Алексей Сергеевич Сарафанов носил свое лицо шестидесятилетнего человека, сухое, в резких морщинах, с карими, настороженными глазами, как маску, под которой таилось другое лицо — молодое, страстное, с восторженными очами, с мягкой улыбкой насмешливых сочных губ. Это второе лицо, словно свежая, многоцветная фреска, силилось проступить сквозь позднюю роспись, тусклую, серо-стальную, с процарапанными линиями бровей, подбородка, скул. Маска была непроницаемой. Лишь в узких металлически-блестящих зрачках внезапно вспыхивала таинственная голубизна, как луч лазури, пробившийся сквозь осенние тучи.
Сарафанов находился в центральном офисе своей корпорации «Инновации — XXI век». Красивый кабинет был увешан холстами модных авангардистов, среди которых плоский экран «Панасоника», компьютеры и телефоны смотрелись как элементы интерьера из журнала «Архитектура и дизайн». В просторном окне двадцатого этажа розовая, в морозных дымах, с туманными проблесками проспектов, золотом куполов, белой дутой реки дышала Москва. Казалась окутанной паром купальщицей, встающей из крещенской проруби. Посылала в окно кабинета телесный перламутровый отсвет. Сарафанов в удобном кресле чувствовал зрачками, губами это перламутровое сияние. Выслушивал доклад своего помощника по особым поручениям Михаила Ильича Агаева. Тот, не присаживаясь, стоя, заглядывал в листок бумаги с перечнем сиюминутных проблем. Стройный, высокий, с молодым утонченным лицом, золотистыми породистыми бровями, он являл собой тип аристократа с нервной чуткостью тонкого носа, изящной, чуть насмешливой линией губ, серыми умными глазами. Почтение к начальнику сочеталось с благородной независимостью и легкой отчужденностью от персоны, которой вынужден был служить. Именно эта отчужденность занимала Сарафанова. Используя свою проницательность, ценя в Агаеве ум, расторопность, безоговорочную преданность, он пытался понять, что скрывается за этой легкой, непреодолимой завесой — гордыня? Тайная ущербность? Глубинный замысел, куда не было доступа ни единому человеку?
— Звонил Блюменфельд из Еврейского конгресса. Был предельно любезен, даже льстив. Просил напомнить о вашем обещании помочь школе для особо одаренных еврейских детей. Я ответил, что мы выполняем наши обещания.
Агаев спокойно и слегка вопросительно смотрел на Сарафанова, желая убедиться в правильности своего ответа. Сарафанову нравилась эта корректная неуверенность. Помощник знал пределы, в которых ему дозволялось быть самостоятельным, не выступая за границы очерченных шефом полномочий.
— Еврейский конгресс не должен сомневаться в нашей надежности. Наша репутация солидной, дружественной Конгрессу организации приносит нам дивиденды во многих областях. Это стоит того, чтобы финансировать воспитание двух десятков еврейских гениев. Но вы замечали, Михаил Ильич, что евреи в детстве почти все вундеркинды. Но затем их интеллектуальный рост резко тормозится, они останавливаются в развитии, а некоторые стремительно деградируют и сходят с ума. Так действует заморозок на преждевременно расцветшие вишни.
— Русские морозы остановили Наполеона и Гитлера. Остановят и все другие нашествия, — чуть улыбнулся Агаев.
Две тонких колкости в адрес евреев, которыми они обменялись, доставили Сарафанову почти оптическое наслаждение, словно драгоценный проблеск слюды в темном граните. Чуткий физиономист, Сарафанов с симпатией созерцал лицо помощника — золотистый отлив волос, узкую кость висков и скул, удлиненный нос и подбородок. Если бы Агаев носил усы, то являл собой образ русского офицера из бунинских или чеховских рассказов. А если бы лицо его окружала бородка, то его лик приобрел иконописное сходство, как на иконе Бориса и Глеба, — два русских князя бок о бок скачут на алом и темном конях среди днепровских круч и утесов.
— В прошлый раз, Алексей Сергеевич, мы говорили об обломках «ЮКОСа», стоит ли их подбирать. Есть выгодные предложения по нефтехимии Омска. При соответствующих усилиях мы могли бы войти туда с контрольным пакетом.
— Я продолжаю думать об этом. Получил сигналы из европейских кругов, что они предпочитают видеть владельцами нас, «своих», как они выражаются, а не выкормышей «чекистов» с криминальным душком. Если мы возьмем нефтеперегонный завод, то сможем применить на нем нашу уникальную технологию крекинга, углубляющую переработку на шестьдесят процентов. Вот видите, как выгодно слыть атлантистом.
— Для этого не нужна соответствующая генеалогия. Можно быть евреем, или англосаксом, или чистокровным русским, как вы, Алексей Сергеевич.
— Биотехнологии, которыми мы обладаем, позволяют внедрить в любую плоть «еврейский ген». Совершить обрезание по всей генетической цепочке до десятого колена.
Оба тихо смеялись, довольные шуткой. Сарафанову нравилось, как мягкий деликатный смех Агаева сочетается с его собственным рокочущим смехом.
— Приходили от отца Петра. Умоляли помочь церковно-приходской школе для трудных детей под Дмитровом. Я пообещал, что наша помощь будет продолжена.
— Естественно. Но действуйте не напрямую, а через посредников. Не дай Бог, об этом узнают мои либеральные партнеры… Мы же станем утешаться надеждой, что на каждого еврейского гения мы воспитаем двух русских. Как знать, не окажутся ли среди воспитанников отца Петра будущие Рублевы, Менделеевы, Жуковы.
Агаев помечал в листке маленькой золоченой ручкой. Каждая пометка знаменовала непрерывный рост корпорации, которая ветвилась, проникала в регионы, захватывала всё новые объекты собственности, новые сферы влияния. Реализовалась искусная стратегия Сарафанова, предполагавшая утонченную мимикрию, опасное существование во враждебной среде, где каждый промах грозил разоблачением и крахом, но всякое закамуфлированное усилие приносило неизменный успех.
— Кстати, вам будет небезынтересно узнать, Алексей Сергеевич, что газета «Русский вызов» зачислила вас в число видных еврейских коммерсантов, скрывающихся под русской фамилией.
— Спасибо этой недалекой, но по-своему замечательной газете. Надо бы им послать в конверте долларов триста за неумышленную поддержку. Разумеется, без указания отправителя.
Агаев был умен, аккуратен, деятелен. Предприимчивость в сочетании с преданностью делали его незаменимым. Мало кому Сарафанов доверял так, как Агаеву. Помощник владел не только сиюминутной обстановкой, участвуя во множестве возникавших столкновений и конфликтов, мастерски их разрешая. Он был посвящен в глубинную тайну, во имя которой была создана корпорация. В фундаментальный, скрытый от глаз проект, куда допустил его Сарафанов после тщательных проверок и испытаний. Эти тестирования продолжались непрерывно, ибо, как полагал Сарафанов, человек, подобно механизму, в процессе эксплуатации подвержен амортизации, и его, как и любую машину, необходимо проверять и испытывать на стендах.
Во время разговора, обмениваясь суждениями, шутками, остроумными замечаниями, Сарафанов исподволь наблюдал за Агаевым. Он был понятен, близок Сарафанову. Вызывал симпатию складом ума, обликом, оригинальным подходом к любой проблеме — своей особой «русскостью», столь ценимой Сарафановым в людях. И только легкая отчужденность, подобная замутненному пятнышку на рентгеновском снимке, чудилась Сарафанову в помощнике. Но он относил ее за счет сокровенных свойств любой человеческой сущности, открытой лишь до известных пределов, состоящей из невидимого миру подполья, где скрываются тайны, иногда и порочные.
— Сделка с англичанами принесет нам до двух миллионов долларов чистой прибыли, — Агаев касался золотой авторучкой очередной строки в списке. — Я навел справки у нашего «источника» в ФСБ. Их деньги «чистые», никаких Каймановых островов, никаких наркотиков. Швейцарский банк и юридический адрес в Лондоне.
— Кстати, мы обещали подарить «источнику» автомобиль. Подберите «фольксваген-пассат» темно-синего цвета. Я готов поужинать с генералом где-нибудь на следующей неделе. Забронируйте столик в «Ванили».
— А вот с американцами из «Дженерал спейс» могут начаться проблемы. Через подставную фирму они пытаются влезть в наше вертолетное производство. В случае, если мы не уступим, грозят разоблачениями наших связей с Южной Африкой. Хотят предъявить прессе видеопленки, где вы беседуете с послом Израиля в ЮАР.
— Передайте им, что я приглашу к себе корреспондента «Вашингтон пост» и назову имя американского посредника, участвовавшего в передаче Ирану двух крылатых ракет советского производства. Сейчас, когда американцы пытаются представить Иран как главную угрозу мира, разгорится скандал почище «Иран-контрас». Это грозит президенту «Дженерал спейс» не только потерей репутации, но и тюрьмой сроком на шестьдесят лет. Вот еще что, Михаил Ильич, закройте наши счета в банке «Логос». Мне сообщили, что там предстоят большие проверки на предмет чеченских «террористических» денег. Переведите наши активы в какой-нибудь еврейский банк с безукоризненной репутацией. Там будут рады нашим деньгам.
— Я уже выбираю банк. Я вам забыл сообщить, Алексей Сергеевич, что третий раз звонили из израильского посольства. Первый секретарь просит принять его с визитом.
— Должно быть, станет вынюхивать о намерениях России поставить Дамаску зенитно-ракетные комплексы. Вот что значит быть неосторожным в общении с журналистами. Позволил себе пошутить с корреспондентом «Иерузалем пост» о сирийских голубях с реактивными двигателями, и вся израильская разведка бросилась уточнять, что я имел в виду. Пригласите первого секретаря на конец недели.
— И последнее, Алексей Сергеевич, что делать с аммиачным заводом? Амортизация оборудования достигла восьмидесяти процентов. Аварийность превысила все пределы. Начались утечки, вот-вот рванет. А ведь рядом город, речной водораздел. Может, закрыть производство, и дело с концом?
— А люди? Там двадцать тысяч русских людей, которых кормит завод. Выкинуть их на улицу, чтобы и там начался мор? Прежние владельцы, армянские дельцы, высосали кровь из завода и бросили, не вложив ни единой копейки. А ведь в советские времена это был гигант производства. Мы уже бегло говорили об этом, Михаил Ильич. Поднатужимся, возьмем кредиты, вложимся в модернизацию. Это прекрасный повод применить наши уникальные технологии и запустить производство нового типа. Подготовьте вопрос, я вынесу его на совет директоров.
— Алексей Сергеевич, вы сказали, что ждете с визитом друга. Просили накрыть в обеденном зале стол на две персоны. Стол накрыт.
Агаев опустил листок, спрятал золотую ручку, давая понять, что доклад окончен. Сарафанов отпустил его из кабинета. Оставался в кресле, закрыв глаза. Было чувство, что он только что сошел с центрифуги.
Оставшись один, Сарафанов созерцал картину художника Дубоссарского, на которой красные и зеленые люди отрешенно стояли среди фиолетовых и желтых домов. Картина излучала цвета, вызывавшие ощущение летнего луга. В зимнем промороженном городе, среди стекла и бетона, это доставляло особое наслаждение. Он вкушал не только цвета, но и связанные с ними медовые запахи, и звуки бесчисленных луговых существ — шмелей, кузнечиков, мотыльков и стрекозок. Сомнамбулически поднялся, двинулся к картине, чувствуя щеками, губами, зрачками приближение цветовых пятен. Тронул висящий холст. Картина сдвинулась, открывая в стене деревянную дубовую створку. Сарафанов растворил потайную дверцу, за которой обнажилась бронированная плоскость сейфа с цифровым наборным замком. Поворачивал хрустящие колесики, складывая шестизначный код. Потянул ручку. Литая плита отворилась, обнажая тесный, освещенный объем.
Всякий раз, открывая сейф, он видел странную мимолетную вспышку, словно крохотную шаровую молнию. Чувствовал излетавший турбулентный вихрь. Дохнуло сладким и нежным, будто в сейфе лежал невидимый цветок. Пространство сейфа, разделенное полками, было сплошь уставлено прозрачными пеналами, в которых покоились разноцветные дискеты. На каждом пенале красовались этикетка, надпись, цифровой индекс. Содержимое сейфа являло собой тщательно собранную, классифицированную коллекцию, тайный архив, в котором, незримые миру, хранились знания. Сарафанову казалось, что из сейфа исходит бестелесная радиация. Уложенные в пеналы дискеты обладали гигантской плотностью. Легкие и прозрачные, они подобны глыбе урана, окруженной сиянием. Чреваты гигантским взрывом, ослепительным блеском и пламенем, в котором расплавится и исчезнет обветшалый мир и возникнет фантастическая иная реальность.
На дискеты было занесено множество технологий, изобретений, идей, грандиозных проектов и замыслов, оставшихся неосуществленными после разгрома великой страны, уничтожения ее заводов и научных центров, истребления ее плодоносящей техносферы. Свидетель невиданной катастрофы, когда погружалась на дно советская империя, Сарафанов на тонущем корабле, среди убегавших в панике обитателей и ревущей в пробоинах воды, носился по опустевшим отсекам и выхватывал наугад оставшиеся там сокровища. В те страшные годы, не зная сна, ездил по лабораториям и институтам, полигонам и испытательным центрам, захватывал наугад чертежи, документацию, графики и дневники испытаний. Корабль погрузился в пучину, и там, где недавно, озаренный огнями, плыл океанский гигант, теперь крутились воронки, плавал бесформенный мусор, колыхались утопленники. А он на берегу разбирал спасенные обломки, складывал разорванные надписи, склеивал разрозненные фрагменты. Коллекция в сейфе была частью того, что он называл «русской цивилизацией» — неосуществленной реальностью, которая вызревала в сумеречной утробе советского строя. После всех испытаний и жертв, непосильных трудов и радений она сулила великое будущее, воплощение мечты, несказанное чудо. В сейфе, на дискетах хранилось описание умертвленного рая. А он, Сарафанов, был стражем этого мемориального кладбища.
Здесь были образцы космической архитектуры, раскрывавшей в невесомости мистические соцветья. Космические вездеходы и поезда, работающие на энергии Солнца. Межпланетные «челноки» и паромы с двигателями на фотонах. Оболочки, спасающие от радиации Космоса. Агротехника лунных и марсианских садов. Исследования по «космической социологии», описывающие поведение человеческих коллективов, удаленных от Земли. Занесенная на дискеты в виде чертежей, расчетов, философских и научных трактатов, здесь таилась «космическая цивилизация» Советов, ростки которой устремлялись в околоземное пространство и были безжалостно обрублены врагами страны.
Он помнил ужас нашествия — офицеры ЦРУ и «Моссада» в тоге ученых проникали в «святая святых». Выкрадывали секреты, выманивали исследователей. Агенты врага в правительстве, в армии, в космическом ведомстве закрывали программы, свертывали проекты, обрывали финансирование. Пускали под пресс великолепные изделия, белоснежные тела «носителей», серебристые модули. Разрушались космические старты, гибли в необъяснимых авариях межпланетные «челноки» и ракеты, рушились в океан орбитальные группировки и космические станции. Целые институты и научные школы вывозились в Америку. Там, где недавно цвела техносфера Циолковского и Королева, теперь чернели скелеты опустевших корпусов, обугленное железо стартплощадок, и ветер пустыни гнал по мертвому космодрому пучки верблюжьей колючки. В институте, где когда-то изобретался и строился космический телескоп — драгоценный мистический глаз, способный с лунной вершины заглядывать в мглистые дали Юпитера, — в этом кристаллическом хрустальном объеме, где царствовали разум, осмысленный труд и прозренье, теперь размещался игорный дом. Огненно и тлетворно сверкала вывеска. Мерцали ядовитыми индикаторами сотни игральных автоматов. Отрешенные люди в лунатическом бреду совокуплялись с фантомами, тягались с электронными вампирами, выпивавшими из тщедушных тел чахлые соки.
Среди проектов были конструкции небывалых подводных лодок, гидролокаторов, батискафов. Автоматизированные заводы, добывавшие ископаемые морского дна. Донные причалы и пирсы, куда причаливали утомленные долгим плаванием глубинные крейсера, — экипажи, не подымаясь на поверхность, переселялись в подводные профилактории, омываемые донными течениями, где цвели фруктовые деревья, росла трава, пели птицы, резвились животные. Подводный рай, в котором отдыхали моряки, изнуренные железом, реакторами, скоростями океанской погони.
В проектном институте, где создавалась архитектура подводного города, выращивались вишни, способные цвести на дне океана, изучалась возможность человека дышать кислородом воды, теперь размещалась дискотека.
Ночь напролет наркотическая молодежь под галлюциногенную музыку раскачивалась в трансовых танцах, и лазеры квантами света вырывали из тьмы пятна обескровленных лиц.
Сарафанов смотрел в озаренную глубину сейфа, где мерцали прозрачные пеналы с дискетами. Сейф был потаенной пещерой, куда он снес сокровища, завалил вход плитой, сберегая от врагов несметные драгоценности. На ленточках магнитной пленки была записана формула жизни, генетический код «русской цивилизации», ее нематериальный образ, ее бестелесная тень. Советская страна представлялась Сарафанову громадной, красного цвета, женщиной, в чреве которой вызревал таинственный дивный плод. Царь Ирод, который не умирал никогда, присутствовал в каждой исторической эпохе, из века в век совершал избиение младенцев, — этот жестокий убийца напал на дремлющую «красную женщину». Вонзил нож в ее беременный живот. Пронзил «красное чрево», заколол младенца «во чреве». Иссеченный из материнского лона, беззащитный и недоношенный, младенец был изрезан на куски злодейским Царем. Убивая советскую Богоматерь, тот уничтожал ее нерожденное чадо. Закалывал Агнца, сулившего миру спасение, возрождение в чуде, райское совершенство. Он, Сарафанов, выхватил из-под ножа убийцы трепещущие живые ткани, унес в потаенную гробницу. Сберегал драгоценные останки, нетленные, наполненные таинственной жизнью мощи.
Эта библейская аналогия вдохновляла Сарафанова. Придавала его миссии сакральный характер. Приобщала к священной истории. Он совершил подвиг, сберегая для будущего человечества ген «русской цивилизации». Сейф был священной гробницей, где убиенный младенец ждал своего воскрешения. Свет, исходивший из сейфа, был мягким, мистическим, неземного происхождения — подобием «света Фаворского». Дуновение, которое излетало из сейфа, казалось чуть слышным дыханием спящего чада. Прозрачная вспышка, вихрь турбулентного воздуха, сопровождавшие открытие сейфа, были полетом вспорхнувшего ангела, сторожившего святой саркофаг.
Открытия генной инженерии. Программа «Геном человека». Чертежи фантастических, собранных из молекулярных частичек, «храмов», «дворцов» и «соборов», в которых обитала душа. Лабиринты хромосом, среди которых блуждала неуловимая, неопределимая сущность, именуемая человеческой личностью. Здесь были собраны методики, позволявшие вторгаться в раковую опухоль, когда пересаженные частицы, словно микроскопические пираньи, съедали злокачественную ткань. Операции на группы клеток, приводящие к омоложению, когда у старика исчезали морщины, начинала сочно двигаться кровь, возвращались детородные функции, будто в одряхлевшей, готовой умереть плоти воскресал юноша, начиналась «вторая жизнь». Тут были описания экспериментов, когда клетки оледенелых якутских мамонтов, пересаженные в живительные растворы, оживали, начинали дышать, — лаборатории готовились к «рекультивации» мамонтов, динозавров, саблевидных тигров, приступали к тому, чтобы из ломтиков мощей, из частичек забальзамированных мумий воссоздавать умершего святого или фараона, сотворяя чудо воскрешения. Была запись программы «Бессмертие», воплощавшая учение Федорова в терминах генной инженерии, с перечислением удачных и неудачных экспериментов, чертежами установок, приборов, биологически активных веществ, электромагнитных полей, биоэнергетических машин. Языком молекулярной биологии и генетики описывался путь эволюции, по которому, если двигаться вспять, можно прийти к той «первичной клетке», которой коснулся «божественный дух». Отыскать в бесконечном прошлом момент, когда Бог сотворил Адама, поцеловал его в губы. Коснулся его глиняного лба небесным перстом. Среди скопища молекул, генетических пластов и иерархий существовал тайный отпечаток Бога, его Образ и Подобие, как в недрах горы, среди сланцев и песчаников, таится оттиск первобытного цветка, дуновение исчезнувшего ветра, взмах птичьего крыла.
Обладатель бесценной коллекции, Сарафанов берег свой клад. Хранил сейф, как староверы хранят священные списки с символом «истинной веры», что открывает путь в рай, приготовляет ко Второму Пришествию. Маскировал свой тайник. Обманывал тех, кто искал к нему дорогу. Был подобен птице, что, высиживая драгоценное яйцо, отвлекает от гнезда врагов — прикидывается подранком, волочит крыло перед носом хищника. Точно так же он обманывал врагов. Прикидывался одним из них. Усваивал их обычаи и привычки. Нес «иго иудейское», тайно сберегая святоотеческую веру, храня заветы «русской цивилизации». Молился в катакомбной церкви на зажженные лампады и светочи, унесенные с земли в глубь горы. Его душа напоминала тигель, где кипела лютая ненависть и несказанная любовь. Внешне был преуспевающим дельцом, стареющим «бонвиваном» и светским львом. Был принят в еврейских кругах, где слыл за «своего». Ничем не выдавал своей жреческой миссии. Укрывал в тайных яслях спасенного от резни младенца.
Здесь были карты «священной географии»: световые поля и энергетические центры, места таинственных излучений и контуры невидимых ареалов наносились на карту с помощью магнитометров и инфракрасных объективов, чувствительных датчиков и магнитных линз. Среди знакомых очертаний озер и рек, возвышенностей и долин открывались загадочные зоны, где улавливались источники тайных энергий, мерцали сияния, возносились световые потоки. Словно из земли светили волшебные лучи, горели невидимые глазу лампады. В этих зонах обнаруживались останки древних городищ и капищ, полуразрушенные монастыри и храмы, следы былых дорог. Вся Россия была в энергетических родниках, откуда истекали чудесные плодоносящие силы. В этих центрах Земля соединялась с Космосом энергетическими волноводами, незримыми пуповинами, через которые Вселенная питала планету, вносила в нее рассеянное в Мироздании вещество, Божественный дух, светоносную силу. Ученые, изучавшие «священную географию», предлагали строить на этих местах оздоровительные центры, научные институты, школы одаренных детей, спортивные стадионы и университеты, где в людях усиливалась многократно энергия жизни и творчества, пробуждалось Добро, ощущение святости.
Сарафанов смотрел в глубину потаенной ниши, где светились драгоценные шкатулки, тонкими цветными слоями покоились дискеты. Его сердце было раздвоено. В одной половине, словно в раскаленной чаше, кипела ненависть, черная, бурлящая, рвалась наружу. В другой половине, как в светоносном сосуде, алая, сияющая, дышала любовь. Две эти силы разрывали сердце, сотрясали его жизнь невыносимым противоречием.
Ненависть, словно сосуд Гнева Господня, он был готов пролить на головы губителей Родины. Испепелить их гнезда. Разрушить их дворцы. Отравить их колодцы. Сжечь их семя. Истребить их жен и детей, как они истребили его любимых, изводят любимую страну и народ. Сосуд любви он был готов внести в утлые жилища бедняков и сирот, в прозябающие города и селенья. Окропить священной влагой унылые души, вновь поселяя в них веру и богатырскую силу. Знал, что две эти работы — по испепелению Зла и воскрешению Добра — ему по силам. Наступит день, когда из тайного хранилища вновь излетят на свет духи жизни. Будут явлены сбереженные святыни. Осуществятся великие идеи и фантастические проекты. Воскрешенная Родина расцветет прекрасными городами. В Космосе полетят межпланетные корабли. В Мировом океане поплывет могучий флот России. Многолюдный, трудолюбивый народ заселит великие пространства, где гармония соединит природу и человека, машину и творящий дух. Страна, пережившая страшный обморок, вновь воссияет священными центрами, где будут явлены великие истины, свершатся небывалые деяния. Во всей красоте и величии обнаружит себя «русская цивилизация».
Это было восхитительное переживание. Сарафанову показалось, что в глубине сейфа вспыхнул ярчайший свет, взбурлил турбулентный вихрь. Это ангел влетел в святую гробницу и занял недремлющий пост.
Сарафанов запер сейф. Заслонил его резной створкой. Задвинул картиной Дубоссарского.
Отошел, чувствуя, как в кабинете пахнет сладчайшим медом, будто кто-то пронес цветок небесного сада.
Обеденный зал был оббит тяжелым смуглым дубом, со стилизованным стрельчатым орнаментом, в духе готики, с ало-голубой, изумрудно-золотистой розеткой, придававшей залу еще большее сходство с интерьером готического собора. Псевдогерманский стиль московских особняков конца девятнадцатого века, где в более поздние времена уютно разместились Дом архитекторов, Дом литераторов, Дом приемов Министерства иностранных дел. Панелями мореного дуба, резным стилизованным балкончиком, маленьким пылающим витражом Сарафанов желал воспроизвести атмосферу Дубового зала Дома литераторов, с которым у него был связан важный и незабываемый период общения. Именно здесь, среди декораций исчезнувшей драгоценной поры, был накрыт обеденный стол, за который Сарафанов усаживал своего давнего друга, писателя Николая Андреевича Заборщикова, обнимая его крепкие, сутуловатые плечи, касаясь щекой рыжевато-седой бороды. От бороды, еще промороженной, слабо пахло деревней, баней, березовыми вениками, грибами, дымом — не городской, почти первобытной жизнью, которая кинулась прочь от громадного рыкающего города, укрылась в дремучих лесах, спряталась в заснеженных далях, притаилась среди метелей, заиндевелых просек, робких дымков.
— Да, брат, развело нас на долгие годы. Надо бы чаще видеться, — радовался от души Сарафанов, оглядывая невысокую ладную фигуру старинного друга, мятый, заношенный пиджак, стиранную-перестиранную рубаху, волосы, стриженные домашними ножницами, руки, почернелые от лопаты и рубанка, столярных и слесарных инструментов, коими справлялось его натуральное деревенское хозяйство.
— Да мне, вишь, не просто в Москву добираться. Круглый год дел невпроворот. Летом, сам знаешь, сад, огород. Осень — капусту квасить, огурцы солить, дрова заготавливать. Зимой — за коровой ходить. Жена не справляется, с детьми умоталась. Да и то сказать, куда я их одних в деревне оставлю? Да и машина моя совсем развалилась. Легче лошадь купить.
— Жалуйся, жалуйся. Весь век жаловался. Я тебе письма слал. Думал, ответишь.
— Не доходили, видит Бог. Должно, почтарку по дороге волки съели. Письма твои волки под луной нараспев читали. Я слышал, да слов не разобрал.
Заборщиков мерцал из-под кустистых рыжеватых бровей маленькими синими глазками. Остро взглядывал на давнишнего друга. Словно подмечал на его лице новые морщины, седину в висках. Сравнивал с тем Сарафановым, кого не видел лет десять, с той горькой поры, когда, спасаясь от невзгод, укатил из Москвы с молодой женой и детьми-малолетками в рязанское захолустье. Скрылся от глаз в деревенской избе среди сосняков, тихих речек, путаных проселков Мещеры.
— Как жена, ребятишки? Как вы там управляетесь? — Сарафанов усаживал друга за стол перед дорогим фарфором и хрусталем, серебряными ложками и ножами. Умилялся тому, как выглядит деревенский мужичок среди великолепия аристократического убранства, — осторожно касается огрубелыми пальцами серебра с монограммами, фарфоровой тарелки с золотой каймой, вдыхает сладкий запах стоящей в китайской вазе белоснежной орхидеи.
— Как управляемся? — вздохнул Заборщиков. — Трудно, если честно сказать. Татьяна, она же еще молодая, а я ее в деревне заточил. Ей хочется в обществе бывать, с людьми встречаться. Она певунья, рисует, на гитаре играет. А я ее — огурцы солить, огород копать, корову доить. Она плачет, ропщет. Я, как могу, утешаю. «В городе, говорю, по нынешним временам не прожить. Писательским трудом на жизнь не заработать. Раз решили, давай терпеть. Жить от земли. Детей наших на природе растить. Она, наша Матерь Земля, накормит, напоит, детей взрастит. А мы, уж коли решили, давай ей, матушке, служить, поклоняться. В этом наш подвиг». Татьяна соглашается, тянет лямку. А ночами плачет.
— Ну а как твои книги, романы? Как твой труд о патриархе Никоне, Аввакуме? Ты говорил, что замышляешь роман о русском расколе. Труд подвигается?
— Почти завершил. Десять лет писаний, раздумий. Открываются бездны.
Заборщиков стал строг и мечтателен. Из деревенского мужичка превратился в волхва, мистического жреца, обладающего тайной откровения. В неведомых лесах, среди весенних ручьев и летних сенокосов, в осенних листопадах и под жгучими зимними звездами ему отворилось сокровенное знание, которое сберегает. Сарафанов взирал на друга с благоговением и любовью. Преклонялся перед его мессианским подвигом. Видел в нем хранителя волшебных открытий.
— Ну а ты, Алеша, как эти годы мыкал? Было у тебя много горя. Оно у тебя и на лице, и в душе. Мы больше с тобой и не виделись, как ты Лену свою потерял и Ванюшу. Я услышал о твоем великом горе, кинулся тебя искать. А ты уехал в Германию. Мне добрые люди объяснили, что это хотели убить тебя, а убили Ванюшу и Лену, а ты в Германии от смерти укрылся.
Сарафанов почувствовал, как из прозрачного света выломился черный чугунный брусок. Страшно надавил на ребра в той стороне, где билось сердце. Стиснутое непомерным давлением, оно расплющилось, выбросило больную кричащую кровь. Обморочным усилием, преодолевая смертельное давление, остановил чугунную массу. Выдавил ребрами непомерную тяжесть. Освободил ухающее сердце. Каждый раз воспоминание о погибшей семье уносило сочный кусок жизни, будто свертывался и сгорал стакан крови.
— Это были агенты то ли «Ми-6», то ли «Моссада». Требовали, чтобы я передал им некоторые секреты ракетного вооружения. Сначала предлагали купить. Затем грозили возбудить против меня уголовное дело за якобы передачу секретных технологий Ирану. А затем решили убить. Они устроили засаду на улице Вавилова, где обычно пролегал мой маршрут. Я должен был ехать в аэропорт вместе с Леной и Ванюшей, но так получилось, что они поехали вдвоем без меня на моем автомобиле, а я задержался дома на полчаса. Мою машину расстреляли из четырех автоматов. Жена и сын погибли на месте. Я похоронил их и улетел в Германию, виня себя в их смерти. Я узнаю, кто их убил. Я их тоже убью.
Сарафанов произнес эти слова с тихой ненавистью, от которой у него побелели губы, и лицо помолодело, обретя странно-мечтательное выражение. Заборщиков горько охнул, засуетился. Повернулся к стоящей на стуле котомке. Стал извлекать из нее и ставить на стол банку соленых огурцов и помидоров, нанизанную на бечевку связку сушеных белых грибов, склянку с засахаренным земляничным вареньем.
— Ha-ко, прими гостинец. Татьяна прислала из наших деревенских запасов.
Сарафанов с благодарностью смотрел на друга, ставящего на белую скатерть, среди серебра и саксонского фарфора, свои деревенские склянки — дар сердца.
— Спасибо, брат. Давно не вкушал деревенского.
Они сидели в застолье. Служитель с перекинутой через локоть салфеткой наливал из бутылки бело-золотое французское вино. Поддевал серебряной лопаточкой с подноса прозрачно-розовые лепестки семги, белые, с янтарной слезой ломти осетрины, кольчатые тельца королевских креветок. Укладывал на тарелки. Сарафанов с удовольствием наблюдал за гостем, который окунал в бокал с французским вином свои деревенские усы, закрывая от наслаждения маленькие голубые глазки. Сладостно жевал драгоценную рыбу, нанизывая деликатес на серебряные зубцы вилки. После суровой деревенской пищи, приготовленной в русской печи, морские изыски кружили гостю голову. Смущаясь своих вожделений, он торопливо поедал угощение, не умея остановиться.
— А помнишь, как мы познакомились в Доме литераторов? — предавался воспоминаниям Сарафанов. — Удивительное было место. Помню, увидел тебя среди выходцев из вологодской глубинки — кто в косоворотке с вышивкой, кто в сапогах-бутылках, кто в армяке, шитом по выкройкам XIX века. По-моему, ты был достаточно пьян. Громко, на весь Дубовый зал, бранил «демократов». А те, за соседним столиком, сердито блестели глазами и перешептывались.
— Верно! — хохотнул Заборщиков, в чью голову, уставшую от рязанских морозов, французское вино брызнуло легким солнцем Прованса. — А ты в нашей фольклорной компании стал рассказывать об атомной станции, на которой побывал. Меня, я помню, жуть как возмутило твое воспевание бездуховной, жестокой машины. Я довольно дерзко тебе приказал: «Не смей говорить о душе, убогий технократ!» Между нами, помнится, завязалась жестокая распря, после которой мы и подружились.
Служитель поставил на стол тяжелый фарфоровый супник, в котором дымилась архиерейская уха, приготовленная по рецептам искусника Похлебкина. Сарафанов, поджидая друга, хотел утешить его изысканным обедом. Ознаменовать их встречу парадом яств. Серебряный половник черпал из супника ароматный золотистый настой, в котором, среди разваренных стерляжьих спинок и пахучих кусков осетра, плавали зеленые листья петрушки, кисти укропа, венчики сельдерея. Заборщиков дул сквозь усы на ложку. Громко хлебал, умиленно закатывал глазки.
Вторую бутылку выпили под великолепный аргентинский бифштекс, коричневый, в подпалинах, испускавший на белоснежный фарфор маслянистый горячий сок. Тут же, на просторной тарелке, были уложены стебли спаржи, к которым Заборщиков отнесся вначале с недоверием рязанского огородника, но потом, отведав, с удовольствием рассекал их хрустящую нежную плоть, окуная в душистый соус.
— Квартирку мы нашу московскую сдали, откочевали в деревню, — оттаяв от вкусной еды, опьянев от обильного вина, исповедовался гость. Его щеки под бородой порозовели, как наливные яблочки. — Думали, переждем окаянное время. К власти придут настоящие русские люди, мы и вернемся в Москву. Когда в девяносто третьем танки стреляли по Дому Советов, и он горел, и десантники, как пятнистые черти, крались за броневиками, мы с Таней рыдали. Поняли, что наше русское дело проиграно, враги взяли верх. С тех пор мы затаились в деревне, спрятались в катакомбе. Так и живем подземной жизнью. Как и вся Россия.
— Ты ушел в свою катакомбу, я в свою. В Германии прятался, как раненый зверь. Во сне каждую ночь мне Лена и Ванечка снились. Просыпался в слезах. Ходил смотреть на рельсы железной дороги. Думал, брошусь, и кончится мука. Выжил. Видно, корень жизни во мне не до конца подсекли.
Обед завершали две чашечки кофе, раскаленного и густого, как смола, с завитками седого, благоухающего дымка. И две рюмки миндального ликера, от которого склеивались губы и кончик языка начинала язвить липкая душистая горечь.
— Я вот все думаю, Алеша, о тайне нашей с тобой дружбы и близости, — умягченный, сладостно опьяненный Заборщиков был склонен к разглагольствованиям. — Казалось бы, чего в нас общего? Ты — технократ, интеллектуал, острослов. Я — деревенщик, мужик лапотный. Ты типичный интеллигент-горожанин, рос среди рафинированной публики, библиотек и музеев. Я — в детстве гусей пас. Когда болел, надо мной бабка-колдунья заговор творила. Первый раз поезд в шестнадцать лет увидал. Ты по натуре — дипломат, казуист, в любом обществе, как рыба в воде, мастер интриги. Я же — увалень, дикарь, боюсь людей, ссорюсь, ни с кем не могу ужиться. Ты, сколько помню, все пел хвалу государству, воспевал Махину, Столп Вавилонский, упивался всяческими механизмами, был пленен идеей могущества и величия. Я же писал мои книги о народной душе, о простом человеке, о богооткровении и спасении в Духе. И все же мы дружим столько лет, не можем порознь. Ссоримся, обижаем друг друга. Иной раз так разругаемся, что, казалось бы, ввек не сойтись. Ан нет, сходимся, миримся, и опять каждый в свою дуду. Странное дело, верно?
— А ты своими книгами, своими волшебными словесами вычерпывал таинственную влагу из Господней Реки, переливал в народную душу. Я был одержим идеей развития, — двигался по могучим заводам, посещал космодромы, участвовал в испытании необычайных машин, коллекционировал фантастические, сверхсекретные технологии. Наши два Космоса искали друг друга, сближались. Были готовы слиться в небывалое единство, что и означало рождение «русской цивилизации» — предвестницы Русского Рая, — Сарафанов закрыл глаза, словно от нестерпимого света, в который облеклась его утопия.
— А я тебе говорил и сейчас говорю, — запальчиво воскликнул Заборщиков трескучим голосом неутомимого спорщика. — Твои комиссары, партийцы «цековские», твои секретные агенты и генштабисты — недалекие недоумки. Громоздили один за другим свои заводы, корежили Землю-матушку, видели в государстве только один огромный управляемый механизм, а дух в него не пускали. Машина была пустой, бездуховной, а потому слепой и жестокой. Перемолола природу, выпила сок из народа, а потом рассыпалась на куски, оставив беспризорный сирый народ, который корчится и умирает посреди гнилых заводов, опустелых космодромов, заброшенных городов. Если бы ты видел, как умирает Россия, как погибает по селам народ, как угасает повсюду жизнь. Только Москва цветет среди русской беды, как размалеванная блудница. Русские гибнут, а евреи и кавказцы цветут. Вот к чему привела твоя лукавая машина.
— Неправда, я всегда стремился занести дух в машину, — Сарафанов чувствовал, как раскручивается воронка спора, и их несет в привычном водовороте суждений. — Всегда говорил: «Дух дышет, где хощет». Всегда старался примирить сталь и траву, алтарь и космодром, Рублева и Кандинского. Тупые аппаратчики партии грозили мне отлучением. Называли меня «мистиком-технократом». А вы, деревенщики, проклинали машину и цивилизацию, залезали в лубяные скворечни и оттуда из тростниковых дудок стреляли бузиной в государство. Занятие оказалось не безобидным. Нет ни дудок, ни скворечен, ни государства. Мы не успели с тобой духовно встретиться. Нам помешали. Младенцу «русской цивилизации» не дали родиться.
Заборщиков цепко хватался за каждую изреченную Сарафановым мысль, обнаруживая прежний, неистраченный дар полемиста. В деревенской глуши, среди первобытного уклада, наедине с утомленной, ропщущей женой изголодался по общению, по слушателю, по перечащей, несогласной, раздражающей мысли. Сладострастно и истово впивался в друга. Как аспид, высасывал его энергию, его жизненные соки. Но тут же вливал свои. Старался вонзить заостренное жало, впрыснуть накопившийся избыток мыслей и чувств.
— Большевистское государство превратило Россию в дом Дьявородицы. Еврейские комиссары кинули народ в топку мировой революции, где русские были дровами, раскалявшими Геенну Огненную. Россия должна была погибнуть в «черной дыре» Антимира, стать престолом Сатаны. Но промыслом Божиим в стадо бесов был внедрен православный семинарист Иосиф Сталин. Скрутил бесов кровавыми канатами. Выпорол безбожное племя ременными хлыстами. Божий пастырь стал пасти Россию жезлом железным. Победа, которую он одержал над немцем, была дарована России Богом, за то что отринула Сатану. Красные герои-мученики Зоя Космодемьянская, Александр Матросов, Олег Кошевой, Виктор Талалихин были православными святыми, ибо крестились на поле брани своей живой кровью, которую пролили за Отечество. Сталин открыл повсеместно церкви и вернул в них духовенство, то, что прошло в лагерях великое очищение мученичеством и молитвенным подвигом, искупая грех богоборческого никонианства. Империя Сталина была снаружи стальной и атомной, а внутри живой, пламенеющей, исполненной животворящего Духа. Хрущев, ненавистник Сталина, закрыл его церкви, изгнал священников. Воздвиг посреди России кукурузный початок, наподобие языческого идола. К этому идолу из сельскохозяйственного отдела ЦК был приставлен аграрник — жрец, меченный чертом. Провозгласил «общечеловеческие ценности», масонскую «демократизацию и гласность», и империя Советов рухнула вместе с этим гнилым початком…
Сарафанов жадно внимал. Он дорожил сокровенным знанием, которым наделял его друг. Не перечил, как в былые годы. Не пускался в изнурительный спор. Только жадно внимал.
— И вот теперь Россия пропала, — устало поник Заборщиков. — Мы живем в пропавшей России, среди потухшего народа, который поражен беспросветным унынием. От этого уныния не родятся дети, не растет пшеница, выпадает из рук оружие и лопата. В каждой душе зияет свищ, в котором свистит дьявольская песня погибели. — Он умолк, съежился, постарел. В нем погас божественный лик, затерся и потускнел иконописный облик. Усталый старичок, обремененный хворями и заботами, сидел перед Сарафановым, выложив на стол потемнелые руки, утомленные в беспросветных крестьянских трудах.
Сарафанов смотрел на друга, в котором остыло сердце.
— Коля, милый, мы пережили ужасное время, когда над страной разорвалась чудовищной силы бомба. Смела государство, затмила небо, занавесила солнце пеленой радиоактивного пепла. Спасаясь от «ядерной зимы», мы скрылись с тобой в катакомбы. Мы прожили под землей целую вечность, дожидаясь, когда пепел осядет и вновь забрезжит солнце. Коля, русское солнце вновь начинает светить, еще вполсилы, еще в тумане, окруженное тучами демонов, вихрями птеродактилей. Но над Русью светает. Пора выходить из катакомб. Пора выносить на свет Божий сбереженные богатства. Ты и я — мы две половины расколотого зеркала. Сложим эти две половины, и в них, как в волшебном стекле, отразится Русское Будущее. «Русская цивилизация» спасена. Дивный младенец жив. Мы, как две няньки, станем нянчить младенца. Выстраивать новое Государство Российское!..
— Где? Какое государство, Алеша? — жалобно отозвался Заборщиков. — Где Сергий Радонежский? Где Минин и Пожарский? Где Иосиф Сталин?
В его голосе слышался печальный обессиленный скрип. Так скрипит на ветру ветхая, незатворенная калитка, ведущая к безлюдному дому. Эти скрипы обездоленной души были невыносимы Сарафанову.
Алеша, есть таинственные силы, скрытые в великих русских пространствах. Загадочное притяжение, стягивающее земли западнее и восточнее Урала. Есть «священная география», отмечающая контуры Государства Российского, задуманного не князьями, не царями, не вождями, а самим Господом Богом. Существуют карты космической разведки. Фотографии, сделанные космонавтами из Космоса, на которых обнаружены загадочные свечения, туманные нимбы. Как если бы из различных точек России исходили таинственные лучи. Били источники неизвестных энергий. Эти энергии сообщают народу необычайные силы. Наполняют духом великого строительства. Народные вожди и святители лишь улавливают эти источники силы. Поглощают эти лучи, озаряя ими народ, вдохновляя на великие государственные деяния. Империя — это Божественный удел наших пространств. Неизбежная доля нашего народа. Плод промыслительной «священной географии» Государства Российского, в котором нам довелось с тобою родиться!.. Империя возродится, Алеша. «Пятая Империя» возникнет на зияющем пустыре русской истории. На месте четырех исчезнувших воздвигнется «Пятая». Вначале была Киевская Русь, дивное зарево, озаренные всадники Борис и Глеб в золотом и алом плащах. «Первая Империя» сложилась вокруг киевской Софии, от Балтики до Черного моря с множеством племен и народов — славян, норманнов, угров, финнов, печенегов, хазар. Затем — Московское царство с колокольней Ивана Великого, могучий, от семи холмов, протуберанец за Урал до Тихого океана — триумфальная «Вторая империя». Следом — Александрийский столп в Петербурге, яростный петровский порыв, устремленный в центр Европы, «Третья Империя» Романовых. На ее месте — Мамаев курган и космическая лодка «Буран», сталинский красный Союз — «Четвертая империя», положившая свою красную лапу на весь XX век. Все четыре пали. На пальцах от них осталась лишь золоченая пудра, алая пыльца, словно от исчезнувшей бабочки. Теперь мы стоим у основания «Пятой Империи». Ее еще нет-только предчувствие, мечта. Бессчетные цветные пылинки, которые начинают перемещаться в таинственном магните Вселенной. Так собирается облако космической пыли, зарождается неведомая планета. «Пятая Империя» будет создана, и мы, пережившие катастрофу «Четвертой», отягощенные бременем великого поражения, одаренные опытом стоицизма и мистической веры, приступаем к созиданию нового, пятого царства…
Сарафанов проповедовал, чувствуя, как на устах расцветают слова. Будто кто-то, витавший над ним, дарил ему эти словесные цветы. Он говорил не от себя, а от Духа. В груди растворилось жаркое, наполненное светом пространство, в котором, огромное и дышащее, светило сердце. Алый пучок лучей вырывался из сердца, бил в Заборщикова, и тот, печальный и сумрачный, сидел в горячем смоляном пятне света. Так в темную избу сквозь щель влетает луч солнца, огненно отпечатывается на растресканных венцах.
— Но где Гермоген? Где протопоп Аввакум? Кто кинет клич? — жалобно воскликнул Заборщиков. В его восклицании звучал печальный клик одинокой птицы, взывающей в сумерках осенних стылых болот. — Народ обессилел. Где обрести волю?
— Наша судьба и история, Коля, наш вековечный русский порыв, который всякий раз кончается падением в пропасть, — это воля Божья. Сегодня, на руинах прежних царств, под насмешки врагов, под улюлюканье святотатцев, среди разбойных банд и хищных корпораций начинают оживать умершие русские пространства. Сращиваются переломы. Приоткрываются запавшие очи. Вокруг — все тот же ужас, то же разграбление, немолчный народный стон. Но сквозь черные тучи начинает брезжить тонкий луч еще невидимой Вифлеемской звезды, возвещающей о рождении дивного младенца — «Пятой Русской Империи»…
— Россия — чаша мира, — тихо произнес Заборщиков, помещенный в алое пятно света. В голосе его прозвучал священный шепот, как если бы он, еще страшась и робея, уже произнес незабытые строки «Символа веры». — Мир пьет из русской чаши наши слезы и нашу любовь.
— Мы должны расколдовать народ. Должны прервать его дурной сон. Спугнуть нетопырей уныния и отчаяния. Ты, Коля, своими дивными текстами расколдуешь народ. Ты прикоснешься перстом к каждому русскому лбу. Все русские книги, от «Петра и Февронии» до «Мастера и Маргариты», от «Задонщины» до «Тихого Дона», вся русская литература, включая твои романы, — это катехизис Русской Веры и Русской Победы. Мы, русские, — православные и язычники, метафизики и атеисты — все исповедуем религию Русской Победы. Всякий раз, после очередного крушения, принимаемся строить наш русский чертог, возводить на верфи между трех океанов наш священный русский ковчег, делая каждый новый век — «русским веком». Мы побеждали, ибо становились орудием Божественной воли. Строили неповторимый русский мир, свое инобытие. В этом суть нашей победной религии. «Символ веры» нашей Русской Победы.
— Ты веришь, Алеша? Веришь в чудо русского воскрешения? Ведь оно должно совершиться?
— Оно совершилось, — Сарафанов, ликующий, светлый, казался себе ангелом, что вырвал душу друга из цепких лап нетопыря. Одержал победу, одну из многих, что еще предстоит совершить. — Коля, пойдем, я покажу тебе чудо.
Они поднялись от застолья. Сарафанов повел Заборщикова через несколько комнат и коридоров, соединяющих обеденный зал с кабинетом, библиотекой, конференц-залом. В соседней с кабинетом комнате отдыха остановились перед дверью. Сквозь легкую панель из нежно-золотистого дерева ощущалась скрытая, литая тяжесть стальной плиты. Электронный замок пестрел циферблатом, мигал рубиновым огоньком. Сарафанов, едва касаясь перстами, набрал код. Крохотный светофор перебросил огонек из красной лунки в зеленую. Дверь отошла. Сарафанов пропустил друга вперед, и они оказались в просторной полупустой комнате, дохнувшей прохладной свежестью, словно воздух был напоен озоном.
В пространстве витал мягкий золотистый сумрак, в котором слабо перетекали едва ощутимые волны света. Посредине находилось возвышение. Черно-каменный постамент, напоминавший престол в алтаре. Его накрывал стеклянный колпак, хрустально-прозрачный, с легчайшим слюдяным блеском. Там, словно в призме, свет становился плотнее, драгоценнее, с едва заметными летучими спектрами. Стеклянную призму окружали темные чаши, металлические пластины, тяжелые непрозрачные бруски, от которых к полу ниспадали толстые кабели, подобные корням и лианам, — тугие, упругие, переполненные незримыми соками. Под стеклянным колпаком располагался невысокий штатив, озаренный лучом. В луче переливался бриллиант. Дышал, отсвечивал чистейшими гранями, разбрасывал разноцветные пучки, излетавшие из бесцветной глубины.
Заборщиков изумленно застыл перед алтарем, на котором сияла живая звезда, прилетевшая из необъятного Космоса. Переливалось драгоценное диво, всплывшее из необъятных глубин Мироздания.
Лучистый кристалл изливал таинственное свечение, пульсирующий нимб, который расширял пространство, раздвигал сумрак. Будто вокруг алтаря колыхалось северное сияние, разлетались легчайшие стрекозиные блестки. Бриллиант был живой, чуткий, нежный. Напоминал взрастающий цветок. Казалось, он наращивает свои грани, увеличивает поле света. Источая свечение, он в то же время его поглощал. Впитывал светящийся воздух, превращая в чистейший блеск. Глаз не мог уловить увеличения граней, но сердце чувствовало неуловимый рост, усиление дивного блеска, излетающие из глубины лучистые силы.
— Что это, Алеша? — зачарованно спросил Заборщиков.
— Это искусственный алмаз, который я выращиваю, подобно цветку, применяя секретные русские технологии. Традиционные методы выращивания алмазов требуют громадных температур, сверхвысоких давлений, громоздкого, неподъемного оборудования. Здесь же используются поля, в которые помещен камень. Эти поля, словно лейки садовников, поливают каменный цветок. Непрерывно, ежесекундно он пьет окружающий воздух, поглощает углерод, переводит молекулы газа в сверхплотный кристалл. Незримые энергии «вылизывают» грани, шлифуют плоскости, превращают алмаз в бриллиант. Бестелесные электрические и магнитные поля преобразуется в кристаллическую решетку. Непрозрачная материя становится светом. Черный хаос Вселенной претворяется в светоносный лучистый Космос. Здесь, в этой комнате, совершается Божественный акт творения. Воспроизводится в миниатюре сотворение мира. Этот бриллиант исполнен Божественной благодати. Обладает чудотворными свойствами. Если его положить в саркофаг, где лежит мумия, то воскреснет Нефертити. Если поднести к засохшему дереву, на мертвом стволе зазеленеют побеги. Силы распада и тления преображаются силами творчества. Этот камень как поцелуй, которым Господь оживляет погибшие миры, остывшие участки Мироздания, «черные дыры» Вселенной. Это и есть чудо воскрешения, Коля, о котором мы говорили. Мы выращиваем это чудо. Мы — садовники русского будущего.
Сарафанов приблизил лицо к бриллианту, чувствуя легчайшее давление лучей. Проникающую радиацию света. Едва ощутимое сладкое жжение. Свет проникал в него, наполняя неземным блаженством, благодатным восторгом, молитвенным благоговением. Наполненная сумраком комната была молельней. На престоле светилось живое, посетившее храм божество. Трепетало, вращало лопасти света. Было похоже на дивную бабочку, на волшебное пернатое диво. Оттолкнется от алтаря, бесшумно вспорхнет, перенесется на небо, оставляя прозрачные радуги. Превратится в высокую, бело-голубую звезду.
Он молился бриллиантовому божеству бессловесной молитвой, взывая к его милости, чудотворной святости, всеобъемлющей силе и красоте. Молил, чтобы животворящее зарево распростерлось над Россией, оживило омертвелые силы народа, разбудило могучие энергии творчества, раскрыло запечатанные источники.
Сарафанов дышал на бриллиант. Его дыханием сотворялся волшебный камень, взращивался дивный кристалл. Его теплотой и любовью увеличивался драгоценный светоч, полнилось лучами божество. Он вдувал в него всю свою нежность, все упования. Воспоминания о любимой жене и сыне, которые не погибли, но жили в кристалле в виде божественных тихих радуг.
Мысли о постаревшей, еще живой, но слабеющей, исчезающей матери, которая присутствовала в бриллианте в виде лучистого спектра. Память об отце, о дядьях и дедах, о бабках-прабабках, которые взирали на него из бриллиантовых граней множеством любящих глаз. Молитва его, проникая в кристалл, преображалась в лучистую энергию света, возвращалась обратно, как чудный отклик. Это был камень и дух. Земное вещество и небесная сила. Синтез, вбирающий разрозненный мир, и эманация, рассылающая в мироздание вспышки энергии.
Он чувствовал, что сердце его превращается в лучистый бриллиант. Две звезды, два волшебных кристалла переливались один в другой. Обменивались энергиями света. Сближались, как сближаются два светила, отыскавшие друг друга в бескрайнем Космосе. Их окружало единое зарево. Вокруг пламенел единый лучистый нимб.
Молитва Сарафанова становилась все жарче и бессловесней. Последний глубокий вздох. Удар восхищенного сердца. И звезда поглотила звезду. Возникла огромная вспышка. Безмерное расширение мира. Он ослеп, утратил вещественность. Превратился в пучок лучей. Победив гравитацию, улетел в беспредельность, описав необъятный крут. Увидел концы и начала. Свою смерть и рождение. Вновь опустился на землю, вернувшись в потрясенную плоть.
Обессиленный, пораженный немотой, не понимал, что с ним случилось. Кто поднял его в беспредельность. Что открылось в слепящем прозрении. Кто и зачем вернул его в бренную плоть.
Вместе с Заборщиковым покидал молельню. Закрывал дверь лаборатории. Обессиленными пальцами пробегал по кнопкам электронного замка. Перебрасывал огонек из зеленой в красную лунку.
Вернулись в обеденный зал.
— Пора и честь знать, Алеша. Пойду. Еще много хлопот. Мне ведь далеко добираться, — Заборщиков засуетился по-стариковски, оглядываясь, как бы чего не забыть.
— Коля, хочу тебе сделать подарок. Дам тебе денег: купи себе новую машину, «внедорожник». По хлябям своим добираться.
— Нет, уволь. Не могу принять такой дорогой подарок.
— А это не подарок, а вклад в наше общее дело. — Сарафанов включил маленький, вмонтированный в стену микрофон. — Михаил Ильич, — позвал он помощника, — Просьба, зайдите к нам и захватите из сейфа двадцать тысяч… Прямо сейчас.
Заборщиков все еще смущенно топтался. Не верил в упавшее с неба благо. Вошел Агаев, стройный, любезный, элегантный. Держал в руках пухлый пакет с долларами.
— Вы просили, Алексей Сергеевич, — он протянул деньги Сарафанову.
— Спасибо, Михаил Ильич. — Сарафанов вложил пакет в неловкую руку друга. — Пускай Николай Андреевич Заборщиков, великий русский писатель, купит себе «сааб». Он подготовил к печати толстую рукопись, которую должен привезти в Москву из рязанской деревни.
— Для меня большое счастье увидеть воочию Николая Андреевича, — с тихим поклоном произнес Агаев. — Его романами я зачитывался с юности. Можно сказать, воспитан на них. Мне казалось, на таком языке разговаривают русские ангелы, — с этими словами Агаев поклонился и вышел.
— Интересный человек, — произнес польщенный Заборщиков, не зная, куда сунуть дареные деньги. — Много, много русских людей, не утративших живого чувства. — Он сунул деньги на грудь, отчего поношенный пиджачок нелепо раздулся. — Спасибо, Алеша. В который раз выручаешь. Бог тебе воздаст за добро. Буду тебя ждать с нетерпением. Прощай, брат.
Они обнялись, поцеловались. Целуя друга, Сарафанов вновь почувствовал слабый запах березовых веников, печного дыма, теплого домашнего хлеба.
За окнами смеркалось. Москва из перламутрово-солнечной становилась сиреневой, черно-синей. Розовая, белокурая дева Кустодиева, с банно-распаренными телесами, ушла, переставляя пышные, охваченные паром ноги. Ее сменила смугло-лиловая мулатка, чьи фиолетовые груди с сосками, гибкая спина с ягодицами были усыпаны жемчужными каплями, переливались таинственным серебристым свечением. Сарафанов, усмехаясь своим эротическим сравнениям, стал собираться с визитом в бизнес-клуб «Фиджи», куда стекалась демократическая элита, состоящая из политиков, банкиров, звезд шоу-бизнеса, и где он появлялся время от времени, подтверждая свой статус удачливого бизнесмена: согласовывал свои экономические интересы, поддерживал выгодные знакомства, собирал информацию о жизни огромного, могущественного сообщества, управлявшего российской политикой, финансами и культурой. Эти визиты он рассматривал как разведывательные операции законспирированного агента, внедренного в «ставку» противника. Как спуск водолаза в глубины, лишенные кислорода и света, где на дне покоятся обломки гигантского, потопленного корабля с едва проступавшей надписью «Россия». Смертельный риск бодрил Сарафанова, делал моложе, виртуозней. Он переоделся в гардеробе, облачаясь в клубный, вечерний костюм. Отдал помощнику Агаеву последние распоряжения и спустился к выходу, где на морозе ожидал его черный, как драгоценная раковина, «мерседес». Вдохнул сладкий обжигающий воздух. Кивнул шоферу-охраннику великанского телосложения, отворившему лакированную дверцу. Погрузился в душистую, бархатную глубину.
Машина неслась по Москве. Повсюду — на площадях, перекрестках, в заиндевелых скверах, на самых видных и великолепных местах — стояли елки.
Сарафанов восхищенно взирал, когда навстречу из морозной мглы, дымчатых сумерек возникало светоносное диво. Рукотворное, не из дремучих боров, ледяных чащоб, непролазных сугробов, — рожденное фантазией художников, устроителей празднеств, дерево было создано из легчайших материалов, пушистых материй, светоносных волокон. Они создавали пирамидальную остроконечную фигуру, в которой переливались, трепетали, струились от подножья к вершине волны блеска.
Одна елка, голубая, с кружевным подолом, с радостными, бегущими ввысь молниями света, напоминала прелестную танцовщицу, балерину «Мулен Руж»: легкомысленно вздымала подол аметистового платья, открывала блещущую дивную ногу. Другая, в золотой ризе, в белых бриллиантах и аметистах, в литых лучезарных покровах, была похожа на патриарха: серебряные кудри, драгоценная митра, плавное колыхание лампад. Третья была подобна взлетающей ракете: буря света, ниспадающее пламя, слепящий дым, из которого вонзается ввысь стеклянное острие в полупрозрачных спектрах и радугах.
Сарафанов успел подыскивать образы, улавливая в них налетающие деревья. Мгновенье образ держался, окруженный божественным заревом, а потом уносился вспять, растворялся среди огней и мерцаний города.
Вот возник восточный шатер из ало-золотистой парчи, прозрачный, наполненный розовым светом, в котором на коврах и подушках танцевала волшебная красавица, плескала руками, вращала округлыми бедрами, дышала восхитительным животом, наполняя шатер обольстительной женственностью. Вот блеснула отточенными гранями, зеркальными отражениями строгая и прекрасная пирамида, магический кристалл, где таинственно пульсировала плазма, метались уловленные духи света. Мимо проплыла ваза с узкой горловиной, куда были поставлены огромные колокольчики, нежнейшие незабудки, целомудренные ромашки.
Сарафанов любовался елками, восхищался изобретательностью и вкусом дизайнеров. Но с каждым новым явлением, очарованный волшебством и наивной прелестью дерева, начинал испытывать странное беспокойство, необъяснимое недоумение.
Международный культурный центр, из стеклянных завитков, хрустальных башен, затейливых колонн, являл собой гибрид оранжереи и бронепоезда. Перед ним высилась темно-зеленая ель с ниспадавшими до земли ветвями, грозная и сумрачная, как часовой, — долгополая, припорошенная инеем шинель, остроконечный шлем на недвижной голове, бело-синее пламя штыка. Страж был покрыт мерцаниями, словно по нему возносилась непрерывная волна электричества. Шлем увенчивал небольшой искристый ромб, окруженный электрической короной. Ромб был антенной, с которой срывались невесомые вихри, улетали в пространство, несли сквозь город неведомую весть.
У банков и министерств, храмов и супермаркетов стояли часовые. Город был захвачен. Москва была оккупирована. На стратегических перекрестках, на главных трассах, в центрах управления мегаполисом возвышались стражи-великаны, контролируя столицу. Обменивались информацией, переговаривались, перемигивались сигналами, рассылали вокруг световые и электронные коды, излучали импульсы. Были увенчаны ромбами, треугольниками, полукружьями, шестиконечными звездами, эллипсами, которые служили антеннами. В них кипели невесомые электромагнитные поля, пульсировали сгустки энергии. Это были замаскированные под новогодние ели буровые установки, — погрузили в московские холмы алмазные сверла, утопили в глубину жадно сосущие жерла. Пили, сосали, вытягивали таинственные эликсиры бытия, мистическую энергию жизни. Преобразовывали в световые пульсары, в огненные вспышки. Транслировали в неведомую даль, в иную цивилизацию, которая жадно ловила питательные соки, глотала энергию, насыщалась за счет тающих русских сил.
Открытие ужаснуло Сарафанова. Он сжался в кожаной глубине «мерседеса», наблюдая, как вспыхивают и гаснут новогодние елки, пронзившие нервные центры Москвы. И на каждой победно блистала геометрическая фигура — эмблема чужеродной власти.
— Сверни на Вавилова, — приказал он шоферу. — Сам знаешь, куда.
Исполняя приказ хозяина, шофер покинул ослепительный Ленинский проспект и помчался к заветному месту, которое было ему хорошо известно.
Остановились у тротуара, пропуская мимо автомобили в летучей пурге. Сарафанов покинул салон. Кутаясь, без шапки, вышел на тротуар. Шагнул туда, где из наледи вырастал чугунный фонарный столб с толстым литым основанием, высоким изогнутым стеблем, на котором горел светильник, окруженный бело-голубыми морозными кольцами. В глубине квартала высился дом, мутно-коричневый, с мазками желтых окон. Здесь когда-то он жил с женой Еленой и сыном Ваней — благословенное счастливое время.
Сарафанов смотрел на дом, и сквозь темный морозный воздух слабо веяли теплые дуновения восхитительных воспоминаний, словно сквозь лед сочились незастывшие струйки и роднички. Их уютные комнаты — кресла, столы и кровати. Абажуры и настольные лампы. Прихожая с рогатой вешалкой, отяжелевшей под шубами. Кабинет с библиотекой и моделью экраноплана, похожего на птеродактиля. Спальная с трюмо и рассыпанными на столике бусами — зерна бирюзы и яшмы, мерцающая капля граната. Детская комната — разбросанные по ковру кубики, растрепанные книжки, аквариум с разноцветными рыбками. Он, уже в постели, читает, помещая книгу ближе к зеркалу, в сочный спектральный отблеск. Вслушивается в плески воды, протестующие детские вопли, терпеливое женское воркование. Жена в ванной купает сына, который каждый раз устраивает рев, возмущенно разбрызгивает воду с плавающими пластмассовыми утками. Постепенно рев смолкает, устанавливается благостная тишина. Хлопает в ванной дверь. На пороге спальной возникает жена, влажная, разгоряченная, в полураскрытом халате, с отпавшей золотистой прядью. На руках ее сын, завернутый в махровое полотенце, перламутровый, бело-розовый, с восхищенными зелено-голубыми глазами, похожий на дивную морскую раковину. Сияет, блещет красотой, наивным торжеством. Мать показывает отцу свое диво, свое неповторимое, вселенское чудо. Они похожи на волшебное видение, возникшее из лучей, морских пучин, перламутровой пены. Он восхищен этим зрелищем, так любит их, исполнен ликования. Переживает миг несравненного, абсолютного счастья.
Сарафанов стоял у фонарного столба. Смотрел на дом, улавливая в ледяном твердом сумраке лучистое тепло воспоминаний. И от дома, от желтых пятнистых окон, начинал приближаться турбулентный вихрь, безымянный смерч, каждый раз возникавший, когда он останавливался у этого фонарного столба, у выезда на улицу. Пятнадцать лет назад из арки дома, минуя скверик, выезжала машина с женой и сыном, увозя их в аэропорт. Он задержался на полчаса, собираясь встретиться с ними в «Шереметьево». Они уезжали в Германию, подальше от опасностей, спасаясь от угроз и преследований. Он спрятал в надежном месте драгоценные технологии авиационных приборов для «истребителя будущего», по своим характеристикам обгонявшего самолеты НАТО. Рождение машины обеспечивало стране абсолютное господство в воздухе, и за этими технологиями охотились разведки противника. Здесь, на выезде, в сквере, агенты чужой разведки устроили засаду, намереваясь истребить Сарафанова, хранителя драгоценных знаний. Автоматчики в масках, гибкие, как черные бесы, расстреляли машину с двух направлений, дырявя салон, полыхая грохочущим пламенем, усыпая асфальт желтыми брызгами гильз. Он в квартире слышал стук автоматов. Выскочил из дома, когда выли сирены милицейских машин, жутко летали во тьме лиловые лепестки «скорой помощи». Санитары накрывали полотнищами убитых жену и сына, и он видел, как на белой ткани проступают алые кляксы.
Сарафанов испытал удар тьмы, моментальную остановку сердца, в котором застрял тромб ужаса, ненависти и раскаяния. Пустое пространство выезда, оградка сквера, едва различимые, торчащие из сугробов кусты заслонились видением автомобиля, — дверцы дырявили очереди, окна превращались в стеклянную труху, и оттуда смотрели сотрясенные, умирающие жена и сын. Сарафанов, стараясь удержаться на краю обморока, прижался раскаленным лбом к чугунному столбу. Остужал лоб, чувствовал ледяную анестезию, замораживал разливавшуюся под лобной костью гематому.
Эти посещения улицы Вавилова стали для него необходимым ритуалом. Поминальной службой. Религией поминовения, в которой он обретал спасительное утешение. Встречался с женой и сыном, общаясь с ними в мире нематериальных, неумирающих образов. Эти встречи, постоянно воссоздавая боль, позволяли ему сберегать энергию ненависти, которая, после смерти семьи, стала двигателем его судьбы, странно сочетаясь с бесконечной любовью и нежностью.
Стоя на ледяном асфальте, вглядываясь в желтые окна дома, где когда-то обитала его семья, он представлял себе «истребитель будущего», секреты которого он таил в драгоценном сейфе. Когда-нибудь самолет взмоет в русскую лазурь. Стремительный, рвущийся в бесконечность блеск. Абсолютное совершенство. Непревзойденные красота и гармония. В изящных линиях фюзеляжа, в отточенном оперении незримо присутствуют образы жены и сына, — олицетворение света.
Это переживание было подобно молитве. Завершало собой ритуал поминовения. Сарафанов поклонился белому отсвету фонаря на сугробе. Прижался губами к ледяному столбу, прожигая поцелуем металлический иней. Одухотворенный, воплощение воли и сдержанности, вернулся в машину. Мягко захлопнул дверцу. Мчался по Москве, и повсюду пылали рождественские елки, увенчанные знаками оккупации.
Бизнес-клуб «Фиджи» размещался в кристаллически-ярком здании из голубого стекла и розового туфа, воздвигнутом недалеко от Остоженки, в переулках, где еще недавно догнивали купеческие домики, ампирные особняки, изъеденные гнилью палаты. Всё было сметено яростным ураганом строительства, превратившего запущенный московский уголок в драгоценную друзу современных дворцов, представительских вилл, посольских резиденций и офисов международных компаний. Бизнес-клуб не имел вывески. Лишь на фасаде, похожий на всевидящее око, погруженный в глазницу, вращался шар в переливах голубого света. Сарафанов покинул машину, взбежал по ступеням. Кивнул на ходу любезно-сдержанным, узнавшим его охранникам. Скользнул в пискнувшую рамку металлоискателя. Сбросил пальто и шарф на руки услужливого слуги. Прошествовал в небольшой конференц-зал, где звучали страстные, мучительно-певучие, сладостно-взволнованные виолончели.
Перед членами клуба выступал знаменитый квартет, совершавший турне по Америке и Европе, прибывший в Москву с краткими гастролями. За огромный гонорар виртуозы согласились играть перед избранной публикой.
Сарафанов чувствовал неиссякаемые источники энергии, из которых сотворялась музыка. Эта энергия поступала к музыкантам сквозь стены и стекла, из близкого морозного города, в котором сияли великолепные новогодние елки. Геометрические, помещенные на вершины фигуры излучали волны, которыми питались виртуозы. Впрыскивали в зал чарующие, колдовские звуки, повергавшие слушателей в экстатическое оцепенение. Казалось, это был мистический марш, под который шествовал по пустыне изможденный народ, ведомый пророком, в заветную обетованную землю.
Сердце Сарафанова замирало от страха, цепенело от бессилия. Музыка повергала в прах, утверждала господство. Будто кто-то могущественный ставил ему на выю победоносную стопу, устрашал, не давал подняться. Слушатели на бархатных креслах упивались «музыкой сфер». Молодые и старые, мужчины и женщины, благообразные и уродливые, слушали глас иерихонской трубы. Музыка сообщала им неиссякаемые силы, наделяла несокрушимой властью, делала избранными и великими. То была «музыка золотого миллиарда». Всемирный «Марш победителей».
Когда звуки иссякли, и смычки бессильно опали, и четыре кудесника, утомленные, сникшие, кланялись, расплескивая с виолончелей зеркальные блестки, Сарафанов аплодировал вместе с другими. Чувствовал, как измучен, как изранена душа, помутнен разум. Вся грудь под одеждой горела, словно к ней притиснули раскаленную на углях шестиконечную звезду, пламенеющий крут, жалящий ромб.
После концерта в соседнем холле состоялся фуршет. Слуги открывали колпаки серебряных жаровен, в которых дымилось кошерное мясо, благоухали вкусные соусы и подливы. На блюдах красовались миниатюрные сэндвичи, словно колонии экзотических существ, прилепившихся к коралловому рифу. Бармены наливали в бокалы и рюмки шампанское, дорогое виски и коньяки. Гости закусывали, чокались, собирались небольшими дружелюбными группами, и Сарафанов, в котором медленно затихала громогласная синусоида, переходил от группы к группе, держа на ладони тяжелый стакан с виски.
В центре одной компании витийствовал известный телеведущий Гогитидзе, хозяин магической программы «Отражение». Он слыл непревзойденным создателем антисоветских сериалов, где на примере документальных хроник, архивных кинолент сотворял чудовищный образ Сталина, палача и людоеда, превратившего некогда цветущую Россию в окровавленный пустырь. Гогитидзе был возбужден выпитым коньяком, чьи остатки плескались в круглой рюмке, которую телеведущий сжимал когтистой рукой, как державу. Его продолговатую голову увенчивала аккуратная лысинка, над которой торчали заостренные чуткие уши. Рот, полный острых сильных зубов, не закрывался, бурно шевелился, отчего мохнатое не выбритое лицо напоминало рыльце крупной белки, когда та изгрызает в труху смолистую шишку. Энергия изгрызания, голодная страсть, неутолимая воля превращать в огрызки целостное изделие, будь то общественное явление или плод человеческого разума, делали Гогитидзе центральной фигурой телевидения, подавляющей интеллектуальное сопротивление противников. Сейчас он был окружен поклонниками, среди которых выделялась престарелая поэтесса, напоминавшая горсть перхоти. Его речь вращалась вокруг излюбленной темы:
— Я задумал выпустить документальный фильм: «Великие евреи России», в котором особое внимание хочу уделить еврейской составляющей трех русских революций. Особенно — Октябрьской. Поверьте мне, как историку: евреи вышли на авансцену русской истории в последней трети девятнадцатого века и сообщили русскому историческому развитию невиданный динамизм. Евреям удалось снять с мели неуклюжую баржу российской государственности и направить ее в фарватер мировых течений. «Красный террор» в России был еврейским террором. Этим жестоким способом удалось срезать якорь, удерживающий на мели корабль Российской империи. Национальное сознание русских, консервативное, чуждое миру, было преобразовано репрессиями, которые направлялись в самую матку «русской идеи». Были истреблены непокорные казаки-антисемиты. Разгромлено юдофобское духовенство с его мессианской православной идеей. Срезан культурный слой интеллигенции с ее «комплексом совести» и вечным «чувством вины», подавлены консервативные мещанский и купеческий уклады — гнездовья «охотнорядцев». Большевистская Россия Троцкого, Ленина, Зиновьева, ведомая тысячами молодых еврейских пассионариев, стремительно врывалась в мировой контекст, где выстраивался глобальный «Еврейский интернационал», объединялись Европа, Америка, Азия, обещая миру невиданное развитие. Еврейские финансы, американские и немецкие технологии, русские ресурсы, дешевая рабочая сила Китая — все это сулило миру гигантское развитие, исключавшее войны, кризисы, столкновение социальных систем. Этот великий «еврейский проект» был перечеркнут Сталиным.
— Сталин физически уничтожил носителей «еврейского проекта», — продолжал Гогитидзе. — Сначала ту его часть, что обосновалась в России, а затем и ту, что присутствовала в структурах Коминтерна. Сталинский «проект национальной красной империи» надолго перечеркнул идею глобализма. Вернул русским чувство изнурительного мессианства, какой-то особой, суверенной истории, направил Россию на путь асимметричного развития. Только теперь, с вековым опозданием, мы возвращаемся к своему «проекту». Сталин — враг не конкретных евреев Троцкого, Зиновьева или Блюмкина, убийца не конкретных гениев Мандельштама, Мейерхольда или Михоэлса. Он — убийца великого глобального плана, метафизические корни которого кроются в ветхозаветной истории. И за это он навечно внесен в списки врагов человечества.
— Мы сделаем всё, чтобы кости Сталина были вырыты из кремлевской могилы, — с негодованием ухнул филин из правозащитной организации. — Мы перемелем их в камнедробилке, смешаем костную муку с цементом и выложим бетонными плитами шоссе на въезде в Иерусалим. Чтобы подошвы еврейских ног и шины еврейских автомобилей тысячу лет давили сталинские кости.
— Однако справедливости ради, — заметил представитель Центра имени Михоэлса, — Сталин сохранил «советское», отобрав его у евреев, и сберег большую часть евреев, спрятав их в «советское», отнятое у Троцкого и Радека. Этим самым он сберег ген «еврейского проекта», дав ему шанс реализоваться в наше время.
— Не спорю, — многозначительно кивнула зубастая белка. — И об этом я постараюсь сказать в моем фильме.
Еще несколько гостей сгруппировалось вокруг депутата Государственной Думы Лумпянского. Молодой, женственный, с застенчивым нежным лицом, он напоминал робкого ученика, излагающего строгим учителям выученный урок. В роли учителей пребывали тучный директор Еврейского культурного центра с вислым склеротичным носом, надменный и ироничный алмазный дилер, представляющий интересы «Де Бирса», и именитый, обласканный публикой адвокат, специализирующийся на борьбе с «русским фашизмом».
— Не понимаю, почему вы в Думе медлите с принятием закона об антисемитизме? — укоризненно вопрошал депутата адвокат Криворотов, выходец из сибирской глубинки. Шевеля мягкими лосиными губами, выдыхал из розовых ноздрей струи горячего воздуха. — Я давно подготовил для вас правовую базу. Поднял Декрет восемнадцатого года. Приложил акты Нюрнбергского процесса. Ссылки на подобные законы в современной Германии. Почему вы медлите? Не используете уже привитый к общественному сознанию образ «русского фашизма»? Мы, русские люди, заинтересованы в этом законе не меньше евреев.
— Видите ли, Анатолий Георгиевич, — застенчиво розовея, оправдывался депутат Лумпянский. — Есть несколько причин такого промедления. Во-первых, мы ждем какого-нибудь вопиющего проявления антисемитизма, которое должно потрясти воображение депутатов и всего общества. Во-вторых, нам по-прежнему приходится преодолевать сопротивление депутатов националистического толка, которое можно сломить лишь путем настойчивого лоббирования, что связано с финансированием данного законопроекта. И, в-третьих, принятие закона и пропагандистская компания, которая разгорится по этому поводу, должны отвлечь внимание публики от другого, более важного закона, — об интернационализации российских недр, об установлении над российскими запасами нефти и газа, пресной воды и редкоземельных металлов совместной с другими странами юрисдикции. А этот закон все еще дорабатывается с участием наших американских и английских друзей.
— Дождетесь, когда загорится какая-нибудь московская синагога, — недовольно заметил адвокат Криворотов. — Борода главного раввина Берл Лазара похожа на паклю, пропитанную бензином. Поднеси зажигалку, и загорятся все синагоги Москвы.
— Вам нужны деньги на лоббирование русских депутатов? Вы их получите, — язвительно, с нескрываемым превосходством над робким и застенчивым депутатом произнес торговец алмазами, голландец Вандермайер, долгие годы живущий в России. — Сегодня русский патриотизм имеет свою цену. Как и русская нефть, русские алмазы и русские девушки. Назовите мне сумму, и я вам ее обеспечу.
— Я понимаю связь закона о недрах и закона об антисемитизме, — капризно произнес адвокат. — Согласен, Россия отхватила слишком жирный кусок земного шара. Не может переварить. Ей придется поделиться с миром. Но «русский фашизм», уверяю вас, это не только пропагандистский жупел, но и нарастающая в России реальность. Если мы хотим интернационализировать недра, мы должны выжигать «агрессивную русскость» каленым железом, не гнушаясь опытом «красного террора», — адвокат властно вскинул голову, и его сходство с крупным копытным вдруг сменилось выражением хищной жестокости, какая появляется у разъяренных гиен.
Сарафанов присоединился к дискуссии о «русском фашизме», остроумно характеризуя продажность русских депутатов из «правящей партии», падких на любые подношения. Лумпянский с девичьим румянцем на миловидном лице тушевался, всячески демонстрировал смирение, почтение к старшим и многоопытным коллегам. Но его внешность не могла обмануть Сарафанова. В хрупком теле пряталась мускулистая чешуйчатая змея с радужными переливами плотного тела, способного сжаться в тугую пружину, нанести убийственный парализующий удар или свиться в удушающий узел, ломая горло бьющейся в конвульсиях жертве. В застенчивой вкрадчивой речи чудился тихий змеиный посвист. В голубых невинных глазах проскальзывала беспощадная рубиновая искра. Сквозь приятный запах туалетной воды просачивалось удушающее змеиное зловоние.
Сарафанов задыхался от удушья, словно вдыхал паралитический газ. Силы покидали его, энергия улетучивалась. Стоящие рядом собеседники, напротив, наливались силой и бодростью, словно пили его прану, вкушали его кровяные тельца, выпивали сочные участки его мозга. Борясь с обморочностью, Сарафанов комплиментарно поклонился Лумпянскому:
— Восхищаюсь, слушая ваши выступления по телевидению. Вы — наша звезда!
— Сколько концов у звезды? — смущенно потупился депутат.
— Взгляните на московские елки и пересчитайте драгоценные лучи нашей славы. — Сарафанов поднес к губам стакан виски, уловив рубиновый лучик в глазах Лумпянского. То ли промерцало змеиное око, то ли скользнул лазерный прицел.
Всё общество было рассыпано на отдельные группы, которые то укрупнялись, то мельчали. В каждой группе происходило вращение. Крутилось веретено, наматывающее невидимую пряжу. Вся земля находилась в плену у этой сети — континенты и отдельные страны, отрасли промышленности и науки, культурные направления и религиозные течения. Эта сеть контролировала людей, а также бабочек, рыб, оленей, микромир, воздушные и морские течения, прошлое с курганами князей и пирамидами фараонов и будущее с нерожденными младенцами, неизобретенными машинами и ненаписанными книгами. Сарафанов, находился в плену у этой сети. Бился в невидимой паутине, чувствуя, как вонзились в него колючие трубочки, пьют живую энергию, высасывают горячую кровь. Где-то здесь, среди респектабельных банкиров и промышленников, религиозных и культурных деятелей, находились те, кто организовал убийство его жены и сына, пытался угадать в Сарафанове ускользнувшую жертву. Сарафанов элегантно раскланивался, пожимал руки, чокался бокалом, чувствуя себя канатоходцем, что идет по зыбкой струне над бездной.
Он кружил по залу, присоединяясь к беседующим, подслушивая их разговоры. Снимал «взяток», словно терпеливая осторожная пчела, перелетая с одного черного цветка на другой. Общий смысл разговоров таился в надчеловеческом, организующем и творящем сознании, для которого каждая малая группа, каждый отдельный «кружок» являл собой подчиненную часть, думающую клеточку, мыслящий нейрон. Сам же мозг был неопределим и невидим. Был подобен ноосфере, где копилась вековечная ветхозаветная мудрость, опыт великих финансистов и политических стратегов, конспирологов и «покорителей времени», хозяев прошлого и властелинов будущего.
«Кружок», к которому примкнул Сарафанов, сложился вокруг двух собеседников. Один из них, по фамилии Саидов, являлся банкиром, капиталы которого были связаны с атомной энергетикой и военно-промышленным комплексом. Его лицо было раскосым, коричнево-смуглым, напоминавшим литой азиатский таган, прикатившийся из далекой степи. Другой собеседник, Яков Ведми, гражданин Израиля, в недавнем прошлом — глава секретной службы «Натив», управлявшей еврейской иммиграцией из России. Невысокий, плотный, выбритый до синевы, с твердым лицом воина, Ведми был вскормлен от сосцов библейской праматери, неустанно, тысячи лет плодоносящей неоскудевающим лоном. Из этого лона изливался в мир неукротимый, богоизбранный, жестоковыйный народ, несущий в своем огненном сердце, в неуемном рассудке мессианскую идею господства.
— Я считаю самым разумным вкладывать капитал в культуру и менеджмент, — говорил Саидов. — Галлюциногенная культура, которая играет свои наркотические игры с подсознанием, взрывает «эмоциональные бомбы», отказывается от традиционной этики, уповая на эстетические технологии и на воспроизведение снов и бредов, — эта культура наиболее свойственна вашему еврейскому гению. В атмосфере этой культуры представители иных народов преображаются. У них усиливается креативная функция. Они учатся у великих еврейских мастеров, которые хранят ключ к постижению действительности. Менеджеры, управленцы высокого класса, которых мы выращиваем из самых одаренных детей — еврейских, русских, узбекских, — уже через несколько лет займут ведущие позиции в корпорациях, в аппарате правительства, на главенствующих направлениях экономики и политики. Таким образом, лидируя в культуре и в управлении, мы обеспечим контроль над этим рыхлым, деградирующим пространством, возвращая ему идею развития.
Саидов отставил ногу в ярко начищенной туфле, на мыске которой сиял ослепительный шар света, который миллионер был готов поддеть и метнуть в бесконечность. Окружающие слушатели согласно кивали.
— Мы должны с прискорбием отметить, что ресурс еврейской иммиграции в Израиль полностью исчерпан, — произнес многоопытный разведчик Ведми. — Более того, начался ощутимый отток евреев из Израиля, большая часть которых стремится в Россию. Панические настроения, связанные с арабским терроризмом, заставляют задуматься о судьбе еврейского государства, о новом исходе. Если Израиль не выдержит исламского натиска и падет, то местом нового обитания евреев становится Россия. Мы должны предвидеть этот сценарий и готовиться к массовому переселению еврейского населения в Россию. В этом смысле все ваши усилия чрезвычайно актуальны. Было бы важно поддержать тлеющий конфликт мусульманского населения России и самих русских. Такой конфликт облегчит создание крупной еврейской общины в России. Позволит евреям играть роль арбитров в этом конфликте. Управлять этой межрелигиозной схваткой. — Яков Ведми пульсировал волевыми желваками. Его крепкая бронзовая шея переливалась мощными сухожилиями атлета и мастера рукопашного боя.
— Я думаю, в связи с потеплением климата и таянием ледников Антарктиды, огромные пространства современной Европы будут затоплены. Это породит массовое переселение европейцев в Россию. Недаром Аркаим, это священное место на Южном Урале, уже признано центром европейской цивилизации. Европа считает территории нынешней России своей прародиной и вполне может претендовать на них, если не юридически, то морально, — произнес Саидов.
Сарафанов чувствовал, что задыхается. Среда обитания была невыносимой. В горчичном тумане носились духи, выискивая плоть, в которую стремились вонзиться. Одни из духов казались крылатыми ящерами и перепончатыми змеями. Другие — летающими жуками, гигантскими муравьями и ужасающими стрекозами. Третьи имели вид червеобразных знаков и букв. Четвертые являли собой стремительные треугольники, которые носились под потолком, накладывались один на другой, образуя на мгновение шестиконечные звезды, а потом разлетались, превращались в египетские иероглифы и арабскую вязь. Он испытывал удушье, помрачение, приближение обморока. Желая спастись, стараясь защититься от чудовищных демонов, вызывал в воображении волшебный бриллиант «Пятой Империи». Светящийся лучистый кристалл, от которого исходило целительное излучение, мистическое избавление. Мысленно касался кристалла перстами, целовал его прохладные грани, вдыхал животворный озон.
— Господин Сарафанов, вы напоминаете человека, стоящего на вечерней молитве. — Эти насмешливые слова принадлежали высокой и стройной даме, Дине Франк, взиравшей на него влажными и нежными глазами. — Поговорите со мной несколько минут, вы мне приятны.
— Для меня большая честь оказаться рядом с вами и высказать вам все мое восхищение. — Сарафанов уже овладел собой. Магические треугольники перестали накладываться один на другой. Перед ним стояла еврейская красавица, сильная, страстная, свежая, источая благоухания молодого любвеобильного тела. — Я прочитал ваше выступление в газете, где вы предлагаете ввести в российских школах курс «холокоста». Почему бы нет? Пусть граждане России, главным образом русские, не забывают о страшном преступлении века, о трагедии еврейского народа. Как вы остроумно пишете, «это приобретенное с детства знание заблокирует у русских железы, которые вырабатывают антисемитизм. Парализуют те участки мозга, в которых зарождаются представления о «русском фашизме».
— Благодарю. Я тоже исподволь слежу за вашими деяниями. Особенно за вашей спонсорской помощью культурным и образовательным учреждениям. Школы высокоодаренных еврейских детей нуждаются в финансах. Ваши дарения благородны и своевременны.
Она смотрела на него ласково, не мигая. Удлиненное жемчужно-белое лицо. Пунцовые губы в легкой усмешке. Тонкий длинный нос с очаровательной горбинкой. Гладко зачесанные черные волосы с синим стеклянным отливом, которые, если убрать из них костяной гребень, рассыпятся чудесным ворохом по заостренным плечам, пахнув теплым душистым ветром. Дина Франк преподавала в гуманитарном университете историю Израиля, выступала в прессе, на собраниях, была яркой активисткой Еврейского конгресса.
— Думаю, что свойственная многим русским ксенофобия кроется в глубинах ущербного национального сознания, — говорила она, очаровательно улыбаясь, — в некоторой дефектности и несостоятельности русского национального характера. Русский народ развивался в условиях непрерывного жестокого рабства, в абсолютном дефиците религиозной и культурной свободы. У него не было избыточных калорий, которые могли быть истрачены на взращивание высокой и щедрой духовности. Отсюда — боязнь новизны, свободы, вторжений извне. Страх того, что пришелец обнаружит их несостоятельность и ущербность. Русские развивались на севере, где недостаток солнца и солнечного восприятия мира. Мы, евреи, — дети тепла и солнца. В нас сконцентрировались огромные запасы солнечной энергии, которые позволили евреям вынести все гонения, совершить громадную религиозную и культурную работу.
— Как бы я хотел в качестве преданного ученика прослушать цикл ваших лекций. Не было бы среди ваших студентов более преданного, чем я, — с куртуазным поклоном произнес Сарафанов.
— Мои суждения не являются плодом теоретических измышлений. — Дина Франк пленительно улыбалась, сияя вишневыми глазами, перед волшебной силой которых не смог бы устоять и Олоферн. — Я была замужем за русским мужчиной. Он был добрый и моральный интеллигент, но нес в себе, как и все русские мужчины, неизбывную ущербность. Он не выдерживал моей иудейской солнечности и в один прекрасный день, когда я объяснила плачевную долю царя Николая Второго его неумным обращением с евреями, мой муж накричал на меня, обозвал «жидовкой», и мы расстались.
— Мне кажется, что любой мужчина — русский, англосакс или правоверный иудей, — все будут чувствовать рядом с вами свою несостоятельность и ущербность. Такую красоту и силу трудно вынести гордому мужчине.
Дина Франк чуть повернула голову на стройной шее, позволяя Сарафанову любоваться ее изысканным профилем.
— Жаль, что вы не говорите на иврите, господин Сарафанов, — она обратила на собеседника сияющие глаза.
— Увы, нет, — ответил Сарафанов, выдерживая ее взгляд, отвечая на него своим, восхищенным, — но готов брать у вас уроки.
— Может быть, я соглашусь. Есть русские, которые приезжают в Израиль, овладевают ивритом и становятся настоящими евреями.
— Рядом с вами и Моисей не чувствовал бы себя настоящими евреем.
Она ослепительно улыбалась, белея великолепными зубами. Сарафанов видел, как светятся пунцовые мочки ее ушей. Чувствовал, что находится в поле ее обольщения, которое сладко и властно парализует его, лишает воли, делает открытым для вторжения. Сквозь ее легкий жакет и шелковую блузку ощущал близкое теплое тело. Задрапированную тканью грудь с приподнятыми смуглыми сосками. Круглый дышащий живот с углубленьем пупка. Жаркий пах, покрытый темным каракулем. Сильные бедра с нежно-голубыми прожилками. Она стояла перед ним, опустив руки с гибкими длинными пальцами, на которых блестели кольца. А ему казалось, что ее рука обнимает и щекотит его затылок. Вкрадчиво пробирается под галстук. Расстегивает пуговицу рубахи, скользя по груди и рисуя на ней вензеля и иероглифы. Так раскрывается полог царского полевого шатра, и в сумерках теплой ночи появляется полуобнаженная, с распущенными волосами Юдифь. Несет на блюде отсеченную голову Олоферна. Его, Сарафанова, голову, лежащую среди крови и фруктового сока.
Это видение разбудило его. Будто кто-то впрыснул в его раскаленный рассудок ледяную трезвящую струйку. Очнулся. Прервал это мучительное соитие. Улыбнулся через силу:
— Ваш гипнотизм выдает в вас колдунью. Ваш русский муж не вынес вашей ворожбы и просто сгорел. Его можно пожалеть, но можно ему и позавидовать.
— Вы умеете не пускать к себе в душу. Ваше поле почти непроницаемо. Во всяком случае, здесь, где много посторонних раздражителей, не позволяющих мне сосредоточиться. Как-нибудь пригласите меня на ужин.
Она извлекла из крохотной сумочки блестящую визитную карточку. На одной стороне было выведено ее имя и телефоны. На другой извивались еврейские письмена, словно гибкие, плетущие кокон гусеницы.
— Сочту за честь поужинать с вами, — Сарафанов спрятал карточку в нагрудный карман. Отступил от красавицы, унося дуновение ее духов, сладкую обморочность незавершенного соития.
Он почувствовал, как в зале произошли перемены. Реющие под сводами демоны, создающие хаотические вихри, распались, упорядочились, замерли у входа, вибрируя хвостами и крыльями, создавая в воздухе коридор таинственных, едва обозначенных существ. Стремительные треугольники сложились в шестиконечные звезды и украсили потолок серебряными эмблемами. Из триумфальной арки сквозь мрамор и золото, плавно вносимый невидимыми силовыми линиями, возник человек. Он был мал ростом, щуплый, тщедушный, с заостренным щетинистым рыльцем, с механическим движением субтильных конечностей. От его облаченного в строгий костюм несформированного утлого тела, от песьей мохнатой головки, от подслеповатых бегающих глазок веяло разящей силой, несокрушимой мощью, нечеловеческой энергией. Эта энергия порождала силовые линии, которые построили в подобострастный ряд оцепенелую толпу, заколдовали и пришпилили к потолку сонмище неистовых духов. Он шагал, и вокруг него слабо светился и потрескивал воздух, как вокруг высоковольтной линии. И казалось: протяни к нему руку, и ее оторвет страшным рывком.
Сарафанов узнал Ефимчика, банкира и нефтяного магната, тайного финансиста Кремля, невидимого идеолога правительства, творца негласных установок, меняющих политический курс страны, неформального эмиссара мировой элиты, управлявшей покоренной Россией. Антенны с рождественских елок вычерпывали из пространств энергию мира, направляли в зал, где ее подхватывали мерцающие под потолком геометрические фигуры. Транслировали потоки на Ефимчика, который шел окруженный светящимся фиолетовым полем, облаком ионизированных молекул.
Его сопровождал советник Президента, молодой экономист Ипатов, свежий, элегантный, холеный, склонивший в почтительном поклоне породистую широколобую голову. Спрашивал, продолжая начатый в пути разговор:
— И каково же, Роман Львович, мнение наших лондонских друзей? Как они видят ход мировых событий?
Ефимчик вошел в зал, меняя направление силовых линий, которые образовали вокруг него концентрические крути и эллипсы. Гости, словно намагниченные, выстроились по этим линиям, окружив своего кумира. Тот, не замечая их, отвечал своему спутнику, но так, чтобы ответ стал достоянием общества.
— Лондонские друзья, как и друзья в Нью-Йорке и Амстердаме, разделяют наши представления. По их мнению, государство Израиль себя исчерпало. Полвека оно служило консолидирующим началом, собрав на одной территории все творческие силы мирового еврейства. Наградило их бесценным опытом государственности. Сегодня этот опыт следует реализовать на другой территории. Арабы все больше захватывают «священные чакры» Израиля, откуда еврейский народ полвека черпал витальные силы. Синай, Иерихон, Храмовая гора, — сладкий мед этих священных источников вкушают арабы, и евреям придется покинуть обетованную землю. Когда-то пророки, живя в земле Ханаанской, сформулировали идею абстрактного Бога, не связанного со святыми местами. Евреи унесли Бога в «рассеяние», не связывая его с родными могилами и святынями, возведя нерукотворный Храм в своих сердцах. Теперь им придется совершить очередной «исход», и этот исход будет направлен в Россию. Это касается не только евреев, но и многих европейцев, у которых вода отнимет их европейскую родину, ибо затопление Европы неизбежно. Россия, незаселенная, полная уникальных ископаемых, становится желанной для многих народов. Мировое сообщество в своих закрытых клубах обсуждает волну переселений в Россию и уже подыскало имя этому сверхсложному, но неизбежному проекту — «Ханаан-2»…
Сарафанов чувствовал его исполинскую мощь. Его непомерную тяжесть, будто тело Ефимчика было создано не из утлых костей и жил, а отлито из неведомого металла, обладало таинственным притяжением, излучало силовые линии, искривлявшие магнитное поле земли.
— Вы обсуждали с лондонским «Центром» тезисы доклада «Ханаан-2»? — расспрашивал Ипатов, делая вид, что находится с собеседником в пустоте, хотя оба были окружены жадно внимавшей паствой. — Мы выполнили вторую редакцию доклада с учетом американского и французского «Центров».
— Главная позиция не вызвала возражения, — властно заметил Ефимчик. — Идея «интернационализации российских недр» получила хождение в Госдепартаменте США, в кругах крупнейших корпораций и спущена для проработки в генеральные штабы. Эксперты согласились, что русские стремительно отступают из Сибири и Дальнего Востока. Они больше не в состоянии контролировать свои недра, в то время как в мире резко возрастает необходимость в углеводородах, пресной воде, древесине и цветных металлах. Крупнейшие страны пристально наблюдают за процессами на русских пространствах. Предстоит ожесточенная схватка за «русское наследство». «Хана-ан-2» находит поддержку в мировых интеллектуальных кругах и делает многие народы причастными к проблеме российских территорий. Арийцы были здесь в дохристианскую эру. Евреи создали хазарскую империю от Карпат до Саян и вправе претендовать на «русское наследство» в не меньшей степени, чем немцы или англосаксы. Предполагается открыть финансирование проекта «Ханаан-2»…
Обступившие их люди сдвинулись плотнее. Каждый стал тверже, сильней, устремлённей. Их лица обрели истовое выражение. В глазах загорелся страстный, неутолимый огонь. Они превратились в воинство, организованное железной волей.
Сарафанов чувствовал неистовую организующую силу, природа которой находилась вне его понимания. Всё, что он, Сарафанов, улавливал по отдельным высказываниям, выхватывал по разрозненным репликам, теперь обретало единство. Складывалось в стратегический план. Частное сводилось в целое. И это «целое» грозило ему истреблением. Он страшился, боялся изобличения, боялся быть растерзанным или забитым камнями.
— Роман Львович, вы обсуждали вопрос об особой роли российских евреев? — любезно и настойчиво выспрашивал Ипатов, слегка поводя красивыми, влажно сияющими глазами, словно приглашал собравшихся вслушаться в слова законоучителя и пророка. — В прошлый раз, насколько я понимаю, эта роль ставилась вами под сомнение.
— Есть вещи несомненные, — жестко парировал Ефимчик. — В проекте «Ханаан-2» российским евреям принадлежит второстепенная роль. Это не еврейский проект. Это проект всего мирового сообщества. Нам важны те — евреи это или русские, армяне или чеченцы, — кто занимает здесь ключевые позиции — в политике, бизнесе и культуре. Если угодно, они, порвавшие связь с ограниченным национализмом, — тот десант, который захватил плацдарм и готовится принять основную ударную армию. Мы подготовили все, чтобы направить в Россию весь массив переселенцев. Надо понять, что речь не идет о создании самой крупной в мире еврейской общины. Речь не идет о создании еврейского государства. Речь идет о передаче русских пространств под контроль тех, кого примитивно называют «золотым миллиардом» и кто реально контролирует мир. Помимо полезных ископаемых мы должны освоить «священные точки» России. Геофизические полюса, где Космос соединен пуповиной с Землей, создавая особые биоэнергетические зоны. «Духовные водопои», где народы получают свои сакральные силы. Отключение от святых мест в Европе и Израиле будет скомпенсировано подключением к святым местам России. Я владею картами, составленными с помощью космической разведки, где выявлены зоны мистического свечения. Такие, как Аркаим на Урале, ареал Байкала, перевалы Горного Алтая, семь московских холмов, Мальская долина Пскова, Плещееве озеро в Переяславле…
Сарафанов ужасался услышанному. Он становился обладателем страшной тайны. Посвященным в ужасающий заговор. И некуда было бежать за помощью. Ни в Кремль, ни в правительство, ни в штаб-квартиры партий, ни в газету, ни в патриаршьи покои. Куда бы он ни пришел со своим ужасающим знанием, какую бы дверь ни открыл, на него уставится беспощадное, со стальными глазами лицо, протянется указующий перст с отточенным стальным наконечником.
— Вы, Роман Львович, обсуждали технологии отъема у русских заповедных мест и драгоценных ископаемых? Но ведь это грозит войной, русским восстанием, — настойчиво выведывал Ипатов, словно сам он не считал себя русским, отчуждал себя от России.
— Увы, предложенные технологии показались недостаточными. Нью-йоркский «Центр» выступил с проектом «Большого сдвига». Проект предполагает обвал всей мировой экономики. Такой обвал может быть спровоцирован кризисом, например в Иране. Экономическая катастрофа лавинообразно распространится по миру и сметет глобальных конкурентов. Государство Израиль погибнет, но основная масса евреев успеет совершить «исход». Европа, оставшись без углеводородов, погибнет, но европейцы хлынут на восток. Они хлынут в Россию, и страна должна быть готова принять миллиард иностранцев. Для этого нам следует уже теперь подавить «русский фактор». Я доволен кампанией по раскручиванию угрозы «русского фашизма». Пускай «скинхеды» продолжают убивать чернокожих, но с еврейской головы не должен упасть ни один волос. Евреи Израиля не должны бояться ехать в Россию. В ближайшее время в Государственной Думе будет принят «Закон об антисемитизме». Мы обязаны посадить за решетку всех фашиствующих русских интеллектуалов, проповедующих «русское начало». Деньги для лоббирования депутатов неограниченны…
Сарафанов провидел воплощение плана. Охваченные войной континенты. Пожары в городах и селеньях. Миллионы убитых. Свирепые беспощадные армии. Расстрелы в казематах и тюрьмах. Несчастная Родина в который раз одевалась в окровавленный саван. И повсюду новые комиссары в хрустящих кожанках гнали на убой босоногих, измученных русских.
Маленький тщедушный уродец с когтистыми лапками и песьей мохнатой головкой был воплощением зла. От его, Сарафанова, воли зависело, осуществится ли зло. Или он, Сарафанов, кинется на уродца, вопьется в хлипкое горло, рванет кадык, свернет позвонки, и зло пресечется.
Он сделал шаг, стараясь отодвинуть стоящего перед ним Гогигидзе. Обогнул мешавшего Якова Вед ми. Отстранил с пути гомосексуалиста Исакова. Был готов к броску. Но его порыв был уловлен демонами. Они сорвались с потолка, стали метаться, долбили клювами, секли перепонками. Создавали слепящий вихрь, свистящую воронку, круговое вращение, в которое вовлекались именитые гости. С еврейскими носами и азиатскими глазами, с пшеничными русскими усами и кавказскими бородками. Смертельно бледные и пылко румяные. Топотали, двигались по кругу, хлопали в ладоши, издавая жалобные тонкие вопли: «Ай-яй-яй!», напоминавшие крики раненого зайца.
Сарафанов был захвачен хороводом, безумно топтался, подгоняемый криками, ударами кулаков. Все неслись по кругу: скачущая острозубая белка, мускулистая змея, бронзовая жужелица, тощий богомол, извилистые еврейские буквы, готические символы, пылающий девятисвечник, играющая виолончель. Внутри хоровода весело озирался, пристукивал башмаком, хлопал в ладоши человечек с песьей головкой, с маленькими алмазными рожками.
Сарафанов очнулся на улице среди морозных огней. Удерживал на плечах спадавшее пальто. Слабо махнул, подзывая машину. Обморочно садясь в «мерседес», увидел свою руку с ребристым воспаленным ожогом, будто по коже пробежала ядовитая перуанская гусеница.
Сарафанов провел беспокойную ночь в своем загородном доме, что находился недалеко за Кольцевой дорогой в водоохранной зоне, где сберегались реликтовые боры, нетронутые дубравы и близкая Москва давала о себе знать розовым заревом на низких морозных тучах. Он спал в кабинете на одиноком диване, чувствуя сквозь веки, как скользят по стеклянным вазам и книжным шкафам фары ночного автомобиля, переливаются перламутровые бабочки в застекленных коробках, а потом все меркло, наступала тьма, и лишь слабо звенели окна. В стороне, над мерцающими снегами, плыл медлительный, наполненный бриллиантами ковчег — ночной пассажирский «Боинг» снижался по глиссаде к отдаленному «Шереметьеву».
План «Ханаан-2», который ему открылся в бизнес-клубе «Фиджи», ошеломляющий и ужасный, ночью утратил свое логическое, сущностное содержание и превратился в кошмарный образ. Огромное чернильное пятно разливалось в пространстве сна. Выпуклые, с бронзовым отливом кромки, овальные наплывы распространяли фиолетовую тьму на белую поверхность. И он, Сарафанов, пятился, отступал, боясь прикоснуться к живой, ядовито-блестящей массе, в которой дрожал колдовской смертельный огонь.
Проснулся на рассвете, когда за окнами слабо синели снега и береза начинала светиться таинственным, бело-голубым стволом. Дом был тих. Престарелая работница Лидия Николаевна еще не выходила из своей комнаты. Охранники в наружном помещении у ворот не подавали признаков жизни. Сторожевая овчарка Вук не оглашала морозный воздух гулким, горячим лаем.
Осторожно, по скрипучим ступеням, Сарафанов спустился на первый этаж, где в просторном прохладном холле, в золоченых рамах, словно наполненные синим дымом, висели картины.
Дверь в столовую была приоткрыта, и оттуда сочилась тьма. Другая дверь была очерчена янтарными линиями света. Там горел ночник, и за дверью, в маленькой комнате, обитала его девяностотрехлетняя мать.
В городском офисе, в рабочем кабинете, укрытый от глаз, сберегаемый в секретном сейфе, таился клад спасенных технологий, код «русской цивилизации», охраняемый ангелом. Здесь же, в загородном доме, за деревянной дверью, очерченной янтарной линией, таился второй бесценный клад — его старая мать, которую он лелеял и берег, как слабый, медленно угасавший светильник. Несколько лет назад она упала и сломала бедро. Теперь лежала в немощи, всецело на руках у работницы Лидии Николаевны.
Сарафанов приблизился, стараясь уловить за дверью звуки жизни. Приоткрыл дверь, ступая в мягкий сумрак с желтым пятном ночника, в котором поблескивали флаконы с лекарствами, белели платки и тряпицы. Было душно, пахло больницей, старушечьим телом. Мать лежала высоко на подушках, лицом к потолку, с закутанной головой, маленькая под цветастым одеялом. С пугливым сердцебиением, с мучительным многолетним страхом он старался уловить звук ее дыхания, заметить, как слабо колышется одеяло на ее груди. Обморочно ждал: вот сейчас, в это зимнее утро свершится наконец то ужасное, ожидаемое долгие годы, что неуклонно приближалось к матери, похожее на огромное, неумолимое чудище, — однажды, много лет назад обнаружило себя и с тех пор сидело над ее изголовьем, как мрачная терпеливая химера, нацелив клюв.
Мать не дышала. Крохотная и холодная, лежала в душных сумерках. И в нем-тоска, безысходность. Провал в бесформенное, бесплотное время, где нет ни мыслей, ни чувств, а одно оглушительное горе. Наклонился над матерью: окруженное платком, высохшее, с заостренным носом лицо, выпуклые, в черных углублениях веки, провалившийся рот, какой бывает у мертвых старух, чей лоб прикрыт бумажным пояском, а костлявые руки выступают под белой накидкой. Его ужас и страх приближались, истребляя тонкую область последней надежды, уступая эту область надвигавшемуся громадному чудищу. Но губы матери вдруг шевельнулись. Она сделала выдох, издав чуть слышный ночной стон. Казалось, кто-то прозрачный, стремительный прянул сверху, став между матерью и химерой. Та в который раз отступила, укрылась в темном углу, терпеливо ожидая свой час. Сарафанов, благодарный ангелу, что опять не позволил чудищу отнять у него мать, осторожно вышел из комнаты, благоговея и тихо светясь. Один и тот же ангел охранял оба клада — код «русской цивилизации» и ненаглядную мать.
В прихожей окунул ноги в неуклюжие валенки, накинул тулупчик, шапку. Лязгнув замком, вышел на мороз. Сладко обожгло ноздри. Под фонарем упавший за ночь снег переливался, завалил дорожку, намел на клумбу длинную бахрому, из которой торчали черные стебли прошлогодних пионов. Взял из угла лопату и, чувствуя горячей ладонью ледяное древко, вонзил в пласт снега. Подцепил и кинул на клумбу, видя, как серебрится пыль, долетая до его лица. С удовольствием расчищал снег, швырял тяжелые ворохи, ломал стебли пионов, слыша, как работают мышцы, напрягаются мускулы еще крепкого, отдохнувшего за ночь тела.
Вспомнил вчерашнее посещение бизнес-клуба, песье рыльце Ефимчика с рубиновыми глазками, топотанье неистового хоровода, и в темно-синем воздухе, сквозь снежную пыль, налетел бесшумный вихрь ужаса со стороны Москвы, из-за леса, через соседский забор, над которым еще горела оставшаяся с Нового года иллюминация, — желтая, как сыр, луна и серебряные наивные звезды. Там, где просыпался громадный город, в его туманных огнях и протуберанцах гнездился заговор, суливший последний необратимый кошмар. Здесь же, в доме, в маленькой теплой комнате, укутанная в кофты, слабо дышала мать — его мучительная любовь, пугливая нежность, молитвенное радение. Сарафанов кидал снег, чувствуя, как две эти силы сталкиваются, противоборствуют, сражаются одна с другой, и местом их сражения была его рассеченная душа, его разъятый ум, исполненный ненависти и любви.
Из тьмы в полосу света выскочила овчарка. Кинулась на грудь с радостным визгом, дохнула в лицо паром, теплой псиной, сумела дотянуться до щеки красным мокрым языком.
— Доброе утро, Алексей Сергеевич. — На свет вышел охранник, бывший спецназовец, прошедший Чечню, создавший из загородного коттеджа, сада и цветника небольшой «укрепрайон», способный, как шутил Сарафанов, выдержать атаку вертолетов. — Да мы сами снег уберем. Зачем вам мучиться?
— В охотку, — ответил Сарафанов, не выпуская лопату, отталкивая тяжелую, с косматым загривком собаку, которая скакала молодыми бросками по насту, подымая летучий блеск.
Небо светлело, чернели голые дубы и липы, слабо мерцала пустая, заваленная снегом теплица. Снаружи, за высоким забором хрустела дорога, переливались хрустальные фары катившего соседского «джипа».
— Позвони шоферу, что я весь день у себя, а к вечеру выезд в Москву, — сказал Сарафанов и пошел в дом, ощущая двойственность мира — потоки страха и ненависти и лучистые силы нежности и любви.
Пил утренний кофе, разговаривая с проснувшейся Лидией Николаевной. Худая, с седыми буклями, выцветшими васильковыми глазами, она была типичной сиделкой, терпеливой, умелой, сдержанной. Кочевала из дома в дом, от одной больничной кровати к другой, привыкшая к человеческим страданиям, облегчая их в неутомимом служении, благожелательная и спокойная, не обнаруживая к страждущим своего сострадания, а только кропотливое бережение.
После завтрака он работал на втором этаже, в своем кабинете, погрузившись в Интернет. Исследовал, как за ночь изменился мир, в котором действовал и расширялся заговор.
В финансовой сфере бушевали незримые бури. Виртуальные деньги переносились из одного часового пояса в другой, где совершались молниеносные сделки, взбухали несметные состояния, миллиарды долларов пропитывали экономику стран, а потом испарялись, унося с собой дым рухнувших валютных систем, опустошенных банков, разорившихся корпораций. Над Манхэттеном вспыхивали невидимые молнии, мчались в Гонконг, поджигали небоскребы Сингапура и Сиднея и потом, подобно сиянию, колыхались над Парижем и Лондоном, испепеляя бюджеты государств-неудачников. Скапливались, как гигантские пузыри и фантомы, в электронных копилках Швейцарии, увеличивая число миллиардеров планеты, чтобы тут же кануть в оффшорных зонах на лазурных островах, расточаясь подобно призракам. Ему казалось, в разных зонах мира, в стеклянных небоскребах сидят колдуны и маги. Перебрасываются шаровыми молниями сообщений.
Он исследовал нефтяные биржи с лихорадочными скачками обезумевших цен. Кривую их роста, напоминавшую температуру безнадежно больного. Нефтяные трубы ползли, ветвились, одолевали горы, стелились по морскому дну. Европа неутолимо сосала нефть из Сибири и Ливии. Китай, изнывая от жажды, пил черный сок Ирана. Америка, как ненасытный вампир, присосалась к Венесуэле и Мексике. Ревели миллиарды раскаленных моторов. Автомобили бессчетно мчались во всех направлениях. Взлетали огромные лайнеры. Корабли пенили Мировой океан. Американские авианосцы подплывали к Ирану. В Басре загорались хранилища. На улицах Лимы повстанцы подымали восстание. И цены на нефть, как перехватчики, устремлялись в зенит. Разорялись аграрные страны, хирели промышленные гиганты, замедлялся экономический рост. Но при этом баснословно богатели нефтяные магнаты, банки ломились от прибылей.
Он изучал динамику рынков оружия, угадывая контуры будущих войн и конфликтов. Самолеты-невидимки, способные на дальних дистанциях наносить удары сверхточных ракет. Управляемые бомбы с урановыми сердечниками для поражения подземных штабов и заводов. Антиракеты, уничтожающие боеголовки противника на баллистических траекториях. Орбитальные группировки, держащие под наблюдением всю поверхность Земли. Космические платформы с ракетами «космос — земля», испепеляющими континенты. Ракетные базы на обратной половине Луны, укрытые от глаз неприятеля. Еще цвели города, строились заводы и станции, мечети полнились верующими. Но злые волшебники на тайных виллах помечали на картах зоны будущих войн, военных переворотов и путчей, затяжных локальных конфликтов. Еще не взлетали с авианосцев армады самолетов, не сыпались на мировые столицы сонмы крылатых ракет, не высаживалась в песках и джунглях похожая на демонов морская пехота, но уже текли миллиарды долларов в оружейные корпорации, делились добытые в будущих войнах нефтяные трофеи, готовились тюремные камеры для лидеров неугодных режимов. Злые волшебники считали бомбы и танки, разрушенные мосты и заводы, убитых детей и женщин, гробы для морских пехотинцев, гвозди для деревянных гробов.
Заговор, о котором он узнал на вчерашнем рауте, растекался по миру, расширялся, как огромное трупное пятно. Тень заговора накрывала мир. Поглощала Россию, Москву. Тянулась к его загородному дому, к спальне, где в утреннем сумраке дремала старая мать. Демоны и злые волшебники искали в сумерках ее щуплое слабое тело, хотели схватить, унести. Сраженье с заговорщиками означало сраженье за Родину, за ненаглядную мать, за благодатную землю. Сражение, которое он, Сарафанов, вел всю свою жизнь. Сраженье, на котором был истерзан и ранен его отец, вернувшись с Великой Войны, чтобы зачать его, Сарафанова, и тут же исчезнуть.
Он шарил в Интернете, перелопачивая горы информации, процеживая бессчетные факты, просеивая эмпирические данные. Так золотоискатель промывает пустую породу, отыскивая драгоценные блестки. Этими блестками, которые он искусно вылавливал, были скудные сообщения об «оргоружии» — новейших технологиях уничтожения и закабаления могучих процветающих стран. Технологии рождались в интеллектуальных секретных центрах, где каббалисты и черные маги, оснащенные знаниями психологии, антропологии и культуры, «теорией образов» и «массовых психозов», воздействовали на целые общества, разрушали полноценные социумы, добивались крушения стойких политических систем. «Организационное оружие» поражало точней и смертельней, чем удары воздушных армий или высадка военных десантов. Противнику ненавязчиво и настойчиво предлагались образы чужой враждебной культуры. Слой за слоем внедрялись «агенты влияния», занимавшие господство в идеологии и культуре страны. Искажались идеи и смыслы, которые поддерживали устойчивость общества — заменялись фальшивыми смыслами и ложными целями развития. В структуры экономики и управления вкрапливались организации, созданные в другой цивилизации, действующие, как внесенные раковые клетки. Обрабатывались послойно все эшелоны общества от элиты до широких масс, воздействуя на подсознание, апеллируя к архетипам народа. Шельмовались духовные авторитеты страны, уменьшалось их влияние в обществе. Еще недавно прочное общество лишалось каркаса, теряло духовных вождей, наводнялось ложными смыслами. И тогда на него, ставшее неустойчиво-зыбким, насылались «цветочные революции». В одночасье, под звуки рок-музыки, сметались режимы. В хаосе буйных торжеств, в вакханалии быстротечной победы устанавливался угодный каббалистам режим, обрекавший народы на рабство.
Сарафанов испытывал панику. «Оргоружием» была истреблена его родина — Советский Союз. «Оргоружие» гвоздило из всех калибров по зыбкой и безвольной России. «Оргоружие» было нацелено на его сокровенный бриллиант — драгоценный кристалл зарождавшейся «Пятой Империи». Стремилось истребить ее в самом зародыше. Вновь превратить алмаз в горстку тусклого пепла.
Он выныривал из Интернета, как боевой пловец в фонтанах брызг выскальзывает из черных глубин, вынося на поверхность к солнцу свой реликтовый ужас.
Внизу, на первом этаже, послышались хлопанье двери, твердые шумные шаги Лидии Николаевны. Это означало, что мать проснулась. Сиделка помогает ей совершать туалет, ставит переносную раковину, льет воду, и мать, сидя в кровати, сотворяет утреннее омовение, тратя на него слабые, накопленные за ночь силы. Сарафанов подождал, покуда завершится мучительный для матери обряд. Спустился в ее комнатку.
Она сидела в постели, среди мятых подушек, сгорбленная, в скомканной кофте. из-под сбившегося платка выглядывала тощая седая прядка. Маленькое узкое личико, в морщинах, с заострившимся носом, было влажным. Она держала на коленях полотенце, освещенная зимним светом голубого морозного окна. Увидев ее, Сарафанов радостно встрепенулся. Возликовал этой чудесной, повторявшейся по утрам возможности снова с ней встретиться. Продлить еще на день их совместное бытие: видеть, как мелко моргают ее подслеповатые голубые глаза, как неловко сжимает старческая рука мятое полотенце, как синий утренний свет из морозного сада льется по ее морщинам, таким родным и знакомым.
— Доброе утро, мама, — громко и нарочито бодро произнес он. — Как почивала?
Она вскинула голову на звук его голоса. На ее лице возникло испуганно-умоляющее выражение:
— Алеша, ты дома сегодня?
— Весь день, до самого вечера.
— Ну, приходи, будем с тобой говорить, — испуг на ее лице сменился удовлетворением, предвкушением долгого с ним общения. — Мне хочется тебе кое-что рассказать.
Он кивнул, испытывая знакомое, из счастья и боли, недоумение. Богу было угодно продлевать ее век столь долго, что она оставалась с ним рядом всю его жизнь. Присутствовала в ней с младенчества, детства и юности, когда вместе с бабушкой взращивали его без отца в послевоенные годы. До зрелости, когда бабушка умерла и они остались вдвоем, сберегая драгоценную память о любимом, ушедшем человеке. И теперь, уже в старости, когда сам он почти старик, завершает свою земную юдоль. Они были неразлучны бесконечные годы, ее присутствие в его жизни означало какой-то неразгаданный знак, особое благоволение, которое еще себя обнаружит, раскроет свое глубинное, неслучайное значение, прежде чем им суждено расстаться. Благодарный Тому, Кто продлил их совместную жизнь, Сарафанов молил, чтобы это продолжалось и впредь и как можно дольше отступал и откладывался тот неизбежный срок, когда комнатка ее опустеет, — будут все те же флаконы, полотенце, подушки, изношенная полосатая кофта, а ее не будет.
В окне, пушистый и снежный, мягко-голубой и волнистый, светился сад. Виднелась заиндевелая, дымчато-зеленая сосна, молодая и стройная, которую так любила мать, когда летом он вывозил ее на прогулку. Подкатывал коляску к сосне. Мать робко трогала пышную сосновую лапу. На ее губах появлялась нежная, печальная улыбка. Сарафанов не спрашивал, чему улыбается мать. Догадывался, что у них с деревом существует безмолвный договор. Когда мать умрет, ее душа перенесется в сосну. Дерево знает об этом, готовит ей место среди косматых веток, в золотистом чешуйчатом стволе. Быть может, когда умрет и он, Сарафанов, он тоже перенесется в сосну, и они снова встретятся с матерью среди тесных древесных волокон, обнимутся неразлучно.
Сарафанов был зван на день рождения к своему доброму знакомцу, генералу Вадиму Викторовичу Буталину, герою Чеченской войны, депутату Государственной Думы, которому помогал деньгами в его политической деятельности и был вхож в круг его тайных единомышленников.
Празднество совершалось в дорогом ресторане. В главном зале играла музыка, горели на столиках свечи, бил разноцветный фонтан. Здесь же, в банкетном зальце, было тесней, многолюдней, столы были сдвинуты, образуя «угол», во главе которого сидел именинник в элегантном итальянском костюме с фиолетовым галстуком, с которым чуть странно и отчужденно соседствовала золотая Звезда Героя. Подле мужа восседала его супруга Нина, вянущая красавица, чья молодость и краса угасли среди пустынных гарнизонов, глухих военных городков, в непрерывных страхах и ожиданиях. Двадцать лет Буталин воевал на изнурительных войнах под Гератом, Степанакертом, Тирасполем, а когда освирепевшая, с поднятым загривком, зарычала Чечня, генерал гонял в горах чеченского волка, посыпая бомбами и снарядами Грозный, Бамут, Ведено. Его изнуренное, в морщинах и складках, с печальными подглазьями лицо странно напоминало карту военных действий.
При входе помещался столик для подарков, на котором возвышались гора мечей с дарственными надписями, хрустальные и фарфоровые вазы, всевозможные часы, бюсты русских полководцев, миниатюрные копии дорогих православному сердцу церквей и колоколен. Сарафанов преподнес генералу золотые часы, крепко обнял его худое мускулистое тело, зацепившись лацканом за Звезду. Поцеловал тонкие, голубоватые, пахнущие духами пальцы Нины и занял отведенное место за столом, остро и радостно наблюдая собрание.
Он был среди «своих». Избавился ненадолго от маски еврейского бизнесмена, сообщника иудейских интриг. Не боялся разоблачений, сбросил маскировочную сетку, под которой, невидимая для врагов, сберегалась его истинная сущность. Лица, его окружавшие, были родными, не отталкивали своей мимикой, антропологическим несходством, едкими агрессивными энергиями. Молодые и старые, лица гостей источали радушие, вызывали доверие, рождали благоволение и симпатию. Его напряженная, вечно начеку, душа разведчика и потаенного скрытника здесь отдыхала, набиралась силы и свежести.
Торжество проходило в обычном, чуть утомительном чередовании тостов и славословий.
Заздравную речь держал лидер российских коммунистов Андрей Никитович Кулымов, широкоплечий, с открытым лобастым лицом, на котором сияла благодушная улыбка и под белесыми бровями синели веселые, молодцеватые глаза. Рюмку с водкой он прихватывал на особый манер, за краешек донца. И это показалось Сарафанову внешней, придуманной черточкой, которой Кулымов желал отличаться от прочих.
Буталин, военный герой, любимец армии и баловень Кремля, был выдвинут на первые роли в думской «партии власти», но очень скоро взбунтовался против, как он говорил, «дураков и либералов в правительстве». Сделал несколько резких антиправительственных заявлений. Попал в опалу. Перешел в оппозицию, претендуя чуть ли не на роль будущего Президента России. Множество оппозиционных лидеров сразу признали в нем вождя, даже Кулымов, ревновавший к блестящей репутации генерала. Кремлевские политологи оценивали этот союз как чрезвычайно опасный для власти. Союз самой массовой оппозиционной партии и глухо рокочущей, исполненной недовольства армии был чреват военным переворотом. Началась травля Буталина в прессе. Вспоминали о каком-то афганском кишлаке, который по приказу Буталина был стерт артиллерийским огнем. О жестоких бомбардировках чеченских сёл, когда вместе с повстанцами гибли мирные жители. О странном промедлении генерала, когда подчиненная ему рота десантников заняла высоту и в течение трех часов отбивала атаку нескольких тысяч чеченцев, после чего вся, до последнего, полегла костьми, так и не дождавшись поддержки. «Желтые» газеты муссировали сплетни о неблагополучии в семье генерала, о семейных ссорах и дрязгах, о жене-алкоголичке и сыне-идиоте, на котором сказалась то ли дурная вода и пища каракумского гарнизона, то ли скверная наследственность самого генерала. Сарафанов тщательно отслеживал сплетни. Имел на генерала особые виды.
Вторым говорил отец Петр, настоятель одной из московских церквей, — крупный, худой, в светском платье, которое, казалось, стесняло его подвижное тело, привыкшее к просторным духовным облачениям. Длинные каштановые волосы были увязаны в пучок и спрятаны за ворот пиджака. Худощавое, строго-благообразное лицо обрамляла пышная окладистая борода, золотисто-рыжая по краям, с густо-темными русыми струями. Он был известным в Москве проповедником, собирал множество обожавших его прихожан. Проповеди его выходили за пределы священных текстов и были посвящены современному положению России и русского народа. В своих страстных речениях отец Петр обличал либералов-сатанистов, вскрывал «тайну беззакония», не стеснялся порицать власти за небрежение к нуждам русских. Он возглавлял православные протестные шествия, осаждавшие «Останкино» в дни показа богохульных и богопротивных фильмов. Напутствовал оскорбленных верующих, громивших экспозиции модернистов, где осквернялись иконы и возводилась хула на Духа Святого. Он же открыто призывал православную молодежь поколотить извращенцев, если те задумают совершить по Москве свой кощунственный гей-парад. Отец Петр не раз получал порицания от церковного начальства, не желавшего ссориться с власть предержащими. Священнику сулили перевод из центрального московского храма в другой, отдаленный, за Кольцевой дорогой. Но неистовый иерей не унимался, глаголил подобно Иоанну Кронштадтскому, за что снискал поклонение множества православного люда.
«Триединство — залог национальной победы», — думал Сарафанов. Он помогал деньгами всем троим. Кулымову несколько раз снимал дорогие залы для проведения партийных мероприятий. Отцу Петру помог приобрести новый резной иконостас для церковного придела. Буталину дарил деньги на издание его боевых мемуаров.
Здравицу провозглашал атаман Вуков, огромный богатырь, тяжелый и круглый от переполнявшей его мощи. Шарообразные плечи несли на себе громадную твердолобую голову с золотистой бородкой. В выпученных бычьих глазах странно совмещались свирепая буйная страсть и наивная детская кротость. Он был облачен в мундир казачьего генерала, красочный, с лампасами и шевронами, золотыми эполетами и множеством наград, георгиевских крестов, лучистых звезд — точными копиями царских орденов и медалей, которыми щедро осыпали себя казачьи вожаки нового времени. Сарафанов любовался его былинным обликом. За Буковым тянулась слава заступника бедных, воителя за права русских, которые он отстаивал на продовольственных и товарных рынках, оккупированных кавказцами. В одной из потасовок, когда на казаков, патрулировавших рынок, напали азербайджанцы, приторговывавшие наркотиками, Вуков ударом кулака убил дерзкого апшеронца, пытавшегося достать атамана ножом. Голова наглеца лопнула, как кокос, разбрызгав далеко по лоткам мозги неудачливого пришельца. Суд присяжных оправдал атамана. Под началом у Вукова была добрая сотня молодцов с накачанными мускулами и воловьими шеями, для которых Сарафанов пошил казачьи мундиры. Они эффектно гляделись во время народных шествий, когда здоровяки в лампасах плотным каре окружали голову колонны, защищая идущих в первых рядах Буталина и Кулымова.
Жена Буталина Нина с насмешливой и жадной улыбкой смотрела на гигантское, затянутое в фазаний мундир тело атамана. На ее вянущем красивом лице появилось выражение мучительного, томного обожания.
Сарафанов прикидывал в уме силу этого казачьего ополчения, если на тайные склады перебросить ящики с автоматами и пулеметами, зеленые пеналы гранатометов.
Он использовал этот торжественный вечер, чтобы увидеть патриотических лидеров всех вместе, единой когортой. Услышать их речи, уловить интонации, всмотреться в глаза, обнаруживая в каждом тайные свойства, скрытые изъяны и слабости, порыв к единению, бескорыстное служение Родине. Не ведая того, они были носителями его имперской идеи. Выразители «Пятой Империи». Среди них находились будущие президент и министры, военачальники имперских полков и иерархи «Церкви Воинствующей». Здесь присутствовали промышленники и дельцы, кому предстояло строить индустрию Великой Империи. Художники, чье перо отметит воссоздание Великой Страны. Здесь сошлись лучшие люди России, «кадровый состав» будущего Государства Российского. И он сам, носитель священного смысла, обладатель высокого знания, был творцом имперского дела — «Императором Полярной Звезды».
Заговор, о котором он узнал в еврейском бизнес-клубе, страшная доля, ожидавшая Родину, чудовищное, зреющее в мировых кругах преступление требовали отпора. Русские люди, собравшиеся в братском застолье, — отважные военные, лихие казаки, светоносные священнослужители, умудренные «государственники» и удачливые промышленники — были способны отвести беду.
Поздравляющие подымали рюмки, следовали к имениннику чередой. Выпала пора говорить боевому офицеру, недавно уволенному в запас, полковнику Колокольцеву. Ветеран Афганской и обоих Чеченских, мастер спецопераций, теоретик «войн будущего», он работал в Генштабе и был уволен за «неблагонадежность». Близкий к русским националистическим кругам, он опубликовал в газете «Утро» «Манифест русского офицера», где почти в открытую призывал к национально-освободительной войне против ненавистного «ига иудейского». Полковник был худ и нервичен. Бледный лоб пересекал серый шрам — след афганского осколка. Губы время от времени начинали дрожать — результат контузии под Бамутом. От него исходила взрывная энергия, готовая хлестнуть осколками и ударной волной, но трудно было предсказать, куда в момент взрыва прянет пучок огня и стали.
— Товарищ генерал, — строго, салютуя глазами, губами, всей нервной седой головой, обратился Колокольцев к Буталину, — вы — гордость и честь русского офицерства. Образец солдатского служения и долга. Русский офицер унижен и, что греха таить, деморализован, ибо у него нет своего государства, нет армии, коим он всегда привык служить, не жалея жизни. А есть горстка банкиров, подчинивших себе Россию. Офицеры сегодняшней обескровленной армии стреляются, пускают себе пулю в лоб. Но лучше бы они выпустили эту пулю во врага Отечества, который пьет русскую кровь, глумится над русскими слезами. Не вечно мы будем стреляться, будем и стрелять. Там, на Саланге, мы вместе с вами проводили спецоперацию, в результате которой был подорван начальник штаба Пандшерского льва, Ахмат-Шаха Масуда. Мы не забыли, как ставить фугасы. Когда-нибудь, где-нибудь да взлетит бронированный «мерс» с олигархом. Вам же, товарищ генерал, долгих лет жизни на славу Отечества. Честь имею! — он рывком наклонил голову. Шагнул к генералу с рюмкой, и было видно, как стекло ходило ходуном в дрожащей руке.
Сарафанов чувствовал неистовый дух полковника, его пассионарную нетерпимость. Они были знакомы — Сарафанов выделил деньги на издание монографии Колокольцева о методике проведения «спецопераций», книги, оказавшейся ненужной нынешнему «оккупированному» Генштабу.
Героического полковника сменил энергичный, брызжущий здоровьем предприниматель Молодых, румяный, с вихрами волос, крепкой бородкой, напоминавший расторопного купца. Он и был расторопным, удачливым, вертким. Занимался строительством сельского жилья, получал подряды на восстановление снесенных паводком поселков, бился с конкурентами, организовал товарищество «Русский хозяин», куда вовлекал таких же, как и он, предприимчивых и деловых людей, везде повторяя, что если дать дорогу русскому бизнесу, сформировать русский банковский капитал, то Россия разом совершит долгожданный рывок, русские люди получат работу, русские женщины станут рожать и уныние, уносящее из народа веру и свет, будет одолено.
Сарафанова привлекало в Молодых неиссякаемое жизнелюбие, веселая удачливость, с какой он обходил препоны враждебных финансистов и жадных хапуг, каждый раз получая прибыльные заказы, богатея, расширяя дело, являя пример настоящей русской сметки. Молодых был из старообрядцев и успешным ведением дел подтверждал свое происхождение.
Сарафанов всеми любовался, всех любил. Чувствовал свое с ними кровное родство, глубинное единение, позволявшее без объяснений и слов вступать в их сокровенное братство, исключавшее осторожность, подозрительность, недоверие, какие он носил в себе, вращаясь во враждебной среде. Все были талантливые, яркие люди. В каждом присутствовал дар, благородные помыслы, готовность к жертве и подвигу. Такими людьми создавалась Россия, хранилась от врагов, заслонялась от напастей. Они были лучшими, истинными сынами Отечества. Их разобщали враги, старались отсечь от народа, отдаляли от рычагов управления, уводили от творчества и политики.
Торжество достигло предела, за которым гости больше не слушали хвалебных тостов. Славословия тонули в гуле, в звоне посуды, в отдельных вскриках и хохоте. Да и сам герой, казалось, устал от хвалений, утомился подыматься на каждый тост, целоваться и чокаться. Жена Буталина Нина казалась опьяневшей. Плескала в воздухе длинными пальцами, покачивалась, закрывая глаза, словно напевала. По инерции отдельные гости еще продолжали величать именинника.
Говорил очень худой, жилистый гость по фамилии Змеев. Он воевал с Буталиным в Афганистане, покинул армию, но, одержимый войной, продолжал носиться в клубках и вихрях военных столкновений, перемещаясь из Абхазии в Приднестровье, из Боснии в Сербию. Во время американских бомбардировок Белграда, стоя на мосту через Дунай, среди пасхального цветущего города, он получил в щеку крохотный осколок американской крылатой ракеты, который так и остался в щеке синей точкой.
— Командир, — говорил Змеев, бледный, пьяный, с голубой метиной на впалой щеке, напрягая тощее тело, чтобы не покачнуться, — прикажи, и я за тобой в пекло. Скажи: «Змеев, убей Гайдара!» — убью. Скажи: «Убей Чубайса!» — убью. Но лучше прикажи убить Горбачева, суку пятнистую, и я в него обойму засажу, не моргну. Мы с тобой воевали и еще повоюем. Только скажи, и убью! Будь здоров, командир!
Генерал Буталин, посвежевший после выпитой водки, обласканный единоверцами и соратниками, произнес тост, завершающий церемонию поздравлений.
— Спасибо всем, кто нашел возможным посетить меня в этот торжественный день. Мы все единомышленники, все друзья, и вместе мы — непобедимы. Россия всегда находила силы разбивать врагов, откуда бы они ни являлись. Так было при Сталине, так было при Петре, так было при Дмитрии Донском и Александре Невском. Так будет и теперь. Вы знаете, войска, с которыми я прошел Чечню, преданы мне и видят во мне своего командира. Когда я был недавно в Таманской и Кантемировской дивизиях, комдивы сказали: «Товарищ командующий, вы для нас Верховный, и никто другой». Коммунисты, — Буталин посмотрел на Кулымова, — самая мощная партия, и все «левые силы» готовы меня поддержать. Наша Святая Православная Церковь, — он взглянул на отца Петра, — благословила меня на дела, и я целовал крест на верность России. Поэтому я говорю, мы сможем мирным путем, не нарушая Конституции, добиться победы на президентских выборах. По подсчетам, у меня уже теперь, до начала кампании, 32 процента поддержки. Наберитесь терпения, друга. Враг будет разбит, Победа будет за нами! — он грозно и весело повел бровями, опрокинул в рот чарку, не закусывая, пропуская вглубь обжигающий огнь. — А теперь — перекур!
И все загремели стульями, повалили из-за столов, радуясь возможности поразмяться. А у Сарафанова — странное неудовольствие, чувство разочарования. Все грозные посулы, произнесенные рокочущим командирским голосом, все упоминания о великих битвах и свершениях во имя России обернулись законопослушным упованием на Конституцию, надеждой на избирательные урны, на ущербную политику, в которой нет и не может быть победы. Ибо враг, оснащенный коварными технологиями, владеющий телевидением, непобедим на политическом поле, во много раз превосходит наивных военных, старомодных партийцев, архаичных церковников. Громадные силы оппозиции, миллионы оппозиционно настроенных русских были придавлены, лишены пассионарных энергий, охвачены странной робостью и ущербностью. Урчали и постанывали, как урчит и постанывает чайник, не набирающий тепла до температуры кипения. Враг замыслил истребление Родины, готовится к невиданным злодеяниям, давно перешагнул черту закона, границу добра и зла, исповедуя тайну беззакония. А смиренные русские, словно околдованные, верят бумажному, искусно размалеванному идолу демократии, который воздвигли среди них изощренные лукавцы и маги. И это угнетало Сарафанова, вызывало щемящее чувство.
Он подошел к Буталину, которого осаждали возбужденные гости. Улучил момент, когда седовласый лидер Аграрной партии сцепился в споре с едким профсоюзным вожаком. Взял под локоть генерала и отвел его в сторону.
— Да, да, спасибо вам, Алексей Сергеевич, — Буталин благодарил его, пребывая в легком ажиотаже, — ваша помощь пришлась весьма кстати. Мы тут же выпустили брошюру с моей политической программой. Разместили в региональных типографиях заказы на листовки, организовали активистов. Кстати, губернаторы в частных беседах меня поддерживают. Местный бизнес поддерживает. Журналисты, в которых совесть осталась, поддерживают. Уж не говоря об армии, — вся за меня. Я ведь ходил в администрацию Президента, там встречался с людьми. Это мы думаем, что они все едины. Вовсе нет. Там ведь тоже свои группы, свои интересы. Там тоже можно играть, — он хитро, заговорщицки улыбнулся, будто распознал хитросплетения кремлевской политики, разгадал лабиринты «коридоров власти», обладал неким секретом, неведомым Сарафанову.
И тому стало грустно: генерал был наивен, неопытен. Преуспел в боевых победах, в военных хитростях, позволивших ему взять штурмом Грозный, вытеснить чеченских повстанцев в горы, неусыпно преследовать среди ущелий и скал. Но терялся в политических стратегиях и коварных интригах, где главенствовали другие технологии, побеждали другие приемы, действовали циничные хитрецы, обводившие генерала вокруг пальца.
Осторожно, стараясь не задеть самолюбие генерала, Сарафанов возразил:
— У противника, с которым вы имеете дело, существует целая «культура подавления», «политика непрямого действия», «организационное оружие», позволяющее заманить соперника в паутину противоречий и не дать ему выиграть выборы. На вас собирают компромат, исподволь подтачивают репутацию, насаждают в вашем окружении осведомителей и предателей. У вас отнимают источники и средства информации, перекрывают финансирование. Вас запугивают разоблачениями, угрозами в адрес семьи. На вас могут устроить покушение или разгромить предвыборный штаб. Не говоря об «административном ресурсе», когда губернаторы приказывают повально всем районам голосовать против вас. Когда министр обороны запрещает гарнизонам голосовать за противников власти. Кроме того, прямые подтасовки, передергивания, вбросы бюллетеней, фальшивые подсчеты итогов. Уверяю вас, на выборах невозможно победить. Конституция — это масонское оружие, направленное против вас. Молясь на придуманную евреями Конституцию, вы обречены на провал. Все великие преобразования в мире начинались с военных переворотов.
— Только не у нас, — раздраженно возразил Буталин, недовольный тем, что Сарафанов вскрывает его тайные сомнения, внутреннюю, притаившуюся в душе неуверенность, — ГКЧП подорвал веру армии в силовое воздействие. Вильнюс, Тбилиси, Рига, алма-атинские и ферганские события, все последующие «подставы» армии обезоружили ее и лишили воли.
— Но только не расстрел Дома Советов, когда свирепая воля Ельцина сдвинула с места войска, и они пошли штурмовать.
— Вы, что же, хотите, чтобы я установил в России военную диктатуру? А Запад позволит? А хватит для этого сил? К тому же я присягал на верность нынешнему президенту. Не могу его предать. Я принимал его в Грозном, и тогда он обещал содействовать моей политической карьере. Он сдержал обещание, дал Героя России. Я не могу нарушить слово.
— В том-то и дело, — горестно произнес Сарафанов. — История взывает. Ищет человека, готового стать творцом истории. И, увы, не находит.
Ему было удивительно, что этот сильный, отважный генерал, не раз рисковавший жизнью, посылавший на смерть солдат, государственник до мозга костей, не слышит зова истории. Буталин был лишен слуха и зрения. Оглушен витавшим в воздухе бессмысленным шумом, ослеплен разноцветной бездушной мишурой, которыми враг заслонял от него дивный кристалл «Империи». Какие слова прокричать ему, чтобы тот очнулся? Какую ослепительную вспышку направить в зрачок, чтобы прозрел?
К ним подошел лидер коммунистов Кулымов, ухвативший конец разговора, прозорливо смекнувший, о чем идет речь.
— Не созрел еще наш народ, не созрел, — произнес он бархатным, хорошо поставленным голосом, создавая на лбу сложный чертеж морщин, должных изображать сожаление. — То ли мы недорабатываем, то ли жареный петух еще не клюнул. Вышло бы на улицы полмиллиона человек, никакой бы режим не устоял.
— Но ведь в 93–м вышло полмиллиона, — возразил Сарафанов. — Прорвали осаду Дома Советов, взяли мэрию. Вы сами призвали народ покинуть улицы. Погасили пассионарный всплеск.
— Что же, я должен был подставлять людей под пулеметы? — раздраженно ответил Кулымов. — Рисковать разгоном партии?
— Бог все видит. Он не даст России погибнуть.
— Алексей Сергеевич, — мягко, как разговаривают с пациентом, сказал генерал Буталин. — Давайте-ка соберемся в узком кружке и всё хорошенько обсудим. Не сейчас. Здесь слишком много народа.
Сарафанов отошел. Он был полон горьких раздумий. Собравшиеся здесь русские люди, его друзья и товарищи, достойные, умные, совестливые, лучшие из всех, кто сегодня радеет за Родину, были поражены неведомой хворью. Напоминали «неактивированные» урановые твеллы для атомных станций, которые были безвредны, прохладны — сумма таблеток, запрессованных в стальные стержни. Но «активированные», разбуженные, они становились топливом, раскаленной магмой реактора, источником ядерной силы, способной вращать турбины, обогревать города, а в случае аварии превращаться в смертоносный чернобыльский взрыв. Как «активизировать» этих «теплопрохладных» людей, сделать их источником победных пассионарных энергий?
— Вы что-то хотели ему объяснить? — услышал он женский голос. Нина, жена Буталина, стояла перед ним в малиновом платье, улыбалась и чуть покачивалась. Ее высокие каблуки были шаткими. Она была пьяна, красива, ее увядающее лицо нежно порозовело, вернуло на мгновение былую свежесть. Почти исчезли лучистые морщинки у глаз, крохотные складки у губ. Глаза, бирюзовые, яркие, лучились негодованием. — Вы напрасно старались ему объяснить. Он вас не поймет. Он не хочет никого понимать.
— Мы просто обменялись с Вадимом Викторовичем парой незначительных фраз. — Сарафанов боялся, как бы она не упала. Высокий каблук ее то и дело подламывался. Он хотел улучить момент, когда сможет подхватить ее на лету.
— Он никого не хочет понять. Никого, никогда. Он злой, жестокий. Сердце у него из железа, — она ткнула себя пальцем в еще упругую грудь. — Все говорят: герой, герой! А знаете, как он воевал? Я встречалась с чеченкой, беженкой из Самашек. К ним в село пришли трое с гор, передохнуть, подкрепиться. Он узнал об этом и без предупреждения забросал Самашки снарядами. Поубивал женщин, детей, стариков без разбору. Оставил от села одни развалины. Он и от меня оставил одни развалины. Видите — перед вами развалина!
Она слегка наклонилась, осмотрела свою грудь, ноги, расставленные руки, приглашая Сарафанова убедиться, что перед ним развалина. Но тело под малиновым платьем было стройным, полногрудым, гибким в талии. Сарафанов оглядел ее всю мужским быстрым взглядом и отвел глаза.
— Вы знаете, я вышла за него без любви и была за это наказана. Я любила другого, ждала от него ребенка. Он силой разлучил меня с любимым человеком, заставил сделать аборт и увез в глухую дыру, в Кызыл-Арват, где одни пески и болезни и откуда не уйти, не уехать: только забор гарнизона, зеленые панамы солдат и смертная тоска пустыни, по которой бродят верблюды.
Сарафанов был смущен этой исповедью. Не желал погружаться в чужую судьбу и драму.
— Это уж доля такая у офицерских жен — кочевать по гарнизонам, — пробовал он возразить.
— Он всю жизнь мстил мне за мое первое чувство. У меня была тетрадка стихов, в которых я писала о любви, о природе. Он разорвал тетрадку и сказал, что застрелит меня. Я с детства мечтала стать артисткой, хотела поступить в театральный. Он глумился над моей мечтой. Показывал мне выжженную степь и говорил: «Вот тебе театр, играй!». Когда я участвовала в любительских спектаклях в Доме офицеров, он подымался и демонстративно уходил из зала.
— Но, может быть, он не выносит обычный театр. Любил «театр военных действий», — неудачно пошутил Сарафанов.
— Мы приехали в отпуск в Москву. Был день рождения Пушкина. У памятника в этот день собирается народ, читают стихи — знаменитые поэты, самоучки. Я тайком от него убежала, дождалась своей очереди, вышла в крут и стала читать. В это время появился он. Вырвал меня из крута и с бранью утащил домой.
Сарафанов видел, как в женщине плещутся боль, негодование. Ей было безразлично, перед кем исповедоваться. Она выбрала его, Сарафанова.
— Он сгубил мою жизнь. После аборта я долго не могла родить. А когда родила, ребенок оказался больным. Он у нас идиот. Я была наказана за тот первый аборт, когда убила моего нерожденного мальчика. А от нелюбимого человека родила урода.
На них смотрели. Ее истерическая речь была громкой. Гости на них оборачивались.
— Я грешница. Когда он был на Чеченских войнах, я ходила в церковь, молилась, чтобы он остался в живых. Однажды на молитве, перед образом Богородицы, я вдруг стала молиться, чтобы его убило. Ужаснулась, упала на колени, умоляла простить мои невольные прегрешения. Но потом опять начинала молиться — пусть бы его убило, и он меня развязал.
Сарафанов смотрел на неистовую женщину, из которой рвалось больное, изувеченное чувство. Ее красота и женственность, ее романтическая душа, стремящаяся к чистоте и гармонии, в странном искажении обернулись ядом и горечью. Словно на чистый источник навалили ржавую чугунную плиту, закупорили животворный ключ, и наружу вырывались редкие ядовитые брызги.
Он вдруг вспомнил еврейскую красавицу Дину Франк, источавшую огненную силу и страсть, смелую и пленительную, чья деятельность напоминала победное шествие. Подумал: эта русская неудачница напитала ее своей погубленной жизнью. Цветенье одной обернулось угасаньем другой.
— Ненавижу его! — жарко прошептала Нина. Громко, почти на весь зал, прокричала Буталину: — Слышишь, я тебя ненавижу!
Пошатнулась, стала падать. Сарафанов ее подхватил. Буталин торопился к ним. Крепко взял жену за локти, с силой выпрямил:
— Тебе надо ехать домой!
— Не желаю! Хочу танцевать! Атаман, — она капризно позвала проходящего мимо Вукова. — Атаман, возьми меня! Веди танцевать!
— Перестань, — страшно побледнев, приказал Буталин. Махнул рукой стоящим у дверей охранникам. Те подошли, неловко взяли Нину под локти.
— Не смейте трогать! — визгливо, с неприятным фальцетом закричала она. — Руки прочь, кому говорю!
Ее выводили. Она упиралась, скребла каблуками по полу. Генерал Буталин, побледневший, несчастный, шел за ней следом.
Сарафанов возвращался домой подавленный.
И вот наконец после изнурительной, кромешной недели он явился в милый сердцу, чудесный дом, где жила его Маша. Крохотный, ее руками сотворенный рай, где она терпеливо и преданно, уже десять лет, поджидала его, принимая из горящего, стреляющего мира. Закрывала за ним дверь, о которую ударялись, не могли пробиться свирепые, настигавшие его духи. Вот и сейчас возникла на пороге, в мягком сумраке тесной прихожей, — сияющая, приподнявшись на цыпочки босых ног. Ее маленькие стопы упирались в мягкий ковер. Цветастое, почти до пола, платье открывало хрупкие щиколотки. Каштановые, с вишневым отливом волосы были собраны в пышный пучок. Чудесные карие, ликующие глаза быстро его оглядели, словно убеждались, что минувшая неделя ничто не изменила, он все тот же, ее, принадлежит нераздельно. Теплые, торопливые руки охватили его за шею, притянули, и, целуя, он чувствовал слабый запах ее знакомых духов, телесный аромат разноцветных тканей, быстрые, жадные прикосновения шепчущих губ:
— Ну где же ты пропадал? Ты забыл меня? Ты не любишь меня?
Она вводила его в комнату, торжественно ступая, увлекая подальше от порога, от опасной двери, за которой, несмиренные, озлобленные, подстерегали его грифоны, крылатые сфинксы и химеры. Комната напоминала часовню с горящими повсюду лампадами, восковыми светильниками, чье мягкое колеблемое пламя отражалось в разноцветном стекле. На стенах висели картины — знаменитый романтик Шерстюк, гламурно-перламутровый Звездочетов, изысканно-эротичный Сальников, декоративный и страстный Острецов. Она была галерейщицей, еще недавно ее окружало нервное, самолюбивое племя авангардных художников: вечно ссорились, капризничали, изумляли восхитительными сериями драгоценных работ, которые она выставляла на вернисажах. Постепенно отпали, исчезли, когда всю свою жизнь она посвятила ему, превратив ее в культ, в религиозное, почти болезненное служение, создавая из их отношений таинственный ритуал.
Усадила его на мягкий, с мятыми подушками диван, окруженный перистыми драценами, желто-зелеными кротонами, глянцевитыми фикусами и традесканциями, — маленькая оранжерея, выращенная для него, которую она называла «висящие сады Семирамиды».
В стеклянном шкафу, заслоняя книжные корешки, стояла его, Сарафанова, фотография. На кресле стопкой лежали ее любимые гностики, кумранские тексты. Опускаясь в мягкую глубину дивана, позволяя ей развязывать и распутывать шнурки, он с облегчением чувствовал, что оказался в ином, желанном пространстве, где не было места напастям, а царило одно благоволение.
— Я приготовила тебе все, что ты просил.
Она собиралась его потчевать, хотя он ни о чем не просил. Каждый раз она изобретала все новые и новые блюда, неутомимо вычерпывая их из магических кулинарных книг. Создавала из еды обряд, предлагая ему приворотные травы, мясо реликтовых рыб, плоть волшебных птиц и жертвенных животных.
На стеклянном столе в фарфоровых салатницах были выставлены угощения: многочисленные салаты, созданные ее воображением из свежих фруктов и овощей, морских существ, ароматических трав. Словно ему предлагалось совершить странствие по отдаленным землям, где произрастали сочные сладости, пряные стебли, горькие стручки, душистые орехи, а в лагунах и реках обитали розовые креветки, фиолетовые кальмары, перламутровые осьминоги и золотистые угри, которые, попадая в салатницы, становились частью жреческих яств и таинственных заклинаний. Их поедание было не утолением голода, а приобщением к богам и стихиям.
— Тебе нравится? Ты правда доволен? — Она торжествующе глядела, как он ест, как уменьшается вино в его бокале. Сама ни к чему не притрагивалась. Лишь прислуживала, священнодействовала.
Грибной суп в горячей пиале был восхитителен. Среди московских морозов, глубокой зимы вкус свежих белых грибов был роскошью, волшебным перемещением в исчезнувшее лето, в пору теплых дождей, сосновых боров, духовитых мхов, из которых подымались глянцевитые грибные шляпки. Армянскую долму, обернутую в живые виноградные листья, надлежало съесть, чтобы сочетаться с духами гор, стадами овец, медлительными, как облака, молодой лозой, вспоенной ледниковой водой. Клубника в сливках отекала алым соком и служила восхвалению богов плодородия и обилия. Маша следила, как он касается яств, над каждым из которых она творила заговор, священное заклинание, привораживая любимого, перенося в него свои помыслы и упования.
— Ты доволен? Я тебе угодила?
Она уносила множество нетронутых блюд, сыгравших свою магическую роль: их душистые запахи коснулись его, помогали совершиться колдовству. Он был в сладостном плену, принадлежал только ей. Их жизни были неразлучны, и ее власть над ним была исполнена любви и служения.
Он прилег на диван, с наслаждением вытянулся, и она сразу же уселась в ногах, стала мять его уставшие стопы, словно втирала умягчающие масла, целебные мази, волшебные энергии, продолжая сочетаться с ним магическими прикосновениями. В наслаждении он прикрыл глаза, видя, как туманится ее удаленное, золотистое лицо, окруженное лампадами, ниспадающими традесканциями, летучими блестками цветного стекла. Ее волхвования достигали цели, погружали в сладостную прострацию. Однако, прежде чем погрузиться в желанное забытье, исполняя ритуал, он должен был рассказать об истекшей неделе — о случившихся происшествиях, о главных событиях, восполняя их недельную разлуку, помещая ее в хитросплетение своих хлопотливых забот и дел.
— Знаешь, позавчера я был в бизнес-клубе, чтобы подтвердить мой мнимый либерализм, а заодно решить кое-какие дела, связанные с банком и инвестициями. В который раз поразился — какая в этом интернациональном сообществе колоссальная энергия, неутомимость, дерзость. Чувство общности, солидарность. Их злобный замысел, их чудовищный проект «Ханаан-2» сталкивается с моим проектом «Пятой Империи». Их столкновение неизбежно. Абсолютное зло уже столкнулось с абсолютным Добром. Быть может, это последняя русская битва, которую мы даем превосходящему нас врагу. Но для этого нужно собрать войско, нужно разбудить сонное русское воинство. В какую трубу протрубить? Как превратить утомленного генерала Буталина в пламенного Дмитрия Донского? Как благополучного коммуниста Культова наделить одержимостью Кузьмы Минина? Как добродетельному отцу Петру, привыкшему послушно взирать на трон, вложить в уста огненное слово Аввакума? Я думаю над этим, ищу волшебное средство, не нахожу. Пребываю в отчаянии. Значит, я бессилен и стар? Опоздал со своими проектами? — Он испытывал слабость, жаловался ей. Тайно знал, что она отзовется на его щемящую жалобу. Прильнет к нему, окропит своей женственной благодатью. Вдохнет целящую силу, в которой он так нуждался. — Быть может, мне пора угомониться? Я прожил мой век и теперь пора умирать?
Это был немилосердный прием, которым он ранил ее, вызывал мгновенное страдание, страстный протестующий всплеск. Ее энергия была ему необходима. Он ее жадно впитывал, делал вампирический сладкий глоток, утоляя свою немощь. Он мучил ее, и этой ее мукой и состраданием восстанавливал тающие силы. Раскаивался в своем вампиризме и каждый раз повторял свое утонченное мучительство.
— Иногда мне кажется, вот я бегу, куда-то стремлюсь, а мои утомленные сосуды взорвутся в голове последним ослепительным взрывом, и наступит долгожданная тишина.
— Я не буду жить без тебя. Так и знай, мы умрем вместе. Мне придется вены вскрывать, пачкаться в крови. Сразу не умру, меня будут спасать. Я выживу, останусь уродом, но потом все равно кинусь под поезд. Ты должен об этом знать, — она говорила страстно, вдохновляясь и ужасаясь тем, о чем говорила. Зрелище собственного самоубийства пьянило ее. Веря в предстоящее заклание, она хотела заставить и его ужаснуться, запрещала думать о смерти, продлевала его жизнь.
— Перестань, — он испугался ее страсти и истовости, но все еще продолжал ее мучить, — ты молодая, прелестная. Тебе еще долго жить. Когда меня не станет, ты проживешь еще лет сорок, не меньше. Станешь вспоминать меня, зажигать в память обо мне свои священные лампады. Кому-нибудь, кто будет любить тебя после меня, с печальной улыбкой расскажешь о странном чудаке.
— Не смей! Не мучай меня! — она с силой приложила ладонь к его говорящим губам, запечатала его уста. — Я уже купила яд, держу в укромном месте. Учти, когда я убью себя, Бог направит меня прямо в ад на вечные мучения. Буду гореть вместе с другими самоубийцами. Мне страшно, но я не стану жить без тебя. Ты должен об этом знать.
Ее глаза блестели темным ужасом, без райков, с черно-фиолетовым блеском. Лицо горело в летучем румянце. Гребень, держащий волосы, выпал, и каштановые, с вишневым отливом космы просыпались на плечи. Она и впрямь казалась жертвой, готовой к закланию, среди ритуальных светочей и магических лампад. Он устыдился своей жесткой забавы. Целовал ее горячую маленькую ладонь, запястье с голубой жилкой, на котором дрожал серебряный тонкий браслет.
— Кроме тебя, у меня нет ничего. Я отказалась от друзей и знакомых, бросила моих художников, галерею. Живу только ради тебя. Жду тебя целыми днями вот уже десять лет. Так никто никого не ждет.
Он целовал ее пальцы, раскаивался. Был исполнен нежности, благодарности. Был виноват перед ней, превратив ее жизнь в непрерывное служение, в длящееся годами ожидание.
— Как жаль, что ты не смогла мне родить. Был бы у тебя ребенок, посвятила бы себя ему. Обожала, нянчила, терзала своей любовью. А я бы в стороночке сидел да на вас любовался.
— Ты видишь, какая я никчемная. Не могу родить. Бог сделал меня бесплодной. Вымаливаю себе ребенка, в церкви стою на коленях. Но Бог не дает. Значит, Он желает, чтобы я принадлежала только тебе, служила только тебе. Ты и есть мой ребенок. — Она печально умолкла. На лице ее было тихое огорчение и светящаяся нежность, словно она созерцала их нерожденное чадо, их необретенное чудо.
Он ласкал ее запястье. Осторожными пальцами проник в просторный рукав. Среди легкой ткани пробирался к плечу, гладил, нежил. Ощутил мягкую теплоту подмышки. Тонкую хрупкую ключицу. Литую, поместившуюся на ладони грудь. Выпуклый сосок, который он слабо сжимал, слыша, как глубоко она начинает дышать, как жарко становится руке среди ее просторных одеяний. Она выпала из шелестящих материй, наклонилась к нему, насыпав на глаза душистые волосы. Целуя ее сквозь путаницу волос, он чувствовал на себе ее тяжесть, обнимал ее подвижные лопатки, прочерчивал на спине огненную ложбинку, прижимал ладонью подвижный крестец.
— Мой милый, любимый…
Всё начинает плавиться, отекать. Теряет очертания, превращается в ровный блеск, в горячую зыбкую плоскость, словно поверхность воды отражает яркое солнце, слепящие волны, на которые невозможно смотреть. Сквозь блеск и сверканье из горячих глубин на поверхность воды всплывает другое лицо. Золотистые волосы. Тонкие, страстно сжатые брови. Сине зеленые, восхищенные глаза. Переносица с тонкой ложбинкой света. Дыхание жадных, ищущих губ.
Жена Елена, воскрешенная, обнимала его, хватала его губы горячим дышащим ртом, давила пальцами плечи, скользила коленями по его напряженным бедрам.
Было сладко, странно, мучительно. В одной любимой женщине таилась другая. Рассекла ее образ, распахнула оболочки, отняла ее плоть и дыхание. Словно все это время пряталась в ней, укрывалась в другом теле и теперь, торжествуя, отвергая соперницу, сбрасывая ненужный покров, являла ему свой долгожданный любимый лик.
Он любил ее, целовал. Торопился насладиться их чудесной близостью. Был счастлив видеть ее, явившуюся из бездонных глубин. Умолял остаться. Благодарил кого-то, кто устроил им это свиданье. Хотел умчаться за ней туда, куда унесла ее смерть.
Она вырывалась. Становилась вспышкой нестерпимого света. Пустотой. Мгновеньем фиолетовой тьмы, в которой канула, исчезая в иных мирах.
Медленно, словно вернувшееся на поверхность воды отражение, возникло другое лицо. Темно-вишневые волосы, черные, в слезных блестках глаза, изогнутые, в муке дрожащие брови.
Они лежали безмолвно, едва касаясь плечами. Он чувствовал пустоту, словно в нем что-то испепелилось. Превратилось в пучок лучей и унеслось, оставив распахнутую, растворенную грудь, над которой стекленел воздух. Мираж, явивший ему жену, обитавшую в иных мирах, непостижимых и недоступных. Лишь на мгновение приоткрыли потустороннюю тайну, откуда впорхнула к нему жена, наградила восхитительной сладостью и умчалась, беззвучно стеная, оставляя недоумение и боль.
— Ты был с другой женщиной? — тихо спросила Маша. — Ты был сейчас с ней? Ты любил не меня?
Он молчал, не понимая таинственного мироустройства, в котором существовало множество пространств и времен, и душа, перемещаясь сквозь волшебные призмы, преломлялась, как луч в воде. Рассыпалась на множество радуг, разлеталась по бесконечным Вселенным. Встречалась с усопшими, которые приветствовали его появление, проживали с ним драгоценное мгновение, а потом отпускали. Он возвращался обратно в один из бесчисленных миров, в котором ему надлежало до времени оставаться.
— Ты не можешь забыть эту женщину? Она приходит и отнимает тебя у меня? Она не может смириться с тем, что я есть у тебя? Я всего лишь ее жалкая тень?
Он не чувствовал вины. Не он совершил метаморфозу. Он находился во власти таинственных сил, которые его породили, окружили милыми сердцу людьми, а потом отнимали одного за другим, заставляя страдать. Переместили в иное пространство, которое вдруг приоткрылось в мгновение ослепительной страсти, словно расплавились перегородки, и миры на мгновение сомкнулись. А потом распались, порождая болезненное изумление.
— Я люблю тебя, — произнес он. — Мама и ты — два самых дорогих для меня человека. Без вас я умру.
Она коснулась его лица, груди, живота, словно убеждалась, что соперница не похитила его. Легкими прикосновениями гладила, скользила, порождая в теле сладостные вихри, которые погружались в глубину и кружили, словно крохотные водяные воронки. Она колдовала, отваживая от него образ соперницы, замещала ее собой, восстанавливала закономерности мира, в котором они были вместе, и он принадлежал ей нераздельно.
Он был благодарен, пребывал в ее власти. Был окружен ее бережением. Исповедовался ей, как самому дорогому, принимающему его существу.
— Ты видишь, в последнее время я нахожусь в возбуждении. Будто со мной произошли перемены. Еще недавно казалось — моя жизнь прожита. Самое важное, сильное и высокое осталось позади. И теперь моя доля — тихо угасать, вспоминать, хранить наследство, оставшееся от погибшей страны, от пропавших друзей, от истоптанных и испепеленных идей, без всякой надежды кому-нибудь их передать. Мучиться, ненавидеть, чахнуть, видя, как торжествуют враги. Но в последнее время все изменилось. Мне кажется, началось преображение. Среди пустыря начался рост. Всё, что казалось мертвым, стало вдруг оживать. И молодые силы нуждаются во мне.
Она обняла его:
— Умоляю, давай уедем! Пожалей себя! Ты столько пережил, столько всего перенес. Пусть теперь воюют другие. Это дело молодых. А ты садись писать свою книгу. Ты столько всего перевидел, у тебя такая судьба. Ты мне диктуй, а я стану записывать. Как в детстве охотился в волоколамских лесах. Как бабочек ловил на реке Лимпопо. Как был у тебя роман с негритянкой. Ты видишь, я не ревную. Что было, то было. Милый, давай уедем!
— От себя не уедешь. Мой разум одержим одной идеей, как уберечь государство Российское. Как отразить нашествие.
— Мы хотели уехать во Псков. Ты обещал показать святые места, где было тебе хорошо. Говорил, что в России есть священные озера и реки, живоносные ручьи, благодатные пажити. Рассказывал, что у псковских озер есть разноцветные камни, на которых отдыхал Пантелеймон Целитель. Может быть, если я прикоснусь к этим теплым камням, я смогу родить? Прошу, уедем.
Она отвлекала его, заговаривала. Он вдруг успокоился, словно заснул. Погрузился в сон, как в прохладную тень. Вышел по другую сторону сна, в той земле, где был он когда-то счастлив.
То был Изборск, старинная крепость на Рижской дороге, по которой из синих далей во все века катились на Россию нашествия. Натыкались на каменные башни, выпуклые стены, глубокие рвы. На дальних подступах к Пскову ударялись о изборскую твердыню, сокрушая ее остриями стенобитных орудий, огнем пищалей и пушек. Истребляли гарнизон, собранный из воинов порубежной земли. Эти воины, зная о неминуемой гибели, затворялись в крепости и вели бой, покуда остервенелые ливонцы, или поляки, или немцы не добьют ударом копья или выстрелом в упор последнего, раненного на башне защитника. Тем временем Псков, принимая окровавленного гонца из Изборска, успевал вооружить народ, собрать из соседних сел и посадов ополчение, затворить ворота и изготовиться к долгой осаде.
Теперь они с Машей приближались к огромной округлой башне с обглоданным верхом, которая казалась приземистым богатырем. Выпуклая грудь покрыта чешуйчатым доспехом, голова, лишенная шлема, — в косматой седине, а узкие бойницы подобны прищуренным, устремленным на дорогу глазам. Стена от башни плавно удалялась к соседней башне, была в тени, пахла сухим плитняком, птичьим пометом, ароматом увядших трав.
— Посмотри, на стене кресты, — сказала она, всматриваясь в чуть заметные, врезанные в камень «голгофы», казавшиеся строгими нагрудными знаками на богатырском доспехе. — Зачем распятья?
— Они обращены в ту сторону, откуда приходила война. Предупреждение врагу остеречься гнева Господня. Каменная клятва биться до последнего вздоха. Каменное письмо вдовам и детям. Поминальная, высеченная из камня молитва.
Внутри крепости было пусто, простирался луг. Стояла одинокая белая церковь с трогательным изразцовым пояском на главке, напоминавшим вышивку детской косоворотки. На лугу паслись три лошади — белая, красная, черная. Стреноженные, редкими скачками перемещались среди вянущих трав. И все это было окружено прозрачным свечением, словно крепость была наполнена жаром, необжигающим и прохладным, но заставлявшим воздух светиться. Свечением были охвачены стены и башни, церковная главка и звонница, пасущиеся лошади и купы желтой пижмы. Светились каждая отдельная травинка и каждый ломтик сланца в стене. Светилась и она, его Маша, в ситцевом платье, в легкой косынке, с голыми загорелыми ногами, которыми переступала среди лиловых цветочков чертополоха, приближаясь к лошадям.
В архитектуре крепости читалась стратегия боя, повторявшаяся во время осад и приступов. Несколько круглых башен выступали за пределы стены своими приземистыми упрямыми туловами, что позволяло защитникам вести круговой огонь по наступавшему, кидавшемуся на стены врагу. Одна из башен была четырехгранная, как вырубленный из камня брусок, с рядами тесных бойниц, позволявших создавать максимальную плотность огня на самых опасных направлениях. Еще одна круглая башня была целиком внесена в пределы крепости. В этой башне, после прорыва обороны, укрывался уцелевший гарнизон. Затворялся, продолжая вести смертельный бой, поражая заполонившего крепость врага. Это была башня смертников и несдавшихся героев.
Он ощущал пылающий воздух, не обжигавший, но создававший ощущение зарева. Этот свет не был сиянием солнца, не являл собой отражение ниспадавших из неба лучей. Имел иную природу, истекал вверх из крепости, как из таинственного чрева, где обитали светоносные силы. Если сжать веки, то эти силы обнаруживали себя истекавшими вверх прозрачными струями, розовыми, золотистыми, нежно-фиолетовыми. Эти струи плавно огибали башни, сочились из бойниц, будто в глубине шло горение. Особенно ярко светилась башня смертников, вся в стеклянном озарении, с пламенеющими бойницами. Если сильнее сжать веки, то ресницы создавали над башней огромный радужный крест, пышный, пернатый, колеблемый, словно пучок великолепных павлиньих перьев. Он не мог понять природу этих сияющих сил, этой таинственной радиации. Казалось, камни были одушевлены, и если взять из бойницы кусок плитняка, отломить от стены крупицу сланца и внести в темноту, то она будет светиться, как розовеющий уголь, и кончики пальцев, коснувшиеся камня, сохранят на себе горящий отпечаток.
Маша гладила лошадей по горбоносым головам, подавала им клочки травы, и они шевелили бархатными ноздрями, осторожно брали из ее рук вялые стебли.
Сарафанов чувствовал субстанцию света, в которой двигалось тело. Ощущал ее присутствие в груди, глазах, дыхании. Она слабо и чудесно освежала, как освежает горный озон. Каждая частичка крови была окружена крохотным сиянием, нежно светилась, и его кровеносные сосуды были световодами, в которых лилась таинственная энергия света. Он испытывал облегчение, озарение. Его покидали страхи, сомнения, огорчающие и недобрые мысли. Он был прозрачен для света. Был очищен. Словно стоял на молитве, и ему была ниспослана благодать.
Отдельные камни и трещины стен светились сильнее: то были места, где застряли наконечники стрел или сплющенные свинцовые пули. То же усиление света было заметно на лугу, среди ромашек, тысячелистника и фиолетового бурьяна, — видно, под дерном таились истлевшие фрагменты кольчуг, обломки мечей, нательные крестики защитников. Светились, как самоцветы. Свет истекал из крепости ввысь, в розоватое небо, удаляясь прозрачным, чуть дрожащим столпом, сочетая землю и небеса, его, живого, стоящего на лугу, с сонмом безымянных героев, строго взиравших из своей светоносной бесконечности. Он знал, что ему уготовано совершить земной подвиг и подняться в потоках света к тем, кто ожидал его в бестелесной высоте.
Они спускались от крепости по каменистой расселине, к Славонским ключам. Гора была покрыта деревьями, корявые корни цеплялись за камни, увешанные мхами и вьющимися растениями. Вместе с ними под гору шли люди, утомленные дальней дорогой. Старики опирались о палки, женщины несли на руках детей. Навстречу подымались другие люди. Иные несли сосуды с водой, на многих одежда была мокрой, на лицах лежал отсвет блаженства, словно там, под горой, с ними случилось преображение. Чем ниже опускалась дорога, тем в воздухе было больше прохлады, свежести, ароматной чистоты, и начинал звучать ровный звенящий шум, мерный рокот, какой издает падающая на камни вода. Сарафанов вслушивался в эти сладкие звуки, смотрел на растущие в сланцах цветы, улавливал тень промелькнувшей в деревьях птицы. Душа его в предчувствии тянулась на эти переливы и рокоты, и все, кто шел рядом, начинали шагать быстрее, вслушивались в чудное звучание.
Спустились к подножью горы, сложенной из горизонтальных тяжелых плит. Из сдавленных известняковых пластов текли ключи, били звонкие воды, сочились струи. Расплескивались о камни, вытачивали множество плоских блестящих русел, сливались в гремучий поток, который, пробегая в травах, вливался в озеро, близкое, сияющее, с ослепительным пером упавшего ветра. На водах, под нависшей горой, среди блеска и грома стояли люди. Припадали губами к живой горе, черпали пригоршнями, ополаскивали лица, омывались по пояс, набирали в сосуды воду. Вымокали, брызгались, пропитывались влагой и светом. Их лица, еще недавно утомленные и поблекшие, светлели, свежели. Изумленно, как у прозревших, светились глаза. По всей горе росли деревья, и на тех, чьи корни врезались в водоносные слои, а мокрые ветви сникали к ключам, развевалось множество повязанных ленточек, разноцветных тряпичек, белесых бантиков. Деревья среди воды и блеска выглядели как языческие божества, к которым на поклон явились волхвы.
— Что это? Почему столько лент на деревьях? — спросила Маша, изумленно и счастливо озираясь. — В воде целебная сила. Лечит от немощи, порчи, бесплодия. Люди вяжут узелок и дают зароки, — услышала ее стоящая рядом немолодая тонконосая женщина в намокшей черной юбке, с влажным, в каплях, лицом.
Сарафанов шагнул на плоский блестящий камень, переступил через сочный блеск и попал под брызги хлещущей из горы струи. Она оросила, ослепила, остудила лицо счастливым холодом, омыла губы несказанной сладостью. Он пил из горы, всасывал, жадно вбирал животворную влагу, чувствуя, как она падает на него, растворяется в нем, превращается в студеную сладость, бодрую силу. Гора была огромной давильней, выжимавшей из земли сокровенные соки. Он пил священный напиток земли, кристальную воду, не имевшую цвета, вкуса и запаха, но при этом благоухавшую неведомыми ароматами, ласкавшую губы неземной сладостью, рассыпавшую у глаз множество бриллиантовых брызг и летучих радуг. Внутри горы что-то сотворялось с водой. Будто кто-то незримый и богоносный опускал в нее серебряный крест, и она преображалась, меняла сущность, заряжалась святой, животворящей энергией. Была той изначальной водой, из которой рождались материки и острова, живые растения и обитатели лесов и небес. Той первородной стихией, из которой чудесным образом возник человек, преисполненный водяных святоносных духов. Он насыщался божественной праной, очищался от скверны, от тяжких бездуховных материй, от угрюмых страхов и похотей. Становился прозрачней и чище. Глаза, омытые водой, видели зорче, различали множество оттенков зеленого, голубого, алого среди мерцающих капель. Он плескал в лицо из горстей, и чувства его становились острей. Он улавливал множество запахов — мокрых камней, влажной земли, пряных трав, ароматных листьев. Слух ловил бесчисленные переливы водяных струй, удары мельчайших брызг, рокот множества бегущих ручьев. Он стал моложе, сильней, исполнен радостных чувств и желаний. Духи воды освятили его, омолодили его утомленную плоть.
Сарафанов, зажимая ладонью родник, чувствовал давленье горы. Думал, что к этим ручьям во времена оны спускались воины Трувора. Сходили омыть кровавые раны защитники изборской твердыни. Утоляли жажду стрельцы и ополченцы царя. Наполняли фляги пехотинцы последней войны. Множество крестьян и монахов, подвижников и страдальцев пили дивную воду. Быть может, здесь был Пушкин, завернув в Изборск по дороге в Михайловское. И он, Сарафанов, через святую воду сочетается со всеми, кто припадал к Словенским ключам, с огромным безымянным народом.
Он нашел в толпе Машу. Она хватала воду в пригоршни, лила на плечи, на живот. Ее платье намокло, прилипло к телу. Она казалась сотворенной из этих брызг, из сияющих плесков, — вышла из горы вместе с водой, молодая, прелестная. Он увидел, как она распустила волосы, вынула из них темную ленточку и, стоя в брызжущей воде, дотянулась до ветки, привязала к ней ленточку. Он любил ее, старался запомнить, окруженную блеском, держащую в руках мокрую зеленую ветвь.
Они спустились к озеру, великолепному, окруженному разноцветными холмами. Далеко, среди блеска, плыли лебеди, белые, сверкающие. В золотистой воде проскальзывали тени рыб. На сырой земле, у стекавшего ручья сидело множество крохотных синих бабочек. Сосали хоботками драгоценные капли. Взлетели, окружили Машу голубыми мельканьем. Она стояла, улыбаясь, в облаке бабочек.
— Ты повязала на ветку ленточку. Какой ты дала зарок? — спросил он, когда они возвращались обратно.
— Попросила того, кто живет в горе, и кто поселился в дереве, и кто обитает в воде, — пусть сделают так, чтобы у меня родился ребенок.
От Словенских ключей, по косой, восходящей к небу тропе они поднимались на Труворово городище — просторный, поднебесный, округлый холм с белоснежной церквушкой. В ее нежные стены были вмурованы кресты из черного камня, а легкая главка напоминала спелый маковый коробок. Чем выше они поднимались, тем становилось ветренней, светлей и воздушней. Казалось, гора слабо гудит и колышется, как переполненный воздухом, готовый к полету шар. Добрели до вершины, спугнув небольшое стадо овец, которые шарахнулись к церкви и смотрели со ступеней длинными зелеными глазами, обратив на пришельцев горбоносые библейские лики.
Сели на теплую вершину, в высоте под открытым небом, среди дрожащих цветов. И открылось великолепие мира, необъятный простор, который они созерцали с высоты, пребывая в полете, словно неслись на чудесном летящем ковре.
Озеро сияло внизу, овальное, окруженное волнистыми берегами, с вытекавшей из него блестящей извилистой речкой. Солнце прислонило к поверхности свой серебряный щит. Среди блеска, едва различимая, чернела лодка. В зарослях речки, в зеркальцах чистой воды плавали утки. Было видно, как они ныряют, оставляя расходящиеся колечки. И если наклонить голову, приблизить ее к цветам, то озеро косо улетало в небо вместе с блеском, лодкой, лебедями, кругами от плеснувшей рыбы.
За озером волновались холмы, подымались леса, краснели далекие сосняки, в них дышала фиолетовая таинственная дымка. Вились дороги, двигались едва различимые путники, катила в солнечном облачке запряженная лошадью телега. Одухотворенные дали трепетали, холмы перемещались, менялись местами, словно земля была живой, волновалась от ветра.
Небо, необъятное, нежно-синее, уходило над головой в бездонность, и там, едва различимые, кружили без единого взмаха аисты.
Дул непрерывный ветер, гуляли воздушные массы, перетекали холм, наклоняя цветы, благоухали, пьянили. Хотелось вдыхать без конца эту воздушную сладость, восхитительную прану, от которой чудесно кружилась голова и душа наполнялась восторгом.
Ветер все время менялся. То падал с высоты на озеро, зажигая середину, оставляя след от поцелуя. То возносился к вершине, прокладывая в цветах разноцветные дороги. То завивался вокруг горы прозрачной спиралью, улетая ввысь, к аистам, наполняя силой их выгнутые крылья.
Сарафанов чувствовал над собой в небесах невидимые божественные губы, излетающее из них дыхание. Пил бесконечно сладчайший воздух, наполнял ветром ненасытные легкие. И тело его становилось воздушней, теряло вещественность, обретало летучесть. Гравитация горы исчезала. Он был привязан к ней несколькими былинками, хрупкими стебельками цветов. Еще одно дуновение, неясная счастливая мысль, молитвенное слово, и он взлетит над горой, в безбрежную синь, где кружат две высокие темные птицы.
— Я тоже хочу к аистам. — Маша угадала его мысли. Встала, распахнув руки. — Мы в раю, — сказала она. — Мы в русском раю. Здесь Бог поцеловал нашу землю.
Они продолжали свой путь в Малы над лесистой кручей, где земля резко опадала в наполненную синевой глубину. Туманились и блестели озера, мерцали ручьи, темнели деревни. По краю долины, где пролегал их путь, лежали камни. Огромные разноцветные граниты, покрытые лишайниками, лобастые, носатые, с впадинами глаз, каменными губами. Казались окаменелыми головами, оставшимися после сражения древних великанов, из той поры, когда землю населяли исполины и вели титаническую борьбу за обладание красотами мира. Исполины погибли, их известковые кости превратились в сланцы, покрылись лесами, сочились ручьями, а каменные головы миллионы лет лежали у входа в рай, и на одной голове сидела и печально вскрикивала хрупкая желтогрудая птичка, а на другой пригрелась бирюзовая нежная ящерка.
По белой мучнистой дороге они вошли в деревеньку Малы, миновали последний дом и оказались на краю просторной распахнутой пустоты. Будто в этом месте земля сделала глубокий выдох, ушла вглубь, наполнив освободившееся пространство голубым воздухом, блеском зеленого озера, россыпями цветов и белой на дне долины церковью с колокольней и пятью глянцевитыми синими главами. Казалось, там, внизу, неведомая птица свила гнездо и вывела пять синеголовых птенцов с серебряными хохолками.
— Посмотри, какая красота. Похоже на блюдце с пасхальными голубыми яичками, — восторгалась Маша, подыскав милое ее сердцу сравнение.
Скользя по травянистому склону, подавая друг другу руки, они спустились к церкви. Под стенами тихо гремел ручей. На бугре теснилось заросшее кладбище, на котором стояло множество узорных железных крестов с завитками и резными листьями, напоминавших жестяные кусты. Их сковал когда-то мальской кузнец Василий Егорович. Он давно уже умер и тоже лежал под таким же нарядным, посеребренным крестом, который сковал себе впрок. Ближе к церкви находилась могила Матвеюшки Болящего с выцветшей под стеклом фотографией: был едва различим лежащий на лавке покойник с задранной вверх бородой. Матвеюшка был местным провидцем, целителем и предсказателем. Парализованный, тридцать лет пролежал на топчане, исцеляя, пророчествуя и творя чудеса, и теперь покоился под высокой кладбищенской березой, которая качала над ним зелеными полотенцами веток.
На лугу перед церковью стояли лошади, запряженные в телеги, и пара легковых машин. Холки лошадей, оглобли и дуги были перевиты лентами. Машины были украшены живыми цветами. Тут же бродило несколько хмельных бестолковых мужчин, и один, ослабевший, лежал на траве. Дверь в церковь была раскрыта. В смугло-медовом сумраке горели свечи, краснели лампады, виднелись женские платки, непокрытые мужские головы. Священник в фиолетовом облачении читал молитву, стоя перед женихом и невестой, над которыми блестели два латунных венца. Все было в легком кадильном дыму, пахло сладостью, доносились тихие песнопения и негромкий, с неразличимыми словами, голос священника.
— Ты знаешь, кого венчают? — тихо спросила она.
— Нет.
— Это нас венчают.
Он посмотрел на нее. Лицо ее было розовым от волнения. Глаза, глядящие в церковь, были наполнены влажным счастливым блеском. Губы улыбались и что-то шептали, словно повторяли вслед за священником слова молитвы. Он старался понять, что она чувствует. Сюда, на дно долины, с высоких склонов катились волны ароматного ветра. Озеро сквозь деревья брызгало солнцем. Гора напротив была лиловой от цветов. Соседняя казалась розовой. Другие холмы белели, желтели, волновались далекими цветами, присылали через озеро порывы душистого ветра. Казалось, у церкви, среди ее куполов и жестяных наивных крестов сочетались стихии света, воды и ветра, роднились со стихией земли, создавая божественную гармонию мира. И церковный обряд венчания был проявлением этой вселенской гармонии.
Сарафанов смотрел в открытые церковные двери, где мерцали венчальные короны, множество свечек горело в руках, и в голубом кадильном дыму нежно светилась невеста.
Из церкви вышла девочка, белесая, милая, в светлом платьице, с хрупкой шеей и тонкими, по-детски непрочными ногами. В руках ее был розовый цветок мальвы. Она подошла к Маше и протянула цветок. Та удивленно взяла, погладила девочку по соломенным волосам, спросила:
— Как тебя зовут?
— Ангелина, — ответила девочка, наивно и чисто глядя ласковыми голубыми глазами.
Из церкви повалил народ. Окруженные родней и друзьями, появились жених и невеста. Она приподнимала подол белоснежного венчального платья. Он держал ее под руку, радостно оглядывался, щурясь на солнце, словно мир, в котором он оказался после венчания, изумлял его своей преображенной красой. Свадьба шумно погрузилась в телеги, в автомобили. Те, кому не досталось места, побрели в гору. Лошади и машины укатили, вереница людей медленно удалялась вверх по дороге.
— А где же девочка? — оглядывалась Маша, держа в руках мальву. — Я ее больше не видела.
— Может быть, это был ангел небесный? Выбрал тебя из всех и подарил цветок?
— Может, и впрямь был ангел, — тихо согласилась она, целуя розовые лепестки.
Они побывали в Печерах, в порубежном городке, за которым начиналась Эстония; она недружелюбно и мнительно пялилась на Россию зелеными глазами. Здесь же, у самой границы, цвела святыня — Псковско-Печерский монастырь. Расположился в овраге, на дне глубокого ручья, распростер каменные широкие стены по обеим склонам, словно косматые крылья орла, а тулово погрузил в глубину, заслоняя от угроз сокровенное диво — белизну соборов, блеск крестов, алое и золотое видение ангелов и херувимов.
Они подходили к приоткрытым воротам, в которых стоял монах, подпоясанный вервью. Множество людей останавливалось перед воротами — возносили лица к высокой надвратной иконе, истово крестились, кланялись и проходили внутрь.
— Посмотри, сколько входит людей, и никто не выходит обратно, — сказала Маша. — Значит, в этой обители так чудесно, что люди там остаются навечно.
И впрямь, там было чудесно. От ворот расходились две дороги — одна вдоль стены, мимо тенистых деревьев к величественному белому храму с красными серафимами и золотым меченосцем Михаилом Архангелом, другая спускалась вниз, под арку небольшой белоснежной церкви Николы Вратаря, запечатленной на холсте Рериха.
Дорога, вымощенная брусчаткой, проходила под церковью, в полом пространстве, напоминавшем пещеру. В сумраке, озаренные свечами, стояли высокие тяжелые доски, расписанные знаменитым монахом Зеноном. Он передал в иконах космичность, и грозную истовость веры, и утонченную женственность Богородицы, заступницы мира. На всех шести иконах стыли Богоматери. Одна из них, с Младенцем, парила в ночном синем Космосе среди золотых звезд и сама, как звезда, источала свечение. Другая была окружена алым кольцом зари, находилась в центре огненной сферы, являясь средоточием мировой Мудрости и Любви. Третья царственно сияла среди золотого райского неба, возвещая о Воскрешении и Победе. Две другие иконы изображали Успение. Смертный одр Богородицы не напоминал печальное ложе, а скорее лепесток цветка, в котором упокоилась Дева. Один — нежно-изумрудный, другой жемчужно-голубой. Успение Богоматери было истолковано как цветение мира, и апостолы, склоненные к ложу с золотыми нимбами, напоминали пчел, окруживших медовый цветок.
Душа ликовала. Покинула бренное тело и реяла, подобно ангелу, среди белоснежных стен, ныряла в проемы звонниц с тяжелыми медно-зелеными куполами, опускалась на яблони, тяжелые от райских плодов, вновь неслась вниз, сложив крылья, пролетая вдоль монастырских келий, где за стеклами притаились седобородые старцы. Душа, истомившись за долгую жизнь в мытарствах, страданиях, грешных деяниях, вновь вернулась к родным пределам, туда, где была сотворена для счастья и ликования. Губами, зрачками Сарафанов чувствовал цветение воздуха, вдыхал его медовую сладость.
Они спускались по мощеной дороге, по которой когда-то Грозный Царь, нагрянувший с войском во Псков, нес на руках обезглавленное тело игумена Корнилия, обливаясь слезами и кровью.
Сарафанов остро и сладостно ощущал связь с окружавшим его народом. Свою растворенность в нем. Неотличимость от этих калек и нищих, сельских батюшек и уездных интеллигентов, офицеров и профессорского вида столичных визитеров. Любил их всех, но в этой любви присутствовало нечто, что витало и плескалось среди голубых куполов и ало-золотых фресок, сахарно-белых стен и могучих деревьев. Божественная благодатная сила сочетала их всех в верящий, богооткровенный народ, где один другому был братом, радетелем и хранителем. Любя их всех, он любил в них это Божественное сияние, словно в каждом горела малая свечечка, затепленная от огромного, плещущего в небесах благодатного огня.
Он потерял из вида Машу. Она исчезла в толпе. Стал искать глазами, чувствуя ее присутствие повсюду по теплоте, нежности, лучистому свечению, которое он улавливал на лицах людей, на ухоженных, мокрых от воды кустах роз, на белой глади церковной стены, где пылала ало-голубая, изумрудно-золотая фреска. Нашел ее в надкладезной часовне, где люди пили воду из святого источника. Она держала у губ жестяную кружку. Смотрела на него через край любящими глазами, и он видел, как падают ей на платье солнечные яркие капли.
Под стеной храма в гору уходила пещера. Деревянные, окованные железом створы. Складчатый сумрачный свод. Молодой монах, узкий в талии, с колоколом черной рясы, сияя васильковыми глазами, обращался к благоговейно внимавшей толпе:
— Се есть сданные Богом пещеры, ибо сии пещеры сданы Богом. Посему оные пещеры именуются Богом сданные.
Сарафанов шел за Машей, осторожно ступая среди зыбких теней, крохотных, окружавших его светляков. Свечка вдруг озаряла чьи-то розоватые пальцы, заостренное, похожее на маску лицо. Близко над головой нависали песчаные своды, в них переливались песчинки. Было прохладно. Воздух подземелья казался бархатным, густым. В нем стоял запах подземных, не ведающих света глубин.
Сарафанов чувствовал, как падают на пальцы горячие капли воска. Подымал свечу, разглядывая мягкие, телесные складки свода. Подносил к стене, в которой переливались вмурованные керамические плиты: зеленоватая глазурь, резное распятие, плотная, покрывавшая доску славянская надпись. Плиты напоминали печатные пряники, вмазанные в стены. То были надгробия, закрывавшие могильные ниши. Все стены сверху донизу были заполнены «керамидами». За каждой таилась могила, в которой четыре века покоился прах. Монахи утверждали, что пещеры обладают чудодейственным свойством сберегать от тления умершую плоть. И если отломить от стены глазированную резную плиту, протянуть в нишу свечу, то увидишь распавшиеся дубовые доски, мятую рясу и обтянутое кожей, с выпуклыми веками и торчащей головой лицо покойника.
Впереди раздавался голос невидимого монаха. За ним тянулась вереница богомольцев, качались огоньки. То исчезали за поворотом пещеры, то вытягивались, словно плывущие в воздухе бусины. Сарафанов старался прочитать надгробные надписи. Там были имена крестьян и посадских, князей и игумнов, воинов, павших при осадах крепостей, и богатых дарителей, снискавших право на погребение в святых пещерах. Было странное чувство, что они не мертвы, а живут загадочной, по ту сторону гроба, жизнью, между ними идет безмолвное общение, сквозь глиняную заслонку они слушают, как двигаются мимо живые. И тот, к чьей могильной плите поднес Сарафанов свечу, строго и напряженно ждет, когда живая душа отойдет прочь и можно продолжить долгое, на много веков растянутое ожидание.
Катакомба ветвилась в разные стороны, в кромешную тьму уходили коридоры. Иногда своды подымались и открывалась пещерная церковь, каменный алтарь, горящие лампады, стоящие в вазах живые цветы. Было странно видеть слабо озаренные соцветия ирисов, садовых ромашек и лилий, будто это были цветы подземного сада. Напряженно сиял цветок подсолнуха с густой бахромой лепестков, повернутый в сторону невидимого подземного солнца.
Они вошли в ту часть подземелья, где располагалось «братское кладбище». В стене виднелся незамурованный проем. На камне в подсвечнике горела свеча. Люди подходили, заглядывали в проем, иные тянули в него руки с зыбкими огоньками. Некоторое время вглядывались, а затем отходили. Казалось, на их лицах появляется странный, из теней и световых пятен, отпечаток.
Сарафанов заглянул в щель, из которой слабо тянул вялый ветерок загробного мира. Внес свечу. Озарилась высокая пещера, сплошь устав летая гробами. Они стояли один на другом, покосились, съехали набок, иные торчали дыбом. Нижние, из почернелых досок, сплющились под тяжестью верхних и распались. Из них просыпались кости — рыже-черные, голубовато-мучнистые. Чем выше к вершине находились гробы, тем были они светлее. Дерево, тронутое тлением, еще держало в себе прах. На самом верху стояло два струганных, белых гроба, в которых покоились недавно усопшие монахи. Вид пещеры напоминал фреску Страшного суда, когда из тьмы погребений, протыкая шевелящуюся землю, подымаются кости, складываются разъятые скелеты.
Маша, заглянув в погребальный зев, отшатнулась со страхом. Было видно, как у самой свечи дрожат ее розовые губы, блестят золотыми точками испуганные глаза:
— Мне показалось, что кости шевелятся. Где-то наверху уже прозвучала труба, мертвецы услыхали и готовятся встать.
Вереница двигалась дальше. В ее голове запели. Пение, мелькание огоньков, темные поющие рты на озаренных лицах — всё было похоже на шествие первохристиан, спустившихся в катакомбу. Сарафанов испытывал мистическое озарение. Казалось неслучайным его появление здесь, среди «отеческих гробов». Он был приобщен не только к живым, наслаждавшимся высоко наверху светом солнца, зрелищами цветущих земных картин, но и к мертвым, которые вместе с живыми составляют единый, нераздельный народ. Он, Сарафанов, избранный из среды живых, был направлен к мертвым, чтобы передать им весть о близком, предстоящим им всем воскрешении.
Пение растекалось в подземелье. Огоньки теплились среди холодных и тесных стен. Сарафанову казалось, что в веренице молящихся и поющих следуют все умершие. Трувор с боевой дружиной. Защитники изборских башен. Царские стрельцы и святые старцы. Пехотинцы и ополченцы всех случившихся на Руси войн. Александр Матросов, погибший на псковской земле. Десантники Шестой роты, ушедшие из-под Пскова умирать на Кавказскую войну. Все его милые и близкие, бесчисленная, сошедшая под землю родня. И бабушка, и отец, и погибшие жена и сын — все шествовали следом в бесконечной процессии, оглашая пещеру бессловесным пением. Это были русские боги, памятные и позабытые предки. Выбрали его, Сарафанова, своим поводырем. И он, наделенный откровением, укрепленный духом, ведет их всех к свету в час предстоящего воскрешения.
Они вышли из холодного подземелья и оказались среди горячего света, золотого блеска, сочного, свежего воздуха, который гремел и плескался. Народ стоял широким крутом, отступив от белой высокой звонницы, а на ней раскачивались, гулко ухали, бархатно рокотали, мелко и сладко вздрагивали колокола.
Под эти ликующие звоны с горы по деревянной лестнице, окончив службу в соборе, спускались монахи. Черные мантии, высокие клобуки, величественные твердые бороды. Впереди шествовал игумен, неся на вытянутых руках золоченый потир. Чаша сияла, окруженная солнечным светом и колокольными звонами.
Теперь, на склоне длинного летнего дня, они шли по старой Печерской дороге среди сосняков. Голубой асфальт, по которому с мягким шипением проносились редкие автомобили. Песчаные холмы, сплошь поросшие соснами. У корней стволы были сизо-лиловые, шершавые, но чем выше, тем больше золотились, краснели, венчались пепельно-серебряной хвоей, в которой витал чистый ветер. Пахло смолой, вереском, едва ощутимой сладостью спелой черники.
— Какой был огромный чудесный день. — Маша ступала по песчаной обочине, и он видел, как к ее платью прилепились две сосновые сухие иголки. — Сколько всего повидали. Куда приведет нас эта дорога? Что еще уготовила нам судьба?
Река, у которой они оказались, была первозданной, текла среди зеленых тростников, окруженная бором, чистая, легкая, с тенями рыб у золотистого дна, с зарослями цветущих кувшинок. Хотелось погрузиться в ее девственную чистоту, слиться с проблесками рыб, всплесками, медленно плывущими кругами. Это было заповедное, райское место, куда привела их чья-то настойчивая и благая воля.
— Я искупаюсь, — сказал он, — а ты собирай чернику.
Он сбросил одежду. Нагой погрузился в воду, чувствуя студеные плотные струйки, ударявшие в грудь и живот. Испытывал блаженство среди тихого течения реки, окруженный соснами, плоскими водяными листьями, над которыми вились голубые стрекозы и качались кувшинки. Рядом, на сочной ножке, подымался бутон белой лилии. Лепестки были сжаты, но уже дрожали от последних усилий, перед тем как разъяться, превратиться в девственную белоснежную чашу. Его окружал волшебный рай. И в этом раю, в притихших кущах, просторных красных лесах что-то приближалось, сквозило в прозрачной хвое, беззвучно возвещало о своем приближении.
Маша бродила поблизости, наклонялась, собирала чернику. Синяя стрекозка присела на глянцевитый лист. Бутон белой лилии слабо дышал, был готов раскрыться. Стоя в реке, Сарафанов испытал светлую радость, приятие мира, обожание этих вод и небес, этих рыб и стрекоз, и ее, своей ненаглядной и милой, светлевшей среди красных стволов. Его любовь, обожание, страсть были направлены к ней, через пространство золотистого воздуха, который вдруг уплотнился, наполнился алым светом, и весь бор осветился в своей глубине. Она изумленно выпрямилась, оглянулась. Увидала его, стоящего в реке, протянула руки. И что-то пронеслось от него к ней, сжало незримыми крыльями, ошеломило, умчалось прочь. Бор погас, словно задули огромную алую лампаду. Рыбы ушли в глубину. Лилия раскрыла свои лепестки, дивная, девственная, с влажной золотой сердцевиной.
Сарафанов очнулся. Московская полутемная комнатка. Картины на стенах. Догорающий, на последнем издыхании, светильник. Маша поднялась, опираясь на локоть, — ее голая грудь, черная россыпь волос, таинственная улыбка.
— Ты знаешь, мне так горячо, так сладостно. Может быть, я зачала от тебя?
Он посещал деловые собрания, встречался с бизнесменами, банкирами и политиками. И каждый раз, выходя из офиса, из министерского подъезда или редакционного здания, видел елку в царственном облачении. Зеленый бархатный кринолин, парча, драгоценности, и на маковке — блистающая корона, окруженная пучком лучей. Он старался угадать, куда направлена эта лучистая энергия, в какой поглощающий фокус она стремится. Не сразу понял, что поглотителем является Останкинская телебашня. Она неизменно возникала в сочетании с рождественскими елями, открывалась из разных районов Москвы. То являла собой стальной сияющий луч в голубоватом небе, пронизывающий скопище крыш. То стеклянную, наполненную ядовитой влагой иглу в фиолетовом сумраке. То тончайший, прочерченный в небе надрез, из которого сочился мертвенный свет. На башню были нацелены шестиконечные звезды и ромбы. Ей отдавали энергию, добытую в русском огромном городе. Башня жадно поглощала, пропитывалась ею, отправляя дальше, сквозь морозные русские небеса, вокруг земли, в иные пространства, доставляя жизненную прану другому народу.
Это открытие изумило его. Все небо над Москвой было прочерчено едва заметными линиями, которые сходились к мерцающей вертикали, создавая магическую геометрию. Город был захвачен, пленен, окружен лазерными лучами, сквозь которые не мог пробиться ни один желающий покинуть западню. Вороны, попадая в магический луч, вспыхивали, превращаясь в комочек пламени, падали на морозные крыши горстками горячего пепла. Завершив дневные дела, влекомый таинственным магнетизмом, Сарафанов направил машину сквозь вечерний город, бурлящий ледяным кипятком, в Останкино, к телебашне.
Он не любил и страшился прилегающих к башне районов, с тех пор, как во время восстания здесь бурлила толпа, в нее вонзались пулеметные очереди, носились сбесившиеся «бэтээры», пробивая броней людские колонны, горело здание телецентра, и он в бессилии и ненависти метнул булыжник в корму пролетавшего БТРа, успев разглядеть безумные глаза водителя. И над всем бесстрастно и грозно возносилась гигантская, уходящая в небо колонна, как идол, принимающий кровавое жертвоприношение. Спустя годы башня горела, на несколько суток померкло галлюциногенное телевидение, и он ликовал и злорадствовал. Ездил специально смотреть, как вяло коптит громадный фитиль, и дым, сносимый ветром, напоминал фигуру Ельцина, безобразного, дикого и бесформенного.
Теперь он вышел из машины у подножия башни, которая светилась в голубоватых стальных лучах. Прожекторы провожали в морозную высь ее непомерное тулово. Основание казалось могучим мускулом, напряженно поддерживающим жилистое гибкое тело. Ее покрытие напоминало чешуйчатую змеиную кожу, и вся она была похожа на громадную кобру, взметнувшую над Москвой жестокую беспощадную плоть, готовую жалить, вливать в укусы капли яда.
Все годы после пожара башня ремонтировалась, была огорожена. Ресторан, находившиеся на ее вершине, был закрыт. Но сейчас Сарафанов обнаружил, что строительные ограждения были убраны, к коническому бетонному основанию был пристроен стеклянный кристаллический куб. Пленительно горела многоцветная ресторанная вывеска: «Седьмое небо». Сквозь стекло виднелись раззолоченные швейцары. На стоянке, выбрасывая дымки, драгоценно сияли машины. Кто-то вальяжно входил сквозь стеклянную дверную карусель. Ему вдруг захотелось войти. Оказаться в чреве змеи и там ощутить таинственную, зловещую энергетику, питавшую башню, отнимавшую у ночного города витальные силы. Очутиться в средоточии бесчисленных геометрических линий и, находясь в их фокусе, разгадать зловещую теорему заговора. Расшифровать каббалистическую формулу гибели Государства Российского. Приказал шоферу поставить «мерседес» на стоянку. Вышел из теплого салона в металлический жесткий воздух и, задирая голову на сияющее лучистое чудище, попал в дверные стеклянные лопасти, которые бесшумно перенесли его в душистый холл с важными, похожими на индюков швейцарами. Разделся, на скоростном лифте, оказывающим воздействие, как слабый вдох нашатыря, оказался в ресторане.
Ресторанный зал являл собой просторный застекленный цилиндр с толстой, непрозрачной колонной в центре. К колонне примыкал округлый бар с высокой стойкой, медными кранами, батареей освещенных разноцветных флаконов. По периметру зала у стеклянных стен располагались ресторанные столики с немногочисленными посетителями. За стеклами дышал, пульсировал, медленно двигался город. Сарафанов, едва вошел, завороженно загляделся на мерное, плавное смещение ночных ландшафтов: зеленоватые туманности, оранжевые гирлянды, млечно-жемчужные линии, бессчетные огненные точки, каждая из которых была охвачена легким заревом. Все это плыло, смещалось, как в иллюминаторе космического корабля. И от этого возникало круженье головы, странное ощущение невесомости.
— Вы один? Куда вам угодно сесть? — к нему подошел холеный метрдотель, в белоснежной рубашке и черном сюртуке, изысканностью обращения подражая английскому лорду.
— Благодарю, — ответил Сарафанов. — Я присяду за стойку бара.
Он поместился на высокий стул, поставив ноги на удобную, окружавшую бар перекладину. К нему скользнул бармен в малиновой безрукавке, с пышными белыми рукавами, с выражением моментальной готовности на миловидном лице:
— Что угодно господину?
— Виски со льдом, — ответил Сарафанов, наблюдая, как ловко хватает бармен бутылку с насаженным хромированным мундштуком. Картинно, с легким стуком кидает на стойку толстый стакан. Цедит виски, цапая щипцами брусочки льда. С небрежностью фокусника и жонглера опускает перед Сарафановым мерцающий сосуд.
Вращение ресторанного зала проходило бесшумно. Внутри колонны, за деревянными панелями бара, заслоненная разноцветными бутылками, вращалась земная ось. Громадные шары подшипников, смазанные маслом, катились по кругу, сообщая движение необъятным пространствам. Это могучее планетарное вращение изумило Сарафанова.
— Не надумали выбрать столик? — вновь возник метрдотель, источая любезность. — Не желаете посмотреть карту?
— Карту Москвы? — рассеянно переспросил Сарафанов, наблюдая вращение ту манно-пылающего города.
— О, да, — оценил шутку метрдотель. — Отсюда все как на ладони.
Казалось, самолет, заложив вираж, делает плавный раздольный круг.
Сарафанов завороженно следил, различая в размытых плазменных сгустках очертания города.
В оранжево-зеленоватом свечении, похожем на морской планктон, угадывался Кремль, его рубиновые искры, золотой купол храма Христа Спасителя, крохотная алмазная подвеска Крымского моста. Медленно открывалось Садовое кольцо, как световод со множеством кипящих огненных пузырьков.
Льдисто светились высотные здания у «Трех вокзалов». Темнели, как туча, Сокольники, за которыми расходись в бесконечность длинные космы света.
Сарафанов был погружен в созерцание. От выпитого виски, плавного вращения земли, клубящихся световых пятен он пребывал на грани сновидения и наркотического прозрения. Он находился не в ресторане, а в космической капсуле, в небесной лаборатории, совершавшей исследовательский полет над загадочной планетой.
— Могу вам предложить еще виски? — обратился к нему бармен. — Не правда ли, прибавляет энергии?
— Вы — энергетик? Энергия равна массе, умноженной на квадрат скорости света, — ответил Сарафанов. — Да, еще виски.
Сарафанов глотал виски, поддерживая в себе опьянение. Боялся, что видения исчезнут, а вместе с ними исчезнет его способность исследовать суть загадочного явления.
То чудилась ему светящаяся сине-зеленая водоросль, опутавшая своими волокнами город, свитая в спираль, словно размытая галактика. То виделась громадная раковая опухоль с лиловыми гематомами, красно-синими переродившимися тканями, которая медленно разрасталась, сжирая живую материю, наливалась больной кровью, тлетворными ядами, изливала на Москву отравленные соки. И, наконец, блуждая среди галлюциногенных наваждений и фантастических образов, Сарафанов набрел на тот, что ближе всего описывал открывавшуюся с высоты картину. В мерном вращении, в таинственных вспышках и судорожных переливах, в красноватых и зеленоватых прожилках, в жемчужно-сером и млечно-голубом веществе явно угадывался громадный, лишенный черепной оболочки мозг. Этот мозг вздувался, думал, воспалялся в одних частях, опадал и меркнул в других. Складчатый, пронизанный цветными жилами, весь в переливах и световых потоках, отражавших протекавшие в нем процессы, мозг был воплощением его страхов и подозрений, выразителем его кошмаров и жутких прозрений.
Среди туманностей и размытых сияний остро, сочно, как крохотные зеркальца, мерцали отдельные вспышки. Сарафанов догадался, что это были микроскопически малые елочные звезды, шестиконечные отражатели, посылавшие к башне световые импульсы. Самих елей не было видно, но короткие вспышки выдавали местонахождение колдовских деревьев. А вместе с ними — банков и бизнес центров, супермаркетов и ювелирных магазинов, выставочных залов и казино, дискотек и ночных клубов. Мозг, словно моллюск, питался энергией города, аккумулировал ее в пульсирующих отражателях. Те брызгали квантами света в ночное небо, пронзая тончайшими лазерами. Башня вращалась, направляя принимающее зеркало поочередно в разные концы города. Глотала прилетавшие импульсы. Сливала их в непрерывный, протекавший в башне поток. А потом посылала в беспредельность, к другой оконечности земли, где обитало таинственное сообщество зла. Питало свою непреклонную волю и необоримую мощь энергией русских пространств.
Он сбросил оцепенение, которое сменилось лихорадочным возбуждением. Он торопился лучше понять и запомнить устройство таинственного организма, чертеж ужасной машины. Планетарный мозг прилип к Москве и сосал энергию из каждого окна, из каждого церковного купола, из каждого компьютера и человеческого сердца. Он высасывал прану из картин Третьяковской галереи, из лепета младенцев, из памятников Достоевского и Юрия Долгорукого. В эмпирически питался людскими страданиями и радостями, молитвами и изобретениями. Добытую энергию он превращал в брызги и со скоростью света отправлял ее на башню, ловившую драгоценную каплю. Оптические приборы, электронные излучатели, волокнистые световоды соединялись с живой органикой гигантского мозга. Создавали психическую машину, интеллектуальную энергостанцию. Воспроизводили таинственную физику Вавилонской башни — энергетической установки Древнего мира.
Сарафанов подумал, что этот мозг был повинен в смерти его жены и сына, вынашивал план покушения, и теперь он должен быть уничтожен. Выбрал глазами участок светящегося зеленоватого облака и мысленно послал в него пушечный снаряд. То место, куда вонзился снаряд, разом потемнело, померкло. Сарафанов ощутил невыносимую боль в висках, от которой едва не потерял сознание. Пришел в себя, вглядываясь в таинственное думающее облако, высматривая в нем мерцающие импульсы. Эти импульсы убили его Лену и Ванюшу, обрекая его на мучительное вдовство, невосполнимое одиночество. И надо срубить все елки-убийцы, погасить геометрические фигуры. И тотчас жестокая боль сжала сердце, словно в аорте образовался тромб, и началось омертвление сердечной мышцы. Пережив подобие микроинфаркта, пришел в себя, разглядывая проплывавшее за окном существо. Подумал, что, если отпилить антенну у башни, разрушится оптическая система и исчезнет ретранслятор энергии. Это помышление стоило ему нестерпимой боли в паху, словно ему сжали семенники.
Мозг чувствовал его, читал его мысли, реагировал на его враждебные побуждения. Он был прозрачен для мозга. Мозг одной своей невидимой щупальцей погрузился в его личность, пил его психическую энергию, опустошал его разум. И при этом откликался на его переживания. Как хамелеон, менял расцветку, дергался радужными переливами.
Сарафанов вдруг понял, как можно совладать с этим всесильным вампиром. Его невозможно пронзить копьем, сжечь огнеметом, засыпать химикатами. Нужен атомный минизаряд в земную кору, чтобы тектонический удар прокатился по поверхности города, сместил слои, оторвал присоски вампира, сдвинул оптические линии зеркал, нарушил фокусировку световой машины. Дестабилизация освободит город от плена, лишит мозг питания, и он зачахнет. А вместе с ним зачахнет чудовищный заговор, бесчеловечный план, и Россия спасется. А он, Сарафанов, будет отмщен.
«Дестабилизация» была ключевым словом. Сарафанов ожидал ответный удар мозга, который будет стоить ему жизни. Но вместо нечеловеческой боли и казнящей молнии увидел, как затрепетало все огромное пространство города. Туманное облако задергалось алым, голубым и зеленым. Из мозга стали вырываться огненные протуберанцы. Взмывали ослепительные световые фонтаны. Над всей Москвой вспыхивали фантастические букеты, раскрывались великолепные хризантемы и астры. Повсюду раскручивались огненные спирали, катились искристые колеса и обручи. Так мозг откликнулся на его прозрение. «Дестабилизация», — повторял Сарафанов с восторгом, глядя на волны света, которые свидетельствовали о страданиях уязвленного мозга.
— Не правда ли, великолепное зрелище? — метрдотель нарушил его одиночество. — Старый новый год Москва отмечает изумительным фейерверком.
Сарафанов не ответил. Покинул стойку бара. Спускался в скоростном лифте. Как заклинание, повторял одно слово: «Дестабилизация».