А наутро (без усталости, в том возрасте не посещавшей меня) - снова студия с неизменными осветительными приборами, КПЛами, "вайнертами" и чадящими от плохих углей ДИГами.
Иногда в павильон заходил сам Сергей Иосифович Юткевич. К посещению готовились: тщательно репетировали кадры, которые должны снимать при мастере. Юткевич просматривал заготовленное и тут же, до фиксации на пленку, анализировал. М. Калик пробовал себя в роли шекспировского Ричарда - маленький, резкий, в черном плаще до пят, он, скорее, производил впечатление мрачного гнома и был отвергнут мастером как исполнитель.
Здесь же зачиналась картина моего земляка, а потом и друга, Жени Карелова "Дым в лесу". Для исполнения главной роли Женя разыскал органичного и обаятельного подростка Гену Сайфулина. Тот отлично работал, а точнее, жил жизнью героя в картине. Он импонировал своей открытостью и дружелюбием. Через много лет Сайфулин снялся у меня в больших ролях трех фильмов: "Про Клаву Иванову", "Моя улица", "Враг народа Бухарин", продемонстрировав, на мой взгляд, самобытный талант.
В общем, кто на учебной студии хотел участвовать в подробном процессе создания пусть маленьких, но фильмов - участвовал. Я хотел и впитывал все, что несло в себе познание режиссерской профессии.
В день прибытия индийских гостей на студию снимались пробы к дипломному фильму "Враги" по Чехову. Экранизацию делал Юра Кавторадзе, снимал Толя Карпухин. Ассистентом режиссера трудился студент Фрунзик Довлатян - в будущем классик армянского кино, поставивший "Здравствуй, это я!". Пробовались знаменитые М. Названов, Н. Гриценко и совсем юная студентка Люся Гурченко. Я всего-навсего "светил" - попал в бригаду осветителей этой съемочной группы.
Но мне повезло, как я считал, больше остальных - Капур решил понаблюдать пробу замечательного Николая Гриценко и уселся на перекладину штатива осветительного прибора, "руководимого" мной, уселся прямо у моих ног, предварительно спросив о чем-то на не понятном мне языке. Я вскинул фотоаппарат, который постоянно носил с собой, и зафиксировал Капура в этом положении.
Снимал, естественно, не только я. Хроникеры не выключали камер, наблюдая за знаменитым гостем, и срывали треском своих "аймошек" синхронную съемку проб.
Через месяц я приехал в родной город Орехово-Зуево и заметил, что пользуюсь повышенным вниманием сверстников, а главное, сверстниц. Одна из них, чье отношение мне было особенно значимо, подошла, протянула фото Капура в одеянии Бродяги и попросила дать автограф.
- При чем тут я? - Мое удивление было совершенно искренним.
- Ты же с ним знаком!
И она рассказала, что совсем недавно в городе прошел фильм "Наши гости" о пребывании в Москве делегации во главе с Раджем Капуром. Момент сидения Капура у моих ног и его обращение ко мне зафиксировано на пленке.
Так я стал знаменитым в пределах одного района родного города!
Порог "Мосфильма"
- Завтра утром выходи на работу. Ассистентка встретит тебя на проходной, - закончил телефонный разговор Михаил Ильич Ромм. Ровно в девять я был на проходной "Мосфильма" со стороны Мосфильмовской улицы. Впрочем, никаких других проходных тогда не было - сразу за довженковским садом Александр Петрович был перед войной инициатором его разбивки - тропинка поднималась на Воробьевы горы и круто спускалась к Москве-реке. По этой стежке мосфильмовская молодежь, как я узнал позже, минуя дырявый дощатый забор, в обеденный перерыв бегала на реку купаться и загорать...
Существовавшая проходная напоминала парковые предвоенные строения эдакий "Корбюзье" из вагонки. В ее пустом зальчике я и ждал ассистентку, нервно переминаясь с ноги на ногу и вытирая о штаны потеющие руки. После часового ожидания вахтерша из-за вращающегося турникета спросила меня:
- Ты мексиканец?
Я воспринял вопрос как издевку, но решил не отвечать из осторожности негоже начинать посещение студии с конфликта, хотя бы и с вахтером.
И, смирив свой норов, объяснил:
- Меня должны были встретить из "Шестой колонны".
- А на "Шестую колонну" заявки нет. В воскресенье снимает только "Мексиканец".
Тут же появившаяся "мексиканская" ассистентка предложила мне заработать трешницу - в массовке объекта "Цирк" был недобор. Я, предварительно позвонив по внутреннему телефону в группу Ромма и услышав длинные гудки, сдался: на меня напялили канотье, надели двуцветные штиблеты, галстук-бабочку и усадили сначала в пятнадцатый, а потом в пятый ряд декорации цирка, что была построена в натуральную величину в первом, самом большом павильоне студии. Сверху очень удобно и интересно наблюдать за взаимодействиями режиссера В. Каплуновского, оператора В. Полуянова и, конечно, "звезды" тогдашнего кино Олега Стриженова. Впервые увидел, как профессиональный режиссер устанавливает композицию сцены, организует пространство в глубине кадра, состоявшее из таких, как я, и пытается наэлектризовать нас. Орали мы, реагируя на удары боксеров, темпераментно, но, как выяснилось, не вовремя!
Посещение "Шестой колонны" состоялось завтра (именно это завтра понедельник - и имел в виду режиссер). Директор картины Вакар барственно выслушал просьбу Ромма оформить меня помрежем, пообещал "попробовать", но через пару дней осекся - у меня был тогда непоправимый минус, который легко обнаружил сам Гуревич! Фигура на том "Мосфильме" всемогущая - начальник отдела труда и зарплаты. Отдела, который ни обойти, ни объехать. Адольф Михайлович Гуревич быстро выяснил, что у меня нет московской прописки, а с областной брать в штат, как он утверждал, запрещено. Походы к "начальнику труда и зарплаты" Ромма, а позже Строевой и самого А.П. Довженко эффекта не имели. Александр Петрович после неудачного визита к Гуревичу изрек:
- Хорошего человека Адольфом не назовут!
Выход из ситуации нашел один из вторых режиссеров Михаила Ильича Инденбом. Собственно, режиссером Лев Аронович не был, он был "умным евреем при губернаторе". Хотя, называя его так, Ромм невольно принижал свой интеллект. Инденбом придумал: возьмем Леню актером окружения, но работать он станет помрежем. Сказано - сделано, благо договор с актером визировал не Гуревич, а начальник актерского отдела. Я с удовольствием впрягся в работу, не ограничивая себя обязанностями помрежа, что, очевидно, не прошло мимо наблюдательного Ромма.
Мосфильм той поры (середина пятидесятых годов) бурлил - уже шло расширение производства после малокартинья. Запускались один за другим новые фильмы. Был организован семинар для творческих работников: лекции в малом зале широкого экрана читали Райзман, Пырьев, Герасимов, Ромм, Дзиган, Донской, Юткевич - весь цвет режиссуры той поры. На эти собрания с трудом удавалось "протыриться" и мне - до сих пор храню первые записи лекций по режиссуре. Правда, нынче кажутся они весьма наивными.
Зато совсем не наивной мне и до сих пор помнится ситуация, возникшая с исполнительницей роли Мадлен Тибо в "Убийстве на улице Данте". Ромм рассчитывал снимать свою жену - известную актрису Елену Кузьмину, но худсовет студии и министерство не утвердили претендентку: аргумент - стара. Второй режиссер А. Столбов из привез Ленинграда только что снявшуюся в "Неоконченной повести" у Ф. Эрмлера Элину Быстрицкую. Михаил Ильич в отчаянии от семейных неурядиц, наступивших после неудачных проб жены, и в спешке перед отъездом в экспедицию - имущество группы уже грузилось на платформы в тупиках Рижского вокзала (я это точно знаю - для приработка ехал сопровождающим) - утвердил молодую актрису. Быстрицкая снялась во всех натурных массовых сценах в Риге. Когда же группа вернулась на студию и прошли первые павильонные съемки с М. Козаковым, игравшим сына Мадлен Тибо, выяснилось, что Быстрицкая и Козаков смотрятся не как мать и сын, а как любовники. Да и драматического насыщения роли у актрисы недоставало. Но признать свой прокол Ромм не мог и нашел повод избавиться от неверно выбранной исполнительницы: актриса сказала, что заболела желтухой, съемки отменили, но назавтра ее увидели на телевидении в прямом эфире (видеозаписи тогда не существовало). Михаил Ильич провозгласил поступок актрисы, которая симулирует болезнь и оставляет простаивающую группу без зарплаты, аморальным. Он отказался дальше работать с ней. Была приглашена Е. Козырева, пробовавшаяся вместе с Е. Кузьминой и снятая оператором Б. Волчком тогда максимально невыразительно, с тем чтобы не составлять конкуренцию Кузьминой. Съемочная группа поддержала постановщика.
Ромм долго помнил поддержку. Вот один из многих примеров. "Шестая колонна", еще не переименованная в "Убийство на улице Данте", вовсю снималась, когда мэтр вызвал меня к себе в кабинет и попросил выполнить его просьбу. Я был готов уже носить, таскать, катать все, что он скажет. Но просьба заключалась в другом.
- Ко мне из Риги приехала девушка, которая тоже хочет стать режиссером. Она дочь человека, очень помогавшего нам снять "Секретную миссию" - ее отец начальник рижского КГБ. Я обязан содействовать ей. Возьми мою подопечную в свою компанию, но не пугайся экстравагантной внешности.
Я пообещал. Тем не менее вписалась в нашу команду девушка слабо высоченная, худая, в платье с буфами, она тащилась в хвосте веселой ватаги, бродившей вечерами по Москве, но в режиссуру вошла бодро, гораздо бодрей, чем многие. Девушку звали Джеммой. Фамилия - Фирсова. Преуспела она как документалист.
"Убийство на улице Данте" благополучно вышло на экраны, а я остался за проходной "Мосфильма" и поступил маляром на стройку, но тут включились в дело образовавшиеся у меня связи: Катя Народицкая, ассистент по "Убийству", была приглашена женой режиссера Г. Рошаля - В. Строевой вторым режиссером на картину "Полюшко-поле" и потянула меня за собой, зная, что подсиживать ее не смогу, да и не буду. Обязанности мне отвалили серьезные не по возрасту - в 18 лет ассистент по реквизиту, а оформили - вынужденно актером, исполняющим роль тракториста Васи Иванова. Если честно - такой роли в сценарии не существовало. Васю Иванова насильственно вписывали в режиссерский сценарий, сочинявшийся всей группой на квартире у Рошалей. Постановщик Вера Павловна командовала домработницей, готовившей нам фирменный строевский свекольник, а мы упражняли до обеда свою коллективную фантазию. Но ежедневно неудобно было обедать за счет хлебосольной семьи постановщицы, и наиболее совестливые под разными деловыми предлогами уклонились от этой "домашней работы". Вера Павловна устраивала истерики и, как девочка, обижалась. У меня существовало алиби, которым я пользовался. Ассистент по реквизиту должен с утра до вечера бывать в цехах, где изготовлялись щиты для снегозадержания, угольники для рыхления снега и т. д. Фильм-то был сельскохозяйственный, в чем Строева, насколько я могу судить, совсем не понимала. Когда я предупреждал, что лошадей, скажем, в санном обозе скоро пора кормить, она лезла в свою сумочку, протягивала мне деньги и приказывала:
- Поезжайте в магазин и купите лошадкам булочек.
При установке композиции кадра двора Вера Павловна кричала в микрофон:
- Леня! Леня! Скажите этому пятнистому существу и вот тому очаровательному индюку, чтобы они перешли на два метра правее!
По двору в тот момент бродили коза и гусь. И тем не менее работа увлекала меня: как же, стал участником кинопроцесса! Правда, работе очень мешало отсутствие жилья: на свою мизерную "актерскую" зарплату не мог снять даже угла. Однако выход нашелся: в кабинете Строевой стоял диван, покрытый белым чехлом. Я поздно вечером приходил в кабинет, вытаскивал из шкафа реквизиторские одеяло и подушку, устраивал постель, ночевал, а утром, раньше всех, готовил свой участок к съемке и завтракал по дешевке в массовочном буфете. На мою беду, студийной охраной командовал бдительный Герой Советского Союза Муравьев, устраивавший по ночам обходы помещений. В одну из таких облав мое лежбище было обнаружено. Пришлось выпрыгивать из окна третьего этажа. Благо что на дворе стояла очень снежная зима и сугробы сберегли от травм. Но я все равно оказался опознанным, и сам Иван Пырьев тогдашний директор студии, - очень не любивший Строеву, с удовольствием влепил ей выговор за привлечение к ассистентской работе нештатного сотрудника. А меня распорядился не пускать на территорию кинофабрики.
"Полюшко-поле" умчалось в летнюю экспедицию, и быть бы мне без кино, если бы в группе А.П. Довженко "Поэма о море" не понадобилось "тягло" по реквизиту в моем обличии. Не нужно думать, что желающих трудиться на Довженко являлось тьма - больно высокой была требовательность корифея. Довженко преодолел пырьевский запрет и поручил разработать полностью объект "Похороны скифского царя". При этом я вторгся даже на соседнюю территорию: не только бытовой реквизит, оружие, упряжь и украшения были под "моей рукой", но и скифские костюмы. Зарывшись в фонды Исторического музея, выудил оттуда все необходимые материалы и с трепетом предъявлял их Довженко, который, как казалось, воспринимал эти старания с одобрением.
Но много в "Поэме о море" не наработал - снова оказался за порогом "Мосфильма". Как уже известно, меня призвали на флот.
Однажды серым туманным днем драил палубу в учебном отряде под Таллином. Надо мной возник главстаршина Буркацкий и протянул газету с портретом Александра Петровича в траурной рамке:
-Ты о нем так хорошо говорил!
Человек за столиком в глубине зала
Кафе "Националь" было самым популярным "творческим клубом" Москвы в середине пятидесятых - начале шестидесятых годов. Сюда ходили известные поэты Михаил Светлов и Семен Кирсанов, артисты Ермоловского театра В. Якут и В. Гушанский, легендарный конферансье Михаил Гаркави, сиживал здесь старейший драматург Алексей Файко, забегал выпить чаю с брусничным вареньем - самое дешевое в меню - сценарист, вошедший в историю кино как родоначальник "эмоционального сценария", Александр Ржешевский, отдыхал после концертов джазовый дирижер и композитор Николай Минх, появлялся уже знаменитый Евтушенко, всплывал кинорежиссер Леонид Луков, приходили безвестный тогда Андрей Тарковский, Вадим Юсов и совсем еще не реставратор и не хранитель старины Савелий Ямщиков, наведывался начинающий песенник Игорь Шаферан, снискавший внимание критики Саша Алов, бывший ассистент Мейерхольда - рыжий Меламед, еще один соратник великого реформатора театра - маленький, аккуратненький, с абсолютно лысым яйцеподобным черепом режиссер В. Бебутов, которому я, не зная еще ничего о конструктивистских декорациях постановки "Земли дыбом", рассказывал о моих планах конструктивной организации пространства в телепостановках, а он слушал, не прерывая, и вежливо кивал головой...
"Залетали" в "Националь" и студентки факультета журналистики, размещавшегося рядом, через одно здание от кафе. Регулярно приходил сюда Иосиф Львович, как бы скромный инженер фабрики местной промышленности, позже судимый и расстрелянный за рэкет, совершаемый вместе с его компаньоном - большим чиновником МУРа - против коллег из той же местной промышленности. Стал завсегдатаем прибывший из Риги Дим Димыч - валютчик, выдававший себя за писателя. Чтобы подтвердить эту версию, он вместе с Ржешевским заключил договор на пьесу с театром Моссовета и сам оплачивал работу "соавтора".
Не оставляли своим вниманием это заведение известные и неизвестные скульпторы и художники, в их числе и Эрнст Неизвестный; карикатурист Иосиф Игин задумал как-то изобразить всю эту компанию за столиками и в проекте карикатуры, обсуждавшемся завсегдатаями кафе, сообщал, что за каждым столиком он изобразит прекрасного писателя, автора "Зависти" и "Трех толстяков" Юрия Карловича Олешу как главную достопримечательность кафе. Это решение было отвергнуто импровизированным худсоветом из завсегдатаев. Все соглашались, что Олеша - это душа кафе, но и знали при этом, что Олеша сидит только за определенными столиками в глубине зала, которые обслуживает официантка Муся. Победил буквализм.
И вот Юрий Карлович сидит за своим столиком и рассказывает, а я слушаю и запоминаю.
- Я был молод, я был знаменит, я колбасился, я шел ночью по Трубной. Слева и справа от меня стояли штабеля кирпича... - рассказ называется "Мое первое преступление", он нигде не напечатан, и я стараюсь запомнить его слово в слово.
Олеша рассказывает - будто переносится туда, в тридцатые годы. Маленькие глазки из-под тяжелых бровей смотрят поверх меня, серые, тусклые какие-то волосы вялыми прядями свисают по краям лба.
- ...Я взял кирпич и понес его в вытянутой руке, - продолжает Юрий Карлович и, резко взмахнув кистью, показывает, как он швырнул этот кирпич в светящееся подвальное окно. Звон стекла. Крик: "Стойте!" Он идет, не повернув головы. Его обгоняет мужчина, заслоняет дорогу. Говорит: "Вы разбили мое окно. Пойдемте в милицию". "Пойдемте", - соглашается Олеша. Мужчина идет рядом, и завязки от его кальсон волочатся по мокрому асфальту. В милиции лейтенант просит предъявить документы.
- Я предъявляю билет Союза писателей, - говорит Олеша, - лейтенант внимательно его рассматривает, а мужчина сидит, зябко поджав ноги под стул, и завязки от его кальсон лежат на затоптанном полу. "Вы били стекла?" спрашивает лейтенант. "Нет", - говорю я. "Идите. - Лейтенант возвращает мне членский билет. - А вы, гражданин, останьтесь за клевету на нашего писателя!" Я вышел. Это было мое первое преступление.
В "Национале" играли в "высокую викторину". Называлась строка из мировой поэзии или прозы - и играющий должен был назвать автора и произведение; называлась примета героя - литературного или исторического и участвующий в игре обязан был рассказать все о герое. Именитые и знаменитые очень часто сходили с круга, редкий мог быть партнером Олеши по викторине. Я был горд, что соревнование с самим Олешей выдерживал мой отец, забегавший в кафе во время приездов из Орехово-Зуева. Наблюдая за ходом викторин, я понял, что разговоры о литературной смерти Юрия Карловича ложь. Отвечая на вопросы викторины, он пересказывал, а часто и цитировал по памяти целые куски произведений и документов, но не ограничивался этим тут же предлагал свою версию сюжета, поворота, характеристики. Бывало, эти импровизации на тему поражали меня больше, чем первоисточник.
В постоянной его работе над словом, емким и точным, убедился я, попав в маленькую проходную комнатку в двухкомнатном отсеке коммунальной квартиры. В пишущей машинке торчал лист бумаги, на нем семь или восемь забитых строчек и наконец фраза: "Я выглянул из окна вагона - сосна гордо отклонилась назад".
- Передает движение? - спросил Юрий Карлович. Я кивнул. Из груды листочков, лежащих на обеденном столе, он вытащил один и прочитал:
- "Он вышел ко мне элегантный в своей сутулости. Ворсинки на его пиджаке золотились". Кто это?
Я не мог угадать, Олеша разочарованно посмотрел на меня:
- Это Горький!
Вошла худенькая аккуратная женщина - жена Юрия Карловича. Олеша представил меня.
- Вы тоже из "Националя"? - испуганно спросила она. - И знаете это чудовище - Рискинда?
Пришлось сознаться - я знал Веню Рискинда, партнера Олеши по бражничеству; для жены писателя, как я понял, он был средоточием всех зол.
- Дай нам, пожалуйста, чаю, - изменил тему разговора Юрий Карлович. Хочешь, я сыграю тебе Бетховена? - спросил он.
- Хочу, - согласился я и поискал глазами инструмент. В комнате, где мы находились, его не было. Олеша ушел в другую, минуты две отсутствовал и принес оттуда проигрыватель в пластмассовом корпусе и одну пластинку.
- Слушай. - Он включил проигрыватель и опустил иглу на середину пластинки.
Полилась музыка - теперь я уже не существовал для него. Раз восемь он прослушивал одно и то же место.
- Гениально! Ты понимаешь?
Это был бетховенский квартет со славянской темой.
Высокое, гармоничное в искусстве приводило его в восторг.
Как-то летним утром он пригласил меня пойти в Третьяковскую галерею. В залах было малолюдно, служительницы дремали на своих стульях. Я предложил посмотреть сначала залы тридцатых годов - они смыкались с началом экспозиции. Олеша глянул в зал тридцатых годов, увидел бюст Орджоникидзе работы Шадра и заявил громко и высоко, так что проснулись служительницы:
- Какое мне дело до того, что один грузин обидел другого и тот застрелился! Мне это не интересно! Пойдем к Шубину - ты увидишь, как она светится!
В зале, где стояли мраморные бюсты Екатерины и братьев Орловых работы великого Шубина, мы задержались надолго. Олеша подходил к каждому, проходившему через зал, брал за руку, подводил к скульптуре Екатерины и шепотом, таинственно говорил:
- Смотрите! Она светится изнутри!
У бюста Орлова текст был иного рода:
- Этот человек своими руками открутил яйца самому императору...
Можно представить себе реакцию посетителей; я боялся, что Олешу выведут, но служительница не обращала на него внимание - чувствовалось, что был он здесь частым гостем.
Подчас его желание видеть великое и прекрасное в обыденном приводило к курьезам. Он сказал:
- Пойдем, я покажу тебе Джотто.
Я уже понял, что мы не будем смотреть альбомы репродукций, но куда увлечет меня Юрий Карлович, не знал. "Джотто" оказался рядом с "Националем" - в магазине "Российские вина".
- Иди сюда! - Олеша взял меня за руку и вжался в угол тамбура магазина. Перед нами был многолюдный торговый зал, и я не мог понять, куда смотреть.
- Видишь, это Джотто! - По направлению взгляда Олеши я понял, что смотрит он на рыхлую, бесформенную продавщицу шампанского в розлив, совсем не походившую на модели великого художника. Продавщица поздоровалась с Олешей.
- Похожа?
Я из уважения к Юрию Карловичу согласился. В тот же день в театральной библиотеке я пересмотрел все альбомы художника и ничего близкого по духу и внешности не обнаружил.
Олеша придумывал. Так придумал он свою последнюю музу - официантку Мусю. Она поверила в реальность его долгих завораживающих взглядов и в судорожно-цепкое пожатье руки. Однажды, когда жены Ольги Густавовны не было в Москве, Муся позвонила в дверь Юрия Карловича. Он увидел свою музу и в испуге защелкнул замок, оставив ее за порогом.
Доступность Юрия Карловича, сидящего рядом, в кафе была кажущейся. Он мог годами не замечать своих собратьев по перу, приятелей своей литературной юности, конформистски проявивших себя в сложные тридцатые и сороковые годы. Сидел за столиком, смотрел и не видел сидящего рядом. Если не хотел. Это было своего рода публичное одиночество.
Почти невозможно было обязать его делать неинтересную ему литературную поденщину. Вынужденный материально, он соглашался поначалу, но затем под разными предлогами уходил от выполнения.
Я помню, как скрывался Олеша от одной женщины-режиссера, заставлявшей его писать сценарий по "Трем толстякам". Женщина-режиссер дежурила в кафе, надеясь принудить Олешу закончить работу, но обнаружить Юрия Карловича было нелегко, если он того не хотел: швейцар предупреждал Олешу, и тот уходил либо через кухню, либо через ход в гостиницу.
- Юрий Карлович, почему вы скрываетесь? - спросил я.
- Она ничего не понимает про мою Суок.
- Скажите ей об этом прямо.
- Я не хочу грубить женщине!
Не без робости я показывал Олеше очерки, свои этюды, экспликации этот человек работал в драматургии с великим Мейерхольдом! У Юрия Карловича хватило терпения обсудить мои опыты, легко и артистично обнаружить их несовершенство. Он заговорил о стиле как о выражении сути писателя. Я спросил, как могло в таком случае произойти, что повесть Катаева "Растратчики" резко отличается от всего, что он написал к тому времени. Где же его суть?
- Я правил эту повесть, - как бы между прочим ответил Юрий Карлович и плеснул боржоми в граненую стопку.
Никогда не отождествлял Олеша гражданскую честность и активность, человеческую порядочность с писательским талантом.
- Он хороший человек и пишет к тому же. Но от этого он не стал писателем, - говорил Олеша об одном из таких людей. - А этот ищет и печатается. Тот, кто ищет, - сыщик. При чем здесь литература?
За время его жизни менялись литературные вожди, уходя в небытие, превращаясь в ничтожеств. Рассуждая об этом, Олеша любил повторять изобретенный им же каламбур: "Все в этом мире относительно в ломбард".
Юрий Карлович любил анализировать драматургические схемы современных пьес, сравнивая их с классикой. Термин "общечеловеческая проблематика" не был у него в ходу, но, рассуждая о функциях персонажей нашей драматургии сороковых-пятидесятых годов, он утверждал, что потомки не поймут, что за человек "парторг", обозначенный в перечне действующих лиц, и зачем он нужен, скажем, современным Ромео и Джульетте.
После долгого перерыва - в два с лишним десятилетия - Олешу издали. Появилась книжка в светлом переплете. Юрий Карлович увидел эту книжку в целлофановой сумке у юной прекрасной девушки и пошел за ней. Ему хотелось, как он говорил, понять своего нового читателя. Девушка вошла в кабину автомата. Олеша наблюдал. Девушка села в троллейбус. Преодолевая одышку, он вскочил на подножку троллейбуса. Девушка смотрела в окно, а писатель любовался изгибом шеи своей новой читательницы. Девушка быстро шла по улице - Олеша не отставал. Ему хотелось узнать, где живет его новый читатель. Сумка с рисунками писателя на обложке книги телепалась в руке девушки, когда она почти бегом поднималась по лестнице. Олеша поднимался вслед, тяжело дыша. Она вставила ключ в прорезь замка, открыла дверь, переступила порог, обернулась и сказала:
- Пошел вон, старый идиот!
И захлопнула дверь.
Эту историю Юрий Карлович с горькой иронией поведал в холостяцкой комнате только что умершего ассистента Мейерхольда - рыжего Исаака Меламеда. В платяном шкафу на веревочке висели протертые галстуки, а в углу лежала стопка книг. Олеша нагнулся и поднял верхнюю. Это была его книга "Избранное". Издания 1936 г. Он достал ручку и написал на первой странице:
"Дорогому Леониду Марягину - с уверенностью в том, что он достигнет творческих успехов, - с симпатией, дружбой, любовью.
Ю. Олеша
1959 г. окт."
В Донском крематории под звуки "Лакримозы", исторгаемые ансамблем слепцов, Олеша подошел к гробу с телом Меламеда и сунул под цветы записку. Захотелось узнать ее содержание, служитель крематория с готовностью выполнил мою просьбу и, когда провожавшие в последний путь этого рыжего бескорыстного бойца театральных подмостков разошлись, взял меня за рукав и сообщил, что в записке было сказано: "Исаак, срочно сообщи, как там!"
В следующем году я сдавал вступительные экзамены в ЛГИТМиК, на режиссерский факультет, Олеши уже не было. Обычно на экзамене по актерскому мастерству абитуриента не дослушивают. Меня выслушали от начала до конца я читал рассказ Юрия Карловича "Мое первое преступление". Режиссерам театра им. Пушкина - бывшей Александринки - Леониду Сергеевичу Вивьену, Александру Александровичу Музилю, главному режиссеру БДТ Георгию Александровичу Товстоногову и всем остальным членам комиссии был, я думаю, интересен неизвестный рассказ Юрия Олеши, и они оценили этот рассказ на "отлично".
Лекция САМОГО Товстоногова
Лекцию Товстоногов назначил на завтра. Он сам предложил студентам выбрать тему для разговора. Пораженные чем-то вроде органа, на котором восседал хор в его новом шумном спектакле "Иркутская история" со Смоктуновским, до того сыгравшим в "Идиоте" главную роль, студенты единодушно решили просить мэтра побеседовать о решении сценического пространства спектакля. Признаться, в этой области я чувствовал себя, мягко говоря, не совсем эрудированным и зашел в институтскую библиотеку, где давно стоял в очереди, чтобы просмотреть редкую книгу "Художники Камерного театра". На мое счастье, экземпляр был свободен - тут же началось путешествие по истории таировских взлетов. Здесь и натолкнулся я на эскиз декоративной установки Рындина к спектаклю Камерного театра "Оптимистическая трагедия". Вот те раз! Решение Рындина и Таирова как две капли воды было похоже на решение Ф. Босулаева и Товстоногова. Спектакль бывшей Александринки, увенчанный Ленинской премией и возвеличивший Товстоногова, - заимствование! А ведь вышла даже специальная книга "Полк обращается к потомству", где критики, теоретики и сам постановщик всесторонне обосновывали находки спектакля, и пространственное решение - в первую голову! Быть того не может, чтобы никто из писавших не видел таировского довоенного спектакля! Ведь сам постановщик учился тогда в ГИТИСе. Нужно быть жутко нелюбопытным в своей профессии, чтобы пропустить такое на подмостках.
С этими размышлениями и отправился я назавтра в институт слушать самого Товстоногова.
Георгий Александрович решительно вошел в аудиторию, уставленную кубами и ширмами для студенческих выгородок, сел за черный обшарпанный стол и привычно принялся сооружать из листа ватмана, заранее заготовленного тогдашним ассистентом Товстоногова А. Кацманом, пепельницу. Курил мэтр непрерывно - сигарету от сигареты. Причем то ли "Винстон", то ли "Мальборо" (я не помню точно за давностью лет), что по тем временам было редкой роскошью. Студенты, следя за вьющимся дымком его сигареты, понимали, что такое преуспевающий режиссер. Говорил Товстоногов убедительно, слушали низкие грудные ноты его голоса завороженно, но я все время этой беседы не мог отвязаться от желания понять, знает ли лауреат Ленинской премии о таировском спектакле "Оптимистической".
Когда пришла очередь спрашивать, набрался смелости.
- Не понял вас, - нахмурился Георгий Александрович.
Почувствовав себя идиотом, я тем не менее повторил.
Товстоногов, начав с "видите ли", сорок минут говорил ни о чем, так и не ответив на мой примитивный вопрос. Очевидно, нетрудно было угадать мою последующую "провокацию" о поражающем совпадении пространственных решений. И этого Товстоногов мастерски избежал.
С лекции я ушел разочарованным. Невольно вспомнилась строка из капустника ленинградского ВТО, посвященная Товстоногову:
- Сколько можно влево, сколько нужно вправо и с оглядочкой назад....
Биологический талант
Леонид Луков был необыкновенно талантлив, буйно, стихийно, трудноудержимо. В моменты вдохновения будущий фильм шел из него, как тесто из квашни. Не случайно Довженко назвал Лукова "биологическим талантом". Воспринималось это тогда обидно и несколько презрительно. И напрасно. Талант не может быть не "биологическим": обучение жизнью, просвещение теорией - это только гранение того же таланта. Может быть, тонкого гранения не хватало Леониду Давыдовичу, но неотшлифованный мощный дар художника виден в лучших его фильмах.
Луков не оставил трудов по теории режиссуры, никто не стенографировал его режиссерских указаний, но каждый съемочный день, а затем и сам фильм, появившийся на экране, давал пищу для размышлений тем, кто ценил луковскую позицию в кинематографе.
Однажды увидев, я навсегда запомнил шахтера из фильма "Я люблю", долбящего обушком стену собственной хаты. В решении этого эпизода угадывалось влияние Довженко, и не без основания - Александр Петрович говорил: "Я ставил Лукова на ноги". Впрочем, влияние Довженко испытывали в ту пору многие. Его стилистика стала даже модной. Луков со смехом вспоминал эпизод своей режиссерской молодости: во дворе Киевской студии к нему подошел маститый оператор А. Лаврик и посоветовал: "Снимай покосей, как у Довженко!"
Луков не внял этому совету. Он никогда, в отличие от эпигонов, не пытался снимать как у Довженко, как у Феллини, как у Антониони. Уже со второго своего звукового фильма - "Большая жизнь" - он снимал как у Лукова и этим был силен - своим собственным восприятием жизни.
Написал я это и подумал: "Будто не было ложного пафоса в некоторых его работах, будто не звучал иногда его голос не в полную силу и не очень-то узнаваемо?" Было и такое. Но, зная об этих издержках, мы не можем умалить то славное, ценное, что составляет силу и привлекательность творчества Лукова.
Драматургическую конструкцию "Большой жизни" не назовешь редкостной в кинематографе того периода, узнаваемы и явленные в ней социальные типы, режиссерский способ изложения материала лишен изыска, операторская работа добротна, и только, а фильм заражает! Демократичностью? Да. Конечно, ее не отнять у большинства луковских фильмов, они - часть его натуры, они - в его таланте.
Но картина вот уже многие годы привлекает и волнует прежде всего постижением природы человеческих характеров, раскрытием их глубинных социальных корней, насыщенностью драматургических положений, достоверным жизненным материалом. Эта полнота, емкость содержания и определяет, на мой взгляд, успех "Большой жизни". Не исчерпываясь фабулой, живут характеры Харитона Балуна в исполнении Бориса Андреева и Вани Курского, сыгранного Петром Алейниковым.
Характеры прежде всего занимают режиссера и в "Двух бойцах". Он чрезвычайно подробно разрабатывает обычные, чисто бытовые, на первый взгляд, взаимоотношения людей, и в этом потоке повседневности исподволь возникает образ дружбы, любви, духовного братства как высших проявлений человечности.
В этом фильме, пожалуй, как ни в каком другом, раскрылся дар Лукова экономно строить мизансцену, точно расставлять эмоциональные акценты ракурсом, микропанорамой, деталью, жестом актера. Повторные просмотры "Двух бойцов" каждый раз рождают у меня восхищение режиссерским аскетизмом сцены "Песня в землянке"... А как мастерски скупо построена сцена "В гостях", сцена на крыше трамвая... Луков умел говорить на экране кратко, сжато и точно.
"Актеры - наши полпреды на экране", - любил повторять Леонид Давыдович, окружая работу с исполнителями тайной, проникнуть в которую удавалось не всем. Работу эту я бы не назвал сотворчеством, которое носило разные и отнюдь не академические формы. То, что происходило на съемочной площадке, было лишь видимой частью айсберга. Совсем по-другому шло посвящение актера в характер. Режиссер, внимательно вглядывавшийся в исполнителя, приспосабливался к его личности, находил способ метко определить чувства и стремления персонажа. Впрочем, он никогда не пользовался терминологией Станиславского, да и вряд ли стройно мог изложить его систему, но талант заразительного, чуткого и глубокого рассказчика и наблюдателя заменял методологическую стройность раскрытия "зерна" роли. Работа с актерами шла не только в кабинете. Луков дружил с ними, духовно сроднялся. Часто рабочий день кончался совместным отдыхом, в котором было не меньше работы над характером, чем в репетиционной комнате.
Помню, как во время проб по картине "Две жизни" (я работал на ней ассистентом режиссера), совпавших с новогодними праздниками, Леонид Давыдович попросил поименно поздравить каждого участвующего в пробах актера. Их было около ста. Режиссерская группа засела за поздравления. "Актер, приходя в группу, должен чувствовать себя желанным человеком", пояснил Луков свою просьбу. Эффект от поздравлений оказался совершенно неожиданным. Актеры, не привыкшие в кинематографе к такому вниманию, восприняли, за редким исключением, поздравления от группы как извещения об утверждении на роль!
Работая с актером, Луков мог показать сцену, кусок, блистательно преображаясь, становясь мягким, даже воздушным. Но этим методом он пользовался осторожно: порой отказывали чувство меры, чутье и показ приобретал пародийный характер. Луков - ранимый Луков - замечал это и тяжело переживал неудачу показа. "Если хватит таланта - сделай так, чтобы актер думал, будто он сам до всего дошел", - назидал он и прибавлял как бы между прочим, что это как раз труднее всего. Хотя быть незаметным, приводя актера к результату, удавалось ему нечасто.
Режиссерские теории - осмысление практики. Во время постановки фильма "Две жизни" у Лукова возникло желание обдумать, теоретически обосновать свой опыт, определить и сформулировать методику. "Кино - это организованная неорганизованность" - в эту постоянно повторяемую им формулу легко укладывались работа его дисциплинированного воображения и клокотание огромного темперамента: они расшатывали жесткие сюжеты, насыщали их, погружали каркас фабулы в многообразие воссозданной жизни.
Организовывая эту неорганизованную жизнь, он искал не просто равномерного, логически правильного движения, а взрывов, парадоксальности, алогизмов. И в этих поисках второй план в мизансценировке Лукова переставал быть фоном, наполнялся жизнью, энергией, углублял картину, раздвигал ее рамки.
Представить Лукова, снимающего по "железному сценарию, невозможно! Не было эпизода или кадра в сценарии "Две жизни", который он бы не разрушил и не создал снова собственной фантазией. Причем бульшая часть новых решений возникала поздно вечером, накануне съемок. В номере (группа снимала натуру в Ленинграде) раздавался звонок. Звонил Луков и говорил: "Запиши разработку". И диктовал совершенно новый эпизод с новыми исполнителями. Скоро я освоил такой метод работы: у меня появились телефоны и адреса не только сотни актеров, но и дирижеров духовых оркестров, самодеятельных хоров, цирковых фокусников, акробатов, куплетистов и т.д. и т.п. - всех, кто мог появиться в фантазии Лукова на тему "Улица Петрограда между февралем и октябрем 1917 года". Но однажды все-таки звонок Лукова застал меня врасплох. Он придумал, что солдаты пулеметного полка идут на митинг, играя на балалайках. Балалаечников в моем досье не было. Выручила память. Я вспомнил, что в одном из кинотеатров на Невском играл струнный оркестр. Разбудил сторожа, узнал адрес руководителя оркестра... Утром шесть балалаечников стояли в первом ряду демонстрантов. Луков был доволен.
"Этюды мне давайте, этюды! - постоянно требовал он. - Кадр должен быть насыщенным. Он должен жить во всю свою глубину". Готовясь к своей последней (неоконченной) картине, Леонид Давыдович обязал меня записать ритмы жизни вокзала и улицы в разное время суток, зарисовать людей, населяющих пригородную электричку. "Герои должны проецироваться на живую жизнь, только тогда они будут убедительны", - говорил он. И этот урок Лукова, преподанный ненароком, оказался для меня очень ценным.
Луков любил быть на виду, в центре внимания. Знакомству с ним я обязан именно этой его слабости. К моему столику в кафе "Националь", где после работы я коротал время, не имея в Москве постоянного пристанища и жилья, подошел Луков - я узнал его по портретам в кинотеатрах - и, спросив: "Свободно?", сел напротив. Заказал банку крабов с майонезом. Принесли их мигом - привинченный, без ленточки, орден Ленина подействовал на официантку безотказно. Я пригубил кофе, прикоснулся к миндальному пирожному растягивал все это на весь вечер. Вдруг Луков спросил:
- Знаешь, кто я?
- Знаю. Вы режиссер Луков.
- Народный артист, - уточнил он.
- Знаю.
- А какие фильмы я поставил?
Фильмографию Лукова я знал хорошо.
- "Накипь", - назвал я одну из "древних" его немых лент.
Луков отложил вилку.
- Еще?
- "Итальянка".
- Еще.
- "Я люблю". Звуковой.
- Еще.
- Ну, остальные я все видел.
- А "Это было в Донбассе"?
- Видел.
Очевидно, ему понравился парень в матросской суконке с тремя полосками тельника в вырезе, так я пижонства ради ходил после демобилизации. И Луков спросил:
- Хочешь у меня работать?
- Хочу! - Мой договор на "Мосфильме" через месяц заканчивался, и предложение было как нельзя кстати.
- Возьму тебя помрежем, - великодушно пообещал Леонид Давыдович.
- Почему помрежем?
- А кем ты хочешь? - теперь уже угрожающе спросил он.
- Ассистентом.
- А ты наглец! - прогремел Луков на все кафе и затребовал счет. Слава богу, что счет принесли не скоро, и я успел объяснить, что уже не первую картину работаю ассистентом.
Желание шефа быть на виду я наблюдал не раз, уже работая на студии им. Горького. Отснятый и вчерне подложенный материал картин показывался широко, всем без исключения работникам студии. Приглашались и киномеханики, и маляры, и помрежи, и просто те, кто бродил по коридорам... После просмотра он, чувствуя успех, спрашивал кого-нибудь из незнакомых: "Ну как?" и, получив хвалебный отзыв, интересовался: "Ты кто? Киномеханик? Поговорю с директором студии - ты достоин быть ассистентом оператора!" Если же отзыв оказывался критическим, следовало знаменитое луковское: "Ты кто такой? Как ты сюда попал?"
"Режиссерское самолюбие всегда болезненно", - уверял он и в доказательство любил приводить эпизод, произошедший с ним на заре его режиссерской практики.
- Ставим камеру, - повествовал Луков, - я смотрю в лупу, мне нравится композиция кадра, и вдруг слышу - за спиной кто-то тяжело вздыхает. Поворачиваюсь. Вижу: опытный киевский осветитель мрачно смотрит на меня. Ищем новую точку съемки. Опять установили камеру. Смотрю в лупу композиция вроде неплохая. И снова - за спиной такой же неодобрительный вздох. Еще раз переставили камеру. И еще раз осветитель вздыхает. Так - раз пять. Наконец я не выдержал и говорю осветителю: "Если вам что не нравится в кадре - так и скажите. И нечего вздыхать и сопеть!" А осветитель отвечает: "Мне все нравится. Просто у меня астма".
До самых последних дней в нем не исчезла зависть к эрудиции своих коллег, которых он пытался догнать, добирая на ходу недополученное в юности. Однажды, вернувшись из ВГИКа, где председательствовал в государственной экзаменационной комиссии, Луков рассказывал, сияя от счастья: его выступление с анализом дипломного фильма одобрил Михаил Ильич Ромм. "Понимаешь, после заседания сам подошел и сказал, что он анализировал фильм точно так же!"
Была у Лукова поговорка: "Режиссером может быть каждый, кто не доказал обратного". Надо сказать, что сам Леонид Давыдович не доказывал. Он был режиссером. Время подтверждает это.
Личная жизнь Лукова была безалаберна и несчастлива - затяжные романы с актрисами не замещали его домашнего одиночества, заставляли идти на художнические компромиссы, а иногда делали смешным в роли ревнивца ко всем знакомым его очередной пассии. Домашнее существование не складывалось актриса Вера Шершнева была никакой хозяйкой. Однажды Луков, пресытившийся ресторанным бытом, решил устроить воскресный домашний обед для друзей:
- Приходите, Вера купит на рынке парных цыплят, пожарит, а я привезу из "Арагви" ящик "Хванчкары".
В назначенный час приглашенные собрались. Цыплята, поданные хозяйкой, появились на столе, и - конфуз! - обнаружилось, что они не общипаны, а пострижены и зажаренные корни перьев, как иглы у ежа, торчат из каждого цыпленка. Луков побагровел, поднялся из-за стола и почти шепотом произнес:
- Все, все... поехали в ресторан.
В минуты откровений он говорил мне:
- Как я твоему отцу завидую!
- В чем, Леонид Давыдович?
- В том, что ты у него есть. У меня тоже мог быть сын. Но Вера не хотела, когда могла. Все сниматься, сниматься, все потом, потом... А потом - уже не получалось...
Преодолеть одиночество он так и не смог.
Урок демократии
Сталин лично пристально следил за кинематографом. Режиссеру Лукову не дано было со своей второй серией "Большой жизни" избежать высокого внимания. Его вызвали на специальное заседание политбюро ВКП(б)
В комнате, куда впустили режиссера, за длинным столом уже сидели участники предстоящей экзекуции: Молотов, Каганович, Микоян и остальные. Место в торце стола было свободно, и напротив этого места на столе лежал сценарий фильма "Большая жизнь", повествовавшего о послевоенном Донбассе. В стороне от основного, "руководящего" стола, параллельно ему, стоял стол для работников угольной промышленности. Руководители-угольщики, все, как один, в черной устрашающей форме, недавно введенной в отрасли, застыли в ожидании главного события - появления Сталина. На рукавах и петлицах отливали золотом генеральские нашивки.
Лукову, как подсудимому, был уготован маленький столик в стороне. Заседание должно было высказаться по поводу ошибок фильма "Большая жизнь".
Сталин появился, и все разом встали. Вождь жестом посадил собравшихся и, разместившись на своем месте в торце, придвинул сценарий.
- Кто хочет сказать? - Он обвел глазами собравшихся.
Воцарилась молчание.
И тут из-за стола угольщиков поднялся дородный генерал.
- Я, товарищ Сталин.
- Кто вы такой?- осведомился вождь с любопытством.
- Замминистра,- с достоинством ответил генерал.
- Замминистра,- удивленно покачал головой Сталин,- замминистра,- уже величественно повторил он и поднял палец вверх, - замминистра, - развел вождь руки, - замминистра, - и Иосиф Виссарионович небрежно и презрительно отмахнулся.
Луков заверял, что этот замминистра исчез с угольных, и не только, горизонтов.
Старый знакомец Андреев
Бориса Андреева я увидел в 1955 году - Михаил Ильич Ромм показывал мне "Мосфильм". Из второго павильона, где снимался фильм "Мексиканец", наперерез нам широким шагом вышел человек в ковбойке и сапогах. Звякнув шпорами, гигант остановился и спросил:
- Михаил Ильич, когда будем вместе работать?
- Наступит это время, Боря, - ответил Ромм и, когда мы свернули в коридор, пояснил: - Это актер Андреев. Когда я в войну был худруком Ташкентской студии, два человека были моей главной заботой: Борис Андреев и Леонид Луков...
Никогда я не узнал историю о Лукове, он не продолжил, а я не решился спросить... Про Андреева услышал, но позже...
Через 21 год я снова встретился с Борисом Андреевым - на этот раз на его квартире в центре Москвы, на Бронной. Я сам решил свезти ему сценарий фильма "Мое дело" и предложить сыграть главную роль - директора завода Друянова. Предложение это было рискованным - к тому времени стало ясно, что многие актеры боятся соперничать с театральным исполнителем роли Друянова Ульяновым, так как сценарий был написан по мотивам пьесы "День-деньской", а Ульянов за роль в спектакле по этой пьесе уже поимел Госпремию. Уверен, что как раз по данной причине отказался пробоваться у меня Всеволод Санаев. Были и другие мотивы для моих опасений: много лет актер Андреев не появлялся в павильонах "Мосфильма" и считался с чьей-то легкой руки "неуправляемым"...
Борис Федорович встретил меня в залитой солнечным светом, уставленной вазами с цветами и каслинским литьем гостиной, - огромный, в белой рубахе навыпуск - и указал рукой на стул. Я сидел и вертел в руках сценарий, готовясь к вступительной речи, а он лукаво, как мне казалось, рассматривал меня. Молчание затянулось, и Андреев поощрил меня:
- Ну, говори, Леня, говори. Я с твоим тезкой и учителем Леней Луковым всегда договаривался.
Его замечание раскрепостило меня, и я приступил:
- Сценарий этот, Борис Федорович...
- Ты вот что, - перебил меня Андреев, - не волнуйся. Оставь мне сценарий. Я прочту. И если соглашусь, сделаю тебе роль в картине. Знаешь, как я работаю? Я живу со сценарием месяц, другой. А потом прихожу и играю. Ты не волнуйся, Леня. Если соглашусь - все будет в порядке!
Сообщалось все это ласково, покровительственно, но не совсем, мягко говоря, меня устраивало.
- А что я буду делать? Может, мы вместе?
Борис Федорович уловил в моих словах запальчивость и громко рассмеялся.
- Не доверяешь?
- Ну почему... - замялся я, - но лучше, если мы...
- Ты оставь сценарий, а потом мы решим, как быть. - Борис Федорович снова стал иным - суровым, даже мрачным.
Не могу сказать, что встреча эта принесла покой, а к следующей, уже на "Мосфильме", меня просто трясло, и не только меня - у Георгия Тараторкина, который должен был стать партнером самого Андреева, дрожали коленки. Как прошла репетиция? Я открываю свою записную книжку того времени, после первой репетиции записано: "Б. Андреев - актер чуткий, тонко слышащий, умный, но - по каким причинам, не берусь судить, - отвык адекватно выражать накопленное. Постоянная тяга к преувеличению в походке, жесте, голосе".
Я ничего этого не сказал тогда актеру, но следующую репетицию назначил с видеозаписью. Каждая прикидка фиксировалась на видеопленку и тут же прокручивалась для артиста. И Борис Федорович к концу этой репетиции нашел камертон меры и правды. Больше к этому вопросу мы не возвращались. Предстояло не менее важное - оснастить фигуру будущего героя личным андреевским, из его кинобиографии, на это и был мой расчет - ни слова о далеком прошлом, но зритель должен понять, что Друянов - Андреев родом от Балуна из "Большой жизни", от Саши Синцова из "Двух бойцов" и другим быть не может, таков его направляющий стержень. Нелегко было актеру проложить протоки к образам тридцатилетней давности - у него была уже другая психофизика, но Борис Федорович преодолел ее силой таланта - становился в сценах, требовавших того - озорного, ребячливым.
Работоспособности актера можно было позавидовать. Началось с текста. Главная роль в двухсерийном сценарии, написанном по пьесе. Шестьдесят страниц на машинке. И для театрального-то актера немало. А в кино - вообще небывальщина.
Борис Федорович не выходил из своего номера в таганрогской гостинице. На натуре, которую мы снимали на заводе "Красный котельщик", он был занят мало и, запасясь съестными припасами, чтобы не отвлекаться на ресторан и буфет, занялся изучением текста. Когда я приходил к нему после съемок, выполнялся установившийся ритуал: Борис Федорович снимал с маленькой электроплитки, купленной в магазине лабораторного оборудования, литровую кружку с кофе, отрезал ломоть зельца и, положив его на хлеб, протягивал мне и говорил:
- Слушай!
Он показывал эскизы монологов и сцен Друянова, а я корректировал его решение, когда это требовалось. Споров не возникало - он отчеркивал что-то в своем экземпляре и на следующий день показывал новый вариант. Не знаю, сколько кружек кофе выпил я, но Андреев приехал из экспедиции в Москву с готовой ролью: это было чрезвычайно важно - мы снимали фильм многокамерным методом, целыми сценами...
Партнером Бориса Федоровича оказался главный режиссер Ленинградского театра имени Ленсовета Игорь Владимиров - в фильме он играл Казачкина, заместителя директора по экспорту. Игорь Петрович, никогда не видевший в работе Андреева, сложил о нем по экрану, очевидно, представление, как об актере, живущем короткими кусочками - от кадрика к кадрику. Он был восхищен умением Андреева непрерывно и мощно действовать в сценах. И тут же, на съемочной площадке, конкретизировал свое восхищение - предложил Андрееву работать в его театре, на любых условиях, гарантируя прекрасное жилье. Борис Федорович как-то вначале растерялся от такого поворота и попытался скрыть это за иронической улыбкой.
- Неужели и квартиру дадите?
- Дадим, - абсолютно серьезно подтвердил Владимиров.
- Нет. Не пойду в театр. Из кино меня не выковырнешь.
Обычно артисты, да еще такой руки, как Борис Федорович, весьма не любят, когда режиссер делает им замечание при группе. Что ж, верно, самолюбие артиста надо щадить. Иначе это дурно скажется на экране.
Но бывают случаи, когда избежать публичных замечаний нельзя. Так было и в сцене Андреева с молодым тогда Кайдановским, игравшим конструктора Березовского. Для меня было важно не пропустить момент и перейти от репетиций к съемке, когда актеры подойдут на действие к пику эмоциональности. Я дал команду "мотор", увидев, что Кайдановский уже "готов", и рассчитывая, что Андреев придет к пику эмоции в дублях... Но вдруг произошло неожиданное: Борис Федорович стал подменять действие голосовой техникой. Я не сдержался и начал резко выговаривать, уже на полуфразе подумав, к каким последствиям это может привести: Андреев просто уйдет из павильона. Но Андреев не ушел, лицо его налилось кровью, и, сжав зубы, он рыкнул:
- Ну! Снимай!
Дубль был прекрасным. В комнате отдыха за павильоном мы пили чай и молчали. Наконец Андреев сказал:
- Хорошо, что налег на меня - мне такого удара как раз не хватало!
И захохотал раскатисто.
Мои знакомые, узнав, что я работаю с Андреевым, донимали вопросами: правда ли, что Сталин так полюбил артиста после роли Алексея в фильме "Падение Берлина", что неоднократно приглашал к себе в гости, на обед и даже играл с ним сцену из этой картины. С подобными расспросами подступиться к артисту сразу я не решился. Но дорога настраивает на откровенность, я бы сказал, даже на исповедальность...
Хвостовые вагоны скорого поезда изрядно раскачивало - поезд летел из Таганрога. Один из купейных вагонов заполнили артисты, плацкартный рядовые кинематографисты; съемочная группа фильма "Мое дело" возвращалась из экспедиции. Исполнитель главной роли народный артист СССР Борис Федорович Андреев ехал один в двухместном купе "СВ".
Я зашел к нему, и артист без видимого повода рассказал мне как раз то, о чем я и собирался спросить.
- Во время войны, приехав из Ташкента, где снимались "Два бойца", я зашел посидеть в ресторан "Москва", - Борис Федорович подлил из термоса в эмалированную кружку кофе цвета дегтя, - этот ресторан тогда посещали все, кто любил хорошо поесть, выпить, потанцевать... Оказался я за одним столом с каким-то генералом. При генерале был офицер-порученец. И стали они ко мне приставать с расспросами, что мне не очень понравилось. Я приподнял генерала и высадил из-за стола на пол... А потом и порученца тоже. Что произошло дальше - понятно. Уже утром меня судила тройка за контрреволюционные действия и приговорила к расстрелу - генерал оказался важный, из ведомства Берии.
Сижу в камере смертников, на душе муторно. Думаю: "Уж скорее бы все кончилось". Сижу сутки. Вдруг приходит надзиратель, возвращает ремень, часы, все остальное и отпускает. Признаюсь, тогда у меня не было охоты узнавать, по чьему решению отменили приговор. Но узнать пришлось. И совершенно неожиданно. В Москву после войны впервые приехал Мао Цзэдун. Сталин долго его не допускал к себе и наконец устроил в честь Мао в Кремле прием. Деятелей кино туда тоже позвали. Самых-самых. Как мне передавали, Сталин любил смотреть ленты с моим участием: считал, что я на экране и есть тот самый простой русский человек, на котором вся власть держится. Поэтому и в картину "Падение Берлина", где рабочий общается с ним, со Сталиным, пригласили играть именно меня.
Правда, место на банкете в честь Мао Цзэдуна мне отвели не в самом ближнем зале, но не в этом дело. Когда все положенные тосты уже были сказаны, Сталин с Мао пошли вдоль столов. Сталин знакомил большого гостя с присутствующими. Секретарь подсказывал ему фамилию и профессию сидевшего за столом человека, и Сталин представлял того Мао.
Мао Цзэдун здоровался не глядя и еле касаясь ладонью протянутой руки.
Когда остановились возле меня, Сталин без подсказки обратился к Мао Цзэдуну:
- Это артист Андреев, - и, усмехаясь в усы, добавил: - Он меня должен всегда помнить. Была у нас одна история!
Тут же, на банкете, один из бериевских чинов пояснил сказанное: после того как меня тогда, в войну, приговорила тройка, чин этот решил доложить о случившемся вождю. А то вдруг, глядя очередной фильм, спросит: "А почему не снимается этот большой человек, артист Андреев?" И тогда жди беды - полетят и исполнители приговора, и те, кто приговор одобрил.
Сталин выслушал докладывающего и как-то вяло отмахнулся...
- Пусть этот артист еще погуляет!
- Вот так судьба переворачивается, - развел руками Борис Федорович, а я подумал: "Вряд ли Сталина интересовала жизнь самого Андреева. Скорее, ему важна была жизнь на экране андреевских героев, своей простотой и открытым обаянием невольно утверждавших миф о демократичности той "великой сталинской эпохи".
Популярность артиста была огромна - люди, увидев его на улице, начинали улыбаться. Для Бориса Федоровича не было вопроса, как распорядиться популярностью. Он любил помогать людям. Только по моей просьбе он делал это не раз и не два - ездил в райисполком, в милицию, пробивал обмен жилья. Все это без личной выгоды - для низовых работников студии, от которых он не зависел.
Он мог пойти в райисполком, басовито проворковать: "Ласточка", - и секретарше, испытанной в бурях и шквалах приемных дней исполкома, было этого достаточно, чтобы раскрыть двери к председателю, а тому, услышав самоуничижительное андреевское: "Милый человек, помоги мне, старику, в пояс тебе кланяюсь", - оставалось только одно решение - в пользу просителя.
Борис Федорович выходил на крыльцо исполкома с разрешением на обмен площади, молча передавал его заинтересованному работнику студии, только отмахивался в ответ на благодарности и торопливо садился в машину, опаздывая, естественно, на какую-то встречу со зрителями из-за визита в исполком.
Однажды я спросил Андреева, почему он так безотказно отзывается на просьбы. Борис Федорович ответил: "Бог мне многое дал; если я не буду помогать людям, он от меня отвернется!"
Жизнь Вани Курского
Петр Мартынович плакал. Смотрел на себя молодого, улыбчивого, белозубого, с чубом - в фильме "Александр Пархоменко" - и плакал.
В 59-м году режиссер Леонид Луков решил перемонтировать свой фильм "Пархоменко", чтобы вернуть ему экранную жизнь. Нужно было выкинуть сцены со Сталиным и даже упоминания о нем. Осуществить задуманное поручили мне. Я с трепетом вызвал на студию легендарного Алейникова, чтобы переозвучить реплики о вожде в устах его героя Алеши Гайворона. Петр Мартынович не справился с этой элементарной задачей. Эмоции захлестнули его, он, прослезившись, не мог попасть в собственную артикуляцию на экране и, в конце концов, махнув в отчаянии рукой, ушел из павильона, где проходило озвучание. Вместо Алейникова роль переозвучивал пародист Геннадий Дудник.
У Петра Мартыновича к тому времени было много поводов для расстройства.
В конце тридцатых годов он вместе с Борисом Андреевым буквально ворвался на звездный небосвод нашего кинематографа и собственным обаянием и индивидуальностью пленил миллионы кинозрителей. Большая часть из них даже не знала его фамилии: титры в начале фильмов читали тогда не многие. Алейникова называли именем его персонажа - Вани Курского - из картины "Большая жизнь", хотя Курский не был его первой ролью.
Воспитанник детского дома где-то под Могилевом, Петя приехал в Ленинград и поступил в Институт сценического искусства на курс к Сергею Герасимову. У него же он сыграл свою первую роль - повара Молибогу в фильме "Семеро смелых". И хотя эта лента снималась раньше "Большой жизни", Молибогу для большинства зрителей играл Ваня Курский - так ярко запечатлелась роль в сознании людей.
Предложений сниматься было хоть отбавляй, и он снимался в фильмах "Шуми, городок", "Трактористы", "Случай в вулкане", "Пятый океан", "Конек-Горбунок"... Но, пройдя огонь и воду актерской кинокарьеры, Петр Мартынович не сумел одолеть испытание медными трубами - славой и популярностью. Монтажница Киевской студии Т.Л. Зинчук рассказывала, как Алейников и его дружок Боря Андреев запивали украинский борщ водкой, сидя в студийной столовой. К их столу подошел кто-то из старых украинских кинематографистов и посоветовал:
- Что вы, таки гарны хлопцы, горилкой балуетесь! Шли бы до дивчин лучше!
Алейников ответил с готовностью:
- Водка и дивчины - несовместимы, а водка и серьезная наука философия - подходят друг другу. Вот мы и философствуем!
В его устах, при его манере растягивать слова, даже несмешное становилось смешным, а уж если он рождал остроту, она делалась "убойной". Однажды на приеме в корейском посольстве он, по совету Николая Крючкова, пригласил на танец одну из присутствующих кореянок. Танец окончился. Алейников вернулся на свое место.
- Ну как корейка ? - спросил Крючков.
- Корейка-то ничего, - ответил Алейников, - но грудинки мало.
Война принесла новые роли, новую тематику. Он играет защитников страны в "Морском батальоне", "Небе Москвы" и "Непобедимых". Однако работы эти не стали откровением в актерской биографии Алейникова. Хоть картину "Небо Москвы" ставил сам Юлий Яковлевич Райзман - большой специалист по созданию в своих фильмах экранных характеров.
После окончания войны ролей у Петра Мартыновича поубавилось. Причин здесь несколько: малокартинье, алкогольная недисциплинированность актера, а главное, тот человеческий тип, который ярко и талантливо создавал на экране актер. Иронист и балагур, несерьезно относящийся к происходящему, в современности казался ненужным начальственным цензорам, мог послужить плохим экранным примером.
Но когда режиссер Л. Арнштам снял Алейникова в роли Пушкина в картине "Глинка", зритель не принял эксперимента - в зале стоял хохот, несмотря на то что актер очень верно существовал в образе персонажа. Публика ждала привычных проявлений своего любимца и видела в этих съемках анекдот.
Актер вынужден был в основном концертировать: играл сцену в пивной из первой серии "Большой жизни" со случайными партнерами (вторая серия в то время покоилась на полке, и поделом - уж больно примитивными выглядели в ней все персонажи, включая и персонаж Алейникова). Читал Петр Мартынович с эстрады и "Ленин и печник". Приезжая в какой-нибудь клуб, артист въедливо спрашивал:
- Какая здесь аудитория?
- Рабочие.
- Ну, - говорил он после раздумья, - тогда я прочту "Ленин и печник".
В другом клубе на его вопрос о составе аудитории отвечали:
- У нас - студенты.
Решение после глубокой паузы было тем же:
- Ну, тогда я прочту "Ленин и печник"
Он мастерски создавал иллюзию сиюминутного выбора репертуара, имея в "багажнике" всего один концертный номер (очевидно, память больше не держала).
В прежние времена фильмы не старели - они шли на экранах бесконечно и популярность актера держалась. У Алейникова появились стереотипы общения с незнакомыми людьми, узнававшими его. Помню, как увидел актера в пивной на площади Восстания, где он жил в высотном сталинском доме. Он, почувствовав мой изучающий взгляд, обернулся и спросил:
- А ты как здесь?
Хотя до этого не видел меня ни разу.
Режиссер Луков, поддерживающий актеров своей юности (а "Большая жизнь" была одним из ярких взлетов режиссера), пригласил меня - ассистента - и сказал: "Заходил Петя Алейников, просил занять его в картине. Он после операции - удалили легкое... Вызови его, попробуй на роль отца нашей героини".
Я выполнил указание шефа, но грим для фильма "Цена человека" не получился: как ни старались гримеры, перед нами представал не отец героини, а состарившийся худой, сморщенный паренек. Роль - не случилась.
Как мы "улучшали" Эйзенштейна
После закрытой в производстве (из-за моего недовольства работой маститого оператора Яковлева, утратившего с возрастом львиную долю навыков) картины "Отцовский пиджак" ставить мне на "Мосфильме" не давали. Выйти из этого тупика помог мой отец: он обратился за помощью к зампреду Совета министров Д. Полянскому, с которым познакомился на одном из "кукурузных обедов", куда приглашали писателей в те времена, когда считалось необходимым пропагандировать кукурузу. Папа позвонил помощнику, был принят Полянским и рассказал о несправедливости, случившейся со мной на студии. На мое везение, зампред видел по телевизору короткометражку "Ожидания", и все мгновенно решилось. Последовало указание председателю Госкино Романову, а далее - все "табу" на меня снимались по инстанциям. Но пока отец, Георгий Марягин, дозревал до своего поступка, сын, Л. Марягин, ходил в безработных, и директор 1-го творческого объединения, тот же К.И. Ширяев, что в свое время взял меня в телеобъединение, предложил помочь Григорию Васильевичу Александрову, приступившему в то время к восстановлению картины "Октябрь".
Александров - соратник и сорежиссер Эйзенштейна, постановщик "Веселых ребят", "Волги-Волги", "Цирка", - интересно поработать рядом!
И вот я в кабинете Александрова на студии. Григорий Васильевич разглаживает мощные седые брови, открывает кейс-атташе (большая редкость по тем временам), извлекает термос с кофе, галеты, сигары и, отпивая из раскладного стаканчика, объясняет мне первый этап работы:
- У меня восемь копий "Октября", я собрал их, объехав все фильмотеки мира, чтобы восстановить первоначальный вариант фильма. Ваша, Леня, задача - отсмотреть их и отметить все кадры, недостающие в советском варианте.
Потянулись километровые просмотры, в результате которых выяснилось, что госфильмофондовский вариант самый полный, о чем я с растерянностью доложил Александрову. Мне казалось, что он будет очень недоволен результатом моих изысканий, но Григорий Васильевич затянулся неизменной сигарой и легко резюмировал:
- Тем лучше. Значит, мы теперь полностью уверены, что располагаем всем материалом фильма "Октябрь".
- Как материалом? - вырвалось у меня.
- Материалом, - подтвердил Александров и вытащил из кейса два желтых кодаковских конверта из-под фотобумаги. - Вот здесь записи Эйзенштейна о том, какой должна быть картина при доработке. Мы кончали "Октябрь" в спешке, к юбилею, и многое не успели сделать. Разве вы не заметили повторы кадров, дубли, поставленные в картину?
Я сделал вид, что заметил, не смея признаться в собственной поверхностности.
- Изучите записки и вместе с Эсфирь Вениаминовной, - так звали монтажера, - устраните длинноты.
Тут уж я не смог "сделать вид". Представляю себе, как выглядело мое лицо со стороны.
- Я?!
- Да. Вы. Я вам доверяю. - И Григорий Васильевич вручил мне конверты.
Записки носили самый общий характер, и нужно было иметь огромное нахальство, чтобы уродовать на их основании фильм. Мои размышления у монтажного стола вместе с Эсфирь Тобак ни к чему не привели. Она работала с самим Эйзенштейном, считала все, что тот делал, каноническим и любое, самое осторожное предложение встречала в штыки. Тогда на выручку пришел сам Александров.
- "Октябрь" не влезает в длину современного киносеанса, нужно убрать 20 минут, - с обезоруживающей простотой сказал он, - лучше от начала, там, где у нас очень подробная экспозиция.
То, что вызывало священный трепет у меня, не представляло сложности для Григория Васильевича. Он попросил поставить сзади в монтажной персональный письменный стол с городским телефоном и в перерывах между часовыми разговорами с ЦК, Академией общественных наук, Комитетом борьбы за мир, с консультантами из разведки (по будущей картине "Скворец и Лира") и еще бог знает с кем (выяснилось, что кроме "Мосфильма" он работал еще в пяти учреждениях) приказывал:
- Отрежьте вот этот план. А теперь начало этого... - не обращая внимания на оханье монтажера.
Таким образом, не садясь за монтажный стол, он сократил лишние минуты главным образом за счет длительности множества кадров. Дальше в дело должен был войти Шостакович. Но не сам великий композитор, а музыковед Холодилин, которому было доверено из готовых произведений композитора сделать композицию. Ну, естественно, тема Временного правительства легла под музыкальную тему "Понапрасну, Ванька, ходишь, понапрасну слезы льешь...". Что же касается революционного напора и драматических затиший, то тут творчество композитора давало поистине безграничный материал. И все же одна тема фильма не укладывалась в музыку Шостаковича: тема Дикой дивизии. На экране возле теплушек, до того как поддаться агитации большевиков, остервенело плясали лезгинку джигиты в папахах.
Ни один оркестр в Москве не мог воспроизвести колорит этих плясок, кроме... кроме оркестра ресторана "Арагви". Пришлось погрузить музыкантов с их электроплитками и бубнами в автобус и высадить уже перед студией звукозаписи "Мосфильма". Музыканты подключили свои электроплитки, подсушили отсыревшие бубны и дружно вдарили под экранное изображение.
Александров был доволен. Он дымил сигарой и улыбался:
- Именно так и хотел Эйзенштейн!
Чем дольше я работал на "Октябре", тем с большим подозрением относился к ссылкам Александрова на мнение Эйзенштейна. Слишком часто его имя возникало, чтобы утвердить правильность самого удобного производственного и творческого решения. Однако мои подозрения оставались втуне - приходилось выполнять то, что положено второму режиссеру, и предложение Александрова поехать в Ленинград для досъемок "Октября" я воспринял безропотно. Григорий Васильевич затянулся - именно затянулся - сигарой и объяснил, что Сергей Михайлович мечтал в конце фильма видеть красный, в цветном изображении, флаг над Смольным. Я сразу вспомнил раскрашенный от руки флаг в "Броненосце", но смолчал. Решили начать кадр с пьедестала памятника Ленину во дворе Смольного (благо памятник серого цвета и плавно смонтируется с предыдущим черно-белым изображением), а затем выйти на развевающийся красный флаг на флагштоке Смольного.
Досъемки были оговорены, и Григорий Васильевич приступил к своим обязательным каждодневным "фантастическим" рассказам. Обычно при этом он вынимал из кейса какое-нибудь документальное подтверждение своей новелле: фотографию, пожелтевшую вырезку из газеты, записку наконец, и... происходило действо в одном лице. Скажем:
- Вы видите на этой карточке меня с Эйзенштейном. Вот жалюзи дома рядом. Знаете, кто за этими жалюзи? Сам Тельман. Глава коммунистов Германии. Он не мог сняться с нами в Швейцарии - боялся фашистских ищеек!
Или:
- Я летел в Новосибирск по фильму "Русский сувенир". Самолет приземляется. Смотрю в окошко - рядом катится колесо. И, что самое интересное, - это колесо от нашего самолета...
Или (показывая фотографию):
- Это Чаплин и я. Мы с ним очень дружили... Он пел песни из моих фильмов.
Естественно, что фонограмма не прилагалась к фото, но в ушах у слушающих уже звучали мелодии Дунаевского в исполнении Чаплина.
Такое бывало не только с Александровым. В девяностые годы уже прошлого века, побывав в Голливуде, я убедился, что памятные фотографии вовсе не свидетельство дружбы, а просто знак уважения к стране: мой продюсер Денн Мосс объявил: Рейган примет меня в своем офисе через десять дней.
- Кого еще? - поинтересовался я.
- Больше никого. Вас как главу русской съемочной группы, впервые снимающей в Голливуде. И меня как продюсера, сотрудничающего с вами.
Прошло две недели, никто о приеме у Рейгана не вспоминал, мы закончили съемки фильма "Враг народа Бухарин" и улетели из Лос-Анджелеса. Уже в Нью-Йорке, в аэропорту Кеннеди, мне сообщили: Рейган ждет завтра. Задерживаться я не мог. Задержался руководитель нашего творческого объединения (ему некуда было спешить), был с продюсером у Рейгана 15 минут, сфотографировался и теперь объясняет всем, что президент Рейган - его друг...
Иногда доказательств рассказанного не приводилось - Александров вынимал из карманчика для платка карточку величиной с визитку и по ней, как по конспекту, повествовал.
Как-то он пояснил мне, что дома у него алфавит-картотека с такими вот картоночками, на них он заносит приходящие мысли, чтобы не забыть, а поскольку, как он выразился, мысли приходят редко, эти карточки играют в его жизни значительную роль.
Зарядившись очередной порцией александровских историй, я отправился на досъемки в Ленинград, где сразу возникли непредвиденные трудности: смольнинский завхоз запретил ставить камеру на газон перед памятником. Пришлось на большом ленфильмовском кране зависнуть над цветочками. Но главная трудность была впереди - в городе стояло безветрие, и флаг над Смольным вяло висел на флагштоке. Два дня мы ждали знаменитого балтийского ветерка, но не дождались. И я нашел, как мне показалось, оригинальный выход. Мы попросили местного мажордома купить леску, привязать к углу флага, уйти на край крыши и "колыхать" флаг. Мажордом с готовностью согласился, но попросил деньги за работу вперед: оказалось, что киношники "колыхали" этот вялый флаг много раз при его помощи, но, пока он спускался с крыши, сматывались, не заплатив.
Я был удручен этим открытием, но кадр все-таки сняли.
Фильм был "восстановлен", на просмотр приехал Шостакович. Григорий Васильевич вытащил картоночки из кармана и, перебирая их, стал повествовать о назначении различных фрагментов музыки Шостаковича в фильме. Дмитрий Дмитриевич хмуро остановил:
- Я сам это знаю.
Музыка давила фильм, в ней не было зазора... Хотелось, ой как хотелось звучащей тишины, скажем, в эпизодах развода мостов... Но на Григория Васильевича мои робкие соображения не подействовали:
- Именно так хотел Эйзенштейн!
Когда фильм принимали в комитете, тогдашний зампред Госкино Баскаков потребовал выкинуть "мой" кадр как повтор раскрашенного флага в "Броненосце "Потемкине", но тем не менее работа по восстановлению фильма была признана выдающейся.
По этому поводу был дан мощный банкет в ресторане гостиницы "Москва", где я не без удовольствия наблюдал парный конферанс Григория Васильевича и его звездной супруги Любови Петровны Орловой. Казалось, что застольные репризы и скетчи от многократного исполнения доведены до совершенства, и душой их была грациозная и женственная для своего солидного возраста Орлова.
Григорий Васильевич даже на банкет принес стопку карточек и в заключительном тосте цитировал Эйзенштейна, резюмировав:
- Мы сделали, как он хотел!
Только один раз я видел Александрова без стандартно-приветливой улыбки на лице: утверждались титры по озвученному и "восстановленному" "Октябрю".
- Почему вас нет в титрах? - враждебно спросил он, пробежав составленный мною проект заглавных надписей.
Я объяснил, что неловко числиться в режиссерах фильма, поставленного давным-давно Эйзенштейном и Александровым. Да при том, что художественным руководителем будет значиться опять же Григорий Васильевич. Возникнет вопрос: что же делал конкретно я?
- Вы правы, - согласился он и снова улыбался.
Улыбка была у него на лице, когда он отказывал мне в помощи. Встретив в центральном вестибюле студии, он, протянув навстречу руку, обрадовал:
- Видел по телевидению вашу новеллу "Ожидания" - мне понравилось!
И пожал мою ладонь..
- А вот директору студии - не нравится, - решил я воспользоваться случаем и попросить заступничества, но Григорий Васильевич мгновенно понял, куда клоню.
- Ну что ж, у меня с директором по многим вопросам разные мнения! - И быстро вошел в лифт, возносящий к студийному начальству.
Я его боялся
Я его боялся. Слушал его выступления на художественных советах объединения "Телефильм". Наблюдал его нетерпеливые ерзанья в кресле темного просмотрового зала, когда отсматривался рабочий материал очередной заказной поделки. И - боялся. Попасть такому под горячую руку и косящий взгляд? Чтобы избежать с ним встречи на обсуждении сценария фильма, с которым я запустился, и актерских проб, были предприняты особые меры - секретарша объединения получила коробку конфет и за это не должна была дозвониться до Леонида Захаровича Трауберга. Так, по моей мысли, враждебный оппонент нейтрализовался. Но мои старания оказались тщетными. Секретарша конфеты взяла, а Трауберга тем не менее вызвала. Он вошел в зал, где должны были показываться пробы по картине "Про Клаву Иванову" с последующим обсуждением, и плюхнулся, тяжело дыша, на свое насиженное место в первом ряду, которое он облюбовал по причине плохого зрения.
Предчувствие на этот раз не обмануло меня. Трауберг первым взял слово и понес сценарий. Звучало выступление примерно так: "Мы получим фильм об одноклеточных. И режиссера не спасет его умение добиваться от актеров внешней правды. Жизни духа, тезка, у вас на экране не будет. Хотите это делать - делайте. Я вам соболезную".
С этими напутствиями я и вышел на съемки, благодаря провидение, что вообще не закрыли. Но от Трауберга, как от судьбы, не уйдешь. Он вовремя явился на сдачу худсовету уже готовой картины. В составе ареопага объединения было много уважаемых личностей, даже племянник самого Станиславского - С. Алексеев, однако Трауберг вызывал самый большой интерес - еще бы, живая история нашего кино, создатель ФЭКСа, соавтор и сорежиссер легендарной трилогии о Максиме, которую ребята моего поколения с наслаждением смотрели по десятку сеансов. На этот раз он не выступил первым, а дал другим "помыть мне косточки". "Держит меня на крючке, злыдень. Сейчас размажет по стене вместе с моими "одноклеточными героями", - думал я, а не угадал: Леонид Захарович начал с покаяния. "Я не увидел в сценарии того, что увидел мой тезка, картина получилась, - говорил классик. - Марягин сделал заявку на хорошего режиссера при сценариях образного плана". Сказанного хватило, чтобы я пришел в себя и почувствовал прелести режиссерского бытия.
Успешную сдачу мы отмечали в ресторане Дома кино - тут снова возник Трауберг. Он оперся руками о торец нашего стола, склонился над очаровательной монтажницей, сидевшей с краю: "Леня! Я только одному качеству в вас завидую - молодости!" О романах и "новеллах" классика ходили легенды. Леонид Захарович мог во время последних своих постановок надолго оставить съемочную площадку и уйти звонить очередной девочке. Этой слабостью пытались воспользоваться бездарные абитуриенты Высших режиссерских кусов, где он преподавал. Его шантажировали, но безуспешно жена, привыкшая за много лет совместной жизни к чувственным порывам художника, не реагировала на провокации, а руководство кино понимало, что тут перевоспитанием заниматься поздно.
"Перевоспитывали" его намного раньше - во время борьбы с космополитизмом, объявив чуть ли не главным космополитом в кино, вместе с С. Юткевичем. Трудные годы были пережиты при помощи кинематографических друзей. И. Пырьев - тогдашний директор "Мосфильма" - поручил опальному, давно не практиковавшему коллеге постановку.
В семидесятые годы Трауберг ужа и не помышлял о постановках. Еще раньше - в конце пятидесятых - работа драматурга держала его на материальном плаву. Леонид Луков говорил:
- Еду в Киев смотреть по поручению комитета, как там и что с качеством материала по картинам, которые в работе. Если материал плохой - нужно будет закрывать картины. Такое указание министра. А у Трауберга там снимается сценарий "Мертвая петля". Он позвонил мне и просит: "Не зверствуй, подумай обо мне - останусь голодным".
Луков не зверствовал. Фильм довели до конца, он не принес драматургу славы. Зато дал возможность переключиться на литературную и педагогическую деятельность полностью.
На этом поприще Леонид Захарович снова ожил. Его книга "Фильм начинается" - емкий и глубокий труд, своего рода учебник режиссуры. Я всегда рекомендовал осваивать эту книгу своим ученикам. Пожалуй, в книге только один минус: не освещена проблема работы с актером, ну да в данном вопросе автор и не был докой. Книга стоит у меня в книжном шкафу на видном месте с надписью: "Тезке, от которого не зря ждал и еще жду. Л. Трауберг". Не думаю, что классик постоянно ждал озарений в моих картинах, но смотреть - смотрел все. После шли разборки, лестные и не лестные для меня, тут же, в вестибюле Дома кино.
Режиссеры Союза кинематографистов не раз представляли классика к званию народного артиста и постоянно получали атанде. Когда же это наконец удалось, целая делегация отправилась оповещать Леонида Захаровича. Реакция оказалась неожиданной. Пожатие плеч и реплика: "Мне это теперь безразлично".
Совсем не безразличны были отношения с учениками -слушателями Высших режиссерских курсов. Маленький, невзрачный, он не казался поначалу великовозрастным студентам убедительным рядом с осененными всеобщим признанием М. Роммом, Ю. Райзманом, С. Юткевичем, которые проводили занятия и уходили. А Трауберг - оставался. Как дядька-воспитатель в лицее. Постепенно его аналитический ум и образное видение завоевали слушателей курсов, они не могли без его совета и шагу ступить, а он и не чурался общения и шел "на передний край обороны" за своих питомцев. В Кинокомитете обсуждался сценарий Жени Григорьева, по которому должен был снимать Марк Осепьян. Леонида Захаровича никто не приглашал на обсуждение неблагополучного с точки зрения комитетской редактуры сценария, но тот явился сам. Своей темпераментной речью пробил брешь в полосе отчуждения, окружавшей сценарий "Три дня Виктора Чернышова".
Общения с бывшими его студентами не всегда оставались безоблачными. Пустой перрон метро станции "Аэропорт". На длинной деревянной скамье в центре платформы - одинокий и жалкий, в заношенном костюмчике Леонид Захарович. Подхожу, здороваюсь. Он, прочитав в моем взгляде вопрос, раскалывается: "Час жду ученика: должен принести деньги. Понимаете, консультировал его сценарий, придумал огромное количество ходов, он их использовал. Сценарий приняли, запустили, деньги получены, а он ни гугу. Пришлось объяснить, что занятия на курсах с преподавателями давно кончились и начались профессиональные отношения. Не должен же я всю оставшуюся жизнь работать бесплатно на учеников". - "Он это понял?" - "Понял. Но час не идет".
Того "творца" я не видел и на очередном юбилее Трауберга, который он проводил скромно, в собственной квартире рядом с Союзом кинематографистов. Зато был Панфилов, был Осепьян, что, на мой взгляд, много дороже, чем присутствие часто и денежно снимающих "лудил"-учеников.
Этот разноликий Пырьев
В тот зимний месяц я жил в Ленинграде в коммунальной квартире у друзей - приехал защищать диплом в ЛГИТМиКе, но каждый день звонил домой, в Москву - ожидалось прибавление семейства. Во время одного из звонков жена сказала:
- Тебе звонил Пырьев.
- Какой Пырьев? - переспросил я, подумав, что моя супруга имеет в виду сына Пырьева - Андрея.
- Сам. Пырьев Иван Александрович.
У меня трубка чуть не выпала из рук. Я наблюдал Пырьева давно - он дружил с одним из моих учителей - Луковым, того даже и называли "Пырьев со студии Горького" или "еврейский Пырьев". Но я никогда не удостаивался внимания Ивана Александровича, взгляд его скользил мимо одного из ассистентов друга. Оно и понятно - мало ли молодых людей вьется вокруг могущественных режиссеров в надежде на скорую карьеру. Позже, работая в объединении Пырьева на "Мосфильме", я часто встречал его в коридоре: худой, длинная шея и суковатая палка в руке, отсчитывающая своими ударами об пол шаги хозяина. На худсоветах объединения, куда мне удавалось проникнуть во время обсуждений материала картин, на которых я работал, Пырьев был резок и категоричен. И в поощрении, и в критике. А сейчас позвонил сам? Мне?!
- Я сказала, что ты в Ленинграде, - пояснила жена. - Он просил тебя появиться сразу, как приедешь.
В шестой павильон студии, застроенный декорациями "Братьев Карамазовых", я шел с нескрываемой тревогой и волнением; что "приготовил" мне этот неуемный Пырьев? И, наверное, от своего состояния долго не мог найти выход из обширного двора, сплошь уставленного горшками с цветами, изображавшими траву. Неловко переступая через очередной горшок, сбил другой, получил нагоняй от реквизиторши, распахнул какую-то калитку и увидел Пырьева.
Он сидел в келье старца Зосимы за конторкой мастера павильона, похожей на школьную парту, и ел макароны, тщательно цепляя вилкой нехитрую пищу. Рядом стоял заместитель директора Коля Гаро и с улыбочкой выслушивал пырьевские указания о подготовке очередного кадра. Гаро ушел. Пырьев, продолжая есть макароны, не замечал, казалось, меня. А я не решался прервать его трапезу. Наконец, не поднимая головы, Пырьев спросил:
- Вы что здесь делаете?
- Меня просили появиться.
Пырьев первый раз удостоил меня взглядом.
- А, это ты?! Я смотрел твою короткометражку. Никакого там сценария нет, а картину ты сделал. - Он имел в виду новеллу "Ожидания", сыгравшую в моей киношной судьбе немалую роль. Короткометражка прошла по американскому телевидению и явилась одним из аргументов моей работы с Голливудом по фильму "Бухарин".
Сразу, без перехода, Иван Александрович предложил:
- Хочешь у меня работать?
- Да, - выдохнул я.
- Завтра в девять придешь в мой кабинет и скажешь, что ты хочешь ставить. - Он встал из-за конторки и ушел, растворившись в светящемся квадрате двери павильона.
Такой поворот дела был похож на чудо, но в чудеса нужно верить, я поверил доброму волшебнику Пырьеву и задолго до девяти был назавтра у дверей его кабинета. Пырьев вошел, стуча палкой, сбросил плащ на чипендейлевский диван, сел за стол и сказал:
- Ну?
Повесть сельского учителя Некрасова "Старики Кирсановы", напечатанную в "Новом мире", которую я предложил к постановке, Иван Александрович читал, она ему нравилась. Спросил только:
- Кто сценарий будет писать?
- Я.
- Нет, - Пырьев был категоричен, - нам человек нужен, с которого и ты и я можем спросить... А все, что ты захочешь, он все равно напишет. И твою долю денег тебе отдаст...
- За что?
Пырьев подозрительно прищурился, изучая меня: действительно не понимаю или прикидываюсь? И не уловив, очевидно, фальши в моем голосе, врезал:
- За то, что ты режиссер!
- Раз так - тогда Борис Можаев. Он прекрасно знает село.
- Я не против. Пусть пишет, - согласился Пырьев. - Он, правда, на нас обиделся - мы один его сценарий не взяли. Но если согласится - пусть пишет.
Можаев согласился, мы с упоением кинулись в работу. Когда сценарий был готов, Пырьев, прочитав его, сказал:
- Сценарий хороший. Мы его примем - студия не пропустит. Ну, студию мы пробьем, главк не пропустит. Ну, главк мы пробьем - комитет не пропустит. Ну, комитет мы пробьем, снимешь ты картину - никто ее не пропустит, и никого мы не пробьем. Не нужно снимать этот сценарий!
Полугодовая работа рушилась, я стал уговаривать Пырьева, рассказывать, что на фоне похорон сына стариков Кирсановых, которыми кончался сценарий, я дам картину уборки - пойдут комбайны, косилки...
Пырьев выслушал все это, недобро блеснул зоркими, пронзительными глазами и гаерски поклонился мне:
- Спасибо. Это мы все умеем. Только это уже не кушается.
Добрый волшебник превратился в злого джинна: Иван Александрович на время потерял ко мне интерес.
Но Пырьев был Пырьевым: человеком резким, контрастным в своих проявлениях, и через полгода он снова предложил постановку. На этот раз все обстояло сложнее - в сценарии "Хозяин тайги" того же Бориса Можаева, написанном емко, по-писательски сочно, он предлагал переакцентировать действие на персонаж второго плана - повариху лесорубов, имея в виду, и не бескорыстно, определенную актрису - свою жену.
Перечислил девять пунктов, по которым должна вестись работа. На этот раз мне пришлось отказаться от постановки.
Иван Александрович был разгневан и прямо на обложке сценария написал послание, в котором отменял в непечатной форме все свои комплименты в адрес моей короткометражки.
Такую реакцию нетрудно было понять - в объединении Пырьева существовала очередь на постановки, отказ режиссера был явлением нечастым. Сам художественный руководитель, пытаясь сломать сложнейший стереотип, любил повторять:
- Очередь на постановку - не очередь за хлебом! Талантливый идет без очереди!
Материальное поощрение личности, получившей признание, как сейчас говорят, "совка", было для него аксиомой. Однажды в квартире Пырьева оказался молодой режиссер, поразился роскошной обстановке и выдавил из себя:
- Вы почти в коммунизме живете!
- Правильно, - согласился Иван Александрович, - весь наш народ идет в коммунизм, все 200 миллионов. Но в очередь! Так вот, я в начале очереди, а ты в конце!
Необходимость ориентации в производстве на интересные режиссерские индивидуальности возникла у Ивана Александровича еще в середине пятидесятых годов на посту директора "Мосфильма", когда производство в кинематографе стало расширяться после малокартинья. Не рассчитывая на зрелость выпускников ВГИКа, думая, что им еще нужно дозревать, он выступил одним из инициаторов создания при киностудии Высших режиссерских курсов, воспитавших Георгия Данелия и Игоря Таланкина, привлек к работе в кино целую плеяду театральных режиссеров, и среди них - Анатолия Эфроса, Константина Воинова.
Весьма остро воспринимал он новые веяния, пришедшие в кино в шестидесятые годы. Я слышал, как Луков, посмотрев на студии им. Горького материал шпаликовской и хуциевской "Заставы Ильича", уговаривал Пырьева тогда главу Союза кинематографистов - поддержать гонимый руководством Комитета по кинематографии материал фильма, дать возможность закончить картину в том виде, как задумана она была создателем. Пырьев слушал защитительную речь друга, с которым он сблизился, еще работая в Киеве над картиной "Богатая невеста", мрачнел, а потом оборвал:
- О чем это кино? Таких людей сколько в стране? Сто в Москве и пятьдесят в Ленинграде. Как теперь говорят, на "плешке"!
Луков не унимался: рассказывал, как обрадовал его интересный подход к новому открытию повседневности.
- Такие картины, Леня, - подвел черту Пырьев, - болезнь нашего кино, болезнь нужно лечить, а не поддерживать!
Иван Александрович ошибся: время поддержало тенденцию Хуциева, вернее, эта тенденция и была выражением того "оттепельного" времени, на открытиях которого и базируется сегодняшнее новое кино.
В поведении Пырьева было что-то преувеличенное, я бы сказал, мейерхольдовское (недаром он прошел актерскую школу в театре этого режиссера); находясь на посту директора крупнейшей студии в стране, он мог встать на колени перед безвестным режиссером и униженно его просить, мог и уничтожать человека, дав волю своему мощному темпераменту.
Леонид Луков рассказывал мне, как перед войной в Киеве Пырьев, считавший себя хорошим шахматистом, играл с режиссером Марком Донским, не отстававшим от Ивана Александровича в самомнении. Жили они в гостинице, в соседних номерах. Донской днем, до того как Пырьев вернулся со съемок, взял у его жены шахматы и после ужина пригласил соседа к себе на игру. Пырьев пришел. Игра сложилась не в его пользу. Донской, предвкушая победу, заявил, что он лучший шахматист среди всех режиссеров.
- Ты лучший шахматист, лучший боксер, лучший юрист! - взревел Пырьев. - Да?
- Да, - уверенно согласился Донской.
Пырьев в ответ смешал фигуры и вместе с доской выкинул в окно.
Донской захохотал:
- А шахматы-то, Ваня, ваши!
Пырьев не разговаривал с Донским несколько месяцев.
Работавшие с Пырьевым сотрудники говорили - Иван Александрович не любил людей, боявшихся его неумеренных резкостей, с уважением относился к умеющим постоять за себя, отстоять свое достоинство. Это похоже на правду. Мне пришлось наблюдать его в одной ситуации: во время подготовки сценария "Старики Кирсановы" Пырьев попросил меня поехать вторым режиссером на одну из картин объединения:
- Мы тебе постановку даем, помоги и ты нам!
Я поехал.
Через тройку месяцев у меня с постановщиком Лешей Салтыковым возник конфликт - я счел себя оскорбленным, мне пришлось вернуться с картины. Мой поступок был вне интересов объединения: нужно было искать другого второго режиссера, уже четвертого по счету на этой картине, так как сработаться с постановщиком было трудно. Пырьев выслушал все доводы моего отказа от картины и заявил:
- Не вернешься на картину - уволим со студии!
- Не вернусь.
- Ну, пеняй на себя! - заявил Пырьев, и я удалился.
В этот же день на площадке перед центральным входом "Мосфильма" мы снова встретились.
- Не поедешь? - спросил Пырьев.
- Нет, - сказал я, покрывшись испариной.
- И правильно! Я бы тоже не поехал! - Пырьевская палка со стуком врезалась в асфальт.
Тарковский, Рискинд, Ржешевский и я
Как-то утром, прилетев из Новосибирска, где в то время работал, я заглянул в кафе "Националь" и в гардеробе столкнулся с Андреем Тарковским. Мы познакомились еще в 54-м году, на консультации перед вступительными экзаменами во ВГИК: худощавый, резкий в движениях парень сидел рядом со мной, слушая вполуха инструктирующего педагога, и рисовал на листе бумаги кадры со скошенным горизонтом, перечеркнутым наклонными сосенками. Чувствовал он себя в стенах ВГИКа гораздо свободнее, чем многие, поскольку поступал уже второй раз и набирающий курс мастер - М.И. Ромм - обещал еще четыре года назад принять Андрея после того, как тот "глотнет жизненного материала".
Сейчас, во время встречи в гардеробе "Националя", последовали вопросы:
- Как ты?
- А как ты?
Вопросы с его стороны не были праздным любопытством. Не раз в моем присутствии он пытался помочь, отозваться на человеческую и творческую заботу. Помнится, как через пару лет после этой встречи он, уже в зените признания, подошел ко мне в старом Доме кино, что был на Воровского, вырвал из записной книжки листочек, записал телефон и протянул его мне:
- Звони, когда тебе нужно - приду на любой худсовет и буду поддерживать!
Каюсь. Я не воспользовался предложением - гордыня не позволила, но помощь тогда ох как была нужна!
Предлагал помощь он и в других ситуациях. К столику в кафе, за которым сидели Тарковский, Вадим Юсов и еще один молодой человек - ныне очень известный режиссер Андрон Кончаловский, - подошел мой приятель, студент операторского факультета ВГИКа, и попросил меня обезопасить его выход из кафе: валютчики и фарцовщики того, первого призыва имели конкретные претензии к девушке моего приятеля. Тарковский вскинулся.
- Почему ты собрался помогать один? Мы все пойдем, - решил он за всех присутствующих.
Если быть честным - нам с Андреем и Юсовым серьезно досталось во время битвы за честь девушки моего приятеля - студента-"оператора" Сережи Чавчавадзе. "Честь" - сказано излишне сильно, девушка была доброй и популярной в окрестностях кафе, без колебаний шла на контакты, имела кличку "Глюк", поскольку в моменты соитий любила вспоминать знаменитого композитора. Но свою задачу мы тем не менее выполнили, хоть и ценой сломанных носов, порванных штанин, солидных фингалов.
Андрей не унимался: он заметил, что известный нынче режиссер, не вступив в бой, ретировался к зданию Манежа, и кинулся к нему выяснять отношения.
- Ты трус! Ты подонок! Ты сбежал! - наседал он, и мне пришлось приложить серьезные усилия, чтобы остановить его.
Но это было позже, а сейчас, к моменту нашей встречи в гардеробе, Андрей только что получил сценарий Папавы по рассказу В. Богомолова "Иван" и говорил, что "может быть неплохой сценарий, если его - сценарий - заново придумать". Мне было понятно отношение Тарковского к творению Папавы сценарий уже побывал в запуске и был закрыт из-за плохого экспедиционного материала, а режиссер Эдик Абалов - надолго отстранен от постановок.
Я же только что снял учебную работу для института длиною в 18 минут и искал материал для курсовой. Мы сели вместе за столик, заказали очень маленький графинчик коньяка и кофе - все, что могли себе позволить даже при тогдашней дешевизне этих продуктов.
Через несколько мгновений после появления на нашем столе графинчика рядом возник, именно возник, другого слова не подберу, так как в этот утренний час в "Национале" было безлюдно, один из завсегдатаев кафе - Веня Рискинд, адъютант и собутыльник Олеши. Тут же к нам на стол поставили третью рюмку.
- Веня, расскажи что-нибудь, - попросил его Тарковский, когда Рискинд "промочил горло". Я поддержал Андрея: Веня был блестящим рассказчиком. Он пленял этим Бабеля, который возмечтал сделать из мальчика писателя. Но мальчику понравилось бражничать в литературной среде. Он уже давно перестал быть мальчиком, отвоевал, потерял в Отечественную войну всех родственников, а вот писать - не писал. Жил под Москвой на станции Ильинская, где его из милости приютила какая-то женщина, играл на аккордеоне на свадьбах, пел песни, каждодневно сиживал в "Национале" при замечательном писателе Юрии Олеше - авторе той самой "Зависти" и "Трех толстяков". Когда случалось ему быть в кафе одному, официантки подавали жареный картофель - излишки гарнира. Вене нечем было платить.
...Но рассказчиком он был блестящим.
- Мы остановились в лесу под Прагой, - начал Веня, и, пока он повествовал, мы не прикоснулись ни к кофе, ни к коньяку.
Речь в Венином рассказе была о немолодом солдате, которого отрядили ездить на велосипеде за почтой в штаб части, и о десятилетней чешской одинокой девочке, полюбившей этого сугубо штатского, музыкального и ленивого русского солдата. По дороге в расположение части герой Рискинда отбрасывал велосипед, ложился под дерево и в свое удовольствие играл на трофейной губной гармошке услышанные недавно чешские песни. Девочка Эва из соседнего села приходила каждодневно слушать музицирование. Завязалась дружба. Перед тем как уйти к новым боям, солдат дарит Эве рояль. Вернее, не застав ее дома, оставляет привезенный с соседнего фольварка инструмент у дверей и уезжает...
- Она крикнула вдогонку: "Вояк!" - патетически закончил Рискинд и опустошил рюмку.
Первым, как и полагается быть по темпераменту, очнулся Тарковский:
- Веня, запиши! Это я буду ставить!
Я попытался составить конкуренцию и попросил Рискинда отдать рассказ мне.
- На тебя, - возразил я Андрею, - в Москве работает весь Союз писателей, а на меня в Новосибирске - никто.
Но Веню мало интересовало, где будет поставлен его рассказ, его интересовало, кто раньше заплатит деньги. Выяснилось, что я на Новосибирском телевидении мог реализовать сценарий раньше, чем Тарковский на "Мосфильме".
Андрей пожелал мне успеха в этом начинании, и мы с ним расстались.
На следующее утро я развернул принесенный Веней к порогу кафе рассказ, прочитал первую страничку и оцепенел. Написанное было невозможно показать кому-либо. Пугала безграмотность. Но главное было даже не в этом - исчезла вся привлекательность рассказа.
- Веня, - предложил я, - забери свою рукопись. По твоему устному рассказу я напишу под твоим же именем сценарий. Дай адрес, куда переводить деньги.
Рискинд не обиделся и продиктовал свой адрес на станции Ильинская.
В самолете я написал сценарий. А через месяц Вене перевели немалые по тому времени деньги, и началась работа над киноновеллой "Короткое затишье".
В антракте между съемками я прилетел в Москву и в "Национале" опять встретил Тарковского.
- Снимаешь Венин рассказ? - поинтересовался он, и я в ответ протянул несколько позитивных срезок с кадра, где была запечатлена юная героиня картины. Андрей внимательно, на просвет рассмотрел срезки и передал их сидевшему рядом оператору Вадиму Юсову со словами:
- Хорошее лицо. Злое.
Худое, слегка вытянутое лицо новосибирской школьницы Тани Иваниловой, ее льняные волосы и тонкие губы, как мне кажется сейчас, напоминали облик Коли Бурляева в "Ивановом детстве". Но к тому времени фильм Тарковского не был закончен, и для меня был неясен смысл его оценки.
Когда моя короткометражка прошла по телевидению, я весьма гордо появился в любимом кафе, рассчитывая отметить премьеру с Рискиндом. Но не тут-то было. Веня встретил меня отборной бранью и выскочил из зала.
Завсегдатаи кафе объяснили мне причину этой, мягко говоря, нервозности.
Веня никогда ни копейки не платил хозяйке дома за жилье. В ее глазах он был нищим - женщина жалела его и частенько подкармливала. Когда же ей в руки попал перевод на имя Рискинда, где значилась сумма с нулями, она реквизировала всю сумму. Без остатка. Как долг за квартиру. И стала подозревать Веню в "сокрытии доходов".
Давая мне адрес для перевода денег, Веня, очевидно, и не рассчитывал, что затея сколько-нибудь серьезна, но теперь, когда его жизнь у хозяйки стала невыносимой, обвинил в "содеянном" меня.
В том же Ильинском жил и родоначальник эмоционального сценария в нашем кино, давно уже бедствующий от безработья Александр Ржешевский, автор пудовкинского "Простого случая", эйзенштейновского "Бежина луга", "26 комиссаров" Шенгелая. Естественно, что он узнал о Вениной "трагедии" первым.
И вот когда я уныло и одиноко сидел за столиком кафе, обруганный Рискиндом, на соседний стул плюхнулся Ржешевский, потребовал заказать ему чай с вареньем - самое дешевое блюдо в меню - и желчно спросил:
- Как ты мог? Ты знаком с самим Ржешевским и ставишь фильм по сценарию какого-то Рискинда! Ты понимаешь, что я написал бы намного лучше! И еще прославил бы тебя!
Я оправдывался, будто меня уличили в краже, а Ржешевский допил чай и ушел не попрощавшись.
"Першевой" Александр Столпер
Санаторий "Подлипки". Я - постинфарктник, молодой по возрасту постинфарктник - сорока одного года, стою на балконе своей палаты и смотрю на лужайку, где упражняются в лечебной ходьбе такие же "подраненные", как и я. Одни ползут еле-еле, другие почти бегут. Этим, другим, я завидую - мне еще не разрешено так активно двигаться. Неожиданно в хаотичное движение врезается что-то мощное, неукротимое. Мощное, в сером костюме нараспашку, с седыми растрепанными волосами, полусогнутое в пояснице, в сопровождении стройной, знакомой мне по "Мосфильму" Люси Охрименко. Точно, это Столпер. В вытянутых перед собой руках несет плетеный ящик с клубникой. "Интересно, к кому это он?" - думаю я, но через пару минут все разъясняется само собой. Старуха-нянечка открывает дверь палаты и зовет: "Иди, там к тебе какой-то столяр или как..." Становится понятно, что клубника для меня, болезного.
Знакомство с Александром Борисовичем произошло неожиданно в мосфильмовском буфете - он неприязненно поглядывал на меня, слушая, как я рассказываю кому-то из своих друзей о работе с актером Борисом Андреевым. "А вы, собственно, какое отношение к Борьке имеете?" Оправдываясь, объяснил, что актер снимался у меня в картине "Мое дело". Столперу картина пришлась по душе, он предложил: "Запишите мой телефон - в справочнике номер неверный. Я по тому телефону, патя, не живу". Намного позже он рассказал причину смены старого телефона: "В тяжелом состоянии попадаю в больницу, а жена, зная об этом, уезжает на курорт". Из больницы Столпер уже не вернулся к "старому телефону". Люся Охрименко, Люция Людвиковна, высококвалифицированный второй режиссер - в последние годы была его и женой, и другом, и домашним врачом.
Помню, как в ресторане Дома кино Александр Борисович взбунтовался против ее опеки. Столпер попросил у официанта чего-нибудь остренького, но Люся воспротивилась: "Саша, тебе нельзя!" Столпер взревел сиплым голосом: "Я, патя, хочу умереть, как мужик, за столом, а не как твой, патя, Юткевич - на горшке". Охрименко работала в тот период на картине Юткевича "Сюжет для небольшого рассказа".
Режиссера Столпера сотрудники звали Патя. "Вон Патя идет", - говорили, зная, что он таким образом сокращает и коверкает постоянно употребляемое обращение "понимаете". Этот Патя сыграл в моей биографии забавную роль. Посмотрев на худсовете студии "Гражданку Никанорову", он, переваливаясь с ноги на ногу, подошел ко мне и заявил: "Идите и берите следующее звание, пока вас не забыли. Когда я закончил "Живые и мертвые", Костя Симонов так и сказал..." Я терпеливо выслушал историю о получении мэтром Госпремии, но заметил, что получать следующее звание не могу, поскольку не имею предыдущего. "Как?" И Столпер, срочно выяснив, за каким объединением я числюсь в штате и кто там в худруках, устремился к "ребятам", как он называл Алова и Наумова. Ребята восприняли его предложение выдвинуть меня на звание без энтузиазма, но отказывать не стали. Александр Борисович постоянно справлялся, как движется дело, на что вразумительного ответа у меня не было, и инициатива Столпера реализовалась только через десяток лет - я ходил у комитетского руководства в своенравных, не рвался делать поправки в своих лентах - и Ермаш, тогдашний председатель Госкино, отложил мои бумаги: представления и анкеты.
В кино Столпер пришел через цирк. Рассказывали, что работал он в номере на арене першевым: держал на пояснице перш - шест, на котором, как грозди, висели партнеры. Результатом этого труда, в прямом смысле слова, оказался поврежденный позвоночник. Отсюда и согбенная фигура, отсюда и походка вперевалку. Но об этом он никогда не рассказывал, зато поведал мне историю взлета и падения фильма "Закон жизни".
Предвоенной порой картина по сценарию А. Авдеенко вышла сразу на 40 московских экранов, что по тем временам было немало, а по нынешним звучит как фантастика. Зритель ломился на фильм: как же, картина о комсомоле, а отзвуки дела первого комсомольского секретаря Косарева еще витали в воздухе. Но через два дня демонстрации "Закон жизни" был снят со всех экранов. Столпер утверждал, что на одном из просмотров в ординарном кинотеатре видели самого Сталина с Кагановичем.
На следующий день режиссеров, причастных к ленте, вызвали на совещание к Сталину. Саша Столпер надел свой лучший костюм, повязал новый, подаренный Авдеенко галстук и сначала поехал известить своего сорежиссера Борю Иванова, который начальный успех картины переживал на даче без телефона. Боря как на грех ушел по грибы. Саша в своем парадном костюме аукал его в лесу. Иванов появился из чащи с корзиной грибов, одетый так, будто ходил не за грибами, а на дипломатический прием, и тоже в новом галстуке.
В Кремле, среди группы деятелей искусства и литературы, Вождь Народов. Все приглашенные рассаживаются за столы. Сталин, прохаживаясь между сидящими, характеризует работу каждого из них. Этот "каждый" встает при упоминании его имени. Так встал и писатель Авдеенко. Встал и стоял. А его торчащий чуб взмокал и слипался от слов Сталина. "Писатель, - бросает тот презрительно. - Двух слов связать не может!" Память рассказчика избирательна: Столпер помнил, что говорил вождь о его сценаристе, но позабыл деталь своего поведения там, на совещании. Очень важную для понимания его состояния.
Сталин давал Авдеенко выволочку за привезенные с Западной Украины, куда тот отправился в командировку вслед за нашими наступающими войсками, шмотки. Сорежиссеры Столпер и Иванов дружно, под аккомпанемент сталинских слов, стягивали со своих шей галстуки, подаренные сценаристом. Их спасло только то, что Сталин обронил: "Ну, режиссеры все интересно изобразили. Они снимали, что им написали".
Потом, двигаясь по проходу, вождь хвалил Ванду Василевскую. Этот эпизод Столпер запомнил. Н. Асеев, поэт, друг и соратник Маяковского, вставил реплику - первую с начала встречи: "Вот вы сейчас хвалите Василевскую, ее сразу начнут канонизировать, а мне кажется, она не все делает хорошо!" - "Не кажется? - переспросил Сталин, подошел и положил руку на плечо поэта. - Тогда давайте спорить!"
Асеев спорить не стал.
Совещание привело к тому, что любую свою работу Александр Борисович обязательно должен был утверждать в ЦК. Впрочем, это сработало на пользу Столперу. Когда все режиссеры снимали сюжеты для "Боевых киносборников", ему дали снимать полнометражный фильм "Парень из нашего города". Здесь режиссер запамятовал "несущественное" обстоятельство: одноименную пьесу, послужившую основой фильма, написал Симонов, а он пользовался большим расположением вождя.
Намного позже режиссер снова обратился к театральной драматургии того же автора - снял ленту "Четвертый", что не мешало ему не принимать "творения" коллег, эксплуатирующих постановки, успешно прошедшие на театральной сцене. Он презрительно называл режиссера Г. Натансона эксгуматором за то, что тот берет главных исполнителей, уже сыгравших роль на театре. Тот снял Т. Доронину. А ранее Г. Товстоногов поставил спектакль "104 страницы про любовь", где актриса создала своеобразный характер. Меня столперовское прозвище "эксгуматор" миновало, хоть я и был дружен с "пьесной" драматургией. "Главное, патя, поставить самому, а не перенести чужое решение. Вы ставили сами - я таким Борьку Андреева никогда не видал, патя", - отметал Столпер мои кокетливые сомнения... Его режиссерскому перу принадлежит множество картин. Дело не в их количестве. Дело в выживаемости: есть среди картин Александра Борисовича такие, в которых до сих пор бьется пульс жизни, без которых нельзя представить панораму нашего кино. Скажем, "Живые и мертвые", "Солдатами не рождаются" и тот же "Парень из нашего города". Для иных режиссеров, не только его поколения, иметь на счету хотя бы один такой фильм - счастье.
Коллеги - и самые маститые - относились к нему с уважением. Я был свидетелем реплики М. Ромма после просмотра "Девяти дней одного года", когда речь шла о возможных монтажных сокращениях: "Нужно показать Саше - он в этом понимает". Патя разбирался не только в монтажном построении картины. При внешней мешковатости, неуклюжести - речь идет о том возрасте, в котором я его застал, - он блистательно мог сопрягать разные актерские индивидуальности, не прибегая к показам. А. Папанов, Л. Крылова, З. Высоковский, К. Лавров - актеры разных школ, но как ансамблево они существуют в кадре! Как-то я спросил одного из них: "Что делает Столпер? Почему вы так верно живете в обстоятельствах? Какие волшебные слова он говорит?" И получил ответ: "Создается такая атмосфера на площадке, что врать невозможно".
Столпер был человеком, увлеченным жизнью. От преферанса до показа студенческих отрывков во ВГИКе, от ремонта старенькой "Волги" до темпераментных, а потому дикционно невнятных речей на худсоветах - все занимало, интересовало, настраивало действовать. Как закаленный першевой, он выдерживал разнообразные "пластические позы" жизни. Сколько бы проблем на нем ни висело.
Улица Горького у площади Маяковского. У тротуара серая от пыли "Волга". На переднем сиденье лежит, откинув голову на подголовник, Александр Борисович, глаза закрыты, рука безжизненно свешивается из окошка машины. Прохожу мимо по своим делам. Возвращаюсь через полчаса. Столпер в той же позе. Думаю: "Не случилось ли с ним чего?" Останавливаюсь, трогаю руку - теплая, обращаюсь: "Чем-нибудь помочь?" Открывает глаза, щурится, узнавая: "Нет, все в прядке, просто, патя, ехал с "Мосфильма" во ВГИК очень устал, решил отдохнуть по дороге".
В период простоя между фильмами, во время мучительных поисков нового материала Патя с удовольствием переключался на работу со студентами и ребячливо радовался их успехам. Если его курс хорошо показался на экзамене, говорил: "Жалко, вы не видали, Леня! Будем еще показывать на днях позвоню. Приезжайте!" И звонил, не забывал, несмотря на известную уже по рассказу о совещании у Сталина забывчивость. Как не забывал каждодневно говорить своим студентам: "Обязательно посмотрите "Гражданку Никанорову". Когда те напоминали, что он вчера уже говорил это, настаивал: "Все равно посмотрите!"
Когда Александр Борисович испытывал материальные затруднения, а это в последние годы случалось с ним частенько, вспоминал золотые времена авторства в "Путевке в жизнь": "Прихожу в кинотеатр, смотрю, патя, ого! Зрителей - полно! Уже десятка у меня в кармане!"
Что в данной реплике было главным для него, не знаю, не думаю, что только десятка!
Неизвестный Утесов
Для людей моего поколения Утесов был не просто исполнителем лирических и комических песен, он был, если хотите, эталоном искренности в песенной эстраде второй половины сороковых и начала пятидесятых годов. Его песенные картины резко диссонировали со слащавой лирикой, потоком лившейся из репродукторов и многократно повторенной с эстрадных подмостков.
"С душой поет!" - кратко рецензировали его искусство мои друзья из орехово-зуевских казарм и передавали друг другу пластинки с утесовскими "Окраиной", "Прогулкой", "Дорогой на Берлин".
Вот тогда-то я и начал собирать пластинки с его записями. Увлечение продлилось на десятилетия, и однажды мои друзья из Новосибирска, зная эту мою слабость, передали мне редкую пластинку Ленинградской опытной фабрики, на одной стороне которой была "Теритомба" в исполнении С. Лемешева, а на другой - "Скажите, девушки" в исполнении Утесова. Соседство, рискованное для последнего. Но испытание Утесов выдержал - его личная трактовка известной неаполитанской песни снимала несовершенство вокала.