Ровно через месяц после смерти моего отца, последовавшей 12 февраля 1918 года, после трёх дней отчаянной возни по перевозке домашнего скарба, моя семья переехала в новую квартиру из пяти небольших, но уютных комнат, в доме Захарова (Фетисовская улица, 15).
Грустно было переселяться из казённой квартиры, с которой я свыкся за пять лет службы в Екатеринбурге. Но что делать… Нарушить приказ большевицкой власти было опасно и бессмысленно. В случае промедления я, как самое малое, рисковал конфискацией обстановки. Нужно отдать справедливость большевицким властям: несмотря на неоднократные заявления о полном неверии в их ученье и пагубность политики, я не встречал от них скверного отношения. Чем объяснить это — не знаю. В данном случае меня предупредили заранее, что квартира моя будет нужна под областной комитет Урала, однако обычного бесцеремонного приказа очистить помещение в один — три дня не последовало.
Спорить и отстаивать квартиру я находил излишним, а в силу высказанного соображения и сам поторопился с переездом.
Итак, мы очутились на новом месте. Это не была отдельная квартира. О такой роскоши в связи с уплотнением мечтать не мог и самый богатый человек. А здесь было пять комнат из восьми, общая кухня, что вполне соответствовало декрету жилищной комиссии, разрешавшему занимать на каждого взрослого по одной комнате. Семья моя состояла из пяти человек. Свободные от постоя три комнаты принадлежали хозяевам дома, которые жили на фабрике и приезжали в город нечасто.
Квартира была платная — по сто пятьдесят рублей в месяц, что по тем временам было недорого. Сдали её мне Захаровы только из опасения, что её заселят нежелательным элементом.
Вскоре одну из хозяйских комнат почти насильственно занял по мандату совдепа офицер Академии Генерального штаба Василий Фёдорович Чебановский, и для хозяев остались только две комнаты.
Жилось недурно. Днём ко мне приходили не зачисленные в штат Народного банка служащие и занимались окончанием отчётности. Сам я не брезговал физическим трудом — пилил и рубил дрова и не стеснялся удивлённых взглядов клиентов банка, когда они, проходя по улице, останавливались и с удивлением смотрели на управляющего, чистившего тротуары и скалывавшего лёд.
Физический труд на воздухе, по первости тяжёлый, действовал на меня, как нарзан. Я чувствовал прилив сил. Крайняя утомлённость духа, вызванная политическими событиями, постепенно исчезала, и являлась какая-то жизнерадостность. Вопрос о куске хлеба, несомненно, грозный для моей семьи в будущем, как-то стушёвывался и застилался мечтой о возможности жить физическим трудом. Несмотря на мои сорок семь лет и ожиревшее сердце, мне мечталось о небольшом хуторке, уютном домике, хорошем огороде, пахучем клевере да о колосистой пшенице. Право же, если бы я был врачом, я не прописал бы нашей интеллигенции иного лечения, как здоровый физический труд на свежем воздухе. Бодрость духа поддерживалась и сознанием полезности бытия. Будучи не у дел, я всё же поддерживал кое-каких знакомых в их саботаже. В это же время в Екатеринбург прибыли великие князья.
Произошло это при следующих обстоятельствах. В начале Страстной недели в Народном банке, куда я еженедельно ходил за получением с текущего счёта очередных ста пятидесяти рублей, я встретил В. А. Поклевского-Козелла. Он поведал мне, что приходит в отчаяние от поисков квартиры для великого князя Сергея Михайловича. От своего доверителя Поклевский-Козелл получил телеграфный приказ подыскать комнату и устроить двоюродного брата Императора. На просьбу великого князя поместить его в Талице, в имении Поклевского-Козелла, из-за запрета Талицкого совдепа ему пришлось ответить отказом. Никто из граждан Екатеринбурга из опасения репрессий со стороны совдепа комнату великому князю не сдавал.
Мне стало безгранично жаль изгнанника. Правда, я даже не знал о существовании такого князя… Под впечатлением от рассказа Поклевского-Козелла я сказал, что, если ему не удастся найти помещения, могу временно приютить гостя у себя в хозяйских комнатах, так как хозяева на праздники, скорее всего, не приедут. К тому же и офицер-квартирант уехал в отпуск на Украину, сказав, что вряд ли вернётся обратно и, вероятно, перейдёт на службу к Скоропадскому.
Дня через два, в пятницу 20 апреля, часов в десять утра в мою квартиру приехал Поклевский, сопровождая великого князя и его слугу Ремеза. Будучи в старой тужурке и туфлях, я вышел в таком виде в прихожую, не подозревая, что приехал великий князь.
Передо мной стоял Сергей Михайлович во весь свой огромный рост, ещё более увеличиваемый серой папахой. Одет он был в серую поддёвку солдатского сукна. Его худое, скуластое, бритое, с желтоватым оттенком кожи и выцветшими серыми глазами лицо имело мало сходства с фамильным типом Романовых.
— Вы Владимир Петрович Аничков?
— Да, я.
— Я к вам с покорнейшей просьбой приютить меня у себя… Я выслан из Вологды и в силу имеющегося у меня разрешения жить в Вятской и Пермской губерниях вынужден был остановить свой выбор на Екатеринбурге. В Перми проживает Михаил Александрович, и мы из опасения каких-либо осложнений по отношению к нему решили там не останавливаться.
Я ответил, что сочту за счастье оказать ему приют, но, опасаясь возможных репрессий со стороны совдепа, прошу доставить разрешение квартирной комиссии на занятие комнат. Прибавив, что сдать комнаты не могу, поскольку я не владелец, я уведомил гостя в том, что недели через две приедут хозяева, с коими ему и предстоит вести дальнейшие переговоры. Поклевский-Козелл, одевавшийся обычно франтовато, выглядел сконфуженным. Он стоял без воротничка и без галстука. Поклевский-Козелл ещё спал, когда к нему явился великий князь. Этот визит настолько взволновал моего приятеля, что он не успел нацепить привычные детали туалета.
Великому князю комнаты понравились, и он отправился в совдеп, а часа через полтора уже приехал с вещами к нам.
По его словам, председатель совдепа Белобородов настолько смутился, когда великий князь назвал себя, что даже вскочил.
— Как, вы великий князь и нас никто об этом не предупредил?
— Я не один, со мной приехали князья Иоанн с супругой Еленой Петровной, Константин и Игорь Константиновичи и князь Палей. Они остались на вокзале, ожидая приискания квартир.
— Но где же мы вас всех поместим? У нас нет квартир и нет даже свободных комнат.
— Я нашёл себе две комнаты у Аничкова по фетисовской улице, дом номер пятнадцать.
— Конечно, занимайте. Слава Богу, что нашли.
Несмотря на дословно переданный Сергеем Михайловичем разговор, мне, как ни было больно, пришлось напомнить, что необходим мандат квартирной комиссии.
Сергей Михайлович дал слово исполнить просьбу.
Перед завтраком я постучал в дверь комнаты великого князя и, войдя, просил разрешения не величать его «Вашим Высочеством», а называть Сергеем Михайловичем. Прислуга могла донести о титуловании, что приведёт к большим неприятностям как для него, так и для моей семьи. На моё приглашение позавтракать он не только ответил согласием, но попросил накормить и его слугу. При этом великий князь заметил, что он неприхотлив, может есть что угодно.
И вот за нашей скромной трапезой волею судеб оказался высокий гость. Думал ли я когда-нибудь, что буду запросто принимать у себя великого князя? Чего не делает судьба, чего не творит революция…
Несмотря на необыкновенную простоту Сергея Михайловича, в первое время совместного житья всё же чувствовалась какая-то натянутость. Особенно стеснялся его присутствия мой милый Толя, правовед, воспитанный на благоговейном уважении к попечителю училища принцу Ольденбургскому. Он упорно именовал Сергея Михайловича «Ваше Высочество». Стеснялась, конечно, и моя жена, часто приходя в отчаяние из-за невозможности достать на базаре подходящую для гостя провизию. С продуктами становилось всё тяжелее. Да и мне как безработному не позволяли шиковать далеко не блестящие средства.
Однако стол был обставлен если не лучшим образом, то по времени настолько хорошо, что Сергей Михайлович был доволен. К завтраку подавали два блюда, обед — тоже в два блюда. Кусочек сыру и чашка кофе были великому князю по вкусу.
Сергея Михайловича очень интересовала наша семья, жизнь провинциальных интеллигентов. Он с первых же дней часто заглядывал в единственную свободную от кроватей комнату, игравшую одновременно роль гостиной и столовой, и почти всегда долго засиживался за столом. И если бы не желание выкурить сигару, чего он не решался делать при жене, то эти интересные беседы длились бы часами.
Незадолго до приезда великих князей в Екатеринбург в наш город был привезён и Государь с семьёй. Говорили, Наследник с Татьяной остались в Тобольске по болезни Алексея.
Царскую семью поместили в доме Ипатьева, предварительно окружив две его стороны по фасаду, выходящему на площадь и улицу, высоким, наскоро сколоченным забором. Любопытных собралось столько, что поезд пришлось передать с главного вокзала на Екатеринбург-Второй, и уже оттуда их на автомобилях доставили в приготовленный дом. Сопровождавших Государя графа И. Л. Татищева, князя В. А. Долгорукова, графиню Гендрикову и фрейлину Шнейдер отправили прямо с вокзала в тюрьму, куда был позже привезён и епископ Гермоген.
Лица, видевшие Государя (Коля Башкевич уверял, что был его шофёром), говорили, что он постарел, но вид имеет бодрый.
Много публики проходило мимо дома. Многие ходили по противоположному берегу озера, с которого был виден балкон, выходящий на двор дома Ипатьева, в надежде повидать Царя. На этом балконе постоянно находился часовой, которого многие и принимали за Государя. Ошибиться было легко, ибо расстояние было большое — около версты.
Очень часто, почти каждый день, на набережной можно было видеть карету архиерея. Очевидно, он тоже приезжал сюда понаблюдать за домом Ипатьева.
Пребывание у нас великого князя вызвало, конечно, со стороны большевиков усиленный контроль за нашей квартирой. Так, напротив нас, выселив бухгалтера Азовско-Донского банка Буховецкого, поселили нескольких красноармейцев, которые день и ночь наблюдали за нашей квартирой. Дабы облегчить им эту задачу, мы, с согласия Сергея Михайловича, решили не опускать по вечерам шторы, надеясь предотвратить более энергичное вмешательство большевицкой власти в нашу жизнь. Однако на другой же день его приезда к нам явился какой-то матрос с требованием осмотра квартиры.
— Кто живёт у вас? — спросил он жену.
— Бывший великий князь, — ответила жена (так буквально значилось в его паспорте).
— Покажите вашу домовую книгу.
Убедившись, что великий князь прописан, матрос стал мягче и даже отказался от осмотра всего помещения, сказав, что он верит жене на слово в том, что свободных комнат нет.
Сергей Михайлович через приотворённую дверь слышал весь этот разговор и, когда опасность миновала, вышел в прихожую и хвалил жену за её умение говорить с «товарищами».
Пасхальную заутреню великий князь решил — по нашему совету — провести в храме реального училища, где обычно бывали и мы. Узнав о том, что у него больные ноги, я предложил мой экипаж, и он охотно воспользовался им. В церкви Сергей Михайлович стоял на правой стороне, сзади учеников.
В городе быстро разнеслась весть о приезде великих князей, и, уже зная, что Сергей Михайлович остановился у меня, многочисленные знакомые обращались ко мне с разными вопросами и с просьбой показать им князя.
Большой рост, серенький скромный пиджак, так плохо гармонирующий с окружающей сюртучной публикой, выдавали великого князя. Все обращали свои взоры в его сторону. Мне казалось, что это было не праздное любопытство, а взгляд измученных революцией людей, полных веры и надежды вернуться к прошлому и вновь увидеть Россию сильной и могучей державой под скипетром Романовых, власть которых могла быть ограничена конституцией.
Так мечтала тогда бoльшая часть буржуазии и интеллигенции. Не чужды были этой идее и многие эсеры, обладавшие мужеством сознаться в бесплодности социалистических мечтаний.
За заутреней мне сообщили, что Царской семье будто бы разрешено встретить праздник в церкви Вознесения.
Когда великий князь пришёл к нам разговляться, я предложил ему проехать со мной в Вознесенский собор, дабы повидать Государя, но Сергей Михайлович нашёл это предложение опасным и отклонил его.
Впоследствии оказалось, что Царская семья не была допущена в церковь, заутреню служили на дому, на разговение был дан всего один небольшой кулич, пасха и по одному яичку.
За столом засиделись. Сергей Михайлович был очень мил и весел, много шутил, разбивал яйца о свой лоб.
Выяснилось, что он ничего не пьёт, тогда как до этого всё время спрашивал, много ли у нас вина. Оказалось, что он знавал нескольких моих однофамильцев, и все они были большими пьяницами, почему он и предполагал, что и я должен был иметь пристрастие к спиртным напиткам. Недоразумение разъяснилось, и мы много смеялись над тем, что подозревали друг друга в одном и том же грехе (обратив внимание на его частые вопросы о вине, я с большим трудом достал для разговения великого князя несколько бутылок вина).
На другой день пришлось, по обычаю, принимать визитёров. На этот раз их было не меньше обыденного, несмотря на то что я уже не состоял директором банка. Объяснял я это, конечно, не столько добрым отношением к моей семье, сколько любопытством, связанным с приездом великого князя.
Сергею Михайловичу тоже было любопытно посмотреть на провинциальное общество, и он с самого начала визитов не покидал того уголка общей комнаты, который заменял нам гостиную.
Особенно интересен был для него визит местного духовенства, посетившего нас из-за присутствия князя в большем против обычного числе. Многие из причта были навеселе. Войдя в прихожую, они направились в комнату великого князя и, не найдя его там, прошли в столовую, где сидел Сергей Михайлович. Думаю, ему впервые пришлось видеть духовенство в таком виде: Сергей Михайлович их рассматривал с большим любопытством, делая знаки моей жене, чтобы она угостила их водкой. Но жена продолжала предлагать пасху и кулич. Сергей Михайлович не выдержал и сам начал наливать им водки и вина. Особенно поразило его поведение дьячка, таскавшего яйца со стола в свой карман.
Когда великий князь поделился со мной своими впечатлениями об этом, я ответил, что не только дьячок, но и батюшка и отец дьякон тоже взяли по яичку и в этом я не вижу ничего худого.
— Ведь и ваши камергеры занимались, наверное, тем же, таская с царского стола разные предметы на память. Меня лично это очень трогает, так что будьте уверены: яйца эти будут долгие годы храниться как святыня в божнице и сотни раз будут показываться всем знакомым как яйца с пасхального стола великого князя.
Один из местных генералов, занимавшийся в штабе большевиков, войдя в гостиную, очень фамильярно обратился к великому князю со словами:
— Вы меня узнаёте, Сергей Михайлович?
На что великий князь сдержанно ответил:
— Да, узнаю. Вы большевик.
Видный генерал густо покраснел и начал оправдывать своё поведение желанием принести пользу Родине в деле воссоздания армии.
Несмотря на опасность положения, некоторые офицеры академии всё же приходили к великому князю и расписывались на листе. Великий князь просил передать посетившим его офицерам привет и благодарность, прибавив, что он лишён возможности ответить им на визит из боязни их скомпрометировать.
Из горожан Сергей Михайлович долго беседовал с Ильёй Ивановичем Симоновым, бывшим городским головой, тридцать лет назад принимавшим Сергея Михайловича и его отца в Екатеринбурге. Старик был сильно растроган внимательным приёмом и плакал, сидя у князя.
По просьбе моей жены принял князь и Милославскую — дочь умершего врача. Она тридцать лет назад, будучи гимназисткой, подносила букет юному Сергею Михайловичу. Ныне, сама нуждаясь, Милославская спрашивала мою жену, не примет ли великий князь от неё несколько пар белья, оставшихся от её покойного отца. Но князь в белье не нуждался.
Зато денег — как у него, так и у князя Палея — не было. Поэтому я предложил великому князю сделать небольшой заём и, получив согласие, уговорил С. Жирякова дать пять тысяч рублей Сергею Михайловичу, а З. Х. Агафурова — князю Палею.
Сергей Михайлович говорил мне, что всё его состояние заключалось в пятистах тысячах рублей, помещённых в «Заём Свободы», и что сумма эта записана в долговую книгу Государственного банка. На руках у него ничего не имелось.
О нужде его в деньгах я узнал по следующему поводу.
Сергей Михайлович любил пить кофе со сливками. К сожалению, наша единственная корова почти прекратила давать молоко; достать сливки было трудно. Наконец нашлась поставщица, бравшая сравнительно недорого — по семь рублей за полбутылки. Но князь, узнав об этой цене, от сливок отказался. Получив наше молоко, он уверял меня, что оно гораздо лучше сливок, и с наслаждением вечерком варил себе кофе и выпивал его совместно с Ремезом. Этот случай указал мне на скудность его средств.
Его Ричардо, бедный Ремез, был небольшого роста и плотно сложен. Был очень экономен и хозяйствен, и, сопоставляя его фигуру и практические качества с великим князем, поневоле приходило в голову: Дон Кихот и Санчо Панса.
Отношение Сергея Михайловича к прочим членам Царской фамилии, прибывшим в Екатеринбург, за исключением князя Палея, которому он благоволил, не было ни близким, ни отдалённым. Зная, что в Екатеринбурге нет свободного жилья, я предложил ему уступить одну из моих комнат двум несчастным беженцам. Великий князь категорически запротестовал:
— Нет уж, будет с меня и Вологды. Я там прекрасно устроился, чувствовал себя почти так же хорошо, как и у вас. И меня выслали за компанию с Константиновичами, ибо из-за их поклонения архиереям и монашкам создалось паломничество в монастырь, где Иоанн Константинович руководил хором. И путешествие наше сюда в вагоне я никогда не забуду. Они вечно ссорятся, мирятся и снова ссорятся, поют, кричат… Нет уж, прошу вас избавить меня от совместного с ними жительства.
Ввиду этого я начал подыскивать комнату для Палея и Константина Константиновича у знакомых. Игорь Константинович хотел жить совместно с Иоанном и Еленой Петровной, успевшей подыскать себе маленькую квартирку и даже начавшей делать кое-какие хозяйственные покупки, которые её очень забавляли. Комната нашлась у Агафуровых. Но Сергей Михайлович где-то навёл справки об этой семье и запротестовал, объяснив протест тем, что Агафуровы очень богаты и не считают денег. Их сын, сверстник великих князей, пьёт, много тратит, ведёт крупную игру, а зная легкомыслие и увлечение, свойственные молодёжи, Сергей Михайлович боится, что князья могут проиграться и в компании попадут в какой-нибудь скандал. В этом вмешательстве проглядывала фамильная заботливость и щепетильность.
Другой раз она сказалась даже в виде некоторой обиды.
Князю Палею очень хотелось выступить со своими произведениями в местной любительской художественной студии. Я передал это желание артистам-любителям и получил ответ, что все они будут очень рады сотрудничеству с ним. Но пусть он не обижается, если наружный приём будет более чем сухим: они боятся большевиков. Что же касается его пьес, то они просят их представить для предварительной цензуры.
Сергей Михайлович, не поняв, что цензура здесь подразумевается совершенно особенная, ответил, что даст ли Палей им свои пьесы — большой вопрос.
Кстати, о цензуре пьес при большевиках. Местная студия была закрыта за то, что один из артистов, цитируя слова Фамусова, сказал:
В деревню, в глушь, в Саратов,
В Совет солдатских депутатов.
Местные гимназистки, увидав молодых князей в соборе и не зная, кто они, почему-то приняли их за наездников из прибывшего цирка. Конечно, мгновенно влюбились, а затем, узнав, кто предмет их обожания, решили устроить вечер и отправили к ним депутаток с приглашением на бал.
На семейном совете Сергей Михайлович наложил своё вето:
— Как, вы хотите танцевать, когда Государь находится в заключении?..
Наконец мне удалось найти комнату у художника Ульянова. Князья пошли туда, их угощали завтраком. Условия подходили. Особенно Палею понравилась студия, где талантливый юноша рассчитывал писать картины. Да и Константин Константинович был в восторге от кокетливой хозяйки.
Но их мечтания растаяли как дым. На другой день ко мне приехал Ульянов и сказал, что лишён возможности сдать комнату князьям. Его предупредили, что в случае сдачи он будет объявлен контрреволюционером, а дом его разгромят рабочие Верх-Исетского завода.
— Я должен предупредить, Владимир Петрович, что и вас ожидает та же участь.
— Что делать, — ответил я, — нарушить правила гостеприимства выше моих сил…
Однако на душе стало скверно. О грозящей мне опасности я, конечно, Сергею Михайловичу не передал, но отказ в сдаче комнаты объяснил боязнью репрессий.
Дня через три-четыре пришлось, сильно поволноваться. В городе с утра произошла тревога. Разнеслась весть, что на вокзале, откуда слышались выстрелы, — дутовцы. Красноармейцы, коих было не много, версты за две до вокзала залегли по улицам в цепи, и поднимать их было нелегко. Зато изо всех щелей ползли «товарищи» — рабочие с винтовками.
Великий князь очень волновался, не уходил с улицы и всё время ходил по противоположной стороне.
Часа через два всё успокоилось. Оказалось, что своя своих непознаша: пришла рота в шестьдесят человек железнодорожной охраны и вступила в бой с местным вокзальным караулом, который был разоружён. Храброе воинство постыдно бежало, побросав винтовки в выгребные ямы.
Страстно хотелось верить, что это действительно Дутов и час освобождения настал.
Молодые князья хотя не очень часто, но посещали Сергея Михайловича. Бывали все, кроме Иоанна Константиновича. Раза два заходила ненадолго и Елена Петровна. Я имел удовольствие быть ей представленным. Княгиня одевалась более чем скромно: в чёрной юбке и такой же кофточке, в серенькой вязаной шапочке.
Молодёжи хотелось бывать у нас. По крайней мере Сергей Михайлович просил разрешения приходить к нам запросто, на что, конечно, я от всей души передал князьям нашу сердечную радость видеть их у себя. Этот вечер князья Палей, Игорь и Константин просидели у Сергея Михайловича в комнате. Палей прекрасно играл на рояле, но войти в наши комнаты они почему-то не решились — к великому огорчению моих детей.
Однако дня через два к нам пришли с визитом Константин Константинович и Владимир Павлович и просидели за чаем часа два. Палей очень много болтал, читал стихи Христиановича в альбоме Наташи и обещал в другой раз почитать свои.
Видимо, на молодых людей моя дочурка Наташа произвела впечатление.
На праздниках приехал хозяин-«кулак» — бумажный фабрикант — и, не застав меня дома, очень резко выразил моей жене негодование за то, что в его комнаты пустили «какого-то великого князя», грозя пойти жаловаться на нас в квартирную комиссию.
Узнав об этом, я был огорчён предстоящим выселением Сергея Михайловича. На другой день старик очухался, и вместо всяких объяснений я провёл его к великому князю.
Видимо, старик опасался за целость содержимого в шкафу, стоящем в зале, в котором хранил деньги или золото. Он стал при князе открывать его, но руки дрожали. Сергей Михайлович встал, взял от него ключи и открыл шкаф. Старик растаял и позволил князю остаться.
— Живите, живите, пока живётся.
А уходя, говорил мне: «Бог его знает, может быть, и в самом деле опять князем будет».
Не менее удивлён был я и претензиями офицера, вернувшегося из отпуска, за сдачу его комнаты.
Вместо ответа я вызвал князя и сказал, что вот молодой человек претендует на комнату.
Сергей Михайлович спросил Чебановского:
— Прикажете очистить?
Но тот сконфузился и больше претензий не заявлял.
Пришлось пригласить его к обеду с великим князем. Чебановский вёл себя корректно, чем дело и кончилось.
Сергей Михайлович любил ходить и покупать на базаре всякую снедь: крупу, творог, яйца. Кур, по-видимому, он любил не только есть, но даже изъявил желание ходить за нашим куриным царством.
Ревматизм великого князя требовал тепла. Но по деликатности он как-то не сказал, что ему холодно. Сам через парадное крыльцо пронёс со двора дрова и затопил в своей комнате камин, но забыл при этом открыть трубу, надымил и был сконфужен в уличении кражи дров.
Сергей Михайлович оказался страстным картёжником, и по вечерам мы частенько играли в преферанс, для чего я приглашал или Поклевского, или Тяхта.
Как-то раз во время игры великий князь обратился к нам с просьбой: не найдём ли мы поручителя для князя Долгорукова, посаженного в тюрьму. Дня через два я доставил письмо Долгорукова из тюрьмы, где тот просил о поручительстве, жаловался на болезнь и высказывал желание, чтобы его заключили с Государем. Дать поручительство согласился Тяхт.
Но хлопотать было уже поздно и опасно. Как выяснилось, князь Долгоруков был расстрелян вместе с графом Татищевым. Об этом мне поведал Терентий Иванович Чемодуров — камердинер Императора, прослуживший у Государя шестнадцать лет и впоследствии скрывавшийся в моей квартире от преследования корреспондентов разных газет. Его арестовали приблизительно за месяц до расстрела семьи Государя и забыли в тюрьме, отчего он считал, что остался жив чудом.
Играли мы с князем по маленькой, и ему ужасно не везло. Мне же, против обыкновения, сильно шла карта, и князь говорил ворча, что он никогда не видел такого везения. Он возненавидел расплату фишками и непременно требовал писать мелом.
Играли обычно в его комнате при закрытых дверях, так как за картами Сергей Михайлович почти всё время курил сигары.
После обеда я обычно приходил в зал, занимаемый Ремезом, и там Сергей Михайлович угощал меня кофием. Долго мы засиживались за этим приятным напитком в густом дыме его сигары и двух махорочных трубок, которые курили я и Ремез (папирос купить было негде, и всем приходилось довольствоваться махоркой, доставаемой с большим трудом).
Эти интересные беседы с каждым днём становились всё более дружескими. Первоначальное стеснение прошло, и, чем ближе мы становились друг к другу, тем больше привязывался я к Сергею Михайловичу.
Какое чувство притягивало меня к нему? Конечно, не любовь, а, скорее всего, жалость. Впрочем, русский народ редко употреблял глагол «любить», заменяя его словом «жалеть». Если это определение чувства правильно, то я искренне полюбил великого князя, искренне его жалел. Да и как было не жалеть, когда поневоле напрашивалось сравнение его и моего положении в прошлом и в настоящем. Если мне жалко было себя, утратившего и своё положение, и средства, то великий князь потерял несравнимо больше. Да и будущее его казалось во много раз безотраднее. Мне думалось тогда, что без банков не обойдутся и я, может быть, через год или два вновь поступлю в какой-нибудь из них. Ну, а великий князь? Вернётся ли к нему высокое прошлое, да и выдадут ли ему те пятьсот тысяч, помещённые в «Заём Свободы»?
Великий князь был уверен в конечной победе немцев. Он не верил в мощную помощь Америки и возлагал надежду на восстановление династии Романовых только благодаря немцам.
Сергей Михайлович искренне советовал русской интеллигенции работать с большевиками, чтобы растворить их, невежд, в интеллигентном труде. Так он рассчитывал найти линию примирения, считая, что в методе управления большевиков много общего со старым режимом.
— Точь-в-точь как при Императорском правительстве, но только у большевиков всё выходит в более карикатурном виде. То же держимордство, что и прежде, такой же Шемякин суд, такое же взяточничество.
К прошлому режиму Сергей Михайлович относился отрицательно. Заговорили о Пуришкевиче и его выступлении относительно водички Куваки Воейкова, к которой во время войны была проведена ветка железной дороги.
Я назвал это выступление Пуришкевича недостаточно проверенным.
— Да почему же вы считаете это выступление недостоверным?
— Да ведь было же опровержение правительства.
— Батюшка, да вы что, верили в правительственные опровержения? Неужели вы думали, что хоть одно опровержение прежних министров Николая, этих негодяев, было правдиво? Ложь, сплошная ложь, та же ложь, что и у большевиков, но только более тонкая, не такая наивная.
По отношению к Царю, а особенно к Царице он был сдержан в выражениях, но сквозь них просвечивало чувство неприязни к Государыне. На мой упрёк в том, что в развернувшихся событиях интеллигенция винит великих князей, боявшихся потерять свои права и мешавших Государю подписать конституцию, он горячо уверял, что все они неоднократно упрашивали Государя дать своё согласие на принятие конституции.
— Ведь нас не принимали, нас выселяли из Петрограда, как, например, моего брата Николая Михайловича, за слишком настойчивые советы пойти на уступки, равно как и за советы устранить Распутина.
Сергей Михайлович избегал говорить о Распутине и только раз сказал:
— Не верьте всему, что говорилось о его близости к Царице и дочерям. Всё это вздор. Такой же вздор и то, что Государь — пьяница. Я знаю его с юных лет и могу чем угодно поклясться, что ни разу не видал Николая Александровича пьяным. Да, он пил, но пил весьма умеренно. Всё это ложные слухи, распускаемые революционерами с целью дискредитировать Царскую семью.
Про возможность воцарения Михаила Александровича Сергей Михайлович говорил, что это будет такое же несчастье для России, как и царствование Николая. Оба были воспитаны Марией Фёдоровной и Александром III в таком подчинении родителям и были так изолированы от влияния жизни, что вышли бесхарактерными, безвольными людьми, легко поддающимися чужому влиянию.
Насколько это было уродливое воспитание, вы усмотрите из следующего рассказа.
— К нам в батарею, в лагерь, уже взрослым юношей был прислан Михаил Александрович для практического ознакомления со строем и артиллерийской стрельбой. Был он, во-первых, с «гувернанткой», как называли мы кавалерийского полковника, не отпускавшего от себя ни на шаг своего воспитанника. Ведь Наследник не только стеснялся разговаривать с офицерством… Нам была передана просьба Михаила Александровича не присутствовать при его обучении стрельбе, и мы все уходили, когда оно начиналось.
Артиллерия была любимым коньком Сергея Михайловича, но мне, профану, не запомнились долгие рассказы, касающиеся этой области.
Помню лишь, что на мой упрёк в том, что он в Карпатах как начальник артиллерии должен был предвидеть нехватку снарядов, великий князь горячо возражал и сваливал всю вину на Николая Николаевича.
— Он давал задания на шесть месяцев войны, и все эти задания мною были исполнены в точности. Наконец по этому делу я подал обширную записку Государю.
— Ну и что же? — спрашиваю.
— Да то же, что было всегда. Внимательно выслушал, со всем согласился, а затем мнение последнего докладчика одержало верх.
Последний раз я видел Государя в Ставке, но о его решении отречься от престола осведомлен не был. Узнал я об этом от Алексеева, который до конца моего пребывания в армии относился ко мне хорошо. Особой перемены ко мне штабных генералов я не замечал. После подачи в отставку я жил во дворце моего брата Николая Михайловича. Нам жилось хорошо при Керенском. Никаких вмешательств в нашу жизнь не было. Когда же пришло известие об отречении Михаила, я понял, что всё пропало.
Как уверял меня Сергей Михайлович, за отречение высказались Родзянко, Керенский и, кажется, Шингарёв. Гучков и Милюков были против.
С воцарением коммунистов великого князя выгнали из дворца, позволив взять самое необходимое, а из мебели — одно кресло и походную кровать, которую он и привёз к нам. Выгонял великого князя матрос, который заявил, что «довольно вам пить нашей крови и обкрадывать казну».
Затем матрос потребовал:
— Покажи, где спрятал золото.
Сергей Михайлович показал ему золотые часы.
— Только-то?
И начался обыск. Часы матрос взять не пожелал.
Засим князь поселился совместно со слугой, кажется, у князя Оболенского, но какого именно, не помню.
В комнате великого князя, на письменном столе, было несколько карточек Кшесинской, одна — с ребёнком. Ремез говорил мне, что князь её безумно любит и считает, что ребенок от него. Сам же он никогда и ничего о Кшесинской не говорил.
Думал ли князь, что ему угрожает казнь? Я предполагаю, что нет, ибо на мой совет ему и юным князьям бежать из Екатеринбурга Сергей Михайлович категорически протестовал.
— Куда я побегу с моими больными ногами, а главное, с моим ростом? Мне деваться некуда, и я больше всего опасаюсь, что нас захотят выкрасть, а потом поймают, и тогда, конечно, расправа будет короткая.
Князь был очень наблюдателен. Так, бывая несколько раз в областном совдепе, который помещался в моей квартире, он заметил в бывшей моей бильярдной комнате заметки роста моих детей, сделанные карандашом, и спрашивал:
— Кто это Лев, заметка роста которого выше всех?
Я объяснил ему, что это гувернёр моего сына Делявинь, офицер французской армии, которого потом мне удалось устроить через друга моей юности Ознобишина в Париж, к графу Игнатьеву.
Сергей Михайлович замечал решительно каждую мелочь, вводимую в форме Красной армии. Даже судейский герб на пуговицах и тот заметил. Кстати, в возможность быстрого восстановления армии великий князь не верил и говорил, что ранее пяти лет этого сделать нельзя.
Постановление о высылке князей в Алапаевск сильно подействовало на Сергея Михайловича, сказавшего на это: «Чувствую: это начало конца». Я успокаивал его как мог и советовал, хорошо зная округ, просить совдеп поместить великих князей на Ирбитский завод, где хороший дом, сад, озеро, а население состоит из бывших государственных крестьян-землепашцев. «Товарищей» там сравнительно мало, а посему в случае нужды князья найдут поддержку большинства.
Незадолго до отъезда Сергей Михайлович просил меня достать для князя Палея денег, о чём я упоминал выше. И я пригласил Палея к себе пообедать, дабы свести его с Агафуровым, согласившимся одолжить князю Палею пять тысяч.
Это был последний вечер, когда у нас был этот милый юноша поэт. К сожалению, мне не пришлось присутствовать на обеде, так как меня вызвали на заседание Культурно-экономического общества, и я описываю его со слов жены и детей.
На моё предложение пригласить Константина Константиновича и Игоря Константиновича Сергей Михайлович ответил отказом. Видимо, он хотел скрыть от них делаемый заём.
К этому обеду удалось достать хинной водки, и князь Палей с удовольствием выпивал рюмочку за рюмочкой, что делало его болтливее и интереснее. После обеда он подсел к роялю. Играл он хорошо, но всё больше романсы. Сыграв романс «В голубой далёкой спаленке», он, закрыв лицо руками, воскликнул:
— Боже мой, сколько дивных воспоминаний связано у меня с этим красивым романсом во время моего пребывания в Киеве!
Затем читал красивые стихи — кажется, «В монастыре», — кончающиеся словами: «Там на реке ледоход и весна, а здесь монастырь». Декламировал он неважно, но стихи были красивы. Повторил Палей и фразу, сказанную ранее Константином Константиновичем: «Мы, в сущности, рады нашему изгнанию. По крайней мере узнаем жизнь и людей, которых, к сожалению, ранее не знали».
Бедные юноши! Как мало они жили, как много перестрадали — и узнали не жизнь, а самую тяжёлую и лютую смерть.
После обеда Агафуров, передавший деньги в комнате Сергея Михайловича, удалился. Как раз в этот вечер пришла телеграмма, подписанная, кажется, Свердловым. В телеграмме Сергею Михайловичу отказывалось в его просьбе, адресованной Ленину, об оставлении великих князей в Екатеринбурге.
Старик телеграфист, принёсший телеграмму, просил моего сына показать ему великого князя. Сергей Михайлович с охотой вышел в прихожую, а за ним на одной ноге поскакал Палей. Оба они подали руку телеграфисту и этим так его сконфузили, что он ничего не мог говорить, а только низко кланялся. Вернувшись, оба передразнивали телеграфиста. Часов в одиннадцать Палей ушёл.
За несколько дней до высылки князей в Алапаевск была привезена из Москвы постригшаяся в монахини великая княгиня Елизавета Фёдоровна, вдова убитого великого князя Сергея Александровича и родная сестра Императрицы. Её поместили в Атамановских номерах, где стояли и все молодые князья. Её выслали из монастыря, дав на сборы не более часа. Коммунисты, очевидно, боялись народного волнения, так как Елизавета Фёдоровна своей благотворительностью и строгой монашеской жизнью приобрела в России большую популярность и любовь народа. Теперь же её вместе с князьями отправляли в Алапаевск.
Какая странная судьба! В 1914 году Елизавета Фёдоровна собиралась посетить Алапаевск и старик Рукавишников, польщённый этим визитом, выписал меня для встречи великих княгинь. Тогда объявленная за несколько часов до их приезда мобилизация расстроила это торжество, а ныне вместо торжественной встречи её ждало в Алапаевске заключение и ужасная смерть.
Как тогда, так и теперь мне не удалось повидать Елизавету Фёдоровну, когда-то красавицу, которой много раз любовался я на улицах Москвы во время торжеств по поводу назначении Сергея Александровича московским генерал-губернатором.
Я попросил Сергея Михайловича узнать у великой княгини, насколько правильны слухи о том, что причиной её высылки был визит к ней немецкого посланника Мирбаха.
Великий князь обещал при случае осторожненько узнать об этом.
— Почему «осторожненько»?
— Да потому, что на мой прямой вопрос она может и не ответить.
В отношении Сергея Михайловича к Елизавете Фёдоровне сквозило особое почтение.
Также беспокоился Сергей Михайлович о судьбе вдовствующей Императрицы Марии Фёдоровны и жаловался, что, по его сведениям, её держат в Крыму, во дворце, в маленькой сырой комнате, и при этом плохо кормят.
Дня через два Сергей Михайлович сообщил мне, что Елизавета Фёдоровна не приняла Мирбаха, несмотря на то что тот два раза добивался свидания с ней.
По окончании революции Сергей Михайлович мечтал поселиться в Ницце. Как-то вечером, оставшись после обеда у нас в гостиной, он попросил, против обыкновения, у моей жены разрешения закурить сигару и, пуская дым в камин, мечтал вслух:
— Мария Петровна, вообразите картину: чудная набережная Ниццы, променад, д'Англез, заходящее в море солнце. Вы идёте в белом, английского покроя платье и вдруг слышите возглас: «Мария Петровна, вы ли это?» Какая это была бы радостная встреча! Эх, скорей бы всё это кончилось…
Князь верил в систему игры в рулетку и даже показывал свой способ игры. Затем он сказал, что не представляет себе иного выхода поддерживать своё существование, поселившись в Ницце, как только игрой в рулетку.
Отъезд князя был обставлен скверно. Явились два «товарища» и, не застав князя дома, передали через жену приказ более не отлучаться из дому, ибо завтра последует отправка из Екатеринбурга.
Моя дочурка просила у меня разрешения поднести князю бутоньерку и побежала заказывать её на собственные, заработанные уроками деньги.
Сергей Михайлович этим подношением был тронут. Цветы эти были последними, поднесёнными ему в его жизни.
Жена моя тем временем хлопотала с провизией на дорогу.
Вечером сидели недолго, беседа как-то не клеилась. Принесли фотографические карточки Сергея Михайловича, снятые Имшенецким в нашей столовой, и мой сын попросил сделать на них надпись.
Князь ушёл в свою комнату и задумался, что надписать. Засим взял перо и написал только слово «Сергей». Вышло как-то сухо. Думаю, он боялся скомпрометировать нас, если эти карточки найдут «товарищи».
Уезжая, он благодарил нас за оказанный приём и ласку и несколько раз поцеловал жене руку, попросив её принять на память две колоды пасьянсных карт.
Я снабдил Сергея Михайловича письмами к двум знакомым инженерам Алапаевского округа с просьбой оказать посильную помощь в деле как устройства, так и снабжения провизией. Но, как потом оказалось, Ремез уничтожил эти письма, почувствовав в вагоне, с началом обысков, тюремный режим.
Отъезд оставил тяжёлое впечатление. За князем заехал на дрянном извозчике «товарищ», лет девятнадцати, по имени Мишка Остапин (говорили, что впоследствии он застрелился), и они поехали на вокзал.
Бедняга Ремез поехал на моей лошади, запряжённой в телегу с вещами князя. Наивный малый взял с нас слово, что по приезде в Петроград мы непременно остановимся у них во дворце.
Позже из Алапаевска я получил одну открытку от Ремеза с просьбой прислать чаю, сахару и махорки.
Я пошёл на почту справиться о возможностях отправки. Оказалось, что табак отправлять не позволяют. Когда я решился поведать, кому он предназначается, то помощник управляющего конторой и почтарь не только согласились устроить доставку, но даже просили разрешения прибавить от себя четвёрку махорки, ибо в тот момент в городе её не было.
Но отправить посылку так и не удалось: на другой день меня предупредили о моём предстоящем аресте и я бежал в уральские леса.
Через несколько дней после отъезда князя пришла какая-то барышня, скромно одетая, и справлялась о его адресе. Кто она, нам узнать не удалось.
Затем через месяц, в конце мая или начале июня, зашла к нам княгиня Елена Петровна. Её принимала моя мать. Елена Петровна передала поклон от алапаевских узников, сообщила, что все здоровы и провизию посылать не надо, но просила получать на имя князей письма и передавать монахине, которая будет за ними заходить.
Два письма на имя князя Палея были нам доставлены каким-то инженером, но монахиня за письмами не зашла. Оба эти письма хранятся у меня до сих пор.
Про себя Елена Петровна сказала, что её выпустили из Алапаевска из-за болезни детей, оставшихся в Петрограде, и она направляется к ним. В тот же день княгиню арестовали и отправили под конвоем в Петроград. Как говорили мне потом сербские офицеры, Елену Петровну выпустили из Алапаевска как сестру сербского короля Александра, дабы избавить её от общей участи князей и боясь осложнений с Сербией, а совсем не потому, что её дети захворали.
Алапаевск после взятия Екатеринбурга чехами ещё долго находился в руках красных, а потому никаких вестей о пребывании там великих князей до нас не доходило.
Когда же осенью Алапаевск от «товарищей» был очищен, пришла ужасная весть, что тела убиенных были извлечены из глубокой шахты, расположенной недалеко от дороги, соединяющей Алапаевск с Синячихинским заводом.
В розыске тел исчезнувших из Алапаевска великих князей принимали участие инженер Карпов и мой родственник Алфимов. По их словам, великих князей заключили в пустое помещение школы, где не было даже кроватей. Узники всё же пользовались относительной свободой и без сопровождения конвойных ходили по городу и бывали в церкви. Так продолжалось не долго, и приблизительно с конца июня здание школы стал охранять караул. Прогулки были заменены работой в огороде во дворе школы.
В распоряжение великих князей была предоставлена кухарка, которой разрешалось ходить на базар. Через неё они имели некоторую возможность сообщаться с внешним миром.
Кухарка, однако, вскоре была удалена, а приблизительно за несколько дней до убийства Государя я прочёл в екатеринбургских газетах одно за другим два сообщения. В первом говорилось, что из гостиницы в Перми белогвардейцами выкраден и увезён в неизвестном направлении великий князь Михаил Александрович. Второе сообщало, что на здание школы в Алапаевске отрядом белогвардейцев ночью было совершено внезапное нападение. Нападавшие увели заключённых там великих князей, розыски коих продолжаются.
В действительности как великий князь Сергей Михайлович, так и великие князья Иоанн, Константин, Игорь Константиновичи, князь Палей, великая княгиня Елизавета Фёдоровна, сопровождавшая её монашка и слуга Ремез были украдены не белогвардейцами, а вывезены «товарищами». Похищение произошло ночью и сопровождалось выстрелами.
По одной версии, Сергей Михайлович не пожелал подчиниться и оказал сопротивление. Его вывели силой. Во время борьбы пуля попала князю в голову, и уже мертвого его положили в плетёнку. По другой версии, Сергея Михайловича, невзирая на его протесты, вывели и, пригрозив револьвером, посадили в плетёнку.
Остальные князья сопротивления не оказали, и их всех посадили в плетёнки и под усиленным конвоем вывезли по направлению к Синячихе.
Отвезя великих князей на несколько вёрст от Алапаевска, плетёнки были остановлены, и узников по одиночке выводили в сторону шахты. Первыми увели Елизавету Фёдоровну с монашкой, приказав великой княгине броситься в шахту. Она попросила завязать ей глаза. Вслед за ней бросилась в шахту и монашка.
Затем пришла очередь и молодых князей. Последнего привели к шахте Сергея Михайловича, который будто бы тут и оказал сопротивление, крепко схватив одного из палачеймучителей, желая увлечь его с собой. И тогда, дабы отбить «товарища», великому князю и всадили пулю в голову.
Какая ужасная смерть… До сих пор в бессонные ночи я часто вспоминаю ставших мне столь милыми мучеников, до сих пор моё воображение рисует предо мной ужасные картины той бесчеловечной казни.
Из Алапаевска до меня доходили слухи, что находившиеся на сенокосе крестьяне, разбуженные выстрелами и криками, ещё долго слышали пение псалмов, доносившееся из той ужасной шахты. Но крестьяне не посмели к ней подойти и подать помощь искалеченным, умирающим мученикам.
Мир праху вашему, несчастные мученики… Своей лютой смертью, своими муками вы превзошли страдания всех замученных во имя Христа святых, и я уверен, что настанет время, когда русский народ причислит к лику святых как Государя и его семью, так и великих князей.
Я же считаю для себя величайшим счастьем, что на мою долю выпала великая честь в лихую для Царствующего дома Романовых годину оказать его членам в пределах скромных сил моих помощь, посильной лаской и гостеприимством смягчить последние дни их земного пребывания. И сделано это было мной и моим семейством без каких-либо корыстных целей и побуждений в те дни, когда из страха перед большевиками все от Романовых отворачивались.
Вскоре после ссылки в Алапаевск великих князей большевики начали проводить самый жестокий террор. Началось с массовых арестов ни в чём не повинных «буржуев» и интеллигентов. Арестовывали наиболее популярных своими общественными работами людей. В первую очередь посадили в тюрьму присяжного поверенного Гавриленко, секретаря думы кадета Чистосердова и инженера Питерского. Питерский состоял членом совета Культурно-экономического общества, бывшего единственным, которое пользовалось при большевиках всеми правами легального общества. Но права эти были куплены слишком дорогой ценой, ибо именно через это общество большевики проводили обложение «буржуев». В то время правление общества уже внесло совдепу более двух миллионов рублей контрибуции и около миллиона дало городской управе в долг под векселя. Последнее, по существу, нисколько не отличалось от контрибуции. Городская управа вскоре после займа прекратила своё существование, сделавшись подотделом совдепа, а частные долги по примеру государственных долгов аннулировались.
В качестве члена правления этого общества мне совместно с Беленковым пришлось начать хлопоты по освобождению Питерского. Председатель правления Павловский, как человек очень юркий и беспринципный, друживший с большевиками, почуяв приближение террора, успел вовремя взять отпуск и отправиться к себе в деревню. Участь же Питерского оказалась в руках еврея Юровского.
На любезный приём Юровского рассчитывать не приходилось. Так оно и случилось. Юровский не замедлил показать себя, ибо продержал нас в ожидании приёма с девяти часов утра до трёх часов дня.
Приём носил строго официальный характер. Юровский сидел в кабинете председателя суда. Жестом руки он указал нам на стоящее около стола кресло и сухо, официальным тоном спросил, что нам нужно. Мы объяснили, что пришли хлопотать от имени Культурно-экономического общества за его сочлена Питерского, арестованного вчера вечером. Просим, если нельзя освободить заключённого, заменить тюремное пребывание домашним арестом или выдать его на поруки нашего общества.
Ответ был категоричен:
— Никаких изменений в предварительных мерах пресечения допущено быть не может.
— В таком случае нельзя ли ускорить его перевод из арестного дома в тюрьму, ибо условия заключения в арестном доме слишком тяжелы?
— В этом я охотно могу пойти навстречу. Питерский сегодня же будет переведён в тюрьму.
Однако этот день всё же не был потерян даром. В ожидании приёма у Юровского со мной на одной скамье сидели и другие просители, более почётные, чем я. Это были «товарищи» — простые рабочие с уральских заводов. Им по сравнению с нами оказывали почёт и принимали раньше, несмотря на то что пришли они позднее. Я целый день расспрашивал их о новых порядках, и, странное дело, все они высказывали неудовольствие комиссарами.
— Прежде жилось не хуже, но зато если и приходилось шапку ломать, так перед настоящим начальством. А ныне перед кем кланяться надо? Перед своим же братом рабочим! А он тебе и ломается, и издевается, особливо если ты ранее знавал его да жил с ним не в ладах… Беда!.. […]
Сердце радовалось, глядя на разочарование, которое уже тогда наблюдалось среди рабочих Урала. Казалось, близок час избавления России от нелепых, безумных мечтаний большевиков облагодетельствовать человечество.
Но чем ближе приближался этот час, тем свирепее становились коммунисты…
Вечером того же дня было арестовано ещё несколько человек, и в том числе Н. И. Беленков, брат А. И. Беленкова, который вместе со мной хлопотал об освобождении Питерского.
Был арестован и В. Ф. Щепин, управляющий Азовско-Донским банком. Его арестовал Юровский в своём кабинете, когда Щепин приехал хлопотать об освобождении Н. И. Беленкова.
Происходящее заставило меня сильно призадуматься о своей судьбе. Ночь прошла тревожно и в напряжённом ожидании, что сейчас придут и за мной.
На другой день мы с женой собирались пойти на похороны очень влиятельного в Екатеринбурге присяжного поверенного С. А. Бибикова. Но часов в семь утра раздался звонок, и, запыхавшись, в квартиру вошёл мой компаньон по приисковому делу В. М. Имшенецкий.
— Вы дома? Ну, слава Богу. А мне сказали, что вы арестованы. Вы знаете, вчера арестовали Беленкова, Первушина, Щепина и Макаровых… Вам надо немедленно скрыться, и я предлагаю вам сейчас же ехать ко мне на заимку.
Едва успел он проговорить эту фразу, как вновь раздался звонок. Все насторожились… Жена пошла отпирать дверь.
Тревога оказалась напрасной: с теми же советами пришёл наш добрый знакомый Н. Н. Глассон, товарищ председателя окружного суда. Он тоже настаивал на моём немедленном бегстве.
— Послушайте, Николай Николаевич, но ведь вы-то не бежите, а меня отсылаете в леса.
— Я другое дело. Если я стану скрываться, то что будут делать судейские? Слишком тяжело их материальное положение, чтобы лишить их ещё и той незначительной помощи и нравственной поддержки, которую в пределах моих слабых сил я им оказываю. Ведь Пермский суд в значительном большинстве своего состава покорился горькой судьбе и пошёл в кабалу к большевикам. Нет, Владимир Петрович, я не побегу. Да думаю, что меня они и не тронут. А если и тронут, то что же? Одним бобылём на свете станет меньше. Вот вам — другое дело. Вы семейный, ваша помощь нужна и жене и детям. Да и грехов за вами накопилось много. Только из-за того, что вы сумели собрать крупные суммы на поддержку бастующих педагогов и судейских, — если, Боже сохрани, узнают об этом наши правители, вам не посчастливится. Да и приём великих князей они вам не поставят плюсом. Нет, послушайтесь меня, бегите немедленно, иначе не сегодня, так завтра вы будете арестованы…
Делать нечего, пришлось подчиниться дружеским увещеваниям. Решено было, что жена пойдёт на похороны одна, а я тем временем отправлюсь на заседание Культурно-экономического общества и заявлю о своём отказе от дальнейшей работы в правлении. Вернувшись домой, выеду вместе с Имшенецким на заимку, расположенную в семнадцати верстах от Екатеринбурга, при разъезде Хохотун. По шоссе это расстояние вёрст на пять больше.
Жена решила остаться на несколько дней в городе и затем уже приехать на заимку вместе с дочуркой.
Расставание было особенно тягостным, но утешала мысль, что до сего времени большевики по отношению к женщинам держали себя хорошо и их не арестовывали.
На следующее утро я очутился на дворе у Имшенецких в несколько маскарадном костюме, в котором раньше постыдился бы выйти на улицу.
Кучер привёл под уздцы мою лошадь Полканку и запряг в лёгкую плетёнку. Запряжка пошла быстро, и мы разместили нехитрый наш багаж. Имшенецкий, двое взрослых его сыновей, я и мой сын медленно двинулись по наиболее глухим улицам Екатеринбурга, дабы по возможности избежать неприятных встреч. Но это было трудно. То и дело попадались знакомые, удивлённо смотревшие на наши скромные экипажи. Хотелось провалиться на самое дно плетёнки, мечталось о шапке-невидимке.
Перед самым выездом из города мы заметили группу всадников. Красный эскадрон!.. Один из всадников на сером коне приблизился к нам. В нём мы узнали командира эскадрона, старшего сына Ардашева. Дело плохо… Ардашевых мы побаивались, особенно старшего, Юрия, служившего у большевиков и бывшего у них в большом фаворе.
Отец его, Александр Александрович, был нотариусом и пользовался в городе и в думе большой популярностью. Про него говорили, что, пользуясь родством с Лениным (он приходился ему двоюродным братом), он решился поехать к главе большевиков с целью отстоять золото, около семи пудов, конфискованное у еврея Крумнаса. Как он сам рассказывал кое-кому из своих друзей, Ленин его принял, уговаривал идти к нему на службу, но, получив отказ, был очень рассержен и очень сухо с ним расстался. Однако, как говорят, через мужа сестры Ленина, видного коммуниста, дело с золотом всё же было улажено и Ардашев заработал от Крумнаса около трёхсот тысяч рублей.
Юра подъехал к нам, поздоровался и спросил, куда мы направляемся. Делать было нечего — пришлось сказать, что пробираемся на дачу.
Плохо дело, думал я, адрес дан, а по нему легко может последовать и арест.
Имшенецкий подбадривал меня. Состоя в близких отношениях с Ардашевым, он не допускал мысли, что тот его предаст. В этом он оказался прав, ибо месяц спустя Юрий Ардашев поднял свой эскадрон против красных и после небольшой стычки бежал вместе с отцом и двоюродными братьями из города, скрываясь от красных до прихода чехов.
Как назло, у Полканки отвалилась подкова, и пришлось заехать в кузницу.
Спустя час лошадь была подкована, и мы тронулись через Верх-Исетский завод, самое опасное место, в путь-дорогу.
У страха глаза велики, и мне кажется, что каждый встречный рабочий и красноармеец как-то особенно всматривался в нас.
Наконец мы за городом. Медленно едем по ещё не просохшей от стаявшего снега дороге. Трава уже кое-где пробивается, но вокруг, куда только хватает глаз, стоят хвойные леса, поэтому общий колорит пейзажа — густо-зелёного цвета. Яркое солнышко сильно припекало, щебетали пташки, и с каждым движением вперёд в душу, вытесняя чувство страха, вливалась какая-то тихая радость от весеннего обновления.
Часа через два тяжёлого пути мы уже подъезжали к уютному дому заимки Маргаритино.
Заимка состояла из тридцати — тридцати пяти десятин земли, очищенной от леса. Разработанной, пахотной земли было не более двух десятин. Сама усадьба была расположена на берегу небольшой горной речки Северки, бурной весной и почти пересыхавшей летом. Усадьба состояла из небольшого, но очень уютного дома и только что выстроенного флигеля. Предполагалось выстроить и свою электрическую станцию. Хутор находился в двухстах саженях от разъезда Хохотун Пермской железной дороги и от самой станции отделялся узкой, но очень высокой скалой, состоящей из груды валунов, коих на Урале так много.
По ту сторону железнодорожного полотна, напротив станции, вдоль речки Решётки, в которую впадала Северка, тянулась узкая, шириной не более пятидесяти сажен, полоса земли с чудным строевым лесом. Шесть десятин этой земли были куплены мною у Имшенецкого за тысячу восемьсот рублей в расчёте построить себе дачу. Но так как переживаемое время было исключительно тяжёлое, то я решил выстроить на усадьбе Имшенецкого небольшой флигель размером три сажени на четыре.
С другой стороны, не было уверенности, что к зиме смута утихнет, и поэтому не исключалась возможность зазимовать в Маргаритине — так опротивела городская жизнь.
Вся моя жизнь, за исключением детства, прошла в городе — сперва за ученьем, а затем за службой в банке. И вот наконец я свободен: никаких служебных обязанностей, никакого начальства и подчинённых у меня больше нет.
Первое время мы жили совсем как робинзоны. Я вставал раньше всех, с восходом солнца, шёл прямо на речку умыться холодной ключевой водой, затем ставил самовар, чистил сапоги и, наконец, напившись кофейку, брал заступ, мотыгу и шёл готовить землю под огород. Работа, особенно в первые дни, была тяжела. Бывало, вскопаешь полсажени, и приходится отдыхать. Помимо этого всю земляную работу по постройке моего флигеля я решил проделать сам. Правда, в этом помогал мне Толя, но делал он всё настолько неохотно, что я больше огорчался, чем получал наслаждение от совместной работы с сыном.
Сын мой отнюдь не был белоручкой. Наоборот, его руки всегда были вымазаны салом или керосином. Целые дни он возился то с чисткой велосипеда, то с проводкой электричества. В Маргаритине его техническим талантам было полное раздолье. Молодёжь собственными силами ставила электрическую станцию, за коим занятием и проводила весь день. Любви же к лошадям, к домашним животным и к сельскому хозяйству у моего сына не оказалось.
Уставал я за работой страшно и с большим трудом, с перерывами дотягивал за ней до полудня. Убрав свои инструменты, шёл в баню и в блаженстве обмывал своё потное тело тепловатой водичкой. Обед казался мне невероятно вкусным, а послеобеденный сон так укреплял меня, что я начинал чувствовать себя богатырём.
День ото дня работать становилось легче. Я не только сам вскапывал свой огород, но впоследствии стал недурным косцом, не отстававшим в работе от крестьян. Правда, работал я не более пяти-шести часов в день с большим обеденным перерывом.
Мой животик совсем пропал, одышка прекратилась. Если и дальше удалось бы заниматься физическим трудом, то я дожил бы до ста лет, год от года молодея, а не старея.
Дней через десять приехала моя жена, Наташа и семья Имшенецких. Жизнь стала ещё полнее и, пожалуй, комфортнее. Занимаемый нами чердак казался раем.
Я с женой и дочуркой поместились на антресолях и всё мечтали о скорейшем переезде в собственный дом, постройка которого подвигалась чрезвычайно медленно. Вместо нанятых четырёх рабочих осталось только двое: один ушёл на сельские работы, а плотник Николай, обтёсывая бревна, порубил себе ногу. Рана была небольшая, но тем не менее он отпро-сился в больницу и просил вознаградить его пятьюдесятью рублями.
Как он просил, так я и сделал. Однако вскоре он явился к Имшенецкому в город и попросил прибавки. Тот дал, и в каждый приезд в город происходило новое появление Николая с новыми, всё более нахальными требованиями. Пришлось, конечно, ему отказать, несмотря на опасения, что последствия отказа скоро скажутся. Но хозяин заимки Имшенецкий так был уверен в искренности слез и клятв Николая при получении последней суммы, что я успокоился.
Однако мои предчувствия сбылись.
Вскоре я получил от Релинга, председателя комиссии по национализации банков, повестку с предложением прибыть для подписи акта передачи ценностей. Другая повестка, присланная моей матерью, оставшейся в Екатеринбурге, грозила чуть ли не смертной казнью, если мы не представим в указанный срок в распоряжение Красной армии нашу лошадь. После долгих споров мы решили исполнить приказание властей. Это была моя последняя поездка в город.
Моя старая лошадь так плелась, что мы запоздали и подъехали к городу после девяти часов вечера, т. е. после часа, в который был запрещён выход на улицу. Пришлось пробираться на Фетисовскую улицу окольными путями. Нигде ни души. Город весь как бы вымер, и как-то особенно гулко в тишине раздавались удары копыт нашей лошади по каменной мостовой. Экипаж двигался с черепашьей скоростью. Казалось, что мы никогда не доберёмся до квартиры. Но вот и Фетисовская, а вот и дом Захарова. Войдя в квартиру, мы обнаружили нежданного гостя — Поклевского-Козелла. Уже несколько суток он приходил к нам ночевать. Из-за опасения ночного ареста Викентий Альфонсович начал страдать бессонницей. В это тяжёлое время очень многие, так же как и Поклевский-Козелл, не ночевали дома, а искали ночлега у своих друзей, по возможности часто меняя место ночёвки.
Моя мать рассказала, что уже два раза приходили за лошадью, а один раз спрашивали меня. Помимо этого печ-ник-слесарь приходил предупредить, что меня ищут и его расспрашивали о моём местонахождении. Засим наши друзья Прейсфренды сообщили, что на днях был оцеплен дачный посёлок Шарташ. При обысках у комиссара прочли список подлежащих аресту и расстрелу лиц, в начале которого было проставлено моё имя и имя моего сына. Все это сильно взвинтило нервы, и как ни устал я от трёхчасовой езды, а спалось всё же плохо.
Часа в четыре утра раздался звонок. Мы с женой быстро вскочили и начали одеваться. Жена настояла, чтобы я бежал из дому через задний ход. Я сделал вид, что ухожу, а сам спрятался в коридоре, боясь оставить её одну. Оказалось, ложная тревога. Звонил рассыльный, принёсший телеграмму.
Напившись кофе, я в девять часов отправился прямо в Народный банк, где служили почти все мои бывшие коллеги. Едва завидев меня, они начали уговаривать бежать немедля. От них же я узнал, что Чернявский только что выпущен из арестного дома и сидит под домашним арестом.
Всё же я решил исполнить свой последний служебный долг и пойти в комиссию по национализации банков. Акт был составлен грамотно, пришлось лишь сделать оговорку о неправильности приёма недвижимости по балансовой стоимости. Покончив с делом, я рискнул посетить Чернявского, с которым, несмотря на его левизну и угодничество большевикам, оставался в неизменно хороших отношениях. Меня мучило любопытство узнать причину его ареста. Я даже задавал себе вопрос, а не был ли арест симуляцией из желания обелить себя в случае освобождения нас чехами.
По дороге в Государственный банк мне встретился Павловский, возвратившийся из отпуска. Он шёл к комиссару Чутскаеву.
— Что слышно? — спросил я.
— Вчера получено известие из Москвы, что вскоре будет подана серьёзная помощь против чехов. Так что вся эта авантюра, слава Богу, будет скоро ликвидирована.
Я удивился и не смог воздержаться от восклицания:
— Как — слава Богу? Вы что?
— Да, я против этих выступлений — они только озлобляют большевиков.
Я сухо простился с Павловским.
К Чернявскому меня допустили. Он был рад моему приходу и начал жаловаться на большевиков и на отвратительный режим арестного дома, находившегося в ведении ГПУ.
— Скажите, Василий Васильевич, откровенно: не по вашей ли просьбе вас арестовали?
— Я так и думал, что вы зададите этот вопрос. Арест был для меня выгоден на случай прихода чехов. Я сидел под арестом при самых отчаянных условиях в доме Злоказова, где в одной комнате содержалось шестнадцать человек. И даже там я думал, как хорошо, что меня арестовали.
— Однако что вы натворили? За что такая немилость?
— А, видите ли, арестовал меня Войков. Он дал мне знать, что в пять часов начнут вывозить ценности; я и приказал явиться всему штату. Оказывается, он желал произвести вывоз ценностей келейно и страшно на меня за это рассердился. Потом придрался, что я без его разрешения, ввиду эвакуации отделения в Пермь, выдал служащим по двухмесячному окладу.
Простившись с Чернявским, я не рискнул идти домой, а зашёл в Северное страховое общество и просидел там до обеденного времени, как мы и сговорились с женой.
Ровно в три я сел за обед, а в четыре, захватив с собой краюху черного хлеба, вместе с кучером, немцем Иоганном, двинулся пешком в обратный путь, в Маргаритино.
Если бы это путешествие мне суждено было проделать двумя месяцами раньше, то я, наверное бы, на него не решился. Но теперь я окреп физически и был уверен, что свободно пройду расстояние в двадцать две версты без особой усталости.
Погода стояла великолепная, хотя для ходьбы было немного жарковато. Но я утешал себя тем, что часа через два наступит вечерняя прохлада.
Первые четырнадцать вёрст я прошёл бодро, только хотелось пить, поэтому я решил зайти на лесной кордон и попросить молока. В избе я застал молодую хозяйку с довольно интеллигентным лицом. На мою вежливую просьбу продать мне крынку молока я получил резкий отказ.
— Много вас здесь шляется, буржуев. На всех молока не наготовишься.
Пришлось ретироваться. Выхожу на крыльцо и вижу, что мой Иоганн оживлённо болтает по-немецки с камарадом. Я недоумеваю, как, каким образом в четырнадцати верстах от города встретились двое военнопленных. Кое-как вступаю в разговор и узнаю, что камарад, собрав группу из восьми военнопленных, решил пешком пуститься в Германию, но несчастному так натёр ногу неуклюжий сапог, что он отстал от своих и решил вернуться в Екатеринбург.
Поделившись с ними краюхой хлеба, я уже собрался отправиться в дальнейший путь, как по шоссе подъехал дядюшка Имшенецкого, Ковылин, с сыном. Он возвращался из Маргаритина.
Поздоровавшись, он предложил выпить с ним чаю. Я рассказал ему про строгий приём хозяйки, но он оказался её знакомым. Потеряв около часа, я всё же подкрепил свои силы.
Ковылин приезжал в Маргаритино для того, чтобы предупредить Имшенецких, что им и мне грозит арест. Он настоятельно просил меня не идти по шоссе. Меня могут легко узнать.
Пришлось послушаться благоразумного совета и продолжать путь не по шоссе, а рядом — по довольно извилистой лесной тропинке.
Пройденные четырнадцать вёрст давали себя знать, и каждый камень или пень, пригодные для сидения, манили к себе.
Тропа, по которой приходилось идти, то отдалялась, то выходила на самое шоссе. Прошло около часа, лес стал редеть, и, выйдя по тропке на шоссе, я очутился как раз против верстового столба с цифрой девятнадцать. Слава Богу, осталось идти до поворота на окольную дорогу всего три версты, с радостью подумал я. И только я полез в карман за трубкой, чтобы закурить, как моё внимание привлекла бричка, едущая шагом саженях в тридцати впереди меня, запряжённая прекрасной чистокровной кобылой.
В бричке, спиной ко мне, сидело двое: один — матрос, а другой, судя по кожаной куртке, — комиссар. Оба с винтовками… Кучер обернулся назад и пальцем указал седокам на меня. Лицо кучера показалось мне знакомым, но кто это был, я сразу узнать не мог. Предчувствуя опасность, я повернулся к ним спиной и вновь увидел саженях в пятидесяти едущие из города ещё две брички с седоками, вооружёнными винтовками. В один миг я сообразил, в чём дело, и припомнил, кем был указавший на меня кучер. Им оказался плотник Николай, успевший сбрить большую чёрную бороду. Ясно, что едут к нам в Маргаритино.
Не долго думая, я, быстро повернувшись на каблуках, бегом пустился в лес.
Позади меня бежал Иоганн.
— Герр барон, — кричал он, — так нельзя, вы заблудитесь, тут нет штрассе…
Пробежав минут пять, я не слыша ни выстрелов, ни погони, приостановился и пошёл дальше шагом. Иоганн скоро нагнал меня. Я объяснил ему, в чём дело, и сказал, что до Маргаритина отсюда, по моим расчётам, не более трёх верст. На этом небольшом пути мы должны будем пересечь полотно строящейся Казанской железной дороги, речонку Решётку и, наконец, Пермскую железную дорогу. Едущим же к нам большевикам нужно проехать по шоссе ещё три версты да по убийственной лесной дороге ещё не менее четырёх вёрст.
Это давало мне надежду опередить разбойников и спасти моего сынишку и всех Имшенецких от ареста. Особенно я волновался за молодёжь: все трое были призывного возраста и подлежали призыву в Красную армию, поэтому их могли схватить как дезертиров.
И откуда только силы взялись?.. Я почти бежал, по возможности спрямляя путь, руководствуясь заходящим солнцем. Перебравшись через небольшой горный хребет, я вышел на какую-то лесную дорогу, которая скоро исчезла в болоте. Не долго думая, я решился идти через болото, благо на Урале «окон» в болотах нет. Временами я погружался в грязь почти по брюхо. Иоганн возмущался и ругал русские порядки, жалуясь на отсутствие надписей с указанием, куда ведёт дорога… Вымокнув почти по пояс, я вновь полез на гору, заканчивавшуюся скалой из валунов. Посмотрев на часы, я понял, что брожу уже больше часа. Солнце почти село, становилось темно. Комары облепили нас так обильно, что из-за мощного назойливого жужжанья было хуже слышно ругань Иоганна. Я вновь полез в болото, которое казалось бесконечным. Наконец я до-стиг противоположного берега и почти в изнеможении упал на сухую, усеянную сосновыми иглами землю под огромной развесистой сосной.
— Иоганн, вы умеете лазать по деревьям?
— О, йя, герр барон.
— Тогда полезайте на эту сосну и посмотрите, где железная дорога. Здесь недалеко станция. Вы, наверное, увидите крыши построек.
Послушный немец полез на дерево, но, как ни напрягал зрение, ни дороги, ни крыш, ни большой скалы, стоящей за станцией, не увидел.
— Кругом лес. У нас в Германии таких лесов совсем нет. Надо, герр барон, идти на гросс-штрассе.
— Да, хорошо идти… Но как мы на ваше штрассе выйдем? Нет, лучше будем ночевать здесь, в лесу.
— Шляфен, о нет, тут нельзя — комар съест.
— Не только комар, — сказал я, указывая на сорванную с мясом кору сосны.
Вспомнился рассказ покойного отца. Медведи, идя за самкой, оставляют на деревьях такую метку, стараясь сделать её как можно выше, чтобы отбить у низкорослых соперников охоту идти по следу медведицы.
— Вот метка медведя, вот след его когтей…
Несмотря на страшную усталость, всё моё существо пронизывала великая досада и злоба на то, что я заблудился и не сумел предупредить сына. Воображение рисовало мрачные картины, и я невольно прислушивался, не раздадутся ли звуки выстрелов из Маргаритина… Но был слышен только гул комаров и совиный хохот…
Кто не бывал в девственных уральских лесах, тот не поймёт, так же как не понимал и я, что можно заблудиться в полосе в три версты шириной, да ещё прорезанной двумя линиями железных дорог. Но тот, кто знает леса, эти чертовы городища, сопки да болота, тот не отнесёт мою ошибку к разряду легкомысленных. Нет, без компаса сюда соваться нечего даже опытному лесничему.
Передо мной стоял вопрос уже не о спасении сына, а о том, как выбраться из этого заколдованного леса, как избавиться хотя бы от комаров, от укусов которых и у меня, и у несчастного немца опухли лица…
В мыслях — пусто, и в дополнение ко всему, начала томить ужасная жажда.
Взошла луна, и мы тихо тронулись в путь, сами не зная куда. Шли, отмахиваясь от комаров.
Вдруг Иоганн крикнул радостным голосом:
— Герр барон, штрассе, штрассе!
И мы выходим на шоссе саженях в десяти от верстового столба.
Приглядываюсь к цифре, читаю: «Девятнадцать». Смотрю на часы — половина второго. Итак, я совершенно бесплодно проблуждал целых три с половиной часа. Теперь торопиться нечего. Закуриваю трубку и с удовольствием ложусь прямо на пыльное каменное шоссе. Мокрое платье облегает ноги, ноющие от усталости, комаров почти нет, нет и тревожных мыслей…
— Господи Боже милостивый, — твержу я, глядя в беспредельное тёмное небо, — да будет воля Твоя.
И на меня ниспало такое спокойствие, что, кажется, если бы я увидел не только тигров, львов, медведей, но даже дюжину комиссаров, то не только бы их не испугался, но и не двинулся бы с места.
Однако всё больше хотелось пить, несмотря на лёгкий предутренний ветерок, от которого моим мокрым ногам становилось не на шутку холодно. Делать нечего — надо вставать.
Взяв Иоганна под руку, я двинулся, как автомат, по знакомой дороге. Прошли пять вёрст. Появился мост через Решётку. Было ещё темно. Спустившись к речке, мы жадно припали к воде.
— А вот и моя земля, — указал я Иоганну на жалкие шесть десятин.
Иоганн восхитился моим богатством.
— Помилуйте, — прошептал он, — целых шесть десятин такой земли и такого леса…
Уже рассвело, когда я подходил к усадьбе Маргаритино, с трепетом думая о судьбе сына.
На застеклёной террасе ещё горел огонь, в окнах торчали незнакомые головы.
Я направился во флигель и залез под полог на кровать сына. Вот где блаженство!.. Неожиданно возле меня очутился мой верный пёс Трамсик, выказывающий визгами и лизанием моего лица свою неподдельную радость и дружбу.
Дверь отворилась и вошла Маргарита Викторовна.
— Владимир Петрович, это вы?
— Я.
— Ну, слава Богу. Я вас увидала, но никто из комиссаров вас не заметил. Сейчас же бегите в лес, а то вас арестуют. Владимир Михайлович и Володя успели убежать, а Толя и Боря с ними отлично беседуют. Обыск закончился благополучно…
— Ну нет, я никуда не убегу — мочи нет. Пусть лучше арестуют, — не то наяву, не то во сне ответил я. — Принесите, ради Бога, холодного молока…
Выпив залпом два стакана, я залез под одеяло, и приятная дремота охватила моё усталое тело. Ведь, шутка ли сказать, за небольшими отдыхами я пробыл на ногах более двенадцати часов и, значит, сделал от тридцати шести до сорока вёрст по ужасной дороге!
Однако, как ни был я утомлен, всё же сознание близкой опасности гнало сон, и время от времени я высовывал голову из-под полога и через окошко старался рассмотреть, что происходит на террасе.
Дверь отворилась, и вбежала Оля Имшенецкая.
— Слава Богу, всё благополучно: закладывают лошадей. Они всё поджидали вас, но решили, что вы вернулись в город.
Убежала.
На дворе уже светало… Из усадьбы вышли «товарищи» с винтовками. Лениво волоча приклады по земле, они направились к флигелю. Один из них взошёл на крыльцо. Запрыгала щеколда в запоре. Ну, теперь я пропал… Схватил Трамсика за морду, чтобы не смел лаять… Но чудо свершилось! Почему-то дверь, так легко открывающуюся, комиссар не открыл, сойдя ленивой походкой с крылечка и направившись обратно в дом.
Слава Богу!
С комиссарами из усадьбы выехал и дворник Фёдор.
Слава Богу, мы спасены!
Хозяин заимки, Владимир Михайлович Имшенецкий, был человек практичный, не без хитрецы. Дабы спасти свою заимку, он с ранней весны начал хлопотать в Екатеринбургском, Исетском и Решётском совдепах о разрешении организовать сельскохозяйственную коммуну. После уплаты мзды его хлопоты увенчались успехом… Коммуна была разрешена. В члены была записана вся семья Имшенецких, моя и, для большей демократичности, дворник Фёдор и два плотника. Мы честь честью заказали бланки, печать и выдавали друг другу мандаты на право проезда в город, что тогда было запрещено. Комиссаром расписывался Имшенецкий, а секретарём — я.
Комиссаром села Решёты состоял очень умный, хозяйственный солдат-мужик и безусловно честный человек. (Был такой случай: Имшенецкий решил сделать ему подарок и преподнёс пятьсот рублей. Он спокойно выслушал и, отказавшись от мзды, предложил ему эти деньги внести в Решётскую коммуну, о чём и выдал квитанцию.) Частенько, почти каждое воскресенье, он приезжал к нам наблюдать за нашими работами и присылал крестьян посмотреть работу огородника-немца и инкубатор, который всех крестьян очень интересовал.
Вот эти-то документы, гласящие о том, что у нас коммуна, и спасли положение, сбив с толку приехавших делать обыск «товарищей»… Выяснилось, что обыск был назначен по доносу плотника Николая. Он совершенно верно указал, что у нас имеются такие запрещённые к владению предметы, как пишущая машинка, револьверы, сёдла, велосипеды и даже мотоциклетка. Имелась и мука в большем, чем полагалось, количестве, и сахар. Было чем поживиться. Но всего за несколько дней до обыска, предчувствуя грозу, наша молодёжь воспользовалась тем, что плотники перепились, сварив себе самогонку. Разобрав в лачужке плотников потолок, юноши положили на чердак мотоциклетку, велосипеды и пишущую машинку.
«Товарищи» приехали поздно ночью, голодные и злые на доносчика Николая, проглядевшего дорогу. Обыск производили тщательно, разбивали даже стены наших антресолей, но ничего не нашли, за исключением сёдел. Зайти же в хибарку плотников не догадались…
Старик Имшенецкий принял «товарищей» за меня и спросил в окно:
— Владимир Петрович, это вы?
— Из штаба Красной армии.
Он тотчас захлопнул окно, быстро оделся и через дверь, ведущую на двор, убежал в лес.
Старший его сын Володя ушёл гулять и, возвращаясь в усадьбу вместе со своим другом Виталием, заметил огонёк дымящейся папиросы дежурившего часового. Догадавшись, что в усадьбе неладно, он ползком вернулся обратно и засел в кустах недалеко от дома.
Гостей принимали Маргарита Викторовна и дочь Имшенецкого, Ольга Владимировна Половникова. Руководство же обыском взяли на себя Боря и Толя. Они имели вполне демократичный вид, только что закончив возиться с электрической машиной, и были настолько грязны, что «товарищи» не решились подать им свои руки.
С каждой неудачей «товарищи» всё больше обрушивались на Николая за ложный донос, грозя расправой. Тот сперва из кожи лез, указывая на те места, где могли находиться запретные вещи. Но комиссаров ждало разочарование.
Предложенный ужин совсем размягчил комиссаров, и беседа приняла дружеский характер. Они показали свои мандаты — один на обыск, другой на аресты. Толя рассматривал их оружие. Храбрецы удивлялись тому, что мы живём одни в лесу.
Когда же мы показали им бумаги, гласящие о нашей коммуне, — они выразили сожаление, что потревожили нас обыском. Комиссары делились своими наивными мечтами о будущем социалистическом рае, наивно представляя его в виде огромного, побольше агафуровского, магазина, из которого каждый может брать всё, что хочет.
На вопрос Маргариты Викторовны, а кто же будет пополнять убыль в товаре, комиссары самоуверенно отвечали, что для пополнения будут работать фабрики.
— А что же, работать-то фабрики тоже будут даром?
— Нет, за товары они будут получать другие товары.
— Я что-то не пойму. На фабриках, значит, пойдёт обмен товарами? Значит, это будет происходить не даром, а в магазины эти же товары будут поступать даром?
— Нет, не даром, — отвечал товарищ. — Это потребителю будут давать даром, а с фабриками будет через банки расплачиваться правительство.
Дальнейшие расспросы становились опасны, ибо «товарищ» начинал раздражаться.
В результате обыска у нас отняли только одно седло, да и то не даром, как полагалось — «из волшебного магазина», а за деньги, которые тут же были внесены под соответствующую расписку.
В сущности, это были добродушные русские парни, которых так много в рядах нашей армии и которые совмещают в себе и русское добродушие, и невероятную жестокость.
И в руках этих дикарей оказалась судьба русского народа.
Я вылез из моего убежища. Под рассказы очевидцев я с наслаждением попивал чаёк и закусывал остатками ужина.
Долго во всю глотку вызывали мы отсутствующего Владимира Михайловича и Володю. Наконец пришли и они, продрогшие, искусанные комарами.
Вскоре из города вернулась моя жена и привезла нам новости, от которых холодела душа… […]
А в газетах, привезённых женой, я громко прочёл следующие строки:
«Сегодня ночью, как месть за взятого проклятыми чехами в плен и расстрелянного товарища комиссара Малышева, мы расстреляли из числа заложников двадцать буржуев».
Среди фамилий значилось имя Александра Ивановича Фадеева, великолепного инженера-механика, бывшего управляющего Верх-Исетским округом, инженера-энциклопедиста, великолепно знавшего Урал.
Покойный состоял консультантом нашего банка, был очень хорошим человеком и стоял совершенно в стороне от всякого вмешательства в политику, если не считать его последних выступлений перед комиссариатом просвещения в защиту прав собственности на книги. Миссию он исполнил блестяще. Декрет о сдаче всех книг в общественную библиотеку был отменён.
В этом списке стояли и знакомые мне фамилии секретаря думы Чистосердова, юриста по образованию, и Мокроносова, управляющего Сисердскими заводами.
Волосы встали дыбом. Что теперь делать?
Правда, после произведённого обыска опасность для нас как будто миновала. Но кто поручится, что к нам не пришлют более энергичных «товарищей» с предписанием не обыска, а просто расстрела…
На семейном совете нами было принято позорное решение: сказав дворне, что мы отправляемся на поиски золота, уйти в лес и там дождаться прихода чехов. Женщин решили оставить в усадьбе. Правда, было решено отойти в лес на расстояние одной или двух вёрст, так чтобы мы всегда могли подать помощь. Но решение было позорное и, пожалуй, глупое. Утешали себя лишь тем, что в случае криков в усадьбе внезапным нападением мы сумеем защитить жён и перебить гораздо больше негодяев. Уж больно мы боялись за сыновей призывного возраста, которых могли обвинить в дезертирстве и расстрелять.
И, собрав котомки с кое-какими пожитками, мы отправились в лес.
Отойдя от города версты на полторы и выбрав место около скалы из валунов, мы разбили в лесу маленькую палатку.
Стоит ли описывать это глупое, трусливое, бесцельное прозябание в диком лесу без возможности развести вечером костёр, чтобы не выдать себя огнём? Не могу до сих пор без досады вспоминать те четыре дня, когда мы с замиранием сердца прислушивались к лаю собак в нашей усадьбе.
Залают собаки — прислушаешься и крадёшься к дому, чтобы взглянуть, не висит ли на перилах балкона условная, о призыве на помощь, простыня или скатерть.
Два раза в день к нам приходили дамы и приносили пищу.
Маргаритино и раньше посещалось белогвардейцами, а последнее время молодёжь начала заезжать чаще, избрав наш хутор базой для нападения на железную дорогу. Таким образом мы держали связь с готовящейся к восстанию белой молодёжью. Из них особой отвагой отличался офицер Юра Мюренберг, убитый впоследствии в войне с красными.
Приезжали и другие офицеры, в большинстве своём выпускники Генштаба. Их приводили к нам на свидание, и здесь на имеющихся у них картах они наносили пункты расположения красных и белых войск.
Кольцо всё сужалось.
В городе говорили, что началась паника: «товарищи» обстоятельно принялись за эвакуацию Екатеринбурга. Сердце радовалось, и как-то не верилось, что настанет момент и мы вновь из звериного состояния вернёмся в людское.
За время пребывания в лесу голова была совершенно пуста. Даже скуки я не испытывал… Обуяла какая-то лень, и настолько, что иногда я переставал отмахиваться от комаров. Не могу сказать, чтобы время тянулось долго… Вероятно, то же ощущение переживают заключённые в тюрьме.
Но однажды я проснулся от чего-то холодного, мочившего мой бок. Оказывается, шёл дождь и вода просочилась под меня. Подвинувшись в нашем шалаше на более сухое место и подложив под себя какую-то тряпку, я старался заснуть. Но сон бежал, и мысли одна мрачнее другой стали приходить в голову. Мне ясно представлялась неизбежность расстрела — ведь расстреляли же Фадеева, Мокроносова, Чистосердова. Почему же судьба должна оберечь мою персону? Почему же всемогущему Богу угодно карать меня и превращать из полноправного гражданина в двуногого зверя, скрывающегося от людей в лесу? Какое преступление совершил я перед моей Родиной, перед русским народом?
Быть может, задавал я себе вопрос, моя вина заключается в том, что я рождён на свет дворянином? Предположим. Но ведь я ни разу не воспользовался дворянскими привилегиями, не имел ни чинов, ни орденов, ибо не служил на государственной службе. Со студенческой скамьи я поступил на службу в банк, где три месяца работал бесплатно. Затем получил скромное местечко на пятьдесят пять рублей в месяц и более четырёх лет работал по десять-одиннадцать часов в сутки. Не крал, не убивал. Меня оценили, продвинули вперёд и на одиннадцатом году службы назначили управляющим Симбирским отделением нашего банка. Будучи всегда в хороших отношениях со всеми сослуживцами, я был снисходительным началь-ником. За всю мою долгую службу я никого из моих подчинённых не уволил. Всегда со вниманием относился к их нуждам. Но виноват ли я в том, что, делая карьеру, я обогнал своих сослуживцев и заработок мой дошёл до шестидесяти тысяч рублей в год? Ведь, в сущности, и этот служебный успех, и этот огромный заработок до известной степени шли за счёт обездоленных людей. Иначе говоря, я нарушил идею равенства. Но можно ли за это карать? В таком случае и сосна, под которой я лежу, тоже виновата в нарушении равенства, отнимая сок у своих соседей и заглушая всё кругом. Да и возможно ли равенство людей, когда ни в растительном царстве, ни в мире животных его не существует? Наконец, христианство учит нас, что ни единый волос не падёт с головы человека без воли Божьей. Ведь если так, то и инквизиции, и войны, и революции, да и всякое нарушение заповедей Божьих, идут с Его ведома, с Его указаний… […]
В чём же состоят ошибки, приведшие человечество не к всеобщей любви и братству, а к всеобщей ненависти? Как можно объяснить вспыхнувшую между христианскими народами всемирную войну и ныне начавшуюся революцию, в основе которой лежит зависть к сильным и ненависть пролетариата к капиталистам?
Как можно внушать хищнику: «Возлюби ближнего своего, как самого себя»? Не лучше ли проповедовать не любовь, а терпимость: «Не пожелай ближнему своему того, чего себе не желаешь»? Не эта ли упрощённая формула лежит в основе ленинского учения о государственном капитализме? Ведь я сам на съезде управляющих горными округами пришёл к заключению, что война настолько разорила и народ, а с ним и банки, что последние не в состоянии прийти на помощь торговле и промышленности. Тогда я предчувствовал наступление хаоса и провал капиталистического строя. Правда, я не мог себе представить, что на смену капиталистического правового строя, основанного на незыблемых началах собственности, придёт коммунизм.
Но вот теперь, когда захват власти коммунистами совершился, когда на их стороне вся масса нашего безграмотного народа, — не пора ли призадуматься над этим? И не саботировать и скрываться в лесах, а прийти к ним на помощь в государственном строительстве? А ведь приглашали, сулили большую карьеру… Спаси же себя и горячо любимую семью от нищеты и, быть может, даже казни!..
В сущности, здесь нет борьбы с капиталом. Наоборот, происходит концентрация капитала в правительственных руках, что во много раз увеличивает его силу и, пожалуй, в данный момент представляет собой единственный выход для разоренного войной государства.
Но концентрация капитала в руках правительства неразрывно связана с другим вопросом. Лишь единый капитал является могучим средством для достижения другой цели — «диктатуры пролетариата». А ведь в огромной своей массе пролетариат не только необразован, но и неграмотен. Он обладает клыками, инстинктами хищников, из-за которых немыслимо разумное и честное управление государственным капиталом. Мне хорошо был знаком круг капиталистов. Любил ли я их или ненавидел? Глядя на их алчность и властность, скорее ненавидел, чем любил. Пролетарий, и каждый в отдельности, и в целом, обладает теми же клыками хищника, что и капиталист. Его стремление к собственности, к богатству отнюдь не меньшее, чем у капиталиста. Последний в своих стремлениях к увеличению богатства руководствуется реальными возможностями, здравым смыслом. У пролетариата действует скорее не разум, а инстинкт. Его требования часто неосуществимы. В своих экономических забастовках пролетариат не только предъявляет требования, граничащие с абсурдом, но не считается и с тем обстоятельством, что во всякой забастовке сталкиваются интересы труда и капитала, и всего общества, и всего населения страны. Именно третьей стороне придётся расплачиваться, если капиталист вынужден будет пойти на уступки.
Мне возразят, что и капиталист грабит общество. Но капиталист всегда считается с возможностью повышения цен на товары, поскольку возможность эта стоит в прямой зависимости от наличия конкуренции.
Итак, диктатура пролетариата для меня менее приемлема, чем диктатура капиталистов, находящаяся в опытных руках. Потому им и легче управлять страной, так как создание капитала — большая наука, доступная далеко не всякому человеку.
Где же найдёт пролетариат хозяйственных людей, кто его водители? Большинство революционеров пошли по этой дороге, потерпев неудачи в капиталистическом строе. Не хватало выдержки, не хватало умения выйти в люди. И вот теперь большинство этих неудачников стали правителями страны. Недаром же Ленин заявил, что всякая кухарка может управлять страной. Но не лучше ли ломать шапку перед опытным капиталистом, чем перед безграмотной кухаркой? Сейчас начали образовываться в деревнях комитеты бедноты, на которые Ленин делает большую ставку. Из кого же они состоят? Исключительно из лентяев и пьяниц. Эта власть будет похуже ленинской кухарки. Можно ли при таких правителях ожидать успеха в проведении коммунизма, основанного на уничтожении частной собственности, когда эта шпана будет «грабить награбленное» для собственных целей? […]
Царствие земное Ленин строит насильно. Концентрируя капитал в руках правительства, он к огромной силе капитала прибавил ещё и силу оружия. Что же может из этого получиться, как не полное рабство всего населения страны перед правителями, когда невозможна станет борьба труда с капиталом? Всякая забастовка будет подавляться штыками, пулемётами и танками. Настанет ещё худшее рабство, чем было прежде. В прошлом рабы могли перебегать от одного помещика к другому, иногда сторону рабов принимала правительственная власть. А кто заступится за рабов советской России?
Конечно, абсолютной свободы граждан, как это проповедует анархизм, не существует. Нет её и в капиталистическом строе. Но то, чего добивается Ленин, приводит человечество к абсолютному рабству. А труд раба, по его слабой производительности, всегда обходится владельцу дороже вольнонаемного труда.
Эта истина доказана экономистами. Не поведёт ли такое рабство к всеобщему голоду? Россия до сих пор была житницей Европы, однако статистика с ясностью указывает, что вывоз зерна происходил за счёт более высокой культуры помещичьих земель. Теперь их уничтожили. Это, несомненно, поведёт к понижению урожайности, и настолько, что не только прекратится вывоз, но и население городов станет недоедать. А к этому надо добавить огромную армию коммунистов, не творящих ценности, а только их пожирающих. Содержание этих трутней обойдётся во много раз дороже той прирастающей ценности, что шла на удовлетворение аппетитов и помещиков, и капиталистов.
Давал ли казённый капитал когда-либо хорошую прибыль казне? Возьмём для примера казённые железные дороги. Ведь они почти всегда вели правительство к убытку, тогда как частные процветали, и стоимость их акций нередко в пять раз превышала номинал. Разве только одна винная монополия, введённая графом Витте, давала великолепную прибыль. Однако и в этом деле ту же, если не большую прибыль могло получить правительство, если бы взамен монопольной формы остановилось на акцизной системе собирания налогов.
К чему приведёт ленинизм? Основанный на насилии, он неминуемо зальёт весь мир человеческой кровью, усеет свой путь трупами умерших в муках голода людей. […]
Коммунисты желают возложить заботу о воспитании детей на воспитательные дома. Наш государственный воспитательный дом дал невероятную смертность, превышающую шестьдесят процентов. Почему же именно эти учреждения дают такую ужасающую смертность? Только мать, а не рабыня может любовно вынести все муки материнских обязанностей.
Нет, я должен не только саботировать коммунизм, а с оружием в руках, пока ещё не поздно, бороться с ним. И с этими мыслями я обратился к проснувшимся компаньонам по несчастью.
— Господа, вы как хотите, а я твердо решил сегодня же отправиться домой и там совместно с женой решить, что нам делать. Я лично предлагаю идти навстречу Дутову или чехам. Пешком пробраться всегда возможно. А там посмотрим. Хоть простыми солдатами, а постоим за правое дело.
Всем понравилось моё предложение, и мы, собрав нехитрый наш багаж, через какие-нибудь двадцать минут уже были в Маргаритине.
Дамы заявили, что одних нас не пустят. А если мы уйдём воевать, то и они пойдут с нами.
Вопрос сильно осложнился. Особенно затруднительно было положение Имшенецкого — его старуха жена была без ног. Дочь же Ольга так напугалась прошедшего обыска, что слегла. У неё начались преждевременные роды, и её увезли в город к акушеру. Ребёнок родился мёртвым, и поправлялась Ольга очень медленно. Ещё одна безвинная жертва революции!
Имшенецкий получил письмо от брата, Михаила Михайловича, из Петербурга с сообщением, что Раиса Викторовна, жена брата, повесилась в доме для умалишённых, куда она попала в результате большевицкого режима.
Выдвигалось и ещё два проекта бегства к Дутову. По первому предполагалось на двух телегах совершить путешествие на курорт за Сергиевск-Уфалейским заводом. И оттуда, оставив дам, мужчины должны будут перейти линию фронта. По второму проекту предполагалось выехать в Пермь по железной дороге, а там, купив лодку, спуститься до Казани, которая находилась в руках белых.
Осуществление этих проектов было настолько рискованно, что окончательное решение откладывалось со дня на день.
А пока мы решили дежурить на высокой скале, что отделяла нас от полустанка. Дежурство начиналось в шесть утра и прекращалось в одиннадцать часов вечера. Ночью мы не дежурили потому, что, с одной стороны, приезд комиссаров ночью был маловероятен, а с другой — в темноте со скалы ничего нельзя было увидеть.
Моё дежурство всегда было первым, так как с начала революции я потерял предутренний сон. Продолжалось оно до девяти часов.
Встав с восходом солнца и напившись кофейку, я взбирался на скалу. Со скалы перед глазами расстилалась панорама Уральских гор, покрытых хвойным лесом.
Во время дежурств все мысли вертелись вокруг вопроса: когда же могут прийти чехи? Начинаешь рассчитывать… По последним сведениям, чехи в Кыштыме или на Каслинском заводе. Вёрст остаётся столько-то. Допустим, что чехи проходят не более пятнадцати вёрст в день. Но вот вопрос: как они пойдут — по железной дороге или по шоссе через Сысертский завод, на котором были последние бои? По моим подсчётам, нам осталось мучиться не более восьми — десяти дней. Но продвижение чехов, несмотря на почти полное отсутствие сопротивления со стороны красных войск, шло гораздо медленнее.
По полученным сведениям, красные Екатеринбург решили не защищать, что подтверждалось усиленной эвакуацией, ход которой был виден с моего наблюдательного пункта. Все поезда, наполненные товарами, шли по направлению к Перми, а обратно они возвращались пустыми и в гораздо меньшем числе. В последние дни я замечал, что в теплушках вывозили реквизированную у «буржуев» мебель, за которой за самоварчиком сидело две-три комиссарских семьи. […]
Когда на скале появлялся Дружок, пёс Имшенецкого, а за ним и грузная фигура самого Владимира Михайловича, дежурившего от девяти до двенадцати, я с удовольствием удалялся со сторожевого поста.
Спали мы почти не раздеваясь. Частенько дежурный, увидав подозрительных лиц, сломя голову летел в усадьбу, и мы в один миг, закинув за плечи заготовленные котомки, с револьверами в руках под насмешливые взгляды прислуги скрывались в лесу. Делали это всегда так скоро, что, думаю, ни один пожарный не одевался так быстро. Последнее время убегала с нами и Маргарита Викторовна. Её «верные» приказчицы, образовав совет рабочих, захватили магазин, писали на неё доносы, и совдеп угрожал крупным штрафом. К счастью, тревоги неизменно оказывались ложными из-за частых наездов белогвардейцев для исполнения того или другого военного задания. […]
Однажды, вернувшись после обычной тревоги и бегства в лес, мы застали у себя двенадцать офицеров, приехавших взорвать наш разъезд Хохотун. Я не выдержал и запротестовал.
— Как, — говорил я, — в благодарность за хлеб-соль Имшенецких вы хотите, чтобы завтра же эта усадьба была сожжена дотла, а нас и наших жён расстреляли? Я не понимаю, кто вами руководит. Приказ взорвать Хохотун бессмыслен. Какова цель взрыва дороги? Прекратить эвакуацию красных? Но ведь этим взрывом вы в то же время затрудните доступ чехам к Екатеринбургу. Если уж взрывать, так за линией пересечения Пермской дороги и дороги Лысьва Бердяуш, по которой двигаются чехи. Но раз у вас есть такое приказание, то рвите полотно вёрст на десять дальше от нас, дабы спасти Маргаритино. И со стороны большевиков будет меньше шансов на возмездие.
Мои слова на этот раз подействовали. Сын решил идти с офицерами. Жена настаивала, чтобы я его не пускал, но исполнить её просьбу я не мог, хорошо понимая настроение юноши, и просил его лишь не очень бравировать.
Оказалось, что у приехавших не было с собой не только пироксилиновых шашек, но даже ключа для разборки рельсов и маленького лома. Всё, что привезли с собой эти молодцы, — это разрывные гранаты. Ночью руководимая Володей Имшенецким компания двинулась в путь через болото.
Я пошёл к себе на чердак и долго не мог заснуть, волнуемый предстоящим взрывом. Спустя два часа послышался свисток прибывшего на нашу станцию поезда.
Кто едет с этим обречённым на крушение поездом? Может быть, далеко не все пассажиры — «товарищи». Явственно слышен свисток локомотива, и поезд, громыхая и позвякивая железом, медленно ползёт на подъём, ведущий к станции Хрустальная. Схватив часы, я зажёг свечку и начал следить за бесконечно долго ползущей стрелкой. Прошли мучительные десять-пятнадцать минут, шум поезда давно прекратился, а взрыв не раздался. Вдруг издалека раздаётся шум возвращающегося поезда и неистовая ругань и крики. Оказывается, поезд разорвался надвое, и задние вагоны скатились обратно на станцию, где и остановились, не разбившись… […]
За эти дни сообщение с городом было почти прервано, никто из нас не решался туда ехать. Провизию же доставлял молодой чех, служивший у Имшенецкого и охранявший его городской дом. Изредка приезжал его родственник Ковылин навещать своего сына-студента, жившего у нас.
Однажды в город поехал старший сын Имшенецкого, Володя, чтобы достать оружие… Мы ждали его возвращения с интересом и большим волнением.
Приехав на другой день, он сообщил нам потрясающую новость — Государь казнён. Об этом вчера под гром аплодисментов возвестил на митинге в театре Голощёкин.
Итак, Государь казнён без суда по воле Екатеринбургского совдепа. Даже казнить «бывшего тирана», как они называли его, и то не сумели! Не сумели придать его казни то торжественное значение, которым сопровождалась казнь французского Людовика и английской Елизаветы. Боже, как это ужасно, какая бесславная смерть! Но хорошо же офицерство нашей академии: не сумело похитить Императора! Ведь их около восьмисот человек. Допустили казнь почти накануне прихода чехов. […]
Володя, помимо этих потрясающих новостей, рассказал нам, что в городе паника, все бегут по железной дороге и по шоссе. По дороге в Маргаритино он встретил Юровского на автомобиле. Подтвердил и слухи о разбое каких-то трёх братьев с Верх-Исетского завода. На шоссе находили много убитых ими людей.
Слухи о приближении чехов подтверждались. Говорили, что дня через три они будут в Екатеринбурге.
В эти дни явилась к нам партия крестьян и подрядилась косить луга. Началась настоящая деревенская страда. Во мне, как и в Имшенецком, заговорило чувство хозяина, и настолько сильно, что как-то сами собою отменились дежурства на скале.
А грозная туча всё ближе надвигалась на наши головы. Десятого июля по старому стилю к нам прискакал наш приятель решётский комиссар и сообщил, что недалеко от Решёт прошла сотня казаков. Имшенецкий предложил ему остаться у нас и заключил с ним договор, по коему тот обязывался охранять нас от красных, а мы его от белых.
К вечеру в усадьбу явилась депутация от станционных служащих с просьбой приютить на эти дни своих баб и детей. Все они боялись, что последние поезда с красными войсками захватят баб с собой, как это делалось на последних станциях.
— А если наши семьи будут в безопасности, так мы и сами скроемся в лесах, а если и это не удастся, то соскочим с поезда на первой остановке и прибежим в Маргаритино.
— Смотрите, — говорил я, — охраняйте дорогу, ведущую в Маргаритино. Напугайте комиссаров большой засадой белых, а главное, дайте нам знать. Тогда мы вместе с вашими семьями углубимся в лес.
— Что же, уж так охранять будем, что лучше и не надо.
К вечеру Маргаритино наполнилось плачущими и воющими от страха бабами и детьми. Одна баба-сторожиха выкинула, и наши дамы всю ночь возились с ней.
То и дело со станции прибегали посланцы с известиями о том, что за станцией Хрустальная идут бои. Однако выстрелов слышно не было: расстояние от нас было порядочное — не менее тридцати вёрст.
Наконец настало одиннадцатое июля, на которое приходится Ольгин день.
Встал я, по обыкновению, очень рано и, справившись первым делом у железнодорожников, где идут бои, узнал, что Хрустальная ещё в руках красных.
Утро было чyдное. Я стал на своём лугу, поточил косу и с восторгом начал косить сочную, в пояс ростом, густую, стоявшую щетиной траву.
Кто сам не косил, тот не может понять то чувство, которое испытывает косец на своей собственной лужайке! Каждый шаг вперёд не утомляет, а подбадривает, азартит. Сколько поэзии, сколько музыки в звеняще-шипящем звуке косы! Джиг, джиг — и ряд за рядом падает, ложась ровными грядами, трава.
Всё больше врезаюсь узкой дорожкой в травяную стену. Но вот кончил ряд, пот заливает лицо и шею. Обтираешь пучком сена косу, правишь её бруском и снова встаёшь на работу. Вновь быстро врезаешься в щетинистую траву, расширяя узкий коридорчик сперва в улицу, а затем в целую площадку… Так и не заметил, как подошёл Иоганн, ведя под уздцы похудевшую на подножном корму Полканку.
Едва мы принялись за метание стога, как начал накрапывать дождик. Дождь шёл при солнце, даря надежду, что скоро погода восстановится. Всё же убирать сено было нельзя, да и коса моя расшаталась и требовала небольшого ремонта. Решил возвратиться домой.
Иоганн сел верхом на лошадь, держа грабли в руках, как пику, и поехал впереди, я же с косой на плече следовал за ним. Пересекая рельсы, я заметил стоящий у полустанка поезд. Я так увлёкся работой, что и не заметил, как он подошёл.
Минут через десять, уже помывшись, я сидел на террасе в ожидании кофе, которым обещала меня угостить именинница Ольга Владимировна. Вышел и сам хозяин. По случаю дня именин дочери Владимир Михайлович разоделся, как никогда, — в красную вышитую рубаху и бархатные шаровары.
По мосту, перекинутому через речонку Северку, я увидел, как идут два «товарища» с винтовками в руках. Матросская форма не оставляла сомнения в том, что это ультракоммунисты.
Сердце моё заныло. Матросы подошли ко мне и спросили, что это за заимка. Я объяснил им, что это сельскохозяйственная коммуна.
Они с недоверием посмотрели на меня.
Завидев «товарищей», Имшенецкий вместе со своим зятем Половиковым схватили грабли и для большей убедительности начали сгребать сено на ближайшей лужайке. Парадные костюмы обоих так не гармонировали с положением коммунара-работника, что мне хотелось послать их к чёрту.
— А это что у вас здесь строят? — спросили «товарищи».
— Сами видите — избу.
— А там что за народ?
— А крестьяне-косцы убирают сено.
Оба прошли дальше по направлению к строившемуся дому.
Я со страхом подумал, что будет дальше. «Товарищи» остановились около постройки и начали о чём-то расспрашивать плотников. Вдруг я увидел, как из дома вышел глухой плотник Николай и «товарищи», толкая его в шею, велят ему идти к нашему дому. Не дойдя до дома, Николай вырвался, бросился ко мне и начал просить спасти его.
— Идём, идём! — закричали матросы.
— Куда вы его, за что?
— Недалече, шагов на сто, дальше не отведём.
— Да за что же?
— Сам знает за что, а тебе какое дело? Ты кто таков?
— Я прежде всего человек и намного старше вас и нахожу по меньшей мере странным, что вы «товарищи» и так относитесь к человеку труда. Это наш полунормальный глухонемой плотник, контуженный на войне. Чем он мог оскорбить вас? Скажите, в чём дело?
— Тебя не спрашивают, так и помалкивай, а то и тебя отведём.
— Не ходи, Николай, — сказал я твёрдым голосом, опустив руку в карман и ощупывая браунинг.
«Товарищи» смягчились или струсили, уже не настаивая на выдаче Николая. Один из них присел на скамейку, сильно развалившись, другой, став спиной ко мне и поставив ногу на скамью, стал разматывать портянку.
Момент настал подходящий. «Сейчас или никогда, — шептал мне какой-то голос, — подойди и всади пулю в сидящего, а затем в хромого».
Но в это время сидящий заговорил:
— Ну ладно, пусть остаётся.
И они стали собираться. Но вдруг, заметив провода, проведённые из дома к электрической машине, остановились.
— Да у вас здесь беспроволочный телеграф!
— Какой же беспроволочный, когда это провода для освещения.
— Знаем мы это освещение, это вы белым телеграфируете. Мы вернёмся и приведём товарищей. Нас здесь четыреста человек на станции. Живо обыщем и, если кто из вас уйдёт, всех расстреляем, а хутор сожжём.
Едва они скрылись, как я начал кричать и махать бутафорскому рабочему в красной шёлковой рубашке. Имшенецкий быстро прибежал.
— Владимир Михайлович, настал решающий момент — или вступить в бой, или бежать.
— Но как же быть с женой? Она не побежит. Да и нас-то всего пять человек. Что мы можем сделать? Нет, я остаюсь.
Володя Имшенецкий бросил свой кольт в клевер, за ним полетел и револьвер Владимира Михайловича.
Я тоже было направился к клеверу, но перерешил. Нет, живым без боя в руки не дамся.
— Маруся, — позвал я.
Но она уже с дочерью шла ко мне.
— Сейчас же вместе с Наташей и Толей бегите в лес.
— А ты?
— Я остаюсь.
— Тогда и мы остаёмся.
— Я приказываю вам.
— Мы без тебя не уйдём. Бежим с нами.
Что было делать? Тяжело было бросать Имшенецких, но было ясно, что они сопротивляться не будут, а, стало быть, я им пользы принести не могу.
И мы все чуть не рысью пустились в лес. […] Инстинктивно мы бежали всё в том же направлении, где скрывались раньше. Тут вспомнил я о присутствии пяти офицеров и командировал к ним Борю и Толю, дабы просить их присоединиться к нам, если на Маргаритино будет совершено нападение. Ведь нас девять мужчин, из коих пять вооружены винтовками, а четверо браунингами. Этого уже достаточно, чтобы внезапным нападением разбить комиссаров. Но наши гонцы пришли с позорным ответом, что они к нам не присоединятся и просят не подходить к ним, так как мы идём с дамами.
Мы прошли мимо них и, перебравшись через большую болотную прогалину, достигли густого молодого сосняка. Если удастся пробраться этой чащобой сажен на двадцать, то мы станем невидимы и все следы пропадут. Выбрав подходящее место, мы остановились, напряжённо слушая, не долетят ли до нас выстрелы из Маргаритина.
А лес таинственно, почти бесшумно шелестел своими ветвями. Какое дело этим гигантам соснам и чащобам до жалких людишек, так бесцеремонно нарушающих их вековечный покой?!
Просидели мы более часа. Имшенецкие решили пойти на разведку.
Минут через двадцать вернулся Боря и сказал, что можно возвращаться, «товарищи» ушли.
Перебивая друг друга, взволнованные от только что пережитых событий, Имшенецкие рассказали нам следующее:
— Едва вы успели скрыться в лесу, как на мосту появились пятнадцать «товарищей», предводимых юным комиссаром-евреем. Шли они с ружьями наперевес. Подойдя к усадьбе, комиссар приказал привести дерзкого плотника Николая. Бедный Николай сперва хотел спрятаться в выгребной яме, но затем совсем обмяк и, видимо, примирился со своей горькой участью. Ко времени вторичного прихода красных он смиренно работал на моей постройке. За ним побежали. Он шёл к «товарищам» медленной, расслабленной походкой.
— Становись к дереву, — крикнул комиссар.
Николай спокойно стал спиной к сосне.
— Говори, — вскричал еврей, — что ты спросил у наших товарищей, когда они подошли к тебе?
— Что греха таить, виноват, — тихо ответил Николай. — Я спросил их, кто они — белые али красные?
— А что они тебе сказали?
— Сказали, что белые.
— А ты?
— Сказал, хорошо, что вы белые, а то бы я вам этим топором головы отсёк.
— А кто тебя научил так говорить? Твой хозяин, да?
— Нет, хозяин не учил.
— Кто же тебя учил? Может, тот старик, что здесь сидел?
— Нет, он ничему не учил. А только так кругом все мужики говорят.
— А, вот как? Готовься, — скомандовал комиссар, и все направили на несчастного Николая свои винтовки.
Но тут вмешалась Маргарита Викторовна:
— Товарищи, повремените! Вам даст объяснение наш комиссар.
— Да, товарищи, я тоже комиссар местной коммуны, назначенный совдепом. Вот, читайте документы, — протягивая целых три удостоверения местных совдепов, сказал Имшенецкий.
Комиссар остановил солдат.
— Какая коммуна, какой комиссар? — вопрошал он.
— Вы читайте. — И Владимир Михайлович передал ему бумаги.
— Товарищи, вы, верно, устали и голодны. Не хотите ли напиться молочка? — говорила Маргарита Викторовна, таща краюху хлеба и молоко.
«Товарищи» солдаты пошли на речку и стали мыть руки.
— Ну, казалось бы, вы комиссар — и допускаете работать у себя такого белогвардейца?
— Какой же Николай белогвардеец? Он просто или ослышался, или от страха. Я уверен, что, если бы матросы сказали ему, что они красные, а не белые, он ответил бы: «Хорошо, что вы красные, а то я вам голову срубил бы». Вот и всё.
Этот довод показался вполне убедительным комиссару-еврею, и тот отпустил несчастного Николая со словами:
— Ну, иди. Но помни, что так говорить нельзя.
Однако «товарищам» не удалось попить молочка. Едва они расселись, как с другого берега речонки послышался голос:
— Товарищи, скорей на станцию! Идут чехи! Скорее, скорее, а то не успеем.
Но торопить их не приходилось. Храбрые вояки в смятении чуть не забыли свои винтовки и, едва подхватив их, опрометью бросились на станцию.
В это время другой плотник побежал за нашим приятелем комиссаром в село Решёты. Комиссар живо сел на коня и поскакал к нам. Не доезжая нескольких сажен до Маргаритина, он встретил бегущих к станции «товарищей». Они едва не приняли его за казака, но, узнав, кто он, взяли с собой. А на станции, по рассказам её начальника, происходило следующее.
С поездом с Хрустальной, что стоял у станции, прибыло человек шестьдесят «товарищей». Они заняли станцию, пригрозив всем служащим, что в случае непослушания расстреляют. Кто-то увидел меня и Иоганна, пересекавших железнодорожный путь. Иоганн, бывший верхом да с граблями, был принят за казака. Не поверив объяснениям начальника станции, «товарищи» послали двух матросов вслед за мной на разведку.
Когда матросы вернулись и рассказали о беспроволочном телеграфе да ещё о плотнике, хотевшем срубить им головы, было тотчас же решено всех в усадьбе перебить, а само «гнездо белогвардейцев» сжечь дотла.
— Да, Владимир Михайлович, — прибавил начальник станции, — подрожали мы за вас и за наших жён и детей! Вся станция замерла. Все слушали, когда раздадутся выстрелы. Ну да помиловал Бог.
Едва мы успели успокоиться и сесть за ранний именинный обед, как наш слух уловил какие-то таинственные звуки, идущие от железной дороги.
В это время с противоположной стороны леса мимо нашего балкона проходил какой-то молодой человек, одетый по-городскому и в котелке.
Удивлённые видом фигуры джентльмена среди лесной глуши, мы повскакивали с мест и вступили в разговор. Джентльмен оказался железнодорожным техником со стан-ции Хрустальная, бежавшим от большевиков в самом начале боя.
— Как удалось мне уйти, сам не знаю. Я вышел со станции медленным шагом и скрылся в лесу на глазах у всех, несмотря на запрещение уходить.
Пока мы вели с ним беседу, шум со стороны дороги усилился: что-то шипело, что-то позвякивало. Мы все бросились на крышу маргаритинского дома и — о радость! — увидали медленно, почти без шума идущие поезда. Они шли друг за другом в интервале не более пятнадцати-двадцати сажен. Мы бегом бросились по направлению к станции. Но я остановил компанию, предложив пробираться лесом врассыпную, прячась за кусты. А вдруг это не чехи и мы попадём в лапы отходящих красных? Все последовали моему совету и почти ползком начали продвигаться к полотну железной дороги. На вагонах мы ясно разглядели бело-зелёные маленькие флажки. Красного, ненавистного нам флага, нигде не было. Слава Богу, это чехи!
— Выходите все на дорогу, машите платками, — скомандовал я.
Дамы и молодёжь бросились собирать цветы.
Маргарита Викторовна передала букет стоявшему у паровоза остановившегося поезда чешскому солдату, но тот вежливо отклонил его, сказав, что благодарить надо начальника — капитана Войцеховского. Нас провели к нему. Моложавый капитан вышел из вагона и принял букет под наши дружные аплодисменты и крики «ура!».
Имшенецкий и я тут же представили капитану решётского комиссара, прося о его помиловании и рекомендовав как хорошо знающего местность проводника. Встретив бегущих от нас красных, он попал к ним в лапы, присутствовал на их последнем митинге и проводил до самого исетского моста, чтобы указать, где лучше устроить засаду и положить мину.
Войцеховский тут же сел на коня и в сопровождении нашего комиссара и нескольких всадников отправился на разведку.
Мы тем временем вошли в вагоны и радостно беседовали с чешскими солдатами, среди которых много оказалось русских, и между ними — бывший начальник Екатеринбургского сыскного отделения. Все чехи, рассказывая о своих по-бедах, с особым увлечением восхваляли достоинства капитана Войцеховского.
— Екатеринбург ваш возьмём завтра. Раз сказал так Войцеховский, так и будет. Сказал, что утром, — значит, утром…
Вдруг наши разговоры были прерваны чудными звуками великолепного военного оркестра, расположившегося на лесной лужайке. Оркестр играл вальс, и мощные звуки улетали вдаль, разбиваясь об уральские скалы.
Контраст с лесной тишиной был так велик, что мои натянутые нервы не выдержали. Все душевные струны напряглись во мне, и радостные слезы потекли из глаз. И я не стыдился и не прятал их как признак слабости от моих собеседников, а губы мои невольно шептали: «Велик Господь, и пути Его неисповедимы».
Я тут же решил вступить в число бойцов эшелона и отправился к Войцеховскому просить принять меня рядовым.
— С удовольствием исполню вашу просьбу, но должен сказать, что я нуждаюсь больше в оружии, чем в бойцах.
Узнав о моем намерении, жена заявила, что если я еду с чехами, то и она с детьми поедет со мной. Положение осложнялось, и я просил Войцеховского о разрешении ехать с эшелоном жене и дочери, а также принять в число бойцов сына и Борю Имшенецкого.
— Ну что же… Место есть, поезжайте. Но должен предупредить, что я ожидаю перед Екатеринбургом бой, за последствия которого ручаться не могу.
После весёлого ужина с пришедшими в усадьбу чехами, во время которого произносились горячие тосты и было выпито всё имевшееся в Маргаритине вино, мы пошли домой и, наскоро связав в узлы наиболее нужное, перебрались в один из вагонов эшелона, вёзшего два тяжёлых орудия.
Около часу ночи поезд тихо тронулся. Почти все солдаты в нашей теплушке спали мирным сном, а мы неподвижно сидели вокруг стола и говорили шёпотом, чтобы не нарушить сна бойцов. Что ожидает их завтра?
Поезд плёлся невероятно тихо, местами останавливаясь.
Но вот и Палкинский разъезд и мост через Исеть.
Не знаю, нашли ли там мины или они не были заложены вовсе, но засаду устроить, конечно, могли. И я с жутким чув-ством всматривался в лес, окружавший линию. А ну как из этой лощины грянут выстрелы?..
Наконец поезд совсем остановился. Стало светать. Дежурный чех обходил вагоны и, делая перекличку, отдавал какие-то распоряжения на чешском языке. Солдаты нашего вагона зашевелились и, одевшись, стали разбирать оружие. Было свежо и так хотелось попить чайку… Однако нечем было подкрепиться бойцам перед боем.
Кто-то из них вернулся в вагон и что-то передал товарищам. Те, видимо, взволновались и стали быстро выпрыгивать из вагона. Я обратился к оставшемуся дежурному по вагону чеху и узнал от него, что мы окружены красными…
А вокруг поезда шла очень нервная работа. Одни выводили из вагонов лошадей и поили их у колодца, другие выгружали две огромные пушки. Всё делалось совершенно бесшумно, как бы по заученному. Команд слышно не было. Запрягли в одно орудие цугом шестёрку лошадей и под прикрытием горсточки пехоты двинулись на ближайший холм.
Я вышел из вагона и с моими мальчуганами пошёл к орудиям. Но нас окликнули чехи и, указывая на вагоны, приказали сесть в теплушку.
В чём дело? Оказывается, было приказание поездам отойти назад, дабы выйти из возможного окружения.
Для охраны часть чехов вернулась в вагоны, и тихо, без всяких свистков поезд двинулся задним ходом. Стало жутко. В каждом поезде, считая безоружных, не более двадцати солдат. С другой стороны, было досадно, что не удалось посмотреть бой и принять в нём участие.
А поезда всё отходили. За окном пошли знакомые места: наш разъезд Хохотун, место, где мы садились в поезд… Не хотелось возвращаться домой, таща на себе тяжёлые узлы.
— Спали бы себе спокойно, — ворчал я, — а то только зря переволновались.
— Зато полны новых впечатлений, — говорила Наташа.
К усадьбе подошли часа в четыре утра. Было уже совсем светло. Молодёжь поставила самовар, и мы с наслаждением напились чайку и отправились на свои антресоли спать.
На кровати моей жены спал сном праведника решётский комиссар. Жена вознегодовала. Боря Имшенецкий разбудил комиссара.
Я предложил комиссару чаю. Выпив стакан и счастливый тем, что остался цел, он сел на коня и поскакал к молодой жене, повенчанной с ним всего месяц назад.
Но не ушёл комиссар от злого рока… Дня через два, уже будучи в Екатеринбурге, мы узнали, что его мёртвое тело было привезено верной лошадкой на екатеринбургский базар. Голова оказалась простреленной с затылка. Карманы вывернуты, сапоги сняты, масло и сметану, что он вёз с собой, тоже украли.
Помимо этой жертвы, нашлась и другая. В Ольгин день Имшенецкие ждали прихода из города своего чеха с кое-какой провизией. Но чех не пришёл…
Приехав в город, Владимир Михайлович узнал, что он, закупив провизию рано утром, вышел в Маргаритино пешком. Начали разыскивать и дня через три нашли его разлагавшееся тело в кустах, верстах в трёх от Маргаритина.
Было совсем светло, когда, лежа в кровати, я услышал первый выстрел тяжелого орудия…
Бум! — прогремело в лесу, как будто в двух верстах от нас. Окна зазвенели. Бум… трах, трах… — послышались более отдаленные ответные выстрелы красной лёгкой артиллерии.
Я задремал под звуки этих отдалённых выстрелов.
Всё следующее утро пришлось просидеть на станции. Как ни близок был вокзал, а поспеть к приходу поезда было трудно, так как поезда шли без всяких расписаний.
В одном из военных эшелонов около пяти часов вечера нам удалось двинуться к Екатеринбургу.
На разъезде Палкино, что в шести верстах от города, столпилось много рабочих Верх-Исетского завода.
Едва поезд остановился, как из соседнего вагона послышался голос чешского солдата:
— А, здорово, приятель! Вот где довелось встретиться. Поди, поди сюда…
Но вместо того чтобы подойти к поезду, один из стоявших стал пятиться назад, стараясь спрятаться в толпу.
— Нет, шалишь, не уйдёшь! — закричал чех и, соскочив на платформу, быстро сгрёб в охапку рябого коренастого парня.
— Сразу узнал я тебя, голубчик! Садись в вагон, я покажу тебе, как с красными против нас воевать! — И чех втолкнул несчастного парня в пустую теплушку и закрыл за ним дверь.
— За что его? — поинтересовался я.
— Как — за что? Он против нас на последней станции дрался. А теперь, вишь, мирным рабочим прикинулся.
— Что же с ним будет?
— Конечно, выведем в расход.
Сказано было так просто, как будто и злобы не было.
И странное дело — я, бывший всегда против смертной казни, нисколько не содрогнулся, нисколько не задумался. Тогда всё это казалось столь естественно и необходимо…
Пройдя ещё версты четыре, поезд остановился, и нам заявили, что дальше он не пойдёт. Пришлось добрых полторы версты идти к вокзалу с тяжёлой поклажей по рельсовым путям, неоднократно подлезая под вагоны, чтобы перейти на крайний путь.
Больших разрушений от артиллерийского огня заметно не было. Бросился в глаза лишь один исковерканный тендер и два разрушенных вагона. Вокзал почти не пострадал, если не считать небольшого количества следов от пуль на кирпичных стенах. Весь вид его сильно изменился, он скорее напоминал военную казарму, чем вокзал. И на перроне, и в залах виднелись лишь чешские солдаты. Исключение составляли две-три гимназистки, весело смеявшиеся среди окружавших их солдат. Извозчиков не оказалось, и нам вновь пришлось с нашими чемоданами, картонками и портпледами плестись пешком по городу.
Несмотря на тяжёлую ношу и слишком медленное продвижение, на душе было весело и светло. Казалось, что моё чувство разделялось массой публики, как снующей по улицам, так и сидящей на завалинках у пригородных хибарок.
Вот и наш дом. Как хотелось скорее узнать, жива ли бабушка, цело ли наше имущество!..
Наконец мы дома… Всё благополучно. Толя и Боря Имшенецкие тотчас же побежали разыскивать коменданта, дабы за-писаться в армию. Жена пробовала их отговаривать, но я знал, что это бесполезно. Будь я помоложе, сам бы взялся за ружьё — так хотелось скорее сбросить ненавистных коммунистов, так верилось в скорое избавление России от большевицкого ига.
Наши юноши вернулись поздно вечером в диком восторге. Их лица раскраснелись, глаза горели…
— Нас приняли и назначили в службу связи. С завтрашнего дня начнём дежурить в гараже, и в нашем распоряжении будет мотоциклетка, — отрапортовал мой Анатолий.
Зная его любовь к машинам, я радовался, что он попал именно в эту часть.
Со слов юношей оказалось, что и здесь людей больше, чем оружия, поэтому их и назначили на эту нестроевую должность.
На другой день к девяти часам утра я уже был в вестибюле Коммерческого собрания, где разместилась комендатура города, и ожидал приёма коменданта. Весь вестибюль был заполнен военными и барышнями; встречались и солидные штатские. Последние были мне знакомы, военную же молодёжь я совсем не знал. Большинство военных не были екатеринбуржцами, а прибыли в город вместе с чешскими войсками.
Настроение в первые дни было настолько радостное, что часто можно было наблюдать и на улице, и в общественных местах, как люди, здороваясь, целовались, поздравляя друг друга с великим праздником освобождения от тяжёлого ига большевиков. Радость отдалённо напоминала светлый праздник Пасхи.
Тут же я узнал о подробностях взятия Екатеринбурга.
Красные покинули город ещё вечером одиннадцатого июля по старому стилю и сосредоточились около станции Екатеринбург-Второй.
Перед уходом большевиков решено было «хлопнуть дверью», т. е. разграбить город. Со стороны анархистов, во главе которых стоял Жебунёв, последовал сильный протест. Жебунёв заявил, что если начнётся грабёж и насилие, то анархисты ударят в тыл красным.
Как только «товарищи» покинули город, группа офицеров, человек тридцать, под командой прапорщика Зотова захватила со склада винтовки и, направившись к тюрьме, выпустила оттуда политических заключённых. Вместе они двинулись по Московскому тракту навстречу продвигавшимся к городу казакам, против которых красные устроили на шоссе засаду с пулемётом.
Подойдя с тыла к этой горсточке «защитников» Екатеринбурга и сказав им, что их прислали в подкрепление, Зотов и студент-матрос Чернобровин, завладев пулемётом, скомандовали: «Руки вверх!» Захватив красных в плен, тотчас же отослали под конвоем в город и заключили в тюрьму.
Казаки подходили осторожно, не веря в то, что перед ними отряд белого офицерства, а не красные… Наконец поверили и вместе вступили без боя в город. Лишь пройдя его весь, в кварталах, прилегающих к Екатеринбургу-Второму, вступили в перестрелку с красными, отходившими через Шарташ к Тагилу и Тюмени.
Сам же вокзал был взят чехами после небольшой перестрелки почти без сопротивления. Был убит один казак и ранено двое чехов.
Имя Зотова передавалось из уст в уста как героя дня.
После долгих ожиданий чешский комендант принял меня и на мои вопросы дал лаконичные, мало удовлетворившие меня ответы. Из его слов я узнал, что чехи не намерены оказывать давление на власть, которая здесь образуется. Больше всего их командование симпатизирует комитету, образовавшемуся в Самаре из группы членов Учредительного Собрания.
Город, по словам коменданта, пока управляется военной комендатурой, которая делится на чешскую и русскую. Сам же город разделён на одиннадцать участков, и по всем вопросам гражданского характера следует обращаться к участковому коменданту.
— Позвольте, какое отношение комендант моего участка имеет к денационализации банков? Нужна какая-нибудь единая власть, к которой мы должны обращаться по всем гражданским вопросам.
Комендант ничего не сумел ответить, и я вышел от него в несколько подавленном состоянии духа. «Конечно, прежде всего, — думалось мне, — надо сейчас же собрать городскую думу прежнего, дореволюционного состава и вручить ей всю власть».
Мне пояснили, что тут же находится и русский комендант. К нему я и решил обратиться.
Русский комендант — кажется, капитан, слушатель академии, — не был мне знаком, но знал меня, а потому был много вежливее чеха. В сущности, он ничего не прибавил к предыдущим разъяснениям, если не считать сетований на неразбериху, которая происходит из-за двойного командования. Он посоветовал обратиться к командующему русскими войсками полковнику Шереховскому, штаб коего помещался в Первой женской гимназии.
Мой разговор с Шереховским всё время прерывался входящими офицерами, и я был поражён их оборванным видом и вольностью обращения. В общем, они нисколько не отличались от «товарищеских» войск.
Одному из офицеров даже этот терпеливый комендант, не удержавшись сделал замечание:
— Как вы стоите?!
— А что? — спросил офицер, обеими руками опиравшийся на письменный стол коменданта и очень неохотно их убравший.
На главный интересовавший меня вопрос — о судьбе великих князей, находившихся в Алапаевске, — офицер никакого ответа не дал.
В вестибюле Первой гимназии, куда я отправился, было ещё оживлённее, чем в Коммерческом собрании. Здесь я встретил многих своих знакомых, бывших влиятельных граждан Екатеринбурга, ожидавших приёма. Немало было русской военной молодёжи, гимназисток, подруг Наташи, и несколько знакомых дам.
Эти дамы в одном из классов устроили чайную, в которой всё офицерство получало даром чай и незатейливый обед.
Шереховской был со мной мил и любезен. Однако на первый заданный мной вопрос о судьбе великих князей он не смог дать мне никакого ответа. Алапаевск ещё находился в руках красных. О Государе Шереховской сказал, что тот, по-видимому, казнён, и есть основание думать, что погибла и вся Царская семья.
Шереховской поставил меня в известность, что захватным порядком образовалось местное правительство из второстепенных деятелей, в большинстве — эсеров. Но с этой властью никто не считается, и, по всем вероятиям, придётся временно сосредоточить эту власть в руках военного коман-дования. Шереховской хлопочет о составлении особого совещательного органа, который бы помогал ему в решении гражданских вопросов.
Я вполне успокоился и согласился с Шереховским, лишь высказав пожелание скорее решить этот вопрос. Успокоенный его заверениями по поводу твёрдости положения Екатеринбурга и в том, что о возврате красных не может быть и речи, прямо от Шереховского направился на заседание Культурно-экономического общества.
Заседание под председательством Петра Феофановича Давыдова было малочисленно. Многие члены совета, скрываясь в лесах, ещё не успели приехать в город, а некоторые, как потом выяснилось, были расстреляны.
Но это заседание осталось в моей памяти по рассказам о пережитых днях большевицкого террора.
Выяснилось, каким тяжёлым было положение представителей буржуазии и интеллигенции, заключённых в тюрьму.
На строгость режима они не жаловались, им разрешали прогуливаться по двору и получать обеды из дома. Но ночи были кошмарны. По ночам, умышленно сильно гремя ключами, появлялся главный тюремный комиссар. Обойдя камеры, он вызывал, а затем выводил из тюрьмы для расстрела кого-нибудь из заключённых. Иногда вызывались отдельные лица, иногда целые группы. Особенно кошмарной была ночь, когда вызвали двадцать «буржуев», среди которых оказались Фадеев и Мокроносов. Из этих двадцати человек чудом спасся лишь Чистосердов, со слов которого нам и стало об этом известно.
Их вывели из камеры, посадили на грузовые автомобили и под сильным конвоем повезли по Тюменскому шоссе. За дачами Агафурова автомобили остановились, и арестантам было приказано выйти в поле. Все они сознавали, что их ведут на расстрел. Настроение было безразличное и подавленное. Многие плакали, другие угрюмо молчали. Их пытались поставить в шеренгу, но они постоянно сбивались в кучу, стараясь прикрыться телами товарищей по несчастью. Никто не знал причины расстрела, суда не было, и даже заоч-ного приговора о расстреле не прочли. Многие из обречённых что-то выкрикивали, прося о пощаде.
Комиссар и солдаты были растеряны и недостаточно энергичны. Это был первый массовый расстрел в Екатеринбурге.
Чистосердов рассказывал:
— Я стоял с самого краю, и в тот момент, когда послышалась команда, мы вновь из шеренги сбились в кучу. Я почувствовал, что какая-то внутренняя сила толкнула меня в сторону, и мои ноги, до сих пор парализованные страхом, вдруг сами побежали, унося мое тело от места смерти.
Мне чудилась погоня, я слышал близкие беспорядочные выстрелы, отчаянные крики, но сильные ноги уносили меня в глубь леса. Ветки больно хлестали по лицу. Зацепившись за что-то ногами, я со всего размаху упал в яму и потерял сознание. Сколько я лежал — не знаю, но, убедившись в наступившей тишине, что погони нет, я встал и, осторожно ступая, опасаясь каждого хруста ветки, стал всё глубже удаляться в лес. С каждым шагом надежда на спасение и великая радость всё более проникали в мою душу.
Бoльшая часть заключённых в тюрьме была послана на фронт рыть окопы. Среди них оказались два двоюродных брата Макаровых, очень тучный купец кадет Сысой Иванович Елшанкин, отец служащей в нашем банке барышни, и Иван Сергеевич Соколов, состоявший вместе со мной в Исполнительной комиссии. Отношение к ним было строгое, их насильно заставляли работать сверх сил, кормили скверно. Однако, не к чести «буржуев» будет сказано, многим из них оказывали льготы — конечно, за деньги, которые они давали, скрывая эти факты от остальных. Не было между ними солидарности даже в столь грозные минуты.
Во время работ бывали случаи, когда конвоиры, отойдя от окопов, начинали без предупреждения стрелять, как бы пробуя прочность сооружения, и если не попадали в людей, то только потому, что те с первым выстрелом прятались в ров.
Братьев Макаровых, Елшанкина и Топорищева, владельца большого гастрономического магазина, разбудили ночью и куда-то повели. Когда они переходили железнодорожный мост, им было приказано остановиться посередине, а перешедшая мост стража открыла по ним огонь. Все четверо упали. К раненому Николаю Макарову подошли. Тот притворился мёртвым. Солдат поднёс к его глазу зажжённую спичку и, заметив, что глаз дёрнулся, выстрелил в голову в упор из револьвера. Николай потерял сознание и очнулся, когда его тормошил брат. Оказалось, что пуля, пробив околыш фуражки, прошла между околышем и волосами. Николай, простреленный в плечо и контуженный в лоб, остался жив. Борис Макаров получил смертельную рану в живот, Елшанкину во время осмотра прокололи штыком живот, а Топорищев, не будучи ранен, выдержал пытку от поднесённой к закрытому глазу зажжённой спички и тем спасся.
Все трое оставшиеся в живых, Макаровы и Топорищев, с великим трудом пробрели около трёх верст до деревни и там постучались в первую же хату. Хозяин принял их и дал укрыться в бане, где они перевязали свои раны. Тут Борис, истекая кровью, скончался. Николай же и Топорищев пробрались в белый Екатеринбург. При каких обстоятельствах был убит Соколов, по профессии химик, мне узнать не удалось. Говорили, что это произошло при рытье окопов.
Интересен рассказ жандармского полковника Стрельникова, подобно Чистосердову спасшегося бегством, но только из другой партии. Это тот самый Стрельников, о котором я уже писал как о военном цензоре, судебное дело которого было поручено мне.
Он рассказал, что их в количестве двенадцати — четырнадцати человек под слабым конвоем из шести солдат повели в самом начале ночи из тюрьмы к станции Екатеринбург-Второй.
В этой партии находился и бывший полицмейстер Екатеринбурга Рупинский. С ним последний раз я виделся на Пасху, с интересом выслушав его рассказ о том, как он попал в дутовские войска, организацию которых тогда считал настолько слабой, что не возлагал особых надежд на спасение Дутовым Екатеринбурга. В той же партии очутился и епископ Гермоген.
Один из солдат-конвоиров знал Стрельникова по службе в жандармерии и поэтому потихоньку сказал ему, что их ведут на расстрел…
— Услыхав об этом, — рассказывал Стрельников, — я стал подговаривать Рупинского и прочих сильных и здоровых мужчин к нападению за городом на конвой и к общему бегству. Сделать это было очень легко — нас было вдвое больше. Стоило только дружно напасть на конвой во время перехода по полю, и, конечно, все шесть винтовок оказались бы в наших руках. Но никто из товарищей по несчастью не соглашался не только оказать активное сопротивление, но, выражая полную покорность судьбе, они высказывали сомнение, что их ведут на расстрел. Рупинский даже уверял, что их просто вышлют из Екатеринбурга куда-нибудь на север.
Однако эти доводы на меня мало действовали, и я решил бежать один.
Нас привели на станцию Екатеринбург-Второй и оставили под конвоем на самой платформе. Я всё сидел и медлил, стараясь припомнить профиль местности, чтобы составить план бегства. Наконец стало светать. Это обстоятельство ускорило решение: или бежать, или погибнуть вместе с остальными. Я встал и попросил конвоира отвести меня в отхожее место. Войдя в клозет, я через заборчик старался угадать, где находится часовой, прохаживавшийся вдоль здания. Наконец, заметив, что он дошёл по бровке до выхода из клозета, я вышел, как бы оправляя брюки. Часовой остановился, и глаза наши встретились. Как мне показалось, его глаза говорили мне, что он проник в мой замысел. Я изо всей силы толкнул его обеими руками в грудь. Он грузно упал вниз под откос, а я, сделав большой скачок, быстро побежал вдоль железнодорожного полотна к городу.
Это направление было мной обдумано, ибо снизу конвоиру было труднее в меня стрелять. Я, за будкой сторожа сбросив серую офицерскую шинель и оставшись в защитном кителе, быстро перекинулся через забор и залёг между начавшими зеленеть огородными грядками.
Послышался выстрел, другой. Потом через несколько долгих минут мимо забора пробежали солдаты. Один из них крикнул:
— Братцы, тутотка его шинель! Уж не юркнул ли он в огород? — и, поднявшись на забор, стал осматриваться.
Я лежал ни жив ни мёртв, но солдат, грузно соскочив на землю за ограду, побежал вдогонку за товарищами. Терять время было нечего. Я быстро встал, кинулся к противоположной ограде и, перескочив её, бросился мимо станции в лес. Там я добежал до берегов Исети и залёг под железнодорожным мостом, где в мучительном ожидании отдыхал на земле. Надо мной прошёл поезд, и, только когда стук колёс затих, я вышел из засады и углубился в лес. Сделав огромный круг, явился домой со стороны Московского шоссе. Дома переоделся, поел с большим аппетитом и, условившись с женой о снабжении пищей, вновь отправился в лес. А там, недели через две, я присоединился к чехам и вместе с ними участвовал во взятии Екатеринбурга.
Вся же партия заключённых, как потом выяснилось, была расстреляна около Тюмени.
Так погибли и епископ Гермоген, и полицмейстер Рупинский.
Решено было в ближайшем будущем устроить специальное заседание, на котором можно было бы выслушать всех рассказчиков на эту тему.
К сожалению, заседание это почему-то не состоялось. Но зато другое пожелание — поблагодарить войска, участвовавшие во взятии города, устроив особый праздник, — было осуществлено. Я предложил в распоряжение совету пустующее помещение банка и мою квартиру. Решено было от имени комитета устроить собрание представителей всех организаций, чтобы выбрать распорядителей праздника.
Тут же была проведена принудительная подписка со всех членов, дабы на собранные средства устроить торжественные похороны не только жертв революции, принадлежащих к буржуазии и интеллигенции, но и семидесяти рабочих Верх-Исетского завода, расстрелянных «товарищами». И расстреливали те, кто так много кричал и негодовал по поводу Ленских событий.
Возвращаясь домой с заседания, я заметил огромную толпу, собравшуюся вокруг пьедестала памятника Александру II. (Сам памятник был уничтожен коммунистами.) С одной стороны этого памятника были похоронены первые жертвы меж-дуусобной войны — разумеется, красные воины. С тех пор это место постоянно привлекало внимание публики. То за ночь раскопают могилы и зальют их жидкостью из ассенизационного обоза, то жёны и единомышленники убитых украсят их красными тряпками и подновят надгробную надпись: «Спите, орлы боевые». То вновь вместо красных бантов окажется на могиле дохлая кошка или собака, а поэтическая надпись заменится близкими сердцу народа нецензурными словами в три и пять букв. Я подошёл к толпе, очень пёстрой по своему составу; кто-то ораторствовал и требовал вырыть трупы мерзавцев и восстановить памятник. Толпа бурно аплодировала… Оказалось, что в ночь на следующий день по распоряжению военного начальства трупы обманутых и заблудших в убеждениях людей были выкопаны и увезены в какое-то другое место для погребения.
Начался ряд заседаний Банковского комитета. Все мои коллеги стояли за скорейшую денационализацию банков. Один я держался иного взгляда.
— Господа, — говорил я, — нам великолепно удалось провести национализацию. Мы всё сдали в полном порядке под расписку Государственному банку. Если продвижение белых пойдёт удачно и через несколько месяцев мы соединимся с правлениями, то тогда им решать, на каких условиях мы можем восстановить наши отделения. Этим самым мы сохраним для правлений и права иска за понесённые убытки. Если мы начнём работать теперь, мы, несомненно, эти права ослабим или совсем потеряем. Работать же сейчас, при отсутствии сданных Государственному банку ценностей, которые вывезены в Пермь, а может, и в Москву, я нахожу чрезвычайно трудным. Наконец, мы уже пережили всю тяжесть деятельности отделений, отрезанных от правлений. Уже тогда работа являлась невозможной, а теперь будет ещё более затруднительна. Не забудьте, что трагизм положения заключается главным образом в том, что линией фронта мы отрезаны от печатного станка, который остался в руках красных. Значит, и Государственный банк не будет в состоянии снабжать нас даже кредитной валютой.
Однако мои коллеги стояли на своём. Как главный довод, перед которым пришлось преклониться и мне, они выставляли то, что во всех городах банки уже денационализированы и нам отставать нечего.
— В таком случае обставим дело так: нас национализировала большевицкая власть, пусть же теперь денационализирует ныне существующая, отдав особый приказ. Этим мы снимем с себя ответственность и перед правлением, и перед клиентами.
Предложение было принято, и мы отправились к полковнику Шереховскому, который и согласился подписать приказ о том, чтобы местные отделения банков немедленно приступили к своей обыденной работе.
За день до назначенного собрания я отправился к участковому коменданту с просьбой, во-первых, выселить из моей квартиры и банка всех слуг большевиков, всё ещё живших там. Именно в моей квартире помещался Исполнительный комитет Урала, обслуживаемый только коммунистами.
Вторая моя просьба заключалась в том, чтобы до собрания обстоятельно осмотреть здание, в коем могли быть подложены бомбы. Незадолго до этого бомбы были обнаружены в Общественном собрании.
К моему удивлению, комендант, слушатель Академии, ответил, что закон о квартирах не позволяет ему, ради моих удобств, выгонять людей на улицу; вторую просьбу он удовлетворить согласился.
Квартира моя представляла интересное зрелище: здесь была масса мебели, вещей, сундуков и чемоданов, принадлежавших Царской семье и заключённым вместе с ней лицам свиты. Особенно запомнились мне маленькие санки, обитые солдатским шинельным сукном, выкрашенным в голубую краску, принадлежавшие Наследнику. Их ужасно хотелось оставить себе на память.
Во время осмотра помещения банка в аффинажной лаборатории между большими бочками с железным купоро-сом был найден узелок, в котором оказалось большое количество драгоценностей — тысяч, вероятно, на полтораста; всё это, как выяснилось впоследствии, принадлежало как Царской семье, так и графине Гендриковой и фрейлине Шнейдер.
По приказанию судебного следователя, присутствовавшего при осмотре помещения, был произведён обыск жившей там большевицкой прислуги, при котором было найдено большое количество драгоценностей. Этим обстоятельством тотчас воспользовались и засадили всех голубчиков в тюрьму, нарушив тем самым соблюдаемый комендантом закон о неприкосновенности квартир.
Собрание было многолюдно, присутствовало более пятисот человек. В результате председателем грандиозного праздника чествования чешских войск против моего желания был выбран я.
Уже в то время радостное чувство освобождения от коммунистов начало сменяться разочарованием и смутным сознанием того, что ожидаемое не свершилось и не свершится. Прежней России уже нет, среди хаоса безвластия всё сильнее начинал чувствоваться переход власти в руки чешского командования. И не только чехи превращаются из бесправных пленных в господ положения, но сама власть разделяется и, пожалуй, сосредоточивается в руках английского и французского консулов. Особенно поражался я энергии и смелости, проявлявшейся местными евреями — Атласом, Раснером и особенно Кролем. Последний внезапно появился в Екатеринбурге, будто бы только что пробравшись через фронт из Москвы, и действовал здесь от имени Комитета Освобождения Родины. С этого момента главная роль местного политического деятеля, несомненно, перешла к нему. Особенно неприятно было, что он настоял перед полковником Шереховским на созыве думы не последнего дореволюционного состава, как предлагал я, а революционного. Иначе говоря, этот акт призывал население признать все изданные в революционном угаре законы Временного правительства, нуждавшиеся в серьёзной поправке или просто в отмене.
Мне становилось непонятным, почему мы, идущие против революции, должны признавать законы Керенского только потому, что правительство это считалось признанным союзниками…
Наконец, если признать все эти законы, то почему тот же Кроль, вместо того чтобы назначить новые выборы думы, самовольно заменяет три четверти гласных по спискам, составленным в дни революционного угара, когда власть фактически была сосредоточена в руках Советов рабочих и солдатских депутатов?
Радостное чувство избавления от большевиков начало сменяться досадой на несбыточность моих мечтаний. А мечтал я страстно о том, что спасут нас чехи и во главе движения станет законный Наследник земли Русской — великий князь Михаил Александрович, в то время находившийся в Перми. Он дал бы нам широкую конституцию, и Россия пошла бы гигантскими шагами по пути развития индивидуальных сил страны.
Но Пермь ещё не взяли. Не был очищен от большевиков и Алапаевск, где находились в заключении великие князья. Никто не знал, живы ли они.
Несколько раз заезжал я к Шереховскому узнать, нет ли какой-либо весточки от Сергея Михайловича, но Алапаевск находился во власти большевиков.
За это время командующим войсками был назначен Владимир Васильевич Голицын — бравый, красивый молодой генерал. Я тотчас же направился к нему. Приём его был предупредительно вежлив. Я обратился с заявлением о необходимости сейчас же объявить Ипатьевский дом, в котором убили Царя, национальной собственностью и тщательно его охранять.
— Я сочувствую вашей идее, — распинался генерал, — но, знаете, ещё прослывешь монархистом…
— Ну так что же из этого, генерал? Мне думается, что это совсем не так страшно.
— Да-да, но всё же, знаете, не время подымать эти вопросы, надо повременить.
— Смотрите, пропустите срок, вас же укорять будут. Но вместо того чтобы охранять дом — величайший памятник русской революции для одних и святыню для дру-гих, бравый генерал по приказанию назначенного в Екатеринбург чешского генерала Гайды очищал дом для последнего.
В скором времени после первого знакомства с Голицыным мне пришлось вызвать его поздно ночью к телефону и, сообщив текст телеграммы, полученной от инженера Карпова, управляющего Алапаевским округом, со станции Богданович, просить его немедленно выслать туда людей. Из телеграммы: «Пребывание Богданович, все здоровы» — я понял, что великие князья находятся с Карповым.
Генерал тотчас послал на станцию Богданович с верными людьми отдельный паровоз, но мои надежды не оправдались — великих князей там не оказалось, а приехавший Карпов ничего не мог сообщить об их жизни в Алапаевске.
Во время сложных приготовлений к чествованию чешских войск нашим обществом было ассигновано около трёхсот тысяч рублей, а истрачено около семисот. Каждому воину (а их, по показаниям чешского командования, оказалось более пяти тысяч человек, тогда как на самом деле едва ли участвовала в освобождении города и тысяча) приготовлялся подарок стоимостью в сорок рублей. Пришлось наблюдать тяжёлое зрелище: торжественные похороны сперва девятнадцати расстрелянных интеллигентов и «буржуев», а затем похороны семидесяти рабочих, расстрелянных большевиками.
Один за другим несли и везли на катафалках девятнадцать гробов, украшенных цветами. Толпа была настолько велика, что буквально вся Соборная площадь представляла собой море голов. Я едва пробрался к собору во время отпевания, но запах от трупов был настолько силён, что я ушёл в банковскую квартиру и с глубокой грустью следил с балкона за погребальной процессией.
А вот и гроб Александра Ивановича Фадеева, горного инженера. Ходячая энциклопедия уральских заводов — так называл я его. Он состоял последнее время консультантом нашего банка, его письменные отзывы по тем или другим техническим вопросам отличались удивительной ясностью и вдумчивостью. За что он погиб?
Как тогда говорили, смертный приговор ему был произнесён в моей столовой, за большим столом, покрытым красной скатертью, вокруг которого сидели комиссары на обитых шёлком креслах, вывезенных из Тобольска. Среди комиссаров присутствовал негодяй коммунист Сафаров из рабочих Верх-Исетского завода, которым лет шесть назад управлял Фадеев. Он выгнал тогда этого рабочего за недобросовестное, воровское отношение к делу и за пьянство. Так вот этот-то рабочий, как говорят, и потребовал расстрела Фадеева. За достоверность этого я не отвечаю, так же как снимаю с себя ответственность за следующий рассказ, слышанный мной от Чемодурова, камердинера Императора.
— Когда Государь был привезён из Тюмени в Екатеринбург часов в десять вечера, его потребовали в Исполнительный комитет и, как говорят, продержали в прихожей более часа. Наконец его ввели в столовую, где он предстал перед заседавшими в полном составе за столом, покрытым красной скатертью, и в красных креслах членами комитета.
Председатель, осмотрев его и сделав паузу, спросил:
— Вы бывший император, ныне Николай Романов?
Государь ничего не отвечал.
Прошло ещё несколько минут в созерцании его «товарищами».
— Можете идти.
Государя опять доставили на место его заключения — в дом Ипатьева.
Какое странное совпадение: вышли Романовы из Ипатьевского монастыря и погибли в доме Ипатьева…
Под влиянием похорон и навеянных ими грустных мыслей я вошёл в столовую, и перед моим воображением предстала эта страшная картина. Несмотря на то что вечер лишь наступал и в комнатах было светло, мне стало жутко в этой большой столовой, и я спешно сошёл вниз, в банк.
«Как будет теперь житься в этой квартире? — думалось мне. — Если верить в воплощение духов, то не здесь ли изберут они место для явлений на спиритических сеансах?»
Устраиваемый праздник требовал массы забот и хлопот, целые дни и вечера пришлось просиживать в комиссиях и подкомиссиях, и я думаю, что не менее сотни человек было привлечено к работе по его устроению. Особенно много пришлось работать Кошелеву, чтобы изготовить пять тысяч подарков. В каждый подарок входили: бельё, мыло, гостинцы, зубные щётки, перья, карандаши, конверты и бумага.
Нелегко досталось моей жене — председательнице комиссии по устроению ужина для офицеров. Нужно было приготовить ужин на шестьсот человек. Все клубы были разгромлены большевиками. Моя жена целыми днями хлопотала, доставая посуду, вилки, ножи.
Не могу не упомянуть о том демократическом настроении, которое царило тогда среди екатеринбуржцев.
В комиссии обсуждался вопрос о чествовании как чешских, так и русских офицеров. Значительное большинство выступило против раздельного чествования офицерства и солдат.
Я настаивал на том, чтобы чествование состоялось, видя свой долг в том, чтобы хоть чем-нибудь отблагодарить наше офицерство за те муки, позор, оскорбление и страдания, которые оно вынесло в революцию. Всё же большинство было против, и мне пришлось поставить вопрос ребром: или я ухожу из председателей, или раут должен состояться.
Мне уступили, но обрезали смету, ассигновав на каждого офицера всего по восемь рублей, т. е. столько же, сколько было выделено на каждого солдата, не считая сорока рублей на подарки, которые готовились только для солдат. Ясно, что при стоимости рубля, не превышающей двадцати копеек, ничего порядочного устроить было нельзя. Тогда я решил готовить ужин не на шестьсот человек, а на восемьсот и выпустил двести почётных билетов стоимостью пятьдесят рублей каждый, а даровые билеты послал только английскому и французскому консулам.
Ругали меня за это крепко, а всё же двухсот билетов оказалось мало.
Праздник прошёл на славу. Началось всё, конечно, торжественным молебствием, затем прошёл парад войск на Соборной площади. Но, Боже мой, как мало было войск! Общее число их в Екатеринбурге не превышало пятисот человек. Это всё, что осталось в городе как резерв. За два дня до назначенного праздника красные повели наступление на Екатеринбург. Один момент был настолько тяжёл, что меня вызвал по телефону Вологовский в свой магазин, где над составлением подарков работали не на шутку встревоженные дамы. Все они просили меня поехать к командующему и узнать, в каком положении город.
Я застал командующего в вестибюле Первой женской гимназии. На мой вопрос о положении дел он радостно ответил, что опасность миновала и я могу успокоить комитетских дам. Как-то не верилось в возможность взятия Екатеринбурга красными, несмотря на то что временами, особенно ночью, слышалась артиллерийская стрельба.
После парада с трибуны бесконечной вереницей ораторов произносились речи. Пришлось, конечно, выступать и мне. Слава Богу, речи все были очень короткими, а ораторы неизменно встречались и провожались громом аплодисментов.
После речей все мы, причастные к устроению праздника, выстроились в ряд по четыре и под звуки военного оркестра под национальными флагами двинулись длинной вереницей позади войск к Общественному собранию, против которого жил хорошо мне знакомый и бывавший у меня английский консул Томас Гиндебрандович Престон. У него же остановился и французский консул.
Здесь овации по адресу союзников приняли шумный и искренний характер. Опять говорились речи, раздавались крики «ура!», а оркестр исполнял то французский, то английский и чешский гимны. Увы, нашего чудного русского гимна тогда, как и теперь, не играли, чего-то опасаясь.
Наконец толпа разошлась по кинематографам и наскоро устроенным кофейням, где и зрелища и напитки давались даром.
Центральной кофейной стала моя квартира, где всё время пришедшим гостям подавались кофе, чай и сладости. Мой зал, столовая и кабинет были набиты битком.
Главной заботой моей жены Марии Петровны являлся ужин, который решено было накрыть в клубе, на садовой площадке перед эстрадой. Столы, поставленные буквой «П», занимали более половины клубной площади. Каким чудом уда-лось жене всё это сервировать, я до сих пор понять не могу. Столы ломились от яств и были украшены не только разбросанными по столам цветами, но и большими букетами. Один был недостаток — сравнительно слабое для еды освещение, так как негде было достать должного количества дуговых фонарей. Мы ужасно опасались сильного дождя, который в этот вечер начинал накрапывать раза два.
Гвоздём ужина был крюшон, который готовил мой сын Анатолий. Крюшон был превосходный, и подавали его в несчётном количестве. В это время вин и спиртных напитков в продаже не было. Всё приходилось доставать из частных запасов буржуазии, а также из конфискованного военным ведомством.
По программе ужин должен был начаться после концерта в городском театре, куда, помимо офицерства, были приглашены почётные граждане города.
Не обошлось и без скандалов. Перед самым началом концерта в число ораторов с разрешения распорядителя концерта Атласа записался какой-то только что прибывший в Екатеринбург гражданин высокого роста, отрекомендовавшися представителем Самарского правительства.
Этот великан, выйдя на сцену, после цветистого приветствия, изобличавшего в нём недюжинного митингового оратора, начал речь, продолжавшуюся более часа. Каждая фраза была шедевром провокаторского искусства. Всё, что он говорил, можно было понять различно — и за и против чехов, и за и против союзников. Для меня становилось ясным, что это один из тех ораторов, которых выставляют «товарищи» с целью затянуть время и сорвать митинг. К сожалению, Атлас не догадался распорядиться дать занавес. Митинг затянулся, и я, отказавшись от данного мне слова, уехал в клуб на помощь жене.
В клубе меня обступили распорядители с просьбой усилить контроль за входящей публикой, которая, несмотря на протесты контролёров, врывалась силой. Прибегали с заявлениями, что офицеры перелезают через забор. Многие из непрошеных гостей набрасывались на закуски. Приходилось охранять столы от голодных людей. Оркестр из любительской студии, обидевшись на то, что эстрада занята военным оркестром, отказался играть и засел за столы с яствами.
Затем пошли скандалы, устраиваемые Вишневецким. Сперва он выступил на организационном собрании по устроению праздника, под гром аплодисментов заявив, что жертвует на издание газеты против коммунистов две тысячи рублей.
Присутствующий на собрании прапорщик Герасимов, впоследствии за личную храбрость получивший генеральский чин, обращаясь к Вишневецкому, заявил:
— Господин Вишневецкий, потрудитесь сейчас же выложить на стол две тысячи, ибо я неоднократно убеждался в неисполнении обещанного вами.
На этот раз Герасимов оказался не прав, ибо пресловутые две тысячи были внесены на другой же день. Теперь Вишневецкий попросил у меня разрешения устроить аукционную продажу цветов. Не вполне доверяя этому человеку, я не дал согласия, мотивируя отказ как недостатком времени, так и тем, что приглашённое офицерство вряд ли может дать большую сумму. К тому же мне говорили, что восемнадцать тысяч, полученные за проданную лошадь, Вишневецкий ещё не сдал казначею. Этот отказ вызвал со стороны Вишневецкого совершенно неприличный выпад. Заметив, что многим из офицеров не хватило за столами мест, он встал и заявил: «Господа чешские офицеры, вам, спасшим Екатеринбург, не хватает за столами мест. Поэтому я прошу оказать мне честь и пожаловать в мой дом, где обещаю угостить вас хорошим ужином».
Я тотчас же встал и, обратившись к гражданам города Екатеринбурга, попросил их уступить свои места нашим гостям — чешскому офицерству.
Моя просьба была исполнена, но, несмотря на это, чехов тридцать вслед за Вишневецким покинули собрание.
Наконец все успокоилось, гости утолили свой голод, и начали разносить крюшон.
Первую здравицу я произнес за многострадальное русское офицерство.
Вторую — за чешских офицеров.
Третью — за казаков-бурят.
Публика развеселилась и после ужина направилась в пустующие залы клуба, где начались танцы.
Дождались рассвета, и едва утренние лучи солнца осветили клубную площадку, как раздался пушечный выстрел, за ним другой, третий. Эти выстрелы возвещали, что прерванная на несколько дней атака Екатеринбурга красными войсками снова началась.
Несмотря на то что пальба усиливалась, у всех пирующих была полная уверенность в отсутствии опасности.
Момент для атаки был выбран превосходно: войск в Екатеринбурге почти не было, а всё находящееся в городе офицерство перепилось настолько, что вряд ли могло оказать сколько-нибудь серьёзное сопротивление. Что бы было, думал я, засыпая под утро, если бы ворвались красные? Каким бы кровавым пиром закончилось наше торжество!
На другой день, проснувшись часов в девять утра, я был неприятно поражён необычным видом улиц, переполненных крестьянскими повозками со скарбом. Всё это были беженцы из окружных сёл и деревень, занятых красными войсками. Стрельба слышалась очень близко, но почему-то я был уверен в полной безопасности. И это несмотря на то, что под утро бой шёл почти у самого вокзала.
К полудню выстрелы стали стихать и отдаляться, и атака красных была отбита.
Говорят, что Екатеринбург своим спасением был обязан чешскому капитану Жаку, который, несмотря на то что, будучи раненным, находился в лазарете, взял ружьё и, приняв командование над небольшой группой войск, своими решительными действиями обратил красное войско в бегство.
В этот день ко мне явилась депутация от чешского офицерства с извинениями за вчерашнее поведение. Вид депутатов был весьма сконфуженный.
После обмена примирительными фразами один из офицеров вполне конфиденциально просил меня сказать, что представляет из себя господин Вишневецкий, подбивший их вчера во время ужина уйти из клуба. Я ответил, что знаю его мало, в Екатеринбурге он появился сравнительно недавно, купил большое усадебное место с хорошим домом, скупал у разных лиц золотые и платиновые прииски. Моё малое знакомство с ним и принудило меня вчера отказать ему в устроении аукциона на цветы, так как у меня не было никаких сведений о том, что вырученная Вишневецким крупная сумма за аукционную продажу лошади была им внесена нашему казначею.
Тем и закончился этот неприятный инцидент.
Ещё на похоронах жертв большевицкого террора мне указали на высокого человека, одетого в пиджак цвета хаки. Был он в очках, с большой русой бородой. Это оказался камердинер Государя.
Дня через два после праздника ко мне заехал ротмистр Сотников и попросил от имени группы гвардейских офицеров собрать пять тысяч рублей на расходы по поискам Царской семьи, поскольку он уверен, что не только его семья, но и сам Государь живы и находятся в Перми. К сожалению, такой суммы я дать не мог, а вручил всего полторы тысячи рублей, предложив за остальными обратиться к кому-либо из более состоятельных граждан Екатеринбурга.
Вторая просьба Сотникова заключалась в том, чтобы я приютил у себя Чемодурова, потому что он совершенно без средств и его слишком одолевают газетные репортёры, от которых его надо тщательно оберегать в интересах объективного ведения следствия.
Я охотно согласился на эту просьбу и поместил Чемодурова как раз в ту комнату, в которой весной жил великий князь Сергей Михайлович.
Таким образом, я был вновь волею судьбы приближен к дому Романовых, но на этот раз я имел дело не с живыми членами династии, а лишь с тенями венценосных мертвецов.
Дней через пять я уехал со всей семьёй в Самару. Поэтому очень мало виделся с Чемодуровым, обычно целый день пропадавшим у следователя. Вечерами старик очень осторожно (в первые дни он не верил в уничтожение всей семьи), а затем всё смелее и смелее делился со мной воспоминаниями о жизни Царской семьи как до революции, так и во время ссылки Государя.
Чемодуров происходил из крестьян, имел где-то в Полтавской или Курской губернии небольшой хуторок, купленный им на сбережённые деньги. Камердинером Государя он состоял давно, более десяти лет, и получал при готовой квартире и столе около двухсот рублей в месяц. Очень гордился своим званием камердинера Государя и был, несомненно, предан правителю и его семье. Эту преданность он доказал на деле, не бросив своего господина в дни постигшего его несчастья.
За месяц до расстрела Царской семьи Терентий Иванович стал прихварывать и по настоянию самого Государя стал просить комиссара временно выпустить его на волю для лечения. Комиссар согласился, но вместо того, чтобы выпустить на волю, заключил в тюремную больницу, откуда впоследствии его перевели в камеру, где помещался граф Илья Леонидович Татищев.
По иронии судьбы, камера эта оказалась той самой, в которой когда-то сидел Керенский. Об этом свидетельствовала надпись на стене, сделанная каким-то острым предметом будущим премьером России.
Спасение своё от расстрела Терентий Иванович объяснял чудом. По его словам, был прислан список лиц, подлежащих расстрелу. Список был большой и на одной странице не уместился, отчего фамилия его оказалась написанной на обратной стороне листа. Будто бы по небрежности комиссаров, не перевернувших страницу, когда выкликали заключенных, его не вызвали. Вскоре пришли чехи, и он оказался спасённым. Всё это правдоподобно, но есть и другая версия, сильно меня смущавшая: не был ли Чемодуров в близких отношениях с доктором Деревенко, который, как известно, тоже был выпущен и пользовался большим фавором у большевиков?
Возможно, Чемодуров был ему полезен, давая кое-какие сведения о Царской семье. Когда же вопрос о расстреле был предрешён, дальнейшая слежка стала уже не нужна. Вот и решили спасти старика от расстрела в благодарность за его шпионство.
Но это тягостное обвинение голословно и основано лишь на моих наблюдениях над переменой состояния духа Чемодурова. Мне казалось, что первые два дня он был более подавленным, чем тогда, когда узнал, что расстреляна вся семья и вся прислуга. Мне казалось, что это обстоятельство, за отсутствием свидетелей снимавшее с него все улики, было ему приятно.
Вот что подсказывает мне память из рассказов Чемодурова.
Царская семья во время войны, да и ранее этого, жила замкнуто. Приёмы были редки, чаще всего у Государя бывали Михаил Александрович, Ксения и Ольга Александровны. Мария Фёдоровна почти не бывала. Вставал Государь рано. День обычно начинался с прогулки, затем шёл прием министров и разные представления. После завтрака Государь прогуливался с детьми в саду, рубил дрова, очищал снег. За обедом, если никого не было, он почти ничего не пил, если не считать рюмки мадеры или хереса. Если же бывали гости, Государь выпивал за закуской рюмку-другую водки. После вечернего чая он отправлялся к себе в кабинет, куда дежурными камердинерами относилась вся полученная корреспонденция, равно как и доклады, составленные министрами. Государь не имел секретаря и сам вскрывал конверты, делал на бумагах пометки, сам запечатывал их и записывал в журнал. Между часом и двумя ночи обыкновенно раздавался его звонок. Государь, сдав всю корреспонденцию дежурному камердинеру, уходил в почивальню.
На мои расспросы, часто ли бывал в семье Государя Распутин и допускался ли он в спальню великих княжон, Чемодуров ответил, что в свое дежурство он никогда не видел Распутина в семье Государя. Но Императрица видалась с ним на квартире Вырубовой, с которой была очень дружна. Ответ, несомненно, был уклончивый. Чемодуров, так же как и Сергей Михайлович, уверял меня, что слухи о близости Распутина к Царской семье были сильно преувеличены.
В его словах всё же проглядывала некоторая нелюбовь к бывшей госпоже. Он считал её виновной и в ссоре Государя с великими князьями, и в революционных событиях.
Когда Государь в последний раз вернулся из Ставки, отрёкшись от престола, и сообщил Императрице о происшедших событиях, она, обычно сдержанная, заплакала и сказала, что во всем случившемся винит себя… Государь же успокаивал её, сказав, что всё творится по воле Господа.
Многочисленной прислуге было сказано, что кто не желает оставаться может уходить. Значительное большинство было распущено. Во дворце началась тихая, уединённая жизнь, прерываемая частыми приездами Керенского, к которому Государь относился с большим доверием.
Начались сборы к отъезду в Англию. Государь разбирал свои бумаги и вещи. Но вместо ожидаемого отъезда было заявлено, что Царскую семью отправляют в Тобольск. К отходу поезда приехал Керенский и долго беседовал с Государем в купе. По-видимому, беседа была дружественная, потому что Чемодурову удалось, присутствуя при прощании, слышать фразу Керенского:
— Будьте спокойны, я даю вам слово, что все высказанные вами пожелания будут исполнены в точности, за это я ручаюсь.
На прощание он первый раз поцеловал у Императрицы руку.
В Тобольске жилось сносно. Кормили хорошо. Царская семья пользовалась относительной свободой. Княжнам позволяли ходить за покупками, что доставляло им большое удовольствие.
Государь прогуливался по двору и часто, заходя в караульную комнату, разговаривал с охраной. К сожалению, одна из рот, охранявших его, была коммунистической, и беседа с этой ротой часто его расстраивала.
К слугам Государя население относилось очень хорошо, всегда любезно расспрашивая про Царскую семью.
В церковь Государя допускали, но проход тщательно охранялся конвоем. Служил Гермоген.
Очень тревожно прошёл последний день в Тобольске. По требованию приехавшего комиссара было предложено немедленно собираться в путь. Тревожно было потому, что был болен Наследник. Императрица, всегда гордая, сама просила комиссара отсрочить поездку до выздоровления Наследника, не соглашаясь расстаться с ним. Но комиссар был неумолим и торопил, потому что рушилась дорога. Стояла весна, и опасались разлива рек. Ехали быстро на нескольких тройках с малым конвоем. Если бы в это время захотели Государя освободить, то сделать это было бы просто. Собственно, куда везли, никто из Царской семьи не знал. Предполагалось, что в Москву.
Когда их привезли в Екатеринбург, в дом Ипатьева, то Государь подошёл к окну. Окно смотрело в забор.
Несмотря на это, комиссар грубо и громко крикнул:
— Прочь от окна!
Государь, понурив голову и сделав три шага назад, так и застыл в этой позе. Тотчас же начался обыск. Когда у Государыни потребовали её ридикюль, она не хотела его отдавать, а Государь заметил:
— Вы имеете дело не только с бывшей Императрицей, но прежде всего с женщиной.
— Прошу молчать и помнить, что ты здесь не император, а арестант и государственный преступник.
Государь, Императрица и Наследник поместились в одной комнате, а княжны в другой. Последним не дали кроватей, и они спали на полу, на который постилали пальто и шубы Государя и княжон.
Жизнь была ужасная. Наверное, каторжанам жилось лучше, ибо не было над ними тех издевательств, которые постоянно позволяли себе комиссары, а особенно еврей Юровский. Комиссары почти ежедневно устраивали в своей комнате оргии: оттуда слышались песни, неслись крики, ругательства.
Во всякое время, без всякого предупреждения комиссары входили в комнату княжон и в комнату Государя. При этом костюм их был умышленно небрежен, часто без пиджака или френча, с трубкой или папироской в зубах.
Кормили очень скверно. Обед в два блюда и ужин в одно блюдо. Кушанья доставляли из Коммерческого собрания, где в то время была устроена столовая для большевиков. Приносили почти всегда всё холодное, с застывшим салом. Часто — очевидно, умышленно — попадались тараканы, куски мочала. Нам говорили, что повара отказываются работать на Царя.
С первого же дня приезда в Екатеринбург Государыня потребовала, чтобы вся прислуга обедала с ними за одним столом.
Нередко во время обеда заходил комиссар в фуфайке, с трубкой в зубах и взяв со стола вилку, лез в блюдо, унося с собой кусок телятины или говядины. При этом негодяй старался толкнуть Государыню, протискиваясь между нею и Государем. Комиссар нередко ронял пепел в тарелку Александры Фёдоровны.
Комиссаров кормили, конечно, хорошо, и делалось это отнюдь не из-за голода, а чтобы показать свою власть и подчеркнуть бесправие узников. Царской семье, например, во время обеда жаркое давали в обрез. Еды кому-нибудь не хватало и порции приходилось делить. Не хватало и тарелок с вилками, поэтому узники ели по очереди. О скатертях и салфетках речь и не заходила.
Всё это сильно огорчало Государя, но Императрица переносила испытания с изумительной стойкостью.
На Пасху в церковь не пустили. Служили заутреню в комнатах, на разговение дали всего по одному красному яичку, один кулич и одну пасху на всех.
На мой вопрос, не было ли насилия над княжнами, Чемодуров ответил, что при нём не было.
Я очень сожалею, что недостаточно подробно расспросил его тогда. Но это произошло потому, что, узнав о моих записках, он просил разрешения после моего прибытия из Самары приехать ко мне из Тобольска (куда он намеревался отправиться за женой), чтобы я записал с его слов, шаг за шагом, всю его долгую службу у Государя. Я очень обрадовался этому предложению и, когда вернулся из Самары, дал ему знать о приезде. В своей казённой квартире я с любезного разрешения генерала Домантовича сохранил одну комнату для Терентия Ивановича (в то время каждая комната была на учёте).
В феврале 1919 года я получил от него телеграмму с просьбой разрешить приехать. Я ответил согласием, но сам уехал в Омск, где слёг в злой инфлюэнце, продержавшей меня около двух недель в постели. Когда же я выздоровел, то узнал, что Терентий Иванович отдал Богу душу.
Уезжая, Чемодуров в знак благодарности за приют подарил моему сыну револьвер системы «Стайер», который и по сие время хранится у него.