Во время чешского владычества началась работа по образованию самостоятельного Уральского правительства. Инициатором этого явился Лев Афанасьевич Кроль. Судя по его докладу, сделанному в Культурно-экономическом обществе, главная причина образования Уральского правительства состояла во временной необходимости отмежеваться от поползновений как Самарского правительства, так и Сибирского. Оба они были опасны своими крайними, диаметрально противоположными политическими направлениями. Сибирское правительство слишком реакционно, а потому не может быть приемлемо демократическими массами Урала. Самарское же правительство оказалось в руках крайне левых эсеров: если Урал подпадёт под их влияние, то рабочая масса вновь обратится к большевизму.
Эти главные тезисы казались мне тогда правильными. Однако в переговорах с приехавшим из Омска министром финансов Иваном Андриановичем Михайловым тот же Кроль пошёл на уступки и признал подчинение Уральского правительства Омскому, отказавшись от содержания собственной армии и от самостоятельных финансов. Само собой разумеется, Уральское правительство этим актом себя аннулировало. Его образование состоялось разве только для того, чтобы удовлетворить честолюбие Кроля и прочих министров вновь зародившегося правительства. Однако была и некоторая цель, диктовавшая нам стремление к сепаратизму: получение голоса на Всероссийском съезде в Уфе для избрания единой всероссийской власти.
Омск был освобождён ранее Екатеринбурга чисто случайно. Это дало возможность сформироваться Сибирскому правительству в Омске, а не в Екатеринбурге. Подобное сожаление я высказываю потому, что Екатеринбург был центром заводского Урала и по качественному составу интеллигенции стоял гораздо выше. Нет сомнения, что Уральское правительство было сильнее Омского. Кто знает, возможно, результаты восстания белых были бы совсем иные, если бы власть принадлежала лицам, вошедшим в правительство Урала.
Премьер-министром и министром торговли и промышленности составом думы и Культурно-экономического общества был выбран общий любимец буржуазии и интеллигенции — Павел Васильевич Иванов. Министром юстиции — Николай Николаевич Глассон, товарищ председателя местного окружного суда, великолепный юрист и прекрасный человек. Инженер Гут стал горным министром. Анастасиев — министром народного просвещения. Кроль взял себе портфель министра финансов (хорошо, что без финансов). Этого выбора я никак не мог понять, ибо и финансов-то у правительства не было. Да и Кроль по своим способностям, скорее, должен был взять себе портфель министра иностранных дел, что выглядело бы ещё смешнее: до иностранных государств хоть тридцать лет скачи, а не доскачешь. Было время интервенции. Одни чехи чего стоили. Помимо этого, как грибы росли всевозможные правительства. Рядом с нами оказались правительства калмыков, башкир, Оренбургское, Самарское и целых два Сибирских. Поэтому обойтись без министра иностранных дел было никак нельзя. Впрочем, Кроль и исполнял его обязанности, представляя наше правительство на Уфимском съезде и ведя переговоры в Омске. Пребывание Кроля в Омске только усиливало возраставший антагонизм между Омским и областным Уральским правительствами.
Екатеринбуржцы, особенно правые и военные, отрицательно относились к нашему новорождённому правительству, всячески подсмеиваясь над ним, и называли его «Шарташским» (по имени дачного местечка). Особенно раздражало военных присутствие еврея Кроля. Обычно, указывая на него, все спрашивали: «К чему нам этот министр финансов без финансов, да ещё с двумя товарищами министра? Это только извод наших денег».
Я дал себе слово стоять подальше от политики, но всё же старался примирить общество с создавшимся положением, указывая на цель и временность существования Уральского правительства. Но правые не унимались. Как я узнал позже, представители общества отправили депутацию к главе правительства с требованием смещения Кроля и назначения меня на его должность. Нельзя сказать, что это требование было для меня приятно, ибо на должность министра финансов без финансов я бы не пошёл. А отношения с Кролем стали натянутыми.
Как раз в самый разгар переговоров по этим вопросам я получил телеграмму от управляющего нашим Самарским отделением Рожковского с приглашением приехать и принять участие в работе съезда по образованию дирекций, без которых, из-за отсутствия связи между отделениями, работать банкам было нельзя. Я передал содержание телеграммы коллегам по Банковскому комитету, но те не сочли нужным участвовать в съезде, и поэтому я отправился на съезд один. Жена заявила, что поедет со мной, дети тоже. Действительно, время было тревожное. Легко могло случиться, что Екатеринбург окажется отрезанным красными войсками от Самары, и тогда пришлось бы расстаться с семьёй, — быть может, навсегда.
К моему большому удовольствию, Толюше как добровольцу вместо отпуска дали командировку в Симбирск, и он вместе с Борей Имшенецким присоединился к нам.
Я обещал семье, что если Волга будет очищена от красных и пароходное сообщение будет восстановлено, то отпущу их в Симбирск и по окончании съезда сам приеду за ними.
Однако уже на вокзале в Екатеринбурге выяснилось, что поездка будет далеко не комфортабельной, ибо все классные вагоны предоставлены чешскому командованию, а для русских граждан отводятся лишь грязные теплушки.
— Ехать ли вам? — спрашивал я. — Это путешествие в теплушках без уборных будет очень тяжело, особенно дамам. Оставайтесь-ка лучше в Екатеринбурге.
— Ни за что на свете мы не оставим тебя одного, — отвечала жена.
Слава Богу, в Челябинске мне удалось получить у ко-менданта станции купе второго класса, и то только потому, что у меня в бумажнике оказался документ, удостоверявший, что я состою членом Чешско-Русской торгово-промышленной палаты.
Транспорт находился в полном расстрое. Поезда по расписанию не ходили и иногда часами стояли на маленьких станциях. Из окна вагона частенько виднелись сброшенные под откос исковерканные составы, а под Челябинском находилось огромное кладбище паровозов, требующих ремонта. С этих паровозов крали всё, что поценнее, особенно, конечно, медь. Большевизм сказывался и в обращении железнодорожной прислуги с пассажирами. Да и чешское командование не отличалось вежливостью. Однажды под утро к нам в купе ворвался чешский солдат с криком: «Убирайтесь отсюда, сволочи! Как смели вы занять это купе?» Но и тут помог мой членский билет.
В Самару мы прибыли — с большим опозданием — ночью, которую мы предпочли скоротать на вокзале, ибо извозчиков не оказалось, да и лакей предупредил меня, что путешествие по городу в ночное время небезопасно.
На другой день, как только появились извозчики, мы отправились прямо в банк. Но здесь встреча с Рожковским ясно показала, что смерть моего благодетеля и покровителя А. Ф. Мухина внесла существенные изменения в наши отношения. По крайней мере меня не пригласили зайти в квартиру Рожковского, а был лишь указан адрес загородного дома лечебницы Постникова, снятой под съезд.
Снятое помещение выглядело удобным, но следы советской власти сказались на его чистоте. Нам отвели две небольшие комнаты с очень бедной обстановкой. Заведующего помещением и столовой не оказалось, всюду царил беспорядок, и нам долго пришлось ожидать завтрака.
Встреча с коллегами, за исключением старика Ивана Петровича Домаскина, которого я раньше знал только понаслышке, была подчёркнуто холодной. Но тем не менее он оказался очень милым и любезным собеседником.
На другой день состоялось первое заседание съезда. Собралось около семидесяти человек. В президиум был выбран весь самарский Банковский комитет во главе с его председателем Рожковским.
Засим мы разбились на комиссии. Меня избрали председателем Комиссии по финансово-экономической политике, и я был этому сердечно рад. С самого начала войны я очень интересовался судьбой нашего кредитного рубля. Разыскивая источники по этому вопросу, я довольно основательно познакомился с ними.
Началась интересная, но тяжёлая работа. К сожалению, все комиссии посещались очень плохо, за исключением Комиссии по личному составу под председательством Де Сево, управляющего Самарским отделением Русско-Азиатского банка. Каждое её заседание, в сущности, превращалось в пленарное заседание съезда. Решительно все были заняты тем, как бы побольше урвать себе жалованья, совершенно не соотнося это с источниками получения доходов.
Это заставило меня обратиться к моим коллегам по Волжско-Камскому банку. Заручившись их согласием, я выступил на пленарном заседании с заявлением, что мы сами себе повышать жалованье не можем. Это дело или правлений, или в крайнем случае тех дирекций, которые мы должны здесь выбрать.
Поднялся невообразимый шум. Выступали ораторы, требующие исключения представителей Волжско-Камского банка со съезда.
Но исключить не посмели, и делегаты постепенно умолкли. Наконец были выбраны члены во временные дирекции банков, с возложением на них функций правлений. В нашу дирекцию были избраны Рожковский, Домаскин и Лемке (что мне объяснили относительной близостью их отделений к Самаре). Таким образом, я, имеющий наибольшие права на должность члена дирекции, оказался в подчинении у более младших по службе коллег, Рожковского и Лемке, но не протестовал. Однако из-за неявки на съезд управляющих Иркутским и Омским отделениями мои коллеги поняли, что новая дирекция не будет приемлема многими управляющими большими отделениями. Отделения эти должны были войти после присоединения Урала к Омскому правительству — в общую организацию банков. Поэтому было предложено составить, как высший орган управления, временный совет банка, в который автоматически включались бы все управляющие отделениями. На председателя этого совета были бы возложены обязанности высшего арбитра между управляющими и временной дирекцией.
Я предложил избрать на должность единственного члена совета нашего банка, находившегося на территории Омского правительства, — В. А. Поклевского-Козелла. Но коллеги отклонили эту кандидатуру, ссылаясь на его плохое знакомство с банковским делом, и единогласно выбрали меня. Избранием я был очень польщён. Произошло оно в конце съезда после ряда моих докладов по финансово-экономическим вопросам, имевших огромный успех.
Мои доклады сводились к следующим тезисам.
Начав с изложения истории денежного дела в России, хорошо мне знакомой и сразу заинтересовавшей съезд, я перешёл к решению основной задачи момента.
— Нужно или не нужно объединённому белому правительству печатать свои денежные знаки? Предположим, что мы отвергнем это предложение и поведём войну на те дензнаки, что находятся в кладовых всех банков на нашей территории.
Я лично думаю, что гражданская война затянется на многие месяцы. Сужу по опыту германской войны. Может быть, через год или два мы окажемся победителями и изгоним большевиков из Москвы. Однако печатный станок всё время будет находиться у них в руках. Большевики не ведут интенсивного денежного хозяйства, чтобы удержать кредитный рубль от падения своей стоимости. Они стараются извлечь из этой бумажки всё, что она может им дать, ведя её к обесцениванию. Поэтому через какой-нибудь год на душу советского населения придётся тысяч по сто кредитных рублей.
Не имея печатных станков, мы вынуждены будем всячески экономить, и, когда завоюем Москву, на душу победителей вряд ли придётся по тысяче рублей. Кто же окажется в выигрыше — победители или побеждённые? Отсюда вывод: нужно как можно скорее приступить к выпуску собственных денег, в течение первого месяца сделать обмен всех дензнаков рубль на рубль, а после этого принять прежние дензнаки по определённому курсу.
Приступив к печатанию собственных денег, его следует ограничить законом, который принято называть эмиссионным правом. Следовательно, нам нужно учредить единый Государственный банк и это эмиссионное право выработать. И я рекомендую съезду остановиться на следующем временном эмиссионном праве.
У нас, как говорят, есть золота и серебра, доставленного в Омск из Казани, на шестьсот миллионов золотых рублей. Эта сумма и должна составить основу обеспечения новых денежных знаков.
Старые рубли также следует присоединить к фонду обеспечения и периодически переоценивать по курсу дня, а новые деньги выпускать без размена на драгоценные металлы. А чтобы количество новых денежных знаков не превышало стоимость их обеспечения, надо будет установить курс в сопоставлении с ценами на продукты первой необходимости.
В настоящий момент цена кредитного рубля не превышает двадцати золотых копеек. Тогда стоимость золотого запаса составит не шестьсот миллионов, а три миллиарда кредитных рублей, то есть в пять раз больше золотого номинала. Кредиток старого образца по номиналу мы будем иметь на два миллиарда рублей. Их курсовая стоимость будет в пять раз меньше и выразится в четырёхстах миллионах золотых рублей, что в данный момент балансируется с двумя миллиардами выпущенных против них новых купюр. Против золота можно было бы выпустить три миллиарда кредитных рублей.
Несомненно, что стоимость нового рубля снизится на товарном рынке до десяти копеек. Тогда под золотое обеспечение можно будет выпустить ещё три миллиарда рублей. Но вот царские деньги, «зелёные» рубли и керенки в своём падении обгонят наши и, допустим, станут оцениваться в пять копеек за рубль. Придётся оценить их запас в сто миллионов золотых рублей, а стало быть, можно выпустить ещё один миллиард. Тогда общая сумма эмиссии ограничится семью миллиардами.
Когда же закончится гражданская война и мы будем в Москве, министру финансов легко будет произвести деноминацию в расчёте 17,424 доли золота на один рубль, выдавая рубль за десять, а может, и двадцать рублей Сибирского прави-тельства. Тогда восстановится и размен кредиток на золото. Но до этого времени расценка и товаров, и труда должна идти на прежний золотой рубль, а расплата — на кредитный рубль по курсу дня. Эта мысль не нова и принадлежит не мне: она применялась нашими дедами и прадедами после войны двенадцатого года и принесла прекрасные результаты. Тогда падение курса ассигнаций приостановилось. Вот если бы этот проект был проведён в жизнь, то и нам стало бы чем платить служащим. Пришлось бы не прибавить, а убавить довоенное жалованье младшим служащим процентов на двадцать, а старшим, быть может, и на сорок и по этим ставкам платить кредитными в пять раз больше. Это убавление жалованья необходимо, ибо мы за войну не разбогатели, а обеднели и прежняя, спокойная и сытая, жизнь отошла назад.
К сожалению, из всего многолюдного состава съезда только два или три человека слабо разбирались в вопросе. Поэтому оппонентом был приглашён профессор финансового права Казанского университета Будде. Но и он не внёс существенных поправок в мои доклады.
Несмотря на большой интерес всего съезда к моим выступлениям, собиравшим полный зал слушателей, члены моей комиссии отсутствовали, отговариваясь незнанием дела, и мне, в конце концов, пришлось работать одному.
Чрезвычайным событием на съезде был приезд члена правления Русско-Азиатского банка по фамилии Барбье. Переодевшись в платье крестьянина, он пробрался через линию фронта. Приветствуемый дружными аплодисментами, Барбье выступил с докладом, в коем настаивал на том, чтобы съезд вынес постановление о желательности открытия на территориях, занятых белыми войсками, французских банков, которые и регулировали бы финансы нового правительства наподобие немецких банков в советской России.
Съезд обещал обсудить этот вопрос, но к ходатайству не присоединился. Я восстал против этого решения, фактически отдающего не только все русские банки, но и всю Россию под власть Франции.
— Господа, — говорил я, — если советская Россия склонила свои знамена перед победителями, то мы пока не пленены союзниками, мы не побеждены, а сражаемся за нашу самостоятельность, за нашу свободу. Я не знаю, что будет лучше: продать Россию союзникам или заключить мир с коммунистами…
Такие выступления против предложения Барбье поссорили меня с представителями Русско-Азиатского банка, кои до конца беженства мне сильно вредили.
Съезд подходил к концу. Истек почти месяц со дня отъезда родных в Симбирск, откуда последние дни я не получал ни писем, ни ответов на телеграммы, вызывающие семью в Самару. А между тем известия с фронта приходили печальные.
Казань была отбита красными. Сызрань тоже находилась под ударом, и не было сомнения, что и Симбирск будет занят красными войсками. Я страшно волновался и не знал, что предпринять. Ехать ли самому в Симбирск, дабы соединиться с семьей, или поджидать её в Самаре?
В последнее воскресенье я отправился пешком через сады и дачи на Волгу. Какой красавицей показалась мне знакомая с детства река! Но и на ней отразилась гражданская война. Не было видно ни барж, ни плотов, ни пароходов. Река была почти мёртвой. Я просидел часа два на самом берегу, а потом, сняв сапоги, вошёл в воду и напился жёлтой мутной водицы. Что-то подсказывало мне долгую разлуку с кормилицей рекой. Память рисовала мне картины счастливого прошлого, ведь почти вся жизнь моя прошла на её берегах.
Вернувшись к обеду в помещение, где проходил съезд, я застал коллег чрезвычайно взволнованными. Оказалось, что ночью в нашем саду был найден большой склад оружия, зарытого красными.
Правительство Самары в то время состояло в большинстве из левых, ибо здесь собрался так называемый Комуч, т. е. бывшие члены разогнанного Учредительного Собрания. Политическое положение сложилось таким, что каждый день можно было ожидать восстания коммунистов, проникавших в Самару под видом рабочих. Само собой разумеется, такой состав Самарского правительства сильно сказался на отношении к съезду банкиров. Конечно, правительство нас только терпело и так же, как коммунисты, именовало нас «прихвостнями капитализма». Никто из членов правительства не явился с приветствием на съезд. Не побывал у нас и местный министр финансов. И не он один. Даже управляю-щий Государственным банком Ершов не счёл нужным посетить наш съезд. Из министров бывал лишь министр путей сообщения Белов, да и то потому, что хлопотал о займе для постройки ветки железной дороги, необходимой в стратегическом отношении, да ещё потому, что приходился родственником жене Рожковского и даже жил в его квартире. Единственный, кто приветствовал нас, — это депутат от местной биржи Неклюдов.
Наконец вернулась из Симбирска моя семья, и я вздохнул свободнее. Они еле-еле выбрались из города и нашли место на пароходе лишь потому, что на пристани оказался наш бывший повар Пётр. Он не только посадил их на пароход, но даже отвёл им каюту.
Надо было торопиться с отъездом, благо министр путей сообщения Белов обещал дать нам комфортабельный классный вагон.
Напоследок мы успели устроить отвальный обед, прошедший весело. Говорились тосты, в числе коих выделялись речи бывшего моего сослуживца талантливого оратора и поэта Александра Фёдоровича Циммермана.
Выпили и за моё здоровье, поблагодарив за большую работу, проделанную на съезде.
Незадолго до отъезда моя семья, осматривая Самару, столкнулась на улице с бывшим комиссаром Екатеринбургского отделения офицером Бойцовым. Сын мой не пожал его протянутую руку. В тот же день я получил от Бойцова письмо, в коем он умолял не выдавать его, ибо по убеждению он никогда коммунистом не был. Как доказательство он приводил свое деятельное участие в казанском восстании против коммунистов.
В льстивых выражениях он восхвалял меня как прямого, честного и храброго человека, не боявшегося выступить против коммунистов в Екатеринбурге.
Что было делать? Идти к коменданту с письмом и просить арестовать негодяя?
В сущности, я не мог утверждать, был ли Бойцов коммунистом. Но определенно мог сказать, что он, как я узнал при восстановлении банков в Екатеринбурге, был большим негодяем, бравшим взятки с владельцев сейфов за незаконную выдачу их ценностей. Впрочем, можно ли было в то время за такие действия причислять человека к негодяям? Ведь он, как-никак, многим лицам, правда, за мзду, но спас состояние, выдавая ценности, отобранные коммунистами. Так перепутались все понятия, что я, разорвав письмо Бойцова, решил предать дело забвению.
На съезде я особенно обрадовался встрече с Михаилом Михайловичем Головкиным, тогда ещё управляющим Внешним банком в Симбирске. И он был обрадован, увидев меня. Но, Боже мой, как он изменился, как опустился и постарел! Оказывается, он женился на сестре моего бывшего конторщика Котельникова, очень хорошенькой барышне. Вскоре после свадьбы с ним случился лёгкий удар. Он приехал с молодой женой, за которой сильно ухаживали многие члены съезда. Михаил Михайлович напомнил мне Платона Платоновича из «Горя от ума»: его внимательно опекала молодая супруга, не позволяя ни пить, ни курить, ни волноваться. И он сидел на съезде молча, не принимая участия в комиссиях и пленарных выступлениях.
Наконец настал день, когда все сибиряки оказались на вокзале в ожидании обещанного комфортабельного вагона. Но пришлось занять места в довольно потрёпанном и грязном вагоне третьего класса. Так ослабла власть министра путей сообщения, парализованная распоряжениями чешского командования.
На соединительной с Бугульминской дорогой станции, выйдя на платформу, я увидал Леонида Ивановича Афанасьева. Он, взволнованный известиями о взятии Симбирска красными, возвращался со съезда землевладельцев, который проходил в Уфе одновременно со съездом, выбиравшим всероссийских правителей. Мы затащили Л. И. Афанасьева на минутку в наш вагон, но времени было мало, и мы, не успев толком поговорить, расстались.
Нельзя было сказать, что обратный путь из Самары в Екатеринбург был безопасен. За несколько дней до нашего проезда довольно значительная колонна красных войск, направляясь из Уральска на север, попортила полотно.
В Челябинске местные таможенные чины начали осматривать багаж. Это была новость, указывавшая на удобства сепаратизма Уральского правительства. Я вёз с собой корзину с яблоками: Екатеринбург был беден фруктами. Ока-зывается, на фрукты наложена пошлина. Я тут же при страже с зелёными кантами, раздал часть яблок пассажирам и таможенник успокоился только тогда, когда я преподнёс и ему пять штук.
Дорогой жена и дети рассказывали мне обо всём виденном и пережитом в Симбирске. Они остановились у наших добрых знакомых Цимбалиных, которые купили дом у Глассона. В этом столь знакомом нам доме никаких перемен не произошло. Да и в жизни Цимбалиных тоже не было заметно ничего нового. Но в симбирском обществе, особенно среди помещиков, случилось немало тяжёлого: полное разорение, многие убиты и растерзаны крестьянами. Особенно страшна была смерть старика Гельшерта. Его разорвали солдаты на станции Инза, так же как и Толстых в их имении. Перси Френч была посажена в тюрьму и отправлена в Москву. Покончила жизнь самоубийством Катя Мертваго, предварительно застрелив свою мать.
Многие из симбирского общества пропали без вести, другие, сильно нуждаясь в средствах, не брезговали работой. Так, Надежда Павловна Королькова пекла пирожки и ходила на пристань их продавать. В бывшем магазине Юргенса, что находился в его доме, в коем родился Гончаров, был устроен ресторан, действовавший на очень оригинальных условиях. Там не было постоянного повара. Все работники, принадлежавшие в большинстве к симбирскому помещичьему обществу, приготовляя для дома, что-либо жарили, варили, пекли и для ресторана, куда и относили затем свои кулинарные произведения. Этим экономился и труд, и топливо. В большинстве случаев это были холодные закуски Конечно, каждая хозяйка изготовляла те блюда, которые ей особенно удавались, отчего подбор блюд был особенно вкусен и доступен по ценам Тут можно было найти вкусные пирожки, всевозможные салаты и бутерброды, холодный ростбиф и ветчину. Обслуживали барышни и дамы общества. Получая деньги за принесённые блюда, они кормили свои семьи Я не знаю наверное, кто был главным инициатором этой системы, но, думаю, здесь проявилась и инициатива, и могучая воля Леонида Ивановича Афанасьева. Конечно, многие дома были реквизированы красными. Зажиточных людей, особенно из купечества, посадили в тюрьму, но такого террора, как в Ека-теринбурге не было, хотя и произошли отдельные расстрелы. Расстреляли председателя суда Полякова и присяжного поверенного Малиновского. Последний, к счастью, оказался только раненным и, попав в больницу, выздоровел. Расстрелян был и Вася Арацков, бывший студент Казанского университета и фабрикант.
Эту сравнительную умеренность в терроре, пожалуй, можно объяснить присутствием среди коммунистов инженера Ксандрова. Он за многих заступался и даже спасал от верной смерти. Я когда-то встречался с ним у Курдюмова, в клубе на шахматном турнире. И однажды, помню, помешал ему пройти в Третью Государственную Думу, проведя вместо него Николая Алексеевича Вологина. Ксандров тогда поступил по-джентльменски: услышав фамилию рекомендованного мной кандидата, он снял свою кандидатуру.
Во время пребывания моей семьи в Симбирске вспыхнула эпидемия холеры. Молодёжь всё же набросилась на яблоки, что в изобилии созревали в цимбалинском саду, и Толюша захворал. Появилась рвота и спазмы в желудке. Он решил, что заболел холерой, и просил Цимбалина отправить его в холерный барак. К счастью, приём касторки и компрессы подействовали, и он поправился.
Получив с запозданием моё письмо и телеграмму, жена стала собираться в Самару, Но тут оказалось, что для выезда надо получить разрешение коменданта. Она отправилась к нему в бывший великолепный особняк Шатрова, но ей отказали. Помогло вмешательство Фёдора Степановича Серебрякова.
В Челябинске нам вновь пришлось поместиться в теплушке. Ночь была холодная: мы все дрожали под пледами. Но поезд шёл без опоздания, с восходом солнца стало теплее, и часам к восьми мы были уже в Екатеринбурге.
За время нашего пребывания в Самаре мою квартиру в Екатеринбурге отремонтировали, и мы переехали из дома Захарова.
Однако всей квартирой воспользоваться не удалось, ибо две комнаты из восьми пришлось сдать Министерству снабжения под канцелярию, а зал, в котором проходили наши собрания, зачислить под Банковский комитет. Впоследствии пришлось одну комнату отдать судебному следователю по цар-ским делам Соколову, одну — полковнику Тюнегову и ещё одну задержать для ожидаемого Чемодурова.
В первый же день переезда Толюша нашёл в своей комнате на подоконнике, между рамами, образок святой Богородицы. Сам образок не представлял из себя никакой ценности, но на обороте имелась надпись, сделанная карандашом самой Императрицей Александрой Фёдоровной. Эта надпись гласила: «Ёлка. Тобольск. 1917 год. Господи, спаси и сохрани. Александра». Каким образом уцелел этот образок? Ведь квартира моя сначала была отдана под комитет устроения праздника в честь чешских войск, освободивших Екатеринбург. Здесь же во время празднования была устроена кофейная для чехов. Наконец после этого работали маляры, и никто не тронул деревянный образок.
Все царские вещи были сданы следователю, но образок я решил оставить у себя как образ явленный. Он и теперь находится у нас под киотом и хранит пока нашу семью.
Вскоре по приезде пришли вести о падении Симбирска, Сызрани и Самары. С пути я получил телеграмму от Рожковского с просьбой похлопотать о классном вагоне. Конечно, эту наивную просьбу я выполнить не мог.
А банки, несмотря на полное отсутствие средств ко дню их открытия и невозможность платить по старым текущим счетам, всё же привлекали в свои кассы деньги. Это постепенно позволило проводить активные операции.
Кажется, ещё до отъезда в Самару была введена караульная повинность. Она заключалась в том, что все граждане, способные носить оружие, распределялись по полицейским участкам и призывались по очереди нести ночные караулы. Получил и я с сыном такое приглашение. Мы явились в наш участок к девяти часам вечера. Там собралось довольно много народу. Нас разбили на группы по пять человек и снабдили винтовками, но без патронов. Да если бы таковые и оказались, вряд ли можно было бы из оружия стрелять. Кажется, были испорчены замки. Толюшу назначили командиром группы, где я был рядовым, имея при себе, помимо винтовки, и собственный браунинг. Нам указали, какие именно кварталы должно обходить всю ночь, и мы тронулись в путь.
Никаких неприятелей, воров и убийц мы не встретили ни в первую, ни во вторую ночь. Мы бодро ходили по ули-цам солдатским шагом, но утомление быстро давало о себе знать. С разрешения нашего начальника отдыхали на том или другом участке на крылечке какого-нибудь дома. Под утро стало совсем тяжело. Так пришлось продежурить две ночи, а затем присылка повесток прекратилась, очевидно, из-за отмены постановления.
Помимо этой натуральной повинности, была возложена и другая. От коменданта чешского лазарета я получил в письменной форме приказ ежедневно поставлять одну лошадь с кучером и пролёткой. В то время из четырёх лошадей у меня осталась одна престарелая чистокровная кобыла Полканка и одна пролётка. Я проехал к коменданту лазарета и попросил просто реквизировать и лошадь, и пролётку, и кучера, так как при всём желании быть полезным лазарету не могу. Лошадь стара и не выдержит ежедневной гонки, да и пролётка требует ремонта, а платить кучеру жалованье, не имея от него услуг, несладко. Комендант сконфузился и сказал, что считает письмо ошибочным, и отменил своё решение.
Была попытка реквизировать мою пролётку каким-то русским генералом, которому потребовался экипаж для разъездов по городу. Он пришёл в банк в Екатеринбурге во время моего пребывания в Омске и потребовал осмотра пролётки. Но таковая за ветхостью Его Превосходительству не понравилась.
Наконец, пытались занять и мою только что отремонтированную квартиру. По этому поводу мне была прислана телеграмма в Самару.
Тогда съезд заступился за меня, обратившись к нашему правительству с просьбой не занимать помещений, принадлежащих банкам. Просьба была уважена. Я тоже просил правительство оставить мне квартиру, так как из шести управляющих банками только я один выселялся большевиками.
По возвращении со съезда из восьми комнат я оставил себе четыре, включая и зал, в коем проходили заседания Банковского комитета. Остальные послушный закону об уплотнении квартир — сдал. Как-то раз пришлось принять у себя и кормить одного французского полковника, ибо и для такого гостя не нашлось подходящего помещения. Полковник был очень удивлён, когда моя жена отказалась принять плату за проведённые у нас пять дней. Он полагал, что находится в меблированных комнатах, предъявляя без стеснений разные требования.
Наш поезд был совершенно отдельным: он состоял всего из одного вагона первого класса, одного товарного и локомотива. В те времена такие поезда были особенно в моде.
Несмотря на экстренный поезд, мы прибыли в Омск против мирного времени с запозданием ровно на сутки. Хозяин поезда Сергей Семёнович Постников, главноуполномоченный Омского правительства по управлению Уралом, был очаровательно мил и своего начальнического права не использовал. Себе он оставил только одно купе на четыре места. Все же остальные купе были предоставлены знакомым Его Превосходительства, как величали Постникова.
Приехали мы рано утром. Со станции Куломзино часа через три наш поезд передали в Омск, на большую площадь — что против огромного здания железнодорожного управления, — всю сплошь изрезанную рельсовыми путями и заставленную вагонами первого и второго классов, в которых месяцами жили люди. Некоторые, особенно интервенты, владели целыми поездами в несколько вагонов. Глядя на такое скопление подвижного состава, нельзя было не воскликнуть: «Так вот одна из причин нехватки классных вагонов и паровозов!» Действительно, по Оби плывёт масса леса, да и в Омске на складах лежит много строевого материала, чтобы приступить к постройке двухэтажных деревянных с коридорной системой корпусов. Ведь корпусами в три-четыре месяца можно было бы застроить большую площадь.
Наконец после довольно долгого пути я подъехал к банку на извозчике.
Впечатление от города неважное, кроме торгового центра, что расположен за мостом, перекинутым через разделяющую город реку. Теперь я забыл название главной улицы, но она произвела на меня хорошее впечатление.
Уплатив извозчику три рубля, я зашёл в наш банк. Бухгалтер Митрофанов сорвался с места и побежал навстречу. Зайдя в кабинет управляющего Ветрова, я застал более чем любезный приём от красивого, лет сорока, курчавого брюнета с несколько раскосыми глазами.
Через небольшой промежуток времени приехал и Викентий Альфонсович Поклевский-Козелл, и хозяин отделения по-тащил нас к себе на рюмку водки. (Винная монополия — новость для нас, екатеринбуржцев. Мы о ней знали только понаслышке. В Екатеринбурге как в прифронтовой полосе продажа вин и водки запрещалась.)
Мы завтракали, как все русские люди, довольно долго, ведя переговоры по разным деловым вопросам.
А в банке нас уже нетерпеливо дожидались для заседания дирекции Станислав Иосифович Рожковский и Николай Оттович Лемке.
Первое заседание оставило неблагоприятное впечатление. В сущности, оно было посвящено вопросам, сводящимся к рассмотрению всевозможных просьб о пособиях на дороговизну или на возмещение убытков, связанных с эвакуацией отделений. Ведь уже тогда были эвакуированы Самарское, Симбирское, Казанское и Сызранское отделения. Ожидалось падение Оренбурга и Уфы. И работали только Екатеринбург, Омск, Семипалатинск, Курган и Иркутск. Работа же этих отделений тоже сводилась к убыткам. Учитывая векселя даже из десяти процентов, в банки возвратилось то же количество рублей, но уже сильно обесцененных. Становилось ясным, что обычная работа банков вестись не может. Оставался единственный путь к существованию — спекуляция, т. е. покупка товаров за собственный счёт. Но как это сделать? Как приспособить к рынку наш аппарат, в сущности, в прошлом совершенно оторванный от товарного рынка, и направить его по новому руслу? На этот сложный вопрос дало ответ, как часто бывает, само время.
На другой день по всему Омску разнеслась весть о моём приезде. Когда я явился в ресторан «Россия», дабы пообедать в сопровождении коллег по дирекции, ко мне то и дело подходили беженцы из Симбирска. В Омске их было очень много. Всех их я хорошо знал по прежней многолетней службе. Знал их и как людей, и как капиталистов, и моя встреча с ними здесь носила самый дружеский характер. Не успел я заказать обед как меня потащили в отдельный кабинет, и я с моими сослуживцами попал в полное распоряжение таких мастеров закусить и выпить, каковыми были Михаил Дмитриевич Кузьмичёв, Михаил Петрович Мельников, братья Першины, Энгельман, самарский миллионер Сурошников, Григорий Андреевич Кузнецов и пензенские лесопромышленники Карповы.
Пошла закусочка, затем великолепный обед, ненароком появилось и шампанское. Начались тосты. Вспоминалось прошлое, которое в то время ещё не казалось невозвратным и разговор вертелся вокруг вопроса, когда же нас пустят обратно в Симбирск, на Волгу, к своим имениям, домам, фабрикам и торговым делам?
Большинство присутствующих было довольно, что попало в Омск.
— Да нет, Владимир Петрович, мил человек! — восклицал Кузьмичёв. — Да ведь разве я когда-либо по собственному желанию смог бы попасть сюда, в Сибирь? Как же, держи карман! Сибирь в наших глазах как была, так и осталась Сибирью. А теперь, нате вам, в Омске заседаем. Вот она, Сибирь необъятная… Богатство-то какое… Ведь мы этого и вообразить себе не могли. А теперь, вернувшись домой, мы с этой Сибирью во какие дела делать будем.
Прибежал и милый Владимир Александрович Варламов. Вошли поздороваться в кабинет Михаил Фёдорович Беляков, предводитель симбирского дворянства, и симбирский городской голова Леонид Иванович Афанасьев.
Не скрою, что приём, оказанный симбирцами, был мне весьма приятен, а обстоятельство, что всё происходило на глазах Поклевского-Козелла, моего начальника, и сослуживцев по дирекции, делало его для меня ценным вдвойне.
За русской водочкой само собой напросилось дело, которое могло бы спасти наш банк от неминуемого краха и обогатить сидящих в кабинете, если бы только адмиралу Колчаку суждено было закончить победой над красными, в чём мы в то время совершенно не сомневались.
Кузьмичёв начал просить меня поддержать симбирских беженцев кредитом.
— Вы знаете нас всех с детства, знаете, чтo каждый из нас имеет, знаете нас как честных и деловых людей. Поддержите же нас до весны, а весной, придя домой, мы вам всё сторицей вернём. А так как каждый из нас в отдельности представляет здесь только жалкую былинку, то мы решили объединиться и образовать акционерное Волжское товарищество.
— Эта мысль. — ответил я, — мне очень улыбается. Однако, давая слово оказать возможную поддержку вашему делу, если на то последует согласие дирекции, я хочу заранее огово-риться. Дав сравнительно небольшой капитал на образование основного фонда вашего товарищества под векселя, в дальнейшем мы будем с вами работать, но на видоизменённых условиях, то есть не на проценте, а с участием банка в прибылях.
Не очень-то понравилась такая мысль этим деловым людям, но обоюдное согласие всё же было достигнуто. В этот приезд пришлось отдать много времени организации Волжского товарищества.
На другой день я отправился представляться министру финансов Омского правительства Ивану Андриановичу Михайлову.
Министерство занимало огромную площадь верхнего этажа торговых рядов, фундаментальные стены обширного здания служили лишь каркасом для огромного количества кабинетов всевозможных начальствующих лиц. Кабинеты были разделены тонкими деревянными перегородками. Проходя по коридорам, мы то и дело читали надписи: «Кабинет господина Министра финансов», «Кабинет Директора Кредитной канцелярии», «Кабинет товарища министра», «Кабинет начальника неокладных сборов» и т. д.
Министр не заставил себя долго ждать и сразу принял Олесова и меня.
Моложавость министра портила впечатление и волей-неволей умаляла значение деловых переговоров.
После нескольких слов приветствия Михайлов сказал Олесову, что должен переговорить со мной наедине.
Это было очень неприятно для Олесова, и я в первый раз видел старика столь расстроенным, о чём свидетельствовал пунцовый цвет его лица.
Когда мы остались наедине, министр обратился ко мне со следующими словами:
— Я очень рад поближе познакомиться с вами. Много о вас слышал, особенно про доклады на самарском съезде. Читал и изданную вами брошюру «Наши финансы и путь к их исправлению» и во многом согласен. Я, конечно, сознаю всю необходимость финансовых реформ и желал бы видеть вас своим ближайшим сотрудником. Посему предлагаю занять вам место управляющего всеми отделениями Государственного банка или директора Кредитной канцелярии. Это место пока занято Скороходовым, но мы с ним скоро расстанемся.
Разумеется, я был польщён сделанным предложением, однако вынужден был отказаться.
— Но почему?
— Иван Андрианович, не сочтите мой отказ за ломание. Я премного благодарен за лестное обо мне мнение и, конечно, с радостью бы согласился. Но сделать этого не могу. Всю жизнь прослужив в Волжско-Камском банке, я не могу его бросить на произвол судьбы в столь тяжёлое время.
— Да я и не настаиваю на том, чтобы вы бросили ваш банк. Я разрешу вам совмещать эти должности.
— Ваше высокопревосходительство, они несовместны…
— Да почему?
— Как могу я управлять всеми отделениями Государственного банка и в то же время быть управляющим Екатеринбургским отделением нашего банка? Ещё возможно было бы, отказавшись от Екатеринбурга и оставшись членом дирекции нашего банка, принять должность директора Кредитной канцелярии, поселившись в Омске. Но дело в том, что директору Кредитной канцелярии всегда были подчинены все банки, а потому такое совместительство вызовет с их стороны ропот.
— Да, это верно, но всё же прошу вашего согласия.
— В таком случае самой подходящей была бы для меня должность члена совета министра финансов с условием, чтобы я мог продолжать жить в Екатеринбурге и приезжал бы сюда для обсуждения интересующих нас вопросов. При этом я отказываюсь от причитающегося мне жалованья, а стану получать на расходы по проезду и пребыванию здесь.
— Отлично. Буду иметь в виду ваше пожелание и приведу его в исполнение, как только приступлю к учреждению совета.
Мы расстались полными друзьями, и я чувствовал себя на седьмом небе.
Мой отказ от места управляющего Государственным банком позволял решить вопрос о назначении на этот пост С. И. Рожковского.
Моё назначение было принято сослуживцами с большой радостью. Не знаю, насколько поздравления коллег были искренни, но для меня они оказались чрезвычайно лестны.
Приятно с такими блестящими результатами возвращаться к себе домой в Екатеринбург. Как радостно я был встречен милой женой и детьми, которые, узнав, что моё назначение по занимаемой должности приравнивается к четвёртому классу и меня величают в официальных бумагах «Ваше Превосходительство», пришли в полный восторг.
Первого января 1919 года исполнилось двадцать пять лет со дня моего беспрерывного служения в Волжско-Камском коммерческом банке, и нужно было сделать кое-какие приготовления к этому знаменательному дню.
В сущности, все приготовления сводились к тому, чтобы достать необходимое количество спиртных напитков. Как я уже упоминал, в Екатеринбурге как в прифронтовой полосе продажа спиртных напитков была запрещена. Пришлось отправиться к чехам и после продолжительных объяснений получить у них разрешение на покупку двух вёдер пива. А спирт достал мой ближайший помощник Сергей Петрович Копьевский, большой любитель и мастер выпить.
Однако ни шампанского, ни вина добыть не удалось. Да признаться, и цена на вино была так высока, что даже для такого знаменательного дня я не мог решиться на столь большую затрату.
Одно было чрезвычайно обидно — праздновать юбилей приходилось, будучи оторванным от правления банка. Поэтому я не смог получить установленного нашим банком жетона за двадцатипятилетнюю службу.
Накануне торжества я позвал сына и сказал ему следующее:
— Ты знаешь, что в прежние времена из Москвы вывозилось больше вина, чем ввозилось?
— Да что ты, папа, как же это могло быть?
— А вот догадайся.
— Значит, там делали вино.
— Да, совершенно верно Там фальсифицировали в основном красное вино, и думаю, что главной составляющей была черника. А ну-ка, Толюша, давай попробуем устроить к завтрашнему дню глинтвейн.
Мой Толюшка живо вернулся из аптеки с черникой, гвоздикой и корицей и через час притащил ко мне стаканчик глинтвейна. Разница с красным вином была значительная, но напиток, который можно было назвать жидким кисельком со спиртом, был настолько недурён, что мы решили приготовить его уже в большом количестве.
Настало и завтра. В десять часов я спустился в банк, где после молебствия, отслуженного соборным протоиереем, меня приветствовали подношением адреса все служащие отделения а члены Учётного комитета во главе с Павлом Васильевичем Ивановым — речью и вручением серебряной братины. В силу оторванности от столиц выбор подарков был скуден, и братина совершенно не подходила к случаю, ибо представляла собой приз для конских бегов с изображением коня и всадника.
Пришла телеграмма от Поклевского-Козелла. Старик огорчил меня тем, что не приехал на моё торжество.
Вечер удался на славу. Были приглашены все служащие отделения, члены Учётного комитета и кое-кто из знакомых. Собралось человек тридцать пять сорок. Ужин был хорош по времени, но несравним с прежними торжествами. Нельзя было достать фазанов, отсутствовала и волжская стерлядка, и икра. За ужином подали «знаменитый» глинтвейн. Все с наслаждением его пили, похваливая вино, и только один Сергей Фёдорович Злоказов, нагнувшись над моим ухом, потихоньку спросил:
— Из чего, собственно, состоит эта гадость?
Начались, как водится, поздравительные тосты. Выслушав их, я подошёл к концу стола и попросил слова.
— Я должен предупредить вас, господа, что хочу занять у вас много времени и внимания. Надеюсь, как юбиляр я заслужил это право.
— Просим, просим! — послышались возгласы.
— Прошло четверть века, как я совсем молодым человеком переступил порог нашего банка Как томительно долго шли эти годы и как они коротки! Помнишь всё, как будто происходило это всего несколько месяцев тому назад.
И речь моя полилась про старину, про бывших моих начальников, про губернаторов тех городов, где довелось служить, и, наконец, про встреченных на жизненном пути интересных людей… Я говорил, и мои рассказы не только не были скучными, но часто прерывались бурными аплодисментами, во время коих я обходил гостей с чарочкой вина.
— Да, всё это было и быльём поросло, а смахивает как бы на сказку, приговаривал я по окончании каждого эпизода.
Бодрое, хорошее настроение в день моего юбилея в значительной мере поддерживалось крупным успехом на фронте. После некоторых неудач наши войска под командованием молодого генерала Пепеляева наконец-то сломили сопротивление красных и взяли Пермь. Екатеринбург переставал быть в черте прифронтовой полосы, что могло разгрузить город от излишних войск, из-за которых жители терпели значительные стеснения в жилье.
Вскоре после юбилея мне пришлось снова ехать в Омск, куда меня призвали дела не только нашего банка, но и государственной важности. Предстоял доклад министру по вопросу денежной реформы, над решением коего я много работал последнее время.
В то время адмирал Колчак получил признание генерала Деникина, и, таким образом, Омское правительство стало единым правительством России. Посему каждый вопрос нужно было решать не только с точки зрения интересов Сибири, но с точки зрения общегосударственных интересов.
Вопрос о деньгах обладал общегосударственным значением, и денежную реформу нужно было проводить в общем масштабе.
Нужно ли было торопиться или можно было оставить решение этого вопроса до прихода белых в Москву?
Теперь, когда Омское правительство прекратило своё существование, каждый скажет, что действия были преждевременны. Но в то время они проводились со значительным опозданием.
В чём заключались дефекты денежного обращения? Помимо очень скверных по исполнению сибирских денег, на территории Омского правительства продолжали обращаться как дензнаки царского образца, так и «зелёные» рубли и керенки. Печатный станок находился в руках наших врагов, и количество царских и «зелёных» множилось. Если бы коммунисты печатали свои особые деньги так же, как и Омское правительство, то вопрос можно было бы разрешить просто, улучшив качество сибирских рублей и согласившись на параллельное хождение всех дензнаков, за исключением советских.
Уже в то время в ходу насчитывалось около девяноста миллиардов советских рублей, из коих керенок было около семидесяти миллиардов. И это керенок зарегистрированных. Но керенки в упрощённом порядке печатались в большом объёме. Говорили, что существуют передвижные фабрики, печатающие керенки в вагонах поездов, входящих в состав красных войск. Их назначение снабжать армию и агитаторов, переходивших линию фронта, дабы вести пропаганду по всей Сибири. Приходилось задумываться над следующим. Количество рублей на душу населения по ту сторону фронта к тому времени достигало приблизительно десяти тысяч, а по эту вряд ли превышало тысячу. Настанет конец войны, Москва будет взята, и в этот момент население Центральной России окажется во много раз богаче, чем жители окраин, прилагавшие усилия к сохранению ценности денег. А разница в ценности уже тогда была колоссальная. Особенно это сказалось при взятии Перми. Там стоимость пуда муки равнялась восьмидесяти рублям, тогда как у нас в Омске пуд муки отдавали за двадцать. Эта разница сейчас же сказалась на стоимости нашего рубля, упавшего почти вдвое, что было заметно по ценам продуктов и золота в слитках. Пуд муки поднялся в цене до тридцати пяти рублей, золотник — с тридцати двух до пятидесяти рублей. Становилось очевидным, что нужно было либо насыщать денежный рынок нашими рублями в одинаковых размерах с советскими, либо совершенно оградить себя от поступления советских рублей и керенок. Однако объявить керенки ничтожными было нельзя. Это вызвало бы недовольство населения, владеющего керенками, и следовало рекомендовать их обмен на сибирские дензнаки сперва рубль на рубль, а затем периодически понижать курсовую стоимость советских денег, продолжая обмен до полной аннуляции. Параллельно с этой реформой я предлагал ввести принудительный заём в половинном размере к вымененным деньгам, т. е. выдавать, скажем, против ста керенок пятьдесят рублей сибирскими и пятьдесят — займом. Заём представлял бы собой лист с двадцатью купонами, оплачиваемый каждый год по купону. Иначе говоря, это превращалось бы в рассрочку платежа на двадцать лет без уплаты процентов.
Мой проект с некоторым изменением его первой части был поддержан министром финансов И. А. Михайловым. Михайлов остановился только на размене керенок и совершенно отверг идею принудительного займа — главным образом по технической невозможности быстро изготовить купонные листы.
Помимо этого большого дела, связанного с многократными публичными выступлениями, мне предстояла немалая работа по ревизии Омского отделения банка. Я получил письмо от Рожковского и Лемке с просьбой принять на себя этот труд. Оба намекали на то, что в Омском отделении не всё благополучно. Я не мог отказаться от этой тяжелой обязанности, но, дав согласие, поставил условие одновременно провести ревизию Екатеринбургского отделения. Этот труд взял на себя вновь назначенный инспектор банка Полоскин.
Ветров совершенно не ожидал, что я буду его ревизовать, и настойчиво приглашал меня и Поклевского позавтракать. Поклевский согласился, пришлось пойти и мне.
Я торопился с завтраком, и Ветров спросил у меня, почему я так тороплюсь.
— Да потому, — ответил я, — что в два часа должен начать ревизию отделения.
— То есть как?
— Точно так, как её производили инспектора.
— Почему же, скажите мне, начали с меня, а не с Екатеринбурга?
— А с этим вопросом обратитесь в дирекцию. Она поручила мне обревизовать ваше отделение, что я и сделаю.
— Я считаю это совершенно излишним.
— Это ваше дело. Одно лишь могу сказать: я чрезвычайно удивлён таким разговором и должен буду, если вы его не прекратите, зафиксировать ваш протест в протоколе.
— А, теперь я всё понимаю. Значит, по просьбе Рожковского и Лемке вы желаете меня съесть.
— Вы, господин Ветров, вероятно, сами не понимаете, что говорите.
И я отправился в кассу, где занял место за столом кассира.
Скучная это вещь — заниматься ревизией банка…
Много раз за двадцать пять лет службы меня ревизовали инспектора, ещё больше раз ревизовал я кассира отделения, но ревизовать чужое отделение мне приходилось в первый раз. Разница в положении заключалась в том, что при домашней ревизии знаешь дело и приходится только смотреть, целы ли ценности и документы. Тут же приходилось входить в рассмотрение каждой сделки по существу, особенно после странного поведения Ветрова и намёков Лемке и Рожковского.
Больше недели продолжалась ревизия, в результате которой выяснилось полное незнание Ветровым постановки товарной операции. А между тем именно он считался у нас в правлении товарником. Не было ни одной сделки, которую кредитор не мог бы оспорить, но никаких хищений обнаружено не было.
Ветров с каждым днём всё больше смирялся с положением ревизуемого и, совсем переменив тон, просил указаний и советов, как исправить ту или иную допущенную ошибку. Очевидно, он не предполагал, что из полученного письма управляющего Иркутским отделением мне известна история получения им одного миллиона рублей. Он отлично понимал, что найти следы исчезновения этого миллиона из-за отсутствия счёта я не мог.
Завершив ревизию кассы и составив протокол, я созвал дирекцию и, призвав Ветрова, заявил, что проверка закончена. Указания на допущенные ошибки я зафиксировал в протоколе. И тут же обратился к Ветрову с просьбой осветить во всех подробностях историю получения им из Иркутска одного миллиона рублей.
Ветров побледнел, как полотно, и очень взволнованно рассказал нам следующее. Он решил воспользоваться тем временем, когда собирался съезд управляющих банками в Самаре, и отправиться в Иркутск. Он не ожидал застать Ермакова, уехавшего на съезд. Состоя директором-распорядителем Омского торгового товарищества, Ветров обещал учесть ему в банке векселя на эту сумму, но таких денег в кассе Омского отделения не было.
Перед тем как ехать, Ветров выдал на эту сумму аккредитив за своей единоличной подписью и отправился в Иркутск в сопровождении двух артельщиков Омского товарищества.
Иркутское отделение располагало средствами, так как оно не было национализировано и вело все операции, а Ермаков не поехал на съезд из-за дальности расстояния и оказался на месте.
Допрошенный впоследствии, Ермаков сознался, что он очень сомневался в правильности выдачи миллиона, но присутствие Ветрова рассеяло эти сомнения.
Получив миллион, артельщики тотчас же отправились в Харбин за покупкой товаров, а сам Ветров в тот же день уехал в Омск. Очевидно, он торопился обогнать почту, дабы скрыть обычную ведомость о выплате перевода. Это ему удалось, и на мою просьбу он передал мне ведомость, равно как и скрытые письма Иркутского отделения о возвращении денег.
Таким образом, факт получения Ветровым миллиона был налицо. Случись это в прежнее, дореволюционное время, конечно, следовало бы снестись с правлением и ждать его указаний. Теперь дирекции предстояло решать этот вопрос самостоятельно.
Передать дело прокурору было чрезвычайно рискованно, ибо обнаружение столь крупной растраты могло возбудить панику среди вкладчиков и банк, не имея возможности оплатить все вклады, мог погибнуть. Надо было во что бы то ни стало вернуть этот миллион. Поэтому, с полного согласия всех членов дирекции, я повёл с Ветровым переговоры в самом дружеском тоне и предложил оформить дело путём дебетования счёта товарищества и кредитования Иркутского отделения. По моей просьбе Ветров в письменной форме подтвердил правильность проведения этой сделки, расписавшись как директор товарищества. Уже одно это до некоторой степени спасало нас от возможных потерь, так как члены товарищества были людьми солидными. Затем дирекция предложила Ветрову сейчас же проехать в Харбин, продать или заложить все товары и перевести деньги нам. На это мы ему дали двухнедельный срок. Мы обещали полное забвение его поступка, если деньги будут уплачены. Ветров обещал выехать в Харбин. Однако принятое решение меня сильно беспокоило. По ходу дела возникли основания думать, что эти деньги, помимо товарищества, присвоены непосредственно Ветровым. Тогда Ветров мог воспользоваться отпуском и бежать из Харбина за границу. Но мои коллеги были уверены в наличии там товаров.
К этому времени относится и моё первое выступление на частном заседании в Министерстве финансов, собранном в воскресенье под председательством товарища министра финансов. В заседании участвовали все начальники отделов, и я ознакомил их с моими планами по денежным вопросам. Заседание тянулось долго — кажется, с десяти часов утра до пяти вечера. Всем оппонентам я давал достаточно исчерпывающие ответы. Закончилось заседание под бурные и продолжительные аплодисменты всех десяти — двенадцати присутствовавших. Это был триумф! Большего удовлетворения я получить не мог.
К этому времени — из-за болезни или из-за отъезда адмирала Колчака — я ещё не был утверждён в должности члена совета министра финансов. Но назначение было подтверждено министром.
В этот же приезд в Омск я получил две телеграммы: одну — от генерала Дитерихса из Челябинска с просьбой приехать к нему, а другую — от жены и сына; в ней сообщалась грустная новость о том, что сын, несмотря на закон об освобождении единственных сыновей от воинской повинности, призван. При этом Анатолий просил совета, какой вид оружия ему избрать.
Я узнал, что провод с Челябинском не действует, а в вызове жены мне отказали.
Я был удивлён, увидев в зале заседаний моего старого знакомого по Симбирску Бориса Николаевича Некрасова, бывшего директора Симбирской гимназии, приговорённого в арестантские роты за растрату восьмидесяти тысяч рублей. Здесь же, оказывается, он занимал пост попечителя учебного округа. Было видно, что ему очень неприятна наша встреча. Я же недоумевал, каким образом Некрасов — выпущенный из тюрьмы, вероятно, до срока — мог быть назначен на столь ответственный пост. Наши взгляды встретились. Некрасов тотчас же согнулся над столом и сделал вид, что углублён в разбор бумаг.
На другой день должен был состояться парадный обед в ресторане «Россия», даваемый Поклевским-Козеллом в честь моего двадцатипятилетнего юбилея. Но накануне у меня поднялась температура, а к четырём часам в день торжественного обеда температура скакнула к тридцати девяти градусам. Меня бил озноб, и холодные мурашки пробегали по спине. Пришлось лечь прямо на пол в кабинете управляющего банком…
Доктор Михаил Иванович Крузе, знакомый мне по Симбирску, был очень встревожен и опасался сыпняка. Я и до сих пор не знаю, что это было. Я пролежал, борясь со смертью, в полном забытье около десяти дней. Когда же я стал поправляться, мне припомнилось, что по пути в Омск в вагоне Государственного банка, проснувшись ночью, я увидел конвойного солдата, сидящего на моей скамейке и ловящего на себе вшей. Я тогда прогнал его. Но мог ли прогнать ползающих по скамейке насекомых? Впоследствии я узнал, что милый чиновник, сопровождавший ценности банка, заболел сыпняком и умер в Омске. Так я и не попал на обед, а десять дней спустя отправился в том же вагоне Государственного банка в обратный путь, но не через Тюмень, а через Челябинск. В Челябинске я надеялся застать генерала Дитерихса, в то время командовавшего чешскими войсками.
Поездка из Омска в Челябинск тянулась семь дней: мы попали в сильнейшую пургу и, занесённые снегом, стояли на какой-то станции около трёх суток. Порывы ветра были так сильны, что вагон вздрагивал. Какой-то генерал требовал, чтобы поезд двинулся в путь, и кричал, что расстреляет начальника станции. Но это не помогало. Буря усилилась до такой степени, что одного проводника, рискнувшего пойти на станцию за кипятком, отнесло ветром в поле, где на третий день, когда метель стала спадать, нашли замёрзший труп.
Положение было скверное. На станции не оказалось буфета, а небольшой запас провизии, что я вёз с собой, весь вышел. Питался я только чёрным хлебом да прополаскивал желудок чаем, и то без сахара. Хотя особого голода я не ощущал, но, приехав в Челябинск, с огромным аппетитом съел в какой-то кофейной две порции бычачьей печёнки в сметане.
Застать Дитерихса, к великой моей досаде, не удалось, но зато повидался с Сергеем Григорьевичем Мельниковым, доверенным Шатрова. Этот практичный человек и здесь, в беженстве, очутившись почти без средств, не растерялся, а, приторговав маленькую мелочную лавочку, питался от трудов своих. В этой же лавчонке Мельников догадался устроить и заводик по производству сальных свечей. В ящик со свечными формами он вкладывал фитили и лил сало. Эти свечи брались нарасхват, а он только посмеивался и, потирая руки, приговаривал:
— Ничего, жить можно… Да и много ли мне нужно?
Я дал телеграмму в Кыштым, где стояла тяжёлая батарея, в которой служил мой сын, но, вероятно, телеграмма запоздала, и мне не удалось повидаться с сынишкой.
Наконец подъехали к Екатеринбургу. Поезд остановился на каком-то полустанке верстах в восьми от города. Шла дислокация войск, и путь был занят.
Пришлось нанять розвальни у станционного сторожа и, погрузив в них вещи, как свои, так и семи пассажиров, двинуться в двадцатипятиградусный мороз к Екатеринбургу пешком.
Недели через две после моего возвращения в Екатеринбург пожаловал Верховный Правитель адмирал Колчак.
К этому приезду готовились, и приём адмирала решено было устроить в особняке Тулуповой, что на Соборной площади. В нём находились наиболее сильные общественные организации того времени: Биржевой комитет. Культурно-экономическое общество, Союзы горнопромышленников и железнодорожников Урала.
Торгово-промышленный класс решил поднести адмиралу чек в один миллион рублей. Сумма как будто большая, но если перевести его по курсу на золотые рубли, то она вряд ли превышала шестьдесят — семьдесят пять тысяч.
Для подношения чека было назначено торжественное заседание, после которого решено было подать лёгкий завтрак а-ля фуршет.
Мы собрались заблаговременно, и ровно к назначенному часу — в десять утра, не запоздав ни на минуту, в сопровождении небольшой свиты военных и двух телохранителей пожаловал адмирал.
Поздоровавшись со всеми общим поклоном, он занял место за накрытым зелёной скатертью столом, а позади Колчака стали два телохранителя: казак с большой окладистой бородой, одетый в черкеску и высокую папаху, и башкир в национальном красного цвета костюме.
Как мне сказали, оба молодца были преподнесены оренбургскими казаками и башкирами в полную собственность Верховного Правителя России.
Зрелище было красивое, но всего эффектнее была изящная фигура самого адмирала Колчака. Особенно выразительны были глаза. Такие глаза мне редко удавалось встречать. В них отражались и ум, и энергия, и благородство.
Начались доклады. От торговопромышленников выступил П. В. Иванов, засим от горнопромышленников — Европеус, а от железнодорожников — Топорнин.
Эти серьёзные доклады, несмотря на крайнюю сжатость, длились более двух часов, во время которых Колчак не проронил ни единого слова, напряжённо слушая.
Когда выступления кончились, адмирал сказал, что доклады интересны и он возьмёт их с собой для детального ответа по всем заинтересованным ведомствам. Однако он считает возможным вкратце ответить на все три доклада вместе теперь, ибо они имеют общие точки соприкосновения. Благополучное разрешение затронутых вопросов в значительной степени зависит от положения железнодорожного транспорта.
— Вы сами, господа, знаете главную причину расстройства работы транспорта: тяжёлая братоубийственная война. Если бы были средства и мы смогли купить подвижной состав, то и тогда не все раны транспорта были бы залечены. Достаточно упомянуть о разрушении мостов и самого железнодорожного полотна… Все сложные проблемы, затронутые в докладах, исходят отсюда.
Существуют претензии иностранцев, и особенно американцев, желающих получить концессию на Сибирскую железную дорогу. Если её дать, то вряд ли работа транспорта от этого быстро улучшится. А кончится война — тогда мы и сами сумеем справиться с восстановлением работы транспорта. Что же касается обеспечения заводов топливом, то всё сводится к решению земельного вопроса. Таковой же должен быть разрешён не мной, а Учредительным Собранием. Здесь я могу только предположительно сказать, что невозможно ожидать постановления, которое лишило бы заводы дешёвого топлива.
Всё это сказано было так просто и в то же время так умно и авторитетно, что я лично и почти все присутствующие остались как от заседания, так и от ответа адмирала в полном восторге.
Засим Колчаку был поднесён чек, после чего все были приглашены к скромному столу, заполненному холодными закусками.
Отъезд адмирала был весьма торжествен. Кортеж состоял из нескольких автомобилей, из коих последний, в котором сидел Колчак, был окружён конным конвоем. Особенно выделялась красивая фигура принца Кули Мирзы в черкесской форме, стоявшего на предпоследнем автомобиле спиной к шофёру и впившегося глазами в автомобиль Верховного. Сам Кули Мирза принадлежал к персидской династии, состоял в свите Его Величества покойного Государя, а теперь сопровождал Верховного Правителя. Глядя на эту живописную картину, я не сомневался в том, что Колчак займёт место Романовых…
Кто мог тогда думать, что он будет казнён и от Омского правительства не останется и следа?..
Приблизительно в эти дни у меня в квартире появился известный профессор металлургии Грум-Гржимайло. Он состоял консультантом Алапаевского округа, и я с ним часто виделся на заседаниях дирекции. Профессор, захваченный большевиками, находился у них на службе несколько месяцев и, конечно, не был назначен по специальности, а строил лесообделочный завод, кажется, на Часовой. Когда же наши войска заняли город, он приехал в Екатеринбург.
Он рассказал мне о своей службе у большевиков, называя их глупыми и наивными детьми.
— Я бы, профессор, прибавил «и злыми детьми».
— Да, — ответил профессор, — с этим добавлением вполне согласен, но при условии ещё большего обобщения. Я не могу делить наш простой народ по злости и жестокости на белых и красных. По-моему, жестокость и злобность присущи всему нашему народу в одинаковой степени, вне зависимости от политических воззрений.
— Не знаю, профессор, насколько вы правы… Но то, что мне пришлось видеть самому и слышать от других, говорит о невероятной жестокости именно большевиков.
Я рассказал ему о похоронах девятнадцати интеллигентов, расстрелянных без всяких оснований. Рассказал о семидесяти трупах рабочих Верх-Исетского завода, найденных в подвалах Г.П.У. Рассказал, наконец, во всех подробностях о расстреле Царской семьи и о казни великих князей в Алапаевске.
— Да, всё то, что вы поведали мне, ужасно, невероятно жестоко и отвратительно… Но позвольте и мне, справедливости ради, рассказать вам виденное собственными глазами.
Это было как раз на другой день после того, как белые войска заняли лесообделочный завод, где я служил у большевиков.
Я шёл по заводу и увидел толпу людей, стоявших у ворот. Я подошёл ближе и заглянул на двор. На дворе, несмотря на мороз в двадцать пять градусов, была выстроена в одном белье и без сапог шеренга людей. Они были синие от холода и еле перебирали отмороженными за ночь ногами. В таком виде они провели всю ночь в холодном сарае и теперь над ними шла казнь.
Казнь состояла в том, что какой-то солдатик из белой армии прокалывал животы арестантов штыком. Один из толстых солдат схватил руками штык, воткнутый в живот, и неистово завизжал от боли, приседая на корточках. Другие лежали на снегу в крови и переживали предсмертные судороги, иные уже заснули вечным сном.
Картина была так ужасна, что я чуть не упал в обморок…
Но всего непонятнее и ужаснее было то, что толпа отнюдь не падала в обморок от ужаса, а неистово хохотала, глядя на «смешные» ужимки и прыжки прокалываемых людей…
От этого рассказа профессора меня стало тошнить.
— То, что вы мне рассказали, действительно ужасно. Но скажите, профессор, неужели после всего этого ужаса нам можно говорить о парламенте и даже об Учредительном Собрании? Ведь все эти зверства много хуже, чем бывало в Турции.
И я, припомнив один рассказ знакомого земского начальника, передал его собеседнику.
Один крестьянин украл корову, отвел её в лес и снял с живой скотины шкуру. Когда земский начальник спросил его на суде, как мог он совершить подобное зверство, вор ответил, что с убитой коровы шкуру снять трудно. Тушу пришлось бы переворачивать, что одному не под силу.
Под конец я рассказал профессору все подробности казни бывшего прокурора суда Александра Александровича Гилькова. Гильков с самого начала революции впал в паническое состояние и решил бросить прокуратуру, что ему и удалось. Он получил назначение на должность члена суда в Перми.
Вскоре Пермский суд был разогнан большевиками, и Гилькову с большим трудом удалось получить место конторщика на Мотовиленском заводе. Жизнь потекла тихо и уединённо, но скромного жалованья не хватало. Приходилось постепенно ликвидировать и драгоценности жены, запас которых был невелик. Наконец дошла очередь до столового серебра, из коего осталось всего шесть чайных ложек.
Несмотря на постигшие его материальные лишения, Гильков был рад тому, что избавился от ответственности, связанной с должностью прокурора. Но в одну прекрасную ночь раздался звонок в дверь, и в квартиру ворвались «товарищи» солдаты в поисках оружия. Конечно, оружия, которого и не было, не нашли, но воры-«товарищи» захватили серебряные ложки.
Хозяйка, Александра Алексеевна, была очень огорчена отнятию ложек и хотела отправиться в совдеп с жалобой.
— Что ты, что ты! — воскликнул супруг. — И не вздумай об этом говорить, а благодари Господа Бога, что оставили в живых.
Александра Алексеевна и на другой день не переставала плакать. Видя её огорчение, Александр Александрович предложил проводить супругу в гости к одной дружественной им семье.
— Я зайду за тобой в восемь часов вечера и тогда на минутку загляну к ним. Но к девяти часам мы должны быть дома, ибо с этого часа запрещено выходить на улицу.
Проводив жену и возвращаясь домой, он, проходя сквер, уселся на скамейку, дабы отдохнуть и выкурить папироску.
В это время сквер оцепили солдаты и всех, кто там находился, повели в какое-то казённое здание, кажется, гимназию.
Там их ввели в примитивно устроенное ретирадное место, с большими дырами в общей доске, приказали раздеться и броситься в выгребную яму.
Поднялся невообразимый вопль. Люди, стоя на коленях, умоляли расстрелять их тут же, лишь бы избегнуть этой мучительной смерти, но палачи были неумолимы.
Подкалывая штыками, они заставили их броситься в переполненную отбросами яму.
— Скажите, профессор, можно ли было людям, приветствовавшим революцию, даже подумать о таких невероятных зверствах? За что казнены эти тридцать человек? Казнены так зверски, что прокол животов, о котором вы говорили, совершенно бледнеет перед этим.
Профессор Грум-Гржимайло молчал.
Он провёл у меня целый день, и мы расстались навсегда.
Уже будучи беженцем, я узнал из газет, что профессор принял высокое назначение у большевиков и служил им не за страх, а за совесть.
К чести профессора, приблизительно в 1930 году в газетах появилось сообщение, что на запрос коммунистической власти, сделанный Грум-Гржимайло, указать действительные способы к удешевлению производства металлов, профессор будто бы официально ответил, что удешевление достижимо только тогда, когда коммунисты откажутся от власти.
Ему было предложено взять это заявление обратно. Он не согласился. Тогда его потребовали в Г.П.У., где продержали всего один день. На другое же утро, по возвращении на квартиру, он был найден мёртвым.
Напугался ли профессор угроз Г.П.У. или к нему подослали убийцу? Или, быть может, он покончил жизнь самоубийством?..
Настала масленица. В это время или немного раньше в Екатеринбург прибыл знаменитый чешский генерал Гайда и принял командование над нашей армией.
В первые дни мне повидаться с ним не удалось. Про него много говорили, и, надо сказать, больше хорошего, чем дурного.
В то время все комнаты были на учёте. Одну из них я сдал дежурному полковнику при Гайде Николаю Алексеевичу Тюнегову, а в другую пустил судебного следователя по царскому делу Николая Алексеевича Соколова.
Не могу сказать, чтобы следователь произвёл на меня приятное впечатление, но его присутствие вносило много интересного в нашу жизнь. Приходя из суда обычно к вечернему чаю, он рассказывал нам о результатах следствия. Не буду приводить эти рассказы, которые можно найти в изданной им книге и книге генерала Дитерихса.
Соколов частенько жаловался на недостаточно внимательное отношение к делу со стороны министра юстиции Омского правительства и на частый недостаток средств для ведения дела. Также Соколов жаловался на вмешательство в следствие некоторых иностранных генералов, имевшее место, как ему казалось, из желания исказить истину с целью обелить большевиков.
Впрочем, я боюсь настаивать на этой мысли. Соколов не любил говорить точно, изъясняясь намёками, отчего я плохо его понимал. Он был в хороших отношениях и с Верховным Правителем, а особенно с генералом Дитерихсом, о котором отзывался лестно, говоря, что тот много раз оказывал ему незаменимые услуги.
Однако далеко не все относились к Соколову так, как Колчак и Дитерихс. Этому отношению мешала боязнь прослыть монархистом.
Во всяком случае, следователь был уверен в убийстве всей Царской семьи без исключения. Следователь разыскивал всевозможные доказательства убийства, говоря, что этим он борется с возможностью появления самозванцев.
Как-то раз он сказал мне:
— Владимир Петрович, вы помните наш разговор о возможном появлении самозванцев в будущем?
— Как не помнить, конечно, помню.
— Ну так вот, я получил известие из Перми, что туда привезена в больницу какая-то барышня, назвавшая себя великой княжной Анастасией Николаевной.
— Вы поедете туда, конечно?
— Нет, у меня совершенно нет времени, да при этом я убеждён, что Царская семья вся погибла.
В начале 1930-х все газеты были переполнены известиями о появлении Анастасии Николаевны. Будто бы кто-то из великих князей её признал. Большинство же князей и придворных чинов отрицало сходство самозванки с Анастасией Николаевной.
При чтении этих известий я всегда вспоминал мой разговор с Соколовым, и, думаю, он был прав, говоря, что вся Царская семья была перебита. Но ставлю ему в упрёк, что он тогда легкомысленно отнёсся к тому известию и не поехал в Пермь, чтобы лично допросить самозванку.
Находясь уже в Америке, я встретился с приехавшим из Сиэтла полковником А. А. Куренковым, знакомым мне ещё по Екатеринбургу. Я мало его знал, но помню, что он женился на племяннице нотариуса Ардашева. После свадьбы он был с визитом у нас с женой. Затем я встречал его в Чите, и, наконец, теперь он несколько раз заходил ко мне в магазин. Вспоминая прошлое, мы разговорились с ним об убийстве великих князей, брошенных в шахту. А затем разговор перешёл и на самозванку.
— Ведь вы знаете, Владимир Петрович, что при взятии Алапаевска я командовал полком и хорошо знаком с историей убийства великих князей. Могу прибавить и кое-какие данные о спасении великой княжны Анастасии Николаевны. Дело было так. Однажды ко мне пришёл посланец с одной железнодорожной станции, от которой было вёрст пятнадцать до места стоянки моего полка, и передал желание умирающего доктора повидаться со мной, дабы поведать какую-то государственную тайну. К сожалению, в тот день я не мог покинуть полк, но мой адъютант просил разрешения проехать на станцию и снять показания. Это я ему разрешил.
По возвращении адъютант рассказал мне следующее. Он застал врача почти умирающим от сыпняка. Доктор успел сообщить, что в больницу однажды ворвался солдат и, угрожая револьвером, потребовал, чтобы тот оказал помощь больной женщине, находящейся в санях. Доктор вышел и, подойдя к больной, стал расстёгивать её тулуп. На щеке и на груди больной он заметил раны и сказал, что для оказания помощи должен внести её в операционную и раздеть.
Солдат согласился, но потребовал, чтобы доктор сделал это как можно скорее, дав полчаса сроку.
Когда больную, находившуюся в бессознательном состоянии, раздевали, то на ней заметили тонкое дорогое бельё, что говорило о принадлежности к богатой семье.
Не обращая внимания на угрозы солдата, доктор, промыв и перевязав раны, уложил больную на кровать и сказал, что ранее утра отпустить её из больницы не может. Солдату пришлось согласиться. Больная бредила на нескольких языках, что указывало на принадлежность её к интеллигенции. Под утро солдат потребовал выдачи девушки и уехал с ней. Прошло не более получаса, как он вернулся и, держа в руке револьвер, сказал, что как ни жалко, но он должен застрелить доктора как свидетеля этого происшествия. Однако тот убедил его в том, что доктора не имеют права выдавать тайну своих пациентов. Это успокоило солдата, и он уехал, сказав на прощание: «Смотрите же, доктор, ни слова не говорите об этом посещении. За мной гнались и если откроют след этой девушки, то её прикончат».
Я с большим сомнением отнёсся к этой истории, но Куренков в доказательство правдивости рассказанного обещал прислать мне подлинник протокола, сделанного его адъютантом. Однако до сих пор я его не получил, а адреса полковника у меня не осталось.
Сообщение это до известной степени совпадает с сообщениями следователя о появлении самозванки в пермской больнице. Между сообщениями есть и некоторая разница.
Следователь говорил, очевидно, о городской больнице. Обстановка из рассказа Куренкова указывала, скорее, на сельскую. Время обоих происшествий совпадает — зима. Но тогда становится неясным, где же находилась эта больная с июля. Думаю, рассказ Куренкова и есть тот первоисточник, откуда пошли слухи о спасении от расстрела княжны Анастасии Николаевны.
Во всяком случае, невнимательное отношение к этому вопросу Соколова оказалось чревато последствиями, и самозванка появилась за границей, наделав много шума.
Мне кажется странным, что Соколов, живя у меня и расспрашивая обо всех подробностях пребывания великого князя в Екатеринбурге, ни разу не допросил меня официально и совершенно не упомянул мою фамилию в своей книге. Ведь в моей квартире были найдены вещи, принадлежавшие Царской семье. Жили у меня и великий князь Сергей Михайлович, и Чемодуров.
Про себя Соколов говорил, что пешком пробрался из Пензы, где служил следователем по особо важным делам, в Самару и на этом опасном пути чуть было не попался в руки к красным. Переодевшись крестьянином, он проходил какое-то село, в котором оказались красные войска. Узнав об этом, Соколов решил войти в первую попавшуюся избу. Изба, в которую его пустили, принадлежала зажиточному крестьянину, и он рассчитывал, что её хозяин не большевик. Расчёты оправдались: хозяин недружелюбно отзывался о Красной армии. Соколов попросил дать ему самовар. Разговорившись с крестьянином дальше, этот мужик ему казался всё знакомее. Когда же бабы вышли из избы, хозяин, оставшись с Соколовым наедине, обратился к нему со следующими словами, от которых гостя бросило в пот:
— А ты что же, ваше высокоблагородие, меня-то не узнаёшь, что ли? Ведь я такой-то (он назвал свою фамилию). Ты же меня тогда допрашивал; по твоей милости я и в арестантские роты попал. Что, небось теперь узнал? Не бойся, ваше высокоблагородие, я тебя всё же не выдам, потому что, по правде сказать, ты тогда правильно поступил. А вторую тебе правду должен сказать, почему не выдам, — что уж больно сволочь эта красная рвань, что теперь в начальство лезет… А ты вот что, собирайся в путь. Да дай-ка я тебя научу, как в лапти обуваться следует, а то ты так онучи повязал, что сам себя с головой выдашь.
И он обул ему ноги.
Спасибо ему. После этой встречи с арестантом следователь так шёл, что, кажется, и на лошадях его не догнали бы.
— А какое интересное, по воспоминаниям, было это путешествие! продолжал Соколов. — Дня через два в лесу я встретил девку и монашку и разговорился с ними. Вдруг вижу, что монашка мне отлично знакома. Ею оказалась некая Патрикеева, жена племянника богатого фабриканта Шатрова.
Я перебил рассказ следователя:
— Хорошенькая полненькая шатеночка, не правда ли? — И назвал её имя.
— Да что вы! Вы её тоже знаете?
— Конечно, знаю — я же в Симбирске полжизни прожил.
— Удивительно, как, в сущности, мал свет, — воскликнул следователь. Ну так вот, стало веселее идти, проводил я её до самого монастыря, в котором она думала укрыться от большевиков. Муж её находился в Петрограде и не мог до неё добраться.
А загадка лже-Анастасии так и осталась невыясненной.
Незадолго до Пасхи я вновь поехал в Омск. На этот раз я явился к И. А. Михайлову как к своему непосредственному начальнику. Моё утверждение в должности члена совета министра финансов уже произошло. Правда, сам совет Михайловым ещё не был сформирован, но И. А. Михайлов тем не менее просил меня заняться денежной реформой.
— Я с большим удовольствием займусь этим делом, но просил бы сказать, одобрили ли вы поданный мной проект.
— В общем я с вами согласен, но в настоящее время по политическим требованиям необходимо уничтожить только керенки. К тому же встречается так много подделок, что принимать их становится невозможным. А главное, на эти деньги большевиками ведётся пропаганда в нашем тылу. Это надо искоренить.
— Так-то оно так, но не находите ли вы, Иван Андрианович, что вся реформа будет кособокой?
— Что же делать? Унификацию всех прежних денежных знаков мы сейчас провести не можем. Против этого высказываются интервенты, а мы — накануне общего признания. Поэтому раздражать их нельзя.
— У меня даже имеется записка представителей иностранных держав, где они предлагают уничтожить все денежные знаки, за исключением «зелёных».
— Глупее ничего придумать нельзя, но с ними надо считаться. Поэтому я предлагаю вам заняться только керенками.
От Михайлова я пошёл знакомиться со вновь назначенным товарищем министра финансов Николаем Николаевичем Кармазинским, бывшим председателем Казённой палаты Иркутска.
Надо сказать, что я редко встречал в жизни столь симпатичного человека. Мы близко сошлись с ним во взглядах и дружно работали над предложенной задачей.
А задача была не из лёгких, так как вокруг предлагаемой реформы разгорелись сильные страсти. В сущности, вопрос был ясен и прост. Подделка билетов была чрезвычайно легка, и, как говорили в Министерстве, керенки печатались не только большевиками, но и в Японии и Китае. Спор разгорался потому, что сибирские обязательства на Востоке почти не принимались, а если и принимались, то с дизажио.
Михайлов настаивал на коротком сроке обмена керенок рубль на рубль, а затем они должны были приниматься к обмену по курсу, периодически назначаемому министром финансов.
Михайлов хотел ограничить срок обмена двумя неделями, но, по моей просьбе, остановился на месячном сроке. Но и этот срок, принимая во внимание просторы Сибири, был недостаточен.
Я высказал министру два опасения.
Во-первых, хватит ли денежных знаков для проведения реформы? На этот вопрос я получил ответ, что со дня на день ждут прибытия станков большой мощности и тогда мы будем в состоянии покрыть банкнотами всю Сибирь.
Во-вторых, если станки придут так скоро, то не находит ли Михайлов возможным выпустить денежные знаки нового образца? Ведь пятипроцентные обязательства, которые обращаются вместо рублей, народу и иностранцам непонятны, и подделываются они так же легко, как и керенки. Я понимал необходимость выпуска пятипроцентных обязательств. Мы рассчитывали продавать их на наличные и на эти средства вести народное хозяйство.
На печатание кредитных денег всех образцов потребуется долгое время. Ещё Временное Всероссийское правительство заказало в Соединённых Штатах большое количество купюр двадцатипяти- и сторублёвого достоинства. Нам обещали выслать их сразу же после получения Омским правительством международного признания. Тогда мы будем иметь великолепные деньги, поэтому печатать свои пока не стоит.
Что же касается подделки наших обязательств, то Ермолаев, управляющий Экспедицией государственных бумаг, меня заверил, что подделка банкнот трудна благодаря особым знакам.
Решено было обратиться к представителям прессы и просить их поддержать реформу.
Собрание по этому поводу состоялось в кабинете управляющего делами министерства, и мне пришлось председательствовать и делать все разъяснения. Были представлены газеты разных политических направлений. Прения затянулись. Социалисты настаивали на том, чтобы применить шкалу, в силу которой при обмене больших сумм керенок выдавали бы меньшую сумму сибирок.
На это я ответил, что связывать дензнаки с личностью предъявителя мы не намерены. Да это и бесполезно, ибо поведёт к тому, что владельцы больших сумм станут их дробить и предъявлять по частям.
В конце концов общее согласие было достигнуто.
Настал и мой боевой день. В большом зале Министерства финансов было назначено собрание для слушания законопроекта о предполагаемой денежной реформе. За длинным столом разместились шестьдесят представителей всевозможных общественный организаций. Председательство принял на себя министр финансов И. А. Михайлов. Открыв заседание, он тотчас покинул собрание, передав председательствование Кармазинскому и указав на меня как на докладчика.
После чтения законопроекта первым возражал Жардецкий, лидер кадетов и издатель официоза.
Его речь совершенно не касалась деловых вопросов, и в то же время она была чересчур страстной. Казалось, что мы имеем дело с душевнобольным человеком. Он не говорил, а кричал. Но чем больше я прислушивался к его выкрикам, сопровождаемым бурной жестикуляцией, тем очевиднее становилось, что он совершенно не понимает вопроса и, по-видимому, восстановлен не столько против моего законопроекта, сколько против личности министра финансов.
К сожалению, мне так и не пришлось ему возразить, ибо он демонстративно покинул зал заседаний.
На все остальные вопросы я отвечал кратко и деловито. Особенно много возражений сыпалось от эсеров, заселивших кооперативы. Они настаивали на том же, что и представители прессы, т. е. ввести шкалу обложения и стричь богатых. Я разбил их примером большевицкого обмена процентных бумаг, при котором шкала была введена, цели не достигшая.
В конце концов почти единогласно законопроект был принят, а я вознаграждён аплодисментами.
После этого заседания пришлось по поручению министра защищать этот законопроект и на заседании Совета министров.
Законопроект был заслушан в присутствии И. А. Михайлова.
Омское правительство принимало все меры, чтобы внешность обстановки импонировала присутствующим. Большой, хорошо отделанный и обставленный зал с длинными столами, поставленными буквой «П» и накрытыми суконными красными скатертями, производил хорошее впечатление. Я не помню точно, кто из министров был тогда на заседании. Присутствовало только семь человек. Заседание отличалось деловитостью. Прения продолжались довольно долго, и проект был одобрен всеми присутствующими.
После этого первого и единственного выступления в Совете министров я с удовольствием проехал поужинать в ресторан «Россия». Это был лучший ресторан того времени, всегда битком набитый публикой; особенно много было народу в часы обеда, и приходилось дожидаться очереди, чтобы достать место за столиком.
Зал был красив, публика нарядная, в большинстве военная, так что иногда, слушая музыку и глядя на посетителей, в голову приходило сравнение с ресторанами Москвы и Петрограда. А сколько знакомых встречалось здесь! Вот Шалашников — бугульминский предводитель дворянства, теперь сенатор Омского правительства. А вот князь Голицын, красивый, породистый мужчина, бывший губернатор Самары, а ранее предводитель дворянства Саратовской губернии. Здесь же я встретил Афанасьева с Беляковым.
В этот же приезд я стал хлопотать у полковника Герц-Виноградского, произведшего на меня хорошее впечатление, о приёме моего сына в артиллерийское училище имени Колчака. Я немного опасался отказа. Наше Уральское правительство не признавало аттестатов зрелости, полученных при большевиках, а мой сын именно в ту весну, когда Екатеринбургом владели большевики, и держал экзамен. Но тут выяснилось, что Омское правительство аттестаты признавало, и мой сын был принят.
«Вот, — думалось мне, — сам осуждаешь героев тыла, а сына хотя бы на время, а стараешься снять с фронта». Но моё родительское сердце находило массу оправданий этому поступку.
Перед самым отъездом из Омска Ветров вернулся из Харбина и заявил нам, что всё благополучно, товары налицо, в самом непродолжительном времени он их продаст и заплатит деньги.
На его желание вступить в исполнение обязанностей я был вынужден отказать до предъявления полного и ясного отчёта о поездке, подкреплённого соответствующими денежными суммами. Наступала Пасха, меня тянуло к семье. Мы дали Ветрову срок в две недели, через которые я должен был вернуться в Омск.
Надо сказать, что в этот тяжёлый период я ужасно уставал и, как никогда, был рад отдохнуть во время Пасхи целых пять дней.
Больше всего волновала история с Ветровым. Противно было с ним говорить. Хорошо, что его поступок был почти единственным. Правда, кое-какие недочёты выявились и в других эвакуированных отделениях, но всё это были мелочи и в большинстве своём сводились к несколько преувеличенным расходам на эвакуацию.
На Пасху Толюшу в отпуск отпустили, и вся семья была в сборе.
Много хлопот было у меня по обелению Чернявского и Александра Бернгардовича Струве, посаженного в тюрьму.
За Чернявского, устранённого от должности, я хлопотал перед Рожковским, и тот назначил его в какую-ту дыру управляющим ещё не существовавшим отделением Госбанка. Но почему-то Чернявский был мною недоволен и к нам не показывался, а при встречах был очень холоден.
На Пасху появились неважные вести с фронта. Войска наши дрогнули и отступали от Вятки.
В связи с этими известиями наш министр финансов проехал из Омска в Пермь. На обратном пути он собирался остановиться в Екатеринбурге и побывать у меня вместе с министром земледелия Петровым.
Во время их пребывания в Екатеринбурге я устроил обед в честь министров. К обеду я пригласил генерала Домантовича и, кажется, двух братьев Злоказовых.
Обед был недурной, но оба министра высказали своё неуменье бывать в обществе. Не целовали у дам руки, ели рыбу ножом и нельзя сказать, чтобы не подчёркивали своё служебное положение.
Это особенно сказывалось при сравнении с воспитанным и деликатным генералом Домантовичем, бывшим лейб-уланом. Он был до того похож на великого князя Константина Константиновича, что все считали его незаконнорождённым Романовым.
После обеда мы вместе с гостями отправились в театр, где Михайлов был настолько нетактичен, что занял переднее место перед барьером и высовывался, как гимназист, из ложи: «Нате, смотрите на меня, я ваш министр финансов». Петров принадлежал к эсерам, был юн (не старше тридцати) и совершенно прост. Вероятно, ранее он был сельским учителем или занимал какую-нибудь маленькую должность в земстве. Это указывало на очевидное безлюдье Омска во время переворота Колчака и выбора правительства.
Михайлов настаивал не только на моём скорейшем приезде, но и просил совсем перебраться на жительство, обещая устроить квартиру в две-три комнаты.
После Пасхи я опять поехал в Омск. Эта поездка осталась памятна тем, что к тому времени от Перми до Омска, а вскоре и до Владивостока стали ходить регулярные поезда-экспрессы. Ходили они без всякого опоздания, минута в минуту.
Как удалось наладить работу транспорта, никто не знал, но я догадывался, что ларчик открывался просто. К тому времени были убраны со своих должностей военные коменданты станций, дела не знающие, и транспортом стали заведовать инженеры-путейцы. В Екатеринбург был назначен Нагаткин, служивший в Алапаевском округе.
На этот раз я уже ехал в купе первого класса вместе с Павлом Васильевичем Ивановым, вызванным в Омск на должность министра торговли и промышленности, и Сергеем Фёдоровичем Злоказовым, приглашённым на должность управляющего Комитетом по ввозу и вывозу.
Перед самым отходом нашего поезда подошёл состав из Омска, и среди пассажиров я заметил Леонида Ивановича Афанасьева. Он в то время занимал министерский пост по снабжению армии. Леонид Иванович увидал меня в окне и тотчас забежал в наш вагон.
— Жаль, что я уезжаю! — воскликнул я, радостно пожимая руку. — Надеюсь, что вы остановитесь у меня.
— На это, признаться, я и рассчитывал. Ну, конечно, жена будет очень рада приютить вас у себя.
— Зачем приехали?
— А вот видите, я приехал ликвидировать местного агента нашего ведомства Кречинского, посаженного в тюрьму. Скажите, что это за человек? Мне очень важно знать ваше мнение, ибо Верховный дал мне карт-бланш вплоть до расстрела этого господина.
— Ну, в таком случае и я очень рад, что встретился с вами. Уверен, что наша встреча спасёт инженера Кречинского от расстрела. Это наш алапаевский инженер, очень способный человек. Когда он принял должность, то снял у меня две комнаты под свою канцелярию. Мы часто с ним виделись. Не думаю, чтобы он был грабителем. Его арестовали военные власти, плохо разбирающиеся в делах. Надо вам сказать, что и меня хотели арестовать за спекуляцию золотом. Узнав об этом, я сам отправился к главноуполномоченному по делам Урала. Военное командование совершенно не знало, что золото имеет свободное хождение, а наш банк скупает и продает его, производя аффинаж, совершенно законно, тогда как закон о монополии был введён большевиками. В этом деле много странности. Вам надо быть очень осторожным. Да, разрешите вас познакомить с моими спутниками; они подтвердят моё мнение.
Тут же, в купе, и состоялось маленькое заседание по этому вопросу. Иванов, оказывается, знал пункт обвинения Кречинского о каких-то папахах, доставленных в армию, — совершенно добротных и дешёвых, но не вполне соответствующих форме. По-моему, сказал Иванов, здесь идёт борьба с интендантами, ныне отстранёнными от дела и всячески мешающими работе Министерства снабжения.
В это время раздался третий звонок, и мы расстались.
— Как я рад, — говорил я моим спутникам, — этой встрече! Мне очень жаль и Кречинского, и его жену с сестрой. До чего они обе убиты арестом и угрозой расстрела!
В Омск мы прибыли без всякого опоздания. Как ни искали комнату, хотя бы одну на троих, но найти не могли. И мои спутники улеглись на ночь вместе со мной прямо на полу операционного зала, подложив под себя пальто и укрывшись пледами. А ведь это были лица, назначенные на министерские посты! Только на четвёртый день Павел Васильевич нашёл себе комнату и вместе со Злоказовым переехал, а я перебрался спать в Министерство финансов, в кабинет управляющего делами. Однако ночевать здесь было ужасно: бегали крысы, и мне пришлось спать при огне.
Едва я вошёл в кабинет Михайлова, как он воскликнул:
— А, ну вот и отлично, что приехали! Я заготовил указ о вашем назначении директором Кредитной канцелярии с правами товарища министра.
Как ни лестно было это предложение, но я вновь подтвердил невозможность принятия поста по тем же причинам, что и раньше.
В сущности, в своём упрямстве я был прав не вполне. Отказываясь от высоких назначений, я не избежал тех наветов, которых опасался: мои коллеги по Омскому банковскому комитету не раз указывали на засилье Волжско-Камского банка в Министерстве финансов.
К этому времени мне было поручено выработать шкалу стоимости керенок, руководствуясь которой министр мог бы назначать их курс.
В сущности, задача была исполнимой, но над ней пришлось много поработать. К этому времени выяснилось, что знаменитые станки для печатания денег не только не прибыли в Омск, но ещё даже не высланы из Америки. Денежных знаков для проведения объявленной реформы не хватало, и со всех сторон сыпались телеграммы с просьбой её отложить.
Эта поездка в Омск была мне особенно неприятна потому, что Ветрова пришлось-таки отставить от должности. Он не только не представил обещанного доклада, но и не являлся на наши вызовы и ничего не платил. Тогда мы послали ему письмо через нотариуса с предложением дать отчёт. Несмотря на это, Ветров опять не явился. Тогда мы послали второе письмо с заявлением, что отстраняем его от должности, а сами обратились к членам Омского товарищества с просьбой оплатить долг. Те были очень удивлены, что таковой имеется. Но поскольку Ветров как директор ранее подтвердил эту задолженность, то члены товарищества заплатили миллион после долгих и нудных переговоров, причём половину процентов пришлось сбросить.
Ветров же был настолько нахален, что поместил в газетах открытое письмо, обвиняя нас в узурпаторстве власти и говоря, что настанет момент, когда по его жалобе нас отдадут под суд.
К большому нашему удивлению, Бояновский, управляющий Русско-Азиатским банком, вопреки всякой этике принял Ветрова на должность товарища управляющего. Этот поступок объяснялся тем, что Ветров давал Бояновскому кредит в довольно крупном размере под векселя. Но ведь это составляло коммерческую тайну, не подлежащую оглашению, а потому мы решили оставить такой выпад без ответа.
К этому времени в Омске состоялся съезд управляющих нашими отделениями. Предстояло решить вопрос о выборе городов, где можно было бы открыть комиссионерства для утилизации наших служащих-беженцев. Все они получали содержание, ничего не делая, и только занимались кляузами и сплетнями. А выгнать весь этот ненужный люд не приходило в голову — так крепка была вера в то, что военное счастье переменится и все отданные красным города займёт Белая армия.
Решено было открыть комиссионерства в Харбине, во Владивостоке, в Благовещенске, Верхнеудинске, Хабаровске и Чите. Всех свободных управляющих мы распределили с соответствующим служебным персоналом. Но места для комиссионерств во Владивостоке и Харбине оказались незанятыми, так как не нашлись подходящие лица. Собрание упрашивало меня поехать в Харбин, но я отказался, будучи связан с министерством в Омске.
А в сущности, каким блестящим выходом для меня с семьёй было бы это назначение! Прими я его, не потерял бы своего состояния и вывез бы всю обстановку, смог бы получить под вещи две теплушки — на восток поезда шли пустые.
Политическое положение осложнялось. Сибирские крестьяне и рабочие, недовольные своим положением, начинали симпатизировать большевикам. Поэтому то тут то там вспыхивали восстания, направленные против Омского правительства, территория которого состояла из узкой полосы земли, по которой проходила Сибирская железная дорога, охраняемая чешскими войсками. Подчинялись Омскому правительству и города, расположенные по железной дороге, да и то не все. Например, Чита, Хабаровск и Семипалатинск находились во власти атаманов Семёнова, Калмыкова и Анненкова, которые подчинялись Верховному Правителю постольку, поскольку это было им выгодно.
Особенно много вреда приносил атаман Семёнов, останавливая в свою пользу военные грузы, направляемые из Владивостока в Омск.
Размышляя о политическом положении, прежде всего надо отдавать себе отчёт в том, существует ли на свете страна, которая была бы довольна своим положением, находясь беспрерывно около пяти лет в состоянии войны, а тем более гражданской.
Правота таких размышлений блестяще подтвердилась в докладе, сделанном ещё зимой прошлого года в Екатеринбурге доктором, пробравшимся через фронт из Уфы и побывавшим незадолго до своего бегства в Москве. Кажется, фамилия его была Брюханов.
Доктор рассказал о голоде, царящем по ту сторону фронта, у большевиков. Там не только не хватало продуктов, но не было медикаментов и мануфактуры. Всё население недовольно большевиками и ждёт не дождётся прихода Колчака.
Едва же Брюханов очутился по эту сторону фронта, как его поразило обилие продуктов. В то же время он заметил недовольство властью Омского правительства и страстное ожидание прихода большевиков.
В самом деле, чем же недовольны были наши крестьяне? Хлеба у них вдоволь, налогов они не платили. Их кубышки набиты деньгами, правда, кредитными. Но ведь и спекулянты наживали деньги не в золоте, а в кредитках и за ними охотились. Крестьян же, поднимающих цены на продукты, никто к спекулянтам не причислял.
За рабочими ухаживали, перед ними раскланивались и платили хорошие деньги. Если чем они и могли быть недовольны, так это наборами людей на военную службу.
Возможно, что народ жаждал прихода большевиков как средства прекращения братоубийственной войны. Но ведь её можно было остановить, только разбив большевиков. Однако была здесь и разница. Большевики обещали землю помещиков раздать даром. Колчак же откладывал решение этого вопроса до созыва Учредительного Собрания.
Уверен, что, разреши он этот вопрос в пользу крестьян, большевики были бы побеждены.
Погода стояла прекрасная, и перед отъездом я с двумя сослуживцами-экономистами, привезёнными мной из Екатеринбурга, отправился искупаться в Иртыше. Иртыш — река необыкновенной мощности, с сильным течением, так что плавал я с опаской, да и то недолго.
Искупавшись, вернулся в министерство, дабы проститься с Иваном Андриановичем, который тут же пригласил меня позавтракать в кабинете.
Мне думалось, уж не хочет ли он опять настаивать на моём назначении директором Кредитной канцелярии, но, слава Богу, обошлось без этого. Зато среди разговоров за завтраком я позволил себе высказать опасения за наше продвижение к Москве: не попятились бы мы назад.
— Что вы, что вы! — воскликнул Михайлов. — Я ни на минуту не сомневаюсь в нашей окончательной и полной победе! — И тут же, вскочив со стула, начал указывать на карте, в каком направлении последует в ближайшем времени решительный удар.
Возвращались мы в вагоне Государственного банка бесплатно, и я очень сожалел, что не поехал экспрессом, ибо путешествие продолжалось более двух суток. Оказалось, что работа транспорта налажена ещё не вполне. В этом же вагоне ехала дама с выздоравливающим после ранения в руку сыном. Это оказалась баронесса Таубе, знакомая мне по Симбирску. Но тогда она была совсем молодой худенькой женщиной, обладавшей сильным голосом и чудными чёрными очами. Очи и голос остались теми же, но из худенькой она превратилась в пожилую полную даму. Жила она концертами и с этой целью отправлялась в Тюмень.
Ехали мы не спеша и на одной станции, где застрял наш поезд, решили устроить пикничок.
Железнодорожный сторож поставил нам самовар, сторожиха приготовила яичницу, и мы весело и с аппетитом позавтракали.
На этот раз героиней дня была моя дочурка Наташа. Она перешла на второй курс Горного института и только что вернулась из Перми, куда ездила с матерью, дабы сдавать экзамены на второй курс юридического факультета.
Пантелеев, управляющий нашим банком, ни за что не согласился отпустить мою дочь и жену в гостиницу и приютил у себя.
— Откуда у тебя такие способности, моя дочурка, вот уж не в папеньку пошла.
— Зачем же, папа, ты на себя клевещешь? Ведь ты сам же мне говорил, что окончил реальное первым учеником.
— Так-то оно так, Наташенька, но ведь реальное никак нельзя сравнивать с двумя факультетами, на которых ты состоишь единовременно.
Зато Толюше наука не давалась. Не то чтобы он был ленив или неспособен, но просто не везло из-за переживаемых событий. Вот и теперь он был призван и должен бросить Горный институт. Слава Богу, что удалось его определить в артиллерийское училище, куда на днях он должен ехать.
За время отсутствия в моей квартире по просьбе жившего у меня полковника Тюнегова состоялось заседание военного совета под председательством генерала Дитерихса. Это заседание было обставлено большой таинственностью.
На этом совещании, очевидно, решался вопрос, принимать Дитерихсу командование над армией или нет. Вопрос этот был решён положительно, и вскоре он командование принял.
Несмотря на вроде бы благоприятное для дела решение, указывающее на надежду победить, Тюнегов после заседания подошёл к моей жене и сказал:
— Знаете, я всё же посоветовал бы вам продать всю обстановку и уехать в Омск.
Жена передала мне эту фразу. Но как решиться всё продать и бросить службу в банке только на основании совета юного полковника?!
Во время моего последнего пребывания в Омске под Екатеринбургом был расположен на отдых Литовский уланский полк, квартировавший ранее в Симбирске, где мы часто устраивали для офицеров вечеринки и обеды, а для симпатичного командира, князя Туманова, и картишки.
Конечно, все уцелевшие офицеры, знавшие нас, приехали с визитами, и наш дом вновь наполнился весёлым звоном шпор. Из прежних офицеров полка частенько бывали фон Братке, Фёдоров, Ключарёв. Познакомились мы и с их молодыми жёнами и новым командиром полка, красавцем Ашаниным. Последний обратился к моей жене с просьбой принять на хранение два полковых штандарта. Жена дала согласие, и мы поместили в кладовой нашего банка два огромных ящика.
Советы Тюнегова остались в памяти, почему я предложил жене проехать со мной в Омск и осмотреть как город, так и те две комнаты, что я приказал отделать для себя в помещении банка.
— Если, — говорил я, — ты найдёшь возможным поселиться там, то я исполню просьбу Михайлова и переселюсь в Омск, отказавшись от Екатеринбурга, и, получив теплушку, перевезу бoльшую часть нашей обстановки.
Жена согласилась, и в конце мая мы поехали в Омск с дочуркой. Эта поездка особенно улыбалась жене. Толя уже находился в юнкерском училище, и предстояло свидание с ним.
Поэтому, не откладывая, мы воспользовались даровым проездом в вагоне Государственного банка и двинулись в путь.
В Омске нас встретил Мика, призванный на службу прапорщиком запаса артиллерии. Ему тогда было уже пятьдесят пять лет.
Моим спутницам Омск понравился. Особенно приятна была для них уличная сутолока…
Квартира оказалась тоже приемлемой.
Жена была рада повидаться с симбирцами: с семьёй доктора Крузе, с доктором Грязновым, который после нашего отъезда из Симбирска развёлся с женой Елизаветой Александровной, был где-то на западе врачебным инспектором и, наконец, перевёлся в Омск, где успел жениться на очень миловидной докторше.
У него как у хорошего акушера практика была большая. Он, разыскав нас, настоятельно просил в этот же вечер побывать у него, пообещав собрать симбирских знакомых.
В Омск он попал ещё до гражданской войны. Квартира у него была приличная. Обстановка тоже была хороша, и я радовался за приятеля. После тяжёлой семейной жизни с первой женой он был теперь счастлив.
В этот приезд я вторично посетил «дворянский монастырь» Белякова, где ютились многие симбирские дворяне. Ему каким-то чудом удалось угнать из своего имения целый табун, чуть ли не сто голов чистокровных лошадей, и с большим успехом пускать их здесь на бегах.
Я был счастлив, что мне удалось ему помочь финансово, учтя векселя на девяносто тысяч рублей.
«Дворянским монастырем» прозывалась его небольшая квартира, в которой ютились: Леонид Иванович Афанасьев, Дубровин, князь Александр Николаевич Ухтомский и Саша Мещеринов. Приятно было их повидать и вспомнить старое привольное житьё.
Частенько забегал к нам милейший Владимир Александрович Варламов. Встретился я и с Михаилом Михайловичем Головкиным. Он пировал со своими сослуживцами на пароходе и поздравил меня с проведённой реформой уничтожения керенок.
— Мог ли я думать, когда мы жили в Симбирске, что вы окажетесь таким финансовым деятелем? Когда я вас слушал на съезде, то просто руками разводил — так много вы сообщили нам интересного и нового.
В этот же приезд я встретил на улице Фёдора Александровича Головинского, занимавшего во время революции должность симбирского губернатора, за что большинство беженцев относились к нему не вполне дружелюбно. Он сильно постарел и пополнел. Встретил я в сквере и знаменитого Васеньку Теплова, сильно обрюзгшего, но мало изменившегося. Он всех ругал, по-прежнему пил и скандалил.
Побывал на завтраке и у Николая Александровича Мотовилова. Он жил с семьёй в отдельном домике. В Омск Мотовилов перебрался в начале революции, сбежав со своего вице-губернаторского поста и заняв здесь должность страхового инспектора. Его жена ещё сильнее располнела, а дочурка превратилась в юную красавицу с целым хвостом поклонников.
Он намеревался заняться колбасным делом и просил кредит на оборудование колбасной фабрики.
— Что же, Николай Александрович, дело, конечно, хорошее, но немного не вовремя начинаете.
— Почему не вовремя?
— Потому, что надо было об этом думать год тому назад. Теперь вы были бы миллионером. Начинать же сейчас нельзя, ибо слишком неопределённо и неустойчиво политическое положение.
— Что вы хотите этим сказать?
— Хочу сказать, что моя вера в конечный успех Омского правительства начинает колебаться.
— Полноте пораженчествовать, — вмешался в разговор Гельдшерт, товарищ прокурора Симбирского суда, сын старика Гельдшерта, которого солдаты разорвали на станции Инза, — я и мысли не допускаю о победе большевиков.
В этот же приезд удалось повидаться и с Эбулдиновым. Дмитрий Михайлович устроился в Министерстве юстиции и продолжал заниматься адвокатурой. Он почти не изменился, но зато сильно постарела его жена Анна Ивановна.
Пришлось с Эбулдиновым встретиться и на собрании пайщиков Волжского товарищества, куда он был приглашён юрисконсультом. Я же на собрании председательствовал.
Отчёт Эбулдинова казался блестящим. Из двух миллионов рублей капитала Кузмичёв с Мельниковым сумели за полгода сделать пятнадцать миллионов. Товарищество занималось почти исключительно поставками в армию. Все члены ликовали, но моя поправка к отчёту указывала, что радоваться, в сущности, было нечему. Поправка состояла в сравнении курса денег. Когда начинали дело, стоимость рубля была равна десяти копейкам, а теперь рубль упал до двух копеек. Выходило, что вначале мы имели золотом двести тысяч рублей, а теперь — не более трёхсот. Конечно, хорошо, но не так блестяще, как указывает отчёт.
Всё же, несмотря на эту поправку, настроение пайщиков было хорошее, и заседание закончилось весёлым ужином в «России».
На другой день я побывал с визитом у Михаила Петровича Мельникова. У него за завтраком я встретил бывшего юрисконсульта нашего Симбирского отделения Михаила Алексеевича Малиновского. Ныне он занимал должность товарища министра юстиции. Жил он в Омске вместе с сыном-гимназистом и дочерью, бывшей подругой моей Наташи по гимназии Якубовича.
Через несколько дней, в одно из воскресений, я пошёл бродить по Омску и забрёл на кладбище, где вновь, встретился с Малиновским.
Присели на лавочку, и здесь он рассказал мне все подробности его ареста в Симбирске.
Он проживал в собственном доме на Сенной площади, где во втором этаже квартировал председатель Симбирского суда Поляков.
— Как-то ночью послышался стук в дверь. Пришлось открыть, и наверх повалила толпа матросни и солдат для обыска у Полякова. Обыск закончился его арестом, а затем зашли ко мне и арестовали меня за то, что я состоял председателем кадетской партии.
Нас повели по Нижне-Солдатской улице к Петропавловскому спуску. Когда я увидел направление нашего движения, то понял, что дело скверное, ибо никакого арестного дома в этом направлении не было. Значит, подумал я, ведут в безлюдное место для расстрела.
Спустившись немного вниз по спуску, нам приказали остановиться на косогоре, а «товарищи», стоя на мостовой, навели на нас винтовки. Момент был невыразимо тяжёлый. Хотелось бежать, но ноги не повиновались. Раздался залп. Мы оба упали, и я потерял сознание. Когда я очнулся от сильной боли в нижней части живота, уже рассвело. Около меня ничком лежал убитый наповал Поляков. Какой-то мужчина, узнав меня, позвал извозчика и доставил в больницу, где врачи тотчас приступили к операции.
Вот тут-то и начались мои мучения, не столько физические, сколько нравственные. Скоро «товарищи», узнав, что я в больнице, поставили к моей кровати караул. При этом комиссар, нисколько не стесняясь, сказал: «Ладно, пускай помирает, а не помрёт, так мы снова его расстреляем».
Но, слава Богу, Симбирск был взят белыми, и я очутился на свободе.
Не знали мы оба тогда, что Михаилу Алексеевичу вновь придётся очутиться под расстрелом.
Почему-то он не бежал из Омска, вероятно, не считая возможным покинуть свой пост, будучи человеком чести и долга.
Позже я узнал, что он был посажен в тюрьму и после больших издевательств его расстреляли вместе с сыном-гимназистом.
Мир праху твоему, дорогой Михаил Алексеевич. О тебе могу сказать только хорошее, ибо дурного не знаю.
Подходил юбилей нашей свадьбы. Шестого июня по старому стилю мы состояли в браке двадцать пять лет. Предстояло отпраздновать серебряную свадьбу.
Мы решили устроить торжество в Омске из-за Толюши. С этой целью я снял польский ресторан, за что заплатил полторы или две тысячи рублей с ужином на тридцать-сорок человек. Приглашены были только близкие знакомые по Симбирску, Екатеринбургу и Омску. Ужин подали вполне приличный. Было много вина, но без шампанского. Взамен устроили крюшон. Ресторан был закрыт для посторонних посетителей. Большое веселье своей удивительной игрой на рояле внёс приглашённый мною военнопленный, профессор Пражской консерватории. Взял он с меня сто рублей и весь вечер услаждал наш слух виртуозным исполнением музыкальных шедевров. Толя своим сильным и красивым баритоном спел нам «Чарочку».
Через день мы уже сидели в вагоне Государственного банка и направлялись в Екатеринбург, чтобы уложить наши вещи и переселиться в Омск. На этом настаивал Михайлов. Он дал разрешение на провоз домашних вещей в отдельной теплушке.
Спустя недели две до нас дошли тревожные слухи о падении Перми. Это означало, что Екатеринбург вновь не только становится прифронтовой полосой, но и находится под ударом Красной армии.
Становилось совершенно ясным, что Екатеринбургу не устоять. Нечего было и думать о переезде в Омск. Надо было считаться со скорой возможностью эвакуации города и нашего отделения.
На вокзале я встретил одного чиновника Государственного банка, только что прибывшего с поездом, и расспросил его о падении Перми.
— Что я могу вам сказать? Мы так же, как и вы, считали, что время ещё есть, что войска у Вятки, а они оказались у Перми. Наши войска не желают драться, а едут длинной лентой на подводах, а за ними следуют красные. Наши остановятся кормить лошадей, и красные тоже. Увидят, что наши двинулись, и красные двигаются за ними. И те и другие не стреляют, не дерутся.
Эвакуация из Перми — это сплошное безобразие. Никто ничего не смог вывезти. Не только поезда, но и приготовленных лошадей с телегами солдаты отбивали от мирных граждан.
Об эвакуации нашего отделения он ничего не знал.
Тотчас по возращении в банк я написал письмо товарищу министра финансов Кармазинскому, в котором, не сгущая красок, изобразил всё, что видел и слышал. Раз идёт брожение в солдатских массах, отказывающихся драться, нужно считать дело проигранным. Если падёт Урал и все заводы перейдут в руки красных, то снабжение нашей армии боевыми припасами прекратится и Омск падёт тоже. Я просил Кармазинского прочесть это письмо Михайлову и сказать ему, что моё мнение сводится к тому, что необходимо немедля отправить золотые запасы под сильной охраной на восток, где в Забайкалье возможно будет закрепиться войскам Колчака, и переждать некоторое время. Если этого не сделают, то без золота Омское правительство погибнет.
С этого момента потянулись дни, полные сомнений, бесплодных упований и тяжёлых разочарований. Один слух сменял другой. Говорилось об измене Гайды, чем и объясняли смену главнокомандующих. Теперь вся власть над армиями перешла к русскому генералу Дитерихсу. Уверяли, что он выработал гениальный план и никакая опасность Екатеринбургу не угрожает. Одновременно в город проникали самые противоположные слухи о том, что Екатеринбург окружён красными и выехать нельзя.
Но хуже всего раздражали приказы нового главнокомандующего, генерала Дитерихса. В пятницу восьмого июля был отдан приказ о том, чтобы банки оставались на местах и спокойно исполняли свою работу, а перед этим объявлялась полная мобилизация всех мужчин, способных носить оружие.
Банковский комитет собирался каждый день, но мы не решались поднимать вопроса об эвакуации банков. Однако прибывшие на лошадях служащие пермских отделений подтвердили слышанное мной. Решено было произвести частичную эвакуацию, т. е. оставить при отделениях минимальный состав служащих, принимая в счёт тех из них, которые не желали покидать Екатеринбург. Всех остальных, особенно барышень, эвакуировать в Омск. С ними же отправить те книги, без которых можно обойтись. Но как можно было обслуживать банк без старших доверенных? Поэтому мне поручили переговорить с командующим войсками и испросить разрешения оставить на каждый банк, за исключением управляющих, по три лица — бухгалтера, кассира и артельщика, а также выделить на каждый банк хотя бы по одной теплушке.
Я отправился к командующему армией и был удивлён, что вопреки слухам им оказался генерал Гайда. Я видел его в первый раз. Молодой генерал принял меня любезно и на мой доклад и просьбу ответил согласием. Однако прибавил, что просьбу об освобождении трёх служащих надо направить в штаб главнокомандующего, что расположен в здании мужской гимназии. На моё прошение он наложил резолюцию о согласии и предложил проехать вместе с ним.
Я отправился в гимназию, где помещался штаб Дитерихса, но она оказалась пустой. Пробродив по залам порядочное время, я наконец узнал от гимназического сторожа, что весь штаб ночью выехал в Тюмень.
С этим известием на меня надвинулись тяжёлые мысли. «Как же так? думал я. — Нам предлагают оставаться на местах, а штаб удирает в Тюмень, бросая шесть банков с их денежными ресурсами врагу. Тут какое-то недоразумение…» И я, приехав домой, тотчас собрал комитет.
Все были взволнованы и решили принять меры к обеспечению себя теплушками, но это оказалось не так легко. Комендант в просьбе отказал. Тогда Щепин, вынув из кармана несколько слитков золота, общим весом около двух фунтов, положил их на стол перед комендантом.
— Это что?
— Самое чистое аффинированное золото. Думаю, пригодится. Мы надеемся получить не только шесть вагонов, но и ваше содействие в их погрузке.
— Вагоны будут поданы.
Полученная мной для вещей теплушка была почти погружена, оставалось внести рояль. Но в это время приехал Владимир Михайлович Имшенецкий с просьбой уступить место его больной жене, которую нельзя везти на лошадях.
Делать нечего, рояль решили не брать, место уступили.
Весь следующий день прошёл в хлопотах по прицепке к составу теплушки. Но, несмотря на распоряжение коменданта, теплушка стояла на месте. Тогда я решился искать протекции у стрелочников. В домике оказалось четыре стрелочника, покуривавших трубки.
Я обратился к ним с просьбой прицепить принадлежащую мне теплушку к составу отходящего поезда. Никакого ответа.
— Вот что, ребята, если моя просьба будет исполнена, то получите от меня пятьсот рублей.
— Вы что же, гражданин, подкупить нас хотите? А мы пойдём да на вас донесём, что вы нам взятку предлагаете.
— Тут никакой взятки нет. Взяткой считают подкуп на незаконное дело. В моей же просьбе ничего незаконного нет. Разрешение на эту теплушку есть, она и без денег должна быть прицеплена, но за полным отсутствием порядка я решил вознаградить вас. Так вот спрашиваю ещё раз: хотите получить пятьсот рублей — прицепляйте сейчас же, не хотите — пойду говорить с главным комендантом.
— Ну ладно, прицепим.
И теплушка отправилась в Омск с отходящим поездом.
На другой день к вечеру должны были подать теплушки для служащих банка. Я не мог их проводить, так как стёр себе ногу, и попросил исполнить эту обязанность Щепина. Целый день приходили служащие-барышни и умоляли разрешить им взять с собой своих родителей, братьев и сестёр.
— Да ведь мест же нет. Куда вы их посадите?
— Как-нибудь посадим, только разрешите.
Отказать, конечно, было нельзя… Вечером на вокзале собрались служащие шести банков с семьями.
Едва были поданы теплушки, как в них хлынула толпа, и ни один из наших в них не попал. Тогда вторично подали теплушки — уже далеко за вокзалом. Но их было всего пять, из коих одну за ветхостью пришлось отцепить. Служащие едва в них втиснулись. Но, слава Богу, теплушки удалось прицепить к поезду, и девушки со своими семьями были отправлены.
В каждом отделении банка осталось на работе по четыре человека, если не считать тех из них, кто не желал покидать Екатеринбург.
Надо сказать, что и клиентура почти отсутствовала. Правда, нашлось несколько чудаков, которые, несмотря на мои предупреждения, что банк приготовлен к эвакуации, отвечали:
— Вот поэтому-то мы и вносим вам наши денежки. Придут большевики отнимут у нас всё, а у вас сохраннее будет. Вернётесь и всё нам отдадите, за вами не пропадёт.
На следующий день наш артельщик, относивший деньги в Госбанк, вернулся с известием, что банк, ночью спешно эвакуировавшийся из Екатеринбурга, оказался закрытым.
Я тотчас собрал комитет на его последнее заседание.
— Господа, раз Государственный банк эвакуирован, нам надо завтра же покинуть Екатеринбург. Нас просто забыли. Этот богомолец Дитерихс, отдавая приказ оставаться на местах и работать, дать приказ об эвакуации не позаботился.
— Зачем же откладывать до завтра то, что можно сделать сегодня? Надо выбираться сегодня вечером, — ответили коллеги.
— Совершенно правильно, — ответил я, — но имеете ли вы надежду получить место в вагонах? То, что делалось при отправке служащих, говорит против этого. Вокзал окружён многотысячной толпой, и нам вряд ли удастся добраться до поездов. Попасть же в вагон — дело почти невозможное, а ведь не забудьте, что с нами ценности.
— Как же быть? — спрашивали коллеги.
— Не знаю, господа. Полагаю, что по примеру нашего Пермского отделения придётся двинуться на лошадях.
Положение было почти безвыходное. Страх прокрадывался в душу, надо было действовать немедленно.
На помощь неожиданно пришла дочурка. Имея поклонников, она добилась через одного из них — Шевари, очень симпатичного хорвата, — трёх мест в последнем чешском эшелоне, готовящемся отойти завтра в шесть часов утра.
Жена целый день укладывала необходимейшие вещи.
Я отобрал все ценности в одну банковскую железную шкатулку. В неё поместилось и золото, около двух с половиной пудов, а кассовую наличность в кредитных я оставил под ответственность кассира и артельщика. На дворе уже стояли лошади. Служащие должны были погрузиться и завтра в восемь утра проехать на Екатеринбург-Второй, захватив там меня с семьёй, если мы окажемся без обещанных мест в чешском эшелоне.
Вещей набиралось при укладке гораздо больше, чем можно было взять, и все они казались жене необходимыми. Приходилось их выбрасывать из чемоданов. Наши жильцы, следователь Соколов и Тюнегов, давно уже отсутствовали, но последний приехал часов в восемь вечера и, увидев нас, всплеснул руками.
— Что вы делаете? Войска все уведены. Екатеринбург беззащитен, и, думаю, выбраться из него завтра не удастся. Я назначен комендантом города и ночь проведу не у вас, а в комендантском помещении. Дать вам место в вагонах не могу, так как весь состав уже отправлен в Омск.
Это свидание оставило самое тягостное впечатление. Неужели же мы обречены попасть в руки красных? Ведь мне, несомненно, угрожает расстрел. Оставалась надежда только на чехов, поддерживаемая Шевари, проведшим с нами под кровлей банковской квартиры последнюю ночь.
Все дни у меня гостил управляющий Алапаевским округом Борис Николаевич Карпов. Он ночевал в моём кабинете рядом с нашей спальней.
После вечернего чая мне пришла мысль спрятать не вмещавшиеся в чемодан вещи на печке. Печи были высоки, и над ними ещё возвышались кафли, так что на каждой из них оказался довольно глубокий ящик. Возможно, их не найдут, и мы спасём вещи от красных.
Надо будет дождаться ночи, спустить шторы и, заперев двери, ведущие из коридора в комнаты прислуги, начать их укладывать. Все одобрили мою мысль, и мы, сделав вид, что ложимся спать, услали прислугу на покой.
Когда прислуга, убрав посуду, вышла, мы принялись за укладку. Началось лазанье по складной лестнице и укладка вещей на печках. И странное дело: те вещи, на которые, казалось, я смотрел так равнодушно, теперь не только особенно нравились мне, но как бы из неодушевлённых предметов превратились в одушевлённые и не только ожили, но стали говорить: «Спрячь, спрячь меня или возьми с собой. Я так хорошо служила тебе… За что же ты бросаешь меня?»
Вот в руках шапокляк, купленный лет пять назад, в Париже. Я надевал его всего раза два, не более, и совершенно забыл о его существовании…
Держа шапокляк и стирая с него пыль, я припоминал со всеми подробностями и магазин в Париже, где я его покупал, и приказчика-француза… А за этой картиной потянулись воспоминания и обо всей заграничной поездке.
— Ты что это замечтался? — спросила жена. — Слезай скорее, пора и спать.
Я сунул шапокляк между вещами на печку в прихожей и спустился вниз.
— Ну кажется, всё, что смогли, убрали, — говорила хлопотунья жена.
— Нет, погоди. Я не хочу, чтобы на моём бильярде играли красные. — И с этими словами я содрал с него сукно. — Возьми с собой — пригодится столы накрывать.
И жена сунула его к пледам.
Наконец в час ночи мы улеглись, но заснуть не могли. Сон бежал от нас, и одна картина печальнее другой представлялась в нашем воображении.
Ведь ещё так недавно, глядя на жизнь омских беженцев, я благодарил судьбу, что чаша сия меня миновала. И вот теперь сам превращаюсь в лишённого крова беженца. Слава Богу, если удастся бежать из Екатеринбурга… Воображение рисовало мне, что я уже на станции, чешский эшелон ушёл и я в отчаянии бегаю и ищу знакомого инженера Нагаткина, заведующего движением. Как же я забыл про него, он бы меня устроил. Во мне блеснула надежда на то, что ещё не всё пропало.
— Знаешь, не могу заснуть, — сказала жена.
И мы оба, накинув одежду, вышли в столовую, а оттуда на балкон. Ночь стояла тёплая и совершенно безветренная, но как-то было особенно темно и зловеще тихо. Совсем не слышно звуков, как будто всё кругом вымерло. Я напрягал слух, чтобы услышать отдалённые выстрелы неприятельских войск. Но стояла полнейшая тишина, даже собаки не лаяли.
К нам на балкон вышел и Карпов.
— Что, тоже не можете заснуть? — спросил я его.
— Да, не получается… А знаете что? Мне пришла хорошая мысль на тот случай, если вам не удастся уехать с чехами. Завтра в одиннадцать дня уходит поезд на Тагил. Я должен с ним ехать. Поедемте вместе? А там, приехав в Алапаевск, я погружу поезда железом, чугуном и частями машин, без которых красные работать не смогут, и мы благополучно прибудем окружным путём в ту же Тюмень.
— А ведь это действительно блестящая мысль! Вероятно, путь на север свободен и от красных, и от беженцев. Спасибо, большое вам спасибо! — И я потряс его руку.
— Пойдёмте-ка спать, господа, уже полчаса третьего.
Успокоенные надеждами и на Нагаткина, и на выезд в Тагил, мы с женой улеглись в кровати и крепко заснули.
В пять часов затрещал будильник. Мы оба вскочили, открыли двери к прислуге, и в столовой появился самовар. Наскоро закусив и раздав кое-какие вещи, а корову подарив обрадованной кухарке, мы погрузили вещи на подводу, нанятую ещё с вечера, и, сев в пролётку, двинулись на Екатеринбург-Второй.
Несмотря на ранний час, на улицах было большое движение, повсюду шли подводы, нагруженные домашним скарбом. Всё это были люди, потерявшие надежду найти место на поездах и решившие ехать в Тюмень на лошадях.
Многие шли пешком с котомками за плечами.
У магазина Топорищева нам повстречался Поклевский-Козелл. Он ехал в обратную сторону и высоко приподнял свой котелок, салютуя нам на прощание.
Но вот и вокзал. Эшелон чехов стоял на запасном пути, и мы все свободно вздохнули.
Нам отвели три длинные лавки в вагоне третьего класса, и мы не без труда разместили там свои вещи. Особенно было тяжело, делая вид, что в моих руках лёгкий груз, тащить шкатулку с золотыми слитками. Но я благополучно внёс её в вагон и задвинул под скамейку. На душе было спокойно и даже радостно.
Но радость оказалась преждевременной. Наш поезд, должный отойти в шесть часов, всё ещё стоял на месте. Часовая стрелка показывала десять.
Что делать? От Шевари я узнал, что машинисты саботируют, утверждая, что нет здоровых локомотивов.
— Как же быть? Знаете что? Я проеду и разыщу инженера Нагаткина, сказал я.
— Нет, уверяю вас, что часа через два мы двинемся в путь.
Прошли и эти два часа, а мы всё стояли.
В это время жена обнаружила, что забыла осеннее пальто. Я вызвал по телефону кухарку, сказал ей об этом и попросил привезти что-нибудь поесть.
Она исполнила и то и другое. Приехавший с ней Одинцов сказал, что служащие отложили отъезд до завтра, так как недовольны одной лошадью, которую необходимо переменить, да и перековать.
— Смотрите, сегодня к вечеру в город могут войти красные, — добавил Одинцов.
— Нет, все говорят, что они далеко.
— Ну, смотрите же, заезжайте завтра за нами, а то я не уверен, что подадут паровоз.
— Конечно, конечно, заедем, — заверили мы Одинцова.
Пропустив все сроки отхода поездов на Тагил, мы стояли на том же месте. Опять пошли невесёлые мысли, ещё более тревожные, чем вчера.
Однако чехи успокаивали нас, говоря, что если сегодня не дадут паровоза, то они сами пойдут в депо и силой его возьмут.
Настал и вечер. Не более чем в полуверсте от нас остановились поезда с каким-то нашим кавалерийским полком. Загорелись костры, возле которых мелькали фигуры солдат. Слышалась солдатская песня, прерываемая крепким русским словом. Видимо, кавалеристы были на взводе.
Кто-то из кавалеристов подошёл к эшелону и, узнав, что это чехи, спросил, давно ли они прибыли.
Чехам стало стыдно говорить, что они уходят, и они ответили, что прибыли на защиту Екатеринбурга сегодня утром.
Кавалерист побежал к своим и через несколько минут раздалось громкое «ура!» в честь чехов…
Ох, как было стыдно, как обидно… Мне хотелось бросить всё и побежать на эти огоньки, слиться с солдатами и пойти с ними в бой.
Поезд не двигался, пришлось ложиться спать. Я долго не засыпал. Ясно, что Екатеринбург окружён и дорожная бригада эшелона с чехами предана красным. Положим, завтра я буду иметь возможность сесть на лошадей, но удастся ли выехать? Да и старая Полканка слишком ненадежна, чтобы можно было удрать от погони.
Проснулся я довольно поздно и с ужасом увидел, что поезд стоит на том же месте. Жена начала готовиться к пересадке на лошадей. Пришлось бросить почти все вещи и взять только самое необходимое.
Но вот и восемь часов, а лошадей всё нет. Пробило девять часов, девять с половиной, а лошадей всё нет. В мозг закрадывалась мысль, что служащие или не пожелали исполнить приказа и бросили меня на произвол судьбы, или решили воспользоваться кредитными билетами, что у них остались в кассе, и отказались от эвакуации.
Наконец среди чехов волнение и негодование достигли таких размеров, что они, вооружившись винтовками и бомбами, ушли штурмовать станцию.
Узнав, что поезд сейчас двинется, я понял: мера устрашения подействовала. Долгожданный паровоз, ударившись об эшелон, занял своё место. Мы все перекрестились.
Как я потом узнал, паровоз был получен благодаря не устрашению, а подкупу машиниста, который помимо денег получил хорошую порцию съестных припасов и ведро водки.
Мы тронулись. Но недолог был наш путь. На первом же полустанке мы остановились, и поезд простоял около двух часов. Путь оказался занятым. Нас опять охватила тревога.
Как ни опасно было далеко отходить от поезда, я всё же рискнул пройти вперёд, до места скрещения рельсового пути с шоссе, в надежде увидеть там обоз нашего банка.
По шоссе непрерывной лентой двигался народ. Ехали тройки, пары, одиночки, телеги и экипажи с горками поклажи, а вокруг шли непрерывной лентой женщины, дети и старики… Всё это были люди, не нашедшие места в поездах.
Военные власти не понимали, что идёт гражданская война, и, уводя войска, они бросали население с накопленными богатствами на произвол судьбы. Из этих же сданных красным людей сформируются полки, которые поспособствуют падению Белой армии…
Почему же не дать заблаговременный приказ о постепенной эвакуации всего населения? Мне скажут, что это могло плохо повлиять на армию. Но ведь армия не дралась, а уходила на обозах, и трёхдневная беспорядочная эвакуация ещё сильнее действовала на психику.
А кто бежал? Из кого состояли эти десятки тысяч беженцев, идущих пешком по шоссе? «Буржуи»? Нет! Их был небольшой процент. Бежал народ, не сочувствовавший красным.
На перекрёстке я случайно разговорился с одной бедно одетой, уже немолодой крестьянской девкой.
Она стояла неподалеку и, робко подойдя ко мне, спросила:
— Далёко ли можно идти по шоссе?
— Куда?
— Да вот от красных. Говорят, что недалёк уже конец света и дальше идти нельзя.
— Да ты сама-то откуда? — спрашиваю я.
— Мы-то с Польши.
— Как же ты попала на Урал?
— А как немцы подходили к нашей деревне, матка с батькой благословили меня и приказали уходить, я и пришла к вам на Урал.
— Как, пешком?!
— А то как же!.. Тут больше года работала на Верх-Исетском заводе, да вот они опять сюда идут.
— Кто, немцы?
— Не, красные… Говорят, они похуже немцев будут. Вот я завод-то бросила, да не знаю, куда идти. Люди говорят, что скоро уж конец земли…
Я успокоил её, сказав, что земли в три-четыре раза больше, чем то расстояние, что она прошла. А там уже море будет. А коли на юг свернёшь, попадёшь в Китай. Там тоже земли много.
Она, видимо, обрадовалась моим указаниям. Я сунул ей несколько сибирок, а сам побежал к поезду, дававшему свистки.
Поезд двинулся, но шёл медленно, делая большие остановки на станциях. Все с волнением ждали станций Богдановичи и Божаново, опасаясь, что путь там перехвачен красными. Слава Богу, чаша сия нас миновала, и мы все вздохнули свободно.
Настала ночь, и мы, успокоенные тем, что опасность окружения миновала, с наслаждением вытянулись на наших лавках и быстро погрузились в сон.
Вдруг ночью раздался сильный удар, и я слетел с верхней лавки на пол. В вагоне потух свет, снаружи слышались отчаянные крики и стоны. Я начал было шарить по карманам, ища спички. Но из аптечки докторши выпала бутылка с бензином и, разбившись, окатила весь пол вагона. И я сообразил, что огня зажигать нельзя.
Выйдя ощупью наружу, я узнал, что поезд стоит без сигнальных огней около станции. Почему-то весь служебный персонал её покинул, что подсказывало вероятность увода служащих отрядом красных, притаившимся в лесу.
В конце поезда копошились люди, слышались стоны. Я побежал туда. Перед моими глазами предстало пять разбитых теплушек.
Оказалось, что машинист, заметив станцию без огней, убавил ход, и на наш поезд налетел шедший сзади. Наш вагон был седьмым. А в шестом везли медные слитки кыштымского завода. Вагон этот благодаря грузу уцелел сам и спас нас от крушения.
Было страшно. Я с минуты на минуту ждал нападения, которое не последовало только потому, что наш поезд сопровождался хорошо вооружённым воинским эшелоном. Возможно, отряд красных был слаб и побоялся вступить в бой.
Стало светать. После двухчасовой уборки разбитых вагонов и перенесения раненых в другие теплушки мы снова двинулись в путь.
На девятый день наш эшелон подошёл к Омску.
Оказалось, что дано распоряжение беженцев из вагонов не выпускать, а направлять в дальнейшие города Сибири.
Я бросился к телефону, соединился с Кармазинским и при его содействии получил разрешение на остановку в Омске.
Следуя на извозчиках к банку, мы встретили Мику, уже в военном мундире прапорщика, который сообщил нам грустную новость: заболел мой сын Толюша.
Мы тотчас же поехали в кадетский корпус, где помещалось артиллерийское училище, и разыскали в лазарете сына. Его лицо было забинтовано и искажено до неузнаваемости.
Причина заболевания, вероятнее всего, объяснялась нервным потрясением, осложнённым простудой.
Оказалось, что несколько дней назад в училище проник какой-то пьяный офицер. Дело было поздним вечером. Юнкера находились в дортуарах.
Пьяница стал скандалить и довёл дело до того, что дежурный офицер отдал приказ юнкерам, в том числе и сыну, арестовать его силой. Офицер этот вытащил револьвер и произвёл несколько выстрелов в юнкеров, но промахнулся. Его арестовали и отвели на гауптвахту.
Сыну в числе нескольких юнкеров пришлось конвоировать его по улицам. Пьяница упирался и дрался.
Вернувшись в училище сильно вспотевшим (окна ночью были открыты). Толя проснулся со скошенным лицом.
Мы сильно перепугались за сына, и я вызвал доктора Крузе.
Результат осмотра был благоприятен. Доктор сказал, что болезнь длительного порядка, но излечима массажем и электричеством.
В Омске остановились, конечно, в банке, в незатейливой комнате, которую раньше занимала прислуга и где ставили самовары.
Вагон с вещами прибыл несколько раньше, что дало нам возможность кое-как её обставить. В этой комнате поместился я с женой и Наташей. Тут же поставили и кровать на случай ночёвки сына.
Мою мать же, приехавшую в Омск дней за десять до нас, устроили в конце непроходного широкого коридора. Старушка жаловалась на это помещение, несмотря на то что её скромный тёмный уголок был предметом зависти многих служащих. Большинство из них не имели собственного угла, спали в операционном зале на полу, а днём находились или на лестнице, или во дворе.
Утром, в семь часов, вся эта компания поднималась и становилась в длинную очередь перед единственной уборной.
Я и моя семья не хотели пользоваться директорской привилегией и стояли в хвосте очереди с полотенцем и мылом в руках.
Конечно, при такой перегруженности и нашей русской неряшливости уборная содержалась грязно, что делало пребывание в ней большим страданием.
Кухня была одна, с небольшой плитой. Пользоваться последней тоже надо было поочередно, что рождало немало ссор между хозяйками.
Я предложил образовать коммунальную столовую, что могло удовлетворить нас всех и дать возможность иметь дешёвый и сытный обед. Первой взялась кухарить Филицата Германовна Прейсфренд. Она давала нам превосходный стол, но несколько жирный. Однако этот опыт пришлось отменить, ибо наша импровизированная кухарка стала обижаться на нас за то, что мы слишком мало едим. Для многих обед казался дорогим, хотя он обходился немного дешевле, чем в кухмистерских, где кормили отвратительно. Наконец, у всех оказались разные вкусы. Дело дошло до обид, и пришлось ликвидировать этот простейший способ коммунизации хозяйства.
— Вот, господа, блестящий пример коммунальной жизни, — торжествовал я, — посмотрим, как «товарищи» справятся с ней в России.
Пришлось опять посещать рестораны и кухмистерские, где обед обходился в шесть — десять рублей, что было и дороже, и скверно, да и кормили несытно.
Дочурка наша со свойственной ей энергией тотчас отправилась к Афанасьеву в Министерство снабжения и продовольствия и, получив там место, рьяно принялась исполнять служебные обязанности, стараясь прилежанием опередить подруг.
Я радовался за дочурку, что тяжёлые дни беженских лишений она сумела скрасить служебными интересами.
В Омске нашлось много беженских семей, близко знакомых нам ещё по Симбирску. Несмотря на убогость комнаты, нас часто навещали, что вносило известный интерес в нашу жизнь. Частенько ходили мы и в синематографы, всегда переполненные народом.
С увеличением населения в Омске появилась масса крыс огромного размера, дерзавших появляться в комнатах даже днём. Стоило в комнате министерства, где работала Комиссия по вопросам денежных реформ, тихо посидеть несколько минут, как из щелей появлялось несколько крыс, быстро исчезавших при первом шуме.
Состояние Толюши быстро шло к выздоровлению.
Приход по воскресным дням юнкеров и нескольких их преподавателей, среди которых оказался Арцыбашев, сын бывшего симбирского вице-губернатора, вносил большое оживление не только в жизнь молодёжи, но и в нашу.
Шевари мне удалось устроить в Министерство финансов, и он занял место секретаря Кармазинского. Я был очень рад, что удалось отблагодарить Шевари за помощь, оказанную при нашем бегстве из Екатеринбурга.
Я довольно близко сошёлся с Николаем Оттовичем Лемке, и мы частенько по вечерам делали порядочные прогулки пешком в окрестности Омска, обычно придерживаясь полотна железной дороги, и изредка ходили купаться в многоводном Иртыше.
Нередко заходили в ресторанчики, где за кружкой пива коротали вечера.
Когда по приезде в Омск я явился к Михайлову, он уже в третий раз стал настаивать на моём вступлении в должность директора Кредитной канцелярии, поскольку теперь я переселился в Омск на постоянное жительство. Но по тем же причинам я опять отказался. Да к тому же носились слухи о скором прибытии из Парижа некоего Новицкого, приглашённого на эту должность с усиленным окладом.
Мне были известны некоторые его доклады по денежному обращению, из коих сквозило плохое знакомство с этими вопросами.
Министр был недоволен моим отказом, но попросил поработать в Комиссии по экономии, занимавшейся сокращением штатов служащих и урезкой их содержания, и в Комиссии по финансированию Южно-Сибирской магистрали, которую строил тогда Остроумов.
Обе комиссии были совершенно противоположны по заданиям, но я решил твердо стоять на своём мнении, что вводить сейчас экономию на кредитные обесцененные рубли совершенно невозможно по политическим соображениям. Правда, штаты министерств — не только нашего, но и всех остальных чрезвычайно разрослись. Но ведь в них пристроились беженцы, которых надо было кормить.
— Серьёзное сокращение штатов, — сказал я, — поведёт к большому недовольству правительством. По-моему, единственное радикальное средство это прекращение новых приёмов служащих, даже на те места, которые освобождаются при призывах в армию. Уменьшать же оклады при наличии падения стоимости кредитных денег невозможно. Наоборот, следовало бы их увеличить…
— Ваш взгляд совершенно расходится с заданиями комиссии, — ответил Михайлов. — Вы слишком широко смотрите на дело. Из-за ваших настояний погибло восемьдесят миллионов рублей, выданных нами разным заводам Урала.
— На это я могу сказать одно: зачем правительство без сопротивления отдало Урал? Ведь эти восемьдесят миллионов, в сущности, оцениваются теперь в четыре миллиона. А сколько железа получило правительство с Урала?..
Все сокращения свелись к увольнению нескольких мелких служащих.
Моё выступление в защиту просимой Остроумовым у казны ссуды в несколько десятков миллионов рублей на постройку следующего участка Южно-Сибирской магистрали было поддержано комиссией. Но Михайлов наложил своё вето, порекомендовав просить о займе у частных банков, которые без помощи Государственного банка ничего не могли сделать. Это было равносильно отказу.
В этом отношении министр оказался прав. Он перестал верить в благоприятный исход Белого движения. А давать деньги на постройку, когда железная дорога должна была подпасть под власть большевиков, было неразумно.
Однако Русско-Азиатский банк ухватился за эту идею, вероятно, под влиянием Гойера. Последнему адмирал Колчак вскоре предложил пост министра финансов, назначив Михайлова председателем Экономического совещания. Конечно, Русско-Азиатский банк дать заём Остроумову не смог, а надежды Гойера на поддержку займа во Франции не осуществились.
Я не знал о готовящейся смене министров и думал, что смена была бы неудачна. И в этом я не ошибся. Предложенная впоследствии Гойером реформа денежного обращения была до того наивна, что чуть было не подвела её автора под расстрел.
Реформа предлагала не принимать сибирские рубли в казённые платежи, а базироваться исключительно на царских кредитных билетах, которые и должны были приниматься Китайско-Восточной железной дорогой по десять копеек за рубль. Вот уж подлинно: унтер-офицерская вдова сама себя высекла… Курс сибирок после этого стремительно упал. Мне говорили, что кассы Русско-Азиатского банка, ставленником которого был Гойер, наполнены сибирками.
Отлично помню приём новым министром представителей банков.
Он сказал нам:
— Я был и есть банкир по профессии и, несмотря на министерский пост, остаюсь прежде всего банкиром.
И это было сказано в годы кровавой гражданской войны против коммунистов, которые не жалели слов на лозунги и кричали, что «вся власть рабочему народу»! А наш народ не очень-то любил банкиров.
Стало ясно, что Гойер не только останется банкиром, но и будет принимать к сердцу прежде всего интересы Русско-Азиатского банка. На съезде в Самаре я выступил против пожелания представителя этого банка открыть в Сибири отделение Французского банка. Служил я без жалованья, за что выговорил себе право отлучки во всякое время по моему усмотрению. На этот раз я согласился проехать в Харбин и Владивосток, для того чтобы прозондировать почву для открытия там комиссионерства нашего банка.
Ранее Михайлов предложил дирекциям банков перебраться в Иркутск, оставив в Омске для обслуживания местных отделений небольшой служебный персонал.
Этот вопрос разбирался в Банковском комитете, и даже удалось получить по одной теплушке на дирекцию. Этого было бы достаточно, если бы не требовалось вывозить безработный персонал.
В это время эвакуировалось артиллерийское училище, где мой сын состоял юнкером. Он прибежал к нам и сообщил, что начальник училища разрешил занимать свободные места родителям юнкеров. Это как нельзя лучше устраивало и мою семью, и персонал банка, ибо освобождалось четыре места. К тому же, покидая Омск в октябре, я избегал общей эвакуации города, которая, по моим расчётам, должна была наступить месяца через три, т. е. зимой. А ехать в теплушках зимой — верный способ или простудиться, или просто замерзнуть. Рассчитывать на то, чтобы получить топливо, которого могло не хватить и для паровозов, не приходилось.
Как раз в это время омские казаки заявили о своём желании поддержать Колчака и выступить против красных. Поддержка казаков многим казалась серьёзной, но я-то видел в ней лишь отсрочку событий на два-три месяца. Постановление казачьего круга гласило, что казаки решили защищать свои земли от наступления красных, не принимая участия в наступлении.
И дирекции банков отложили свой отъезд.
Я не был военным человеком, но мне думалось, что защитить Омск нельзя. С падением Урала правительство Колчака должно было либо совсем прекратить своё существование, либо, приступив к планомерной эвакуации, перенести свою деятельность в Забайкалье, а все правительственные учреждения — к Семёнову в Читу и в Верхнеудинск и, находясь за Байкалом, начать переговоры с японцами об организации буфера. К этому принуждало и то обстоятельство, что чехи покидали Сибирь, уходя во Владивосток, и оставляли охрану железнодорожной линии. Для её охраны у адмирала Колчака не хватало войск. Конечно, надо было, как я и писал Кармазинскому, вывезти золотой фонд — основу финансовой мощи Омского правительства.
Тогда почему под охраной юнкеров этого не сделал Колчак?..
Рано утром первого сентября, погрузив часть имущества на подводу, мы прибыли на место стоянки артиллерийских эшелонов и получили теплушку, заваленную соломой и конским помётом.
Нам удалось нанять нескольких баб, которые не только вычистили теплушку, но и вымыли её кипятком с сулемой, что до известной степени гарантировало от заражения сыпняком.
В число наших спутников по вагону вошли: старуха Сергиевская с дочерью, две девицы, Ядя и Катя (обе они до беженства принадлежали к помещичьим семьям Бугульминского уезда), жена офицера училища, серба Митровича, жена поручика Арцыбашева и наша семья, состоящая из моей матери Софии Андреевны, жены, дочурки Наташи и меня. Я был единственным мужчиной среди десяти женщин, но с общего их разрешения занял место на верхних нарах, отгородив их плотной занавеской. За этой же занавеской поместились жена и Наташа. Мы постелили матрасы и устроились как могли. Видя, что в теплушке много места, я с согласия присутствующих дам распорядился привезти часть моей гостиной обстановки: красивый золочёный диванчик, два кресла, две мягкие табуретки и два стола, из коих один — ломберный. Теплушка приняла совсем нарядный вид и давала возможность дамам поочередно сидеть на мягкой мебели. В вагоне стояла печка-буржуйка, да ещё у нас был примус, дававший возможность готовить кофе и чай.
Если бы я знал, что мы покидаем Омск навсегда, то, конечно, захватил бы и кабинетный турецкий диван, и кресла, и письменный стол, да и часть сундуков можно было бы разместить в этом эшелоне. Вёз я и шкатулку с ценностями, принадлежащими Екатеринбургскому отделению. Со мной пришли проститься Лемке, Рожковский и многие служащие.
Нельзя сказать, чтобы мне было легко прощаться с ними. В мозгу шевелилась мысль о том, что предстоит испытать им всем при зимней эвакуации Омска. Тревожило сознание, что мой отъезд может быть истолкован ими, как трусость. И мне хотелось, отправив семью с этим эшелоном, остаться в Омске. Но здравый рассудок говорил, что мое присутствие здесь нисколько не повлияет на события. Всё равно падение Омска в ближайшем будущем неминуемо. Я больше пользы окажу банку, если сумею обосноваться в Харбине, открыв там комиссионерство…
Наконец часа в три дня наш поезд двинулся в путь.
Стоит ли описывать это долгое путешествие, длившееся более пяти недель?
Из опасения нападения и порчи пути наши эшелоны ночью не шли, а часов с восьми или девяти вечера останавливались близ станции и отодвигались на запасной путь. Мы имели два локомотива и два тендера, один из коих был превращён в форт, на котором были установлены пулемёты и, кажется, пушка. Там всегда дежурили юнкера, ибо путь был небезопасен и всегда можно было ожидать нападения красных партизанских отрядов. Когда выходили из теплушек, я в сопровождении одной из дежурных по нашей теплушке девиц или дам обычно отправлялся с посудой в руках к кухне, где и становился в очередь для получения ужина. Кормили недурно, но очень однообразно, почему всегда приходилось покупать провизию на станции у сибирячек. Чего здесь только не было: и молоко, и жареные куры, и утки, и гуси… Иногда удавалось купить и кусок парного мяса.
Эту провизию разогревали на буржуйке, которую ставили на лужайке. На буржуйке жарили и мясо или огромную яичницу. К ужину прибегал и Толюша с товарищами. Часто заходили и офицеры училища, отчего ужин продолжался довольно долго и часто кончался дружным пением. Запевалой была голосистая Ядя. Особенно она любила исполнять романс «Мой шарабан», бывший тогда в моде.
Часов в двенадцать мы ложились спать и спали мирным сном до шести утра.
Стояла дивная осенняя пора. Ещё ярко светило солнце. Целительный воздух, плывущий на нас из бесконечных лесов Урала, бодрил путников.
С утра все разбредались: кто на станцию, кто, как я, в ближайший лесок. Бывали дни, когда я набирал порядочное количество ягод и грибов. Вернувшись в теплушку, я заставал всю компанию за утренним кофейком.
Часов в восемь поезд двигался далее. Частенько мы засаживались за преферанс или раскладывание пасьянсов. Бывали и бесконечные разговоры о прошлой жизни, о годах беженства.
Офицеры и юнкера приходили поухаживать за барышнями, в коих в нашей теплушке недостатка не было. Целый день слышались смех, шутки, анекдоты и пение.
Часа в два поезд останавливался, и мы все отправлялись за обедом.
После обеда шло фронтовое обучение юнкеров, и мы любовались их стройной маршировкой.
Казённый обед со временам приедался. Наконец начальство назначило шеф-поваром юнкера Мызникова. Этот способный юноша ухитрялся из той же провизии изготовлять нам приличный по вкусу обед, разнообразя и супы, и жаркое.
И за довольствие это мы платили такие гроши, что я даже не запомнил его стоимость. Кажется, за четверых с меня получили во Владивостоке около пятисот рублей, что в то время вряд ли превышало восемь — десять золотых рублей.
На одной из станций, славившейся сибирским маслом, я взял целый бочонок пуда в три-четыре, кажется, по семь рублей за фунт. Так и привёз его во Владивосток, где масло оказалось очень дорого, и мы питались им почти год.
В Красноярске нас догнал офицер Зиновьев, один из ухажёров Наташи, и привёл к нам знакомую по Симбирску, очень уважаемую даму Марию Алексеевну Языкову вместе с Надеждой Николаевной Беляковой.
Приехал повидаться со мной и бывший управляющий Симбирским отделением нашего банка милый старичок Домаскин, которому из-за отсутствия помещения всё не удавалось открыть комиссионерство банка.
Как раз в это время зашёл в нашу теплушку и Владимир Михайлович Имшенецкий.
Из разговора выяснилось, что стоимость золота здесь поднялась и за золотник охотно платили двести рублей сибирскими. А при отъезде из Екатеринбурга его цена была девяносто рублей.
Оказалось, что Имшенецкий везёт с собой слиток в двадцать фунтов.
Услышав о цене, он начал просить Домаскина продать кому-нибудь его золото, а вырученные деньги перевести в Иркутск.
— Могу ли я, Владимир Петрович, доверить этот слиток вашему управляющему?
— О, без сомнения, слиток не пропадёт. И деньги вам будут переведены.
Весь разговор происходил у нас в вагоне в присутствии двенадцати пятнадцати человек.
Имшенецкий принёс свой слиток и передал его Домаскину под расписку, и мы втроём пошли провожать старика, неся тяжёлый слиток.
Когда же мы зашли за стоящий около нас поезд, я сказал Имшенецкому:
— Берите ваш слиток обратно, а через десять дней мы будем в Иркутске, и вы продадите его много дороже. Теперь же вернитесь в свою теплушку, пронесите слиток незаметно и спрячьте его от посторонних глаз.
Так мы и сделали. В Иркутске за золото уже платили по четыреста рублей за золотник. Так я спас моему бывшему компаньону половину его состояния.
Не доезжая до Иркутска, на одной из долгих остановок пропала наша собака Трамсик, которую мы везли с собой. Пропажа обнаружилась к вечеру перед самым отходом поезда. Я обежал все стоящие составы. Звал собачонку, опрашивал пассажиров, но никто её не видел. Жалко мне было Трамсика до чрезвычайности, и я решил остаться в том станционном городке.
Зиновьев решил меня сопровождать. Едва ушёл наш поезд, как разразилась сильная гроза и хлынул проливной дождь.
Мы заняли на станции столик, заказали скромный ужин, несколько бутылок пива и решили коротать ночь.
Нельзя сказать, чтобы было весело. К тому же мерещилась опасность, отстав от своих, попасть в руки красных. Партизанские отряды шалили около полотна железной дороги.
Усталость взяла вверх, и мы, поминутно просыпаясь, дремали, облокотясь на стол. Когда же стало светать, решили начать поиски Трамсика. Дождь, шедший всю ночь, перестал, но улицы без тротуаров превратились в стоячее болото. Так я впервые понял значение смазных сапог. Взятые по настоянию жены калоши увязали в грязи и спадали с ног. Я их снял, положил около крылечка первого попавшегося дома, засучил штаны и, погрузившись по щиколотку в грязь, путешествовал по городу, прислушиваясь к лаю собак. Мы обошли весь городок, но Трамсика не нашли. Пришлось вернуться на вокзал, смыть грязь с сапог и калош и с мокрыми ногами приняться за яичницу, предварительно — как предохранительное средство от простуды — выпив несколько рюмок водки. Так и пропал мой верный друг Трамсик.
Тоскливо тянулось время до трёх часов дня, когда подошёл пассажирский поезд, на котором мы к вечеру нагнали наш эшелон.
Кое-кто из пассажиров нашего вагона, ехавшего из Омска, подтверждал слухи об удачном выступлении омских казаков под командованием атамана Иванова-Ринова, но никто не верил в их конечный успех.
На одной из станций полковник Спалатбок снял бани, и мы получили возможность основательно помыться. Мы были в пути уже почти три недели.
Подходил день именин Наташи, и мы решили его отпраздновать честь честью. Юнкера и знакомые офицеры отправились в лес, нарубили молодых берёзок и украсили ими теплушку как внутри, так и снаружи. Барышни набрали полевых цветов, наплели гирлянды и из них устроили вензель, который и прикрепили над дверями теплушки. Вышло красиво.
В день именин моей дочери поезд подошёл к большой станции, и я в сопровождении Наташи отправился за покупками. Городок был приличных размеров. Обойдя его почти весь, мы посидели на деревянном мосту, переброшенном через бурливую речонку, и, встретив ещё нескольких пассажиров, начали делать покупки.
В аптеке нашли чернику и гвоздику, что давало возможность приготовить глинтвейн. В лавках нашлись колбасы и консервированные закуски, жена же на станции скупила у баб кур, и всё женское население теплушки принялось за стряпню.
Вечером теплушка оказалась переполненной гостями. Два наших столика представляли из себя как бы большие блюда, наполненные закусками и кушаньями. Но места для тарелок не было, не хватало посуды для питья и еды. Приходилось посуду тут же мыть и пользоваться ею по очереди.
Началось пение. Ядин голос покрывал весь, за дорогу уже спевшийся, хор. Подносили чарочку и хозяевам, и гостям. Веселье продолжилось далеко за полночь.
Дня через два после именин Наташа захворала. Поднялась температура, превысившая к вечеру сорок градусов. Мы с женой смертельно перепугались: не сыпняк ли? Доктора при эшелоне не было. Что делать?
Я начал обходить составы поездов, стоявших на станциях, и наконец поздним вечером в чешском эшелоне нашёлся врач. Этот доктор оказался профессором и, как мне поведали, был очень хорошим врачом.
Я стал просить его навестить больную дочь. Он тотчас согласился и пришёл в нашу теплушку. Внимательно осмотрев больную, он успокоил нас, совершенно откинув версию о сыпняке, и, дав какую-то микстуру собственного изготовления, заявил нам, что к утру температура спадёт, а дня через два больная сможет встать.
Едва уговорил я этого милого доктора взять гонорар.
На другой день температура понизилась почти до нормальной, а к вечеру больная прохаживалась по платформе вокзала.
В составе нашего поезда шла теплушка, предназначенная под офицерское собрание. Там офицерство обедало, а по вечерам процветала игра в «шмя де фер».
Меня раза два приглашали поиграть, что делал я неохотно. Слишком неравные силы в смысле капитала участвовали в игре. Здесь я мог только проиграть, но не выиграть.
Однако вопреки всем теориям и здравому смыслу мне везло, несмотря на мою готовность проиграть любезным хозяевам две-три тысчонки дешёвых сибирских рублей.
Так было и в последний раз, когда я посетил ту теплушку. Я делал всё, чтобы проиграть. Покупал банк после пяти, шести ударов, ставил несуразные ставки, но, чем выше они были, тем больше я выигрывал, а когда уменьшал ставки, то проигрывал. Наконец настал такой момент, когда все деньги оказались в моих руках, и игра прекратилась.
— Господа, возьмите у меня всё, что я выиграл, и будем продолжать игру.
Молодёжь согласилась, и я стал проигрывать. Очень скоро весь долг мне был погашен, и я даже приплатил, кажется, две тысячи, когда прекратил игру.
Стали закусывать, появилась водочка, и после ряда выслушанных анекдотов я завёл разговор на более серьёзную тему.
— Господа, вот я еду с вами и любуюсь на муштру юнкеров. Они отлично обучены строю, имеют молодцеватый вид, и я уверен, что, как только пройдут курс практической стрельбы, будут превосходно стрелять. Одного я не знаю, как, вероятно, и вы. Каковы их мысли, каковы политические взгляды? Согласитесь, что именно политика разрушила фронт. А между тем как раз в ваши отношения к юнкерам революция и опыт пережитого не внесли никаких изменений. Вы так же далеки от юнкеров, не знаете их, как не знали на войне солдат. Но ведь юнкер не солдат. Через два-три месяца они нацепят на себя офицерские погоны и будут вашими товарищами. Почему же свободное время вы не проводите с ними, а держите себя совершенно обособленно? Ведь именно здесь, в офицерском собрании, за рюмочкой водки и можно узнать, как и о чём думает юнкер.
— Ну, знаете, — возражали собеседники, — это только расшатает нашу дисциплину. Нельзя в военном деле терпеть панибратства.
— Я не говорю о панибратстве на фронте или при исполнении служебных обязанностей. Я говорю о дружбе офицера с солдатом, дающей возможность ближе сойтись, ближе узнать друг друга.
— Вы рассуждаете как штатский человек. Если бы вы были офицером, то поняли бы, что это ни к чему хорошему не приведёт. Те из нижних чинов, коим надо скрывать свои убеждения, конечно, их скроют, а вот от вас, может быть, выведают то, что от солдата подчас надо скрыть. Если же случайно и разоткровенничаешься с солдатом под видом дружбы, а солдат офицера выдаст, то начнут офицера считать предателем, шпионом.
В сущности, это конечный пункт нашего путешествия. Отсюда придётся, устроив семью, через несколько дней двинуться в Харбин и Владивосток.
Как ни приятно было ехать в теплушке, но усталость за почти месячное пребывание в пути чувствовалась.
Все пассажиры, да и моя Наташа, несмотря на минувшую болезнь, чувствовали себя превосходно, пополнели от усиленного питания и малого моциона. А главное, почти месяц дышали прелестным лесным воздухом. Думается, такое путешествие можно было бы рекомендовать туберкулёзным больным.
Наш эшелон, не дойдя до вокзала версты две, остановился на запасном пути, где юнкера должны были пребывать до подыскания соответствующего помещения.
Я же с женой и Наташей отправился разыскивать наш банк.
Сам Иркутск стоял по другую сторону Ангары. Эту реку по её многоводности и не слишком длинному руслу я мог сравнить только с Невой. Но Ангара была красивее, течение — много сильнее, а её дно, несмотря на огромную глубину, видно как на ладони.
Сидя на носу парохода, мне иногда чудилось, что он уткнётся носом в мель, — так близко казалось дно, тогда как глубина реки была в несколько сажен. Сильное течение сносило пароходы и было причиной долгого незамерзания реки, несмотря на сильные иркутские морозы.
Сам город произвёл на меня лучшее впечатление, чем я ожидал. Большинство домов центральных улиц было каменными, не лишёнными архитектуры, в основном двухэтажными. Достаточно широкие улицы замощены, плитчатые тротуары просторны. Окраин же города мне повидать не удалось.
Наш банк не имел собственного дома, и занимаемое им помещение было и мало, и темновато.
В то время управляющим отделением состоял Василий Иванович Ермаков, года три назад занимавший при мне в Екатеринбурге должность товарища управляющего.
Мы радостно встретились, и он просил меня пообедать у него вместе с Поклевским-Козеллом, который около двух недель назад перебрался из Омска в Иркутск.
Я разыскал его относительно скромную квартиру и уже вместе с ним отправился на обед к Ермакову.
Во время обеда наш разговор вертелся около омских событий. Под влиянием сильно раздутых, но всё же удачных выступлений омского казачества Викентий Альфонсович был настроен очень оптимично. Он верил в полную победу Колчака.
— Движение красных на Омск не только приостановлено, но и отброшено назад. Урал будет отбит. Нам с вами следует возвращаться в Омск, ибо дирекция решила остаться там.
Не хотелось разочаровывать старика, но я высказал ему совершенно противоположное мнение.
Викентий Альфонсович даже рассердился на меня:
— Чего вы каркаете…
— Милый Викентий Альфонсович, если бы вы знали, как мне хочется верить в ваши слова! Но я говорю вам то, что тщательно продумал. С уходом чехов мы не можем одолеть красных с нашими лозунгами, в основу которых положена идея Учредительного Собрания. Вы, вероятно, помните, что я один из немногих радовался разгону этого Собрания большевиками. По составу своему оно мало отличалось от последних. По-моему, Ленин сделал глупость, разогнав его. С законодательной работой Собрания должен был бы считаться весь русский народ. Теперь же разгон Учредительного Собрания развязал нам, правым, да и беспартийным, руки. Мы можем не признавать узурпированную большевиками власть и вести с большевиками войну. И если бы Колчак объявил, что часть помещичьих и все удельные земли переходят бесплатно к крестьянам, то наши армии были бы давным-давно в Москве. По всем вероятиям, Колчак был бы провозглашён Императором. Или один из великих князей, скажем Дмитрий Павлович, если б, конечно, его провёл на престол Колчак, поддерживаемый Деникиным. Наше крестьянство было бы заинтересовано в том, чтобы на земельных актах стояла царская печать. Этой власти оно привыкло и подчиняться, и верить. Раз этого не сделано, всё движение белых будет подавлено. Что же касается вашей Талицы, то вы её долго не увидите, а может быть, и никогда.
Старик совсем рассердился на меня, и мы простились очень сухо.
На другой день я под охраной двух служащих вывез сундучок с ценностями, принадлежащими Екатеринбургскому отделению, и сдал их на хранение Иркутскому отделению.
Не знал я тогда, что этим актом лишаю себя своего скромного состояния, заключавшегося в слитках золота весом в двадцать пять фунтов и по паритету стоившего около тринадцати тысяч иен. А по курсу на те же иены его можно было, как оказалось впоследствии, продать за семнадцать-восемнадцать тысяч иен.
Мои предсказания подтвердились. Стоимость золотника в Иркутске равнялась четырёмстам сибирским рублям.
Сколько раз потом упрекал я себя за излишнюю трусость! Ведь наш воинский эшелон не обыскивали ни Семёнов, ни барон Унгерн.
К сожалению, помимо золота, оставил я в Иркутске и мои родовые бумаги.
А между тем за три дня выяснилось, что помещения для артиллерийского училища в Иркутске не нашлось, и полковник Спалатбок получил приказ двигать эшелоны во Владивосток. Это меня устраивало: семья не расставалась с сыном.
Разыскал нас и Шевари, находившийся как секретарь при Кармазинском, и сообщил, что ему удалось реквизировать для моей семьи две комнаты.
Повидался я с Кармазинским, и он обещал мне своё содействие в пересылке золота во Владивосток, как только оно мне потребуется.
Из Иркутска мы тронулись поздно вечером. Я очень сожалел, что мне не удастся повидать чудные места при истоке Ангары из Байкала, так как это место наш поезд должен был миновать около часа ночи.
От Иркутска началась Китайско-Восточная железная дорога, что сразу сказалось в бешеном ходе поезда. Нашу теплушку так сильно бросало и качало, что эту первую ночь спалось всем очень плохо, а в голову закрадывалась мысль о возможном крушении.
На следующий день поезд нёсся уже мимо Байкала. Вынырнешь из туннеля, а перед глазами — водная поверхность озера, на противоположном берегу которого высятся горы с вершинами, покрытыми блестящим на солнце белым снегом.
А кругом такая тишина, что страшно становится. Это, в сущности, водная пустыня. Помимо очень редких станций, вокруг не было видно ни человека, ни человеческого жилья.
Глядишь — и не наглядишься, и становится странно, как такая красота ещё не пленена человеком. Вслед за этим представлялось далёкое будущее, когда берега этого могучего озера опояшутся городами, селениями и дивными дачами.
Приблизительно часа через четыре езды по берегу Байкала наш поезд встал около какого-то большого села на продолжительную стоянку. И я в сопровождении наших девиц побежал на видневшуюся из воды большую отмель, расположенную при загибе крутых берегов озера. С большим наслаждением я походил по отмели, напился водички и отправился обедать на станцию.
Кто-то из пассажиров посоветовал мне спросить на закуску копчёного хариуса — кажется, именно так называлась эта небольшая рыбка, по виду напоминавшая гатчинскую форель.
Она была подана ещё теплой от копчения и оказалась так вкусна и жирна, что равной по вкусу рыбы я никогда не ел. Плавники хариуса обладают такой мощной силой, что взрослые особи свободно взбирается по падающим водам горных водопадов на высокие горы, где их и ловят сетями.
Цена хариуса по тому времени была настолько высока, что я воздержался от второй порции. Но и того, что съел, было достаточно, чтобы вкусовое ощущение надолго улеглось в памяти.
На другой день рано утром мы уже были на пограничной станции Маньчжурия, где впервые удалось повидать китайцев и китаянок не на картинках, раскрашенных яркими цветами, а в натуре, в совершенно однородных чёрных сатиновых или атласных костюмах, в большинстве стёганных ватой. Почти ни у кого из китайцев кос не было. Все они были подстрижены бобриком. На голове многие ещё носили тулейки, но виднелись и пушкинского фасона фетровые шляпы. Фасон костюма был совершенно одинаков. Сверху коротенькая кофточка со стоячим низким воротником. На чёрные, сужающиеся книзу брюки, завязанные у щиколоток вокруг ног, надевались два фартука, тоже чёрного цвета, почему китаец оказывался как бы не в штанах, а в женской длинной юбке с разрезами по бокам. На ногах вместо сапог — мягкие туфли, кажется, на кожаной подошве. Поэтому мужчины, особенно те из них, что сохранили косы напоминали, скорее, женщин, так как лица у всех были бритыми.
Женщины, так же как и мужчины, имели совершенно черный цвет волос и носили маленькие косы, сложенные на темени кольцом. На лоб спускалась чёлка. Кофта была того же фасона, что и у мужчин, с большим раструбом рукавов, а на ноги были надеты брюки, несколько не доходящие до щиколоток. Фартуков не было, и, таким образом, костюм китаянки больше походил на мужской, а мужской — на женский.
Городок был довольно бедный, но, куда ни взглянешь, всюду — лавки. Поневоле напрашивался вопрос: кто же является покупателем? Казалось, что торгуют решительно все.
Обойдя ряды лавок и магазинов, на обратном пути на станцию близ самого полотна железной дороги мы зашли в довольно большой винно-гастрономический магазин и накупили консервов и вина.
Особенно соблазнительным нам показался ямайский ром с прекрасной этикеткой с изображением негра.
Вернувшись в теплушку и поставив самовар, тотчас откупорили одну из бутылок с негром, и там оказалась какая-то жидкость, похожая на чай, без всяких признаков спирта.
Нет ничего обиднее вкусового разочарования. Простая вода, налитая в рюмки вместо водки, может показаться невероятно противной и привести в ярость любого обманутого джентльмена.
Поэтому не только молодёжь, юнкера и офицеры, но и я двинулись к купезе, чтобы хорошенько его наказать и потребовать обратной выдачи денег.
Но купеза, как только увидел людей, шествующих с бутылками в руках к его лавке, быстро сообразил, в чём дело, и закрыл крепкие двери своего магазина.
Молодёжь стала ломиться в двери, но купеза не только не открывал, он стал грозить нам револьвером, крича, что будет стрелять, если мы начнём ломать двери.
Я стал уговаривать молодёжь прекратить скандал. Мои успокоительные слова подействовали, и мы вернулись восвояси.
На другой день мы прибыли в Читу. Здесь уже повсюду сказывалось японское влияние. На станциях на видных местах висели японские объявления, напечатанные на русском языке, и всевозможные правила за подписью генерала Оя.
Чита оказалась славным городком, выстроенным среди леса на глубоком песке.
Самый город содержался чисто, и на всех перекрёстках стояли городовые, чего в дни революции в российских городах не замечалось.
Здесь царствовал атаман Семёнов, один из тех, кто оспаривал власть Колчака и мешал Белому движению.
Мы расположились пообедать в какой-то большой угловой кофейной при синематографе и встретили там Куренковых и Злоказовых.
Николай Фёдорович был настолько мил, что приехал посетить нас на вокзал.
По его словам, атаман Семёнов — очень симпатичный и умный человек. Он сумел ввести в войсках самую строгую дисциплину, что сильно подтянуто и население города.
Вечером вернулся к эшелону полковник Спалатбок и сообщил мне, что его опасения насчёт того, что Семёнов потребует оставить училище при нём, оказались напрасными и эшелон сегодня же вечером двинется в путь.
Около двух часов следующего дня мы прибыли в Харбин.
Раньше я не бывал в этом богатом и красивом городе. Знай я о Харбине раньше, я бы с первых же дней революции перебрался сюда. О коммунизме здесь не имели никакого представления. В Харбине оказалось огромное еврейское население, приехавшее сюда спасать себя и своих детей от призыва в армию. Если бы я перебрался сюда, то дети смогли бы получить высшее образование, а я, имея при себе тысяч тридцать-сорок иен, конечно, сумел бы устроиться.
Я посетил Русско-Азиатский и Сибирский банки. От служащих этих банков узнал, что город переполнен беженцами и свободных помещений нет, так что найти что-либо под комиссионерство оказалось почти невозможным.
Сама мысль об открытии комиссионерств стала мне казаться абсурдной уже потому, что курс сибирского рубля падал с такой непомерной быстротой, что нельзя было бы работать. Да и дирекция не смогла бы выделить мне сколько-нибудь приличный капитал, ведь на это потребовалось бы миллионов двадцать кредитных рублей. Курс в начале октября 1919 года, когда я был в Харбине, равнялся сорока рублям за иену, а десятого октября во Владивостоке за иену давали уже семьдесят рублей.
Вечером на другой день пребывания в Харбине Спалатбок предложил моей семье принять участие в подписке на ужин в одном из ресторанов.
Я с большим удовольствием дал своё согласие, и ужин этот состоялся в железнодорожной гостинице. Обилие яств и вина наглядно указывало на огромное расстояние, отделяющее нас от революции и России.
Вот уголок, думалось мне, где можно уйти от всех ужасов жизни и тихо дожить остаток дней, будучи вне России и в то же время находясь среди русских людей.
Однако как бы в ответ на мои мысли я краем уха поймал разговор нашего офицера с офицером пограничной стражи.
— Нет, китаец настолько обнаглел, что жить здесь русскому человеку очень тяжело. Сами китайцы говорят: раньше я был ходя, а ты капитана, а теперь ты ходя, а я капитана.
И мне вспомнился инцидент на станции Маньчжурия с поддельным ромом…
На другой день после ужина наш эшелон двинулся в путь в Приморье. Не знаю почему, но меня страшно потянуло к морю, и, сидя в теплушке, я только и мечтал о том, как бы искупаться в солёных морских водах.