ГДЕ-ТО В ЮЖНОМ ГОБИ

Ветер гнал по степи облака пыли, и казалось, будто это бежит бесконечное стадо верблюдов. Видно было, как сухие бурые колючки, перевертываясь в воздухе, перелетали через дорогу. Сквозь крутящийся песчаный вихрь смутно проступали контуры сопок. Ветер наметал маленькие песчаные бугры у кустов сухой караганы, уныло свистел в зарослях саксаула.

Чимид сидел на земле и то и дело отряхивал назойливую едкую пыль, протирал длинным рукавом халата покрасневшие от ветра, слезящиеся глаза. На двухколесной тырке под овчиной лежала больная сестра, Дол-гор. Когда ветер заворачивал овчину, Чимид видел ноги сестры, опухшие, в синих пятнах. С каждым днем болезнь въедалась в ее тело все глубже и глубже. Долгор не могла жевать мясо — кровоточили десны, а ноги часто сводило судорогой. У Чимида не было никого на всем белом свете, кроме сестры, и теперь вот он решил везти ее в монастырь, где, должно быть, мудрый знахарь изгонит из ее тела болезнь.

Худое лицо Чимида с облупившейся на скулах кожей было покрыто грязным потом. Натруженные плечи ныли. Песок залезал в нос и рот, вызывая приступы кашля. Перед глазами стоял оранжевый туман.

Он встал, расправил плечи и взялся за оглобли тырки.

— Потерпи еще немного, Долгор. До монастыря осталось не более одного уртона…

Чимид закусил губу, уперся гутулами в куст ежовника, наклонился вперед и сделал несколько шагов. Грубо сколоченные деревянные угловатые колеса без ободьев уныло заскрипели, повернулись раза три и увязли в песке. Чимид негромко выругался. И когда ветер налетел с удвоенной силой, потерял равновесие и упал. Он лежал ничком, раскинув руки. Краем глаза он видел, как ураган гонит песчаные полосы, завивает желтые вихри.

В такую погоду даже верблюды ложатся на землю. Они поворачиваются туловищем к ветру и низко опускают голову. А люди сидят в наглухо закрытых юртах, тревожно прислушиваются к шумам в степи и читают молитвы.

Отдышавшись, Чимид встал на ноги. В висках стучала кровь, перед глазами вставала красноватая мгла. Сестра застонала жалобно, протяжно. Чимид ухватился за оглобли, рванулся вперед, задыхаясь от стремительной силы ветра, лицо его перекосилось от натуги; колеса снова заскрипели…

А ветер становился все злее и злее. Он трепал, пронизывал насквозь старый халат, валил с ног. Небо было покрыто тяжелыми тучами. Чимид еще двигался, но уже шатаясь и все замедляя шаг. Когда он пересохшим горлом судорожно сглатывал слюну, это отзывалось где-то внутри острым уколом.

Иногда Чимид думал, что не стоило везти сестру в монастырь Хух-Борхон-сумэ. У него, пожалуй, не хватит сил дотащить ее туда. Когда он совсем выбьется из сил и будет, как камень, лежать среди барханов, сестра умрет, так и не дождавшись мудрого знахаря. Такие мысли пугали его: ведь у него не было никого, кроме Долгор. За песками потянулись солончаки, за солончаками — глинистые площадки, покрытые галькой и темно-серым щебнем. Ветер все-таки взял свое: он налетел со страшной силой и снова повалил Чимида на землю.

Теперь Чимид даже не делал попыток подняться. Лежать было хорошо, хотя под боком оказались острые камни. Не слышны стали стоны сестры. И не стоило больше подниматься на ноги. Коня бы ему теперь, коня — он быстро доскакал бы с сестрой до монастыря! Чимид слабо повел головой и вдруг, напрягшись, приподнял ее и прислушался. За свистом ветра откуда-то явственно донеслось далекое конское ржание. Чимид всем телом потянулся на звук и бессильно опрокинулся на песок.

Горячий конь, виделось ему, уже стоит перед ним — чудесный конь, о котором мечтал он всю жизнь. Чимид гладит его по лоснящейся спине и, взяв сестру на руки, вскакивает в седло. А над ними уже не желтая пыль, а чистое, ясное небо.

Но нет чудесного коня, нет ясного неба. Вокруг бушует безлюдная степь…

Чимид поднялся ночью, когда ветер ослаб. Снова потащил тяжелую тырку, временами забывая, куда идет и зачем.

В полдень он взобрался на перевал и увидел внизу, на дне плоского лога, крылатые крыши кумирен монастыря Хух-Борхон-сумэ. Но даже вид монастыря не мог заставить его прибавить шагу — не было сил.

После долгого пути первым ему встретился человек в черном халате, с редкой седой бородкой и грязной косичкой сзади. У старика были узкие острые глазки. Он осмотрел Чимида с ног до головы, сочувственно покачал головой и сказал:

— Когда человек впрягается вместо верблюда, это значит, что плохи его дела.

Чимид низко опустил голову.

— Муу байна — плохо, — ответил он. — В марте начался сильный снегопад, и весь мой скот погиб от бескормицы… А потом заболела сестра.

Старик снова покачал головой. Он вынул табакерку, неторопливо набил табаком ноздри и принялся чихать.

— Худо, очень худо. Много скота погибло во время снегопада в этом году. Боги прогневались. То-то говорится: от черной судьбы и на быстром коне не ускачешь. Бедняцкое счастье ходит с дырявой сумой за плечами. Да только всякому горю помочь можно.

Чимид поднял голову, глаза его засветились надеждой.

— Мне бы только сестру вылечить, — сказал он.

— Голодный охотник старого козла видит за тридевять земель, — усмехнулся старик. — Твое счастье, что встретился со мной. Укажу тебе человека, который мигом вылечит твою сестру. Есть такой знахарь — лама[13] Шараб. На поклонение в Лхасу ходил, привез много снадобий и талисманов. В прошлом году мою старуху от ревматизма вылечил. Святой человек. И взял за лечение всего лишь четыре теленка, два бегунца и белого верблюда.

Чимид снова опустил голову:

— У меня нечем заплатить за лечение… А сестра так сильно больна…

Старик, казалось, только и ждал этих слов. Он прищурился так, что его черные колючие глаза превратились в две узенькие щелки, похлопал Чимида по плечу и вымолвил:

— Рожденному в богатырской рубашке всегда сопутствует удача. Ты мне нравишься, и я хотел бы помочь тебе. Есть у тебя кто из родных?

— Кроме сестры, никого. Моя мать умерла в прошлом году. Я бросил юрту и ушел сюда.

— Вот и хорошо. Я уже стар, а мой единственный сын живет в городе и редко навещает меня. А ты знаешь, как трудно пожилому человеку справляться со своим хозяйством: то разбегутся табуны, то волк утянет теленка из стада… Я уже давно подумывал усыновить кого-нибудь. Вижу — ты заботливый брат, думаю — будешь заботливым сыном. Стоит мне замолвить словечко эмчиламе[14] Шарабу, и он вылечит твою сестру.

— Я буду хорошим сыном! — с жаром воскликнул Чимид.

— Вот это мой скот, — сказал старик, протянув худую, сморщенную руку и очертив пальцем в воздухе полукруг.

Чимид увидел на склонах сопок отары овец, а в долине табуны коней и стада яков. Он вспомнил, как всегда выгонял своих овец на склоны сопок, чтобы легче было их сосчитать. Но сосчитать овец в отарах старика было невозможно: их было так же много, как звезд на ночном небе.

Чимид почтительно склонил перед стариком голову.

Во всем аймаке был только один такой богатый человек — Бадзар; молва о его стадах дошла до самых отдаленных кочевий. И все говорили: богат, как Бадзар. Рассказывали также, что его сын, Бадрах, долго учился в далеких странах и, когда вернулся оттуда, стал уважаемым человеком. Об этом толковали старики у очагов в глухие зимние ночи. По словам стариков, Бадзар был черствым, хитрым человеком. Чтобы обойти закон, запрещающий нанимать батраков без договора, он усыновлял их и заставлял круглый год в жару и стужу пасти свой скот. И все говорили: лучше подохнуть с голоду, чем попасть в руки Бадзара.

Теперь этот Бадзар стоял перед Чимидом, ласково похлопывая его по плечу, и в самое трудное для Чимида время хотел выручить его из беды. И Чимид подумал, что людская молва, как взбесившаяся собака, — она кусает всех без разбора. Он даже усомнился: Бадзар ли перед ним? Точно угадав его мысли, старик сказал:

— Спроси юрту Бадзара — каждый укажет тебе ее. А сейчас заглянем к почтенному Шарабу. Как говорится, упущенное время самым длинным арканом не поймаешь…

Чимид взялся за оглобли тырки. Старик повел его к высокому белому храму с золоченой крышей. Из-за туч проглянуло солнце, и крыши кумирен так заблистали, что на них стало больно смотреть. От кумирен тянулись дворы, огороженные глинобитными стенами и частоколом. Чимид и Бадзар прошли мимо главного храма, на дверях которого яркими красками были намалеваны четыре страшных чудовища — хранители, оберегающие храм от лягушки, удава, обезьяны, ворона и бедняка. Со стен храма смотрели трехглазые бурханы[15], держащие в зубах обезглавленные тела богоотступников, а в руках — их головы.

Из храма доносилось уханье барабана и лязг медных тарелок. Повсюду бродили огромные черные псы с красными лоскутками на шее. Проходили богомольцы с обнаженными головами. Со стороны ближнего кочевья доносилось ржание лошадей; над приземистыми юртами вился дымок.

Бадзар и Чимид свернули в один из монастырских двориков и увидели деревянный барак и одинокую юрту.

— Милостивый Шараб зимой живет в байшине[16], а сейчас перебрался в юрту, — пояснил Бадзар.

На скатанных коврах, поджав ноги, в юрте сидел толстый человек в островерхой шапочке. На его жирной руке болтались четки. Перед ним стояло ведро с кашей. Толстяк запускал руку в ведро и набивал кашей рот.

— Ом мани падме хум, ом мани падме хум… — забормотал он, увидев гостей. Потом вытер руку о полу халата и стал внимательно разглядывать подслеповатыми глазами Чимида. — Бурханы гневаются на вынесшего из юрты огонь поздно вечером, — прохрипел он.

Бадзар дернул за рукав Чимида. Тот упал на колени и приложил руки ко лбу. Он дрожал от суеверного страха, вспомнив, что действительно как-то зимой вынес огонь из юрты, чтобы посмотреть овец.

— Святой лама, моя сестра сильно больна… — проговорил он почти шепотом.

Знахарь взял с полки толстую книгу в кожаном переплете, открыл ее наугад и стал что-то бормотать на тибетском языке.

— Тащи сестру! — приказал он. — Жизнь ее на пороге вечности…

Чимид вышел, бережно взял на руки стонавшую Дол-гор и вернулся в юрту. Он положил сестру на кошму у ног знахаря.

— Ей требуется лечение физическим способом, — произнес Шараб, осмотрев больную.

Он наклонился и сжал руками грудную клетку девушки. Долгор закричала. Шараб, не обращая внимания, стал мять ей живот. Потом взял с полки медную чашечку с какой-то темной жидкостью, разжал деревянной лопаткой зубы больной и влил ей в рот эту жидкость. Долгор захлебнулась и закашлялась.

— Придешь через три дня, — сказал он Чимиду. — Теперь все зависит от милости богов. Да не забудь, что за лечение причитается корова, два теленка, четыре барана и четыре ягненка.

Чимид покорно склонил голову, поднял с пола сестру и, пятясь, вышел.

Не так давно белая восьмистенная юрта Бадзара стояла на самом почетном месте — на юго-западном конце ряда юрт стойбища. В крайней юрте на северо-западе жил бедняк Аюрзан. Но после того как Аюрзан уговорил аратов объединиться в артель, все откочевали в долину, и Бадзар остался один. Почета больше не было. Теперь в артели на юго-западном конце стоит юрта председателя Аюрзана, и он самый уважаемый человек.

Потому-то Чимид без всякого труда нашел юрту Бадзара.

Ночевал он вместе с другими пастухами в кособокой серой юрте. Здесь же, на овчине, лежала Долгор. Она всю ночь стонала, и Чимид долго не мог уснуть. Только он закрыл глаза, как кто-то толкнул его в бок. Перед ним стоял Бадзар, сощурив острые глазки.

— Беззаботный тарбаган весну проспит, — проговорил он. — Твои братья уже в степи, а ты отлеживаешься. С таким почтительным сыном скоро по миру пойдешь!

Чимид вскочил. В юрту падал дневной свет.

— Оседлай солового коня. За тремя холмами твоя отара. Да поворачивайся! — сказал Бадзар и вышел.

Долгор металась в бреду, выкрикивала непонятные слова. Ее щеки горели, на губах была пена. Чимид с жалостью посмотрел на нее — ему не хотелось оставлять сестру одну без присмотра. Пожевав без всякого аппетита сушеного мяса, он отправился в степь.

Когда солнце поднялось над самой высокой горой, Чимид загнал овец в укромную лощину, стреножил коня и тайком пробрался в юрту к сестре. Долгор лежала на овчине лицом вверх, под ее закрытыми глазами чернели могильные тени. Дыхание вырывалось с хриплым свистом. Чимид окликнул ее, но она не раскрыла глаз. Тогда Чимид решил, что сестра при смерти, выскочил из юрты и побежал к знахарю. Шараб, как и вчера, сидел на коврах, лениво перебирая четки.

— Она умирает… Помоги!.. — крикнул Чимид.

Но ни один мускул не дрогнул на сером, как войлок, лице знахаря. Он взял с полки книгу, раскрыл ее, пробормотал какую-то молитву и, сдвинув брови, сказал:

— Нам не дано властвовать над бурханами. Много людей умерло в этом году от цинги. Много людей умрет. Я жалкий слуга духов, и у меня нет золотого плода, драгоценный сок которого делает людей здоровыми… Смирись и разбери решетку юрты — твоей сестре пора отправляться в страну бурханов. Отнеси ее в долину смерти и положи головой на запад; навещай сорок дней и сорок ночей. Если священные собаки и хищные птицы не побрезгуют ее телом, значит, она была праведницей и весь грех на тебе…

— Спаси ее, спаси! Я отдам все, что у меня есть… — в исступлении хватался Чимид за гутулы Шараба. — У меня никого нет на свете, кроме нее…

— Не гневи богов, жалкий безумец, — оттолкнул его знахарь. — Она умрет, как умерли другие. Такова воля богов. Иди и выполняй сказанное!

Чимид поднялся с земли и, сгорбившись, направился к двери.

— Не забудь уплатить за лечение! — сварливо крикнул ему вслед лама. — Загробный владыка Эрлик-Номон-хан записал твой долг в судную книгу…

«Нужно посоветоваться с Бадзаром», — решил Чимид. Но, вспомнив, что оставил овец без присмотра, пошел к пастухам, чтобы упросить кого-нибудь покараулить хозяйскую отару. Еще издали он услышал шутливо-печальную песенку и поехал на пронзительный фальцет.

Моя маленькая соловая кобылка

Притомилась и захромала.

Моя любимая ушла от меня,—

Кто исцелит мое сердце?

— Эй, Чимид! Все ли спокойно? — еще издали закричал веселый пастух Гончиг и подъехал к Чимиду: — А я вижу — ты убрался; думаю, нужно за твоей отарой поглядеть. Не в добрый час нагрянет этот проклятый мангус Бадзар — будет тебе выволочка. — У Гончига была круглая стриженая голова с большими оттопыренными ушами и вечно смеющиеся глаза с нависающими толстыми веками. Халат — сплошная рвань.

— Сестра при смерти… — выдавил из себя Чимид. — Ходил к эмчиламе, а он приказал отнести ее в степь.

Лицо Гончига помрачнело. Он вертел в руках длинную березовую палку с петлей из тонкого ремня на конце.

— Плохи твои дела, Чимид. Эти знахари умеют только плату брать. Вот я прошлой осенью побывал с караваном в городе, так там настоящие врачи лечат. Все в белых халатах и веселые. Мне больной палец мигом ножом отхватили, теперь не болит. — Он показал Чимиду обрубок пальца на левой руке. — Далековато до города, а то бы и твою сестру вылечили без всякой платы. Закон такой. Плюнь ты на этого обиралу Шараба, бери любого коня из табуна и вези сестру на север, в Дунду. Там врач есть. Может быть, еще не поздно! — добавил он.

Чимид безучастно слушал эти слова. Далеко до Дунду, и сестра, наверное, не вынесет тяжелой дороги… А может быть, она подождет умирать, и ученые врачи, более мудрые, чем Шараб, изгонят болезнь, и Долгор снова станет сильной и здоровой? Он упадет перед врачами на колени и упросит их вылечить сестру. Только бы Долгор подождала еще несколько дней. Бадзар даст ему самого выносливого коня, и он быстро доскачет с больной сестрой до ученого эмчи.


В просторной белой юрте старика Бадзара было людно. Свет скупо проникал сквозь наполовину закрытое войлочным клапаном верхнее отверстие. В воздухе висел синий дым. Может быть, поэтому лица гостей имели зеленоватый оттенок, казались безжизненными. Перед каждым стояла большая чаша, оправленная в серебро, наполненная до краев золотисто-пенным кумысом. Но никто не дотрагивался до чаш. В углу, поблескивая бронзой и медью, чему-то задумчиво улыбались идолы. Вход в юрту был плотно прикрыт, завешен одеялами. Гости молча дымили трубками, изредка выбивая их о подошвы гутул, и поглядывали на крупноголового седого монгола с землистым цветом лица, восседавшего на куче плоских подушек в хойморе — самом почетном месте жилища. Неподвижный, грузный, он напоминал бурхана из монгольского капища. Опущенные тяжелые веки еще больше усиливали это сходство. Это был Норбо-Церен, настоятель монастыря Хух-Борхон-сумэ. Потрясения последних лет изрезали его лоб и щеки глубокими морщинами. Погруженный в свои думы, он, казалось, не замечал окружающих.

Другой человек, на которого все, кроме Норбо-Церена, посматривали украдкой, с почтением и страхом, был одетый под монгола японский разведчик Накамура. У ног его лежало бамбуковое кнутовище — ташюр. Узковатые холодные глаза японца излучали неприкрытое презрение. Он бесцеремонно, с брезгливой миной на лице рассматривал собравшихся: разбойника Жадамбу, прославившегося угоном чужого скота; бывшего князя Ванчига в потертом халате и дырявых сапогах; трусливо жавшихся друг к другу у входа зажиточных хозяев; Норбо-Церена, пыжащегося даже сейчас, когда он все потерял. Когда-то, до революции, Норбо-Церен считался одним из наиболее влиятельных князей церкви: он владел хошуном, по площади большим, чем вся Япония! Одних только крепостных у настоятеля насчитывалось до семи тысяч. А сейчас он живет в пещере, как простой лама-отшельник, питается кореньями и редко выходит в мир.

«И это штаб восстания! — со злостью думал подпоручик Накамура. — Жалкий сброд». Ему припомнились слова его начальника полковника Макино: «В Монголии создана мощная контрреволюционная организация, охватывающая пятьдесят монастырей. У нее есть и орудия, и винтовки, и пулеметы. Зажиточное население, несомненно, поддержит повстанцев. Многое, конечно, зависит от вас».

Где же мощная организация, о которой говорил Макино? И у кого пользуется авторитетом эта старая развалина Норбо-Церен? Орудий и пулеметов нет и в помине: их изъяли еще во время краха ламского восстания в тридцать втором году! Теперь, в тридцать восьмом, нужно все начинать сызнова. Черт бы побрал этого Макино, высиживающего чины у себя в кабинете! Он представил себе сытое розовое лицо полковника, выпуклые стекла его очков, сквозь которые поблескивают самодовольные глаза, и про себя выругался. Накамура в эту минуту остро ненавидел и своего начальника, впутавшего его в эту историю, и этих неподвижных, молчаливых монголов, ждущих от него какого-то чуда. «Чуда не будет, грязные скоты! Я заставлю вас поработать на японскую армию, если от этого зависит мое повышение, — думал он. — Я вас заставлю! А если мне не удастся поднять восстание, то пустим в ход более тонкие средства… В стрельбе свои способы, в борьбе свои приемы! Небо помогает тому, кто сам себе помогает…»

Первым заговорил Норбо-Церен.

— Ом мани падме хум… — начал он слегка хриплым, но торжественным голосом и поднял тяжелые веки. — Я собрал вас, дети мои, чтобы сообщить отрадную весть: настало время развернуть знамя восстания! Войска милостивого божественного японского императора, нашего покровителя, готовы оказать нам поддержку. Дело за нами. Мы должны напрячь все наши силы, чтобы покончить с ненавистной аратской властью. В своей священной борьбе мы будем опираться главным образом на высших и средних лам, на хозяев, недовольных новым режимом. Низших лам нужно привлекать со строгим отбором, изолировать их от населения. Наша организация насчитывает всего лишь тысячу человек, у нас пока нет оружия, но разве каждый из вас не пожертвует часть своего имущества на святое дело? Или вы согласны и дальше пребывать в унижении и пренебрежении? Я уже стар, и в руках моих нет прежней силы, у меня отняли все, что можно отнять, но я чувствую, как мое сердце наполняется гневом, я готов к беспощадной борьбе. Мы потерпели поражение в тридцать втором году, но ненависть осталась в наших душах. Мы были тогда одиноки, а теперь великий император протягивает нам руку помощи. Идите в мир, и пусть каждый из вас возьмет из тайников спрятанное оружие. Или сейчас — или никогда! Благословляю вас…

Настоятель сделал рукой знак двум служкам, и те благоговейно взяли с домашнего алтаря что-то завернутое в желтую далембу[17].

— Это святыня монастыря — знамя великого Чингисхана! — торжественно произнес Норбо-Церен. — Оно будет знаменем восстания. Разверните!

Служки, бормоча молитвы и содрогаясь от суеверного ужаса, сдернули желтую далембу. И все увидели то, что, казалось бы, давно было потеряно во тьме времен: темно-синее парчовое знамя, очень старое, но словно все еще хранящее отблеск тех далеких веков, когда монгольские всадники владели половиной мира.

У всех вырвался возглас изумления. Заговорщики склонили головы, застыли в неподвижном молчании. Многие слышали о знамени Чингисхана, якобы хранящемся в тайниках монастыря, но мало верили этому. Вот оно, это знамя, как рука, протянутая древними батырами повстанцам, замыслившим свержение народной власти!

Поднялся Накамура. Он уже обрел душевное равновесие и почувствовал себя вождем этих людей. «Старая лиса Макино увидит, что для меня нет невозможного, — думал он. — Я не позволю никому загребать жар моими руками. Мне достанется слава и обеспеченная жизнь. Меня надули, но тем хуже для тех, кто меня надул. Это я подниму восстание… я один!» Он представил охваченные огнем предприятия, выжженные пастбища, ревущих коров, людей, бегущих в панике от чумы, лужи крови на земле, и лицо его прояснилось. Им овладело вдохновение, и он заговорил о великой Монголии от Забайкалья до Восточного Туркестана, о божественной миссии Японии:

— Мы стянули на границы миллионную армию. Хоть сегодня она готова обрушиться на голову нашего общего врага — Россию. Восстание здесь будет сигналом для наших войск; мы не нападем на Монголию, а придем ей на помощь. Мы восстановим старые порядки, вернем пострадавшим скот и имущество, разгоним аратские объединения, ликвидируем госхозы, повесим руководителей новой власти…

Чем дальше говорил Накамура, тем сильнее блестели его глаза. Лица слушавших его просветлели. Они смотрели на японца с ожиданием. Вот он, будущий избавитель от народной власти, отдавшей лучшие пастбища аратам. Ну, а если сюда придут японцы, то что же из того: ведь можно жить и с японцами! Были бы пастбища, был бы скот.

— Монголы, помните: в наших жилах течет родственная кровь, — закончил Накамура.

Все зашумели. Даже Норбо-Церен широко раскрыл свои совиные глаза.

— Что же сейчас получается? — вскочил подогретый словами японца хозяин юрты Бадзар. — Мы должны подчиняться всякой аратской рвани… — Он задохнулся от приступа бешенства и стукнул кулаком по столику: — Сын пишет из Улан-Батора: большой город в наших местах строить будут, голодранцев учить будут, верблюжью шерсть, масло, молоко скупать у аратов будут, врачей пришлют, госхоз организовывать будут, хотят прогнать меня с насиженного места, забрать мои лучшие пастбища. Уже сейчас нет житья от проклятого Аюрзана и его бедняцкой артели…

Колючие глазки Бадзара сверкали, бородка вздрагивала.

После того как излили злость, заговорили более спокойно, стали намечать планы, дали поручения, установили сроки. Когда же заговорили о том, кто и чем должен пожертвовать для общего дела, поднялся спор. Каждый хотел участвовать в восстании за счет соседа. Жаловались на бескормицу, на падеж скота. Но Накамура прикрикнул на заговорщиков, и они, охая и ворча, стали раскошеливаться. Разбойник Жадамба был назначен главным агентом по закупке оружия. Князь Ванчиг должен был связаться с остальными членами повстанческой организации, предупредить их о дне выступления.

«Не так уж все безнадежно, как мне показалось вначале», — думал Накамура. Ему даже понравился Бадзар. В его юрте можно жить безбоязненно. Кому придет в голову заподозрить в чем-нибудь почтенного старика, отца крупного ученого-монгола?

Как далеко забросила судьба подпоручика Накамуру! Все происходившее казалось ему сном. Где-то он числится в списках штаба Квантунской армии, среди офицеров у него много друзей, и каждый думает, что Накамура уехал в командировку, скоро вернется. Накамура любил шумную компанию и крепкое сакэ[18].

Только он не любил приключений, считал их злейшим врагом каждого разведчика. Нет ничего приятнее, как хорошо все обделать и без всяких приключений, спокойно вернуться к друзьям. Он будет руководить восстанием и в то же время до поры до времени оставаться в тени. А когда войска перейдут границу, можно будет заявить о себе. Как степной пожар, мятеж будет перекидываться из одного аймака в другой, оставляя за собой черные палы. Нужно подумать о составе нового правительства. Впрочем, к черту! У «Великой Монголии» должен быть хан. Почему бы не провозгласить им своего нынешнего телохранителя, глуповатого Очира? Очир-хан… Звучит неплохо. А это будет значить, что истинным правителем Монголии сделается он, Накамура, инициативный, волевой офицер. В человеческой истории случались и не такие чудеса, В Японии военное сословие всегда ставило императоров, а если они оказывались непослушными, низвергало их.

Интересные были времена.

Накамура захмелел от выпитой арьки[19] и кумыса. Он сидел на туго скатанном ковре, погруженный в свои честолюбивые мечты. Гости ели жирную баранину, пили кумыс, рассказывали разные веселые истории.

Среди гостей находился заведующий геологическим кабинетом Ученого комитета Цокто. Он со страхом смотрел на темно-синее потертое знамя Чингисхана и думал, что, сам того не желая, кажется, попал в скверную историю. Подумать только: он — среди заговорщиков, он — враг народной власти! Его могут схватить работники МВД и упрятать в тюрьму, а после суда могут даже расстрелять.

Никакие оправдания не помогут: это он, Цокто, привез сюда японского шпиона Накамуру и сына монгольского князя, живущего во Внутренней Монголии, этого толстого Очира! Они все считают Цокто своим, доверяют ему, а он дрожит, как овечий хвост, не знает, как выпутаться из этой истории.

Все произошло как бы само собой. Перед отъездом из Улан-Батора в Гоби Цокто по просьбе профессора Бадраха завернул к нему на квартиру: Бадрах говорил, что хочет передать с Цокто письмо и подарки своему отцу, Бадзару.

Бадрах жил в небольшом белом доме неподалеку от почты. Во дворе, как и во всех дворах в Улан-Баторе, стояла летняя юрта.

Бадрах встретил Цокто на пороге и завел его в дом, пригласил на кухню шофера, угостил его чаем, конфетами, папиросами. Когда шофер вышел к машине, груженной экспедиционным добром, Бадрах провел Цокто в свой кабинет.

— Отдохни, Цокто, перед большой дорогой. Хочешь вина и печенья? Твой джолочи подождет, покараулит машину.

Цокто не посмел отказаться: он очень уважал Бадраха, ученого человека, написавшего толстые книги на английском языке. В доме Бадраха были только редкие вещи, какие он находил при раскопках древних городов и курганов: каменные и бронзовые статуэтки бурханов, портреты гуннов, выполненные вышивкой и резьбой, безделушки из темно-зеленого нефрита, серебряная домашняя утварь, табакерки в виде бутылочек, украшенные кораллами и резьбой по слоновой кости, золотые курильницы для благовоний, старинные индийские чаши «чиймаажин», шапки, отороченные соболем, керамические сосуды и бронзовые зеркала, древнее оружие. В углу стоял небольшой камень, усеянный незнакомыми письменами. На лакированном столике лежали избранные тома буддийской энциклопедии «Ганжур» и «Данжур», украшенные золотом, жемчугом, бирюзой, кораллами и лазуритом. Полки книжных шкафов ломились от остальных двухсот томов «Данжура» и от редких свитков. Были здесь и бесценные древние монголо-тибетские письмена, каменная черепаха с древнетюркскими знаками…

Когда Цокто почувствовал, как после выпитого вина деревенеет нос, Бадрах как бы нехотя взял со стола металлическую пластинку с какими-то знаками и спросил:

— Знаешь, что это такое?

— Нет, учитель.

— Это пайцза великого кагана. Здесь написано: «Силой вечного неба. Имя хана да будет свято! Кто не чтит его, кто ослушается ханского повеления, да погибнет, умрет!» А знаешь, Цокто, эти слова имеют прямое отношение к тебе. Считай, что это письмо твоих предков тебе с повелением.

— А кто были мои предки?

Бадрах хмыкнул и налил в рюмку Цокто водки:

— Выпей, дорога дальняя, ветер сильный — можно простудиться. Ты мне нравишься, Цокто. Ты один из самых преданных моих учеников, хоть и выбрал не археологию, а геологию. Но чем занимается человек, не так уж важно, — важно, чем наполнено его сердце. Японцы говорят: деревья сажают предки, а наслаждаются их тенью потомки. Твои предки посадили могучие деревья, и ты имеешь право попользоваться хотя бы тенью этих деревьев. Я занимался твоим родом от самых корней. И знаешь, что выяснил?

— Да, учитель? — едва слышно спросил Цокто и стал чувствовать, как улетучивается хмель.

— Вот в анкетах ты пишешь, будто родился и вырос в семье бедного арата, ныне умершего, Ойдова. Но не вводишь ли ты сознательно в заблуждение народную власть? Ойдов был преданным слугой твоего отца, князя Хамбо-вана, того самого Хамбо-вана, которому доблестный Хатан-Батор Максаржав[20] вырвал из груди сердце за измену.

Цокто побледнел.

— Не губите меня, учитель! — умоляюще зашептал он. — Я не могу отвечать за дела отца. Я буду вам самым преданным рабом.

— Успокойся, Цокто, успокойся. Как ты, наверное, уже догадался, я и сам не в очень большой дружбе с народной властью и такими людьми, как Сандаг. Если тебе никто не говорил, так знай: ты прямой потомок великого Мунку-хана, которому служили мои предки. А Мунку-хан был потомок Чингисхана. Этот продолговатый камень с письменами — памятник Мунку-хану, я хочу сохранить его для тебя как чудесный амулет.

— Чем я смогу отблагодарить вас?

— Сущий пустяк. К моему отцу в гости едут два человека — ты поможешь им добраться до места. Не советую на отдых останавливаться в аилах[21] — лучше переночевать в степи. Один из них — ветеринар, зовут его Очир; другой — у него мать была не то китаянкой, не то маньчжуркой, впрочем, это не так уж важно, — ученый лама, паломник. Документы у них в полном порядке, так что тебе нечего опасаться, но их отцы, как я понимаю, тоже в свое время пострадали от Максаржава и Сухэ-Батора.

— Я выполню все ваши приказы, учитель.

— Не сомневаюсь. А как дальше вести себя, тебе подскажет мой отец Бадзар-гуай. Я думаю, ты уважишь старика?

— Я буду служить ему так же, как вам.

— Боги наградили тебя сообразительностью. Ты далеко пойдешь, и я об этом со своей стороны позабочусь. Вот тебе деньги: на пропитание Очира и его друга. Не скупись. Да, хотел тебя спросить: твой русский приятель, Пушкарев, продолжает настаивать, будто те красные камешки старого Дамдина — признак того, что в Гурбан-Сайхане есть алмазы? Забавный человек.

— Он только что сказал мне, будто среди красных камней нашел настоящий доржпалам.

— Алмаз! — Бадрах уронил на пол пустую рюмку, и она разбилась.

— Да. Жалел, что у меня нет времени взглянуть на этот камень, который светится, словно радуга.

Цокто заметил тогда, как судорожно заходили мускулы на темном лице Бадраха, но не придал этому значения.

Потом Бадрах весело рассмеялся:

— Ладно! Забудем об этом. В Монголии нет и не может быть алмазов.

— Вы правы, учитель. Откуда взяться алмазам в Монголии? — Он полез в карман, вынул прозрачный желтоватый камешек, который вдруг вспыхнул пронзительными сине-зелеными и оранжевыми огнями, положил на стол перед Бадрахом. — Разве этот халцедон похож на алмаз? Мне пришлось прихватить его, чтобы узнать ваше высокое мнение.

Бадрах от неожиданности зажмурился, потом широко открыл глаза, улыбнулся, положил алмаз на ладонь, словно взвешивая. А камень тлел, сверкал, бурно выдавая свою драгоценную природу.

— Запомни, Цокто, — сказал Бадрах строго, — в Монголии нет и не может быть алмазов. Ты хороший геолог и сразу определил, что это простой халцедон. Я безжалостно уничтожаю этот камешек, так как он не имеет никакой цены.

Он небрежно сбросил алмаз на стол, взял щипчики и раздробил камень, стряхнув пыль.

— Как видишь, это совсем обыкновенный кварц.

Бадрах пододвинул Цокто дорогие папиросы:

— Кури. Можешь взять всю пачку. Да, кстати, чуть не забыл главное: передай моему отцу конверт с письмом и подарки — я купил старику хорошую винтовку и патроны к ней. Старик мечтает поохотиться на дикого верблюда. Почти семьдесят лет, а непоседлив, как молодой.

Бадрах подошел тогда к сейфу, выполненному в виде бронзового субургана — ступы, извлек из потайного ящика гербовые бумаги с печатями и подписями. Среди этих бумаг, по-видимому, было и письмо к отцу. Бадрах приписал в конце письма несколько строчек. Потом вложил документы с печатями в большой коричневый конверт, покапал на него сургучом. Письмо сунул в маленький конверт.

— Положи в кожаную сумку и не вынимай до приезда на место — это очень важные бумаги, они не должны попасть в посторонние руки.

— Будет исполнено, учитель.

— Иди! Что бы с тобой ни случилось, ты не должен называть моего имени.

— Я скорее умру, чем назову его.

Вот так, сам того не желая, Цокто оказался среди заговорщиков. Правда, никаких действий от него пока не требовали, но он знал, что могут потребовать. Например, убить Сандага и Тимякова.

Нет, лучше сбежать куда-нибудь, чтобы ни Бадзар, ни Бадрах, ни МВД не могли его найти. Лукавый Бадрах! То-то говорится: когда лиса смотрит на запад, хвост у нее на востоке.

В то время как заговорщики вели разговор о будущем Монголии, Цокто легкомысленно гадал: настоящее ли знамя Чингисхана или поддельное? От этих монахов всего можно ожидать. Нет человека лживее ламы. Ну, а если знамя настоящее, то хорошо было бы передать его в уланбаторский музей…

Гости пили напиток, прогоняющий старость, — кумыс, ели бараньи головы, «белую пищу» — толстые молочные пенки, сушеный творог, сыр, ели пельмени, жирные курдюки, румяные чебуреки — хушуры, сладости.

Бадзар сам подавал каждому блюда правой рукой, которую поддерживал у локтя (в знак особого уважения), до донышка пиалы дотрагивался вытянутыми пальцами.

Приемные дочери Бадзара, миловидные девушки, подавали на голубых «платках счастья» подогретое молочное вино в серебряной посуде.

Бадзар следил за тем, чтобы все шло по обычаю. Еще до приезда гостей сам тщательно проверил, нет ли пиал и чаш с отбитыми краями или с трещинами: подать угощение в такой пиале значило бы смертельно обидеть гостя. Теперь он бдительно наблюдал, чтобы слуги не касались пальцами краев пиалы, ибо нет человека более брезгливого, чем монгол. Свою фарфоровую пиалу Бадзар носил всегда с собой в чехле, и никогда ничьи губы, кроме его собственных, не прикасались к ее краям. Когда Бадзар умрет, пиала по наследству перейдет его сыну Бадраху, ученому человеку, и Бадрах будет хранить ее как самую большую драгоценность в своем бронзовом сейфе — субургане. Больше всех на еду и на вино навалился разбойник Жадамба; он смачно чавкал, обрезал ножом мясо с костей у самого рта, опрокидывал пиалу за пиалой в рот, и Бадзар, глядя на его узкие, заплывшие жиром глазки, с ненавистью и брезгливостью думал, что бывают узкоглазые, но не бывает узкоротых.

Потом в голове Бадзара пошел красный ветер, глаза налились кровью.

Он уже не смотрел, кому и как подают чашу, соблюдаются ли правила и обычаи, не берет ли кто пиалу левой рукой, он громко ругал народную власть и готов был хоть сейчас поднять восстание.

Вдруг за стенками юрты послышался шум. Бадзар отставил чашу с кумысом, поднялся с места и вышел из юрты. Он увидел, что два его батрака удерживают Чимида, который порывается просунуть голову в дверцу.

«Вздую этого олуха, чтобы не повадно было в другой раз близко подходить к хозяйской юрте!» — подумал Бадзар, пронизывая взглядом Чимида.

Чимид стоял, вобрав голову в плечи, и мял в руках облезлую шапку.

— Коня бы мне… — ломким голосом произнес он. — Сестра умирает. В Дунду везти нужно.

Бадзар сытно рыгнул, подошел к Чимиду вплотную, взял его за ухо и отвел подальше от юрты.

— К врачам надумал ехать? — прошипел он язвительно. — Богоотступник проклятый! Коня нужно? Я тебе покажу коня! Сейчас же убирайся отсюда!.. Ну!.. Пошел на свое место! — Дернув несколько раз Чимида за ухо, он сплюнул и вернулся в юрту.

…Чимид шел по степи. Под гутулами шелестела сухая прошлогодняя трава. Солнце было задернуто серебристой мглой. Темно-синие мрачные горы громоздились одна над другой.

Чимиду припомнился летний день, небо, блеклое от зноя. В небе парят, словно застывшие, птицы, а внизу струится, колышется горячий воздух. Они едут с сестрой по ковыльной степи на нарядно убранных лошадях, вполголоса что-то напевают…

Теперь он был один в степи, и никому не было дела до его несчастья. И он подумал, что, пожалуй, не следовало ему везти сестру сюда. Пусть спокойно умерла бы она в своей серой перекошенной юрте.

Загрузка...