Седьмого октября 1919 года после тридцатисемидневного утомительного путешествия в теплушках наш эшелон остановился на дачной станции Океанская. Станционная платформа была густо покрыта нарядной, как мне тогда показалось, публикой. В глаза бросались белые платья барышень и дам.
Почти посередине платформы в белом кителе стоял, выделяясь ростом, Скурлатов. С ним я познакомился в Омске, в Министерстве финансов, во время обсуждения вопроса о его назначении представителем Министерства при генерале Розанове. Тогда Скурлатов был очень недоволен моим мнением о том, что я не находил пользы в такой должности. До войны и революции мы отлично обходились без подобного представителя. Все исполнения приказов министра финансов обычно проводились через подведомственные ему учреждения: Государственный банк, Казначейство и Податную инспекцию. Но Скурлатов настаивал на своём предложении, несмотря на то что во Владивостоке находилась и Особая канцелярия по кредитной части, которой управлял Никольский.
Скурлатова поддерживали остальные члены комиссии, а моё мнение не нашло сторонников, что указывало на связи докладчика с чинами Министерства. В результате он был назначен на проектируемую им должность.
Поэтому рассчитывать на любезный с его стороны приём я не мог. Поздоровавшись, я сообщил, что приехал сюда не по делам Министерства, а по делам нашего банка — для открытия комиссионерства.
— Ну, знаете, — сказал мне Иван Сергеевич, — Владивосток так переполнен, что вы вряд ли отыщете не только помещение под банк, но и квартиру для вашей семьи. Вам, вероятно, придётся поселиться так же, как и мне, на даче.
Само собой разумеется, что этот вопрос живо меня интересовал. И я очень охотно согласился на предложение Ивана Сергеевича пройти и посмотреть дачи на двадцать шестой версте.
Узнав, что поезд дальше не пойдёт, я в сопровождении дочурки двинулся по берегу моря вслед за любезным сослуживцем.
Мы шли по песчаному берегу великолепного залива, в прозрачных водах которого, почти у самого берега, виднелись тела огромных медуз.
Было часов пять вечера. Солнце стояло уже высоко, воздух, пропитанный йодом, живил и бодрил утомлённых долгим сидением в теплушке путников.
Пройдя не более версты, мы взобрались по крутой тропинке на преграждающую путь скалу и очутились в дачной местности, сразу мне очень понравившейся. Это плато, расположенное на скалах, было правильно разбито на участки, прорезанные широкими улицами. Постройки находились друг от друга на приличном расстоянии, что давало возможность дачникам разбить и сады и огороды и вполне соответствовало названию «Сад-город». Приятно было узнать, что дачи снабжены электричеством.
Вместе со Скурлатовым мы осмотрели две неказистые и примитивные по постройке дачи, в которых в случае нужды можно было разместиться нашей семье. Но я сомневался в их пригодности для зимнего жилья. Зато цена была подходящая. За одну из них сроком по май будущего года просили всего полторы тысячи рублей, что равнялось не более чем тридцати иенам. Это обстоятельство успокоило меня. Распрощавшись со Скурлатовым, мы уже в сумерках вернулись в нашу теплушку.
Здесь от офицеров я узнал, что, вероятно, юнкерам придётся прожить в теплушках недели две. Во Владивостоке давно уже находился начальник училища Герц-Виноградский, но вопрос о помещении всё ещё висел в воздухе. Несмотря на желание Розанова поместить училище в казармах на Океанской, занимавшая их часть морских стрелков не соглашалась на перевод в Раздольное, где имелись свободные постройки.
Уже одно сопротивление приказам Розанова не предвещало ничего хорошего.
На другой же день я с женой и дочуркой проехали во Владивосток осмотреть город. К тому же я считал нужным представиться начальнику края генералу Розанову.
Владивосток произвёл на нас самое хорошее впечатление. Его главные улицы Светланка и Алеутская были прекрасно мощены квадратными булыжными камнями. По Светланке ходил трамвай, магазины с зеркальными окнами поражали обилием товаров, а универсальные магазины Кунста, Алберста и Чурина не уступали московскому «Мюр и Мерилизу». Были два хороших ресторана — «Золотой Рог» и «Версаль».
Но главная красота Владивостока заключалась в великолепной и большой бухте Золотой Рог, окаймлённой со стороны города садами. Они были несколько ниже Светланки и отделялись каменной стеной с красивой решёткой, вдоль которой шёл тротуар. По всей Светланке, которую так и хотелось назвать Крещатиком, дома тянулись в один ряд. Большинство домов были многоэтажные и красивой архитектуры. Тянувшийся вдоль них широкий тротуар был переполнен нарядной гуляющей публикой.
Но особенно поразил нас своими размерами и изобилием продуктов владивостокский базар. Базары в Екатеринбурге и Омске в то время были значительно беднее. Бросались в глаза огромные крабы, рыба и фазаны. Было много зелени и мандаринов.
Расставшись с дочуркой и женой, я направился в главный дом, занимаемый правительством Розанова. Здесь после некоторого ожидания в общем зале я представился генералу. В кабинет он меня не пригласил, ссылаясь на отсутствие времени, но после передачи поклонов от некоторых общих знакомых симбиряков просил меня зайти к нему через день.
— Однако, — сказал он, — об одном буду вас просить: не обращаться ко мне с просьбами о квартире — таковых совершенно нет. Всё переполнено до отказа.
Я сказал, что этот острый вопрос я надеюсь разрешить самостоятельно, сняв какую-нибудь дачу.
— А вот это, — обрадовался генерал, — совершенно правильное решение.
Встретившись в условленном месте с женой и дочуркой, я был приятно изумлён сияющим видом последней.
— Ты знаешь, папочка, я принята в женскую гимназию на должность преподавательницы истории.
— Господи, когда это ты успела? Поражаюсь твоей энергии.
— Я буду давать уроки два раза в неделю и получать за это целых пятьсот рублей в месяц.
— Мой дружок, но ведь этого огромного жалованья тебе даже на извозчиков не хватит… Придётся доплачивать из своего кармана.
В тот же день мы встретили на Светланке знакомую по Екатеринбургу, Салию Султановну Агафурову. Она сообщила, что свободные комнаты всё же можно найти, и даже пообещала дать адрес, где сдают жильё с пансионом по пять тысяч рублей в месяц с человека.
— Нас четверо, — воскликнул я, — это значит, что я должен буду платить двадцать тысяч в месяц, а моё когда-то хорошее жалованье в четырнадцать тысяч в год осталось таковым и теперь. Значит, годового оклада хватит не более как на двадцать дней. Как же так?
Однако, переведя на иены, о курсе которой я недавно узнал в Кредитной канцелярии (семьдесят рублей за иену) сообразил, что цена не так уж высока. Ведь это двести — двести пятьдесят иен в месяц.
Но нужной суммы я не имел, а потому бесповоротно решил устроиться на дачах.
На другой день, гуляя по пляжу, я встретился с Овсянниковым. Он носил звание профессора Екатеринбургского горного института и здесь получил место попечителя Зелёной женской гимназии.
— Мы живём на даче на девятнадцатой версте и дня через два перебираемся на казённую квартиру в город. Быть может, наша дача вам подойдёт…
Приближалась середина октября. По утрам в теплушках становилось очень холодно. Поэтому его предложению я обрадовался. Пройдя вместе с ним на дачу, я пришёл в восторг от маленького, уютного штукатуренного домика в три комнаты.
Однако встретилось и препятствие. Овсянников не знал городского адреса Липарского, и я не имел возможности переговорить с хозяином дачи.
Что было делать? Я решил занять дачу самочинным порядком, условившись с Овсянниковым, что перед отъездом он передаст мне ключ.
Кажется, на другой же день Овсянников уехал, а я, приняв на себя оплату счёта за электричество, тотчас стал искать подводу для перевозки вещей из нашей теплушки. Китайцы за подводу запросили пятьсот рублей, я давал триста. К моему счастью, офицер, заведовавший хозяйством училища, узнав об этой ужасной цене, предложил мне казённую подводу.
— Дайте солдатикам рублей пятьдесят, и они вас отлично устроят.
Так мы и сделали. Нами были привезены три складные кровати с сетками. Солдатики расставили вдоль стены сундуки, должные изображать диваны. Я дал солдатикам не пятьдесят, а сто рублей, что их очень обрадовало.
Самовар и кое-какие кухонные принадлежности мы имели. Я набрал в саду сухостоя, и мы затопили не только печку, но и плиту, на которой моя милая мать приготовила яичницу. Словом, к вечеру был готов и стол и дом.
Долго я возился без инструментов с откупориванием бочонка с маслом, что купил за тысячу двести рублей на одной из сибирских станций. Масло оказалось превосходным и тотчас пошло в пищу. Особенно мы остались довольны превосходной голландской печкой, быстро согревшей всю дачу.
С каким удовольствием мы расположились на наших сундуках на первый ночлег после полуторамесячного пребывания в теплушке и как хорошо спалось нам, робинзонам, в эту первую холодную ночь!
На другой день мы распределили между собой обязанности по ведению нашего несложного хозяйства: бабушка была зачислена в судомойки, жена — в кухарки, дочурка — в горничные, а на меня пала работа по снабжению водой и топливом и выносу помоев.
Воду разрешили брать соседи из их колодца. Это была тяжёлая обязанность. Только после семидесяти нагибов рычага появлялась первая струя воды. Накачать три-четыре ведра воды занимало почти полчаса тяжёлой физической работы.
Но с топливом оказалось ещё хуже. Для того чтобы получить сажень дров, надо было достать ярлык в особой конторе Владивостока, где всегда была длинная очередь. Получив ярлык, нужно было приторговать подводу, за что, вероятно, взяли бы не менее тысячи рублей, ибо делянки с дровами были далеко. Всё это было так сложно, что я решил попытаться протапливать дачу сухостойным хворостом и валежником, и с этой целью я обходил все соседние пустующие дачи. После двух-трёх часов работы мне удавалось обеспечить топливом и плиту и печь, но наши кухарки жаловались на сырость дров. Я догадался собирать каменный уголь, в изобилии лежащий вдоль полотна дороги, который при провозе ссыпался с вагонов. Это сильно облегчило работу, и я в какой-нибудь час набирал две наволочки.
Прохожие дачники с удивлением поглядывали на меня, но я, не обращая на них внимания, собирал уголь, испытывая почти то же чувство, что и на грибной охоте. Иногда попадались куски весом более пуда, и я торжественно тащил их на дачу.
Радовало и сознание, что я хоть чем-нибудь облегчаю расходы на содержание семьи. А финансовое положение сильно меня беспокоило. Мной было привезено несколько слитков золота общей стоимостью семь тысяч иен. Золота в монете было иен семьсот да царских денег тридцать шесть тысяч. Вот и всё богатство.
Правда, в то время я ещё числился на службе в банке, но сознавал, что очень скоро этот источник доходов закроется навсегда. Выслуженная мной пенсия в тысячу двести шестьдесят рублей в год, конечно, тоже выдаваться не будет.
Помимо перечисленного богатства, имелся ещё слиток золота в двадцать фунтов, стоивший двенадцать тысяч иен, оставленный мной в Иркутске. Но что-то говорило мне, что Кармазинский это золото мне во Владивосток не перешлёт.
Ну что же, думал я, пока поживу здесь до производства сына в офицеры. А уже потом, провожая его на фронт, проеду вместе с ним за золотом.
Если мне удастся это золото провезти и продать, то общее состояние со всеми жениными безделушками будет равняться двадцати пяти тысячам иен. Это всё, что осталось у меня после двадцатишестилетней службы в банке. Надо было хорошенько подумать, какое дело можно начать с этим небольшим капиталом.
Покончив с работой по сбору угля, я частенько выходил на берег моря и разыскивал рыбаков-корейцев. Они ловили устриц, и две старухи тут же с невероятным искусством чистили их, наполняя ими стеклянные банки. Не очень-то аппетитно выглядели эти устрицы, но, поборов брезгливость, я купил банку, заплатив один кредитный рубль. Устриц было штук тридцать, и в прежние времена в петербургских ресторанах я должен был бы заплатить за них целых девять золотых рублей, а сейчас была отдана всего одна золотая копейка. Как же не полакомиться? И я частенько баловал себя устрицами.
Надо было исполнить обещание, данное дочурке, и я поехал в город посмотреть пишущую машинку. Таковая нашлась в магазине Синькевича, но её продавали только на иены, прося триста шестьдесят иен.
Тогда я отправился в Сибирский банк и заложил слиток золота весом в один фунт за тридцать пять тысяч рублей.
Управляющий Кредитной канцелярией обменял мне их на иены по казённому курсу. И машинка обошлась мне в двадцать пять тысяч двести рублей. Ну, теперь примусь за работу и изложу вертящийся в моей голове финансовый проект денежного обращения.
По вечерам на дачу прибегали юнкера и офицеры, Наташины ухажёры. Все они жаловались на холод по ночам, так как всё ещё находились в теплушках, где продолжалось учение. С каким аппетитом молодёжь набрасывалась на китайскую отвратительную водку и наскоро приготовленную яичницу! В эти вечера на нашей даче было уютно и мило, даже диваны на сундуках казались мягче мельцеровской мебели.
Но вскоре эти так радовавшие нас вечера прекратились. Артиллерийское училище было решено перевести в Раздольное: морские стрелки наотрез отказались исполнить приказание Розанова и очистить казармы. А между тем Розанов не мог не сознавать необходимости иметь училище под руками. Помимо юнкерского училища, во Владивостоке находились ещё гардемарины и какая-то инструкторская школа. В этом и заключалась вся опора его власти. Почему он тогда же не воспользовался этой силой и не очистил казармы?
Наконец разыскал я и хозяина дачи Липарского.
— Пришёл к вам с повинной головой — не велите казнить, а дайте слово молвить.
— В чём дело?
— А вот я самовольно занял вашу дачу и прошу сдать её мне, ибо в городе не могу найти помещения.
Липарский расспросил меня, откуда я и кто. Узнав, что я бывший управляющий банком, отнёсся ко мне чрезвычайно мило. Он не только не попросил о выезде, но благодарил за занятие его дачи. Но сдать её за деньги наотрез отказался.
— Живите, пока живётся. Никакой платы с вас я не возьму, но ставлю единственное условие: освободить дачу к первому мая будущего года. Я, признаться, очень рад, что вы её заняли. Вы будете бесплатным сторожем…
Он оказался лесопромышленником и очень охотно продал мне около сажени дров, что были на даче.
Совершенно очарованный этим исключительно милым отношением к нам, беженцам, я возвращался домой. Но остальные домовладельцы не были столь любезны и частенько поговаривали: «Незачем было бежать, сидели бы себе в Екатеринбурге».
Это скверное к нам отношение указывало и на образ мыслей большинства владивостокских жителей. Если зажиточный класс так относился к нам, чего же можно было ожидать от трудящихся элементов! А о грузчиках, коих здесь насчитывалось около семи тысяч, и говорить нечего. Конечно, всё это были коммунисты.
Помимо этого крайне неприятного для беженцев настроения, ясно указывавшего на возможность переворота, были и другие опасения, сильно тревожившие обитателей дачных посёлков: ночные нападения хунхузов. За этот месяц, что мы жили на даче, было уведено в сопки два или три дачника. Однажды ночью явственно слышались крики о помощи и револьверные выстрелы, но подать помощь я не мог. Крики шли издалека, квартала за три, и не на кого было оставить наш дом.
Опасался я и за Наташу, возвращавшуюся с уроков с шестичасовым поездом, когда уже было совершенно темно.
Поэтому приблизительно через пять недель пребывания на этой чудной даче, получив предложение от Десево, бывшего управляющего Самарским отделением Русско-Азиатского банка, занять у него полторы комнаты, я отправился на их осмотр.
Снятый им дом находился на Первой Речке. В квартире было четыре комнаты и кухня. Дом был только что выстроен, но не оштукатурен и не оклеен обоями. Десево уступил нам одну комнату с прилегающей тёмной прихожей и угол в столовой, где за буфетом мы устроили уголок для моей матери. Я поместился в прихожей, а жена и дочь — в снятой нами комнате. Плату за квартиру мы разделили с Десево пополам.
Первая Речка была предместьем Владивостока и соединялась с городом трамваем, который, к сожалению, прекратил свои рейсы. Поэтому в город приходилось ходить пешком или ездить по железной дороге. Расстояние было версты четыре, а может, и более. Путь шёл по горам, и извозчики брали триста рублей в один конец, а затем и все пятьсот.
Несмотря на эти неудобства в сообщении, мы всё же решили покинуть дачу и перебраться в город.
К сожалению, в квартире кухня была общая, что приводило к столкновениям между хозяйками. Дабы устранить это неудобство, было решено, что хозяйки, поочередно меняясь каждую неделю, будут готовить на обе семьи.
Наступала зима. Наташа получила ещё один урок в семье у богатого корейца и получала шесть тысяч в месяц, что возвращало ей расходы по проезду в гимназию.
При наступлении морозов наше жилище оказалось настолько холодным, что почти всё время приходилось лежать втроём на кровати, согреваясь моей дохой. Весь угол комнаты заиндевел.
Это время, проводимое на Первой Речке, было самым тяжёлым и неприятным в моих беженских воспоминаниях.
Эти неприятности заключались не только в холоде, но и в мелочных ссорах с семьей Десево.
Каждое воскресенье мы рассчитывались за произведённые расходы и приходилось выслушивать упрёки в дороговизне стола. Когда же хозяйничали Десево, было голодно. И порции были малы, и за завтраком подавались одни макароны, и нам приходилось прикупать закуски.
После одного неприятного инцидента с семьёй Десево мне пришлось снова искать жильё. В поисках квартиры я обратился к полковнику Степанову, герою Казани, как он любил себя величать (под его командованием была взята Казань, где оказался золотой запас).
Его теплушка была прицеплена к эшелону артиллерийского училища, и мы познакомились с ним ещё в пути. Он имел связи и обещал посодействовать в поиске квартиры, но тут же предложил купить у него только что убитого на охоте оленя за пять тысяч рублей.
Я взял эту дичину, смотря на покупку как на некоторую компенсацию труда по подысканию квартиры. Но мои надежды оказались напрасными. Степанов покинул Владивосток. Против него подняли дело о браконьерстве. Он, забравшись в олений питомник, принадлежавший земству и находившийся на одном из островов, перестрелял чуть ли не с десяток этих животных.
Мы целый месяц питались этим превосходным мясом. Впрочем, наши дамы почему-то брезговали олениной, и эту тушу я уничтожил с приезжавшими юнкерами.
Юнкера обычно приезжали в субботу и оставались до воскресного вечера. Вваливаясь в нашу квартиру, они тотчас забирали простыни и мыло и отправлялись в баню — вымывать вшей, покрывавших их тела сплошными гнёздами. Вымывшись, они с огромным аппетитом приступали к ужину.
С приездом молодёжи в нашем доме поднималось настроение, становилось уютно и радостно.
По их словам, у них не только бани, но и достаточно белья не было. В казармах — холод, ибо в окна до сих пор не были вставлены разбитые стёкла.
Деньги таяли каждый день. Цены на продукты были невероятные, но, переводя на иены, жизнь обходилась недорого, — не более полутора иен в день.
Вопрос о заработке волновал меня всё более. Наконец я решился обратиться в редакцию одной из газет с предложением своих услуг по финансово-экономическим вопросам. Обещали подумать, но я чувствовал, что ничего из этого не выйдет. Сделал визиты Исаковичу и Степанову, управляющим местными банками, но никаких надежд на получение места не было.
Толкнулся к маслоделам, но и здесь, кроме обещания подумать, ничего не нашлось.
Приблизительно в первых числах ноября газеты сообщили об эвакуации Омска. Правительство Колчака перебралось в Иркутск. С падением Омска во Владивостоке заметно поднялось враждебное настроение низов. Оно ярко выражалось в грубом отношении рабочего люда к беженцам.
Приезжая в город с девятнадцатой версты, я обратил внимание на стоящий на запасном пути поезд. Мне сказали, что это штаб-квартира чешского генерала Гайды, с которым я раза два виделся по делам в Екатеринбурге. Подумал было зайти к нему. Но сухой приём, оказанный мне когда-то в Екатеринбурге английским консулом, охотно посещавшим наш дом, а здесь даже не ответившим на визит, подсказывал бесполезность свидания и с Гайдой. Адъютантом его оказался знакомый моих детей, прапорщик Трутнев, сын екатеринбургского мукомола Николая Ивановича Трутнева, однажды побывавший у нас.
Неприятное сожительство с Десево частенько заставляло меня ходить в город в поисках новой квартиры. Прогулку эту я обычно совершал пешком. Иногда, когда в город собиралась за покупками жена, мы делали ходки в один конец пешком, а обратно, уже с покупками, на извозчике.
В одну из суббот стояла очень скверная погода, моросил дождик со снегом. Возвращаясь домой на извозчике, мы делились впечатлениями. Нас встревожили слухи о предстоящем выступлении Гайды, который совместно с Якушевым и Моравским, о коих я почти ничего не знал, будет поддержан американцами с крейсера «Бруклин», стоявшего в заливе.
Светланка, обычно переполненная публикой, на этот раз казалась зловеще пустой…
Было это 17 или 18 ноября 1919 года.
Вечером приехал Толюша с Шаравьевым, и почти одновременно с их приездом послышались винтовочные выстрелы, а затем и пулемётная дробь. Стреляли где-то за вокзалом. Раздавались и пушечные выстрелы. Тёмное небо рассеклось прожекторами с кораблей. Несмотря на большое расстояние, тихонько дребезжали стекла. На душе было пасмурно, и даже присутствие юнкеров не радовало, а вносило в душу тревогу.
Я не спал почти всю ночь, и только под утро, когда стрельба прекратилась, мне удалось заснуть.
Как потом оказалось, что в противовес слабой поддержке американцами генерала Гайды японцы оказали мощную помощь гардемаринам — единственным защитникам Розанова. Прожекторами военных судов они осветили вокзал, около которого собирались повстанцы. Гарды же находились в полной тьме и, будучи неуязвимыми, стреляли… Весьма возможно, что и японские войска, пользуясь тьмой, тоже принимали участие в перестрелке.
Под утро Гайда поднял белый флаг и сдался на милость Розанова. Рассказывали, что он, будучи привезён в штаб, плакал и молил о пощаде. За него заступились чешские войска. Это было причиной того, почему этого авантюриста, вместо того чтобы повесить, Розанов выпустил на свободу, взяв с него письменное клятвенное обещание, что с первым же пароходом тот навсегда покинет Россию.
Все мы были в восторге от победы Розанова. Нарыв прорвался, думалось мне, теперь настанет успокоение.
Вечером юнкера выехали в Раздольное, а дня через три поздней ночью мы были разбужены стуком в окно. Это был Толюша, приехавший со станции Океанская. Он рассказал нам следующую интересную историю.
Их поезд с отпускными юнкерами был остановлен на станции Океанская, и в вагон вошёл офицер, прося у юнкеров защиты от взбунтовавшихся частей морской пехоты. По словам офицера, весь командный состав с семьями был заперт в офицерском флигеле и солдаты угрожали им поджогом.
Из присутствующих юнкеров на зов откликнулись только семнадцать человек. Остальные решили проехать до Раздольного и, вызвав охотников, вернуться на подмогу товарищам. Из милиции дали старые винтовки, и горсточка храбрецов двинулась ночью на выручку офицерских семей. К ним по пути примкнула вся «дикая дивизия». Смешно сказать, под этим громким названием оказалось всего-навсего пять воинов. Это не описка, а действительная цифра. С присоединением этой «дивизии» отряд увеличился до двадцати трёх человек.
Тихо двигались юнкера в ночной тьме по направлению к казармам. Взойдя на возвышенность, с которой они, освещённые пламенем горящего корпуса, были прекрасно видны, отряд залёг в цепь и наблюдал за солдатами, бегавшими по двору и старавшимися при помощи ручных гранат взорвать мост.
Юнкера дали залп. На них не обратили внимания. Когда залп повторился, то солдатня заметалась. Послышались крики: «Товарищи, спасайтесь! Пришли юнкера!» Все вояки бросились бежать по дороге к Владивостоку. Юнкера взяли казармы и освободили перепуганные офицерские семьи.
Вскоре морские стрелки стали поодиночке и небольшими группами возвращаться обратно, что помогло юнкерам их разоружить, и бунт был усмирён.
За участие в этом походе Толюшу произвели в унтер-офицеры и, кажется, дали денежную награду.
Местные дачники заманили юнкеров в свои дома, кормили и поили их, умоляя не уходить, и продержали у себя два дня. Именно после этого Толюша и приехал на ночь к нам, чтобы рассказать об этом происшествии.
Чем ближе подходило время к зиме, тем холоднее становилось в двух занимаемых нами комнатах и тёмной прихожей, служившей мне спальней. Иней в углах комнат прирастал, а в те недолгие часы, когда печка достаточно накалялась, снег таял, и на полу появлялись лужи. Я заклеил все щели бумагой, но она отмокала.
В самом начале декабря нас посетила Елизавета Александровна Руднева и сказала, что один из членов правления Союза Земств и Городов уезжает из Владивостока. Посему над их квартирой освобождаются две комнаты и кухня, которые мы можем занять за пятьсот рублей в месяц при единовременной уплате за три месяца вперёд. Цена была не так уж высока, и я, поддавшись просьбам дочурки, отправился смотреть квартиру в доме Сызранского по Китайской улице.
Дом, выходящий фасадом на улицу, был в два этажа. В нижнем, полуподвальном этаже жили Рудневы. В верхнем две комнаты, ближайшие к парадному входу, были заняты под контору Союза Земств и Городов. Две задние комнаты и кухню предлагали нам. Дом был старый, очень запущенный и грязный, но в сравнении с нашим помещением показался нам дворцом. Я тотчас отправился к Сызранскому и заключил контракт, в коем по совету Руднева упомянул о праве пользоваться водой из его колодца, ибо с питьевой водой во Владивостоке было плохо.
На другой же день приехали наши юнкера и помогли нам с перевозом вещей. Но так как подвода была одна, то один из юношей остался при вещах. Когда же я вернулся обратно, то застал его в нашей комнате в костюме Адама, занятым истреблением на своём теле и белье вшей.
— Ах вы несчастные юнкеришки… Неужели у вас всё ещё нет бани и дезинфекционной камеры? Ведь при желании всё это легко можно было бы устроить.
Но начальство об этом не заботилось.
Перевезя остальную мебель и вещи, юноши отправились в баню, а я на базар за покупкой обстановки. Решили раскошелиться и купить шесть простых деревянных стульев и стол. Помню, что за каждый стул я заплатил по пятьсот рублей, за столовый стол — две тысячи, а за два небольших кухонных стола полторы тысячи. Всего я израсходовал шесть с половиной тысяч рублей. Какую дивную обстановку за эти деньги можно было бы купить в Москве до войны!
К стенам поставили сундуки, задрапировав их портьерами, случайно захваченными из Екатеринбурга. Ими же задрапировали и окна. В первой комнате, в углу, около печки, расставили гостиный гарнитур, сильно потрёпанный в теплушке, и наша комната показалась нам даже нарядной.
В конце коридора была небольшая полутёмная комната, в которую мы поместили мою пожилую мать. В первой комнате спал я, а во второй — дочурка с женой.
Комнаты осветили керосиновыми лампами, ибо в то время электричество подавалось плохо и свет постоянно гас.
Предсказания Наташи о том, что, живя в городе, мы найдём достаточный заработок, сбылись. Она начала давать уроки по стенографии, которую знала превосходно. Учеников нашлось немало, и наша вторая комната превратилась в классную. Наташин заработок превышал десять тысяч в месяц. На такую сумму можно было прожить.
Но, к моей огромной радости, нашёлся заработок и для меня. Я разыскал в штабе чехословацких войск знакомого мне по Екатеринбургу офицера и спросил у него, покупает ли командование золото в слитках. Он указал адрес войскового банка, где мне удалось продать все мои слитки по шесть с половиной иен за золотник, что было на полторы иены дороже, чем я мог рассчитывать. Я натолкнулся на мысль скупать у беженцев золото. Специальных познаний в этой области у меня было достаточно, и я стал обходить знакомых, которые с радостью продавали мне золото по шесть иен за золотник. Таким образом за два месяца я сумел заработать восемьсот семьдесят иен. Это было очень хорошо, ибо оправдало все расходы по содержанию семьи во Владивостоке и приподняло моё настроение.
По вечерам к нам часто приходили Рудневы, и мы охотно бывали у них, коротая время в разговорах и угощаясь поочередно скромным ужином из картофеля и чудных копчёных селёдок. Иногда лакомились и крабами. Стоимость их была довольно высока. Помнится, за первых крабов мы платили по сто рублей. Но величина их была поразительна. Один из купленных крабов, размером превосходя петуха, удрал из ведра с водой и, топая своими острыми лапами по полу, был прямо страшен.
Жили первое время без прислуги. Жена кухарила, мать ей помогала, дочурка успевала прибирать комнаты, а я колол дрова и снабжал квартиру водой из колодца, что был расположен в глубине двора. Только после пятидесяти трёх оборотов колеса появлялась первая струя. Да и носить воду со двора приходилось на третий этаж.
Зато качание воды представляло и некоторый интерес. У колодца собирались жильцы, передавая из уст в уста всевозможные новости и полезные указания, где и что можно купить подешевле.
Итак, мы прилично устроились в новой квартире, нашлись знакомые как по Екатеринбургу, так и по Симбирску. Жить стало веселее.
Я продолжал писать мемуары и, несмотря на неудачную попытку перейти на писание рассказов, все же ещё раз решил попробовать свои силы. Я написал рассказ, выхваченный из моей жизни в Симбирске, под заглавием «Свидетельские показания».
Когда я прочёл его дочурке, моему строгому критику, рассказ ей понравился. Этот успех подтолкнул меня на дальнейшую работу в том же направлении, и я написал ещё два, помоему, удачных рассказа — «Кругом вода» и «Медаль за спасение погибающих».
Иногда устраивались литературные вечера, на которых я читал отрывки из мемуаров и рассказы. Слушателями были Руднев, Циммерман и знакомый по Симбирску доктор-бактериолог Левашов, проживавший недалеко от нас, в своей земской лаборатории. Этот милый доктор, всецело ушедший в науку, изредка популярно знакомил нас с новыми открытиями в микроскопии.
Наступили Рождественские праздники. Это был первый праздник в нашем изгнании. Мы, по обычаю, устроили маленькую ёлку, полюбоваться которой пришли Рудневы и Петя Зотов, юноша-матрос, знакомый детей ещё по Симбирску.
Наташа отправилась ко Всенощной. Дождавшись её прихода, мы зажгли ёлку.
Сын отсутствовал. Нельзя сказать, чтобы было радостно. Ярко вспоминалось прошлое. И чем ярче были эти воспоминания, тем, казалось, тусклее горели огни на нашей ёлочке.
Время приближалось к Новому году, когда в юнкерском училище в Раздольном решено было устроить бал.
Толюша усиленно настаивал на нашем приезде. Мы с женой очень хотели посмотреть, как живут юнкера, и решили поехать на вечер, благо, проезд по железной дороге был недорог.
Выехали дневным поездом с Наташей и барышней Циммерман. Ехали в вагоне третьего класса, в котором оказалось человек двадцать гардемаринов. Среди них нашёлся и Ардашев.
Из разговоров гардов между собой я услышал, что фамилия одного из них Горизонтов. По облику, сходному с калмыцким, я догадался, что это сын воспитателя Симбирского корпуса, игравшего с моими детьми на даче в Поливне. Я вспомнил, что мальчика звали тогда Микадо, и именно так обратился к нему.
Юноша подскочил от изумления:
— Как вы сказали? Микадо? Так в детстве меня называли родители и сестрёнка.
— Да, милый Микадо, и я когда-то звал вас так. Я Аничков… Вспомните-ка нашу дачку, моих лошадок.
— Помню, помню! Полканка и Дорожка.
— А вот, смотрите, сидит моя Наташа. Вы её знали девочкой лет девяти.
Благодаря этой случайной встрече наши девицы перезнакомились со всеми гардами, и успех танцевального вечера был обеспечен.
Среди гардов выделялся ростом и красотой гардемарин Крат, впоследствии вместе с Ардашевым часто приходивший к нам в гости.
В Раздольное приехали часам к пяти вечера. До училища, приблизительно с версту, прошли пешком.
Училище помещалось в большом каменном корпусе. Юнкера как могли привели его в порядок. Вставили стёкла в окна, украсили залы флагами и ёлками, понаделали из досок турецкие диваны, покрыв их попонами. На стенках висели картинки юмористического содержания, изображавшие командиров училища.
Было уютно, но смертельно скучно и ещё того хуже — голодно. Все гости не ели с утра, а начальство не распорядилось подать ни завтрак, ни обед, ни ужин. Конечно, это объяснялось скудностью средств училища.
Хорошо, что жена предусмотрительно захватила с собой несколько бутербродов.
Многие разошлись по квартирам воспитателей, но среди них у нас не было близких знакомых, за исключением генеральши Томашевской, известной нам ещё по Екатеринбургу. Но генеральша разыгрывала роль патронессы, высокомерно взирая на всех нас, и приглашения мы не удостоились.
Вечером я улёгся на постель сынишки и вскоре крепко заснул. И здесь мне приснился вещий сон.
Во сне я увидел, что кто-то во время бала прибегает в казармы и с ужасом говорит, что мы окружены большевиками, которые спускаются с гор. Я бегаю по казармам и не могу найти ни жены, ни дочери. В полной уверенности, что они бежали, мы с сыном садимся на какую-то тройку и едем по снежной равнине. Куда мы ни приезжаем, нам говорят, что навстречу идут красные войска. Наконец мы сворачиваем на какую-то дорогу и благополучно достигаем Владивостока. Явственно видна Светланка, но и здесь большевики. Мы с сыном прячемся под сводами какого-то каменного моста, а с обеих сторон начинает сплошной стеной, как в водопадах, литься вода. И мы становимся невидимыми для большевиков.
Я проснулся весь в поту. В зале играла музыка и шли танцы. Что означала эта стена воды? Впоследствии, переплыв Тихий океан и спасаясь от большевиков, я понял значение воды в этом сне.
Но ещё страннее то обстоятельство, что в самый разгар вечера прибежали караульные и сообщили начальству, что с гор спускаются партизаны. Это обстоятельство от гостей скрыли, но многие юнкера вечером исчезли.
Оказалось, что японцы, генералитет которых был почётным гостем на этом вечере, взяли на себя труд по охране училища и отпустили юнкеров на бал. Партизаны же, увидав японское заграждение, ушли без боя в сопки.
На другой день рано утром, усталые, не выспавшиеся и голодные, мы уселись на казённую подводу и были доставлены на станцию.
Это небольшое расстояние в три версты мы проехали, коченея от холода. Начинался настоящий тайфун.
На станции долго ожидали прихода одного из последних чешских эшелонов, оказавшего нам гостеприимство. И только к вечеру мы наконец добрались до Владивостока. Тайфун разыгрался вовсю. Мы с величайшим трудом добрались до нашей квартиры и оставили у себя ночевать барышню Циммерман.
От напора ветра наш дом дрожал…
В конце января гардемарины заявили нам, что училище покидает Владивосток. Их начальник, капитан первого ранга Китицин, приказал начать погрузку кораблей. Одновременно с этим грустным известием они сказали, что если Толя и его товарищи захотят уехать из Владивостока, то им будет предоставлено место.
В субботу рано утром приехали юнкера, и мы передали им содержание разговора.
Толюша решил ехать. Мы не стали его отговаривать: кто знает, что грозит юнкерам в случае нового переворота? Но расставаться с сыном было до чрезвычайности тяжело. Особенно пугала неизвестность. Куда едут гарды?
Выходило как-то странно. С одной стороны, не прошло и двух с половиной месяцев, с тех пор как подавлено восстание Гайды. В городе всё было спокойно, торговля шла вовсю. Светланка представляла собой пестрый муравейник нарядной публики. И вдруг ни с того ни с сего весть об отъезде как раз той единственной части, на которую мог положиться генерал Розанов.
Коля Ардашев принёс мне несколько десятков тысяч сибирских рублей и просил принять их на хранение.
— Коля, — говорил я, — по существующему курсу это богатство можно определить приблизительно в пятьдесят иен. Вы едете в неизвестные страны. Перемените их сейчас же на иены и возьмите с собой — в дороге пригодятся.
Но Коля не пожелал обмена и настаивал на их хранении, веря, что курс поднимется. Я согласился исполнить просьбу юноши, и мы спрятали деньги в шкатулку. Прощаться было грустно…
Пришли Рудневы. Я расспрашивал всегда хорошо осведомлённого Сергея Петровича об отъезде гардов, но он так же, как и я, терялся в догадках.
Жена сидела в своей комнате и укладывала маленький походный чемоданчик сына, заливаясь слезами.
Мы уже отнесли вещички в прихожую, когда Толюша подошёл к матери и сказал, что у него нет сил расстаться с нами и он решил не ехать и разделить нашу участь.
Бурная радость охватила нас, но мы не знали, что лучше. Сердце говорило одно, а холодный разум подсказывал необходимость воспользоваться случаем и покинуть Владивосток.
Я отправился смотреть на погрузку крейсеров, стоявших в бухте, и наблюдал, как гарды возили на подводах свой скарб. Подводы не имели лошадей, и гарды тянули их сами.
Я постоял с полчаса на пристани в надежде повидать знакомых юношей. Но они были на корабле, и мне не удалось им сказать последнее «прости».
Возвращаясь обратно, я наткнулся на какого-то пожилого субъекта, по облику схожего с мелким лавочником или зажиточным рабочим. Он потрясал в воздухе кулаками в направлении кораблей и неистово ругался.
— Сволочи, — кричал он, — уезжаете! Туда вам и дорога, хоть на дно морское, к самому морскому царю, коли без царя жить не можете. А мы и без вас проживём. Скоро сам товарищ Ленин к нам сюда пожалует. Хоть бы одним глазочком мне на него живого поглядеть, на нашего народного избавителя от всей этой сволочи.
Что за злоба дышала в этом человеке? Неужели он в самом деле верил, что коммунизм даст ему земной рай? Возможность воцарения коммунизма надолго казалась мне сомнительной. Ничего, кроме горя, он народу не принесёт. Пройдёт лихолетье, успокоится бунт народный, и вновь придётся перестраивать Россию на капиталистический лад. А с другой стороны, что-то шептало мне: «Силён и страшен капитал, но если к силе его прибавить ещё и силу штыка, то борьба с ним станет немыслима, и сбить его голыми руками народу будет невозможно». Зато, утешал я себя, штыки солдат могут обернуться против угнетателей… Но для этого нужно долгое время, а пока что надо крепко подумать, как спасти себя и семью от этой злобы народной. Ведь в России нет теперь и клочка земли, где можно приклонить свою голову. Настанет время, когда уйдут интервенты и Владивосток займут красные войска. Что тогда делать, куда деваться? Бежать за границу? На какие же средства мы будем жить? С другой стороны, плохо верится, чтобы японцы покинули Приморье. Их острова переполнены до чрезвычайности, им нужна новая территория, и они не только не уйдут, но захватят бoльшую часть российской земли. Говорят, работать с ними невозможно…
Вероятнее всего, думал я, придётся купить здесь землицу и, опростившись, начать жить от трудов рук своих. И с этими мыслями я вернулся домой.
На другой день, в воскресенье, я встал, по обыкновению, рано, поставил самовар, сварил кофе и прошёл в комнату жены и Наташи, откуда слышались голоса.
— В чём дело? — спросил я плачущую дочурку.
— Ох, папочка, какой ужасный сон я видела. Что-то должно случиться…
— Да полно, девочка: нельзя же, в самом деле, верить в сны.
— Нет, папа, я так ясно видела этот ужасный сон. Чувствую, что он сбудется.
— Ну, расскажи мне сон, — сказал я, присаживаясь на кровать.
— Папочка, я видела явственно, как с гор спускается страшная толпа народа с красными бантами и знаменами. Толпа несла большой гроб, и когда гроб поравнялся с нашим домом, то в покойнике я узнала Колчака. Вдруг он сел в гробу и указал мне рукой назад, к Первой Речке, и я проснулась.
— Наташенька, — говорил я, — есть примета, что праздничный сон до обеда недействителен.
Но дочь не унималась и плакала.
Я вышел из комнаты и в раздумье направился к двери, ведущей на балкон.
На улице происходило что-то странное. Китайские кули, шедшие и ехавшие по направлению к Первой Речке, вдруг стали останавливать подводы, а затем, повернув лошадей в обратную сторону, вскачь помчались под горку к Светланке. Пешеходы тоже побежали назад. Улица опустела. Мелкие китайские лавочники стали закрывать двери и окна ставнями. Я недоумевал. Однако вскоре из-под горы от Первой Речки показалась толпа с красными флагами и бантами. Толпа росла, и послышалось пение «Интернационала». Среди толпы шли и вооружённые винтовками люди в обтрёпанных шинелях и тоже с красными бантами. Как я потом я узнал, это были партизаны Шевченко.
Я бросился к спящим в коридоре юнкерам. Юноши с ужасом глядели на многотысячную толпу. В русло этой толпы вливалась и другая. Шествие было внушительное. Сердце заныло от дурных предчувствий.
— Наташенька, сон в руку! — крикнул я в комнату дам.
Зачем, думалось мне, Толюша остался с нами, зачем он не уехал с гардами?
Когда собралась вся семья, началось совещание, что же нам делать.
Бежать некуда. Защиты из-за отъезда гардов никакой.
— Одно необходимо сделать, — сказал я юнкерам, — сейчас же спрятать оружие и переодеться в штатское платье.
— Но где его взять?
— У Толюши платье есть, вам же я дам своё.
Но моё платье было им непомерно велико.
— В таком случае сейчас же срежьте погоны.
Но молодёжь заупрямилась.
— Погоны мы не снимем, — заявили они, — а оружие спрячем на чердаке, дабы его можно было достать в критическую минуту.
— Нет уж, прячьте его так, чтобы не смогли разыскать. О сопротивлении не может быть и речи. Нельзя втроём сопротивляться тысячам.
С этим гарды согласились, но погоны не сняли.
Весь день моя семья сидела дома и никуда не выходила, за исключением меня, отправившегося на рекогносцировку. Я дошёл до переполненной народом Светланки. Куда девались нарядные платья дам? Все как-то в один день обнищали и обносились, но зато всюду бросались в глаза красные банты. Людей без банта я не насчитал и одного десятка. Даже на двух маленьких кадетиках в шинелях без погон виднелось по красненькому бантику.
Вероятно, рука заботливой мамаши, думал я, срезала погончики и украсила грудь мальчиков красными ленточками.
По Светланке носились грузовики, переполненные солдатнёй и бабами. Слышался писк и визг. Это катание на грузовиках было характерным явлением, как только власть переходила к коммунистам.
Я прошёлся немного по Светланке, но отсутствие красного банта на шубе так выделяло меня, что я решил возвратиться домой. Вечером к нам пришли Рудневы, и Сергей Петрович сообщил о бегстве генерала Розанова. Елизавета Александровна волновалась за судьбу своего сына Шуры, не приехавшего из Раздольного в отпуск. Что-то с ним случилось. Юнкера без боя в руки красным не дадутся.
Мы долго советовались с Сергеем Петровичем, что предпринять. В конце концов решили завтра же отправиться к сербскому послу и просить его доставить наши семьи в Сербию, а если он в этом откажет, то обратиться к японскому командованию.
С момента переворота большую роль в нашей жизни стал играть матрос Петя Зотов, наш симбирский знакомый. Он не уехал с гардами и часто приходил на побывку к Рудневым. Он приносил с собой политические новости, всегда запугивая нас и рассказывая самые страшные вещи.
Мне всегда казалось, что Зотов стоит во главе матросского комитета и все постановления принимаются не без его участия.
Однажды он сообщил нам, что через три-четыре дня назначена варфоломеевская ночь, во время которой решено перерезать всех «буржуев» и беженцев. Эти известия ещё больше подтолкнули меня с Рудневым к решению покинуть Владивосток.
Когда же настала ночь и юнкера уснули, я под влиянием зотовских сообщений собрал их мундирчики и шинели, а жена, плача, срезала с них ножницами погоны.
На другой день молодёжь выразила неудовольствие самочинному поступку жены. Но каждый в отдельности был рад, что без погон ему не придётся защищать «честь мундира».
Сделав утром рекогносцировку, я вернулся домой с успокоительным известием, передав содержание только что расклеенных на улице афиш. В них сообщалось, что после бегства генерала Розанова, похитившего часть казённых денег, вся верховная власть перешла к местному земству, во главе которого стоял Медведев, эсер по убеждениям. В этих же объявлениях содержалось обращение к офицерству и юнкерам. Им предлагалось снять погоны и гарантировалась жизнь.
Заявления новой власти до известной степени успокоили нас.
Возможно, само земство было коммунистического направления. Японское командование в лице генерала Оя неоднократно заявляло, что не потерпит в Приморье насаждения коммунизма.
Молодёжь побежала читать афиши, а мы с Рудневым, верные вчерашнему соглашению, отправились к сербскому послу. Посол жил на одной из горных улиц, в скромном деревянном домике, и принял нас любезно. Это был красивый, рослый молодой человек, лет тридцати пяти. После признания Сербией правительства Колчака посол направился в Омск. Но неопределённость в положении Омского правительства заставила посла принять выжидательную позицию.
Мы представились и попросили дать возможность пробраться в Сербию.
— В Екатеринбурге, — сказал я, — моя семья оказывала посильную помощь сестре вашего короля, Елене Петровне. Прошу ныне оказать гостеприимство нам.
Посол внимательно выслушал рассказ о пребывании у меня великих князей и об аресте Елены Петровны. После этого посол сказал, что великая княгиня теперь находится в Сербии и вряд ли он может рассчитывать на её помощь. Сербы очень демократичны, и положение родственников короля не имеет того значения, каковое было у родственников русского Царя — великих князей. Елена Петровна в Сербии только сербская гражданка.
— Я не отказываю вам в гостеприимстве нашей страны и не только выдам вам визы, но и поспособствую если не даровому, то удешевлённому проезду на чехословацких кораблях. Но я наотрез отказываюсь содействовать побегу ваших сыновей — офицеров армии. Это не моя задача. Мы предприняли все меры к доставлению последних в Россию.
Такое заявление посла привело меня к решению поблагодарить его за внимание, но от предложения отказаться.
От сербского посла мы отправились в японский штаб.
Нас приняли, но менее любезно. Ожидая в прихожей, мы заметили русских офицеров, находившихся под охраной японского командования.
Долго ждать не пришлось, и нас ввели в кабинет начальника по фамилии Ватангбе. Был он в чине майора и хорошо владел русским языком.
Мы изложили просьбу о вывозе наших семей в Японию.
Рассматривая наши визитные карточки, он обратился к Рудневу с вопросом: «Не бывший ли вы московский городской голова?»
Руднев ответил отрицательно, сказав, что последний раз в Москве он был в качестве делегата от Симбирской губернии на выборах Патриарха Тихона. Японец очень заинтересовался этим и начал расспрашивать Руднева о построении церковной власти в России.
Наконец Ватангбе обратился ко мне:
— Скажите, а вы кто?
— Я бывший управляющий Волжско-Камским коммерческим банком в Екатеринбурге, ныне член дирекции того же банка, член совета министра финансов Омского правительства и бывший член правления Алапаевского горного округа.
— Так-с, — засюсюкал японец, — очень, очень приятно познакомиться. Я хотел бы знать: почему, не принимая участия в борьбе против большевиков, вы всё же желаете покинуть вашу Родину?
— Во-первых, потому, что я уже находился под властью коммунистов в Екатеринбурге и не желаю опять подпасть под эту власть. Во-вторых, я имел честь принимать у себя великого князя Сергея Михайловича, за что заочно приговорён к расстрелу. В-третьих, когда чехи взяли Екатеринбург, я был избран председателем праздника, устраивавшегося в честь чешских войск. Поэтому я и думаю, что мне не миновать ни тюрьмы, ни расстрела.
Японец задумался.
— Хорошо, — сказал он, — если вас захотят арестовать, то дайте нам знать. Мы обещаем подать вам помощь, а чтобы быть более уверенным в этом, я дам визитные карточки с этой надписью. Она гласит, что во всякое время, когда вы или ваша семья сюда явитесь, вы будете здесь приняты.
Мы поблагодарили японского офицера и, идя домой, пришли к заключению, что вряд ли это обещание будет сдержано. Когда придут арестовывать, то бежать в японский штаб будет уже поздно. Но кое-какая надежда всё же теплилась, а, как известно, утопающий и за соломинку хватается.
Наши юнкера тем временем осмелели, и держать их под домашним арестом было трудно.
Вскоре явился из Раздольного Шура Грязнов. Он поведал нам историю, пережитую училищем и подтверждённую показаниями других юнкеров. Последнее обстоятельство особенно важно ввиду привычки Грязнова к преувеличениям и искажению истины.
Когда весть о бегстве Розанова и о переходе власти к коммунистам достигла училища, всё начальство во главе с Герц-Виноградским заперлось в офицерском флигеле.
Вскоре Девятый полк, стоявший в Раздольном, решил обезоружить юнкеров. Дежурным офицером по училищу оказался храбрый серб Дмитрович. Он, увидя приближающиеся цепи пехоты, вызвал юнкеров к стоящей у крыльца батарее и скомандовал зарядить пушки картечью. Солдатня, увидев эти приготовления, попятилась и ушла в свои казармы.
После этого начальство решило двинуться всем училищем в конном строю во Владивосток. Оказалось, что в цейхгаузах много белья и пожертвованного американцами и японцами обмундирования, в то время как юнкера вшивели в грязном белье. Всё заграничное добро пришлось бросить. По прибытии во Владивосток начальника училища посадили в тюрьму. Пятого февраля состоялось производство в офицеры, с чем юнкеров поздравил председатель Земского правительства Медведев.
Сына зачислили на службу в артиллерийское управление, после чего мы вздохнули несколько свободнее. Авось гроза пройдёт и нас не тронут. Однако последующие события вновь внушали опасения. Первым арестованным из наших знакомых оказался Николай Иванович Сахаров. Тот самый Коля Сахаров, который в Симбирске в день окончания гимназии с золотой медалью отправился с семью эсерами в Ундоры грабить почту. Их схватили. Сахарова как несовершеннолетнего посадили в тюрьму на пять лет, а товарищей по соучастию в преступлении повесили.
Сахаров, совершенно переменивший политические воззрения и ставший ярым поклонником капиталистического строя, поступил на службу в Министерство финансов в Омске, где мы и возобновили знакомство. Незадолго до падения власти Колчака он был послан во Владивосток на смену уехавшему к Семёнову Сергею Фёдоровичу Злоказову, состоявшему управляющим Комитетом по ввозу и вывозу.
Вскоре после его ареста, встревожившего меня, я, качая воду из колодца, узнал ещё более неприятную новость. Жильцы передавали, что сейчас идёт обыск у нашего домохозяина Александра Александровича Сызранского.
Большинство жильцов хозяина не любили. Причина — мелочность характера, выражавшаяся главным образом в запрете жильцам пользоваться колодцем, который всегда был заперт на ключ. Мне он никогда не отказывал, но приходилось самому ходить на третий этаж флигеля за ключом. Когда же я начинал качать воду, со всех сторон сбегались жильцы, коим запрещено было пользоваться водой. Я же, не признавая запретов, терпеливо ждал, пока жильцы заполняли вёдра.
Эти мелочи привели к тому, что известие об обыске жильцов обрадовало, и они высказывали пожелания, чтобы домохозяина арестовали.
— Как вам не совестно, господа, так радоваться его несчастью. Совсем не так сладко сидеть в тюрьме в ожидании возможного расстрела.
— Так ему и надо! По крайней мере не будем сидеть без воды.
Обыск продолжался чрезвычайно долго. Затем он продолжился и в тех двух комнатах, что изображали контору Союза Земств и Городов, в которой за всё наше пребывание во Владивостоке никогда не было работы.
Наши комнаты отделялись тонкой перегородкой, и был хорошо слышен сам обыск.
Сызранский был утомлён допросом и отвечал еле слышным голосом.
Я запер двери в нашу квартиру. Мы с женой хорошо запрятали ценности и всё то, что могло подвергнуться конфискации, вплоть до моих мемуаров. Загасив огонь, мы улеглись, несмотря на ранний час, в постели.
Время тянулось медленно. Часов в одиннадцать обыск стал подходить к концу, и послышался стук в нашу дверь.
— Кто там? — спросил я.
— Именем закона прошу отпереть, — послышался ответ. — С вами говорит товарищ такой-то, член Следственной комиссии особого назначения.
Я отпер дверь. «Товарищ» прошёл в комнату дам и стал опечатывать дверь, ведущую в Союз.
Я запротестовал, говоря, что не могу быть ответственен за эту печать, ибо дверь не заперта и её легко открыть с другой стороны.
«Товарищ» заявил, что я отвечу, если печать будет сломана. Я тотчас настрочил на машинке заявление и сдал его следователю под расписку.
Когда я вошёл с этим заявлением в комнату Союза, Сызранский стоял уже в шубе и шапке. Я поздоровался и спросил сочувственным тоном, как дела.
— Да уж хуже и придумать нельзя… Видите, везут на расстрел.
— Как вы смеете говорить такие вещи? — воскликнул «товарищ». — Мы вам припомним эти слова.
Сызранский, подталкиваемый двумя стражниками, начал спускаться с лестницы.
Я же, вернувшись к себе, долго не мог заснуть, оценивая шансы возможного ареста.
«Если Сызранского, земского деятеля, арестовали, то, как только узнают, что я чиновник четвёртого класса Омского правительства, дойдёт очередь и до меня», — вновь тревожно застучало моё сердце.
Через несколько дней Толюша, гуляя по Светланке, встретил знакомого ещё по Екатеринбургу офицера, Льва Львовича Николаевского, и затащил его к нам. Мы были обрадованы увидеть старого знакомого. Оказалось, что из Екатеринбурга его отправили на французский фронт, где он принимал участие в боях против немцев. После того как наши войска взбунтовались, Николаевский перешёл на службу во французскую армию. Пройдя обучение в авиационной школе, стал авиатором в Африке. Там Николаевский успешно служил, а уже оттуда совершил кругосветное путешествие с намерением поступить в армию адмирала Колчака. В Японии он узнал не только о падении Омского правительства, но и о бегстве Розанова. Тем не менее в компании с Русьеном и Щербаковым Лев Львович отправился во Владивосток.
Командующий войсками Краковецкий причислил их к штабу войск.
Молодые люди часто приходили к нам по вечерам и разделяли наш скромный ужин.
В их рассказах было много интересного, и время пролетало быстро. Щербаков недурно пел и иногда приносил свои стихи.
Вскоре во Владивосток приехал Шевари, привёзший в чешском эшелоне оставленные нами в Иркутске вещи. При этом наш граммофон с большим количеством пластинок пришлось подарить чехам за провоз вещей. Самое же главное — получить золото из Иркутского отделения нашего банка Шевари не удалось. По его словам, золото было сдано в Государственный банк, где его и конфисковали. Так погибла надежда получить принадлежащее мне состояние, равное двенадцати тысячам рублей. О, как упрекал я себя в легкомыслии! Почему я испугался Унгерна и Семёнова? Ведь эшелон артиллерийского училища не осматривали.
Правда, уезжал я из Иркутска в полной уверенности, что через два-три месяца вернусь, а потому предпочёл золото с собой не везти и лишний раз не рисковать.
Однако вскоре я встретился с приехавшим из Омска Сергеем Семёновичем Постниковым, бывшим уполномоченным Омского правительства по управлению Уралом. Вид его был чрезвычайно удручённый. Я зашёл к нему в номер, и он рассказал мне удивительную историю, происшедшую с ним у барона Унгерна.
Он ехал с женой и вёз с собой пуда два золота и меха. Проводник вагона донёс офицерам Унгерна о провозимом золоте. Надо сказать, что вывоз золота был запрещён во время войны ещё Императорским правительством. Но за этим следили таможенные чиновники. Покупка и продажа как золотой монеты, так и слитков золота запрещены не были. Равным образом не было запрета на вывоз за границу кредитных денег. Поэтому таможенные чиновники в бумажники не заглядывали.
На востоке дело осложнялось тем, что Китайско-Восточная железная дорога прорезала китайские владения. Если бы кто-нибудь вёз золото по дороге, идущей через Благовещенск, то он имел право довезти таковое до Владивостока. Это право пресекалось на пограничной станции Маньчжурия.
Так вот, не доезжая до этой станции двух перегонов, на станции Даурия, царил отряд барона Унгерна. Он останавливал поезда, обыскивал, отбирая не только золото, но и кредитные билеты всех образцов, если те везлись в большом количестве.
Носились слухи, что реквизиция ценностей иногда была связана с исчезновением самих владельцев.
Коммунисты же издали закон о монопольном владении казной и принимали золото с уплатой владельцу тридцати — тридцати двух рублей за золотник. Омское правительство не ввело никаких поправок в императорский закон, за исключением расценки на золото, сдаваемое добровольно владельцем в казну по цене пятьдесят рублей за золотник. Вольная же цена золота в дни моего приезда в Иркутск стояла по четыреста рублей за золотник, почему никто его в казну не сдавал. Всё это только усугубляло положение: Омское правительство доживало последние дни. Следом за ним воцарялся коммунизм. Владельцу золота предстояло решить вопрос: остаться ли под властью коммунистов и сдать им золото или же бежать в Китай. Бежать, оставив золото, было равносильно приговору к нищенству.
При таком положении Омскому правительству следовало бы издать особый закон о перевозке золота по почте с повышенной уплатой за провоз, но Семёнов и Унгерн в то время уже совсем не церемонились и с ценностями Омского правительства, всё отбирая в свою казну. Везти золото через Благовещенск было, пожалуй, ещё опаснее, ибо в Хабаровске грабил и бивал людей Калмыков.
Однако с разрешения министра финансов золото, после сдачи в Государственный банк, провозили. И я, имея такое разрешение, отдал при отъезде приказ нашему банку о сдаче своего золота туда на хранение. Я ожидал, что товарищ министра исполнит слово и доставит его мне во Владивосток.
Но было уже поздно… Семёнов не пропускал ценностей, и мой слиток в двадцать фунтов погиб.
Многие военные оправдывали действия атаманов, говоря, что надо же было им на что-то содержать войска. Совершенно верно, но ведь их войска получали деньги от Омского правительства, на что и существовали точно так же, как и вся армия. Но атаманы Семёнов, Калмыков и Анненков в Семипалатинске признавали власть Колчака постольку, поскольку это было им выгодно. В сущности, каждый из них наносил удар в спину командующего. Особенно Семёнов, ставленник японского командования, не ладивший с Колчаком. Он часто отбирал не только ценности, но и военные грузы, идущие из Владивостока в Омск. Так, Семёнов перехватил французские пушки и обмундирование.
Опасаясь Семёнова, министр финансов Омского правительства не решался провезти в Омск приготовленные в Америке кредитные билеты. Попади они в руки Семёнова, атаман совсем бы отделился от Колчака.
Мой знакомый, инженер Постников, бывший управляющий огромным Богословским округом, одно время был приглашён Омским правительством на должность особоуполномоченного по управлению всем Уралом. В сущности, он получил власть значительно большую, чем власть горного начальника Урала, которая приравнивалась к генерал-губернаторской. С занятием красными войсками всего Урала эта должность автоматически упразднилась, и Постников, оставшись не у дел, решил пробираться в Харбин или во Владивосток.
Узнав о том, что переслать золото через Государственный банк уже нельзя, он решил провезти его тайным образом, надеясь, что бывшего чиновника Омского правительства Семёнов не тронет. Но чем ближе поезд подходил к станции Даурия, тем больше в душу Его Превосходительства закрадывались сомнения.
А перед самой Даурией он струсил настолько, что рискнул передать золотые слитки на хранение проводнику, пообещав ему хорошо заплатить за услугу. С Постниковым в вагоне, помимо жены, ехали Бехли и Кудрявцев с семьями. Бехли вёз с собой в чемодане один миллион сибирских рублей.
В Даурии их вагон отцепили и перевели на запасной путь. После этого в вагон вошло несколько офицеров, начавшие опрашивать, какие ценности везут с собой пассажиры. Фёдор Георгиевич Бехли сказал, что везёт один миллион кредитных рублей, принадлежащих Николо-Павдинскому горному округу, коего он состоял управляющим. Деньги взяли. Сергей Семёнович Постников начал уверять, что у него ничего запрещённого нет. Начался обыск. Проводник выдал золото, а у Постникова отобрали и меха, и драгоценные камни. Всех троих арестовали и посадили на гауптвахту, а их жёны проехали на станцию Маньчжурия. Постникова посадили в солдатскую камеру, тогда как Бехли — в офицерское отделение. Чем больше Постников умолял возвратить состояние, нажитое за долгую службу, ссылаясь на свои заслуги перед Белым движением, тем больше тюремщики над ним издевались. С Бехли обходились хорошо, но его протесты на незаконность конфискации денег не действовали.
Наконец к ним пожаловал и сам барон Унгерн. Постников подхалимничал. Это, видимо, не нравилось Унгерну, и он на все его просьбы и протесты отвечал:
— А ля гер ком а ля гер.
Вскоре узникам было сделано предложение поступить на службу к атаману Семёнову, нуждавшемуся в инженерах. Им было предложено перевести с французского правила пользования пушкой. Работа совместными силами была исполнена, после чего их выпустили на свободу. Что проделывали над Постниковым, Бехли не знал, но при разговорах со мной он склонялся к мысли, что Его Превосходительство выпороли.
По крайней мере Постников в день нашей встречи приехал ко мне со своей женой и стал умолять разрешить переночевать у нас.
— При всём желании оказать вам гостеприимство я не могу, ибо в двух комнатах помещается пять человек, а лишних кроватей нет.
Сергей Семёнович настаивал на своей просьбе:
— Мы поспим у вас в коридоре на полу, безо всяких матрасов и подушек.
— Сергей Семёнович, да чего же вы боитесь? У вас есть прекрасный номер.
— Я опасаюсь ареста семёновскими агентами.
— Здесь царство скрытого коммунизма, и агентов Семёнова сюда не допустят.
— Семёнов — ставленник Японии, а здесь вся сила в их командовании, отвечал мне Постников.
Я объяснил ему, что недавно коммунисты арестовали Сахарова и Сызранского. Эти обыски и аресты продолжаются, но японское командование не вмешивается, и я не слышал, чтобы оно кого-либо арестовывало.
Эти заверения несколько успокоили Постникова, и он покинул наш дом. На другой же день Постников выехал в Шанхай, а оттуда в Германию.
Следом за Постниковым прибыл во Владивосток Станислав Иосифович Рожковский с женой. Он после моего отказа занять пост управляющего отделением Государственного банка это место занял, а теперь, выйдя в отставку, уезжал в Польшу. Таким образом, мы были с ним коллегами не только по Волжско-Камскому банку, но и по Министерству финансов. По его просьбе я уступил ему пять фунтов золота по себестоимости. Золото он провёз, несмотря на производимый обыск, а мой слиток провезти с собой не соблаговолил.
Это окончательно уничтожило всякую надежду на получение состояния. Приходилось утешаться лишь тем, что не один я потерял свои деньги.
Интересна и история с золотом, принадлежавшим Георгию Андриановичу Олесову, управляющему Сибирским банком. За его дочурками ухаживал какой-то английский офицер. Во время бегства из Екатеринбурга барышни отдали ему свои драгоценности, которые он и доставил в Иркутск.
Честность молодого человека соблазнила старика, и он вручил ему два пуда золота, прося доставить их во Владивосток. Но честный на мелочи офицер присвоил себе золото, и когда Олесов приехал во Владивосток, то не нашёл там никого. Год спустя Георгий Андрианович приехал в Лондон и, зная фамилию офицера, стал наводить о нём справки. Но все розыски оказались тщетными, так как в Военном министерстве ему сказали, что такой офицер у них в списках не значится. Старик Олесов умер в большой бедности в Харбине.
Мировая война и революция расшатали нравы не только интервентов, но и наших военных. Революция глубоко проникла в самую толщу сознания нашей буржуазии, превратив её в мошенников.
Я напрягал все мысли, дабы придумать какое-либо дело, способное прокормить семью. На получение места я рассчитывать не мог. Я понял ошибку своей жизни, проведённой под стеклянным колпаком, называемым банком, где мне было твердо известно, что каждое двадцатое число я получу строго определённую сумму.
Был я до известной степени энциклопедистом в вопросах многих производств, прекрасно разбирался в балансах, но практических, детальных знаний у меня абсолютно не было, ибо я никакого ремесла не знал. И тут мне вспомнились мои разговоры со стариком евреем, богатым нефтепромышленником, с которым я познакомился в Котрексевиле. Старик вместе со старухой женой тогда горевали о предстоящей разлуке с хорошенькой дочкой, которую для изучения ремесла — кажется, тиснения по коже — они оставляли на два года в Мюнхене.
— Зачем вы себя мучаете? — говорил я. — Ведь у вас прекрасное состояние. Зачем вашей хорошенькой дочурке изучать какое-то ремесло? Выдайте её замуж за хорошего человека, дайте ей приданое, и она прекрасно проживёт всю жизнь без знания ремесла.
— Нет, — отвечал упрямый старик. — Деньги, как мыло, могут исчезнуть, а ремесло всегда человека прокормит.
Где теперь эта барышня? Кормится ли ремеслом своим?
И я сожалел об отсутствии у меня практических знаний. Можно было бы изучить портняжное дело или сапожное ремесло или хотя бы знать детально хлебопекарное дело. Я мог бы открыть сапожную мастерскую или булочную на те средства, что имел, и жил бы себе припеваючи.
Ещё в первые дни приезда во Владивосток я разыскал Ценина и Григория Андреевича Кузнецова. Мы состояли членами-пайщиками Волжского товарищества, где я имел пай в сто тысяч рублей. Из разговоров выяснилось, что значительная часть товаров, закупленных для Белой армии, находится в Харбине и Никольске-Уссурийском и заключается главным образом в листовом табаке. Но спроса на товары совершенно не было, а цена падала. Однако надежда на его продажу всё же сохранялось. Оставшись отрезанными от правления товарищества, находящегося в Омске, решено было выбрать временное правление из членов товарищества, здесь находившихся. Председателем выбрали старика Сурошникова, а Александра Сергеевича Мельникова и Александра Кузьмича Ценина — его товарищами. Сурошников до войны обладал огромными земельными пространствами, главным образом в Самарской губернии, и вместе со своим тестем Шихобаловым слыл самым богатым человеком во всём Поволжье. Их состояние определялось в десятки миллионов рублей. Всё это давало надежду, что столь денежный человек сумеет и здесь выйти из тяжёлого положения. Но будущее показало, что и это дело — отнюдь не под влиянием политических событий — оказалось мыльным пузырём. Вскоре Г. А. Кузнецов, тоже бывший миллионер, суконный фабрикант, изобличил Сурошникова в воровстве. После этого мы выбрали Кузнецова на должность председателя. Кое-что из товаров удалось реализовать, и мне в виде дивиденда выдали шестьсот иен. Если бы посчастливилось продать весь табак, то можно было бы рассчитывать получить ещё две-три тысячи. Это уже деньги, о которых беженцам можно было только мечтать.
Теперь я, несколько отойдя от хронологии, изложу воспоминания о попытках работы и о крушении всех надежд, не столько от неблагоприятных политико-экономических условий, сколько от недобросовестности людей, когда-то ворочавших миллионами, а теперь волею судеб потерявших свои состояния. Я уже упомянул о том, что архимиллионер Сурошников был изобличён Кузнецовым в хищении товарищеских сумм. Расследование дела показало, что Саша Мельников, универсант по образованию, получил от Сурошникова пятьсот иен за молчание. Саша Мельников был сыном Сергея Григорьевича Мельникова, шатровского доверенного. Мне было не столько жаль украденных денег, сколько совестно за людей.
Вместо Сурошникова мы выбрали Григория Кузнецова. — симбирского суконного фабриканта.
Я знал, что Григорий Кузнецов — человек без особых нравственных устоев, но, отделяя этику от дела, был уверен, что в его опытных руках дела Волжского товарищества наладятся. Тут он выдвинул предложение, пользуясь наличием на таможенных складах большого количества хлопковой и шерстяной пряжи, устроить ткацкую фабрику и впоследствии превратить её в суконную. Всё говорило за успех предприятия. Но для того чтобы таковое осуществилось, необходимо было найти капитал в пять тысяч иен. У Волжского товарищества были товары, но не деньги. Мы с Кузнецовым решили собрать капитал среди как старых, так и новых вкладчиков, а когда Волжское товарищество ликвидирует свои товары, влить вырученные суммы в дело, что позволяло надеяться на возможность приобретения необходимых для суконной фабрики машин. Шерсти в Монголии было достаточно, а суконных фабрик в Забайкалье — ни одной.
План был заманчив, и я решил записаться пайщиком на две тысячи иен. Кузнецов же со свойственной ему энергией разыскал и необходимые для дела ручные ткацкие станки, что сразу ставило дело на ноги.
Мы повели переговоры с Министерством торговли и промышленности, возглавляемым в то время коммунистом Леоновым. Мне пришлось несколько раз говорить и с ним, и с его помощником, бывшим второвским приказчиком.
Они ставили столь невозможные условия работы, что однажды я сказал:
— По убеждению вы коммунисты, но по действиям являетесь самыми отчаянными спекулянтами-эксплуататорами. Нельзя же назначать такие цены на пряжу, да ещё и ограничивать нашу прибыль десятью процентами. Ведь это же не что иное, как эксплуатация промышленников.
— Мы соблюдаем интересы казны.
— Нет, вы их не соблюдаете. Интересы казны заключаются в насаждении промышленности в этом крае, а вы режете курицу, которая может нести вам золотые яйца. Дайте нам окрепнуть, тогда и собирайте посильные налоги.
Эти слова, по-видимому, подействовали, и нам продали небольшое количество пряжи за наличный расчёт, с тем что вся пряжа остаётся в нашем распоряжении и будет выдаваться по мере надобности за наличный же расчёт нашей фабрике и наши барыши не будут ограничены.
Надо было собирать капитал. Я внёс две тысячи иен, Ценин — пятьсот и ещё один новый пайщик — тысячу. На полторы тысячи подписался Кузнецов, обещая внести деньги в самом скором времени.
С большими хлопотами за сходную плату нашли в арендное пользование казённый каменный сарай на Егершельде. Станки установили. Нашлись ткачи корейцы и китайцы. Фабрика была пущена в ход. На ней вырабатывалась плотная бумажная чёрная материя в белую полоску. Спрос на материю был приличный, и всё говорило за успех.
Перед открытием фабрики Кузнецов назначил заседание членов Волжского товарищества во Владивостоке. Приехали братья Карповы, Першины, Ценины, а также Кошелев и Мельников. В прошлом это были богатые не только капиталом, но и опытом люди.
Часа в три ночи я был разбужен телефонным звонком. Говорил Ценин.
— Владимир Петрович, ради Бога, выручайте. Мы сидим в полицейском участке, куда попали за скандал, устроенный Кузнецовым в ресторане. Вы знакомы с генералом Болдыревым? Созвонитесь с ним, упросите его приказать полиции нас выпустить.
— Ну, знаете ли, будить генерала ночью я не стану. Наскандалили, напились, так и сидите. Другой раз будет наука. Неужели нельзя было вести себя поскромнее? Ведь это чёрт знает что — приехать на деловое заседание и тотчас же напиться. — И я с досадой повесил трубку.
На другой день их выпустили без моего вмешательства и, вероятно, за мзду.
Заседание состоялось, как всегда, под моим председательством.
Выяснилась возможность продать остатки товаров тысяч за двадцать, из коих пятнадцать можно было потом поместить в наше фабричное дело, а за пять тысяч — купить в Харбине ресторан, в коем и отпускать бесплатные обеды всем членам товарищества и их семьям. Ресторан взялся вести опытный в этом деле Кошелев, бывший буфетчик гостиницы «Троицкая» в Симбирске. Членам же товарищества предоставлялось преимущественное право за плату обслуживать ресторан в качестве лакеев, швейцаров, поваров и т. д. На этом решении мы и остановились, отправившись в ресторан.
В каком-то ресторане мы заняли отдельный кабинет и вызвали перепуганного ночной телефонадой симбирского врача-бактериолога Левашова. Он спал. Над ним подшутили, сказав, чтобы он немедленно приезжал в ресторан, ибо вновь ожидается переворот. Чудак доктор так перетрусил, что наскоро собрал свой чемоданчик и прикатил к нам, где под наш неудержимый смех долго ругал нас за свой испуг.
Среди девиц, приглашённых нами в кабинет, оказалась и Ядя, ехавшая с нами в теплушке. Она, видимо, была сконфужена моим присутствием и держала себя скромно, просидев почти весь вечер со мной на диване и вспоминая эпизоды нашего пятинедельного путешествия.
На этом вечере в столь знакомом ресторанном угаре быстро пролетело время до утра.
Не прошло и двух-трёх месяцев, как рынок насытился нашим товаром, и дело остановилось. Кузнецов сказал, что он поедет в Харбин для сбыта товара, а сам потихоньку от меня продал станки, захватил товар, пряжу и пропал без вести, увезя и всю наличность нашей кассы.
От всего дела у меня на руках осталась шерстяная пряжа тысячи на полторы иен. Мы с Цениным разыскали мелкого промышленника Хмелёва, имевшего фабрику шерстяных платков и других изделий. Заключив контракт, мы передали ему остаток шерсти. Он вернул нам товар приблизительно на одну тысячу иен, а остальные две тысячи, вырученные на платках из нашей шерсти, присвоил себе и сказал, что их не выплатит.
Что было делать? Подать в суд возможно, но получить с этого негодяя деньги по исполнительному листу было делом невозможным. Оставшиеся белые свитера и кофты я снёс к «Кунсту и Алберсту» и оставил их на комиссию. Произошло это перед самым нашим бегством из Владивостока, потому эти деньги пропали тоже.
Ресторан в Харбине просуществовал недолго, не давая барышей. Внакладе оказался один Кошелев, арендовавший буфет на одной из станций Китайско-Восточной железной дороги. Куда делись товары Волжского товарищества, мне неизвестно.
Григорий Кузнецов разыскался в Харбине. Несмотря на то что ему посчастливилось найти наивного человека, купившего у него за десять тысяч иен половинное владение симбирской фабрикой, он не вернул присвоенные деньги, принадлежавшие нашему фабричному делу. Вскоре Кузнецов скончался от рака желудка.
Шевари был одним из настойчивых претендентов на руку моей дочери. По-видимому, и дочурка ему симпатизировала, но сердце её стал завоевывать Николаевский.
Если бы Шевари приехал недели на две раньше, дочь стала бы его невестой. Мы с женой не очень-то приветствовали это сватовство уже потому, что жених был по рождению хорват, сербский подданный. Мне почему-то казалось, что он был женат ещё до войны и скрывал это от нас. По крайней мере казалось странным, что Шевари всячески отговаривал нас от поездки в Сербию и советовал в крайнем случае ехать в Шанхай.
А политическое положение Владивостока диктовало мысль о необходимости покинуть Приморье. Земское правительство всё левело. Я не был лично знаком ни с председателем управы Медведевым, ни с её членами. В противоположность земским управам Европейской России, большинство которых состояло из поместных дворян, здешнюю управу заполонили разночинцы. Правда, среди лиц, ныне захвативших власть, не было коммунистов.
Медведев числился левым социалистом, а члены управы если не состояли в этой партии, то по убеждениям своим к ней примыкали.
Казалось бы, после разгона коммунистами Всероссийского Учредительного Собрания эсеры должны были стать их ярыми политическими противниками. Но выбор, сделанный Земской управой, показывал, что господа социалисты вошли в полный контакт с коммунистами. Сама управа была пленена советом управляющих ведомствами и никакого влияния не имела. Управляющие ведомствами были подобраны коммунистом Никифоровым из лиц, принадлежащих к его партии.
Чем иначе можно было объяснить и аресты чиновников и офицеров, и неслыханную по зверству кровавую расправу над офицерством на реке Хорь? Офицеров вывезли безоружными на реку, выстроили в шеренгу на железнодорожном мосту, разбивали черепа кувалдами и бросали в воду. Так погибло около семидесяти человек, и лишь один, уклонясь от удара, бросился в реку и, переплыв её, спрятался в камышах и тем спас свою жизнь.
Большевики не остановились перед ещё большими злодеяниями, перещеголявшими кровавую расправу на реке Хорь. До Владивостока дошли слухи о дикой расправе «товарища» Тряпицына и его подруги над всей буржуазией Николаевска-на-Амуре.
Город захватили красные, и вся буржуазия поголовно была вырезана и расстреляна. Говорили, будто и японский гарнизон, несмотря на отчаянное сопротивление, весь перебит. В это как-то плохо верилось, но слухи становились всё более достоверными.
Если всех перебили в Николаевске, то предупреждения Пети Зотова о том, что во Владивостоке готовится варфоломеевская ночь, могли превратиться в действительность.
Вновь страх за жизнь семьи холодил кровь, и в бессонные ночи картины одна ужаснее другой рисовалась в моём воображении.
Четвёртого апреля в одном из учреждений Владивостока была назначена лекция на тему «Россия и славянство». Я решил сходить на неё; ко мне присоединился Шевари.
Лекция затянулась, и приблизительно в полночь мы возвращались по Светланке домой. Недалеко от Китайской улицы, у гостиницы «Золотой Рог», мы сперва услышали ружейную, а затем и пулемётную стрельбу. Пули с визгом пролетали мимо нас. Наконец явственно послышались и пушечные выстрелы. Кое-кто из прохожих лёг на тротуар, а мы прижались к стене ближайшего дома в надежде переждать стрельбу. Стоять становилось опасно.
Тогда я стал, не отделяясь от стены, боком двигаться к Китайской улице. Положение было не из приятных, но большого страха я не испытывал. Свернув на Китайскую, мы очутились вне зоны обстрела и стали обсуждать положение, стараясь угадать, кто стреляет. А вдруг это белые? Какое это было бы счастье!
Идя по Китайской к нашей квартире, на пересечении улиц мы повстречали группу людей, которые сказали нам, что японцы бьют из пушек в упор в Земской дом.
Шевари, несмотря на явную опасность, моего предложения переночевать не принял и отправился в свой кооператив.
Ночь прошла в полной тревоге, а утром мы узнали, что город занят японскими войсками. На всех правительственных зданиях развевался японский флаг.
Мы решили пройти в гостиницу «Золотой Рог», где квартировали Николаевский, Русьен и Щербаков, чтобы предложить им перебраться к нам.
Стрельбы не слышалось. Я упросил сына надеть штатское платье, поскольку на его мундире и шинели красовалась красная звезда, установленная для военных.
Едва мы вышли на улицу, как заметили возвращавшегося со Светланки Толиного товарища по юнкерскому училищу. Толюша пошёл ему навстречу, дабы разузнать о случившемся. Но в это время к тому подскочили два японских солдата с винтовками. Они грубо остановили офицера и стали тыкать пальцами в звезду на фуражке. Юноша скинул её и хотел тут же сорвать ненавистную звезду, но один из японцев ударил его в спину прикладом и велел идти перед ними, предварительно обыскав его карманы, в коих оружия не оказалось.
Тяжёлое впечатление произвела на меня эта сцена. Я хотел вступиться за юношу, но японцы не понимали русского языка. Особенно врезались в память их лица. В них было столько ненависти, особенно в глазах, блестевших зелёным огнем, совсем как у озлобленных собак, что становилось страшно не только за арестованного юношу, но и за себя.
На Светланке толпа не помещалась на тротуарах и шла улицей. На углу Алеутской, напротив Земского дома и гостиницы «Золотой Рог», стояла толпа в несколько тысяч человек. В стенах обоих зданий виднелись следы от пуль. Кое-где были разбиты стёкла. Японцы, установив пушки на балконе противоположного дома, стреляли в здания в упор. Оказалось, что в самой гостинице ранена одна горничная, в ногу которой попала пуля.
Мы вернулись обратно, и, когда я входил на крыльцо, из двери квартиры Руднева вышел Сергей Петрович. Он старался придать своему лицу скорбное выражение:
— Бедная Россия! Как смотрите вы на эти события?
— Сергей Петрович, радоваться тому, что Приморье занято японцами, русским людям вряд ли приходится, но для меня и вас это самый благополучный выход. Я считаю, что эта ночная канонада много лучше, чем грозившая нам варфоломеевская ночь.
— Конечно, — сказал он, — это месть японцев за события в Николаевске.
— Совершенно с вами согласен. Я бы перебил здесь всех коммунистов до единого. Это было бы справедливое возмездие за варварство большевиков. Воля ваша, а я считаю, что японцы держали себя очень сдержанно.
— Да, всё это так, но мне смертельно жаль нашу Родину.
— Сергей Петрович, не мы ли хотели изменить Родине, собираясь уехать в Сербию или в Японию? Теперь Япония пришла к нам, и поэтому я радуюсь и за себя, и за вас. Нам много легче будет жить здесь, чем в Японии, а ответственным за эти события я себя не считаю. Вся вина лежит на изуверах коммунистах, и жаль, что японцы их мало потрепали.
Но в своих предположениях я ошибся. Японцы перебили многих из «товарищей». Общее число убитых превысило сотню. Исчез и Лазо, вероятный инициатор убийства на реке Хорь.
Однако на другой день японские флаги были сняты. У власти вновь водворилось Земское правительство, с некоторым изменением в распределении портфелей. Но состав управляющих ведомствами ничего хорошего не предвещал. Правительство состояло из людей, совершенно не подготовленных к государственной деятельности.
Если верить ленинскому изречению, что всякая кухарка может свободно и хорошо управлять губернией, то почему же и эти господа должны были отставать от притязаний кухарки?
Как сейчас помню распределение портфелей. Председатель Совета министров — Никифоров, министры: финансов — С. А. Андреев, внутренних дел Кругликов, продовольствия и снабжения — Соловьёв, промышленности — Леонов, путей сообщения — Кушнарёв, юстиции — Грозин, иностранных дел — Свирский и его помощник А. М. Выводцев, управляющий делами — Кабцан. Только Болдырев да Выводцев не числились ни в коммунистах, ни в левых эсерах.
Я удивился непоследовательности японского командования. Конечно, надо было перехватать всех коммунистов, а не разрешать им принимать участие в управлении краем. Но на Японию оказывали воздействие иностранные державы, и в особенности свободолюбивая и абсолютно не разбирающаяся в русских делах Америка.
После японского выступления всё успокоилось, и я с радостью откинул мысль о необходимости покинуть дорогую моему сердцу Россию.
Главнокомандующий Краковецкий бежал, и на его место был призван генерал Болдырев. Правда, обязанности главнокомандующего были низведены, в сущности, до обязанностей градоначальника. По соглашению с японским командованием число войск было сведено к минимуму. Их оставили столько, сколько нужно для поддержания внутреннего порядка. Были разоружены и те жалкие остатки флота, что уцелели после японской войны. Мне, невоенному, чрезмерная осторожность казалась смешной, диктуемой трусостью интервентов. Если бы количество судов и сухопутных войск было в три раза больше, то и тогда таковые не представляли бы какой-либо опасности для японских войск. Их армия не только вымуштрована до недосягаемого для других наций предела, но, что самое главное, их сердца и помыслы так же хорошо маршируют под команду офицеров. Японцы бегают, не отставая от кавалерии, делая рысью большие, в несколько десятков вёрст, перегоны.
Вскоре Толюша, придя со службы, обратился ко мне за советом.
— Папочка, генералу Болдыреву как главнокомандующему нужны два адъютанта. Одного он должен иметь для переговоров с коммунистами, а другого — для переговоров с интервентами и правыми организациями. В штабе Русьян и Николаевский указали ему на меня как на бывшего правоведа, говорящего на французском и немецком языках. Что скажешь, если выбор генерала остановится на мне?
— Конечно, Толюша, тебе хочется надеть адъютантские аксельбанты, и желание твоё я понимаю. К тому же я не вижу разницы между ныне занимаемым тобой местом и предполагаемым, ибо и та и другая службы есть, несомненно, служба коммунистическому правительству, хотя и в скрытой форме. Поэтому я думаю, что тебе отказываться от более видного предложения не следует. Но с другой стороны, теперь продолжается всё та же революция, и самое благоразумное — не выдвигаться, а прятаться в щёлку. Чем выше поднимешься, тем больнее будет падать. А это рано или поздно произойдёт. Поступай же, дружочек, как знаешь, и служи своему генералу верой и правдой.
На другой день Толюша явился сияющим. Болдырев остановил свой выбор на нём, и Толюша вскоре перебрался жить на казённую квартиру генерала, где ему была предоставлена хорошая комната.
Наступило хорошее время для Владивостока. Аресты прекратились. Приближалось время открытия Народного собрания, а не совдепа, и надо было приниматься за дела.
К этому времени приехал из Харбина Буяновский, бывший управляющий Русско-Азиатским банком в Омске, одно время занимавший должность товарища министра финансов в Омском правительстве.
Я получил от него предложение принять участие в заседаниях Банковского комитета.
На первом же заседании пришлось заявить, что моё присутствие вряд ли законно, ибо наш банк более не существует. Но Буяновский просил ему не отказывать, так же как не отказал и Щепин.
— Мы все дорожим вашим мнением бывшего председателя Банковского комитета в Екатеринбурге. К тому же нам необходимо собрать как можно больше членов, дабы к нашей организации прислушивались.
Я согласился.
С первых же заседаний стала выясняться и политика Русско-Азиатского банка. Она состояла в том, что Буяновский рассчитывал получить от местного правительства монопольное право возобновить деятельность банка во всех городах Забайкалья. Уже поговаривали об образовании буферного государства под названием Д.В.Р.
Почему было не помочь этому делу? Тем более что если бы это удалось, то я мог бы получить место управляющего в одном из отделений.
На втором заседании комитета было зачитано приглашение министра финансов Никифорова пожаловать к нему на собеседование. Буяновский и Щепин, видимо, опасаясь того, что я на этом заседании позволю себе резкие выражения в адрес коммунизма, которые могут испортить всё дело, предложили вести переговоры только с ними двоими — близкими знакомыми Никифорова.
Я сказал:
— Не лучше ли в таком случае мне совсем не приходить?
Но весь комитет просил меня присутствовать и выслушать прения сторон.
В назначенный день и час мы явились в министерство, помещавшееся, кажется, в бывшем морском штабе.
Как мне потом говорили, коммунисты будто бы готовились к этому заседанию и предварительно обсуждали все вопросы, вплоть до таких мелочей, в какой одежде должен был встретить нас Никифоров. Он не соглашался надеть пиджачную пару, а склонялся к косоворотке. Приняв среднее решение, он встретил нас почти в велосипедном костюме, в длинных тёмных брюках и в белой рубашке с полосками и отложным воротничком, опоясанный широким велосипедным поясом. Здесь же присутствовал и Леонов, министр торговли и промышленности.
Никифоров, встав с места, обратился к нам, очевидно, с заранее подготовленной речью:
— Господа, я коммунист по убеждению и всё время вёл беспощадную борьбу с частным капиталом, разрушая его со всей присущей мне энергией. Но теперь под влиянием требования интервентов волею судеб вынужден вести обратную политику, охраняя капиталистический строй, и даю торжественное обещание, что приложу ту же энергию в оказании помощи национальному капиталу, и твердо надеюсь на нашу совместную работу по указанному пути.
Далее банкам предлагалось развить свою деятельность и обратить особое внимание на создание тяжёлой промышленности. И Буяновский и Щепин не возражали, а лишь одобряли планы министров, обещая всяческое содействие банков. Совещание продолжалось довольно долго, но, по моему мнению, самые кардинальные вопросы задеты не были, поэтому, несмотря на сговор, я позволил себе задать интересующий меня вопрос.
Никифоров предоставил мне слово.
— Вот вы, господин Никифоров, сказали, что приложите ту же энергию к воссозданию национального капитала, с коей ранее шли на его разрушение. Я нахожу, что разрушать капитал значительно легче, чем создавать. Поэтому предвижу, что вам придётся не только утроить, но и учетверить вашу энергию. Надеюсь, в вашем лице мы не только найдём помощь, но и получим от вас нечто большее, а именно гарантию в том, что наша совместная работа не будет разрушена. Иначе говоря, я прошу указать точный срок, во время которого мы можем спокойно работать. Необходимо заранее определить размер налогов на прибыль предприятий, ибо только при этих условиях возможна продуктивная работа в желаемом направлении. Я закончил, господа.
Моё выступление произвело эффект взорвавшейся бомбы. Очевидно, ни та, ни другая сторона не позаботилась эти вопросы обсудить.
Оба министра стали продолжительно шептаться и даже отошли от стола.
Щепин бросал на меня недружелюбные взгляды. Я молчал.
После довольно долгого перерыва последовал ответ:
— Мы можем дать вам полную гарантию на срок в пять лет.
— А размер обложения?
— Мы не можем допустить беспредельной наживы. Он не должен превышать десяти процентов на вложенный капитал.
— Так. Если я составлю компанию, чтобы открыть суконную фабрику, в которой здесь такая нужда, и на это, скажем, потребуется основной капитал в сто тысяч рублей, то за пять лет акционеры получат пятьдесят тысяч прибыли, а отдадут коммунистам все сто. Сами, господа, решайте, найдутся ли наивные люди для столь «выгодного» помещения капитала.
После длительного молчания Никифоров встал и начал прощаться, обратившись с просьбой к комитету высказать своё мнение о необходимости девальвации кредитного рубля.
На следующем заседании комитета никто не упрекнул меня в нарушении обещания молчать, понимая вескость высказанных мной соображений. Было совестно сознаться в собственной наивности.
Я пришёл к выводу, что даже в тех случаях, когда иностранному капиталу удастся получить концессии от коммунистов на более продолжительный срок, скажем на пятьдесят лет, с установленными заранее и приемлемыми налогами, то и тогда эти концессии будут даваться с явным намерением нарушить договор ранее срока и отнять в пользу партии вложенный капитал.
Услышав значительно позднее о суде над англичанами, инженерами компании «Лена Голдфилд», я нисколько не удивился и никак не мог понять той наивности, какую проявили бритты, связывая себя концессией с советским правительством.
На следующем заседании Буяновский предложил приступить к обсуждению предстоящей девальвации и обратился ко всем членам с просьбой в трёхдневный срок письменно изложить свои соображения.
С большим трудом и после долгих розысков Толюша наконец приобрёл почти новенькие адъютантские аксельбанты и предстал перед нами во всём своём величии и красоте.
Красивый юноша сиял счастьем. Жаль, что он был мал ростом. Всей своей фигурой Толюша напоминал покойного деда по матери, Сергея Васильевича Алфимова. Даже склонность к облысению проглядывала на его темени. Вместе с фигурой он унаследовал от деда большие способности и любовь к технике.
Не помешай революция, смело можно было бы отдать его в какое-нибудь техническое училище, и я был более чем уверен, что из него вышел бы выдающийся инженер.
Толюша заезжал к нам на автомобиле почти каждый день, хвалил генерала и, видимо, был доволен своей судьбой.
На второе или третье воскресенье после его назначения он выпросил у генерала «кадиллак» и пригласил нас прокатиться за город. Эта поездка, как и последующие, была большим удовольствием для всей нашей семьи.
Окрестности Владивостока удивительно живописны, а хорошее шоссе делало поездки особенно приятными. Куда мы только не ездили!
Приблизительно через месяц пребывания сына в адъютантах Болдырев выразил желание познакомиться с нашей семьей и нанёс нам в одно из воскресений визит.
Молодой генерал, приблизительно сорока пяти лет, был мужчиной среднего роста, довольно плотного сложения. Носил небольшую бородку и усы.
Генерал любил при удобном случае щегольнуть своим пролетарским происхождением. В то время это было не только в моде, но требовалось и политическим положением. Прекрасным подспорьем в карьере для политических деятелей того времени являлась тюрьма. При этом плохо разбирались, сидел ли человек в тюрьме по политическому делу или по уголовному.
Генерал в тюрьме не сидел, а его простоватое лицо, всё изрытое оспой, подтверждало, что он сын сызранского кузнеца. Но серые глаза отражали высокий интеллект.
Василий Георгиевич в первый же визит поделился радостью, что его выбор остановился на моём сыне.
— Говоря откровенно, из многочисленных адъютантов, что я имел, ваш Толя лучше всех. Хотя и он не без недостатков, к коим относится и его любовь подольше поспать по утрам. Эта слабость приводит к тому, что не адъютант будит и дожидается меня, а я бужу и ожидаю пробуждения своего адъютанта. Ну да это грех небольшой. Я упоминаю о нём, скорее, как о курьёзе.
Любовное отношение к сыну проявилось и в том, что в нескольких местах генерал Болдырев упоминает о нём и о нас в своём капитальном труде «Директория, Колчак и интервенты», изданном уже в советской России.
Впоследствии я близко сошёлся с Василием Георгиевичем и совершенно не согласен с теми, кто позволял себе называть генерала коммунистом. Он не был коммунистом, хотя по политическим соображениям примыкал к эсерам. Я считаю его кадетом левого толка, не монархистом, а республиканцем, и думаю, что если бы он жил в Соединенных Штатах, то, скорее всего, записался бы в Демократическую партию, что ныне находится у власти.
Его политическая окраска ярко сказалась на одном заседании в Народном Собрании, на котором я лично присутствовал.
Это было незадолго до падения Земского правительства. Армия генерала Каппеля, проделав свой беспримерный поход, вынуждена была покинуть Читу и, теснимая красными войсками, не без помощи японского командования вторглась в полосу отчуждения — в Китай.
Очутившись на чужбине без средств, обезоруженная китайцами, армия машинально двигалась вперёд вдоль полотна железной дороги и, вполне естественно, рвалась на русскую территорию в Приморье.
Этому вторжению не сочувствовали ни японцы, ни коммунисты.
Генерал послал на станцию Пограничная телеграмму о беспрепятственном пропуске в Приморье каппелевских частей.
Коммунисты, засилье коих и в правительстве, и в Народном Собрании было слишком очевидно, внесли через Цейтлина запрос и выразили недоверие генералу.
Как сейчас помню мощный голос Болдырева. Он не говорил, а как бы командовал с трибуны, и с такой силой, что Цейтлин не выдержал и вскочил на ноги.
— Я не коммунист, а прежде всего солдат, — кричал Болдырев. — Но если бы и был коммунистом, то как солдат отдал бы точно такой же приказ, спасая остатки доблестной русской армии. А вам, товарищ Цейтлин, следовало бы помнить, что именно я спас вас от неминуемого ареста японцами в день их восстания. Не вступись я тогда за вас, весьма возможно, что вас бы расстреляли. Поэтому не мешало бы иногда проявлять и чувство милосердия в отношении русских воинов, с невероятной трудностью проделавших переход через всю Сибирь и ныне теснимых и китайцами, и интервентами.
Благодаря этому выступлению генерала Болдырева каппелевская армия нашла приют в Приморье.
С тех пор я искренне полюбил генерала, и мы стали с ним большими друзьями. Много вечеров и обедов провёл он под нашей кровлей, а впоследствии, когда ему грозила опасность от белого офицерства, не понявшего заслуг Болдырева перед Белой армией, он несколько раз у нас ночевал.
Не нравился мне генерал только в одном отношении: был слишком большим бабником. Пора было угомониться, особенно по приезде к нему из Константинополя супруги, двух взрослых пасынков и двух малолетних детей.
К сожалению, он был влюблён тогда в одну даму, и этот роман повлиял на его решение не эвауироваться, а остаться во Владивостоке, что привело к долгому сидению в советских тюрьмах и к расстрелу, последовавшему в 1933 году в Новониколаевске. За что расстреляли его коммунисты, мне узнать не удалось. Неожиданный расстрел, вероятнее всего, был связан с крестьянским восстанием в Сибири, о чём писали в эмигрантских газетах.
Приблизительно в конце апреля в нашей семье произошло крупное событие. Однажды вечером Наташа, вернувшись домой с прогулки, заявила, что Николаевский сделал ей предложение и завтра будет официально просить нашего согласия. Для меня это было полной неожиданностью.
— Послушай, — сильно волнуясь, говорил я Наташе, — неужели мы заслужили так мало доверия, что ты не могла посоветоваться по столь важному вопросу несколько ранее? Что я могу сказать теперь? Ясно, что я вынужден дать согласие. Наконец, как быть с Шевари? Ты так обнадёживала его всё время, что мне совестно за тебя перед человеком.
— С Шевари переговорит Лев Львович. Я его не люблю и замуж за него не выйду.
На другой день после несколько натянутого объяснения с женихом предложение было принято, и Наташа вскоре была официально объявлена невестой.
Помолвка произошла за ужином.
К вечеру того дня мы пригласили немногочисленных знакомых: Рудневых, Циммерманов, Арцыбашевых. Подали ужин, во время которого я предложил выпить по бокалу вина за здоровье жениха и невесты.
Начались обычные в подобных случаях тосты и пожелания. Вечер прошёл весело и оживлённо.
Однако то обстоятельство, что Лев Львович со своей особой манерой шутить, при которой было трудно разобраться, шутит ли он или говорит серьёзно, неоднократно хвалил большевиков, заставляло Рудневых быть с ним осторожными. И на вечере произошла характерная для того времени история.
Мой сослуживец по банку Александр Фёдорович Циммерман произнёс милый тост, в котором со свойственным ему ораторским талантом остроумно уронил несколько ядовитых фраз в адрес большевиков. Настало неловкое молчание, после которого Елизавета Александровна Руднева, уведя в другую комнату Циммермана, сказала:
— Будьте осторожней в этом доме, ведь Николаевский и его товарищи большевики.
Со свадьбой наши наречённые торопились, почему и решено было устроить её 23 мая.
Несмотря на скудность средств, хлопот было много. Целыми днями Наташа с матерью бегали по модисткам и портнихам. Наконец настал и день свадьбы. Мы украсили, насколько могли, нашу небольшую квартирку.
Особенно, помню, много возни было с установкой столов. Гостей пригласили сорок человек, а места не хватало. Но голь на выдумки хитра. Мы поставили стол поближе к стене, у которой вместо стульев стояли сундуки, накрытые разными гардинами, и затем к нему с обеих сторон придвинули узкие столики, взятые из кофейной. К нашей радости, все приглашённые разместились в одной комнате. Сервировка была привезена ещё из Иркутска. Стены комнаты очень остроумно раскрасила Е. А. Руднева, прибив на небольшом расстоянии друг от друга плоские жестянки из-под китайской водки. В них налили воду и поставили цветы.
Вся комната превратилась в беседку из цветов. Преобладали белая сирень и черемуха.
Ни обеда, ни завтрака мы сделать не могли, сервировали чай с тартинками и заготовили в большом количестве крюшон, который так вкусно умел готовить Толюша.
На свадьбу шаферами были приглашены Русьян и Щербаков — к жениху, а Толя и Шаравьев — к невесте. Все четверо носили аксельбанты, что делало обряд венчания парадным. К тому же генерал Болдырев и начальник его штаба Антонович любезно уступили свои автомобили, что было совсем шиком.
Венчание совершалось утром в университетской церкви, куда против обычая проехал и я с женой. Хор певчих был великолепен и тронул меня до глубины души. Дома встретили молодых, как водится, благословением образом и хлебом-солью, а затем принялись за классически холодный крюшон.
Молодёжь сильно подвыпила, говорилось много тостов, хороших слов и пожеланий.
Но я был настроен далеко не весело. Грустно было расстаться с дочуркой, да ещё при таких исключительно скверных обстоятельствах — неустойчивости политического положения, материальной нестабильности и полной необеспеченности завтрашнего дня. Тяжёлое настроение внезапно вылилось в моей небольшой речи, которую совершенно неожиданно для себя я закончил почти слезами, чувствуя от этого себя виноватым перед дочуркой.
Часов в пять вечера молодые в сопровождении шаферов выехали на двух автомобилях на дачу Липарских, где нам удалось нанять для молодых хорошенькую комнату, общими силами уютно меблированную.
Гости, не исключая генералов Болдырева и Антоновича, засиделись далеко за полночь.
На следующий день особенно остро почувствовалось наше одиночество. Настало время, семья созрела, и птенцы вылетели на волю, оставив в гнезде лишь нас, стариков.
День был хороший, и я отправился на сопку Орлиное Гнездо, что высилась против наших окон.
Улегшись на землю, смотрел я в бесконечную глубину полного величавого спокойствия неба и горячо молился Всевышнему о том, чтобы выйти из затруднительного положения и найти работу, дабы смочь содержать семью.
Какой величавый вид открывался с этой горы и на прекрасный город, и на причудливые берега многочисленных бухт и заливов, и на бесконечное, местами точно завесой прикрываемое спускавшимися туманами, сверкающее на солнце зеленовато-голубыми волнами море.
Во время семейных хлопот и забот продолжались заседания Банковского комитета.
В назначенный трёхдневный срок я исполнил задание и представил в комитет проект девальвации.
Оставленные при бегстве из Владивостока бумаги лишают возможности подробно остановиться на этом интересном вопросе. У меня нет не только копии проекта, но не сохранился и опубликованный закон о введении новой денежной единицы, приравненной в своей стоимости к нашему гривеннику.
Необходимость девальвации с ясностью диктовалась тем, что Приморье, не имея собственных денег, было наводнено кредитными рублями уже не существующего Омского правительства. Эти деньги прибывали с потоками беженцев и привозились главным образом чешскими эшелонами, которые, как говорили, печатали их в своих типографиях. Немудрено, что их курс упал до двух тысяч — двух тысяч трёхсот рублей за иену. В сущности, и эта цена была для них высока. Правительства, выпустившего их, не существовало, а коммунисты, захватившие территорию, их аннулировали.
Становилось непонятным, как можно за эти деньги отдавать товар. В своём проекте я рекомендовал не столько девальвацию, сколько деноминацию, исходя из курса иены, и предупреждал об опасности, таившейся в денежной реформе. Отсутствие новых денежных знаков мелкого достоинства, несомненно, поведёт к вздорожанию жизни и внедрит мелкие разменные знаки Японско-Корейского банка, которые водились у японцев в изобилии. И эти мелкие деньги проложат путь иене и вытеснят русский приморский рубль.
Принеся проект в условленный срок в Банковский комитет, я был несколько изумлён отказом коллег заслушать его. Но вскоре я понял их линию поведения: комитет опасался за последствия девальвации, одобренной им как учреждением компетентным. На самом деле осведомлённость моих коллег по вопросу была чрезвычайно слаба, что я имел возможность наблюдать ещё на самарском съезде управляющих банками, где из ста человек только трое имели кое-какое представление о природе кредитных рублей.
Никто и здесь не смог подготовить проект. Мне заявили, что они отказываются от ознакомления с ним и я свободен в своих действиях и могу подать его от себя в Кредитную канцелярию. Срок подачи, назначенный управляющим финансовым ведомством, ещё не прошёл.
Прямо с заседания мы прошли на митинг по вопросу о девальвации в помещение Земской управы, где я впервые увидел дюжую фигуру Манцветова, директора Кредитной канцелярии, а впоследствии председателя местного парламента, и А. А. Меншикова, занимавшего должность члена управы и члена Земского областного правительства.
Митинг был чрезвычайно многолюдный и настолько же малоинтересный. Я не досидел до конца, а отправился в Кредитную канцелярию и сдал свой проект под расписку «товарищу» Лукасюку. Подал я его в начале мая. Время шло, и наконец в конце июня я был приглашён министром финансов на заседание по рассмотрению проектов девальвации.
На заседание были приглашены и мои коллеги по Банковскому комитету. Тут же находились и чиновники Министерства финансов, в числе коих были Никифоров, Манцветов и Андреев.
Нас заставили долго ждать, а когда началось заседание, председательствующий заявил, что проект девальвации выработан в окончательной форме и никакого обсуждения поданных проектов не будет, равно как и чтения принятого проекта до его опубликования.
«Для чего же было огород городить?» — подумал я и, недовольный таким отношением к делу, покинул заседание. Посмотрим, как ленинская кухарка справится с задачей, непосильной и нашим прежним губернаторам.
Пятого июля закон о девальвации был опубликован. Около огромных афиш стояли толпы народа, и никто ничего не понимал.
Я, прочитав несколько раз этот шедевр кухаркиной изобретательности, направился к Бейлину, занимавшему должность товарища директора Кредитной канцелярии, для разъяснения некоторых непонятных пунктов закона.
С Бейлиным мы были знакомы ещё по Министерству финансов Омского правительства, поэтому принимал он меня охотно и вне очереди.
— Ну, что скажете, Владимир Петрович, про нашу девальвацию? Надеюсь, вы довольны?!
— Я как раз пришёл за разъяснениями. Хочу написать в газету критическую статью, но, признаться, не всё понимаю.
— Вот тебе на, вы — да не понимаете? Что же вам непонятно?
— Вы выпустили сто пятьдесят миллионов кредитных билетов двадцатипятии сторублёвого достоинства и производите обмен сибирских денег по двести рублей за один новый рубль, тогда как курс иены сейчас колеблется от двух тысяч двухсот до двух тысяч трёхсот рублей.
— Да, совершенно верно. Мы оцениваем наши кредитные рубли по десять золотых копеек. Сами посудите: не можем же мы платить в десять раз больше, чем платят за сибирки японцы?
— Я понимаю, но вот что меня смущает. На новых купюрах уже напечатано прежнее соотношение рубля к весовому золоту. Там чёрным по белому написано, что один рубль равен 17,424 доли чистого золота. Как же вы просмотрели это важное обстоятельство? Нельзя же за гривенник выдавать золота на один рубль.
— Как так, как же это мы проглядели?
— Для меня это тоже непонятно. Как можно было такую вещь проглядеть? Но помимо этого вы пишете, что на обеспечение этого выпуска в сто пятьдесят миллионов кредитных гривенников у вас имеется пятьдесят миллионов рублей золота в русской монете.
— Ну да, одна треть стоимости всего выпуска.
— Однако до девальвации по балансам Государственного банка имелось золота на восемьдесят миллионов полноценных рублей. Куда девалось это золото? Надо полагать, что ныне, после девальвации, на обеспечение кредитных гривенников на одну треть золотом вам понадобится лишь пятьдесят миллионов золотых гривенников, не так ли? А вы торжественно указываете, что у вас имеется фонд в пятьдесят миллионов золотых рублей, то есть в десять раз больше, чем требуется. Да, такой роскоши не смог бы себе позволить ни один банк на всём свете.
Бейлин схватился за голову и застыл в неподвижной позе.
— Боже мой, что мы наделали! — воскликнул он. — Что же теперь делать?
— Уж этого я не знаю, — ответил я, прощаясь.
Не далее как через час Бейлин прислал ко мне одного из чиновников и от имени директора Кредитной канцелярии Манцветова просил критическую статью не писать и передал обещание Манцветова предоставить мне место в Кредитной канцелярии. Я согласился.
Однако обещание осталось обещанием, и я места не получил. Министерство выпустило дополнительное разъяснение закона о девальвации, приравняв рубль к гривеннику.
Эта девальвация, с таким умением проведённая «ленинской кухаркой», привела к тяжёлым последствиям. Население осталось без мелких денег, что отозвалось и на поднятии цен на товары, и, помимо этого, способствовало быстрому переходу на иены. Единственной мелкой разменной единицей остались бумажные сены Чосен-банка.
Японцы, ознакомившись с актом о девальвации, объявили бойкот новым деньгам и их не принимали. По этому поводу запомнился такой эпизод. Я отправился стричься в японскую парикмахерскую. В то время, когда меня уже обкорнали машинкой с одной стороны, закончил стричься сосед по креслу, русский. Он протянул парикмахеру кредитную бумажку в двадцать пять рублей, прося сдачи. Японец заявил, что сдача ещё печатается в Государственном банке, а менять русские деньги на иены он не согласен. Сосед уплатил сенами.
У меня были в кармане сены, но из солидарности с русским соседом я заявил, что имею только русские деньги. Японец приостановил стрижку, и с полуподстриженной головой я был вынужден отправиться к русскому парикмахеру. Но здесь тоже не могли обменять русские деньги.
Однако недели через две японцам пришлось снять бойкот. Усиленно вводя иену, они встретились с полным безденежьем русских покупателей.
Новые русские рубли стали принимать, благо к тому времени напечатали и несколько мелких купюр. Да и курс приёма денег с каждым днём быстро снижался, и месяца через полтора стоимость рубля упала с гривенника до семи-восьми копеек.
Такое быстрое падение курса приморских денег с несомненностью указывало на полный провал денежной реформы. В падении курса главную роль сыграло лживое заявление о наличии золотого разменного фонда, хотя такового в Государственном банке не оказалось и на пять миллионов. По поводу исчезновения золота говорили, что оно из опасения ограбления банка перевезено японцами в Благовещенск. То, что золото перевезли в Благовещенск, я знал. Однако сказать по этому поводу что-либо определённое трудно.
Управляющим Государственным банком был назначен молодой коммунист Иванов. Вряд ли он мог в прежнее время справиться с конторскими обязанностями. Его присутствием, вероятно, и объясняются манипуляции с балансами банка, да и исчезновение золота из сейфов произошло не без его содействия.
Провал денежной реформы вызвал, по свидетельству генерала Болдырева, в Народном Собрании скандал и падение министерства, в состав которого были введены затем несколько министров из буржуазной среды.
На самом же деле не провал кредитной денежной реформы имел решающее значение для судьбы Приморья, а сам факт передачи восьмидесяти миллионов рублей русского золота в руки коммунистической партии, сильно усилившей свои финансовые ресурсы.
Опасность захвата золотой монеты японским командованием была реальна. Но всякое другое правительство, не танцевавшее под дудку коммунистического совета управляющих и имеющее понятие о курсовых операциях, сумело бы продать золото находившемуся во Владивостоке отделению английского Гонконгско-Шанхайского банка. Получив английскую валюту, стоившую в то время четыре с половиной — пять иен за фунт стерлингов, в течение двух лет можно было бы нажить около семидесяти миллионов иен, ибо за два года курс фунта поднялся до девяти иен.
С установлением коалиционного министерства открытие фондовой биржи для удержания курса буферных рублей перешло из области пожеланий в реальную необходимость.
Опять начались совместные заседания Банковского и Биржевого комитетов. В них принимал участие уже не Буяновский, а вернувшийся во Владивосток Исакович, занявший пост государственного контролёра. Председательствовал Синькевич; сменял его Овсянкин, председатель Биржевого комитета.
И тут, как и прежде, сведущих лиц не оказалось. Никто из присутствующих не только никогда не бывал на фондовых биржах Москвы и Петербурга, но даже не делал заказов через банки на дивидендные бумаги.
Это обстоятельство сильно подбодрило меня. На Московской бирже я бывал, кое-кто из моих клиентов вёл биржевую игру, и я интересовался биржевыми вопросами. Теоретически я был знаком с разными видами сделок — и на повышение, и на понижение как срочных, так и бессрочных акций.
С первого же заседания мои выступления привлекали к себе внимание присутствующих, и в конце концов ко мне обратились с коллективной просьбой сделать в возможно короткий срок доклад.
Чувствуя, что на этот раз я найду наконец и платную работу, я с удовольствием принялся за дело. Затруднения встретились при поиске материалов. Их во Владивостоке достать не удалось и пришлось ограничиться имеющимся у меня томом Банковской энциклопедии, начавшей выход в свет перед революцией.
Я довольно быстро и удачно справился с этой нелегкой задачей и через неделю к назначенному сроку представил доклад.
В нём я прежде всего подразделил биржи на вполне самостоятельные от влияния правительства (Нью-йоркская, Парижская, Лондонская) и на биржи, до некоторой степени зависящие, к каковым относились Петербургская и Берлинская. В состав комитетов входили чиновники Министерства финансов. Я горячо рекомендовал во Владивостоке, где даже в коалиционном министерстве большинство министров — коммунисты, оградить биржу от их вмешательства. Биржу необходимо было сделать совершенно самостоятельной, влияя на курсы лишь путём продажи валют. Хозяйничанье коммунистов в Государственном банке уже принесло свои плоды. К тому времени обнаружилось, помимо отсылки золота в Благовещенск, на территорию, нам неподведомственную, исчезновение пятидесяти миллионов рублей, напечатанных ещё до девальвации по образцу сибирских рублей.
Но против этого выступил управляющий финансовым ведомством Циммерман, настояв на участии правительства и на введении в состав Биржевого комитета двух членов от финансового ведомства. Мало того, по настоянию интервентов разрешался приём в число членов биржи и Комитета иностранцев, что уставом Петербургской биржи было запрещено.
Мои протесты, несмотря на логичность доводов, не возымели действия.
— На самом деле, — говорил я, — какое задание намечает себе фондовая биржа? Почти единственной её целью является поддержание курса рубля. Это противоречит стремлению японцев заменить рубль иеной. Естественно, при неравных финансовых возможностях успех в достижении цели будет на японской стороне, и все наши старания, направленные на поднятие курса, пойдут насмарку.
После докладов мне предложили занять место председателя Биржевого комитета, но я уклонился от лестного для беженца предложения и пожелал занять место гофмаклера, ибо нуждался в заработке. При этом непременным условием я поставил приглашение и увольнение младших маклеров. На это согласились и выбрали Биржевой комитет. Председателем стал Абрам Львович Рабинович, членами — Гольдштейн от Центросоюза, Колесников от банков, Бондарев и Синькевич от купечества и два чиновника, Бейлин и Лукасюк, по назначению министра финансов.
Пятого августа состоялось торжественное открытие биржи с молебствием, совершённым местным архиереем, после чего был сервирован чай. Я произнёс длинную и обстоятельную речь, в которой, познакомив присутствующих с историей денежного дела в России, перешёл к описанию значения биржи и возможного её влияния на курс рубля.
Мои тезисы сводились к следующему.
Ни одна страна не может рассчитывать на твёрдость курса кредитных билетов, неразмениваемых на драгоценный металл, при условии, если бюджет не сбалансирован, как должен быть сбалансирован расчётный по вывозу и ввозу баланс.
Это аксиома. Можно ли думать, чтобы бюджет и расчётный баланс нашего Приморья подчинились этим требованиям за непродолжительное время? Конечно, нет. Податной аппарат ещё не налажен, и единственной крупной статьёй дохода является ввозная пошлина.
Стало быть, достигнуть твёрдой цены кредиток возможно только при установлении размена их на золото. Если мы и установим размен, то банку предъявят все выпускаемые бумажные деньги. Стоит ли в таком случае их печатать? Так что же делать? Надо открыть биржу, где небольшой группе членов предоставилась бы возможность обменивать кредитки на иены, золото, доллары и на мелкое серебро. Небольшая группа людей займётся за невысокий процент обменом денег рядовых граждан. Предположим, Министерство на скупку кредитных денег станет давать в день по пять тысяч иен, что и будет частично заменять размен. Конечно, падение буферок будет продолжаться. Скажем, Министерство истратит на операцию полтора миллиона иен в год, что составит десять процентов на кредит от ста пятидесяти золотых гривенников. Это большой процент, но кто даст при переживаемых условиях заём за меньший? Наконец, поддерживая курс и покупая через биржу на твёрдые валюты наши кредитные рубли. Министерство приобретает почти равное богатство. Поэтому ошибочно говорить, что операция обойдётся в десять процентов, как предположил я. На самом деле затрата выразится, вероятно, в сумме не более двух-трёх процентов.
Ну, а если биржи не будет, что произойдёт? Кредитные рубли в месяц-два совершенно обесценятся, и правительству придётся вести своё хозяйство за наличный расчёт. Задача неисполнимая.
Моя речь была прослушана с интересом и одобрением. План ведения биржевых операций был одобрен Биржевым комитетом.
В помощники я пригласил своих безработных коллег, бывших управляющих банками А.Ф. Циммермана и Кульчинского. Последний вскоре от предложения отказался, решив уехать в Польшу.
Каждое утро я являлся к министру финансов и получал две-три тысячи иен. Ровно в полдень начинались биржевые операции. До этого с самого утра члены биржи приносили кредитные рубли и вручали их артельщику, отдавая приказы Циммерману на покупку иен по определённому курсу. Ровно в двенадцать начинались биржевые операции и продолжались всего полчаса. Это короткое время было единственным ограничительным средством для сбережения казённых иен.
Да простит меня Господь за моё откровенное признание в ловкости рук и в тех фокусах, к которым приходилось прибегать ради сохранения курса приморских кредитных рублей.
Работа была очень трудная и сводилась к следующему. Артельщики, быстро сосчитав кредитки, сообщали их общую сумму. Количество полученных иен было известно только мне. Я должен был быстро сообразить, насколько будут удовлетворены требования. Если иен было достаточно — легко было под конец поднять курс, но если их было мало — курс неизбежно падал. Начинал я обычно со вчерашнего курса, предлагая пакеты по сто и более иен. Я называл цену и, не имея покупателей, понижал её на копейку, потом на две и т. д. Этот аукционный способ требовал поддужного, так как никто в торговлю не вступал, ожидая ещё большего понижения. Когда курс подходил к назначенному министром минимуму, я отпивал глоток чая из стоявшего на столе стакана. Это был условный знак моему помощнику Циммерману, чтобы тот купил пакет иен по этому курсу. Он совершал покупку, конечно, на имя той же Кредитной канцелярии, которой принадлежали и иены, но об этом никто не знал. С этого момента члены биржи, боясь, что иен не хватит, вступали в торг, и курс поднимался. Так шло с небольшими колебаниями до тех пор, пока в кассе не истощалась вся наличность принесённых буферок. С этого момента, если оставались иены, опять по условному знаку выступал мой помощник, скупая их для Кредитной же канцелярии, чем курс несколько поднимался. После окончания работы биржи следовал подсчёт всех сделок и выводился средний курс, который и вывешивался у ворот дома «Кунста и Алберста» на Светланке, в котором было снято помещение под биржу.
Подходило двадцатое число — день выплаты жалованья правительственным чиновникам. Обычно накануне министр давал крупные суммы на поднятие курса рубля. Один раз он выдал сразу сорок тысяч иен. Курс взлетел вверх, по нему сделали расчёт жалованья. А на другой день мне отпустили только тысячу иен, и курс, конечно, понизился. Чиновники оказались в убытке, и началось совершенно справедливое недовольство биржей. Тотчас я подал докладную записку, настаивая на необходимости изменить систему выдачи жалованья, перейдя с месячного расчёта на еженедельный, что делало бы курс более равномерным и устойчивым. Но на это предложение последовал отказ. Выдачу иен стали сокращать, и бывали дни, когда мне давали вместо ожидаемых по плану пяти тысяч только пятьсот. Конечно, это привело к падению курса буферных кредиток, и месяца через два они совершенно исчезли с рынка. Взамен стали выдавать мелкое серебро, которое к этому времени японцы вернули нашему правительству в количестве двенадцати миллионов рублей. На поддержку курса серебра правительство ничего не отпускало. Курс вывести по паритету не удалось, он даже упал ниже стоимости содержащегося в серебряном рубле металла и оценивался в пределах тридцати семи — сорока сен за рубль.
В декабре биржу закрыли, и я вновь остался без заработка.
За все пять месяцев действия биржи я заработал четыреста с небольшим иен, на что существовать было невозможно.
К тому же на бирже у меня украли прекрасную хорьковую шубу, взамен которой Биржевой комитет отдал мне пишущую машинку.
Эта пятимесячная работа маклером дала мне много практических знаний в области эшанжа, и я решил открыть свою меняльную контору. Риск сводился главным образом к плате за помещение. Биржа платила за аренду триста пятьдесят иен в месяц. Из этой суммы фирма «Кунст и Алберст» не скинула мне ни одной сены. Я оставил помещение за собой и стал хлопотать в Кредитной канцелярии о разрешении открыть меняльную контору. Но ответ затягивался, а помещение обходилось каждый день в двенадцать иен. Придя в канцелярию, я стал ругаться. Во Владивостоке действует более пятидесяти меняльных японских лавок и более ста китайских- и ни одной русской. Что же прикажете делать, принять китайское подданство, что ли? Это подействовало, и к 1 января 1921 года я открыл собственное дело.
Осенью, в конце сентября 1920 года, моему зятю и сыну удалось выхлопотать казённую квартиру.
Квартира была не из важных, помещалась в одноэтажном каменном доме, была сыровата и грязна, но вмещала в себя пять небольших комнат, что было достаточно для нашей семьи в шесть человек.
Но в декабре и зять, и сын ушли в отставку, и мы все трое остались без заработка, да и квартиру должны были очистить в месячный срок. Только одна Наташа бегала по своим урокам. Наступило тяжёлое время.
За период пребывания во Владивостоке припоминаю курьёзный случай. У нас был повар-китаец. Старик ещё носил длинную косу, что указывало на консервативность его взглядов и давало некоторую гарантию его честности. Под влиянием китайской революции нравы у китайцев изменились так же сильно, как и у нас. И прекрасная в прежние времена китайская прислуга стала хулиганить. Однажды под утро я был разбужен поваром.
— Вставайте, капитана, к нам забрался хунхуза.
Я, быстро одевшись, прошёл в кухню, захватив с собой браунинг.
Повар указал мне на сломанный замок у входных дверей. Выяснилось, что хунхуза ничего не успел украсть, ибо был пойман поваром.
— Где же он?
— Хунхуза на дворе, — ответил повар.
Я, опасаясь нападения, с браунингом в руке вышел на двор. Посреди небольшого двора стоял высокий фонарный столб, у которого стоял хунхуза. Ничего страшного в нём не оказалось. Когда я к нему подошёл, то заметил, что руки его связаны и привязаны к столбу, но связаны мочальной верёвкой. Если бы вор сделал малейшее движение, мочалка порвалась бы.
— Послушай, Василий, зачем ты связал его этой мочалкой? Ведь разорвать её ровно ничего не стоит.
— А потому, капитана, что рвать нельзя. Хунхуза не может разорвать, раз он попался и ему связали руки.
Что за странный народ, думал я. Ведь это всё равно что если бы я, поймав вора, приказал ему дожидаться на улице рассвета, с тем чтобы, когда настанет день, отвести в участок.
— Ну, Василий, что же нам с ним делать?
— Что скажет капитана.
— Ну, веди его в участок.
И наш Василий взял кончик мочальной верёвочки и повёл покорного хунхузу в участок.
Вся эта история произвела на меня впечатление. Я даже подумал, что хунхуза, вероятно, голодая, решил сам попасть в участок, где и тепло, и сытно кормят. А без взлома и воровства туда не попадёшь.
С этой скромной квартиркой связано и воспоминание о приезде во Владивосток нашей хорошей знакомой по Симбирску — Екатерины Максимилиановны Перси-Френч. Нам удалось поместить её в комнату Толюши. Она приезжала с целью расспросить и разузнать что-либо об Петре Михайловиче Братке, своём гражданском супруге.
Итак, жребий брошен. Разрешение на открытие меняльной конторы получено. Помещение, что занимала биржа в доме «Кунста и Алберста», снято за триста пятьдесят иен в месяц. Одна беда: мал капитал. К тому времени у меня оставалось около шести тысяч иен, у моей матери — около двух тысяч и у Льва Львовича от продажи привезённых франков образовалась сумма в восемьсот иен.
Я засел за приготовление бухгалтерских книг и ордеров с целью добиться наиболее упрощённой и удобной формы ведения дела. Помимо этого, надо было обучить служебный персонал, состоявший из членов моей семьи.
Каждому я установил жалованье в размере пятидесяти иен в месяц, а себе назначил сто иен. Вся прибыль от семейных капиталов делилась на две равные части. Половина распределялась пропорционально капиталу каждого, а другая половина делилась между работниками пропорционально получаемому жалованью. Таким образом, больше всех теряли я и моя мать, а молодёжь, капиталы коей были ничтожны, выигрывала.
Я строил надежды главным образом на скупке-продаже мелкого серебра. Этим серебром по несколько вздутому курсу казна расплачивалась со служащими. Рыночный курс у китайских и японских менял был меньше казённого сен на пять, т. е. тридцать семь сен вместо сорока двух за серебряный рубль. Продавался же рубль за сорок сен. Именно на эту операцию нужно было обратить особое внимание. В банках приём и выдача серебра производились счётом, что брало немало времени и занимало много счётчиков. Поэтому я решил принимать серебро не счётом, а весом. Монеты были совершенно новые, нестёртые, и обвес был невелик. Самое большее, как показала практика, я мог потерять два двугривенных на тысячу рублей серебра. Но помимо этих недостатков, серебро было неудобно своими размерами. Получит человек на четыреста иен пуд серебра, а иногда и несколько мешков весом в десять — пятнадцать пудов — и тащи это… Для того чтобы доставить такой груз, надо было или нанимать не одного, а двух-трёх извозчиков, или носить его на спине кули и брать с собой охрану. Поэтому от серебра все старались отделаться поскорее и стали прямо из банка носить его ко мне, теряя на этом от трёх до пяти процентов.
Сам зал я устроил так, как обычно устраивают в банках, — отделив публику от служащих перегородками с оконцами.
Приступили к делу мы с робостью и замиранием сердца.
К общей радости, в первый же день к нам понесли и серебро, и американские доллары, и русское золото.
Вся семья дружно работала с девяти утра до пяти вечера. Затем около часа уходило на подсчёт кассы, так что возвращались мы домой к половине шестого — семи часам. Тотчас после обеда я засаживался за составление ежедневного баланса, что отнимало время до часу ночи. Работа была тяжёлая, но чувствовалось, дело пойдёт и даст хорошую прибыль. Это подбадривало и меня, и всю мою милую команду. Но всех волновал вопрос, куда я дену серебро. Вся кладовая была засыпана серебром, едва успевали шить мешки. Однако в первый день никто серебра не купил, хотя бы на одну иену, и жена в тревоге говорила, что надо прекратить его покупку.
А иен уже на третий день не хватило. Пришлось обратиться к Японскому банку с просьбой открыть онкольный счёт под разные валюты. Но в приёме серебра отказали. Тогда я заложил на первое время русское золото и американские доллары, коих скопилось уже немало. Русско-Азиатский банк тоже отказал в приёме серебра в залог, не соглашаясь принимать его весом. Помог мне домохозяин Алберст, разрешивший кредит под серебро на полторы — две тысячи иен и принимая его мешками на веру, не беря с меня процентов. На третий день вечером я прошёл на квартиру к управляющему Сибирским банком Олесову. Он жил совместно с помощником Цершке и бывшим управляющим Азовским банком Щепиным. Все трое тогда начали экспортировать в Шанхай лес и деньжата имели. Я предложил им войти в компанию, но они не доверяли моему делу, и я еле уговорил их дать мне на три дня под американское золото восемьсот иен, за что по уговору выставил бутылку шампанского.
На другой день я нашёл компаньона в лице Н. И. Сахарова, внёсшего тысячу восемьсот иен и обещавшего недели через две добавить ещё три тысячи двести, за что пришлось взять его в число служащих с окладом в семьдесят пять иен. Он занял место артельщика. В это тяжёлое время выручил меня генерал Болдырев, внёсший семь тысяч иен серебром. Дело стало на ноги.
Наконец на пятый день возник сильный спрос на серебро. Одна только фирма «Каган и Кулагин» потребовала тридцать тысяч рублей серебром. Запасов не хватало, пришлось прикупить серебро у китайцев. Но мы справились и, очистив всю кладовую от серебра, заработали на этом заказе сто двадцать иен. Вся моя семья успокоилась и получила веру в дело.
Но теперь явилась другая забота: к нам начали нести американские доллары, золотые и серебряные. Последние оценивались немного выше веса, и мы покупали их по одной иене пятьдесят сен. Это был прекрасный заработок, ибо продавали мы серебряные доллары на сорок пять сен дороже покупной цены.
С отходом парохода в Америку спрос на доллары был так велик, что я скупил их у Кредитной канцелярии, нажив на этом деле более пятисот иен.
Американские доллары особенно волновали Льва Львовича, убедившегося в целесообразности их покупки.
Когда-то давно, будучи в Котрексевиле, я купил альбомчик с открытками, изображавшими золотые и серебряные монеты всех стран. Вот он мне и пригодился. Ко мне приносили валюту всего мира.
Наконец наступило 1 февраля, и, просидев почти всю ночь, я вывел отчёт. Прибыль несколько превышала шесть процентов на вложенный капитал. Согласно условиям, это почти удваивало наше жалованье и увеличивало капитал на три процента. На жизнь вполне хватало, да ещё и оставалось, чтобы отложить на чёрный день. Какое было ликование!
Казённую квартиру нам удалось отвоевать до марта, а на Масленой неделе Толюша привёл к блинам командира своей тяжёлой батареи Немчинова. Молодой человек оказался в чине полковника, но в каком ужасном виде предстал он перед нами! Всё его платье требовало усиленного ремонта, сапоги — в дырах и заплатах; бельё, должно быть, не менялось много времени. Вряд ли был он и сыт, поскольку набросился на еду с огромным аппетитом.
— Папа, — обратился ко мне после блинов Толюша, — я прошу тебя принять полковника к себе на службу.
— Милый мой, да ведь мы обходимся своими силами, и брать служащих я не намерен.
— Ну, отпусти старика сторожа. К чему он тебе? А на его место возьми на то же жалованье Немчинова и младшего офицера Колесникова.
— Да ведь сторожу я плачу тридцать иен. Этого же будет мало.
— Ничего, они будут жить в конторе, а при квартире им на пропитание хватит.
— Ну, Толюша, пусть будет по-твоему. — И я передал Немчинову условия найма.
— Я могу взять вас двоих в качестве прислуги и охраны. Помещаться вы должны в конторе и там же ночевать. Один из вас должен быть дежурным и вовсе не отлучаться. За это я даю вам завтрак в двенадцать часов и по пятнадцать иен каждому.
Немчинов предложению очень обрадовался. Уехав в Раздольное за Колесниковым, он вернулся через два дня в контору с просьбой разрешить ночевать в конторе и третьему офицеру батареи — Добровольскому.
— Пусть ночует, но на что вы будете жить?
— При вашем завтраке тридцати иен хватит на троих.
— Ну, Бог с вами, оставайтесь все трое и будете получать по пятнадцать иен каждый, но с тем, чтобы всегда в конторе безотлучно были двое из вас.
Охрана была необходима, время было тревожное, многих капиталистов уводили в сопки. Я опасался нападения на контору. К моему большому счастью, над конторой квартировал японский жандармский генерал. У него была надёжная охрана, и я рассчитывал на его помощь в случае нападения. Генерал почти каждый день, идя по лестнице к себе, заходил к нам и, остановившись в операционном зале, подолгу присматривался к нашей работе. Я познакомился с ним, ведя беседу через переводчика.
Это знакомство было для нас полезным, и я весьма охотно принял его приглашение прийти к нему со всей семьёй на чашку чая.
Приглашённых было немного: хозяин дома Алберст с супругой, моя семья и управляющий делами «Кунста и Алберста» Мари с супругой. Было и несколько офицеров, ему подчинённых, говорящих по-русски.
Угощение не ограничилось чаем, а был подан и ужин с винами и сакэ.
За ужином хозяин, выпив за здоровье гостей, сказал тост и намекнул, что верит в скорое образование белого буферного государства, в которое войдёт всё Забайкалье от Иркутска, и в то, что государство будет населено белыми русскими. Япония развития здесь коммунизма не допустит.
Пришлось ответить таким же приглашением, устроив ужин в конторе и пригласив генерала Болдырева.
Знакомство состоялось.
Генерал, когда политическое положение обострялось, приходил к нам и говорил:
— Сегодня вечером не выходите из конторы. Может быть худо.
Однажды мои служащие, которых жена всегда называла «мальчиками», прибежали в контору и сообщили, что они видели, как в одном ресторане местные коммунисты арестовали двух смельчаков офицеров, пришедших в ресторан в погонах. Ими оказались два отважных каппелевца, приехавших во Владивосток из Пограничной.
— Что делать? — вопрошали наши мальчики. — Как их спасти?
— Бегите наверх к генералу и доложите ему о происшествии.
Генерал принял их и, выслушав рассказ, отослал своего адъютанта, а пришедших усадил за стол и стал угощать чаем.
Молодые люди сидели как на иголках, ибо время шло, а генерал разговоры на эту тему прекратил.
Прошло около часа, когда возвратился адъютант и что-то доложил генералу. Генерал приказал передать моим служащим, что он рад удовлетворить просьбу. Оба арестованных офицера были обнаружены японцами на гауптвахте. Им по приказанию японцев вернули и шашки, и погоны, сказав, что они могут свободно ходить по Владивостоку в форме и никто их больше не тронет.
Такое любезное отношение было нам весьма приятно.
Дела нашей конторы шли блестяще. Тревоживший меня более года вопрос о том, чем я прокормлю семью, разрешился самым благоприятным образом. Но подкралась и большая беда — заболела Наташенька какой-то неизвестной докторам болезнью. У неё поднялась температура до тридцати восьми градусов и не спадала, несмотря на все принимаемые докторами меры.
Большинство врачей, смотревших её, — братья Моисеевы, и доктор Панов склонялись к мысли о начале туберкулёза легких.
Это сильно смутило только что установившийся душевный покой. Наташенька теряла в весе, плохо ела, несмотря на отборный и вкусный стол. Наконец доктора посоветовали переменить климат, рекомендуя Циндау. Однако жить ей за границей с мужем было не на что.
Поэтому мы решили устроить дочурку с мужем где-нибудь на даче близ Владивостока и начали подыскивать подходящее помещение. Благо наступало время, когда и нам нужно было покинуть казённую квартиру.
В этом сложном вопросе нам посчастливилось. По рекомендации генерала Антоновича, бывшего нашим соседом по квартире, мы нашли комнату со столом. Взяли не очень дорого — сто пятьдесят иен за двоих, и мы перевезли дочурку на дачу.
Дача была выстроена из превосходного леса, снабжена водопроводом и ванной. Хозяева оказались милыми и кормили прекрасно. Мы с женой приезжали по воскресным дням и насилу упросили брать с нас за стол.
Ввиду создавшегося положения решено было не искать квартиру в городе, а переехать в контору. Правда, это было не приспособленное для жилья помещение. Оно состояло из прихожей, большого зала, одной небольшой светлой комнаты и одной полутёмной, расположенной над воротами. Мы с женой заняли последнюю, в которой находился сейф с деньгами. Это было важно в целях охраны нашей кассы. Здесь спали я, жена и Толюша. Светлую комнату мы перегородили на две части, в первой из них устроили кухню, а во вторую поместили мою мать. Прихожую тоже перегородили и там устроили помещение для наших вещей и имущества «мальчиков», которые вечером переносили походные кровати в зал, где и спали, пользуясь большой кубатурой воздуха.
Зал был настолько велик, что за перегородкой, отгораживающей публику от служащих, образовалась большая комната с массой света, где свободно разместился привезённый нами в теплушке гостиный гарнитур и пианино. Получилось нечто вроде гостиной. Было светло, тепло и уютно, и, если бы не тревога за Наташу, я бы считал себя вполне счастливым человеком.
Единственное, что было отвратительно и портило всем нам жизнь, — это невероятное количество клопов. Их были не тысячи, а миллионы. Они наполняли все щели полов, перегородок и кроватей. Никакие ромашки не помогали. Они кусали нас не только ночью, но и днём ожигали своим ядом. Но и против клопов нашлось хорошее средство: слесарная паяльная лампа. Каждое утро и каждый вечер мы по очереди направляли огонь лампы во все существующие щели и после долгой борьбы значительно понизили их количество. Совсем уничтожить клопов мы не могли: слишком быстро они размножались и приползали из соседних помещений. Клоп — бич Дальнего Востока, так же как в Америке — блоха.
По окончании занятий в 5 часов мы ставили посреди зала стол, за ним обедали и по вечерам пили чай. После обеда молодёжь удирала гулять по Светланке, оставляя одного дежурного. К «мальчикам» присоединился пробравшийся из Совдепии Боря Сопетов, студент Горного института, бывший товарищ Толи и Наташи.
С Наташиной болезнью пришлось Немчинова и Колесникова засадить за конторскую работу с окладом по тридцать пять иен в месяц, чем они были очень довольны. С переездом в контору, имея своего повара, мы приняли их столовниками, удерживая за обед по девять иен. Стол был превосходный.
Пользуясь отсутствием молодых людей, в полной тишине я усаживался за машинку и продолжал писать мемуары, а после вечернего чая появлялись шахматы. Я играл поочередно со всеми молодыми людьми и обычно каждому из них прописывал мат.
В начале мая мы перебрались на Седанку, где на даче Бирича заняли комнату, смежную с Николаевскими. Дачка была прелестная. Её строил для себя военный инженер Мак. И планировка комнат, и их отделка превосходны. Дача была выстроена у подножия горы и фасадом выходила на море, отстоящее не более как на треть версты. Все туманы, тянувшиеся по оврагу, обходили дачу. И она стояла среди зелени, всегда освещённая лучами солнца.
Перед самой дачей росла огромная старая липа, под сенью могучих ветвей которой находился почти весь палисадник. Под липой была устроена скамеечка, на которой я любил проводить часы заката.
Прогулки тоже были превосходны. Морской залив омывал берега Седанки, прорезанные рельсовыми путями. В этом заливе в огромном количестве водились прозрачные медузы и электрические скаты, что делало купание небезопасным. Скаты, ударяя хвостом, обдавали человека потоком электричества, и ударенный жестоко страдал несколько дней. Единственным лекарством были виски и водка, которыми приходилось напиваться допьяна.
Общественных купален не было. Приходилось сходить в воду по отлогому пляжу с массой ракушек и острых камней. Однажды я нырнул и острым камнем оцарапал себе до крови живот; ещё немного — и я устроил бы харакири.
Некоторые любители плавания в одиночку уплывали далеко от берега, и в их числе всегда была «морская русалка», красивая и крепкая сложением Шура Бирич, дочь наших хозяев. Это была яркая блондинка с красивыми карими глазами, пользовавшаяся успехом и всегда окруженная молодежью, которую она и услаждала по вечерам превосходной игрой на рояле. На даче ютились влюблённые в Шуру студент Строительного института Миклашевский и заурядный врач Долгов. Впоследствии и мой сын Толюша пленился седанской русалкой и отбил её от соперников. Его любовные успехи меня тревожили, особенно после того, когда пришлось ознакомиться с биографией Бирича и ближе узнать всю его семью.
Хозяйка была полная, ещё нестарая, лет сорока пяти — пятидесяти. Чрезвычайно властная по характеру и даже заносчивая, она, несомненно, держала супруга под каблуком.
Но интереснее всех был сам хозяин — Христиан Платонович. Был он лет шестидесяти, роста ниже среднего, худощавого телосложения, носил небольшую круглую бороду и очки. Лицо Бирича всегда было освещено приветливой улыбкой. Его подход к людям дышал благожелательностью, добродушием и хлебосольством. Сидя на своём хозяйском месте, он постоянно наполнял рюмочки водкой, и трудно было отказать ему в удовольствии совместной выпивки.
Ко всему меня подкупало и его милое отношение к моей больной дочурке. Утром, работая на сепараторе, он всегда приносил ей стакан густых сливок и напоминал о необходимости лежать в садике на солнышке. Меня же Бирич всегда утешал, говоря, что никакой чахотки у неё нет и этим летом всё пройдёт. С наступлением весны и лета температура постепенно начала падать, и румянец стал просвечивать на щеках Наташи, а глазки становились веселее.
Но особенно интересны были рассказы Бирича о его прошедшей бурной жизни.
Правда, уверяя, что в качестве политического ссыльного он отбывал сахалинскую каторгу, делиться воспоминаниями об этом Бирич не любил. Я же всегда старался наводить разговор на данную тему.
Но он искусно обходил мои вопросы и переходил к рассказам о рыбной ловле на Камчатке, где совместно с очень богатым человеком, Демби, проживающим в Японии, имел рыбный завод.
Я представлял себе рыбный завод в виде большого озера, в котором содержится и размножается рыба. Но мои предположения оказались неправильны.
По словам Бирича, кета в определённое время бросается в устья рек, где впереди сплошной массой идут самки, а за ними такой же стаей плывут самцы. Самки, часто израненные, добравшись с великими препятствиями до истоков реки, мечут икру в мелких местах, после чего и околевают. Идущие за ними самцы оплодотворяют икру молоками и затем тоже кончают свою недолгую жизнь.
Икру владельцы заводов собирают и переносят в небольшое мелкое озерцо, где под влиянием солнышка развивается малёк. Когда он окрепнет, отделяющую озерцо от реки сетку убирают, и малёк уходит большими стаями в реку. Мальки, не съеденные хищниками, попадают в море и там, развиваясь в большую рыбу, ровно через четыре года возвращаются в устье непременно той реки, из которой вышли, и, выметав икру, околевают. Поэтому ловля для соления и консервов происходит в устьях рек сетями, когда икряная рыба ещё полна жизни и жирна.
Рыба живьём направляется в помещение консервного завода. Там, почти без участия человеческих рук, она потрошится особыми механическими ножами, чистится, режется на части, попадает в консервные банки, варится в них, обливается соусом и запаивается.
Обычно в северных реках, помимо человека, поджидает рыбу и зверь. Он рано утром выходит из лесу, располагается в воде около берега и лапами, а то и прямо зубами вылавливает рыбу, всегда лакомясь только её головой, а туловище выбрасывает.
Здесь непременно можно встретить и медведя, и волка, и лису — все хотят полакомиться рыбкой.
Запомнился мне и рассказ Бирича о встрече с акулой во время купания.
— Я любил, так же как и Шура, далеко плавать. Здесь это безопасно. Акула — редкая гостья, а вот на севере она заплывает и в заливы. Горе пловцу, повстречавшемуся с этой хищной рыбой.
Однажды я отплыл мили две от берега — пловец я был неутомимый. Вдруг вижу: в заливе появилась акула. Она плывёт обычно близко к поверхности, так что видны её плавники, и оставляя след в тихих водах залива в виде маленькой бороздки. Я замер, и сердце стало усиленно биться. «Пронеси, Господи!» молился я, плывя к берегу. Но акула меня заметила. Надо сказать, что эта рыбища никогда не бросается на жертву по прямой линии, а всегда описывает круг и подплывает по спирали. Затем, подплыв близко, перевёртывается, ибо её огромная пасть находится внизу у начала брюха, почему она и хватает свою жертву, находясь вверх животом. Спасение заключается в том, чтобы, угадав момент перевёртывания, нырнуть под неё. Первый нырок я сделал удачно. Акула промахнулась и прошла надо мной. Удалившись, она снова начала своё спиральное наступление. Я плыл к берегу, надрываясь от крика. Меня услышали и отплыли на помощь в лодках, но расстояние было велико.
Мне пришлось сделать много нырков, и в один из них рыба, проходя надо мной, сильно поцарапала мне спину. Но, слава Богу, она заметила приближающиеся лодки и удалилась в открытое море. Я был вытащен на берег почти без памяти, будучи обессиленным и обескровленным от полученных глубоких царапин.
После завтрака по воскресеньям мы садились на терраске играть в преферанс. Среди гостей чаще всего бывали супруги Любченко-Фоменко, тюремный инспектор Соколов и иногда жена Николая Меркулова, очень симпатичная и воспитанная дама польского происхождения.
Ей, видимо, понравилась моя жена, и она усиленно приглашала нас к себе. Но мы никуда не выходили, сильно уставая от работы, да и болезнь Наташи не давала жене покоя.
Биричи, видимо, были в хороших отношениях с Николаем Меркуловым, имевшим на Седанке спичечную фабрику. Помнится, мы с женой прошли однажды к нему на фабрику, но не застали хозяев дома.
Бирич говорил, что Меркуловы, стоя во главе национальной организации, готовятся к перевороту. Я как-то не обратил на это должного внимания, ибо в успех подобного предприятия верилось плохо.
По словам Христофора Платоновича, он, выйдя из числа компаньонов Демби, получил пятьсот тысяч иен. Он хотел было купить имение на своей родине, в Черниговской губернии, но, приехав туда, затосковал по Дальнему Востоку и морю. Вернувшись назад, купил в городе несколько доходных домов и дачу. Капитал же, хранившийся в банке в русских процентных бумагах, превратился в прах.
— Я не считаю себя бедняком. Доходов с домов хватает на скромную жизнь, но всё же я вынужден сдавать и комнаты, не столько с целью материальной выгоды, сколько для большей безопасности, ибо не хочу попасть в сопки.
— Ой, смотрите, уйдут японцы, придут большевики и все ваши дома отберут. Продавайте-ка их, пока есть возможность.
— Пробовал, да трудно найти покупателя.
Кто-то из обласканных им гостей — Скурлатов или присяжный поверенный Миллер, арендовавшие у меня письменные столы для приёма клиентуры в моей же конторе, — узнав, что мы поселились у Биричей, задал мне вопрос:
— Как это у вас хватило смелости поселиться в такой семейке, как Биричи?
— Быль молодцу не укорь. Много нашей молодёжи побывало на каторге. Достаточно вспомнить Достоевского.
— Ну, батенька, Достоевский — политический, а этот — уголовный.
— Как — уголовный?
— Да так, он бывший фельдшер, отравивший за деньги богатого купца.
— Да что вы?
— Самое лучшее — почитайте Чехова и Дорошевича. Оба описывают его в своих записках о Сахалине.
Дорошевича я читал давно и, конечно, упоминания фамилии Бирича не помнил, а Чехов имелся под рукой, и я воочию убедился в правоте сделанного предостережения.
Конечно, после этого наше пребывание под кровлей дома убийцы было до известной степени омрачено.
И Христос прощал разбойников за их покаяние. Думаю, что Бирич много раз покаялся в своих проступках, а то обстоятельство, что два крупных писателя посвятили Биричу свои страницы, с несомненностью указывает на незаурядность этого человека. Из десятка тысяч сосланных суметь привлечь к себе внимание Чехова и Дорошевича было не так-то легко.
До осени оставалось немного и бросать дачу, где хорошо жилось, а дочурка поправлялась, было трудно. И мы решили дожить здесь до сентября. Конечно, наше отношение к хозяевам стало несколько иным. Мы начали запираться на ночь, да и замечаемые и ранее мелкие пропажи разных вещей стали относить не к действиям прислуги, а скорее к работе хозяев.
А вещи пропадали. Так, Лев Львович по просьбе сына Бирича, Сени, очень милого юноши, одолжил ему однажды браунинг. Сеня его не вернул, а на вопрос зятя ответил, что браунинг у него украли.
Мы стали замечать, что в наших чемоданах роются. Стали запирать и их. Пропадали такие мелкие вещи, как шёлковые чулки Наташи, очутившиеся на ножках Шуры.
— Ну, — говорил я, — просто прачка перепутала.
Пропадали и новые игральные карты.
— Просто не было карт, вот они и взяли, да забыли об этом сказать.
Наконец, однажды, в воскресенье, перед завтраком, моя руки в уборной, я положил на подоконник браунинг, который носил с собой более пятнадцати лет. Это был подарок моей жены, который она привезла из Берлина.
Вспомнив о нём за завтраком, я пошёл в уборную, но браунинга там не оказалось. Слава Богу, удалось купить подержанный.
Мой зять рассказал мне историю, слышанную от зятя Бирича, офицера-финна, заведовавшего радиостанцией на Русском острове. Его двое сыновей воспитывались у Бирича на даче. Сам офицер был женат на старшей дочери Бирича и был с ней разведён, что не мешало ему по праздникам посещать своих мальчиков Ростю и Славика. Сойдясь с моим зятем, он поведал, что вся семья Бирича, как его сыновья, так и дочери, очевидно, унаследовали от родителей склонность к преступлениям, и главным образом к присвоению чужой собственности.
О Пелагее Петровне он сказал, что она не уголовная, но мать её, дворянского происхождения, была сослана на Сахалин, где и прошло детство её дочери, на которой и женился Христиан Платонович.
А старшая дочь Бирича, бывшая жена этого офицера, оказалась форменной воровкой. Финн жаловался:
— У меня стали пропадать не просто деньги, но деньги казённые. Однажды пропали из стола четыреста рублей, и я, заподозрив денщика, отдал его под суд. Денщика сослали, а прекратившиеся пропажи через некоторое время стали повторяться, что заставило меня выслеживать вора. И я поймал собственную жену, которую так любил.
Это открытие привело к полному разрыву с женой, с которой он и развёлся.
После этого она сошлась с американцем и уехала с ним в Шанхай.
Перед отъездом, прощаясь и обнимая растроганного отца, она вытащила у него из жилетного кармана ключ от сейфа, стоящего в его спальне, и очистила его, увезя и бриллианты, и деньги.
Рассказ на нас так подействовал, что мы решили покинуть дачу. В это время в семье Биричей произошли исключительные события, и мы наше решение отложили.
Ещё до переворота братьев Меркуловых нам пришлось пережить несколько неприятных и тревожных минут.
Я проснулся ночью от ружейного выстрела вблизи дачи. Подбежав к окну, я с трудом различил в ночной тьме в палисаднике несколько человеческих фигур. В одной из них я с трудом узнал старика Бирича с ружьём в руках, не ходившего по двору, а скорее ползающего на четвереньках. Мы с зятем, наскоро одевшись и захватив по револьверу, выбежали во двор.
Там мы застали Бирича, Миклашевского, Долгова и Сеню Бирича.
— В чём дело? — спросил я старика.
— Напали на соседнюю дачу. Уведут в сопки…
Соседнюю дачу несколько дней назад сняли инженер Горяев совместно с Колесниковым. Первый был наш хороший знакомый по Екатеринбургу, где мы совместно владели асбестовыми рудниками, второй — хоть и был мне знаком по Самарскому съезду управляющих банками, но, видимо, избегал вести со мной знакомство. Поэтому оба соседского визита нам не сделали. Надменную фигуру Колесникова я хорошо помнил и по биржевым заседаниям.
С их дачи слышались вопли о помощи.
Я обратился к мужчинам с предложением бежать на помощь, но и старик Бирич, и Лев Львович говорили, что это опасно и надо выжидать. Я настаивал на своём и двинулся к даче. Лев Львович, схватив меня за руку, не отпускал. Я вырвался и, быстро пробежав палисадник соседней дачи, вскочил на террасу и встал в углу с револьвером в вытянутой руке. Сердце сильно билось, было жутко.
— Откройте дверь! — крикнул я соседям.
— Кто говорит? — послышалось из-за двери.
— Это Аничков.
В это время подбежали и остальные. Дверь открылась — на пороге стояли оба перепуганных жильца.
— Что случилось? — спросил я.
— Кто-то лез к нам с чёрного хода и стрелял из ружья.
Мы обошли дачу, но никого ни в саду, ни во дворе не нашли. Очевидно, нападающие скрылись.
На другой день оба соседа пришли к нам благодарить за оказанную помощь.
Раза два биржевой зал сдавался под устройство митинга национальных организаций, и мне как маклеру удалось посетить митинг. Лидерами организаций были братья Меркуловы, из коих первое место занимал старший — Спиридон Денисович. Он обладал ярким темпераментом и незаурядным ораторским талантом. Его речи выслушивались с большим интересом и вниманием, и вполне ярко обрисовывалось его водительство. Был он ростом выше среднего, худощав, шевелюра — жидкая, но его серые глаза горели огнём вдохновения и выдавали непреклонную волю.
Второй брат, Николай, был среднего роста и плотного телосложения и по своей фигуре напоминал гостинодворского купца.
Несмотря на зычный голос Меркуловых, речи их не производили впечатления глубокой продуманности, но дышали большой энергией.
Эти митинги произвели на меня хорошее впечатление, и, если бы было свободное время, я постарался бы сделаться их активным членом.
Национальные организации насчитывали немало членов. На средства братьев Меркуловых издавалась газета «Слово» с приличным по месту и времени тиражом.
Несмотря на близкие отношения Биричей с Меркуловым, мы не были предупреждены о дне переворота и в тот день, 26 мая, отправились, по обыкновению, с Седанки во Владивосток. Подходя к нашей конторе, на углу Китайской и Светланки мы увидели значительную толпу, посреди которой на каком-то возвышении стоял знакомый мне по национальным митингам Гущин, обладавший большим ораторским даром. Его речь прерывалась частыми аплодисментами и одобрительными выкриками толпы. Он призывал народ к восстанию против засилья коммунистов, уверяя, что вся каппелевская армия идёт за Меркуловыми.
Мы прошли в контору и застали там моего сына и всех служащих в большом волнении.
— Папа, вчера у нас был генерал с переводчиком и приказал не выходить на улицу ни вчера вечером, ни сегодня, потому что будет «война».
Мы всё время не отходили от окон, наблюдая за движением на улице. Светланка переполнилась любопытствующими.
Совершенно непонятно, каким образом и для чего по Светланке повели партию политических, состоявшую из белого офицерства. Их было человек триста, а может быть, и больше. Их сопровождали конвойные, вооружённые винтовками. Когда арестанты прошли небольшое расстояние от моей конторы к Гнилому углу, толпа бросилась на конвойных, которые, не сопротивляясь, дали себя разоружить. Арестанты, захватив винтовки, под одобрительные возгласы толпы двинулись по улице в том же направлении, а вдали от собора послышались первые выстрелы. Их было немного, были они редки и одиночны. Залпов и пулемётной стрельбы я не слышал.
Потом я узнал, что на Светланке мужественное сопротивление оказали лишь чины местного Ч.К., да и то их было не более десятка, по всем вероятиям, перебитого каппелевцами. Один из защитников дэвээровского флага взобрался на крышу и, скрываясь за трубой, расстреливал нападающих каппелевцев в течение нескольких часов, счастливо избегая пуль противника.
Правительство Земской управы во главе с Антоновым и Цейтлиным, поддерживаемое грузчиками, матроснёй и небольшими группами партизан, спустившихся с сопок, сосредоточилось в казармах Гнилого угла, где и вело продолжительную борьбу, кажется, весь день. Но уже часов в двенадцать дня было ясно, что меркуловское выступление удалось и мы вновь очутились под властью национального правительства. Русский, красный с синим углом, флаг сменил всюду дэвээровский.
Я вновь испытал почти такую же радость, как в Екатеринбурге после взятия города чехами, с той лишь разницей, что тогда сильно верилось в полную победу над коммунизмом, а теперь закрадывались сомнения в дальнейшых успехах Белого движения.
Вскоре появились афиши с извещением о переходе власти в руки национального русского правительства под названием Приамурского, чем определялась и его граница, включающая в себя чуть ли не всё Забайкалье. На самом же деле его территория, несмотря на то что в неё вошли Никольск-Уссурийский и Гродеково, всего Приморья не охватывала. Впоследствии многие называли его «правительством до Первой Речки».
Само собой разумеется, что переворот был совершён при благосклонном содействии японского командования, которое препятствовало продвижению по линиям железных дорог красных войск из Д.В.Р. и, как говорили, вмешивалось в бои, когда они разрастались с явным успехом для красных. Но всё же японское командование не воспрепятствовало правительству Антонова с преданными ему частями покинуть Владивосток, удалившись в сопки.
На другой же день к нам пришёл Сергей Петрович Руднев и сделал предложение Николаю Ивановичу Сахарову занять пост управляющего делами Приамурского правительства, а моему зятю Льву Львовичу — помощника Сахарова. Лев Львович отказался, а Сахаров согласие дал.
Предполагая, что правительству вряд ли удастся надолго удержаться у власти, я уговорил Сахарова оставить свой капитал в деле и обещал временно выплачивать ему сверх дивиденда половину жалованья, если он обещает держать меня в курсе всех финансовых распоряжений и намерений правительства. Это и было обещано.
На место ушедшего Сахарова я посадил Немчинова с тем же окладом, что получал у меня кассир-артельщик, т. е. семьдесят пять иен. А остальным «мальчикам» прибавил до пятидесяти иен. Все были очень довольны и с большим рвением продолжали работу.
Мне было страшно за новых правителей. Трудно добиться власти, но ещё труднее удержать её. Для этого нужны средства. Податной аппарат бездействовал. Правительство, несмотря на малую территорию, должно было содержать большой штат чиновников, выплачивать пенсию безработному офицерству, содержать войско да ещё в подражание демократическим странам содержать приносящее не пользу, а вред Народное Собрание.
Россию охватила революция. Она представляла собой бушующее море, но не морской воды, а вонючих помоев. По этому зловонному морю братьям Меркуловым предстояло вести свою утлую ладью. Что было делать? Неужели капитану корабля в часы бури надо собирать матросов на митинг и спрашивать, куда и как вести судно? Конечно, нужна была диктатура, а вместо неё продолжало функционировать Народное Собрание. Впрочем, само правительство образовалось из пяти лиц — братьев Меркуловых, Еремеева, Макаревича и Адерсона.
В сущности, это была та же диктатура, но скрытая, получившая впоследствии имя «Торгового дома братьев Меркуловых». Название для правительства совсем не лестное…
Как не могли братья понять и столковаться, что оставлять себе два голоса из пяти не совсем удобно? Много лучше было бы верховную власть передать одному Спиридону, а Николаю предоставить министерские портфели военного и иностранных дел, которые он имел. А Народное Собрание нужно было или распустить, или собирать раз в год на месяц для контроля и утверждения смет.
Тяжело было и политическое, и финансово-экономическое положение нового правительства. Дело в том, что всё отчетливее становилась близость ухода интервентов. В Вашингтон посылалась депутация с просьбами удаления японских войск. А это было равносильно самоубийству Приамурского правительства. Было совершенно ясно, что с уходом японцев здесь водворятся большевики.
Для меня подобное решение было непонятно. Мне казалось, что надо хлопотать перед союзниками о создании на востоке белого буферного государства под общим протекторатом держав Согласия и под верховным водительством одного из Романовых.
Экономическое положение всех правительств, бывших во Владивостоке, зависело главным образом от количества застрявших во Владивостоке грузов как Императорского правительства, так и частных лиц. Но эти грузы начали расхищаться ещё при Розанове, и Меркуловым достались лишь крохи. Золотой запас, около восьмидесяти миллионов рублей, был передан Земским коммунистическим правительством Читинскому правительству Д.В.Р. Таким образом, касса нашего банка тоже была пуста.
Ещё в те дни, когда «товарищи», спустившись с гор, захватили власть в свои руки и устроили избиение арестованного белого офицерства на реке Хорь, я, гуляя по Светланке, увидел густую толпу, движущуюся от вокзала к Китайской улице. Толпа улюлюкала, как на охоте на волка.
Я стоял на возвышении на Китайской улице и при повороте толпы со Светланки увидал посреди неё пленника со связанными за спиной руками. Это был человек высокого роста, хорошего сложения, в черкеске, в казацкой папахе, лихо надетой набекрень. На его молодом и красивом лице не было и тени страха. Оно дышало презрением и гордостью.
— Белобандит! — кричала толпа. — Разорвать тебя надо! Сволочь!
Он шёл, как бы не слыша криков, не видя толпы.
— Кто это? — спросил я одного из прохожих.
— Правая рука казачьего атамана Калмыкова из Хабаровска.
— Попался, сукин сын! — пояснил мне другой. — И чего только время зря терять? Давно пора его либо на фонарном столбе повесить, либо на кол посадить.
Мне стало жаль несчастного пленника.
Как-то в одно из воскресений этот человек, столь мне понравившийся, появился в столовой Бирича…
Мы познакомились, и, сидя против него за завтраком, я не удержался сказать, что давно его знаю, и описал виденную картину.
— Я думал, что вам не миновать смертной казни, и сердечно рад видеть вас живым и в добром здравии.
С его появлением на даче и началось то событие, о котором я упоминал ранее. По отрывочным фразам я понял, что он приехал сюда неспроста, а с каким-то секретным предложением.
Оказалось, что Биричи давно знали Бочкарёва, когда тот был ещё капитаном парохода, делавшего рейсы по Амуру.
Появления Бочкарёва на даче стали частыми и сопровождались долгими совещаниями с Биричами, для чего они втроём запирались в спальне, даже позабыв про преферанс.
От меня эти переговоры долгое время скрывались, но однажды старик Бирич посвятил меня в свою тайну.
— Так вы говорите, что Бочкарёв произвёл на вас хорошее впечатление?
— О да. Первое впечатление было почти восторженное. Ведь, в сущности, его вели на казнь, а он шёл ясным соколом и таким орлиным взглядом смотрел на толпу, готовую его разорвать, что не только меня, но и всю толпу подчинил своей воле. Струхни он хотя бы на секунду, и его бы разорвали.
— А когда познакомились, очарование прошло?
— Конечно, Христиан Платонович, ко всему привыкаешь, привык я и к Бочкарёву. Но скажу определённо: он и теперь мне нравится.
— И вы не ошиблись в нём. И теперь он не падает духом, а придумал такой блестящий план защиты от большевиков, что я просто диву дался. Он говорит, что с уходом японцев отразить нашествие большевиков на Приморье — дело почти безнадёжное. Единственное, что надо сделать, — это захватить теперь же Камчатку, берега Охотского моря, Якутск и, двигаясь на юг по Лене, угрожать Хабаровской железной дороге с севера. И только тогда при совместных действиях с войсками Приморья возможно и поражение большевиков, и дальнейшее наступление на Читу и Иркутск. Лена как единственный путь сообщения с Якутской областью местами так сдавлена скалами, что если их укрепить, то получатся вторые Фермопилы. Что скажете про этот план?
— Я не военный, не стратег, но, насколько помню карту тех мест, думаю, что план говорит сам за себя.
— Очень рад, что вы так думаете. Теперь скажу, что и Меркуловы, особенно Николай, склоняются к данному предложению и предлагают мне стать во главе экспедиции.
— Почему же вам, а не Бочкарёву как его автору?
— Нет, вы не так поняли меня. Конечно, военная власть вручается Бочкарёву, но он будет на основании общих законов подчинён в административном отношении непосредственно мне как вновь назначенному генерал-губернатору Камчатки и всего Северного края.
— Почему же, скажите мне, Меркуловы в своём выборе остановились на вас? Ведь вы немолоды и, наконец, невоенный человек.
— Вот потому-то и назначили, что я великолепно знаю Камчатку и весь Северный край. А мои годы служат порукой, что я сумею удержать Бочкарёва от чрезмерных увлечений.
— Ну, а откуда же он наберёт себе армию? Ведь там население очень редкое?
— Она у него готова: к нему стеклись его бойцы из Хабаровска. Их около пятисот, и всё это испытанные люди, скованные дисциплиной и верящие в своего атамана.
— Ну, положим, это так… Но ведь для того, чтобы победить, нужны средства.
— Эх, батюшка, да ведь вся Камчатка засыпана золотом, и мы сумеем его достать. Помимо золота, там масса рыбы и оленины. Нужна мука, спирт и порох. Всё это Меркуловы дают в достаточном количестве, чтобы перезимовать двум-трём тысячам людей. Оружие и артиллерию тоже дают, а шкуры оленей будут и обувать, и одевать.
— Ну что же, дай Бог успеха, — сказал я Биричу, пожимая руку. — По правде говоря, хоть и кажется мне всё это сказкой из «Тысячи и одной ночи», но я искренне желаю вам успеха.
С этого дня по воскресеньям Бочкарёв стал появляться со своей супругой, женщиной из хорошей семьи. С ним почти всегда приезжал пожилой генерал, фамилию которого не могу вспомнить. Его Бочкарёв отрекомендовал мне как начальника штаба. Помимо генерала, приезжали и два адъютанта Бочкарёва и титуловали наших хозяев «Ваше Высокопревосходительство», что особенно нравилось Пелагее Петровне.
Во время завтрака и обеда разговоры вертелись главным образом вокруг деталей плана. Мечты Бочкарёва доходили и до захвата Бодайбо.
— Вот, Владимир Петрович, где неисчерпаемое богатство. Если бы нам удалось захватить прииски, золота хватило бы для ведения войны с большевизмом в большом, всероссийском масштабе.
— Раз это так, то вам следует с первых же дней установить аффинаж и чеканку собственной монеты, чтобы ею расплачиваться с золотоискателями. По вашим словам, там золото очень высокой пробы и его охотно продают по три три с половиной тысячи иен за золотник. Это даст семь-восемь тысяч барыша с пуда купленного золота.
— А ведь правда, — подхватил Христиан Платонович. — Ведь вы знаете аффинаж?
— О да, знаю по нашему банку. Это стоит грош, но нужны кислоты и химическая фарфоровая посуда. Наша небольшая лаборатория в две комнатки могла пропустить в год до двадцати пяти пудов золота. А вот чеканка мне незнакома, но нужен небольшой моторный молот. Золотые листы можно легко изготовить на прокатных станках.
— Эх, Владимир Петрович, бросайте-ка вашу меняльную контору и едем с нами. Там я вас назначу министром финансов. Все мы там разбогатеем, да и служением Родине замолим наши грехи.
— Нет, Христиан Платонович, хоть меня всегда интересовал север, но при таких политических условиях я боюсь его. Да при этом не очень-то и верю в ваш военный успех. Мне думается, что на севере, где больше инородцев, большевизм не успел ещё вполне расцвесть. От него население ещё не потерпело достаточно бедствий. Ведь смотрите, и здесь крестьянство стоит за большевиков, ещё недостаточно познав их. Русский человек своим глазам не верит, ему всё надо перетерпеть на своей шкуре. Вот почему я мало верю в успех вашего прекрасного плана, как и в то, чтобы Меркуловым с вашей помощью удалось отстоять Приморье от нашествия большевиков, когда уйдут японцы.
— Ну что ж, поживём — увидим, а складывать рук не будем, — возразил мне Бирич.
Отъезд был назначен на конец июля, и мы решили пока не оставлять дачу. Впоследствии отъезд экспедиции затянулся и только в конце августа Бирич с отрядом Бочкарёва на двух судах двинулся на Камчатку, к Петропавловску.
Мне, признаться, очень нравился план Бочкарёва, но я никак не мог понять, как это Меркуловы назначают бывшего каторжника генерал-губернатором Северного края. Ведь прошлое Бирича там известно. Даже откидывая в сторону его прошлое, я не остановился бы на этом выборе из-за склонности старика к рюмочке, а главное, не нравилось мне влияние на него жены.
Нет сомнения, что это она назначается на должность генерал-губернатора. Помимо этого, очень не нравились мне и открытые разговоры о возможности составить там личный капитал. Не эта ли мысль являлась главным двигателем решений и не заинтересован ли здесь лично был и «Торговый дом братьев Меркуловых»?
Но назначение Христиана Платоновича на высокую должность генерал-губернатора Камчатки мало отразилось на манере нашего хозяина держать себя. Он остался тем же добродушным и хлебосольным человеком, каковым и был, и только на радостях стал выпивать несколько лишних рюмок водки.
За неделю до отъезда Биричей Наташа сняла две комнаты в квартире Болдырева, а мы вернулись в нашу тёмную комнату над воротами. За несколько дней до отъезда сделал нам прощальный визит Бочкарёв. Он приехал с супругой и засиделся. Разговор вскоре привёл к его жалобам на тяжёлый и своенравный характер Пелагеи Петровны.
— Сам старик, — говорил Бочкарёв, — хороший, покладистый человек. Но ведь беда в том, что им командует жена, а это приведёт к таким столкновениям, что отравит нам всю жизнь.
— Ну что же, — сказал я, — придётся вам с ней по-дружески и конфиденциально поговорить, да так, чтобы после этого разговора она прикусила свой язычок.
— Да, — сказал Бочкарёв, — и мы с женой думаем, что без этого не обойдётся, благо и случай для разговора предвидится уже теперь. Генеральша потребовала отвести себе и мужу две лучшие каюты, указав номера. Я ответил письменно, что приказания Её Высокопревосходительства исполнены в точности, а сам переставил номера, так что лучшая каюта стала худшей. Завтра при погрузке выйдет первый скандал. Но я решил не уступать, а выдвинуть свои ультимативные требования.
На другой день мы пошли провожать отъезжающих. «Генеральша», видимо, была не в духе, а Бочкарёв шепнул мне:
— Был бой, но я остался победителем.
— Поздравляю с первой победой. Это несомненный залог дальнейших успехов.
Разговор пресёкся командой «смирно!». Войска вытянулись вдоль борта в две шеренги. На корабль входил военный министр Николай Меркулов.
— На караул! — И Меркулов под звуки «Коль славен» обошёл фронт.
После гимна Меркулов обратился к отъезжающим с короткой, но прочувствованной речью, покрытой дружным «ура!».
Мы вышли на берег и долго смотрели вслед удалявшимся кораблям.
Вскоре после меркуловского переворота знакомый нам японский генерал обратился ко мне с просьбой устроить ему комнату на той даче, где жили мы.
Я передал желание Биричу, и тот с большой готовностью уступил свой кабинет. Старик генерал прожил с нами недели две, ходил в японском кимоно, сандалиях и с веером в руках.
Был он по-своему очень любезен, но плохое знание русского языка делало это сожительство малоинтересным. Однако из немногих его фраз я понял, что через две недели последует переворот в Благовещенске, а через месяц — в Чите, что должно способствовать образованию белого буфера.
Это сообщение укрепляло во мне надежду на то, что японцы не покинут края. Я начал обдумывать вопрос о превращении своей меняльной конторы в банкирскую с отделениями в Харбине и в тех городах, которые войдут в буферную зону. В Чите и Благовещенске жило несколько служащих нашего банка, да и во Владивостоке место конторщика на Уссурийской дороге занимал хорошо мне известный и дельный служащий нашего банка, бывший управляющий Бугульминским комиссионерством, Сергей Андреевич Петров.
Но очень скоро все планы развеялись как дым. Японская политика приняла диаметрально противоположное направление. Японцы решили покинуть Сибирь, и образование буфера скрытно, но не без участия японцев приняла на себя советская Россия, прикрываясь флагом демократизма.
Никакого переворота в этих городах не произошло, а наш знакомый старик генерал, сочувствовавший Белому движению, вынужден был уйти в отставку и уехал, не простившись с нами. На его место был назначен молодой генерал. Он занял ту же квартиру и нанёс нам визит, отрекомендовавшись самым молодым генералом во всей Японии. Последовало и приглашение на чашку чая, после чего и нам пришлось ответить ужином с большим количеством холодного крюшона. Во время ужина, после тоста, сказанного мною «за здоровье самого молодого генерала японской армии», гость попросил разрешения взамен ответного тоста спеть песню. Переводчик пересказывал её содержание.
И генерал поведал историю, в которой говорилось, что когда-то в принадлежавшем Японии Никольске-Уссурийском пели песни веселые гейши. Теперь же он поёт песню нам о том, что есть на свете самая многоводная река с прозрачной холодной водой, в которой воды так же много, как здесь на столе прекрасного вина. Вода реки столь же холодна, как и хозяйское вино. И он уверен: настанет время, когда мы вновь встретимся в прекрасном городе за Байкалом, что стоит на той реке, и будем с таким же удовольствием пить её холодную воду.
Недурно сказано. Значит, японцы, несмотря на слухи об уходе, всё же мечтают занять Сибирь до Иркутска.
Мне оставалось только чокнуться с генералом и сказать, что я буду рад, находясь в Иркутске, оказать дружеский приём почтенному гостю, но мои годы не позволят дожить до этого времени.
Незадолго до оставления Владивостока генерал пришёл к нам с прощальным визитом и поднёс свой фотографический портрет с дарственной надписью.
Большое помещение нашей конторы дало идею устроить у себя нечто вроде клуба. Пригласив беженцев Симбирска и Екатеринбурга, мы предложили им собираться у нас каждый понедельник, а дежурная дама устраивала бы чай и закуски, разложив расход на всех участвующих в журфиксе.
Эта простая мысль всем понравилась. У большинства жилищные условия были неважные. Надоело сидеть в отдельных комнатах, где было трудно принимать гостей, да и средства не позволяли этого делать. А тут в большой, тёплой и ярко освещённой комнате имелось и пианино. На понедельниках бывали: супруги Шипановы; бывший нотариус из Екатеринбурга Николай Флегонтович Магницкий; бывший юрисконсульт нашего банка, екатеринбургский мукомол и гласный думы, впоследствии отравившийся цианистым калием в Харбине, милейший Павел Степанович Первушин; Георгий Андрианович Олесов, управляющий Сибирским банком, со своей супругой Елизаветой Алексеевной и товарищем управляющего Першке; Валентин Фёдорович Щепин, бывший управляющий Азовско-Донским банком, с супругой; инженер Всеволод Сергеевич Горяинов с молоденькой супругой Александрой Александровной, часто бравшей на себя дежурство; Алексей Кузьмич Ценин. Однажды зашёл и Лев Афанасьевич Кроль. Всегда присутствовал Василий Георгиевич Болдырев, очень редко бывали Рудневы, почему-то от нас отдалившиеся. Раз пришли инженеры Бострем и Бехли, приехавшие из Харбина. Из молодёжи бывали моя дочурка Наташа с мужем, Лиза Олесова, Митя Критский, адъютант контр-адмирала Старка, моряки Буцков, барон Мегден и наши служащие. Обычно бывало весело. Молодёжь танцевала, взрослые садились за преферанс. Я иногда читал свои записки, а больше вёл бесконечные разговоры на политические темы и вступал в споры о том, уйдут или не уйдут японцы.
Дежурные дамы старались перещеголять друг друга искусством вести хозяйство, ради чего потихоньку приплачивали свои собственные деньги.
Засиживались обычно за полночь.
Так, на товарищеских началах, встретили мы и Рождество, и Новый год. На эти два вечера расходы превысили иену на человека, что дало возможность и устроить ужин, и выпить крюшон.
Дела моей конторы шли в гору. Я начинал завоёвывать общественное доверие и по времени большого кредита, ибо паевой капитал совокупно со вкладным подходил к пятидесяти тысячам иен. Этого было более чем достаточно, даже иногда чувствовался переизбыток средств. Это обстоятельство заставляло меня не только отказываться от новых вкладов, но и при случае избавляться от лишних денег. Однажды явилась ко мне вкладчица из Никольска-Уссурийского и, польстившись на большой процент в двадцать четыре годовых, внесла две тысячи иен сроком на один год. Но не прошло и месяца, как дама явилась в контору и, трепещущая от волнения, начала умолять меня вернуть деньги.
— Сударыня, кто вас так напугал, зачем вы волнуетесь? Берите ваши деньги хоть сейчас, но вот проценты за это время я вам не заплачу.
Получив деньги, барыня имела растерянный и, пожалуй, недовольный вид. А через две недели вновь пришла с просьбой принять от неё вклад, в чем я ей уже отказал. Такие отказы были лучшей рекламой для моего дела и увеличивали число желающих поместить свои капиталы в нашу контору.
Первого января 1922 года по случаю Нового года моя контора была закрыта. Я со служащими с утра приступил к заключению годового отчёта. К двенадцати часам дня отчёт был завершён и выведена прибыль, выразившаяся в восьмидесяти процентах на паевой капитал. Я ликовал и отправился покупать закуски и вино, устроив обильный завтрак. Капитал всех вкладчиков почти удвоился. Было чему порадоваться…
Приблизительно в ноябре 1922 года на севере Приморья появились белые повстанческие отряды. Конечно, эти отряды и формировались, и содержались на средства меркуловского правительства, каковые тратились без всяких ассигнований Народного Собрания. Но в результате деятельности повстанцев Хабаровск оказался освобождённым от большевиков и красных войск. Я радовался успехам Меркуловых, предполагая, что в движении участвуют и отряды Бочкарёва. К сожалению, как я узнал впоследствии, мои предположения не сбылись. Экспедиция Бирича никаких реальных результатов в смысле помощи Меркуловым в борьбе с красными не принесла. Но движение белых партизанских отрядов постепенно развёртывалось в серьёзную военную операцию, которая вначале была благоприятна для Приамурского правительства. Однако наши парламентарии узрели в этом нарушение конституции и вынесли порицание правительству, упрекая его в растрате народных средств, совершенно упустив из виду, что при решении японцев покинуть Приморье необходимо было начать в оборонительных целях наступательные действия. При этом пришлось вести таковые не в виде открытой войны, а прикрываясь как бы вспышками местных восстаний населения.
Конечно, Меркуловым, стесняемым и японским командованием, и Народным Собранием, ничего не оставалось делать, как распустить последнее, что и было сделано перед наступлением Рождественских праздников.
Народное Собрание выбрало комиссию, во главе которой стал генерал Болдырев, и поручило ей обследовать партизанское движение. С этой целью комиссия отправилась в Хабаровск.
Генерал взял с собой и своего адъютанта. Мы очень боялись отпускать сына, хорошо памятуя о той опасности, которая грозила во время посещения Болдыревым Симбирска в годы гражданской войны. Эта поездка продолжалась недели три, и мы были очень рады возвращению генерала.
А военные действия затягивались. Армия Меркуловых страдала от отсутствия тёплой одежды и оружия, подвоз которого стесняли японцы. Первые удачи сменились поражениями, и вместо ожидаемого продвижения вперёд началось отступление. Несмотря на огромную энергию, проявленную Меркуловыми, движение пришлось признать авантюрой, унёсшей и без того скудные средства Приамурского правительства. Это положение привело к яростным нападкам депутатов вновь собравшегося в феврале 1922 года Народного Собрания. Мне было сердечно жаль Меркуловых. Власть их подтачивалась, и повторялась та же картина, что мы уже наблюдали при начале нашей «бескровной» революции.
В Народном Собрании, как и в Государственной Думе, началась борьба за власть, за создание ответственного министерства. Но безлюдье в Народном Собрании было ещё большее, чем в своё время в Государственной Думе.
Я частенько спорил по этому вопросу с генералом Болдыревым, говоря, что даже при ответственном министерстве нельзя рассчитывать на лучший подбор министров, чем сделано теперь. Если и допустить мысль, что мои предположения неправильны, то новое правительство не достигнет конечной цели: отстоять Приморье от нашествия коммунистов, как только уйдут японцы. Скорее всего, эти раздоры только ускорят приход большевиков, ибо поведут к выступлениям грузчиков и других элементов, сочувствующих коммунизму. Дабы не тратить зря деньги на содержание двухсот шестидесяти депутатов, надо или сократить их число до пятидесяти, или совсем распустить Народное Собрание.
Реплики генерала были справедливы, но и он соглашался, что отстоять Приморье от пришествия коммунизма не удастся.
Вскоре после его приезда из Хабаровска генерал Болдырев был командирован Народным Собранием в Пекин, на свидание с генералиссимусом Жофром, чтобы высказать протест против участия большевиков в Генуэзской конференции. Генерал опять взял с собой моего сына. На этот раз я радовался за Анатолия. Поездка в Китай, а особенно в Пекин, да ещё на казённый счёт, была интересна для сына и не связана с какой-либо опасностью. Но генерал запоздал и прибыл в Пекин накануне дня отъезда Жофра. Поэтому тот не смог его принять и высказал предложение повидаться в вестибюле гостиницы.
Болдырев на это «свидание в прихожей» не пошёл.
Представителям побеждённых народов не нашлось места за общим столом. Ещё долго придётся нам пресмыкаться перед бывшими союзниками за оказанную ими помощь.
В июне 1922 года произошёл революционный переворот, устроенный Народным Собранием и свергший власть меркуловского правительства. Японцы заявили враждующим сторонам, что не допустят никакого кровавого столкновения на улицах, а если таковое произойдёт, то обе стороны будут моментально разоружены.
Началось с акта, изданного Меркуловыми в конце мая, об уничтожении всех выданных их правительством ассигновок, находящихся на руках у третьих лиц. Месяца за два до этого чинам Министерства финансов рекомендовалось учитывать таковые у частных лиц. Денег на их оплату в силу большой стоимости военных действий не было ни в Казначействе, ни в Государственном банке.
А что такие действия поощрялись, вытекает из случая с нашей конторой, толкнувшей и меня, за избытком свободных средств, на неприятную работу по залогу правительственных ассигновок.
Меня вызвал по телефону Мусин-Пушкин, состоявший тогда министром финансов, и в присутствии Дмитриева, исполнявшего обязанности управляющего, обратился ко мне, как «к доброму знакомому», с просьбой выручить банк из крайней беды и одолжить на несколько дней тысячу иен.
— Разумеется, мы не можем заплатить вам никакого процента и даже выдать расписку. Но взамен этих денег выдадим вам ассигновки на таможню. Вы знаете, что это главный источник наших доходов. По прибытии первого же парохода ассигновки будут оплачены сполна. Если же, паче чаяния, оплата задержится и приведёт к убытку, то мы даём честное слово, что убытки компенсируем. Ведь стоимость ассигновок теперь упала ниже пятидесяти процентов.
Мне не хотелось прерывать установившиеся добрые отношения с Государственным банком, и я дал согласие. Однако с приходом парохода ассигновки мне не оплатили. Одновременно правительство, нуждаясь в деньгах, вручило их на значительную сумму и другим лицам. Пришлось вывёртываться из создавшегося положения, и я, послав Льва Львовича на таможню, стал, согласно существовавшим правилам, брать от получателей товара поручения на оплату пошлин. Причём китайцы, боясь вносить деньги вперёд, требовали кредит без всяких письменных обязательств и выговаривали приличную скидку. Операция была рискованной, но в ней заключался единственный выход из создавшегося положения.
Надо отдать справедливость Льву Львовичу: он провёл операцию хорошо, а Дмитриев исполнил слово и компенсировал мои хлопоты и убытки, оплатив купленные за сорок процентов ассигновки. Ко времени издания этого акта, нелепого по своей сущности, у меня было в залоге тысяч на десять разных ассигновок.
Предстояла крупная потеря, заставившая меня провести такую же операцию — но не на таможне, а в Казначействе — по оплате налогов.
Поручения были мелкие, и китайцы требовали их исполнения в трёхдневный срок и со значительной скидкой. Чиновники Казначейства отказывались исполнить работу ранее недельного срока. Всё это были голодные, измученные работой люди. Я пообещал заплатить сто иен и послать всем барышням по коробке конфет, если квитанции будут готовы в два дня. Чиновники просидели две ночи подряд и к назначенному сроку работу исполнили; это спасло меня от потерь.
Изданный Меркуловыми вынужденный акт банкротства не больно ударил по дисконтёрам. Ассигновки принимались ими по сорок процентов стоимости. Служащие, которые закладывали ассигновки, теряли на каждом рубле более шестидесяти копеек. Такое не снилось ни одному ростовщику. Но что было делать?
Чтобы оправдать ростовщические действия, должен сказать, что назначенный на место Исаковича управляющим Русско-Азиатским банком Десево открыл мне специальный счёт под разные валюты. Причём банк, начисляя двенадцать процентов годовых, брал комиссию в размере полупроцента с суммы вносимых обеспечений. Таковые постоянно менялись, и приходилось вносить за деньги сверх процента не менее двух процентов комиссии в месяц, что доводило стоимость кредита до тридцати шести процентов годовых.
Всё это привело меня к мысли написать проект о выпуске кредитных рублей, оплачиваемых не по предъявлении, а по тиражам. Это давало возможность правительству, пользуясь только поступлениями с таможни, выпустить до восемнадцати миллионов кредитных рублей с очень небольшим процентом стоимости кредитов. Не буду упоминать подробности проекта. Скажу лишь, что он рассматривался на заседании в присутствии Мусина-Пушкина, Дмитриева, правителя Кредитной канцелярии и меня.
Проект был принят ими единогласно, но был отклонён Меркуловыми. А через два месяца Спиридон Меркулов, выдав проект за свой собственный, утвердил его и опубликовал в правительственной газете.
В этом плагиате он был впоследствии уличён, но стоял на своём, что окончательно оттолкнуло мои симпатии от представителя власти.
Вслед за опубликованием этого уничтожающего ассигновки закона был выпущен и приказ о роспуске Народного Собрания. В ночь с 31 мая на 1 июня 1922 года собрались депутаты Народного Собрания и провозгласили свержение власти меркуловского правительства, вынеся постановление об аресте Николая Меркулова и заявив о переходе власти к Народному Собранию.
Я почти никогда не бывал в кинематографе, но на этот раз ко мне зашёл генерал Болдырев и усиленно стал звать пойти с ним. Генерал был чем-то обеспокоен; спустя час к нему кто-то подошёл. После коротких переговоров Болдырев, не досидев до конца сеанса, предложил пройти к нему в контору.
Когда мы пришли, генерал сообщил мне о свершившемся перевороте и сказал, что чувствует и даже знает, что на него готовится покушение со стороны меркуловцев. Поэтому он опасается возвращаться на свою квартиру и просит меня оказать ночной приют. Я с удовольствием предложил Болдыреву устроиться на ночь у меня, но извинился, что придётся, за отсутствием отдельной комнаты, спать в общей зале со служащими.
Мы долго сидели за чаем, обсуждая положение. Генерал был уверен, что Меркуловы не уступят своей власти и будут бороться до конца. Не будучи поклонником братьев Меркуловых, он отдавал должное их энергии и работоспособности.
Ночёвки генерала продолжались несколько дней. По утрам он уходил в Народное Собрание и, вернувшись, сообщал нам обо всём происходящем.
По его словам, милиция, бывшая на стороне Меркуловых, явилась в Народное Собрание и потребовала ухода депутатов, угрожая в случае неповиновения применить силу. Но, пока шли переговоры. Собрание окружила дивизия воткинцев и ижевцев, которая выгнала милицию и заняла все входы и выходы. Вслед за ижевцами явился генерал Молчанов, начальник каппелевцев, и заявил, что он приемлет власть Народного Собрания и берёт на себя исполнение приказа об аресте Николая Меркулова.
Это была большая победа восставших депутатов. Против этих войск могли пойти только старковцы и морские стрелки.
Николай Меркулов тотчас же лёг в бест, т. е. предался в руки японцев.
Городской голова Еремеев, состоящий членом меркуловского правительства, принял сторону Народного Собрания.
Меркуловы со своими приверженцами заперлись в доме № 67 и под охраной частей войск генерала Глебова чувствовали себя вне опасности, памятуя запрещение японцев прибегать к оружию.
Положение становилось комичным. Чем же бороться с врагом, если оружие запрещено? Оставалось слово и газетные статьи… На балкон дома № 67 поочередно выходили Меркуловы со товарищи и произносили речи, громящие депутатов Собрания. В выражениях, они не стеснялись. Представители Народного Собрания тоже не остались в долгу и громили Меркуловых, называя их ворами и обманщиками. Но у Меркуловых оказалось преимущество. В их распоряжении оказалась газета «Слово».
Главным преимуществом Меркуловых оказались великолепная и обильная закуска и вино. Каждого, кто попадал к ним, ждало прекрасное угощение. Из окон квартиры дома № 67 часто слышалось весёлое «ура!». Народное Собрание совершенно пренебрегало этим простым, но сильно действующим средством.
Перед домом № 67 в первые дни переворота целый день стояла толпа, то аплодировавшая, то свистящая.
— Ну, послушали Меркуловых, пойдёмте и тех послушаем.
Порой толпу искусственно создавали войска и милиция, останавливая и прохожих, и трамваи.
Генерал Молчанов, принявший поручение арестовать Николая Меркулова, сперва тянул с ответом, а затем отказался от поручения, заявив, что без кровопролития сделать этого нельзя. А кровопролитие грозит разоружением всех русских войск, чего он допустить не может.
Между прочим, народные представители сообщали, что приказ Меркулова об уничтожении ассигновок будто бы даёт братьям хороший барыш. Ассигновки скупаются за грош сыном Николая Меркулова. Он и получает по ним через отца полным рублём.
Слухи действительно ходили. И я был рад, продав свои ассигновки приходившим комиссионерам по тридцать три сены за рубль, теряя на операции семь сен, но зато избавившись от большого убытка.
Начались засылки парламентёров к той и другой сторонам.
Пошли и перебежчики. Одним из первых оказался Еремеев. Это была большая победа Меркуловых в том смысле, что в эти дни один член правительства отсутствовал, а теперь появление Еремеева дало законный кворум, и Меркуловы могли говорить уже не лично от себя, а от Приамурского правительства.
Наконец, довольно решительный удар Народному Собранию нанёс генерал Молчанов, заявивший, что каппелевцы по-прежнему остаются преданными Народному Собранию, но при условии, если в число членов правительства войдёт главнокомандующий армией, а единственным кандидатом на эту должность воинские части считают генерала Дитерихса. Против этого назначения выступало большинство Собрания, ибо все знали о мистицизме генерала.
— Вот если бы, — говорили они, — мы могли его назначить митрополитом, никто бы ничего против не имел. Но «блаженный» генерал при всех своих прекрасных качествах совершенно не годится на роль Верховного Главнокомандующего.
Однако ультиматум подействовал, и Собрание выбрало Дитерихса огромным большинством голосов.
В Харбин была послана телеграмма. Согласие Дитерихса было получено.
После долгих ожиданий генерал Дитерихс прибыл во Владивосток. Его встречали депутаты Народного Собрания, гражданские и военные власти. Генерал проехал в Народное Собрание, где и высказал благодарность за избрание. Однако вскоре он сделал заявление, что не признаёт революционных действий, а потому по-прежнему считает законным правительство Меркуловых и является сторонником идеи роспуска Собрания с созывом вместо него Земского Собора.
Таким образом, выходило, что революционные постановления Народного Собрания Дитерихс не признаёт, за исключением акта о его избрании.
Вскоре был созван и Земский Собор. Биржевой комитет просил меня явиться не то в качестве депутата, не то в качестве заместителя отсутствующего депутата. Не вступая в прения, я воздержался от голосования за многие непонятные для меня постановления. Собор избрал председателем правительства Гондати, но из-за его отказа председателем оказался Спиридон Меркулов, что в итоге подтверждало его полную победу над Народным Собранием.
При этом было заключено граничащее с наглостью соглашение между богомольным Воеводой Земской Рати и бывшим правительством Меркуловых, в силу коего Дитерихс давал торжественное обещание не производить ревизии сумм, израсходованных предыдущим правительством.
Дитерихс передал управление краем церковным приходам. Право голоса предоставлялось тому из прихожан, который постоянно причащался в течение последних трёх лет.
Возможно, в этом решении был некоторый смысл, но при условии, если бы наше духовенство стояло на высоте своего положения. Мне думается, что именно духовенство во многом было виновато в смуте и распространении коммунизма, иначе трудно объяснить, почему и староверы и лютеране в западном крае не восприняли коммунизма. Отшатнулась от него и католическая Польша. А вот в России, стране Православия, он расцвёл махровым цветом.
Быстро придвинулась осень. Воевода Земской Рати, пополнив военные силы юнкерами и даже кадетами, повёл их в бой против более многочисленных регулярных войск Красной армии, подкреплённых партизанскими отрядами.
Для каждого, даже невоенного жителя города было совершенно ясно, что победы ожидать трудно. Тем не менее Воевода Земской Рати генерал Дитерихс опубликовал воззвание к армии и народу. Дитерихс совершенно откровенно сообщал, что японское командование в эту критическую минуту не только не держит обещанный нейтралитет, но отказало выдать принадлежащие Приморскому правительству оружие и патроны. Несмотря на это, он приказывает своей славной рати идти в бой. «За нами Господь Бог, и я уверен, что Он окажет Свою милость и помощь правому делу».
Одновременно с этим приказом последовал и приказ всем мужчинам, способным носить оружие, явиться на сборные пункты.
Началась невообразимая паника. Военные патрули стали хватать всех мужчин подходящего возраста как в кинематографах, так и просто на улицах.
Все справедливо вопрошали: для чего нужны люди, если нет оружия? Все, кто имел деньги, садились в поезда и уезжали в Харбин.
Я тотчас позвал сына и настоял на его отъезде. На другой день утром мы проводили его на вокзал и страшно боялись, что он будет задержан в пути. Слава Богу, моему сыну удалось беспрепятственно добраться до места назначения.
Многие мужчины ушли в сопки, некоторые покупали шаланды и направлялись или в Корею, или в Китай.
Служащим я выдал по двухмесячному жалованью, чтобы они могли покинуть Владивосток. Колесников выехал на отходящем пароходе на Камчатку, а мой зять Лев Львович, так же как и Добровольский, за небольшие деньги переменил подданство: первый превратился в румына, а второй — в поляка.
Один полковник Немчинов решил ехать на фронт, но через два дня вернулся. Ему, как и многим другим, не дали никакого оружия.
— Что же я буду там делать? Не могу же я воевать с красными дубинкой? Безоружные воины сдадутся красным при первом их наступлении. Лучше я сдамся им в городе.
Узнав, что винтовка моего сына не увезена в Харбин, полковник Немчинов попросил её дать ему, что я охотно сделал. Винтовка была японская, и патронов к ней имелось мало. Однако Немчинов, взяв винтовку, в тот же день выехал на фронт.
Происходящее подсказывало мне мысль о бегстве из Владивостока, благо китайский пароход «Шэнью» выходил через три дня.
Перед тем как принять окончательное решение, я отправился на заседание Биржевого комитета. Против обыкновения заседание было многолюдным.
Грустно было видеть, как перекрасились люди. Это было не собрание членов национального общества, к коему до этого времени все принадлежали, это были люди, восхваляющие если не коммунизм, то победу Д.В.Р. Раздавались речи, в коих воспевалась патриотическая радость по поводу ухода японцев и прихода войск Д.В.Р.
Председательствовал Овсянкин, предложивший высказаться каждому в отдельности. Единственным из присутствующих, не испытывающим радости, оказался я. Мне сочувствовал только Десево, не проронивший ни слова.
Я искренне советовал всем покинуть Владивосток.
— Я не верю в Д.В.Р. Буфер нужен был японцам. А раз они ушли, то ясно, что буфер прекратил своё существование и здесь расцветёт стопроцентный коммунизм, о котором вы, господа, не имеете ни малейшего понятия. Я полагаю, что присутствую на последнем заседании Биржевого комитета, который, конечно, будет упразднён за полной ненадобностью. Частная торговля будет или запрещена, или станет облагаться таким непосильным налогом, что окажется убыточна.
Многие из присутствующих были впоследствии расстреляны или покончили жизнь самоубийством. Из харбинских газет мне удалось узнать, что застрелились Овсянкин, Бондарев и Циммерман.
В тот же день я сходил в контору Кунста и купил для всей семьи билеты на пароход «Шэнью», следовавший в Шанхай.
И лишь одна моя мать упрямо протестовала против поездки. Пришлось потратить много времени, чтобы уговорить старушку ехать вместе с нами.
Вечером я собрал всех пайщиков и познакомил их с решением покинуть Владивосток.
Все уговаривали меня остаться, что повело к некоторому компромиссному решению, а именно: оставить служащим небольшой капитал для продолжения ведения дела. Я выдал доверенность на имя генерала Болдырева, с тем что вся прибыль, которую удастся получить, пойдёт в пользу служащих. На этом остановились, и генерал уверял меня, что недели через две я вернусь и буду продолжать своё дело.
За составлением отчёта пролетела вся ночь. К вечеру 14 октября все пайщики были удовлетворены полным рублём с прибавлением семидесяти процентов прибыли за период с 1 января по 15 октября 1922 года.
Перед отъездом наша контора несколько дней работала с невероятным напряжением и с огромной прибылью. При паевом капитале, равном приблизительно тридцати пяти тысячам иен, мы делали более ста оборотов в день. С уходом японцев все бросились обменивать иены на русское золото, серебро, американские и китайские доллары. И эта работа шла при большой конкуренции двух подобных учреждений: меняльного дела сына Николая Меркулова и Славянского. Последний из депутатов Народного Собрания образовал крестьянский кооператив для снабжения армии продуктами питания и, помимо этого, на полученные им крупные казённые авансы начал заниматься и эшанжем. За день или два до моего отъезда он пригласил всех своих пайщиков на завтрак, во время которого заявил, что его жена уезжает сегодня в Японию. Все высказали пожелание проводить её на пароход. Он затянул завтрак до самого отхода парохода и, нежно прощаясь на палубе с женой, на виду у всех провожающих не успел сойти по сходням и уехал в Японию.
Когда пайщики вернулись в контору и поинтересовались состоянием кассы, то оказалось, что таковая пуста. Славянский её увёз, захватив не только деньги пайщиков, но и казённые авансы, коих числилось более семидесяти тысяч рублей.
А вот я оделил всех до последнего гроша и уехал, увозя с собой около одиннадцати тысяч иен, принадлежавших мне и моему семейству.
Я не ограбил своих пайщиков, но меня ограбили собственные служащие в лице Добровольского, Сопетова и вернувшегося с фронта Немчинова. Всё, что я им оставил для ведения дела, и все деньги, что они собрали, — всего около четырёх тысяч иен — они поделили между собой и уехали в советскую Россию.
Для меня была чрезвычайно тяжела не только потеря денег, половина коих принадлежала моей семье, но и разочарование в служащих, коих я спас от голода, дал приют, кормил и платил приличное по тому времени жалованье.
Должен сказать, что последнее время в кассе обнаруживались пропажи денег. Помимо небольших просчётов, однажды пропали китайские даяны на сто иен. Тогда я отнёс это к возбуждённому состоянию кассира Немчинова, но теперь уверен, что деньги воровал Добровольский.
Итак, прощай, Россия! Прощай, Владивосток, и прощайте, мальчики, к которым мы с женой относились так же, как и к своим детям.
За несколько дней до нашего бегства из Владивостока явился в мою контору Бирич. Он только что приехал с Камчатки и зашёл всего на одну минутку.
— Христиан Платонович, я надеюсь, вы не останетесь здесь. Я уезжаю в Циндау и бросаю дело.
— Совсем напрасно, — сказал старик, — я совершенно не боюсь коммунистов и очень прошу вас приехать ко мне на дачу, где я расскажу много интересного о нашей неудачной экспедиции. А теперь нет времени, сейчас отходит поезд. И мы простились.
Побывать у Бирича на даче мне не удалось, а потому я не узнал и подробности его путешествия и управления краем, о чём я теперь очень сожалею. Но несколько лет спустя в Сан-Франциско приехала его супруга Пелагея Петровна. Она была в моём магазине «Русская Книга» и вкратце рассказала о том, что очень скоро после водворения коммунистов её муж был арестован и судим за измену Родине. Его в числе нескольких участников экспедиции расстреляли ночью на Эгершельде. Перед казнью старик пал духом и совершенно не мог идти, поэтому его привезли на место расстрела в экипаже.
Так закончил свою полную приключений жизнь Бирич, судьбе которого уделили внимание Чехов, Дорошевич и я, если только мои записки когда-либо появятся в печати.
От Пелагеи Петровны же мне удалось узнать, что Бочкарёв, занявшись грабежом местных золотопромышленников и не делясь награбленным со своей дружиной, был затравлен на одном из приисков собаками и зверски добит людьми. Куда делись его жена и дочь, мне узнать не удалось.
Покидая Владивосток, я в последнюю бессонную ночь вспоминал всю свою жизнь и перечислял правительства, при которых мне довелось жить в России.
Я был верноподданным Государя Александра II, Государя Александра III, Государя Николая II, гражданином республиканского Временного правительства, рабом коммунистического правительства на Урале, бесправным пленным чешского командования, подданным Уральского правительства, Директории, правительств адмирала Колчака, генерала Розанова, Земского правительства Приморья, рабом коммунистического Земского правительства, подданным Коалиционного правительства, Воеводы Земской Рати Дитерихса, правительства братьев Меркуловых.
И вот теперь превращаюсь в эмигранта, которому придётся подчиняться правительству Китая…
19 ноября 1934 года