

Молчание…

Впоследствии я понял причину беспокойства «товарищей». Не аресты жандармов здесь играли роль, а желание выкрасть у них компрометирующие «товарищей» документы. Многие из «товарищей» находились ранее на службе у жандармов…

Боже, какой шум подняли «товарищи», когда узнали, что при местной почтовой конторе существует чёрный кабинет, в котором идёт перлюстрация писем. Несчастного управляющего конторой чуть не избили и не посадили в тюрьму.

Особенно много пришлось мне возиться с полковником Стрельниковым. Он, помимо должности железнодорожного жандарма, занимал ещё должность военного цензора. Только благодаря этому обстоятельству удалось освободить его из-под ареста.

Дело было поручено мне, и я удивлялся сложности и в то же время бесполезности цензорской работы. Так, например, у Стрельникова оказался огромный список немецких шпионов, и не только никаких попыток к их поимке не делалось, но даже не сличали адреса получаемых писем. Служащими, главным образом женщинами, прочитывались десятки тысяч писем. Подозрительные передавались полковнику; что же касается писем, идущих на фронт, то их совсем не читали. Оказалось, что ни одного шпиона Стрельников не открыл.

Его удалось освободить ещё до окончания следствия и доклада Комитету. Это произошло так: во время заседания в нашем парламенте жена Стрельникова, довольно красивая женщина, произнесла горячую речь в защиту своего супруга. Это незаконное выступление так подействовало на депутатов, что они, подкупленные и красотой, и слезами просительницы, освободили Стрельникова от следствия.

Вообще же работы на мою долю выпало много. Мне пришлось совсем забросить банк. Я начинал работу в комиссии в девять часов утра и просиживал там до четырёх часов, а затем вечером — с семи до десяти. В дни заседания парламента задерживался и до часу ночи.

Не стану утруждать читателя подробностями этой работы, опишу лишь наиболее интересные моменты.

В то время огромное большинство русского народа радовалось отречению Императора от престола. По крайней мере я не встречал человека, который бы нашёл в себе мужество не приветствовать этого акта. Несколько иначе относились к отречению Михаила Александровича. Об этом многие сожалели, особенно военные, ибо без Императора на их глазах разрушалась армия. Большинство военных не верило в возможность победы над врагом. Уже в то время я не был ярым монархистом и не придавал факту отречения особого значения. Я верил в возможность существования России и при республиканском строе.

Особенно запомнилось мне одно заседание нашей комиссии, которое Кащеев объявил тайным. Мы все насторожились. Торжественно читается телеграмма за подписью Совета солдатских и рабочих депутатов из Петрограда, о существовании которого я впервые узнал из этого сообщения. Она гласила: «Бывший император Николай собирается бежать. Примите меры к его задержанию».

«Товарищи» переполошились, на них лица не было. Они предлагали сейчас же выставить усиленный контроль над проезжающими пассажирами и просили немедленно назначить чуть ли не целый батальон солдат на охрану вокзала.

На меня эта телеграмма тоже произвела сильное впечатление, и в эти минуты я впервые задал себе вопрос: «А что, если Император действительно бежит и на мою долю выпадет открытие места его пребывания?.. Выдам ли я его или нет?» И я должен был сознаться самому себе, что не только не выдал бы, но даже, несмотря на явную опасность, помог бы ему спрятаться.

Так, храм оставленный всё ж храм,

Кумир низверженный всё ж Бог.

Я попросил слова.

— Позвольте узнать, — спросил я Кащеева, — почему вы объявили заседание тайным? Вдумайтесь в смысл этой телеграммы. Вы найдёте её провокаторской, посланной с целью произвести тревогу среди населения, особенно среди солдат, которые действительно с часу на час всё более теряют воинский облик и представляют из себя какое-то недисциплинированное стадо. Согласитесь, господа, если солдатские депутаты узнали, что Государь хочет бежать, так они должны принять меры к пресечению бегства, а не рассылать глупые телеграммы.

Нужно ответить телеграммой: «Советуем усилить надзор». А самое лучшее посмеёмся над этой телеграммой и, сдав её в архив, будем знать наперёд, как относиться к Совету солдатских депутатов. Господа, из кого состоит это учреждение? Общая масса солдат никогда не стояла на столь низком уровне развития, как теперь. С одной стороны, всё, что мало-мальски было похоже на культуру, ушло из этой массы в офицерский состав. В прапорщики производили не только парикмахеров, но даже лакеев. С другой стороны, квалифицированные рабочие изъяты из войск и работают на фабриках. Кто же там остался? Только безграмотные элементы, о чём столь ярко свидетельствует эта телеграмма.

— Господин председатель, я требую немедленного предания гражданина Аничкова суду революционного трибунала за оскорбление армии! — закричал «товарищ» Малышев.

Но Кащеев заступился за меня и заявил, что в высказанном Аничковым анализе состава Совета солдатских депутатов, а равно и во мнении о телеграмме он не слыхал оскорблений. Как председатель, он согласен с тем, что телеграмма действительно или провокация, или плод нездорового мышления, а потому предлагает сдать её в архив и никакого значения ей не придавать.

Тем этот инцидент и закончился.

Праздник в честь Русской революции
Екатеринбург, 10 марта 1917

ПРАЗДНИК РУССКОЙ РЕВОЛЮЦИИ

Комитет общественной безопасности постановил устроить праздник в честь русской революции. Праздник был назначен на 10 марта. Особенно ревностно отнеслись к этому делу наши «товарищи». Одно только обсуждение знаков отличия для членов Исполнительной комиссии заняло около полутора часов. В результате на моей руке появился большой красный бант. Комиссией были обсуждены даже размеры этого украшения в зависимости от занимаемой должности. Как ни был мне противен этот бант, а всё же пришлось носить его на левой руке. Вечера три ушло на обсуждение программы праздника, главным распорядителем которого был избран Н. Н. Ипатьев. Подготовляли грандиозное шествие, вырабатывались слова приветствия.

Наконец настало 10 марта.

Шествие началось в девять часов утра от тюрьмы. В первой колонне шла вся Исполнительная комиссия во главе с Кащеевым. Дойдя до красиво задрапированной кумачом трибуны, поставленной на Соборной площади, мы заняли заранее установленные места. Кроль имел такт удержаться от активной роли и передал её прапорщику Бегишеву, который совместно с Кащеевым приветствовал проходящие мимо трибуны части войск и представителей организаций. Первое место, конечно, отвели войскам. Их была масса, около шестидесяти тысяч человек. Впереди всех на белых конях ехали бригадный и его помощник. Молодецки отсалютовав нам шашкой, полковник Карабан вместе с полковником Мароховцом завернули своих коней и стали с левой стороны трибуны. Войска проходили мимо, салютуя нам. Председатель приветствовал каждую колонну войск, каждое училище или отдельную часть восклицаниями: «Да здравствует Русская революционная армия», «Да здравствует Учредительное Собрание» и «Да здравствует свободная Русская гимназия»…

Праздник в честь Русской революции
Екатеринбург, 10 марта

Я не стал бы останавливаться на описании этого праздника, если бы он не был исключительным и по грандиозности шествия, в коем участвовало более ста тысяч человек, и по тому настроению, которое тогда господствовало среди населения.

Мне, стоящему впереди на подмостках, отлично было видно каждое проходящее мимо лицо. Стоя на трибуне и вглядываясь в выражения лиц, я припомнил знаменитую картину Репина под названием «Семнадцатого октября». Лучше уловить выражения лиц, как то сделал Репин, великий художник земли Русской, невозможно.

Лица офицерского состава, конечно, были осмысленные, общее их выражение — восторженное. Проплывали лица прямо-таки с безумным от радости выражением, но попадались лица, нам не сочувствующие; среди них первое место принадлежало Тимченко. Отчётливо отчеканивая свои приёмы шашкой, он браво прошёл мимо трибуны, поедая глазами не нас, «революционеров», а полковника Карабана, стоявшего слева. Выражения солдатских лиц были тупые. Видно было, что больше всего они думали, как бы не сбиться с ноги. Особенно восторженно были настроены женщины и гимназисты. «По-молодецки» промаршировала мимо нас начальница Первой женской гимназии Пыжова. А ведь она принадлежала к хорошей дворянской фамилии, и её братья, кажется, служили чуть ли не в свите Его Величества. О гимназистках и говорить нечего; это был какой-то истерический не крик, а визг, когда они отвечали на наши приветствия. Как жаль, что фотограф, снимая нас, не догадался снять с трибуны проходящие войска и организации, — тогда фотография была бы живая и живо отражала бы настроение масс. Подъём был большой, всё было насыщено живой радостью. Как по заказу, в самом начале парада туманное утро уступило место горячим лучам мартовского солнца, и в воздухе впервые после скучной зимы запахло весной.

После парада, кончившегося около часу дня, бригадный и его помощник пришли к нам завтракать.

Темой разговора служила, конечно, революция.

Настроение у большинства было радостное и полное надежд на могучее будущее Российской республики. Однако уже в то время я начал разочаровываться если не в самой революции, то в русском народе в целом. Среди радостных настроений этого дня нет-нет да пробегала холодная струйка грозного призрака кровавых расправ, казней и междуусобной войны.

КРЕСТЬЯНЕ И РАБОЧИЕ

Особенно тяжело было толковать с крестьянами на тему, как должны устраиваться сельские комитеты общественной безопасности и чем они должны руководствоваться в своих действиях. Крестьян приезжало из разных сёл много. Многие из них были людьми толковыми, но они никак не могли понять, что до созыва Учредительного Собрания всё должно остаться по-старому.

— А земля-то как же? — в большинстве своём спрашивали они.

— Я же вам говорю, что все законы, кроме основных, остались в силе, их изменить может только одно Учредительное Собрание. Постановит оно отдать землю вам — отдадут, постановит не отдавать, а оставить за казной — не отдадут. Я лично думаю, что вся земля будет национализирована и каждый гражданин будет иметь право пользоваться ею на правах аренды на более или менее продолжительный срок. А пока руководствуйтесь заповедями Господними, и главными из них: не укради и не убий.

— Всё это так… — сказал один из крестьян. — А вот пока мы будем дожидаться Учредительного Собрания да решения им земельного вопроса, Василий Петрович Злоказов всю свою рощу вырубит. Как быть?

— Очень просто. Ведь Василий Петрович сам с топором в лес не ходит, небось вы же к нему и нанимаетесь на лесные работы. Вот и примите постановление, чтобы никто не смел его лес рубить — ни для него, ни для себя.

Я пытался вести разъяснительные беседы с крестьянами дальше:

— Царь отрёкся от престола, министры арестованы. Но Бог-то разве арестован? Он остался свободным Вершителем судеб мира. Его наставлениями и заповедями и нужно руководствоваться в этот страшный момент.

На это один из выборных ответствовал:

— Эх, гражданин председатель, не могу согласиться с вами. Вы говорите, что Бог остался на свободе. Нет, Он был раньше арестован, а вот теперь Он сделался свободным. Вот ныне к свободному Богу мы и прислушаемся. Пусть укажет, как жить нам, свободным гражданам… А исполнять то, что Он, сидя в тюрьме, через своих адвокатов нам диктовал, пожалуй, и не стоит.

— Прекрасно сказано, — ответил я. — Будьте, гражданин, так любезны вызвать меня, когда с вами Бог беседовать будет. Я боюсь, как бы вы роль адвоката на себя не приняли. Человек я практичный и буду слушаться старых, мне известных Божьих адвокатов. Поэтому буду управлять данными мне хотя бы и через адвокатов законами Божьими.

Самому мне не удалось в первые дни революции побывать в деревнях, но, судя по сообщениям из сельских комитетов, в деревне в первые дни было вполне спокойно, царило радостное и сугубо вежливое настроение. Это замечалось и в городе среди горожан, и среди приезжающих на базары крестьян. Если, бывало, вас кто-либо толкнёт, то сейчас же и извинится. Матерного слова в первые дни революции я не слыхал. Деревня стала волноваться месяцами двумя позднее, когда в неё влился поток дезертиров.

* * *

Что касается рабочих, то я, сталкиваясь с ними, недоумевал и поражался их слабому развитию, их непониманию — в чём же, собственно, должна выражаться свобода. По их понятиям, рабочий считал себя свободным от всяких обязательств перед предпринимателем. Он думал, что может работать так, как желает, а хозяин не только обязан оплачивать его труд, но не смеет делать ему никаких замечаний. Усиленно работать, по-видимому, никто из них не хотел, а лишь требовал сокращения часов работы и прибавок.

О сумасбродном положении умов рабочих можно судить по одной хорошо засевшей в моей памяти сценке. Это было часов в семь вечера. Я только успел войти в прихожую Главного управления горных округов Урала, где в верхнем этаже помещалась наша комиссия, как был изумлён шумом и гамом бегущей сверху по чугунной лестнице большой толпы рабочих.

Вдруг кто-то из них воскликнул:

— Братцы, вот он, председатель-то, — и меня живо окружила вся эта шумящая и, видимо, раздражённая чем-то ватага.

— Вы будете председатель?

— Я. Что вам нужно, граждане?

— Да вот, — кричало несколько голосов, — нас обманывают провокаторы.

— В чём дело? Говорите кто-либо один, а то я ничего не понимаю.

— Да вот, гражданин председатель, какую, стало быть, к нам телеграмму из Петрограда прислали. По всему видно, что провокация. — И один из них подал мне телеграмму.

— Прежде всего скажите: кто вы такие?

— Мы?

— Ну да, вы.

— Мы рабочие железнодорожных мастерских.

Уже по многим делам я знал, что состав рабочих этих мастерских был более всех распропагандирован, а стало быть, общая масса в смысле уровня развития должна была стоять выше рабочих других заводов.

Развернув телеграмму, я прочитал приблизительно следующее:

Приказываю всем железнодорожным служащим и рабочим, как-то: слесарям, плотникам, механикам (идёт перечень разных специальностей), приступить немедленно к продуктивной работе. Рабочий день устанавливаю в десять часов. Всякое уклонение и нерадение буду преследовать со всей строгостью революционных законов.

Подпись: министр путей сообщений Некрасов.

— Да что же вы здесь видите провокационного?

— Да как же не провокационная, коли ничего не сказано про столяров?

Прочитываю опять… Да, про столяров действительно ничего не сказано. Считаю слова, их оказывается на три меньше.

— Вот что, граждане, здесь по счёту не хватает трёх слов. Очевидно, телеграфисты ошиблись и их пропустили, что легко исправить. Пойдите на телеграф, и я уверен, что завтра вам принесут ответ, в котором будет стоять и слово «столяры». Да если и не будет стоять это слово, то мне ясно, что телеграмма относится ко всем рабочим вообще, не исключая и столяров.

Молчат, переминаются с ноги на ногу, видимо, недовольны моим разъяснением.

— Так-то оно так, а всё-таки телеграмма провокационная.

— Что же тут вам не нравится? Что же здесь провокационного?

— Да как же, председатель, — наш же выбранный министр да против нас же идёт? Как же это так?

— Что же, граждане, вы хотите — чтобы чужой министр вас подтягивал? Или думаете, что раз министр выбранный, так должен только по головке гладить? Я здесь ничего провокационного не вижу.

— А где же восьмичасовой рабочий день, что нам обещали? Кто же нам за два часа лишней работы заплатит?

— Вот это дело другое. Если вам платить не будут за сверхурочную работу, обратитесь к нам, и мы вашу жалобу поддержим.

— И на этом спасибо, гражданин председатель.

Разговаривая с «товарищами», я заметил среди них милиционера.

— Скажите, милиционер, — обратился я к нему, — вы-то как сюда попали?

— А тоже выбран к вам депутатом.

— А кто остался на вашем посту?

— Никого.

Я записал его фамилию и, распростившись с «товарищами», отправился к себе наверх.

Работоспособность заводов с первых же дней революции стала сильно падать. Значительно возрастало хищение не только чугуна и железа, но и инструментов. Особенно отставали от нормы работы по изготовлению топлива. Нетрудно было предсказать, что настанет момент, когда погаснут беспрерывно действующие домны. Со дня на день нарастала в рабочих злоба на интеллигенцию и буржуазию. Злоба, впоследствии превратившаяся в ненависть…

МИЛИЦИЯ И АРМИЯ

Екатеринбург всегда поражал меня малочисленностью полиции, а вследствие этого — фактической беззащитностью граждан. Случись что на улице, вы никогда не найдёте городового. Со временем я как-то сжился с этим положением: если городовой уж очень понадобится, то всякий может застать его в участке.

С первого же дня и почти во всё время существования Комитета общественной безопасности не проходило ни одного заседания, чтобы не выдвигался вопрос о милиции.

Надо отдать должное Кролю. Его стараниями наш Комитет в полной мере напоминал парламент. Кроль был большим знатоком парламентарных обычаев. Это делало заседания интересными хотя бы по внешней форме. Обычно, огласив повестку дня, Кроль давал слово председателю Исполнительной комиссии. Почти всегда на сцену поднимался Кащеев. Его молодость, полная вера в победу революции, горящие вдохновенным огнём глаза и музыкальный голос всегда делали доклады интересными, и почти всегда они срывали аплодисменты. Мне выступать приходилось редко, только в случаях отсутствия председателя. Моя буржуазная фигура с достаточно выпуклым животиком, хорошо сшитая визитка, чистый крахмальный воротник и хороший галстук так плохо гармонировали с общей массой, что я не пользовался фавором. Во мне видели «буржуя», и, чем больше углублялась революция, тем враждебнее становилось ко мне отношение «товарищей». Шумные аплодисменты я заслужил только раз.

Оппозиция справа (кадеты) подчёркивала бесплодность нашей работы, и кто-то из ораторов поставил вопрос:

— Скажите, что за эти три недели сделала Исполнительная комиссия?

Кащеев не нашёлся что ответить.

Я попросил слова:

— С оратором я совершенно согласен. Сделали мы действительно мало, и всю нашу деятельность можно охарактеризовать так: за три недели существования Комитета общественной безопасности и Исполнительной комиссии не случилось ни одного погрома и ни одного убийства.

Когда кончался доклад Исполнительной комиссии, начинались прения. Сперва предоставлялось слово трём ораторам, чтобы высказаться против доклада, а затем — такому же количеству желающих говорить в защиту. После этого уступалось время запросам. И не проходило ни одного заседания, чтобы не делался запрос о милиции. В большинстве случаев с таким запросом выступал И. С. Яковлев. Нравились ли ему одобрительные возгласы и аплодисменты или действительно он, несмотря на свои пожилые годы и интеллигентность, всё зло видел в полиции, но только каждый раз он задавал вопрос: «А почему на такой-то улице в форме милиционера стоит бывший городовой?» В парламенте раздавался шум и крики порицания.

Сперва мы относились к этим вопросам с вниманием и отвечали, что нельзя же сразу подобрать весь кадровый состав милиции. Вскоре это начало меня раздражать, и я желчно просил сделавшего запрос прислать к нам с его рекомендательной карточкой лицо, достойное этой должности.

— Граждане, прошу помнить, что все способные носить оружие — на фронте. Здесь же без дела шляются только подлые дезертиры, коих можно лишь судить, а не нанимать в милицию.

Плоха была полиция главным образом потому, что ей мало платили, чем толкали на взяточничество. Наскоро заменившая её милиция была во много раз хуже. В милицию после выпуска из тюрем попало много уголовных преступников.

Правда, в первые недели существования Комитета общественной безопасности милиция держала себя прилично, но затем вновь началось взяточничество и даже грабежи.

Комиссаром милиции состоял инженер Лебединский, очень милый и неглупый человек. Начальником был избран капитан Захаров, добродушный толстяк. Работали они оба не покладая рук, приходя в полное отчаяние от объёма необходимого сделать. Да и что могли они, когда в самой милиции по образцу воинских частей образовался совдеп, созывались митинги, на которых выносились постановления и порицания начальству. И главным обвинением, конечно, выставлялась контрреволюционность.

Армия не только с каждым днём, но и с каждым часом разрушалась. Если ранее гражданина поражало огромное количество солдат, обучающихся на улицах строю, то теперь эта серая масса праздно шаталась по всем площадям. Куда ни пойдёшь — всюду солдаты со своими семечками. Присутствие лузги от подсолнухов неразрывно связано с представлением о революции.

Значительно изменилась и внешняя форма солдат. Все они сняли с себя не только погоны. Почему-то, нося шинели в рукава, солдаты отстёгивали на спине хлястик, очевидно, как символ свободы. Это придавало им безобразный и распущенный вид.

Со дня революции я не помню обучающихся на улице солдат. А что переносило от них наше бедное офицерство!

Выше я упоминал торжественное представление в думе, сделанное Сто двадцать шестым полком во главе с полковником Богдановым. Богданов, казалось, должен был бы пользоваться особой любовью солдат из-за того, что первый признал власть думы. Ничуть не бывало. Не прошло и недели, как к нам поступила коллективная жалоба солдат и офицеров этого полка на полковника, в коей указывалось на его контрреволюционность и выражалось требование о его немедленном удалении из полка. Мы рассмотрели эту жалобу в экстренном порядке. Пришедшие депутаты заявили, что если завтра полковника не уберут, то он будет убит. В этой жалобе указывалось, что полковник, собрав всех унтер-офицеров и фельдфебелей, обратился к ним со следующими словами:

— Кто нынче офицеры? Всё это прапорщики-неудачники, на них я положиться не могу. Не могу положиться и на солдат. Какие это солдаты? Придут из деревни, ничего не понимают, а через три месяца их уже отправляют на фронт. Вот вы — дело другое. Вы кадровый состав унтер-офицеров, и на вас одних я могу положиться. Потому слушайте, что я вам скажу: вот возводится здание, оно и просторно, и прекрасно, но вся беда в том, что крыши ещё нет. Ну что будет хорошего, если мы с вами перейдём в него из наших скверных и грязных казарм? Нет, мы лучше запасёмся терпением, поживём в тесноте, а там, когда дом будет готов, и отпразднуем новоселье.

Мне едва удалось уговорить комиссию не вмешиваться в дела военных. Я предлагал переслать это заявление бригадному командиру с предложением поставить нас в известность о его решении.

С моим предложением согласились, потребовав, чтобы заявление было передано бригадному немедленно, непосредственно мною и инженером Ипатьевым. Необходимо было передать и заявление, что Исполнительная комиссия находит необходимым сегодня же удалить полковника от командования до окончательного производства следствия.

Пока мы обсуждали этот вопрос, наверху шло заседание парламента, на котором на этот раз председательствовал не Кроль, а прапорщик Бегишев.

Бригадный командир полковник Карабан был простым, открытым, честным и бесхитростным воином.

Сбитый с толку Приказом № 1 о неподчинении солдат офицерам и учитывая настроение солдат и то огромное значение, которое в первые дни революции играл Комитет общественной безопасности, полковник решил, что Комитет является его непосредственным начальством. Поэтому следует прислушиваться к его настроениям и нужно посещать его заседания. Решив это, в тот же вечер он приехал в Комитет. Не зная порядков, не зная, что для публики есть особые места, Карабан послал к председателю свою карточку с просьбой войти.

Как ни либерально был настроен прапорщик Бегишев, а военная дисциплина всё же была в нём крепка. Вместо того чтобы попросить бригадного пройти в места для публики, он пригласил его в заседание. Как только полковник уселся в депутатском кресле, поднялся очень серый солдат и обратился к председателю с вопросом, на каком основании сюда без разрешения собрания допущен бригадный… Солдатня в количестве до восьмидесяти человек подняла крик и шум. Полковник, совершенно сконфуженный и ошеломлённый, встал и под дерзкие крики солдат удалился.

Я, сидя внизу, совершенно не знал об этом происшествии и, получив приказ отправиться к бригадному, подошёл к телефону и соединился с Карабаном.

— Кто говорит? — спрашивает полковник.

— Из Комитета общественной безопасности.

— Я болен и не желаю разговаривать с Комитетом.

Я позвонил вновь.

— Полковник, с вами говорю я, Аничков.

— Ах, это вы, Владимир Петрович… Что вам от меня надо?

— Я прошу принять меня.

— Болен я, совсем болен. Уж слишком большие у вас невежи в Комитете.

Я настаивал на продолжении разговора, ничего не понимая. Наконец, добившись свидания с Карабаном, я отправился к нему вместе с Ипатьевым.

Мы застали полковника в припадке грудной жабы. Он еле дышал, и ему ставили холодные компрессы.

Пришлось сидеть у больного и ждать благополучного исхода. Слава Богу, боль начала стихать, и полковник попросил рассказать, в чём дело. Мне было страшно посвящать его в эту историю. Ну, думаю, начнёт волноваться, случится второй припадок, и нам придётся присутствовать при его агонии. Поэтому рассказ мой далеко не соответствовал правде. Но полковник вновь стал сильно волноваться, особенно когда я рассказывал о своём посещении Комитета.

— Успокойтесь, полковник, ведь вы сами виноваты.

— Я виноват? В чём?

— Забыли про меня. Надо было вам меня вызвать, и я посадил бы вас в места для публики, сел бы рядом, и под мои объяснения мы бы с вами вдоволь посмеялись над нашими парламентариями. Ведь всё это дети революции. Правда, дети злые… Однако не вызвать ли нам для переговоров вашего помощника, полковника Мароховца?

Бригадный согласился. Начались переговоры и споры. Бригадный указывал на незаконность наших требований. Мы, роясь в военных законах, указывали, что бригадный имеет право и возможность временного отстранения полкового командира от его обязанностей даже без объяснения ему причины.

Решено было немедленно послать за полковником Богдановым. Но того не оказалось дома, и его начали разыскивать. Время было позднее, и мы ушли.

Не застав никого из членов комиссии, которые разошлись, я поехал в клуб с целью провести время до прихода поезда из Петрограда, с которым должна была вернуться моя семья.

Часа в два ночи на моё имя в клуб был доставлен пакет от бригадного с официальным извещением о том, что полковник Богданов смещён с должности командира полка. Какая быстрота решения! Как сумели меня разыскать?

В три часа ночи я был на вокзале и встречал жену и детишек, вернувшихся из Петрограда. Как счастлив был я их видеть! Каким-то чудом они великолепно доехали до Екатеринбурга. Это был единственный поезд, дошедший в нормальных условиях. Следом шли поезда, переполненные солдатнёй, бегущей с фронта.

После полковника Богданова дошёл черёд и до полковника Тимченко.

Надо сказать, что Владимир Ильич, будучи человеком ограниченным, меня не понял и стал коситься на мой красный бант, который я и сам ненавидел. Но, занимая должность революционного министра маленькой Уральской республики, общей площадью превосходящей Бельгию и Голландию, вместе взятые, снять его я не мог. Многие этого не понимали, как не понимали моих отказов знакомым в их частных незаконных просьбах.

— Помилуйте, да ведь вы всесильны! Кто же, кроме вас, может мне помочь?

Когда поступила жалоба солдат на контрреволюционное настроение Тимченко, я счёл своим долгом предупредить его, что ему грозит неприятность, такая же, как и полковнику Богданову. На это он сухо ответил, что он всё это знает и дело его не касается Комитета общественной безопасности.

— Отставить меня вы не можете, как вы это фактически сделали с Богдановым.

— Как знаете… Я предупреждаю вас, что дело может кончиться не совсем хорошо для вас.

На этом наши переговоры и прервались.

Я настоял в комиссии, чтобы дело без всякого рассмотрения с нашей стороны было препровождено бригадному.

Не прошло и недели, как Тимченко, увидав, что я возвратился к обеду домой, попросил разрешения прийти.

— Пожалуйста, Владимир Ильич. Сердечно буду рад.

Каким-то осунувшимся, жалким вошёл он в мой кабинет.

— К сожалению, и ваши предостережения, и ваши предсказания сбылись как по писаному.

— Что именно?

— Да вот видите, мой адъютант, Серафим Серафимович Потадеев, которому я верил как самому себе, оказался гнусным провокатором. Он уверил меня, что всё офицерство на моей стороне, как и большинство солдат, и уговорил поставить вопрос о моём командовании полком на баллотировку полкового собрания.

— Ну и что же, — спрашиваю, — каков результат?

— Ни один мерзавец не поднял руку за меня. Я забаллотирован единогласно. Вы понимаете теперь моё положение? Что делать?

— Что? Конечно, подчиниться решению и выходить в отставку, благо у вас имеются средства.

— Вот то-то и есть, что ваши предсказания и тут сбылись. Вчера после этого собрания я проиграл не только все сто сорок четыре тысячи, но ещё и задолжал около пятнадцати тысяч.

— Да что вы?

— Как я жалею, что не послушался вас! Я почти уверен, что проиграл их шулеру.

— Вы поймали его в чём-нибудь?

— Нет, но такого везения я не видал. Этот еврей в какой-нибудь час обчистил меня как липку.

— Послушайте, полковник, а вы не припоминаете, что, когда вы его обыгрывали, вас тоже считали шулером?

— Припоминаю… Надеюсь, что теперь-то меня в этом не подозревают?

— Что касается меня, то, конечно, нет… А за других, право, не ручаюсь.

Тимченко скоро, выйдя в отставку, уехал в Саратов и, как дошли слухи, покончил жизнь самоубийством.

Солдаты всё более распускались. Ученья никакого не было. Если какому-нибудь командиру удавалось вывести роту на ученье, то, побыв в строю полчаса, она самовольно уходила в казармы. Начались призывы к братанью. Около памятника Александру II всё время по вечерам шёл беспрерывный митинг. Митинговали и в театре.

Главная тема митингов была: воевать ли с немцами или брататься? Но эта соблазнительная идея вначале имела мало успеха, и проповедники её, большевики, иногда рисковали быть побитыми. Зато что представлял из себя батальон солдат, отходящий на фронт! С солдатами приходилось возиться как с писаной торбой.

Приходилось собирать деньги по подписным листам, раздавать каждому солдату подарки, ехать провожать на вокзал, говорить речи. А храбрые вояки, разукрашенные в красный цвет, принимали всё это как должное. Отъехав станцию-другую, три четверти роты дезертировало. Мало этого, перед отправлением они стали устраивать кружечные сборы. С кружками ходили сами солдаты, нагло предлагая гражданину пожертвовать «героям», уходящим на войну.

Тыл был уже разрушен, но армия на фронте всё ещё стояла. Однажды утром, когда я вошёл в свой кабинет в Исполнительной комиссии, я увидал там человек пять солдат с кружками. Все они громко ругались, требуя от Кащеева, чтобы он немедленно арестовал «эфтого нахала офицера».

В углу комнаты на стуле сидел какой-то офицер маленького роста в подполковничьих погонах, тогда как в тылу погоны были уже отменены.

Едва я вошёл, офицер вскочил на ноги и подбежал ко мне.

— Владимир Петрович, да вы-то как сюда попали?

Я узнал знакомого мне ещё по Симбирску офицера Бажанова.

— Я? Я состою членом этой революционной организации, и даже товарищем председателя.

— Ну, воля ваша, теперь я совсем ничего не понимаю.

— Да в чём дело? Расскажите мне толком.

Полковник взволнованно и заикаясь стал объяснять, что только что прибыл поездом с Южного фронта.

— Извозчиков у вас совсем нет, иду пешком и вдруг встречаю солдат с красными бантами и кружками. Мне это показалось дико, и я остановил их, потребовав, чтобы они шли со мной к воинскому начальнику. Но вместо того они притащили меня сюда.

— Граждане солдаты, вы меня знаете?

— Как же не знать, знаем.

— Ну так вот, я свидетельствую перед вами, что этого офицера знал ещё кадетом. Славный был юноша и остался славным и храбрым офицером. Никакой контрреволюции в его голове нет. Он приехал с войны, где армия ещё цела, — в неё ещё не успела проникнуть новая, высшая революционная дисциплина… Этот человек всё равно что с луны свалился. Вместо того чтобы его наказывать, мы здесь растолкуем ему наши порядки, а вы с Богом идите делать ваше дело.

— Да так-то оно так… Да только пусть вернёт нам убытки. Ишь сколько времени мы с ним потеряли…

— Ну, Бог вернёт, а чтобы не было обидно, получите от меня пятёрку.

Последний аргумент в виде синенькой совсем наладил дело, и через десять минут Бажанов беседовал со мной и обучался «революционной дисциплине».

По его словам, вся Южная армия — а было это в начале апреля — ещё крепка. Разговоры, конечно, идут, и солдат стал не тот, но такого безобразия, как у нас, он не видал.

После этого случая я виделся с Бажановым несколько раз при большевиках. Он не только не пошёл в комиссары или в Красную армию, но сделался простым столяром и целый день работал, дабы прокормить себя и двух ребяток.

В последний раз я его встретил помощником командира полка, когда организовывалась Белая армия.

От дисциплины ровно ничего не осталось: ещё в конце марта от разных полков начали поступать заявления, что в лагеря они уходить не собираются.

Я же настаивал на скорейшем уводе войск. Во-первых, гигиенические условия жизни в скученных казармах (войск в Екатеринбурге было около шестидесяти тысяч человек) были чрезвычайно неблагоприятны. А во-вторых, уж и нам, жителям города, хотелось отдохнуть от назойливого присутствия солдат. Много было по этому поводу и переписки, и переговоров, и наконец мне удалось настоять на своём.

Войска вывели в лагеря, но, пробыв там несколько дней, они вновь самочинно вернулись в город.

Знаменитый своим безобразием Сто двадцать шестой полк отправился в лагерь под Камышлов. Но, едва высадившись из поезда, вояки решили, что не дело солдату самому разбивать свои палатки.

— Наше дело воевать, а не работать.

И вернулись обратно.

С этого времени погрузка войск в вагоны пошла за деньги.

Вместо Богданова полковым командиром был выбран прапорщик Бегишев, а вместо Тимченко — простой солдат из унтер-офицеров.

Карабан вышел в отставку, и на его месте оказался полковник Мароховец.

Этот офицер точно усвоил «революционную дисциплину»: прежде чем отдавать приказания, собирал митинг и в точности исполнял то, что постановило большинство.

Не могу умолчать о новой затее Керенского — о создании женских батальонов и полков. Смешно было видеть вчерашнюю барышню или кухарку в солдатской шинели. Особенно смешна была фигура у толстых баб-солдат с их большим бюстом.

Носили они обыкновенную солдатскую форму, но вместо грубых сапог надевали женские туфли и кокетливо заворачивали ножку в тонкие обмотки, так чтобы между краями обмоток кое-где проглядывало голое тело.

Мароховец говорил мне, что единственная дисциплинированная часть — это женский батальон. Что-то плохо верилось в это.

О движении по железным дорогам я уже говорил. Ездить на поезде не было никакой возможности. Бегущая с фронта солдатня переполняла вагоны и громила всё, что попадало под руку. В вагонах разбивались стёкла окон, со скамеек сдиралось сукно. Громились станции, поэтому буфетчики ничего не приготовляли к приходу поезда, а, наоборот, всё убирали. Если путь был занят и поезд долго задерживался, солдаты под угрозой расстрела заставляли машиниста без разрешения начальника станции отправляться в путь, что вызывало крушения. Поезда так переполнялись, что много солдат ехало на крышах вагонов.

Немало забот и труда было положено нами для упорядочения движения, но добиться каких-либо результатов не было возможности. Приходилось пережидать, пока не пройдёт волна дезертиров.

Чтобы ещё ярче описать солдатское безобразие, забегу месяца на три вперёд, когда власть перешла от Комитета общественной безопасности к Совету солдатских и рабочих депутатов. Это событие произошло в июле или августе.

Рота солдат, следовавшая маршрутным порядком из Ачинска на фронт, решила, что если она опоздает на фронт на неделю-другую, то всё равно успеет заключить с немцами сепаратный мир «без аннексий и контрибуций». А пока что нужно взять на себя миссию «углубления революции» в попутных городах. Благо там живут такие дураки, которые не понимают, что необходимо делать и каким способом нужно вводить «углубление революции». И вот в один прекрасный день на улицах Екатеринбурга появилось это храброе воинство, до такой степени разукрашенное в красные лоскутья, что издали напоминало скорее бабий хоровод из прежнего доброго времени, чем роту солдат. Солдаты эти шли вперёд не в стройных колоннах или шеренгах, а гурьбой. Нет, «революционная дисциплина», очевидно, требовала и здесь новых форм, нового, небывалого построения. Поэтому эта красная рота, взявшись за руки и образовав большой круг, катилась колесом по земле, причём каждому солдату приходилось идти то левым боком, то пятиться назад. Таким порядком докатилась она до совдепа, откуда вышла депутация приветствовать «героев». И вместо того чтобы привести их в порядок или арестовать — или, наконец, просто высечь, как секут малых детишек за шалости, — представители совдепа вызвали духовой оркестр, которому и поручено было сопровождать роту в её торжественном продвижении по городу.

Завидев это милое воинство, в городе поднялась паника. Все магазины, банки и частные квартиры закрыли свои обычно гостеприимные двери, опасаясь погрома. Но, слава Богу, до этого не дошло. Всё внимание роты было направлено на уничтожение главной язвы народной, главной эмблемы контрреволюции — памятников императорам и изображений Российского герба на вывесках и в общественных зданиях.

Однако всё, что не требовало особого напряжения сил, уже было разрушено местными «патриотами революции». Ачинцам оставались такие сооружения, на разрушение которых требовалась затрата и времени и труда. Можно было проявить своё усердие в деле разрушения портретов русских писателей (царских к тому времени уже не было), чем они и занялись и в Горном музее, и в реальном училище. Не пощадили портретов ни Пушкина, ни Гоголя, ни Достоевского.

Забрались они и в Государственный банк, но двери кладовых были заперты, и выемки кредитных денег им сделать не удалось. Кстати, изображения царских портретов на кредитных билетах их не возмущали. Если такие кредитки и попадались, то тщательно прятались в карманы.

Как я был бы счастлив, если бы кто-либо из состава этой роты когда-нибудь под старость лет прочёл эти строки, дабы почувствовать, каким он был дураком, и стыд за содеянную глупость в деле уничтожения портретов наших писателей залил бы его лицо.

* * *

На одном из заседаний Комитета был сделан запрос:

— Почему Комитет заставляет нас заседать в зале, где до сих пор уцелела вывеска «Императорское Музыкальное Училище»?

— Позвольте узнать, где вы усматриваете такую вывеску? Я вижу только три большие буквы «И.М.У.».

— Ну да это же и есть «Императорское Музыкальное Училище».

— Нет, гражданин, вы жестоко ошибаетесь. Со дня революции эти буквы гласят: «Интернациональное Музыкальное Училище». Надеюсь, вы довольны моими разъяснениями?

Поднялся хохот, и депутат сконфуженно замолк.

Можно ли было в таких условиях продолжать вести войну?

* * *

Почта тоже находилась в ужасном состоянии. Надо сказать правду, что требования чиновников об увеличении штата и прибавках к зарплате были вполне справедливыми. Средств у нас не было, а потому на помощь почте были приглашены добровольцы без оплаты их трудов. Также и мы, занимавшие выборные должности, не получали ни копейки.

Откликнулась и учащаяся молодёжь, оказав большую помощь в деле сортировки и разноски писем.

* * *

Один только суд остался совершенно не тронутым. По крайней мере в Екатеринбурге первые две — а может, и больше — недели окружной суд выносил постановления от имени Императора, ожидая по этому поводу сенатских указаний.

* * *

А центр бездействовал. Бездействовал настолько, что даже не отвечал на телеграфные запросы. Видно было, что там разруха ещё большая, чем у нас. В Комитете общественной безопасности ожидали, что в самом непродолжительном времени пришлют новых губернаторов, назначенных Государственной Думой из числа её членов. Но, увы, этого сделано не было.

Все лица, ввергшие и Думу, а следом за ней и всю страну в революцию, оказались далеко не государственными людьми. В сущности, именно им мы больше, чем Керенскому, Ленину и Троцкому, обязаны революцией.

РЕФОРМА ПРАВОПИСАНИЯ

Учащаяся молодёжь, конечно, сильно реагировала на происходящие события. В школьном деле следует прежде всего отметить введение профессором Мануйловым упрощённого правописания. Им были изгнаны из русского алфавита буквы: ять, фита, ижица, твёрдый знак и «I» с точкой. Я не филолог, а потому моё мнение не может быть компетентным. Однако, памятуя, как тяжело давалось мне правописание, я охотно приветствовал всякое облегчение правил. Всё же мне думается, что и здесь переборщили. Можно было оставить твёрдый знак в середине слов, да и букву «Ѣ» в некоторых корнях, где она делает различие в самом смысле слова. Например: «осёл мёл» или «осёл мѣл». Как читать после реформы эти совершенно разные по понятию фразы?

Говорят, профессор Мануйлов давно настаивал на проведении реформы правописания, но Академия наук её отвергла. Пройди она раньше, до революции, она была бы принята с большой радостью почти всем населением России, но ныне она внесла большой разлад и в школу, и в жизнь. Буквы «Ѣ» и «Ъ» стали служить признаком политических воззрений. Революционеры против них ополчились и буквы эти не писали. Реакционеры, обратно, усиленно писали и «Ъ», и букву «Ѣ» даже в тех случаях, когда наша грамматика не требовала их присутствия. Это различие в правописании внесло большую страстность в общество, а при коммунистах письма, написанные по старой орфографии, не достигали адресата. Иногда писавшего по старой орфографии привлекали к суду революционного трибунала за контрреволюционность.

Надо сказать, что и ранее проведения этой реформы многие либералы отказались проставлять «Ъ» в конце слов, как делал теперь и я, ради экономии и места, и времени. Припоминается такое почти анекдотическое духовное завещание, утверждённое судом. Составил его один верхотурский купец, очевидно, большой самодур.

После распределения своих капиталов между родственниками он пожелал оставить две тысячи рублей семейной чете в какой-то почтовой конторе за их вежливое отношение к публике, причём фамилии их купец не упомянул. Приказчику же своему оставил три тысячи рублей, но с тем, чтобы выдать таковые спустя три года после смерти. Но выдача этой суммы могла быть осуществлена только в том случае, если приказчик в течение этих лет будет неукоснительно проставлять букву «Ъ» во всех словах, где того требует русская грамматика. Следить же за его правописанием купец предоставил местным благотворительным обществам. То из них, которое первое уличит приказчика в нежелании писать эту букву, и обязано будет получить эти три тысячи в свою пользу.

Самодур купец даже из могилы грозил пальцем либералу приказчику…

Помимо буквы «Ѣ», яблоком раздора были уроки Закона Божьего. Революционеры требовали их уничтожения, реакционеры — обязательного преподавания. Серединного решения, а именно: не уничтожая уроков Закона Божьего, сделать их необязательными для учащихся, — никто не предлагал.

По этим причинам родительские комитеты, влияния коих так добивались ранее, становились всё более ненавистными «реакционно» настроенным родителям. Дети тоже разделились на две партии и всё меньше уделяли внимания наукам, отдавая время политике.

ТОРГОВЛЯ И ФИНАНСЫ

По мере разрушения транспорта и уменьшения производительности заводов стал быстро разрушаться торговый аппарат. Наш Комитет очень мало времени уделял вопросу снабжения, и спекуляция, притихшая было в первые дни революции, росла с каждым днём. Наконец, был нами избран и Продовольственный комитет, в председатели коего попал Строгонов, инспектор реального училища, стоявший всю жизнь далеко и от торговли, и от промышленности.

К этому же времени относится и усиленное развитие кооперативов. К сожалению, с созданием этих полезных учреждений в России запоздали. Быстрое их насаждение и развитие было чрезмерным увлечением, ибо возникали они на средства казны, становясь паразитами и подтачивая курсовую стоимость кредитного рубля. В кооперативы бросились служить совершенно не знакомые с торговлей люди, в большинстве своём принадлежащие к партии эсеров.

Знаний не было, во многих обществах не было и бережливого отношения к товарам и деньгам. Так, одно из крупных учреждений, несмотря на большую задолженность Госбанку, обратилось к нам с просьбой о большом кредите, суммой в один миллион рублей.

Я поехал с председателем общества осматривать их склады товаров. Запасы были велики. Товары валялись прямо на земляном полу. Зима была снежная, и я указал председателю на опасность такого хранения товаров, ибо с наступлением весны товары могли быть подмочены. Он обещал прорыть вокруг канавы, но досок не настелил. Когда пошло дружное таяние снегов, мои опасения оправдались: товары были залиты водой. Хорошо, что я отказал в кредите. Впоследствии, при коммунистах, кооперативы заработали вовсю, и пополнение складов делалось за счёт реквизиций у буржуазии.

Реквизиции пошли на сахар, табак и спички. Начали реквизировать запасы частных лиц и организаций. Так, лично у меня произвели обыск на другой же день моей отставки из Комитета общественной безопасности.

Во двор банка ввели военный караул из четырёх солдат, которые расположились под навесом, где преблагополучно заснули. Их забыли и никого на смену не присылали. Мне стало жалко солдат, и на другой день я напомнил по телефону председателю совдепа прапорщику Быкову о судьбе караула. Несмотря на его обещание, смена всё же не пришла, и на вторые сутки, под вечер, заскучавшие солдаты ушли сами, не дождавшись смены. Обыск был произведён на другой день после ухода караула. В результате отобрали восемьдесят восемь пудов муки, принадлежащей банковскому кооперативу. В моей квартире обыск был весьма слабый, и ровно ничего не отобрали. Скверные ощущения приходилось переживать во время этих обысков, так как, с одной стороны, никто не знал, чтo запрещено хранить, а с другой — трудно было расстаться, скажем, с сахаром, который на рынке нельзя было достать и жить без которого было тяжело. Помню декрет коммунистов, запрещающий иметь более двух смен белья и одни сапоги. Всё это приходилось прятать и переживать тревожные минуты, когда «товарищи» подходили близко к укромным местам.

В области финансовой следует отметить усиленную деятельность печатного станка. Кредиток не хватало, несмотря на появление совершенно непригодных по виду, без всяких номеров и подписей разменных знаков казначейства сорока- и двадцатирублёвого достоинства, получивших наименование «керенок». По справедливости их следовало бы назвать «бернадками», по имени выпустившего их профессора Бернадского в бытность его министром финансов.

Кредитных знаков настолько не хватало, что впервые начали выпускать «зелёные деньги», называемые так по их расцветке. Называли их и деньгами «с баней» — на кредитках вместо портретов Государя довольно неудачно была изображена Государственная Дума. С самого начала публика, хотя и не отказываясь их принимать, относилась к ним с меньшим доверием, чем к царским деньгам. Нетрудно было предсказать, что закон Грехама вступит в силу. Так и случилось: царские деньги, как лучшие по исполнению, стали оседать в крестьянских кубышках, чем ещё более способствовали денежному голоду.

С грустью следует отметить и начинания в области финансов Шингарёва, на которого с такими надеждами взирала вся Россия. Особенно неудачной оказалась шкала прогрессивного подоходного налога, достигавшего девяноста процентов прибыли. При падении курса кредитного рубля это не только сводило к нулю конечную деятельность крупных торговцев и промышленников, но и делало её убыточной. Стоимость основных капиталов, исчислявшихся ранее в золоте, сократилась на одну треть.

Ясно, что буржуазия начала скрывать свои доходы. Особенно способствовал этому закон, предоставивший податным инспекторам право запрашивать банки о состоянии счетов клиентов и делать выборки из книг, что ранее было доступно только судебным следователям. Покончив таким образом с «коммерческой тайной», шингарёвский закон способствовал финансовой разрухе: капиталисты перестали вносить деньги на текущие счета, что значительно сократило чековое обращение.

Интересно отметить то обстоятельство, что цена золота в слитках, дошедшая в конце 1916 года до четырнадцати-пятнадцати рублей за золотник, в самом начале революции начала падать и снизилась до десяти-одиннадцати рублей. Это объяснялось отнюдь не поднятием курса кредитного рубля, а уверенностью, что будет введена монополия на золото.

К этому же времени следует отнести и образование Совета съездов банков и образование банковских комитетов в провинции, иначе говоря, началось объединение акционерных банков. В то время в Екатеринбурге, помимо Государственного банка, Городского банка и Общества взаимного кредита, не входящих в Банковский комитет, функционировали отделения нескольких столичных банков. Это были Сибирский банк, управляемый Г. А. Олесовым, Волжско-Камский, управляемый мною, Русско-Азиатский банк во главе с Г. П. Тяхтом, Русский для внешней торговли банк с управляющим Г. Г. Шварте, недавно открытый Азовско-Донской банк, управляющим которым состоял В. Ф. Щепин, и Петроградский международный банк во главе с М. М. Атласом.

На первое заседание Банковского комитета мы собрались в Сибирском банке. Олесов был старейший из нас и по возрасту, и по выслуге лет. Будучи управляющим банком, он состоял и членом совета Сибирского банка. Поэтому я и предполагал, что именно Олесов будет выбран председателем. Но случилось иначе: он получил только два голоса, из коих один был мой. За меня же подали голоса все остальные, почему я и оказался на этом ответственном посту.

Очень часто на заседания комитета приходили и управляющий Государственным банком Василий Васильевич Чернявский, и управляющий Городским банком Комнадский. Оба не имели официального права голоса. Но к голосу Чернявского все прислушивались более, чем к остальным, так как банки находились в сильной зависимости от Государственного банка.

КОНЧИНА ИСПОЛКОМА

Комитет общественной безопасности просуществовал не более трёх месяцев и умер естественной смертью. Наши левые коллеги по Исполнительной комиссии, рьяно её посещавшие, стали постепенно охладевать к работам и кончили тем, что, являясь к началу заседания, демонстративно удалялись, как только председатель объявлял заседание открытым. Проделав эту демонстрацию раза два, они совершенно прекратили свои посещения комиссии. Заседания же Комитета они посещали ещё с месяц и кончили тем, что внесли проект слияния Комитета общественной безопасности с Советом рабочих и солдатских депутатов, предоставив Комитету очень малое количество мест, что делало наше пребывание там непродуктивным.

Слово депутата, даже представителя меньшинства, имеет огромное влияние на общественное мнение. Этого обстоятельства и не учёл Кроль. Он не сумел склонить Комитет к слиянию. Я считаю, что в этом его большая ошибка.

Оставшись без левой оппозиции, наша работа пошла бы скорее. Но не на что стало бы опираться власти для проведения постановлений в жизнь.

Учитывая это обстоятельство, я представил проект реформирования Исполнительной комиссии: свести число её членов с тридцати до пяти, сделать должности оплачиваемыми, так как все три месяца никто из нас не получал вознаграждения за свои труды. Для меня было непонятным, на какие средства живут люди, так самоотверженно работающие целыми днями. Только те, кто носил военную форму, имели свой угол в казарме и солдатское питание. Большинство представителей демократической группы были рабочими, получавшими за свою работу гроши. Так могли работать только русские общественные деятели. Ни в одной цивилизованной стране этого не было. Правительство, несмотря на всю огромность нашей работы, не ассигновало нам ни копейки. Поддерживала нас городская дума слабо, занимая деньги под векселя у местных банков, да бывали кое-какие частные пожертвования.

Мой проект был одобрен Комитетом, и, когда приступили к баллотировке, я отказался выставить свою кандидатуру и избавился от тяготившей меня политической деятельности. В комиссию были избраны три социалиста и, кажется, два меньшевика. Это заставило Кроля, как кадета, уйти с председательского места, и председателем был избран И. С. Сергеев — член местного суда.

Заседания стали беспорядочными и малоинтересными. Посещения заседаний сократились, и за отсутствием кворума Комитет прекратил своё существование.

Не могу не отметить ещё тяжелую работу Исполнительной комиссии в связи с амнистией сперва политических, а затем и уголовных преступников. Политических, говорят, было в Сибири до сорока тысяч человек. Почти все они проследовали через Екатеринбург, направляясь в столицы во главе с Брешко-Брешковской, этой богородицей русской революции. Её торжественно встречали на вокзале. Уже тогда меня так тошнило от революции, что я отказался встречать Брешко-Брешковскую, отговорившись массой дел.

Всю эту свору политических «героев», к коим, по сравнению с коммунистами, так гуманно относился Император, приходилось встречать на вокзале, угощать бесплатными обедами. Наши дамы, взявшие на себя хлопотливые обязанности распорядительниц, чрезвычайно редко слышали от них «спасибо». Наоборот, бывали случаи, когда проезжавшие оставались недовольными приёмом и столом и не стеснялись это высказывать.

По распоряжению Керенского уголовные имели право, сделав заявление о поступлении в армию, требовать освобождения из тюрьмы. На деле же, надев солдатскую шинель, они оставались на местах и начинали заниматься самым нахальным грабежом.

Предложение моё изолировать их, образуя особые роты, дабы спасти армию от тлетворного влияния уголовников, успеха не имело.

Если Ленин воспользовался впоследствии всей этой сволочью в целях создания наибольшей анархии, то для чего понадобилось выпустить преступников Керенскому, я понять не могу до сих пор. Думается мне, что это было простым недомыслием премьера.

Отлично помню такую картину: я сижу в кабинете Исполнительной комиссии, ко мне входит здоровенный мужчина и садится против меня на табуретку.

— Что нужно гражданину?

Молчание.

— Кто вы такой?

— Мы?

— Ну да, вы.

— Мы — убивцы.

Невольно с робостью останавливаю свой взгляд на его руках, но следов крови не вижу.

В результате — денежное пособие.

ЛЕТО 1917-го

По выходе моём из Исполнительной комиссии Комитета общественной безопасности я решил хорошенько отдохнуть и если не навсегда, то на долгое время отойти от всякой общественной и политической деятельности. К тому же это решение диктовалось необходимостью разобраться в делах банка, к коим я почти не прикасался все два последних месяца.

Наступившее лето тянуло за город, и мы, сняв дачу Голандского, с удовольствием в начале июня переехали в Шарташ, как только позволили работы по достройке дачи. Помню, что Голандский сдавал её за шестьсот рублей. Цена, судя по даче, была недорогая, но падающий рубль заставлял экономить, и мы решили проводить лето в городе, благо при квартире был большой сад.

В начале мая, посмотрев в таблицу выигрышей в лотерею Государственного Дворянского банка, я заметил, что выиграл пятьсот рублей. Несмотря на маленькую сумму, я ужасно обрадовался. Ощущение было такое, будто на небесах обо мне вспомнили и погладили по головке. Я тотчас побежал к себе и поделился с женой и ребятами радостью, которая и повела к семейному постановлению истратить выигрыш на наём дачи.

Погода стояла всё время чудная, жилось хорошо, особых репрессий со стороны Совета рабочих и солдатских депутатов не производилось. Правда, некоторое неудовольствие вызывал приказ об экипажной повинности, в силу которого частный владелец, если у него имеется две лошади, обязывался поставлять в очередь, за которой следила милиция, одну упряжку в распоряжение совдепа на целый день.

Лошадей при этом держали не кормя и портили немилосердно. Начались также и социалистические опыты по равномерному распределению пищевых продуктов, особенно сахара, муки, круп и масла. Это делалось главным образом за счёт запасов «буржуев», отобранных при обысках и реквизициях. При этом частенько забиралось не только то, что подлежало уравнительному распределению, но подчас и кое-какие ценные безделушки, ничего общего с пищевыми продуктами не имеющие. Случаи эти пока бывали редки.

Правда, провинциальные хозяйки, привыкшие летом и осенью делать заготовки впрок, очень волновались. Уж очень им не хотелось работать, не будучи уверенными, что все заготовки не будут отняты. Некоторые дачники, привыкшие видеть во мне представителя революционной власти, обращались с просьбой поднять этот вопрос в Совете рабочих и солдатских депутатов, чтобы добиться декрета, гарантирующего от реквизиций хозяйских запасов.

— Позвольте, — говорил я, — предположим, что такой декрет выйдет и мы сделаем заготовки. А «товарищи» их, конечно, делать не будут. В результате, когда большинству станет голодно, декрет этот отменят и отберут продукты точно так же, как отбирают теперь, нарушая основные законы собственности.

— Да помилуйте, — возражали мне, — ведь тогда никто из нас не станет делать заготовок, и зимой наступит голод.

— Непременно наступит, в этом я более чем уверен. Ведь социализм, равно как и коммунизм, потому-то и не может практически осуществиться, что непременным образом поведёт к голоду в городах. Ведь, согласитесь сами, и ранее на мужике ездили, а он всех нас кормил, и теперь на нём хотят ездить. Ранее мужику платили мало до смешного, и даже такими продуктами отрицательного характера, как водка, но всё же платили, а теперь платить не будут. К чему же это поведёт? Поведёт к войне городов с деревней, самой жестокой войне, какую только видел свет. А если эта война разразится, то позвольте спросить: чем она кончится? Кто победит?

— Конечно, деревня, — отвечали мне.

— Ну, а если деревня, то и социализму всякой формы крышка, ибо наш крестьянин нисколько не меньший собственник, чем французский во время Французской революции. По-моему, перед нашей интеллигенцией теперь остаётся только один путь: пока не поздно, всеми силами стараться урвать себе кусочек земельки и бежать из зачумлённого города. Сам я купил себе шесть десятин земли у разъезда Хохотун и начинаю строить небольшой хуторок.

Кое-кто соглашался, кое-кто посмеивался, но никто ничего не предпринимал.

Революцию всё ещё называли «бескровной», и большевики ещё не находились в фаворе у большинства армии. Это было время, когда Керенский собирался удивить мир своим грандиозным наступлением, когда, объезжая войска, он вместо расшатанной им же дисциплины, митинговым порядком хотел достигнуть чуда, чтобы вся наша армия добровольно положила свою голову за Родину и за него, Керенского. А чтобы подлецы офицеры не вздумали угрожать солдатам расстрелом, если последние не пойдут на верную смерть, как это делается во всех армиях света, он не подавал им руки и тряс руки солдат, швейцаров и дворников, всячески стараясь дискредитировать наше офицерство в глазах солдат.

Однако далеко не все придерживались отрицательного взгляда на деятельность Керенского. Многие верили в его силу и смотрели на него как на спасителя России. По этому поводу, конечно, шли бесконечные споры.

Впрочем, тогда все только и делали, что митинговали и спорили.

Бывало, вечером идёшь мимо театра и видишь, что здание окружено солдатами. Значит, идёт митинг, на коем эти умные головы решают вопрос: что лучше — драться ли с немцами или брататься? Какой ужас — ради партийных достижений большевики ставили на карту интересы не только целой нации, но и союзных армий!

Неужели наше Временное правительство не могло понять, что при таком развале армии драться нельзя, армия больна злым недугом и единственное средство спасения России — выход из Четверного Согласия и заключение мира с немцами на более или менее почётных условиях?

Я глубоко верю, что до июльского наступления немцы пошли бы на мир на гораздо более льготных условиях, чем это сделали они осенью в Бресте. Тогда и большевикам не так легко было бы овладеть Россией.

Да, легко рассуждать об этом теперь, но тогда на эти вопросы смотрелось под иным углом зрения. Тогда никто из нас не мог допустить и мысли о возможной измене союзникам. Как изменить данному обещанию? Как бросить союзников на произвол судьбы? Это казалось столь нелепым, столь чудовищным, что поневоле верилось в возможность если не успеха, то некоторых достижений от ожидаемого наступления. И пока на фронте подготовлялось это наступление, мы в тылу кейфовали, митинговали и делали всё, чтобы углублять революцию.

Июльское наступление, или, правильнее сказать, позорное бегство армии с фронта, не внесло особо печальных мыслей в обывательскую голову. Всякий мыслящий гражданин отлично понимал, что мы летим в пропасть, и на разрушение армий смотрел как на нечто неизбежное, предопределённое судьбой… Не всё ли равно, упадём ли мы на дно этой пропасти несколькими мгновениями ранее или позднее?..

Другая часть граждан уже успела воспринять доктрины Маркса и очутилась в лагере большевиков, верящих в возможность и необходимость заключения мира с немцами «без аннексий и контрибуций». Июльские неудачи на фронте только приближали в их глазах грядущий социалистический рай…

Кстати, считаю долгом увековечить здесь остроумие одного служителя церкви в Кронштадте, который, судя по газетам, выходя с дарами, произносил молитву собственного сочинения: «Мир всему миру, без аннексий и контрибуций». А хор пел: «Подай, Господи».

Всё же июльский позор армии не прошёл бесследно для нашего города, так как давно пустующие лазареты вновь наполнились ранеными. В то время я редко посещал наш лазарет, но уверен, что если ранее его наполняли под видом раненых солдаты с венерическими болезнями или самораненые, т. е. герои, сами отстрелившие себе пальцы, для того чтобы уйти с фронта, то, вероятно, теперь лазареты заполнились раненными главным образом в спину, так как всё это были трусы, бежавшие с фронта.

Наш демократический Екатеринбург, горячо и патриотически настроенный в начале войны, охотно жертвовал на устройство лазаретов. Однако сделанное мною предложение: или устроить в каждом лазарете отдельные палаты для офицерства, снабдив их и лучшим бельем, и лучшими матрасами, или устроить отдельный лазарет для офицеров — не встретило сочувствия жертвователей. Чем же солдат хуже офицера? На фронте офицеры пусть командуют и издеваются над бедным солдатом, а в лазарете — оба раненые и, следовательно, пострадавшие за Родину — должны быть уравнены в правах.

Итак, особых палат для офицеров не существовало. При Керенском раненых перестали и сортировать, что, надо сказать, ранее всё же делали, предоставляя офицерам хотя бы отдельный угол в палатах.

Однажды в лазарет, что был размещён в Коммерческом собрании, привезли и положили в общую палату тяжело раненного офицера.

Очнувшись от обморока или сна и увидав себя окружённым солдатами, офицер этот начал неистово кричать и требовать, чтобы его перевели отсюда, от этой сволочи. Он не желал последние часы своей жизни провести с этими негодяями, с его убийцами. Был он ранен и избит не немцами, а своими, ещё и ограбившими его. При этом каждый, кто обшаривал карманы офицера, замечая в нём признаки жизни, старался прикончить его штыком.

И вот, несмотря на тогдашнее всемогущество солдат, никто не протестовал против ругательств офицера, а администрация позаботилась исполнить просьбу страдальца и перевела его в отдельную комнату. Этот случай я сохранил в памяти со слов старшей сестры нашего лазарета.

Нашими ближайшими соседями по даче оказалась семья Юровского. Дачу они снимали через дорогу от нас, и, по-видимому, у них жило ещё несколько солдат-коммунистов.

Юровского, впоследствии сыгравшего главную роль безжалостного палача Государя и его семьи, я немного знал ещё до революции. Он имел небольшую моментальную фотографию, и раза три моя семья снималась у Юровского.

В первый же день, как только образовался Комитет общественной безопасности, ко мне подошёл Юровский и вручил пятьсот рублей вместе с подписным листом.

— Эти деньги я собрал среди местного еврейства для нужд Исполнительной комиссии. Прошу принять и выдать квитанцию.

Второй раз он обратился ко мне с просьбой выдать ему как уполномоченному Советом рабочих и солдатских депутатов мандат на занятие под совдеп дома Поклевского-Козелла.

Мне очень не хотелось давать ему это разрешение: Поклевский-Козелл состоял членом совета нашего банка и я был с ним в дружеских отношениях. Поэтому я предложил Юровскому остановить свой выбор на каком-нибудь другом особняке.

Но он, придя на другой день, настаивал на выдаче мандата именно на этот дом.

— Да чем он так вам понравился?

— Не мне, а совдепу. Мы постановили занять его во что бы то ни стало, потому что Поклевский-Козелл всегда предоставлял его в полное распоряжение всех губернаторов и высоких чиновников, приезжавших в Екатеринбург. Пусть же теперь окажет гостеприимство и нашему совдепу.

Пришлось выдать мандат на занятие верхнего, парадного этажа.

В конце лета говорили, что через Екатеринбург проследовали на восток два поезда с Царской семьёй. Говорили, что по желанию Государя где-то на Урале поезд был остановлен и заключённый Царь прошёлся пешком по полотну дороги.

Засим дошли известия о прибытии Царя в Тобольск и о том паломничестве, которое проявил народ, приходя в этот город с целью взглянуть на Царскую семью. Один из семьи мукомолов Степановых рассказывал, что он лично ездил в Тобольск и видел, как толпа во время прохождения Царя в собор стала на колени и пела гимн. Все эти рассказы производили на нас сильное впечатление, радовали и даже бодрили.

Впрочем, в то тяжёлое время радовал и рассказ инженера Б. Н. Карпова о том, что в Туринске он увидал стоящего на площади городового в полной форме.

— Это так обрадовало меня, что я ни с того ни с сего дал ему трёшницу на чай.

* * *

К этому времени относится введение твёрдых цен на хлебные продукты. К сожалению, этих цен я не помню, но стоимость заготовляющего хлеб аппарата вылилась в семь процентов от стоимости закупленного зерна. Цена самого хлеба образовывалась за счёт расходов за транспорт, хранение, не говоря уже о проценте за пропавшее зерно — как от стихийных бедствий, так и от воровства. А последнее, по-видимому, процветало.

Наши мукомолы, посматривая на афиши с ценами на хлеб, покачивали головами и говорили: «Эх, если бы нам наши мельницы отчисляли бы такую прибыль, мы давно были бы архимиллионерами».

Всех поражали те колоссальные цифры бюджетных расходов, о которых докладывал на Всероссийском съезде в Москве министр Некрасов.

Кстати, в сколько-нибудь благоприятные результаты этого совещания никто не верил, но зато правые всё чаще начали останавливать своё внимание на имени генерала Корнилова, ставшем для них заветным. Верилось, что именно он спасёт Россию.

В конце лета к нам приехали погостить Митя и Володя Лифлянды. Их прислала Мария Николаевна, чтобы немного отдохнуть и попитаться вкусным провинциальным харчем, что указывало на ещё большее расстройство продовольственного дела в Петрограде.

«ЗАЁМ СВОБОДЫ»

Начало осени 1917 года ознаменовалось в финансовой области денежным голодом, несмотря на выпущенные «зелёные деньги» достоинством в двести пятьдесят и в тысячу рублей и «керенки» в двадцать и сорок рублей.

В сущности, произошло второе банкротство Государственного банка. Первым его банкротством, конечно, следует считать приказ 1914 года о прекращении размена кредиток на золото. Посыпались циркуляры из правлений банков о принятии всех мер к увеличению подписки на «Заём Свободы». С этой целью рекомендовалось устраивать особые праздники «Займа Свободы». Путём размещения большого количества облигаций рассчитывали снять с рынка побольше кредитных билетов и тем ослабить работу печатного станка.

Под председательством управляющего Государственным банком В. В. Чернявского была образована комиссия, которая и решила устроить праздник «Займа Свободы».

В эту комиссию входили представители всех политических партий и союзов. Нам удалось войти в соглашение и с местными большевиками о прекращении на время агитации, направленной против займа.

Мне пришла в голову довольно удачная мысль: устраивать в день праздника на улицах и в общественных местах лотереи «Займа Свободы». Я предложил делать это так: продавать из ордерной книжки сто пронумерованных билетов по одному рублю. Когда все сто билетов оказывались распроданными, то при помощи мешка с бочоночками от лото разыгрывали одну сторублёвую облигацию «Займа Свободы». А так как её выпускная цена была назначена в восемьдесят пять рублей за сто, то от каждой облигации оставалась прибыль в пятнадцать рублей, каковую и решили направить на благотворительные цели.

Проект был принят и в день праздника имел большой успех. Сам же праздник состоял в том, что у каждого банка был устроен разукрашенный киоск, из которого продавали лотереи «Займа Свободы», принимали подписку на более крупные суммы и тут же разыгрывались сторублёвые облигации. Надо сказать, что лотерейные билеты брались нарасхват; покупавшая их публика здесь же ожидала розыгрыша, толпясь около киосков, и через каких-нибудь полчаса облигация уже передавалась счастливцу под одобрительные возгласы собравшейся толпы.

Днём же, в целях рекламы праздника, по городу ездил кортеж из экипажей, украшенных цветами и флагами.

Вечером клубный сад был переполнен. Вместо киосков были расставлены многочисленные столики, где торговля билетами шла очень бойко.

Однако праздник, несмотря на все наши старания и обилие кредитных денег на руках, совершенно не удался. В этот день было распродано и разыграно лотерей всего на восемьдесят тысяч рублей. Правда, подписка в банках дала около миллиона, но эта цифра далеко отставала от обычных подписок на военные займы, где, помнится, одно наше отделение давало не менее миллиона рублей.

Одно из многолюдных заседаний комиссии по устроению этого займа, благодаря моему неосторожному выступлению в защиту пленённого в Тобольске Государя, мне хорошо запомнилось.

Я был настроен нервно, и в ответ на выступления нескольких большевиков, начавших, по обыкновению, поносить имя Государя, называя его убийцей и дураком, я взял слово и обратился к хулителям со словами, произведшими впечатление разорвавшейся бомбы. Вся публика как-то отшатнулась от меня и застыла на местах. Я же при гробовом молчании сказал:

— Какое отношение имеет ваша пропаганда, направленная против несчастного узника, томящегося в Тобольске, к «Займу Свободы»? Я понимаю злостную и ложную пропаганду до момента отречения Монарха от престола. Как говорят, «цель оправдывает средства». Но теперь, когда Государь отрёкся от престола, не выговорив себе никаких прав и гарантий, эти разговоры только отрывают нас от насущных вопросов дня и производят совершенно отрицательное впечатление на слушателей, вызывая только чувства сожаления к Монарху, что и подтверждается паломничеством в Тобольске. Я бы просил господина председателя не допускать здесь посторонних разговоров, а держаться ближе к повестке дня.

Это, кажется, было единственное слово, сказанное в защиту Царя в Екатеринбурге.

В защиту же Государя, по слухам, выступил какой-то, очевидно, обезумевший офицер на одной из промежуточных станций между Пермью и Екатеринбургом. Он вдруг выскочил с шашкой в руках из здания вокзала с громким пением «Боже, Царя храни», бросился на солдат, находившихся на дебаркадере, и был убит на месте.

Не могу сказать, чтобы я чувствовал себя спокойно после этого неосторожного выступления. Несмотря на то что на заседании оно прошло при полном молчании и без знаков протеста, я несколько дней опасался ареста. Но такового не произошло. Вспоминая о предложенном мною плане устройства лотереи «Займа Свободы», должен сказать, что совершенно не рассчитывал на сильное распространение этого способа не только в Екатеринбурге, но и далеко за его пределами. Сперва этим способом добывания денег стали пользоваться благотворительные общества. Он как бы заменил собою кружечный сбор. Но эти летучие лотереи стали источником питания для многих любителей наживы и привились на железных дорогах, где в вагонах скучающей публике продавались импровизированные билеты. Зачастую выигравшим облигацию частенько являлось подставное лицо.

* * *

С праздником «Займа Свободы» совпали события, связанные с предательством Керенским генерала Корнилова. В сердцах всей буржуазии и интеллигенции Екатеринбурга теплилась вера и надежда на благополучный исход борьбы. Да и как было не верить в успех, если провал выступления означал провал России?!

Мозг человеческий отказывался верить в полный захват власти большевиками. Правда, уже тогда власть фактически находилась в Советах рабочих и солдатских депутатов, но учреждения большевикам принадлежали не вполне. После провала выступления Корнилова эти учреждения всё больше становились коммунистическими.

На крушение корниловского движения сильно реагировал и биржевой хронометр. Стоимость золота в слитках сделала на частной бирже в Москве огромный скачок вверх: с двадцати до сорока восьми рублей за золотник. До некоторой степени это определило и курс кредитного рубля в двенадцать копеек.

* * *

К этому времени относятся невероятные запросы к банкам со стороны промышленности. Уральские заводы на заседании съезда управляющих, пригласив Банковский комитет, предъявили нам требование о кредите на сумму в сто сорок миллионов рублей для закупки овса, столь необходимого для гужевой перевозки дров, угля, руды и железа. Городская управа требовала два миллиона, а кооперативные банки просили шесть миллионов рублей.

Помню, что на съезде управляющих заводами я на заданный мне вопрос решил отвечать прямо, пренебрегая коммерческой тайной, и обрисовал как мог картину полной беспомощности банков.

— Причин много. Главная из них — разорившая страну война и анархия как следствие революции. Банки почти на четыре пятых потеряли свои основные капиталы, до войны исчисляемые в золоте, ибо они стоят на балансе всё в тех же кредитных рублях, а рубль потерял четыре пятых своей стоимости. С другой стороны, вклады в банки возросли, но их соотношение к эмиссиям кредитных рублей изменилось в корне, и не в пользу банков. Так, до войны вклады и текущие счета всех банков равнялись приблизительно трём с половиной миллиардам, что — при общей сумме выпущенных кредитных билетов в полтора миллиарда — превышало таковую в два с половиной раза. К моменту начала революции эмиссия уже подошла к восемнадцати миллиардам, а вклады и текущие счета, по последним сведениям, едва превышают одиннадцать миллиардов вместо сорока пяти, каковыми они должны быть при условии сохранения той же мощности капиталов банков. Теперь же, во время революции, у меня нет сведений о количестве выпущенных денег, а вклады банков не могли сколько-нибудь возрасти, особенно после законов Шингарёва. Куда же делись эти недостающие в банках суммы? Отчасти они на руках буржуазии, которая прячет капиталы от непомерных обложений. Но, конечно, главная масса дензнаков находится в крестьянских кубышках, к которым наше министерство не сумело подойти. Поэтому банковский аппарат стал слабее чуть ли не в четыре с половиной раза.

Печатный станок настолько стал отставать от потребностей рынка, что Государственный банк не только стал отказывать частным банкам в кредите, но и не мог оплачивать чеки по простым текущим счетам. Это обстоятельство принудило меня выступить в Банковском комитете с проектом выпуска особых безденежных чеков.

Этот проект заключался в следующем. В кладовой Государственного банка к этому времени скопилось много чековых книжек. Каждый из частных банков, получив по нескольку книжек, стал выписывать чеки на пятьдесят, сто и пятьсот рублей. Все эти чеки были направлены в Государственный банк, который, поставив на обороте свой штамп, выпустил их в обращение как кредитные билеты.

Чеки эти стали быстро распространяться. Нельзя сказать, чтобы их брали охотно, но всё же за неимением других знаков денежного обращения чеки постепенно привились.

Благодаря этой мере Екатеринбург довольно долго не вводил ограничения в оплате чеков, практиковавшиеся в ноябре почти всеми банками не только в провинциях, но и в столицах.

Но этот проект имел и отрицательное свойство. Когда деньги поступали из Петрограда в Государственный банк, то образовывались длинные хвосты держателей чеков для обмена таковых на кредитные билеты.

ПРИХОД БОЛЬШЕВИКОВ

Из Петрограда шли вести о полном разгроме верных Временному правительству войск. Почти одновременно вспыхнуло восстание большевиков в Москве, где шли кровавые уличные бои. На стороне Временного правительства были лишь юнкера, студенты и гимназисты и лишь небольшая горстка офицеров. Красные войска обстреливали Москву. Обыватели попрятались по домам. Наконец белые были подавлены… Начались похороны убитых. Как писали в газетах, похороны «красных» были особенно торжественны. Под красными знаменами их несли в красных гробах к стенам Кремля, где и было совершено погребение без присутствия духовенства.

Процессия белых была грустная и траурная. Героев оплакивали матери и отцы. Вместе с погибшими оплакивалась и разбитая красными Россия.

России больше не стало… Взамен образовывалось какое-то непонятное и страшное для меня государство, где вся власть сосредоточилась в жестоких, жадных, тёмных и хамских руках. […]

В Екатеринбурге никакого противодействия захвату власти большевиками сделано не было. Власть и до этого находилась в руках Совета рабочих и солдатских депутатов, там она и осталась. Насколько же изменилась структура этого органа управления, мы не знали. По всей вероятности, все более или менее правые депутаты были удалены и заменены коммунистами.

По этому вопросу была собрана городская дума, и я утешал гласных, уверяя, что переход власти на некоторое время к большевикам есть непременный закон каждой революции. Маятник революции в своём качании всегда отклоняется и в правую и в левую сторону, и, чем скорее власть перейдёт в руки коммунистов, тем, дескать, скорее наступит реакция.

Я говорил, что сама власть обязывает, а если это так, то лица, стоящие у власти, сами поймут абсурдность своих мечтаний и станут праветь. Меня поддерживал С. А. Бибиков. Боже, какими в то время мы были дураками!

Однако вера в то, что власть не сможет продержаться более двух-трёх недель, подсказала управляющим банками такое рискованное решение, как бегство из Екатеринбурга с ключами от кладовых. Совместно с Чернявским мы долго совещались по этому поводу не у меня на квартире, где обычно заседал Банковский комитет, а в клубе.

Меня и Чернявского командировали к бригадному командиру полковнику Мароховцу. Он сказал нам, что даст ответ, будет или не будет защищать банки от насильственного захвата, только после того, как соберёт митинг солдат.

— Если они согласятся вас защищать, то и я окажу полное содействие. А если нет, так и не смогу оказать вам помощь, даже если буду знать, что всех моих знакомых не только грабят, но и убивают.

Однако ответ сделал своё дело, и мы в ожидании решения митинга отложили бегство из Екатеринбурга.

Газеты описывали бои в Москве и Петрограде. В Екатеринбурге, слава Богу, боёв не было. Коммунисты через совдеп спокойно приняли бразды правления, и никто из нас не последовал примеру Москвы, никто с оружием в руках не вышел на защиту своих прав, на защиту гибнущей Родины.

Первые дни переход власти к коммунистам не был особенно заметен. В Екатеринбург из Кронштадта прибыла сотня матросов, «красы и гордости Русской революции». Начались обыски по квартирам. Производились они почти всегда ночью, часов с одиннадцати. Храбрые вояки врывались в квартиры с ружьями наперевес и начинали всё перерывать. Обыватели абсолютно не знали, что можно было держать, а что — нельзя. Официально искалось оружие, но брали обычно всё, что нравилось. Брали главным образом деньги и драгоценности, хорошее бельё и одежду, брали сахар, конфеты и обязательно отбирали вино. Вечером было опасно выходить, ибо многих останавливали и отбирали деньги и шубу. Останавливали матросы и едущих на извозчиках, как бы производя обыск в целях изъятия оружия.

Сопротивляющихся или тащили в совдеп, или, что ещё было редкостью, пристреливали на месте. Так, труп одного из обывателей, позволившего себе протестовать против обыска, валялся около Горного управления.

Одной из первых жертв наступившей кровавой анархии пал семинарист Коровин. Он отказался помочь «товарищам» починить сломавшийся автомобиль, так как не был техником. Это было около синематографа Лоранжа. Его потащили на вокзал, и на другой день нашли его труп со многими ранами — очевидно, юношу истязали.

Вся учащаяся молодёжь поднялась и решила провести демонстрацию на похоронах Коровина. Но к монастырю были присланы только начинавшие зарождаться красные войска под командованием еврея Голощёкина. Вместо того чтобы обратиться к учащимся, добрая половина которых была гимназисты, с речью и сказать, что случай произошёл по вине безответственных солдат, которых разыскивают и строго накажут, собравшихся просто разогнали.

В Перми в одной семье произошёл такой печальный случай. Вечером раздался звонок в дверь. Квартира, где проживала семья, была на втором этаже. Открывать пошла горничная в сопровождении дочери хозяйки, гимназистки.

Едва открылась дверь, как с ружьями наперевес вошло шестеро «товарищей». Бедняжка гимназистка испугалась и бросилась бежать наверх, но «удачным» выстрелом из винтовки была убита наповал.

Семья выстрела не слышала и продолжала сидеть в столовой за столом, когда в комнату вошли «товарищи». Жилец, инженер Уржумцев, вскочил со стула, намереваясь уйти в свою комнату, но упал мертвым от «удачного» выстрела, очевидно, того же меткого стрелка.

Затем все присутствующие были отведены в отдельную комнату, связаны и заперты, после чего начался грабёж.

Лично я почему-то избежал обыска, хотя во флигель, где жил Копьёвский, наш бухгалтер, однажды ворвались «товарищи» матросы, сделали обыск, но, ничего не отобрав, удалились, спросив, кто живет наверху над банком. Там жил я, но ко мне в квартиру не пожаловали. Почему — не знаю. Просто спас Господь. В квартиру же Олесова ворвались и сделали тщательный обыск. Искали оружие и платину, а отобрали вино.

У моего соседа по дому, доверенного Невской ниточной мануфактуры, немца Шиллинга, тоже произвели обыск. В результате обыска отобрали деньги и ценные вещи. Когда на другой день он отправился в совдеп с жалобой, то к нему прислали для выяснения дела комиссара, и Шиллинг узнал в этом комиссаре того грабителя, который был у него ночью. В результате комиссар приказал Шиллингу прислать к нему ещё и письменный стол.

Коновалову, родственнику Павла Васильевича Иванова, отсекли голову топором в тот момент, когда он выглянул в дверь.

Были ли это коммунисты или просто шайки выпущенных из тюрем разбойников, сказать утвердительно невозможно, но известно, что при начале обыска всегда показывался мандат за печатью совдепа. Всё это время я почти никуда не показывался и детям запрещал выходить по вечерам.

ВСТРЕЧА С КРЕСТИНСКИМ

Наконец в начале ноября мы были приглашены повестками на заседание в совдеп.

Явившись в указанный час в столь знакомый мне дом Поклевского-Козелла, я не узнал тех чудных барских комнат, в которых так часто приходилось бывать в гостях у гостеприимных хозяев, — до такой степени всё было загажено.

Заседание было назначено на семь часов вечера. Все мы пришли без запоздания и вынуждены были ждать появления Н. Н. Крестинского (впоследствии назначенного минфином, а затем послом в Берлин) более часа. Помимо Крестинского, на заседании присутствовали комиссары Голощёкин и Малышев. Голощёкин произвёл на меня весьма неблагоприятное впечатление резкостью суждений, кои с ясностью указывали на крайнюю неосведомленность в вопросах финансового характера. Во всех его словах, сопровождавшихся резкими, характерными для евреев жестами, сквозила под видом коммуниста логика держиморды. Голощёкин же был из тех коммунистов, служивших в Ч.К., которые так охотно взяли на себя роль палачей. Не без его участия происходило как подготовление к убийству Царской семьи, так и уничтожение следов этого зверского убийства.

Крестинский, которого я видел в первый раз, был тоже евреем, но и по вежливости обращения, и по наружности оставил о себе впечатление гораздо более выгодное, чем Голощёкин.

Открыв заседание, Крестинский объявил нам, что созвал нас для того, чтобы выслушать наше мнение о предстоящей национализации банков и о нормировке в выдаче с текущих счетов.

При этом он предупредил нас совершенно откровенно, что, будучи юристом по образованию и состоя юрисконсультом одного из отделений Сибирского банка, он, тем не менее, никогда решением финансовых проблем не занимался. Банковское дело ему если и знакомо, то только в узкой области вексельного права. В силу этого он просит нас быть правдивыми в наших объяснениях и показаниях.

На заданные вопросы отвечал главным образом я, и, с точки зрения моих коллег, не вполне удачно. По крайней мере моё заявление о том, что лично я приветствую идею национализации банков — конечно, при условии вполне планомерного проведения в жизнь, — не соответствовало их взглядам. Национализацию банков я считал единственным выходом из создавшегося положения.

На самом деле, говорил я, работать при переживаемой анархии совершенно невозможно. Если бы мы и могли продолжать нашу работу, то в результате её банки вместо прибыли давали бы только убытки. Если бы прибыль и существовала, она шла бы в карманы служащих, ставки жалованья которых были непомерно увеличены с первых же дней революции. Теперь же, в переживаемых условиях, когда никто не гарантирован от наложения контрибуции и просто от грабежа, естественно, что банковское дело идти не может. Как мы можем кредитовать под векселя, когда полученная сумма завтра же может быть отобрана у нашего должника?

Саму национализацию я мыслил как акт передачи всех наших активов и пассивов казне под соответствующую расписку Государственного банка. Эта национализация меня устраивала бы больше всего.

Что же касается установления нормы в выдачах, то я просил оставить этот вопрос на решение Банковского комитета. Комитет мог бы дать гарантию, что при условии полного невмешательства в наши дела передача будет выполнена без всяких убытков и потерь.

Это заседание интересно было тем, что Крестинский, откровенно сознавшийся в полном незнакомстве с финансовыми вопросами, в очень скором времени был назначен в Петрограде министром финансов большевицкого правительства.

Мои взгляды на заседании восторжествовали, и Крестинский обещал нам поддержку и самостоятельную работу.

БОРЬБА В ШКОЛЕ

После встречи с Крестинским шла усиленная работа в нашем комитете, заседания которого по моей просьбе почти всегда частным образом посещал В. В. Чернявский. Его присутствие упрощало нашу работу: все наши пожелания об увеличении кредитов находили своё разрешение на заседании. Но после встречи с Крестинским посещения Чернявского стали более редкими. Да и тогда, когда он присутствовал, его поведение становилось всё более загадочным.

Как-то раз на наши просьбы об увеличении кредита под векселя он ответил резким отказом, заявив, что даже по простым текущим счетам общая сумма выдач из Государственного банка не должна превышать помесячно выдач за прошлый год.

— Помилуйте, — говорил я, — Василий Васильевич, очевидно, вы совершенно забыли о курсовом падении рубля. В прошлом году он стоил раза в три дороже, чем теперь. В прошлом году не было паники, клиенты несли деньги нам, а теперь тащат их с текущих счетов.

— Да, но иначе я поступить не могу, ибо таковы циркуляры новой власти, которой я, безусловно, подчиняюсь.

Все мы понимали, что его положение управляющего Государственным банком очень тяжело. Но открытое признание Чернявским власти большевиков уж очень било по нервам.

Это было последнее заседание в его присутствии.

Банк, которому я прослужил двадцать четыре года, несомненно, разрушался. Никаких распоряжений из Петрограда от наших правлений — ни письменных, ни устных, переданных через инспекторов, так зорко следивших в обыденное время за нашей деятельностью, — не поступало. На наши письма и даже телеграммы не отвечали. Впрочем, на одну из телеграмм пришёл ответ за совершенно незнакомой нам подписью. Это давало место догадкам о том, что банки уже заняты большевиками. Всю тягость решений приходилось брать на себя Банковскому комитету.

Очень грустно было видеть и сознавать, что дело, которому я отдал всю мою жизнь, окончательно разрушается. Очень тяжело было начать отказывать клиентам в оплате крупных чеков с их текущих счетов. Но особых протестов со стороны клиентуры я не встречал. Все понимали, что при таких обстоятельствах работать нельзя.

Только в середине декабря мы ограничили выдачу до тысячи рублей в неделю, с Рождества стали платить по пятьсот, а с первого января пришлось подчиниться требованию совдепа и выплачивать по сто пятьдесят в неделю на человека.

После высказанных Чернявским ограничений я хотел было поехать объясняться с Крестинским, но оказалось, что тот вызван в Петроград, и мы оказались в подчинении у комиссара финансов Сыромолотова.

Той осенью и в начале зимы, помимо тяжелой работы по банковскому делу, мне выпало нести обязанности члена попечительного совета местной торговой школы. Директор училища, некто Зырин, был настолько нетактичен, что, не снесясь предварительно со мной, обратился в правление нашего банка с просьбой о назначении меня членом попечительного совета.

Получив письмо правления с просьбой занять это место, я ответил, что для исполнения этой должности я пригоден мало, и просил меня уволить.

Однако правление продолжало настаивать на своём, почему мне волей-неволей пришлось согласиться и отправиться на первое же заседание совета. На этом заседании я сразу понял, что помимо своей воли принимаю на себя роль центральной фигуры в борьбе с коммунистами в школе.

Началось с того, что преподаватель русского языка Киселёв, за которого я в своё время просил министра внутренних дел Протопопова, вернувшись из ссылки в ореоле политического мученика, потребовал немедленного своего водворения на должность преподавателя русской словесности в этой школе. Место это было предоставлено ему не без некоторой борьбы со стороны педагогического совета. Сослуживцы Киселёва не очень-то его любили, а директор считал плохим преподавателем, указывая на ужасную безграмотность его учеников.

Вступив в исполнение своих обязанностей, Киселёв стал добиваться популярности среди учащихся, проповедуя им социал-демократические идеи. Ученье было забыто. Отметки ставились высшего достоинства: в их даровой раздаче Киселёв нисколько не стеснялся, чем, конечно, подкупал учеников. Когда же власть перешла в руки большевиков, то Киселёв открыто записался в партию, что вызвало первый конфликт между ним и остальными преподавателями, постановившими не подавать ему руки. Тогда Киселёв, устроив фиктивное родительское собрание, в состав коего были введены не родители, а рядовые коммунисты, оказался избранным в директора училища.

Это постановление родительского комитета не было признано попечительным советом, и ученики объявили забастовку. Председатель совета Комнадский хороший, но простой и малообразованный человек — отказался от председательствования, и его место предложили мне. Отказавшись от этой чести, я указал на моего коллегу по Банковскому комитету Георгия Петровича Тяхта, как на желательного кандидата, и тот оказался избранным.

На первом же заседании Тяхт обнаружил полную непримиримость в отношении большевизма и охотно присоединился к сделанному педагогами предложению закрыть школу, с тем чтобы после Рождества назначить новый приём учеников и этим способом почистить их состав.

Но, храбрый на словах, он по первому требованию большевиков выдал им ключи от школы. Винить его за это, конечно, нельзя, но столь быстрая и безоговорочная капитуляция была принята попечительным советом недружелюбно, и бедному Тяхту пришлось покинуть председательское кресло. Таким образом совет оказался опять без председателя, на место которого после долгих просьб вступил Комнадский. Он начал переговоры с совдепом, стараясь найти какую-либо линию для примирения. Внесённое мною предложение — ради воспитания и образования молодёжи откинуть в сторону политику и заменить таковую беспристрастной педагогикой — было принято советом единогласно, включая и представителя партии коммунистов Войкова, только что к нам назначенного и произведшего на меня на первом заседании хорошее впечатление. (Он, по его словам, был прислан в Россию вместе с Лениным в запломбированном вагоне. Войков впоследствии состоял послом в Польше, где и был убит при отходе поезда на вокзале в Варшаве.)

На вопрос Войкова, каким же способом я желаю покончить с конфликтом и осуществить предложенное, я ответил:

— Все педагоги, не исключая директора, законоучителя и Киселёва, конечно, должны подать прошение об отставке и одновременно прошение о принятии их вновь на службу. Первое прошение мы примем, а приём педагогов будем производить при помощи закрытой баллотировки.

— Ну, а если никто из преподавателей или только некоторые из них подчинятся вашему предложению, а другие — нет, тогда что?

— Тогда я подам в отставку, ибо не нахожу возможным продолжать службу школьному делу с преподавателями, которые боятся подвергнуть себя баллотировке новым составом попечительного совета.

Предложение моё после долгих переговоров с педагогами было принято. Прошения об отставке были поданы от всего состава. С большим запозданием поступило прошение и от Киселёва. По настоянию совдепа к баллотировке помимо членов попечительного совета и представителей родительского комитета решено было допустить двух представителей от учеников старших классов.

Большевики проявили всю свою энергию и не только явились на заседание, но, несмотря на мой протест, допустили к голосованию не двух, а четырёх учеников.

— При таком нарушении выработанной нами же конституции выборов я не признаю эти выборы законными. Если бы педагоги знали, что прибавится ещё два оппозиционных голоса учеников, они бы не подали своих прошений об отставке.

— Стоит ли спорить об этом, гражданин Аничков? Уж очень вы парламентарны. Что могут изменить два слабых голоса юных людей?

— Эти слабые голоса при баллотировке превращаются в два совершенно равных с нашими шара. И я протестую, отказываюсь принимать участие в этой незаконной баллотировке.

Всё же, несмотря на такое поведение Войкова, была проведена баллотировка, в результате которой оказались забаллотированы директор Зырин (горький пьяница) и Киселёв.

Войков вскочил со своего кресла как ужаленный и, ударив кулаком по столу, начал кричать, что это гнездо контрреволюции, что никакого попечительного совета он больше не признаёт и что школа в таковом не нуждается.

В результате совет был упразднён, а Киселёв не только остался в школе, но и был назначен комиссаром народного образования всего Урала.

Эта история с Киселёвым в нашей школе послужила сигналом к началу борьбы с коммунистами во всех учебных заведениях Екатеринбурга. Моя дочь Наташа в то время посещала последний класс Второй женской гимназии, и вокруг неё сгруппировалось правое крыло учениц. Юровская, дочь цареубийцы, и Герасимова возглавляли левое течение.

В школьном деле большевики встретили наибольший отпор. Казалось бы, наша дореволюционная школа имела столь много недостатков, что здесь всякая реформа должна была встретить поддержку большинства, а между тем большинство поддерживало реакционное движение.

Правда, если правые проявили в этой борьбе много страстности, то левые в своём увлечении шли ещё дальше, требуя не только упрощённой орфографии, упразднения уроков Закона Божьего, но и введения учеников в педагогический совет. Становилось ясно, что при таких порядках честным педагогам там делать было нечего.

Одновременно с этим у левых проглядывало и легкомысленное отношение к половому вопросу: проповедовался гражданский брак и свобода материнства для гимназисток.

Никогда не забуду родительское собрание во Второй женской гимназии, на которое были допущены девочки старших классов.

Некий Младов, приглашённый весной прошлого года временным преподавателем, должен был уступить своё место постоянному учителю, вернувшемуся с войны, на которую он пошёл добровольцем.

Но Младов этого сделать не пожелал и аналогично Киселёву настолько завоевал симпатии распропагандированного им шестого класса, что девочки из-за его ухода объявили забастовку. Забастовка кончилась тем, что весь класс был временно исключен из гимназии. […]

Вскоре объявили общую забастовку и учителя. Содержание преподавателей было более чем скромное, и ни у кого из них не было никаких сбережений. Чувствовалась нужда в немедленной материальной помощи.

Я напряг всю свою энергию, объезжая капиталистов, но люди жались время и для них было тяжёлое. Всё же мне удалось без выдачи каких-либо документов собрать семь тысяч рублей, переданных затем представителям забастовочного комитета — директору реального училища Курцеделу и инспектору Строгонову.

* * *

Несмотря на волнения в педагогическом мире, наклонность молодёжи к вечеринкам и танцам не ослабевала.

Если раньше делался один бал на каждое училище в год, то теперь каждый класс устраивал свой собственный бал. Иногда в один и тот же день у меня успевали побывать две-три депутации с предложением купить билет.

В один из таких вечеров, устраиваемых во Второй женской гимназии моей женой, я вынужден был продежурить всю ночь. Устроительницы вечера сильно опасались, что могут пожаловать экспроприаторы и отобрать выручку.

В переполненном огромном и высоком зале гимназии едва двигались, тесня друг друга, сотни танцующих пар. Во всей этой тысячной толпе не было ни одного кавалера, одетого во фрак или смокинг, и ни одной дамы в бальном платье. Среди военных френчей, косовороток и пиджаков можно было встретить кавалеров просто в шинелях и даже в валенках. Дамскими костюмами служили форменные гимназические платья, и весь шик заключался в невероятно коротких, иногда выше колен, юбках и прозрачных, как паутина, чулках, что создавало впечатление, будто вы находитесь на балу у босоножек.

Несмотря на внешний вид танцующей массы, несмотря на ужасы переживаемой революции, несмотря на разность политических воззрений, молодёжь танцевала с тем же увлечением, что и я на фешенебельных балах Петербурга в былые времена. Те же лукавые, горящие огнём глазки, тот же румянец ланит, та же неутомимость, тот же смех, те же шутки и всё та же неизменная любовь…

Однако нравы сильно изменились, начиная с юбок выше колен и кончая циничным характером танцев «танго» и «кеквок».

Так, в тоске бродя по коридорам гимназии, я видел много сценок чересчур откровенных. Видел, как парочки входили в тёмные классы или удалялись на время из гимназии и через часик возвращались обратно. Словом, делалось откровенно то, что ранее так тщательно скрывалось. Мне, ещё не старому мужчине, не приходило в голову завидовать этой перемене в тонкостях любви. Эти отношения носили более циничный и менее поэтический характер, чем четверть века назад, когда сближение полов было менее доступно: не существовало тогда тёмных залов кинематографов, не существовало телефонов, на которых по целым часам висит молодёжь…

МОЙ АРЕСТ

На другой день, немного проспав и не успев напиться кофе, я спустился в банк и едва успел усесться в своём кабинете, как увидал входящий в банк патруль из четырёх солдат во главе с комиссаром Малышевым. Я тотчас понял, что меня пришли арестовывать. Накануне в банк явился какой-то мальчишка лет шестнадцати и, предъявив мандат, в коем говорилось о назначении его комиссаром банка, уселся по моему указанию в операционном зале.

Вскоре ко мне пришло несколько служащих во главе с Черепановым, очень резким и грубым человеком, и Ларисой Сарафановой, бой-девицей, и спросили меня, как я отреагировал на появление комиссара.

Я ответил, что сделал всё, что мог, указав ему на место в зале среди публики, отказав в выдаче ключей и заявив, что не могу допустить его к осмотру книг и ценностей.

— Да вы знаете, кто это такой — так называемый комиссар? — спросил меня Черепанов.

— Конечно, не знаю.

— А мы так знаем: это не то Колька, не то Мишка. Он недавно был выгнан из Сибирского банка, где разносил бумаги и украл гербовые марки.

Столпившаяся клиентура увеличивала толпу и электризовала и без того возбуждённых служащих.

— Да что с ним церемониться? Разрешите, Владимир Петрович, выставить его из банка?

— С моей стороны препятствий не имеется, — ответил я.

Все служащие во главе с Черепановым вышли из кабинета в зал и направились к комиссару, тревожно поглядывавшему на надвигающуюся толпу.

Черепанов, засучив рукава, спросил:

— Эй, ты, Мишка! Ты думаешь, что ты в самом деле комиссар?

— Да, я комиссар.

— Убирайся, сукин сын, вон отсюда! А то мы тебе такого комиссара покажем, что ты и костей не соберёшь!

Размахивая руками, что-то крича сквозь слезы и чем-то угрожая, комиссар под дружный хохот и гиканье толпы, красный как кумач, вылетел из банка.

Появление Малышева в банке, да ещё с конвоем, после истории с изгнанием комиссара ничего хорошего не предвещало.

Малышев вошёл в кабинет:

— Здравствуйте, Владимир Петрович.

— Здравствуйте, гражданин Малышев. Что вам угодно?

— Я пришёл к вам по не совсем приятному делу. Ваши служащие вчера позволили себе с вашего согласия выгнать из банка назначенного нами комиссара. Такие поступки по отношению к власти терпимы быть не могут, и вам придётся за это понести должное наказание. На каком основании вы позволили себе это сделать?

— Я сделал это потому, что принял назначение такого комиссара за злую насмешку по отношению и к себе, и к учреждению, в котором я служу.

— Я не понимаю вас. В чём вы усмотрели насмешку?

— Вы помните, Малышев, заседание под председательством Крестинского, протекавшее в вашем присутствии? Я приветствовал идею национализации банков при условии проведения её при полном невмешательстве власти в наши дела. Мы тогда заверили вас, что всё до единой копейки вам будет сдано к первому марта. Вы тогда дали нам согласие. Что же произошло, чем мы нарушили обещание? Чем вызвано назначение комиссаров без нашего предварительного собрания? Не есть ли присылка к нам мальчишки карикатура на вашу власть и насмешка надо мной? Что же, по-вашему, я должен вместо того, чтобы наблюдать за планомерной сдачей всех ценностей, принадлежащих ныне казне, сосредоточить своё внимание на деятельности воришки? Я сказал всё и не боюсь ответственности за свой поступок, ибо поступил так в интересах государства и ограждал вверенное мне дело от возможного воровства.

Мой твёрдый и уверенный тон, а равно и приведённые доводы подействовали на свирепого комиссара.

— Я даю вам слово, что это будет исправлено. А теперь прошу вас, во-первых, выдать расписку в том, что вы подчиняетесь нашему комиссару, который будет нами назначен, и, во-вторых, выдать мне ключи от кладовой.

— В отношении ключей вашу просьбу я исполнить не могу. Выдав ключи, я слагаю с себя ответственность за содержание кладовой. Посему я предлагаю получить от меня один из контрольных ключей, и, таким образом, без кассира ни меня, ни вас никто в кладовую не впустит. Что касается первого вашего предложения, то, считаясь с фактом захвата власти коммунистами, я поставлен в необходимость считаться с её постановлениями. Но прежде чем выдать расписку, я вынужден призадуматься. Она представляется мне незакономерной: мне необходимо получить какие-либо инструкции, указывающие как на мои обязанности, так и на обязанности комиссара. Прошу время на то, чтобы обдумать сей сложный вопрос.

— Отлично, обдумывайте, а я поговорю с вашими служащими. — И с этими словами Малышев перешёл в зал.

Что он говорил, я расслышать не мог. Признаться, я был настолько взволнован, что мысли кружились в моей голове, и я никак не мог остановиться ни на одной из них. Беседа со служащими принимала довольно бурный характер… Среди общего шума явственно выделялся красивый, мощный баритон всеобщего любимца, бухгалтера Бронина. Он порицал действия большевиков и заявлял от имени служащих, что они не могут подчиняться власти, позволившей себе разогнать Учредительное Собрание.

— Однако ваш управляющий подчинился и выдал расписку в этом, — долетели до меня слова Малышева.

— Не может быть, — послышались голоса, и кто-то из служащих прибежал ко мне в кабинет с вопросом, правда ли, что я выдал расписку…

— Нет, господа, это не так. Я выдал комиссару один из контрольных ключей, но над предложением выдать расписку обещал подумать. А теперь решение вопроса о выдаче расписки я откладываю.

— В таком случае я вынужден буду вас арестовать, — проронил Малышев.

— Это дело ваше.

Как раз в это время прибежала жена, дети и отец… Положение осложнялось. Я просил их успокоиться и держать себя с достоинством. Позвав швейцара, я приказал ему принести пальто и шляпу. Надев их, я сказал Малышеву, что готов.

Едва я двинулся к дверям, как служащие заявили, что они не дадут меня арестовать. В противном случае пусть вместе со мной арестуют и их. Получался скандал. Как ни просил я их остаться в банке, они вышли вслед за конвоем на улицу и сопровождали меня. Наконец я вновь обратился к ним с просьбой вернуться. Эту просьбу они и исполнили. Меня же вместе с бухгалтером Брониным повели конвойные.

Положение конвоируемого было мне приятно. Малышеву было стыдно вести меня пленником. Проходя мимо трибуны, всё ещё стоявшей около собора, я обратился к нему:

— Вы помните, Малышев, как мы радовались, когда был праздник революции? Стоя на этой трибуне, мы принимали парад, приветствуя каждую проходящую часть словами: «Да здравствует Учредительное Собрание!» Какое это было чудесное время — и к чему оно привело! Учредительное Собрание оказалось разогнано, а я, выбранный на должность первого товарища председателя Исполнительной комиссии, ныне шествую по улице как арестант.

— Как не помнить, — ответил он. — Однако не согласен, что именно тогда было чудное время. Тогда было только преддверием того рая, к которому мы приходим сейчас…

— Полноте, гражданин Малышев! Неужели вы думаете, что та дорога, по которой меня ведут помимо моей воли, ведёт прямо в рай? Смотрите не заведите в ад. Смотрите, как бы эта трибуна не превратилась в лобное место сперва для нас — «буржуев», а затем и для вас — мечтателей, надеющихся путём насилия привести человечество к земному раю…

— Подите прочь! — закричал Малышев на конвоиров. — Идите вон там, подальше.

Наконец мы дошли до дома Поклевского, где помещался совдеп. В прихожей я встретил Щепина, управляющего Азовско-Донским банком. Его под конвоем двух солдат отправил в тюрьму Голощёкин.

— Ага, и вас привели. Подождите вести, — крикнул Малышев конвоирам, захватите с собой и этого.

— Я заявляю протест против ваших распоряжений об аресте без предварительного обсуждения требований Банковским комитетом.

— А, вы председатель? Отлично, ведите его в прихожую вместе со Щепиным.

Нас провели в прихожую, где уже находился Георгий Петрович Тяхт, управляющий Русско-Азиатским банком, и оставили под усиленным конвоем солдат.

Вскоре вошёл Голощёкин и предложил мне вызвать по телефону остальных управляющих банками. Я подошёл к телефону, но, остановившись перед аппаратом, сказал Голощёкину, что не считаю возможным содействовать аресту моих коллег. Если он желает созвать комитет здесь, то может сделать это сам — по телефону или под конвоем солдат.

Он отвёл меня к моим коллегам и, запретив нам разговаривать между собой, поставил караул не только снаружи, но и в самой комнате.

Однако Щепин, весело настроенный, тотчас стал рассказывать пикантный анекдот. Суровые лица нашей стражи распустились в сладкую улыбку, и мы, нарушая приказ Голощёкина, начали сообщать друг другу подробности только что пережитых событий.

Вскоре в комнату вошли и остальные: Шварте, Атлас и Одинцов — товарищ управляющего Сибирским банком. Олесов с присяжным поверенным Бибиковым, в доме которого в дни революции 1905 года скрывался от полиции известный Свердлов, очень кстати оказался в отъезде.

Судя по заверениям Кроля, за эту услугу Свердлов рекомендовал совдепу относиться к этому семейству предусмотрительно. Отсутствие Олесова, друга Бибиковых, мне показалось неслучайным.

Проведённая мной после бала короткая ночь и пустой желудок вызвали такую мигрень, что мне было очень трудно вступить в переговоры с появившимся Голощёкиным, занявшим председательское место.

Голощёкин в категорической форме потребовал от нас расписок о подчинении управляющих комиссарам, которые будут назначены в банки.

После обмена мнениями мы категорически отказались от выдачи расписок без получения от совдепа письменных инструкций, указывающих как на круг компетенции комиссаров, так и на наши обязанности.

Отказ вывел Голощёкина из себя, и он заявил, что не только посадит нас в тюрьму, но и сумеет найти средства иного сорта, чтобы заставить нас подчиниться властям.

— Мы церемониться не будем. Репрессивными мерами к вашим женам и детям заставим вас плясать под нашу дудку.

На это заявление очень горячо и резко стал возражать Атлас.

Спор стихал, превращаясь в мирную беседу, а требования Голощёкина уже сводились к тому, чтобы мы все выдали расписки о невыезде из Екатеринбурга.

Услышав отказ Атласа, я вмешался, сказав, что я согласен на выдачу такой расписки. Она, как чисто полицейская мера, практиковавшаяся у нас и прежде, меня ни к чему не обязывает. Если я захочу удрать, то с этой распиской не буду считаться, так же как не считались с ней наши политические преступники, удирая из ссылок в Сибири.

Со мной согласились и остальные, после чего было решено вызвать на заседание Чернявского для совместного решения вопросов о способе национализации банков и о назначении комиссаров не от совдепа, а от Государственного банка (по возможности из среды его чиновников, придав их подписи значение и право, присвоенное всем вторым подписям на наших документах).

Вскоре прибывший Чернявский изъявил своё согласие на выработку инструкции по национализации банков, основанной на принципе передачи всех наших ценностей под расписку Государственного банка.

На этом дело было закончено, и мы, подписав расписки о невыезде, очутились на свободе.

* * *

Выше я уже дважды упоминал священные в то время слова «Учредительное Собрание». Как уповалось на него в то время в России! Как много было предвыборных, почти всегда закрытых, собраний! Я, не принадлежавший ни к какой партии, задумал тогда организовать партию республиканцев на капиталистической программе. Но партия оказалась немногочисленной, и я отказался от предложения выставить свою кандидатуру, и взамен меня был избран директор реального училища Курцедел. Результаты баллотировки были очень жалкие, партия получила несколько десятков голосов. Прошли главным образом социалисты-революционеры с их лозунгом «Земля и воля» и в большом количестве коммунисты. Очень немного прошло кадетов. В числе депутатов партии Народной свободы прошёл Лев Афанасьевич Кроль, несмотря на то что уже тогда партия была объявлена коммунистами «вне закона». Кролю одно время приходилось скрываться, ибо вся партия стала подпольной.

Это объявление «вне закона» предоставляло право всякому, кто пожелает, безнаказанно убить кадета, лишало партию и предвыборных открытых собраний, и агитации.

Это сильно волновало меня, так как дочурка Наташа была избрана своими подругами делегаткой именно в партию Народной свободы, а врагов по гимназии у неё было много.

На разгон Учредительного Собрания наш народ никак не отреагировал, что заставило меня вспомнить разговор с крестьянами по поводу разгона Первой Государственной Думы.

— А ну её к чёртовой матери! — воскликнули они тогда. — Всё равно она нам земли не даст, а только народ мутит.

Теперь же земля во многих местах уже была захвачена крестьянами; что им за дело до прочего?..

Я говорил, что радуюсь разгону Учредительного Собрания, ибо подтасовка при выборах была несомненной. Доходило до такого безобразия, как двойное голосование солдат. Пермский гарнизон, отбаллотировав в Перми, был посажен в вагоны и привезён в Екатеринбург, а Екатеринбургский — в Пермь. Вероятно, то же делалось и в иных губерниях. Учредительное Собрание далеко не отражало пожеланий всего населения России, и если бы его не разогнали — что я считаю большой ошибкой коммунистов, — то его постановления были бы, несомненно, и законными, и обязательными для всего народа. Земельный вопрос, несомненно, решился бы в пользу бесплатной раздачи земли крестьянам. Правда, власть перешла бы временно к эсерам, но только временно. Ленин, ничем не брезгуя, сумел бы и страхом и подкупом переманить в коммунистическую партию многих социалистов-революционеров.

Разгон же «Учредиловки», говорил я, даёт нам полный повод не признавать постановлений партии большевиков, захвативший власть силой. Наоборот, это обстоятельство даст большой козырь будущему повстанческому движению.

НАЦИОНАЛИЗАЦИЯ

На другой же день нашего ареста служащие всех банков объявили забастовку, и банки пришлось закрыть.

Банковский комитет, собранный мной, после долгих обсуждений высказался против забастовки. Главные мотивы к этому решению были следующие:

1) полное отсутствие какой-либо надежды на скорое избавление России от большевиков делает бесполезным сопротивление новой правительственной власти;

2) забастовка служащих, несомненно, приведёт к замещению их новым персоналом служащих, который только внесёт хаос в делопроизводство;

3) процесс национализации банков в смысле передачи всех дел Государственному банку может быть сорван и превратится в бесправную и уродливую форму конфискации наших активов.

На этом же заседании было постановлено отложить сумму двухмесячного оклада всему персоналу, для того чтобы выдать деньги в момент прекращения деятельности банков.

Все постановления, за исключением последнего, мне поручили сообщить служащим всех банков, собравшимся на митинг протеста в помещении Русского для внешней торговли банка.

Служащие приняли наш благоразумный совет, и на другой день работа в банках возобновилась, но под наблюдением комиссаров.

Но работа уже не была прежней. Все дела сводились к выдаче по текущим счетам по сто пятьдесят рублей на человека в неделю. Активных операций мы давно уже не вели. Процентные бумаги, согласно декрету, были аннулированы, и мы под угрозой привлечения к трибуналу были лишены возможности выдавать их со счетов. Необходимые средства для наших касс давались Государственным банком.

Средств у Государственного банка не хватало. В феврале 1918 года состоялось особое совещание под председательством Чернявского, на которое был приглашён и я. Это заседание постановило приступить к печатанию собственных денег, и в первую очередь должны были из-за отсутствия мелких денег печататься кредитные билеты пятирублёвого достоинства.

Как отнеслась к национализации банков клиентура?

Я был удивлён её спокойствием и даже равнодушием. По крайней мере в нашем банке не было ни одного упрёка, ни одного случая выражения протеста и требования выдачи денег. Чем это объяснить? Гнилостью нашей интеллигенции и буржуазии, как объяснял это Ленин? Нет, с этим мнением я не совсем согласен. Здесь, как мне кажется, действовали разные факторы. Многие предполагали, что всё это временно. Никто не верил, чтобы за банком деньги могли пропасть. С другой стороны, публика уже примирилась с особенностями падающей кредитной валюты, неминуемо обречённой на гибель, а потому свыкалась с мыслью о потере своего капитала. Однако многие относились к этому со спокойствием, вытекающим из характерной черты русского человека, называемой смирением.

Особенно я поражался смирению той части клиентов, которая в прежние времена была особенно кичлива и нетерпима ко всякому промедлению в работе служащих. Бывало, задержат чек на две-три минуты, и «уважаемый» как буря влетает в кабинет и повышенным тоном высказывает своё неудовольствие. А теперь, Боже мой, сколько смирения! С какой униженной просьбой обращались эти былые орлы к комиссарам:

— Господин комиссар, уж будьте так любезны, чтобы не приезжать мне в город каждую неделю, выдайте мне за месяц вперёд шестьсот рублей.

— Не могу, — грубо отвечает комиссар. — Выдавай вам каждый день по четвертной, так вы бы каждый день на четвереньках приползали…

— Слушаюсь, господин комиссар, слушаюсь…

У дам случалось видеть слезы, когда им не выдавали безделушки, хранившиеся в сейфах. Бывали и мольбы, доходящие до унижения.

В деле национализации банков не было никакой планомерности. Общие указания из центра отсутствовали, и в каждом городе национализация носила свой характер и стояла в полной зависимости от взглядов местных комиссаров финансов, коих произвол был полный. Так, например, Декрет об аннулировании государственных бумаг наш Минфин распространил не только на частные облигации, но и на акции. Нелепость постановлений была удивительная: несмотря на то что бумаги были аннулированы, к клиентам банка предъявлялись требования об уплате долга по заложенным бумагам и за неуплату грозили тюрьмой. Для проверки сейфов к нам в банк была назначена целая комиссия, которая, согласно декрету, конфисковала все золотые вещи весом более шестнадцати золотников. Комиссия при этом совершенно не могла дать удовлетворительный ответ на вопрос, свободны ли от конфискации серебряные вещи, что повело к серебрению золотых вещей. У одной моей доверительницы была золотая цепочка весом в двадцать пять золотников, которую я разорвал на две части и тем спас от конфискации, ибо каждая часть была менее шестнадцати золотников.

Наложив на аннулированные процентные бумаги особый штемпель. Государственный банк зачислял их как кредитные рубли и пускал в обращение по номиналу, так же поступая и с купонами дальних сроков.

Одновременно вышло разрешение оставлять бумаги нетронутыми у рабочих до суммы в пять тысяч рублей.

Неужели подписывающий этот декрет комиссар не понимал, что у рабочих, так плохо оплачиваемых, не может находиться процентных бумаг вообще, а на сумму в пять тысяч тем более?

Несмотря на это, у банков стояли длинные хвосты рабочих, бывших, за редким исключением, людьми, получившими бумаги от «буржуев» за особый процент, дабы спасти их от аннуляции.

ПОСЛЕДСТВИЯ НАЦИОНАЛИЗАЦИИ

Кстати, о банковских комиссарах. Первым моим комиссаром, после того как был выгнан мальчишка Мишка, был назначен очень красивый юноша — офицер Бойцов. Явившись ко мне, он отрекомендовался как социалист-революционер и заявил, что он, хотя и пошёл в комиссары, совершенно не согласен с большевиками и их политикой. Как скоро обнаружилось, он оказался не эсером, а большим негодяем. Он всё старался доказать мне, что при такой неурядице пропажа и просчёт каких-нибудь двухсот или трёхсот тысяч — сущая безделица, на которую большевики даже не обратят внимания. Я возразил ему, что моё дело — сдать всё в целости с точностью до копейки, чем он остался очень недоволен.

Исполняя общее решение Банковского комитета о выдаче двухмесячного жалованья служащим, я распорядился списать и отложить соответствующую сумму. Бойцов подписать ордера не согласился.

— Ну, как хотите, а я включил сюда и ваш двухмесячный оклад в полторы тысячи рублей.

— А разве это можно?

— Конечно, можно, раз я беру перед правлением ответственность за выдачу.

— В таком случае я охотно подпишу этот ордер.

Он брал взятки с клиентов, входя в кладовую с сейфами, за то, что не наблюдал за владельцами сейфов. Обходя клиентов, он сам предлагал за три тысячи рублей выдать им всё, что они пожелают. Этого господина от меня скоро убрали, назначив другого, чью фамилию не хочу называть. Он откровенно сознался, что он корниловец и пошёл в комиссары из нужды. Никаких взяток он не брал, сидел спокойно у меня в кабинете и, доверяя мне, подписывал все ордера. Его тоже скоро перевели в другой банк и на его место назначили Энгельгардта из остзейских немцев. Не будучи большевиком, он пошёл в комиссары тоже по нужде, но, как немец, был удивительно аккуратен и добросовестен.

Так или иначе, но нам удалось оттянуть национализацию почти на три месяца, и фактическое закрытие банков состоялось только в конце марта.

К этому времени мы передали все ценности Государственному банку согласно балансам, а книги — согласно особым описям. Все шесть банков были механически соединены в два Народных банка. Из них один, образованный из слияния Сибирского, Волжско-Камского и Азовского, был помещён в доме Сибирского банка, а другой, включив в себя Русско-Азиатский, Русский для внешней торговли и Петроградский Международный банки, был помещён в доме Русско-Азиатского банка.

Почти все банковские служащие поступили на службу во вновь образованные банки. Нам удалось настоять, чтобы книги всех отделений велись по-прежнему отдельно, дабы в случае денационализации можно было бы отделить их друг от друга.

Управляющие отделениями отказались принимать участие в делах Народных банков и вышли в отставку.

Здесь интересно упомянуть ещё одно заседание в кабинете комиссара финансов Сыромолотова. Он, конечно, отсутствовал, и председательствовал А. Б. Струве, командированный ещё Временным правительством на Урал, где застрял во время перехода власти к большевикам. Очутившись в безвыходном материальном положении, Струве согласился на предложение Сыромолотова занять место его помощника, чем облегчил мне ведение переговоров с комиссаром.

Объявив заседание тайным и закрыв двери на ключ, Струве заявил, что действует в согласии с инструкциями Сыромолотова, который приказал не выпускать нас из этого помещения до тех пор, пока мы не выработаем план кредитования уральских заводов.

Наше положение действительно можно было назвать «безвыходным».

Что было делать? Я предложил совещанию план, которого придерживался и в банке: кредитование заводов проводить в согласии с ведомостями о выработке как сырых, так и конечных продуктов, оцениваемых возможно ближе к заготовительной стоимости. При сдаче же готовых продуктов долг заводов погашался бы векселями тех учреждений, коим они передавались. При этом расплата с рабочими могла бы производиться только за сдельную работу.

Все присутствующие план одобрили, и мне было поручено представить его на другой день в письменной форме, после чего нас выпустили на свободу.

Вскоре я был вызван Сыромолотовым в помещение Комиссариата финансов в Горном управлении. Долго я сидел без дела в ожидании приёма, и в эти скучные часы в зал ворвалась большая толпа рабочих Тагильского округа. Их было человек сто. Все они громко кричали и ругали большевиков отборными словами.

— Коли вы власть, — кричали они, — так дайте нам дешёвого хлеба. Арестовали Царя, при котором нам жилось много лучше, и хлеб был дёшев, и всё можно было на рынке купить, а теперь ничего нет, хоть с голоду умирай. Коли управлять не умеете, отдайте нам Царя.

А один из рабочих продекламировал удачное двустишье:

Ныне вот республика,

А хлеб стоит три рублика

Приняв меня, Сыромолотов предложил занять должность консультанта при Народных банках.

Я наотрез отказался.

— Ну, в таком случае я назначаю вас своей властью. Мы посмотрим, как вы будете работать, а если станете саботировать, то найдём способы сломить ваше упрямство.

В результате Олесов, Тяхт и я оказались консультантами с правом не присутствовать на занятиях в банках, но являться по вызовам на заседания.

МЫСЛИ О КАПИТАЛЕ

С начала войны я призадумался над тем, как уберечь от обесценивания тот небольшой капитал, коим тогда обладал. Надо было поместить его в такие реальные ценности, которые в мировой расценке не будут подвержены падению. Отсюда вывод: самое лучшее, что надо сделать, — купить платину. Она не только не упадёт в цене, но может и значительно подняться по отношению к золоту. (До войны стоимость платины равнялась десяти с половиной рублям за золотник, а в конце войны японцы платили семьдесят иен за золотник.) Но этот план пришлось отбросить, ибо незадолго до войны был введён особый закон против спекуляции, предусматривающий реквизицию платины и уголовную ответственность за его нарушение. Этот закон предписывал получать в Горном ведомстве особое разрешение на покупку платины. Ведомство обязывало вести особую книгу, регистрировавшую каждую покупку и продажу, и, таким образом, купивший платину мог перепродать её только лицу, имевшему то же разрешение, что очень стесняло действия.

Золото же было свободно в обращении. При нашем банке был аффинажный завод, и я решил на часть своих сбережений купить золото, благо его можно было заложить в нашем же банке. Оно стоило до войны пять с половиной рублей за золотник. (Интересно, что приблизительно за год до войны Германия на очень небольшую сумму повысила цену на золото в слитках, что оправдывало его почтовую пересылку и ещё давало прибыль против цен нашей казны, и мы начали слать аффинированное золото в Германию.)

Мой годовой заработок в то время был очень большим — не менее шестидесяти тысяч рублей в год, но жил я широко и откладывал мало.

Однако покупка золота тоже была связана с риском, связанным с введением монополии.

Купив около пуда золота и заложив его в банке, я решил, не лучше ли на случай объявления монополии начать скупать прииски. С этой целью я сошёлся с местным небольшим золотопромышленником Владимиром Михайловичем Имшенецким, который только что продал свои платиновые прииски. Эти прииски, идя вдоль Урала на север, были расположены друг от друга приблизительно на шестьдесят вёрст.

Имшенецкий и я решили послать разведочную партию на реки Тошемка и Визжай, свободные от заявок.

Партия привезла пробы платины и золота, и мы сделали около ста заявок на каждые пять вёрст, надеясь в конце войны либо перепродать прииски, либо начать их эксплуатацию.

Вместе с инженером Горяиновым я приобрёл на севере богатые залежи асбеста. Пробные жилы асбеста оказались более мощными, чем на приисках Поклевского-Козелла и Алапаевского округов. Первые прииски потребовали общих затрат в тридцать тысяч рублей. За асбест мне пришлось заплатить пятнадцать тысяч.

Помимо этого, наш консультант Фадеев посоветовал мне купить шведской стали, стоимость которой, по его расчётам, должна была сильно возрасти.

Часть своих капиталов я держал в акциях нашего банка в расчёте пройти в члены правления, для чего нужно было предъявить восемьдесят акций (стоимость одной акции до войны была около тысячи ста рублей при номинале в двести пятьдесят рублей). Помимо этих бумаг, я верил в акции уральских горных заводов, имевших огромные земельные пространства на посессионных правах. Помимо лесных богатств, было и золото, и руды, и платина, и залежи драгоценных камней. К тому же большинство акций этих заводов находилось в иностранных руках, что гарантировало их ценность на случай революции.

Сталь я купил довольно удачно (пуд по сорок рублей) у немецкой фирмы Шмидта и сдал туда же на хранение. «Человек предполагает, а Бог располагает», — говорит русская пословица. Правота поговорки была подтверждена в грозные времена революции.

Все принадлежавшие мне акции декретом Ленина оказались аннулированы, а ко мне от большевиков поступило требование об уплате долга общей суммой около ста тысяч рублей.

К счастью, в Петрограде большевики нашли эти требования неправильными и уплату отменили, но всё состояние моё, помещённое в акции, пропало.

Все прииски тоже были отобраны, и у меня осталось на руках около тридцати фунтов золота, зарытого в уральских лесах, да сталь, хранившаяся у Шмидта на складе.

Шмидт, опасаясь конфискации бриллиантов, золота и серебра, принадлежавших его супруге, надумал их скрыть и, призвав своего служащего, тоже немца, поручил ему зарыть ценности под полом склада. Верный немец тотчас приступил к исполнению задуманного и, заперевшись на складе, приподнял половицу и стал рыть яму. Хозяин дома, где помещался склад, услышав, что кто-то возится в запертом складе, не долго думая отправился в милицию. Та тотчас же нагрянула и застала верного немца на месте преступления.

— Что ты тут делаешь?

Немец, решив не выдавать намерения хозяина, сознался в подкопе с целью грабежа.

— Ага, вор!

И бедный немец очутился в тюрьме.

Шмидт был болен, когда к нему пришла милиция и сообщила о поимке вора.

— Нет, — уверял Шмидт, — он не вор, а послан мною рыть яму, в которой я хотел установить наковальню, чтобы рубить сталь.

Но милиция не верила и виновника не выпускала, пока Шмидт не дал взятку в пять тысяч рублей. Но Шмидта оставили под подозрением, а склад опечатали.

Как ни хлопотал Шмидт об открытии склада, как ни указывал на своё немецкое происхождение, ничего не помогало.

Тогда он решился на крайнюю меру и обратился к своему приятелю, швейцарскому консулу Фишеру, с просьбой купить у него фиктивно на векселя весь склад по описи. Сделка эта была засвидетельствована консулами Англии и Франции. Но большевики по доносу служащей Шмидта, латышки, совершенно справедливо сочли сделку фиктивной и заключили Шмидта в тюрьму. Тогда Фишер отправился в совдеп, настаивая на открытии склада и прося об освобождении будто бы невинно пострадавшего Шмидта. Но совдеп не посмотрел на то, что Фишер являлся консулом, засадив в тюрьму и его.

Впоследствии, при эвакуации Екатеринбурга, весь склад был вывезен большевиками в Пермь, и сталь моя пропала.

«Так мне и надо, рассуждал я, — не спекулируй». Однако чувствовал я себя плохо, ибо к этому времени банки были национализированы и я, оставшись без места, лишился источников к существованию.

СМЕРТЬ ОТЦА

В ожидании, что большевики выселят меня из банковской квартиры, и за несколько дней до полной передачи дел банка я начал подыскивать себе квартиру и нашёл таковую в доме моего приятеля Имшенецкого.

Сперва предполагалось, что в квартире будет ночевать только отец — для сохранения в секрете от нашей прислуги найма квартиры (всё ещё теплилась надежда, что нас не прогонят с казённой).

Через день мой отец захворал. Приглашённый доктор констатировал воспаление легких. Я перевёз отца к себе на старую квартиру, где он через три дня и скончался.

Тяжела была его смерть для меня.

Похороны отца совпали с забастовкой всех певчих, и их на отпевании заменили четыре гнусавых дьячка.

После панихиды у меня остался пить чай Василий Васильевич Чернявский. Я высказал ему свои мысли о происходящем.

— Да почему вы так грустно смотрите в будущее? Почему не верите в возможность воцарения коммунизма? Да, конечно, будет тяжело, но без куска хлеба вы всё же не останетесь. Я искренне советую вам бросить оппозицию и изъявить готовность работать с коммунистами. Я более чем уверен, что вас, именно вас, они примут с распростёртыми объятиями и вы сделаете такую карьеру, о которой раньше и мечтать не могли…

— Что вы говорите, Василий Васильевич… Как я могу работать с коммунистами, когда абсолютно не верю в их нежизненную теорию? Мне уже делал предложение комиссар Чукаев, и я ответил отказом. Всё это бредни самолюбивых и выброшенных за борт при прежнем строе людей… С такими помощниками Ленину не справиться.

— Позвольте, позвольте. Не буду спорить с вами, быть может, то, что проповедуют они, не будет осуществлено. Но бороться теперь против них бесполезно, если не глупо. На их стороне весь народ. Где вы найдёте реальную силу, которая могла бы их побороть? Такой силы нет.

— А я верю, что она есть, верю в разум народа и думаю, что те же штыки, опираясь на которые они захватили власть, свергнут и их. Быть может, не сейчас, но я твердо верю, что это произойдёт.

— Ох, подумайте над моими словами.

— Нет, избавьте, служить коммунизму не могу. Я слишком люблю Россию, чтобы встать в ряды Интернационала.

— Поживём — увидим.

* * *

Был чудный весенний день, ночью выпал снежок, блестевший под лучами солнца…

Мы опустили гроб в могилу под развесистыми соснами на монастырском кладбище. Когда все разошлись, я, Толюша и Мика, взяв у могильщиков заступы, сами зарыли могилу, выровняли холмик и укрепили крест.

Здесь было так тихо, так весело блистало солнце, отражаясь мириадами искр в белом тающем снеге и весенних лужах, что невольно забывалось о тех ужасах, которые переживаются за оградой. […]

Но пора было идти домой — наслаждаться социалистическим раем…

Загрузка...