Часть третья Сияющий куб

Глава тридцатая

Полковник Колокольцев проснулся в своем кабинете на кожаном диване, повинуясь таинственному, помещенному в висках будильнику, связанному с участками мозга, где была запечатлена сформулированная и продуманная боевая задача. Свет лампы отражался в черном ночном окне. Над столом висела потертая и бережно заклеенная карта Афганистана, на которой синими и красными овалами были помечены места дислокации вражеских банд и советских гарнизонов. Колокольцев мельком взглянул на карту, и она вдруг сочно и жарко отпечаталась в его проснувшемся сознании, наполнилась его кровью, дыханием, напряжением мускулов, как если бы он оказался на двадцать лет моложе. За окном над черными горами медленно гасли звезды, бронеколонна, дрожа дымками, выстроилась, готовая к маршу, и спецназ молча и плотно облепил броню транспортеров.

Он принял душ, тщательно, до розовых пятен, растер сухощавое тело. Из зеркала смотрело на него худое небритое лицо с серым шрамом на лбу. Узкие губы, выпуклые скулы, седые виски. Рука потянулась к бритве, но остановилась. Суеверная привычка не бриться перед выходом «на боевые» была из тех же давнишних времен, что и карта Афганистана.

На кухню, где он пил чай, вышла жена, заспанная, простоволосая, кутаясь в халат.

— Не понимаю, зачем тебе эта рыбалка. Простынешь на льду, а у тебя еще бронхит не прошел.

— Вечером уху из окуньков сваришь. Благодарить будешь за рыбалку.

— Вчера Витюша из университета пришел огорченный. Спрашиваю: «Что случилось?» Молчит. Какой-то он стал скрытный, раздражительный. Поговорил бы ты с сыном.

— Поговорю. Вечером с ним потолкую.

Колокольцев натянул грубый, с высоким воротом свитер. Втиснулся в плотную, непродуваемую куртку. Нахлобучил теплую ондатровую шапку. Поцеловал жену и вышел. Спускаясь в лифте, ощутил знакомую, бодрящую тревогу, в которой присутствовали суеверные страхи, предвкушение схватки, упование на удачу — бессознательные переживания накануне боевой операции.

Улица была пустой, белой. Под фонарем чуть заметно мело. Одиноко и ошалело мигал на перекрестке желтый светофор. Окна в домах были темны, лишь местами светили оранжевые мутные пятна. Зазвонил в кармане куртки «мобильник».

— Подъезжаем, — прозвучал голос атамана Вукова.

— На месте, — отозвался Колокольцев и сунул гаснущий телефон в карман.

Через минуту вдалеке возникли водянистые лучи. Приблизились. Зеленый «сааб» подкатил, затормозил перед Колокольцевым. Тот нырнул в теплую глубину машины, где горели разноцветные циферблаты приборов и сидели двое. За рулем — «солдат удачи» Змеев. Рядом, «за командира» — атаман Вуков. Колокольцев пожал протянутые руки, ощутив гибкую худую ладонь Змеева и могучую лапищу атамана.

— В порядке? — спросил Колокольцев.

— В порядке. В багажнике взрывчатка и два «калаша». Вам ТТ с двумя обоймами.

— Что еще нужно для хорошей рыбалки? — усмехнулся полковник, испытав моментальную радость. Он был крепок, вооружен, рядом — боевые товарищи, и дело, которое им предстояло, было желанным и давно ожидаемым.

Они мчались по пустынной, предутренней Москве в сторону Кольцевой дороги.

Сзади, нагоняя их, затрепетало оранжевым и фиолетовым. Их настигала патрульная милицейская машина. Вуков тяжко обернулся на сиденье:

— Если остановят, станут вскрывать багажник, оба берем «калаши», расстреливаем патруль и уходим.

Милицейская машина настигла их, мгновение шла рядом, впрыскивая в салон ядовитые вспышки. Прибавила скорость и ушла вперед, оставляя в душе холодок. Колокольцев видел, как атаман перекрестился.

Эта скользнувшая, плеснувшая в салон опасность развеселила Колокольцева. Он снова чувствовал себя боевым офицером, в условиях, приближенных к войне. Осталось позади изнурительное сидение дома, писание бумаг, где он старался обобщить свой уникальный военный опыт, почерпнутый в трех кампаниях. Излагал концепцию будущей армии, действующей малыми, высокооснащенными группами, когда каждая подобная группа стоит полка, способна выводить из строя стратегические центры противника. Эти писания были адресованы несуществующим полководцам несуществующих вооруженных сил, которые все больше превращалась в труху. Генштаб, из которого он был изгнан, становился гигантским катафалком, в котором покоился труп некогда великой армии. Теперь же он снова был на «боевых». Был в составе той малой мобильной группы, что способна точечным воздействием менять ход крупномасштабной операции. Воздействием был взрыв трансформаторной подстанции. Операция, до конца ему неизвестная, меняла ход политического процесса в России.

Они благополучно миновали пикет с неподвижным, в раздутом комбинезоне постовым. Выкатили на Кольцевую дорогу. Трасса уже наполнялась тяжеловесными фурами, неутомимо, в обе стороны, объезжавшими Москву, ее туманное немеркнущее зарево, удаляясь от него в черные пространства сонной, пустынной страны.

— Увидишь Капотню, притормози, — глухо приказал Змееву Вуков.

Они шли по трассе мимо еще закрытых, но ярко озаренных строительных рынков, стеклянных, льдистых супермаркетов с пылающими, как открытые раны, рекламами: «Мосмарт», «Ашан», «Метро», «Крокус-сити». Они напоминали Колокольцеву глаза огромных враждебных животных, хищно провожавших их мчащийся автомобиль.

Впереди багрово засветилось небо. Среди тусклого зарева зачернели гигантские бочки градирен.

— Стоп! — приказал Вуков, кивком головы направляя машину к обочине. Все трое вышли, покинув теплый салон, оказавшись в ледяном рваном ветре от проносящейся фуры. Колокольцев разминал затекшие мускулы, всматривался в отдаленную громаду ТЭЦ, в розовый пар над градирнями, напоминавшими громадные дышащие ноздри. Высоко на едва проступавших трубах краснели габаритные огни. В стороне трепетал газовый факел нефтеперегонного завода.

— Давай, братан, шевелись. Быстренько замарай тачку, — Вуков торопил Змеева, а сам разматывал из тряпицы фальшивые номера, примеривался, прикладывал их поверх настоящих.

Змеев достал из багажника флакончик спрея. Стал обходить машину, опрыскивая ее эмульсионной краской, затеняя, грязня зеленое покрытие. «Сааб» утрачивал благородный природный цвет, превращался в грязно-белого, заляпанного уродца.

Колокольцев одобрительно следил за действиями сотоварищей, в которых угадывались ухищрения спецназа. По завершении операции фальшивые, изготовленные на ксероксе номера будут уничтожены. Теплая вода из припасенных канистр смоет млечную маскировку, вернет автомобилю исконный цвет.

— Подмалюй маленечко красным. Отвлекающие кляксы не помешают, — атаман заставил Змеева сменить флакончик спрея и нанести на капот и дверцы несколько едких красных мазков. — По машинам, — скомандовал Вуков, втискивая громадное тело в салон.

Они съехали с Кольцевой и погрузились в промышленную зону. Узкая дорога петляла среди автобаз, складов, заброшенных мертвых предприятий. Редкие фонари у дороги и высокие мертвенные светильники на мачтах освещали заснеженный скользкий асфальт. По одну сторону тянулась чахлая, продуваемая ветром роща, по другую — волнистое, грязно-белое пространство снега с бетонной сплошной стеной. Это была ограда подстанции. Поверх бетонных плит была навешана колючая «спираль Бруно», остро вспыхивающая под редкими лампами.

Колокольцев приоткрыл стекло, пустив в салон морозную струю. В мутном небе нависали тяжкие недвижные провода, выпадавшие из темноты, где слабо угадывалась высоковольтная мачта. В машину залетал запах снега, железа и горькой холодной гари. Это был запах войны. Колокольцев жадно, по-звериному втягивал этот сложный, обжигающий ноздри запах.

Московское предместье было полем боя. Он, Колокольцев, был готов приступить к операции.

— Ты, Змей Горыныч, смотри, — Вуков наставлял Змеева. — Нас выкинешь метров через сто. Встанешь в тенечке, в укромном месте, которое вчера присмотрели. Сиди на «мобиле». Что заметишь, сигналь. С тобой автомат. Если что, прикроешь.

Машина встала на затемненной обочине, куда едва доставал свет далеких светильников. Вышли, открыли багажник. Колокольцев вытянул небольшой рюкзак, распустил ремень и нащупал в глубине плоский округлый шматок пластида и вживленный в него детонатор. Сам накануне снаряжал заряд в гараже у Вукова. Змеев взял с днища тускло блеснувший «калашников» и понес в машину. Вуков передал Колокольцеву тяжелый ТТ. Полковник осмотрел пистолет с обеих сторон и сунул в нагрудный карман куртки. Атаман гремел алюминиевой раздвижной лестницей, извлекал ее из багажника. Кидал на снег туго смотанный, перевязанный кусок кошмы. Бросил на плечо автомат.

— Пошел, Змей Горыныч, — Вуков хлопнул багажником, и машина покатила, светя хвостовыми рубинами, скрылась за поворотом. — Давай, полковник, вперед.

Колокольцев посмотрел в обе стороны на пустую трассу — слева и справа лежали под фонарями далекие пятна света. Шагнул, пробивая корочку наста, шумно утопая в снегу, подвигаясь к бетонной ограде. Сзади, дребезжа лестницей, протаптывал снег Вуков. Добрались до ограды. Бетонная стена казалась пятнистой и грязной. На верхней кромке зло поблескивала колючая проволока.

— Как было уговорено, товарищ полковник. Ты здесь через стену проходишь и здесь же возвращаешься. Если за нами придут, буду тебя прикрывать до последнего. Если меня прибьют, прорывайся сам. С Богом! — Вуков поднял глаза к небу, где слабо гудели опадавшие дуги проводов, и перекрестился.

Распустил тесемку и развернул рулон кошмы. Стал раздвигать лестницу, прикладывая ее к стене. За нижний край алюминиевой штурмовой лестницы была привязана длинная веревка. Он приподнял лестницу, наложил вершиной на стену, примяв упругую, острую, как пила, «спираль Бруно». Колокольцев поставил ногу на перекладину, чувствуя зыбкость конструкции, просевшие под тяжестью снега', пружинную гибкость «колючки». Прихватив лист кошмы и свободный конец веревки, полез вверх.

Близко, у глаз блеснула проволока с частыми острыми лезвиями. Открылась территория подстанции. Ряды трансформаторов. Рогатые, унизанные фарфором контакты. Мутно-белый снег с редкими конусами света. Лучистая сквозная сталь высоковольтных вышек опадала жгутами проводов. Мягко гудели и потрескивали изоляторы, окруженные едва различимой фиолетовой плазмой.

Колокольцев оглянулся — в стороне за снегами катились огни Кольцевой дороги. Тусклое, оранжев о-зеленое, отражалось на облаках зарево близкой Москвы. Желтели крапины окон. Угадывались мучнистые массы микрорайонов. Тяжело пробуждавшийся город сквозь сумрак сочился болезненным светом.

Колокольцев накинул на колючую проволоку лист кошмы. Перебросил ногу и уселся, как на упругое седло. Удерживая веревку, перекинул вторую ногу и тяжело спрыгнул вниз, прошибая снег, ударяясь стопами о землю. Стал тянуть веревку. Сверху упала кошма. Следом, описывая в небе дугу, появилась лестница, и он, слыша позвякивание ее элементов, поддернул ее, хватая на лету падающую конструкцию. Установил ее, обеспечивая себе возвращение через стену. Поднялся по лестнице, уложив на режущие зубья кошму. Вуков снизу молча, в знак одобрения, поднял кулак. Москва пестрела крапинками огней, которые он, Колокольцев, должен был погасить. Гибко, чувствуя дрожанье металла, спустился вниз, оказавшись среди громадных трансформаторов.

Он был возбужден. В его кровь из незримых форсунок брызгали горячие струйки. Его разум, обращенный на предстоящее действо, на совершение профессиональных приемов, держал в себе волнующее, высокое знание о своей предначертанности. Задание, которое выполнял, боевая операция, к которой приступил, открывали собой грозный период истории, связанный с долгожданной народной войной. Слабый взрыв, что скоро прозвучит на подстанции, будет подобен удару колокола, под звоны которого выступало из Нижнего ополчение Минина и Пожарского.

Колокольцев приблизился к трансформатору, напоминавшему могучего быка. Рога торчали врозь. К ним спадали темные дуги, соединявшие стрельчатую резную сталь мачты с коробом трансформатора. Мачты подбегали к Москве из непроглядного зимнего мрака, подносили к столице невидимые чаши энергии. Опрокидывали эту энергию в трансформатор, и тот переливал ее в город. Светящиеся тучи, туманное зарево, тусклые брызги огней были рассеянной энергией, которую высасывал из подстанции город.

Трансформатор был окружен сетчатой оградой с предупреждающей жестяной биркой, на которой в сумраке различался череп и изломанная молния. Колокольцев достал из кармана кусачки и перегрыз скрепы, удерживающие стальную сетку. Проник в отверстие. Стянул с плеч рюкзак и бережно вынул взрывчатку. Пластидовый заряд напоминал тарелку. Был плотный и мягкий, словно пластилиновый блин. Колокольцев влез по лесенке, чувствуя, как в утробе трансформатора не умолкает сдержанный гул, как близко, над фарфоровыми чашками, трепещет фиолетовый воздух. Осторожными нажатиями прилепил пластид, ощупал вживленный пузырек взрывателя. Испытывая возвышенное волнение, Колокольцев сцепил кусачками взрыватель. Перекусил свинцовую оболочку, в которой треснула стеклянная ампула. Незримая струйка кислоты брызнула, запуская химическую реакцию взрыва, давая взрывнику пять минут на быстрый отход.

Бегом, стараясь попадать в свои собственные, протоптанные следы, Колокольцев кинулся прочь. У ограды забрался на лестницу, дрожащую от его сильных бросков. За спиной, где толпились трансформаторы, туго стукнуло. Распростертое зарево города померкло. Погасли светильники подстанции. Лишь что-то ярко искрило, словно горел громадный бенгальский огонь. Исчезли оранжевые фонари Кольцевой дороги, лишь мерцало ожерелье автомобильных фар.

— Полковник, ты — бог! — принял его в объятья атаман Вуков.

Они подбежали к дороге, по которой подкатывала машина. Плюхнулись на сиденье. Покатили, всматриваясь в стекла, ожидая погони, готовые огрызаться автоматными очередями и пистолетными выстрелами. Погони не было. Выехали на Кольцевую и погнали мимо черной, безжизненной, словно унесенной в преисподнюю Москвы.

Глава тридцать первая

Проспект вливался в Москву, черпая автомобильные массы из Кольцевой дороги, из соседних проулков и улиц. Переполнялся, рокотал в черном морозном воздухе, среди рыжих, в туманной гари фонарей. По сторонам просыпались кварталы. Сонно и мутно, гроздьями и поодиночке загорались на фасадах окна. В предрассветный час автомобильная масса состояла из подержанных «жигулей», на которых расторопные азербайджанцы торопились на продуктовые и строительные рынки. Из переполненных и разболтанных микроавтобусов, доставлявших гастарбайтеров на московские стройки. Из тяжелых грузовиков, подвозивших товары в магазины и супермаркеты. Из битком набитых троллейбусов и автобусов, в которых рабочий люд спешил на предприятия, в автохозяйства, в коммунальные службы, запуская гигантскую, приостановленную на ночь махину Москвы. В этих транспортных потоках еще были редки иномарки, на которых клерки стремились в свои банки и корпорации. Не было видно агрессивных и злых кортежей, состоявших из роскошных «мерседесов» и джипов с мигалками, пробивавшихся сквозь пробки в министерства и резиденции. В Москве пробудились самые низшие, плебейские сословия — чернорабочие и прислуга, челядь гостиниц и офисов, мелкие лавочники и спекулянты. Торопились ухватить первые необильные крохи от тучного московского пирога. Служащие учреждений и банков, представите ли среднего бизнеса и городская интеллигенция еще только просыпались в своих квартирах. Принимали водные процедуры, брились перед зеркалами в ванных комнатах, не торопясь шли в столовые на запах душистого кофе, включали телевизоры с утренними, состоящими из мелких неурядиц новостями. Продолжали спать в своих богатых постелях завсегдатаи ночных клубов и казино, участники элитных вечеринок и богемных тусовок, проститутки, пресыщенные ночной клиентурой, бандиты, вдоволь нагулявшиеся в дорогих ресторанах. В этот утренний час Москву наводняли ожесточенные, упрямо продвигавшиеся обитатели, раздраженно взиравшие на красный огонь светофора, препятствующий их продвижению.

У перекрестка, остановленное тремя красными светофорами, замерло месиво автомобилей. Запрудило проспект в шесть рядов, не соблюдая раз-метку, раздраженно пропуская ленивое, идущее наперерез скопище, липкое дымное варево. Горели высокие фонари, окруженные морозным сиянием. Разноцветный, похожий на огромный китайский фонарь, светился у перекрестка торговый центр. Мерцали огоньки зала игровых автоматов с кокетливой, подмигивающей елочкой.

Внезапно все три красные светофоры погасли. Одновременно вырубились высокие, по всей длине проспекта фонари. Потух «китайский фонарь» торгового центра, будто его подняли и унесли. Исчезли гирлянды игорного дома. Померкла размытая желтизна окрестных, с горящими окнами, домов. Наступил путающий мрак. Сочно и дико пылали фары. Клубились выхлопные дымы, окрашенные красными хвостовыми огнями. Скользили лакированные машины, словно рыбины на нерестилище, терлись слизистыми боками.

Первые минуты перекресток по инерции еще подчинялся заданному режиму. Проспект послушно стоял, пропуская перпендикулярный поток. Затем в гуще стоящих машин послышались раздраженные гудки, нетерпеливые сигналы. Их становилось все больше. Залипшие машины ревели, истошно взывали, толкая передний ряд. Этот передовой ряд, подчиняясь давлению, двинулся, наехал на перекрестный поток. Стал внедряться в прогалы, вилял, протискивался между бамперами и хвостовыми огнями. Продвижение длилось не долго. Оба потока сцепились. Как два гребня, вонзились один в другой. Застыли, оглашая перекресток непрерывным воем, гневно пылая фарами. Пробка увеличивалась, нарастала с обеих сторон.

В черном мраке выли сотни гудков. Залипшая в пробке, надрывалась сирена «скорой помощи», в которой погибал инфарктник. Еще дальше, стиснутая и намертво зажатая, истерически мерцала мигалкой милицейская, спешащая на вызов машина. Все множество автомобилей, переполненных нервной энергией водителей и пассажиров, напоминало две свирепых, столкнувшихся стаи. Были готовы кинуться друг на друга, терзать хромированными клыками, грызться оскаленными радиаторами, жечь ненавидящими фарами, оглашая окрестность звериным воем.

Водитель «джипа-мерседеса» углядел просвет, тронул лакированную громаду, протискиваясь в лучах, в голубых дымах, матерясь в своем душистом салоне среди драгоценных циферблатов. Ему в бок саданула изношенная ржавая «шестерка», на крыше которой торчали какие-то ящики, а в салоне, словно зерна в стручке, стиснулись азербайджанцы-торговцы. Стук удара перекрыл вой гудков, скрежет смятого железа хватанул за душу множество засевших в пробке шоферов.

Водитель «джипа», могучий и толстоногий, вывалился из салона. Осматривал смятое крыло, упавшие на асфальт осколки поворотника, ярко-белую, лишенную оболочки мигающую лампу.

Из «шестерки» выскочил худющий, небритый азербайджанец, с ужасом глядя на поврежденный элитный экипаж, на упитанного громилу, сжимавшего кулаки.

— Ты поехаль куда?.. Моя помеха справа!.. Я тебя просиль ехать?.. Ты меня подсек!.. — затараторил, косноязычно залепетал азербайджанец, пуча чернильные глаза, размахивая руками.

— Ах ты, чурка драная!.. Приехал, сука, в Москву, да еще права качать?.. Давить вас, черножопых, как крыс!.. Житья от вас нету!.. — видя перед собой фиолетовое лицо кавказца, его пальцы в свете пульсирующей лампы, водитель «мерса» въехал ему боксерским кулаком в челюсть, отчего незадачливый кавказец отлетел на капот «шестерки» и замер с распростертыми руками.

Из «жигулей» на подмогу товарищу выскочили четверо, в одинаковых кожаных куртках, вязаных шапочках, все небритые и похожие, кинулись на силача. Тот отбивался от четверых, нанося вокруг молотящие удары, опрокидывая наступавших. Им на помощь отовсюду, из обоих сцепившихся потоков, выскакивали кавказцы, одинаковые, цепкие, в поношенных куртках и вязаных шапочках. Кто-то держал монтировку, кто-то выставил руку с отверткой. Одинокий русак затравленно отступал, хрипел, как медведь, сбрасывал с себя оскаленных кавказцев.

— Мужики, помогите! — издал он изнемогающий рык. На этот умоляющий вопль растворялись дверцы грузовиков, соскакивали водители в толстых вязаных свитерах и потертых кожанках, кто с монтировкой, кто с кувалдой. Вступали в драку. Гастарбайтеры из Украины и Беларуси оставались в своих микроавтобусах, не вступая в борьбу. Там же робко жались таджики. Зато русские покидали салоны грузовиков и потрепанных иномарок. Разъяренные стоянием в пробке, осатанело вступали в драку.

Кипела бойня. Среди пылающих фар и выхлопных газов взлетали кулаки, мелькали монтировки и цепи, раздавались стоны и вопли. Перекресток кипел. Падали люди. Их топтали. Мат, хрип, звон разбитых стекол, падающие из ящиков мандарины. Далекая сирена «скорой помощи». Красно-синие отблески беспомощной милицейской мигалки.

Кто-то из дерущихся вытащил канистру с бензином, плеснул, кинул спичку. Сразу несколько машин загорелось. Драка распалась. Люди отшатнулись от полыхнувшего пожара. Рыжее пламя озарило перекресток, летело в черное небо.

Из рядов, запрудивших проспект, одна за другой выворачивали автомобили, выкручивали рули и уносились вспять подальше от бойни.

Среди дымящего проспекта катил грузовик с длинным, решетчатым прицепом, в котором терлись боками, отекали слюной, окутывались паром быки и коровы. Их везли на бойню, на мясокомбинат.

В кабине грузовика сидели двое. Худой, угрюмый водитель, с запавшими щеками, торчащим кадыком, крутил руль, протискиваясь среди торопливых легковушек и неповоротливых автобусов. Его сосед, погонщик, сопровождавший партию животных, лысый, с бурачными щеками, пьяными голубыми глазами, держал между колен деревянную дубину, стесанную о звериные хребты и ребра. Нервничал, сердился, торопил водителя:

— Быстрее не можешь?.. Шевелись, земляк, еще одну ездку сделаем!.. Со второй ездки «левые» деньги пойдут и неучтенное мясо!.. Хочешь бабе своей приволочь коровью ногу, тогда жми на газ!

— С тобой дожмешься!.. Тебя самого с переломанной шеей на мясокомбинат сдадут!.. — недовольно огрызался водитель, пропуская назойливую «тойоту», блеснувшую под фонарем тонкой антеннкой.

Морозный, тускло озаренный проспект дрожал, дымил. Пропускал под фонарями скользящие массы «легковушек», тяжелые короба грузовиков, стальные «вертушки» бетономешалок. Коровы и быки за решеткой сипло ревели. Еще ночью их выводили из хлева, гнали по дощатым настилам вверх, в растворенный кузов. Слепил прожектор, блестел снег, прыскали разбуженные воробьи. Погонщики с руганью дубасили по рогам и хребтам, замыкали на скобы решетчатый борт. Город окружал животных едким дымом, пугающим грохотом, теснинами каменных кварталов, сквозь которые издалека давала о себе знать бойня. Коровы предчувствовали близкую смерть, обливались слезами, прижимали к прогалам решетки черные, отражавшие фонари глаза.

— Я чего тороплюсь? — пояснял погонщик. — Вторую ездку забьем, я мясо возьму и к бабе пойду. У меня в Москве баба есть. Я тебе и говорю, земляк, жми на газ!

— Что я тебе, самолет? — злился водитель.

Медленно, короткими рывками, двигался по проспекту поток. Справа открывалось пустое снежное взгорье, на котором нежно, наполненный голубым пламенем, светился аквапарк с лазурной, пылающей рыбой. Внезапно погасла длинная вереница фонарей, голубой кубок аквапарка, соседние кварталы. Проспект еще некоторое время двигался, а потом встал, злобно окутываясь дымами. Иные машины еще пытались скользнуть в остававшиеся прогалы, а потом безнадежно залипли, светили фарами, окрашивали выхлопные газы рубиновыми огнями.

— Что они встали? — ярился погонщик. — Москва уперлась, не пройти, не проехать!.. Бомбить ее, чтоб проходы расчистить!.. Давай, земляк, объезжай!

— Не могу. Куда я поеду? Я не танк…

— Да тут крюк малый — и на соседнюю улицу… К мясокомбинату проскочим… Давай, заверни!..

— Не могу.

— Давай, земляк, вороти. По бугру проскочишь, и вылетим на прямую!.. Плачу?.. — погонщик полез во внутренний карман замызганной куртки. Вытащил пачку денег, сунул под нос водителю. Тот махнул рукой:

— Была не была!

Он стал выворачивать руль, стараясь обогнуть черный, погасший троллейбус. То пятился короткими рывками, отчего животные в кузове бились друг о друга. То, выгадывая сантиметры, выламывался из правого ряда, стараясь въехать на тротуар. Наконец ему удалось накатиться ребристым колесом на ограждение. Двинул машину вбок, неуклюже переваливая через парапет. Выкатил на тротуар, вытягивая следом длинную, набитую коровами клеть. Светя фарами на блестящий бугор, повел вверх машину, туда, где едва переливался и мерцал аквапарк. Склон был крутой и скользкий. Грузовик повело. Клеть накренилась. Встала на боковые колеса. Качалась секунду, а потом рухнула набок, выламывая крепи, заваливая кабину.

— А-а! — взревел водитель, ударяясь о дверь кабины. — Жадность фраера сгубила!

Клеть разлетелась вдребезги, коровы вывалились на скользкий склон. Скользили, катились, вставали на ноги, падали. Одни с жутким ревом кинулись обратно к проспекту, слепо вламываясь в гущу машин, стуча рогами по капотам и багажникам. Другие метнулись по склону, исчезая во тьме. Одна корова со сломанной ногой билась на снегу, вытягивая жилистую шею и страдальчески ревела. Погонщик, понимая, что случилось ужасное, выкарабкался из кабины, подхватил дубину и, матерясь, погнался за быком, который наметом шел в гору, вышвыривая из-под копыт снег.

Проспект гудел. В свете фар метались коровы. Одна поднялась на дыбы, забросив передние ноги на капот «тойоты».

Глава тридцать вторая

Аквапарк напоминал прозрачную, полную голубого света колбу. В черном морозном небе, окруженный синим заревом, взметнулся дельфин. В этот утренний час посетителями аквапарка были малыши из соседних детских садов, ученики младших классов, проводившие в бассейне урок физкультуры, пенсионеры, не отказывающие себе в оздоровительных водных процедурах. Под стеклянным куполом, среди драгоценного кафеля было царство воды, блеска, детского смеха и визга. В мелком лазурном бассейне плескались совсем еще маленькие дети. Гоняли огромный серебристый шар. Опоясав себя надувными спасательными поясами, что есть мочи колотили руками и ногами, подымая слепящие вихри. Окатывали друг друга струями воды, ошалело таращили восхищенные глаза. За ними надзирала молодая воспитательница с остатками летнего загара. По колено в воде, подходила то к одному, то к другому малышу, утешала плачущих, ободряла боящихся, разнимала дерущихся. Посадила крохотную белокурую девочку на пузатого кита, удерживала ее на спине чуда-юда, не давая упасть.

В соседнем глубоком бассейне медленно, чинно плавали пожилые посетители. Блестели резиновыми шапочками, колыхали тучными телесами. Уставали, поднимались из воды, беседовали, окруженные блеском, взирая на резвящуюся детвору.

В центре зала уходила под купол винтообразная, ярко-красная труба, из которой хлестала вода. Подростки и девушки, гибкие, стройные, подымались по нарядной лестнице под самый купол, к верхнему раструбу, где брал начало скользкий шумный поток. Отважно погружались в трубу, садились в несущуюся струю. Их подхватывало, ввергало в паденье, несло в винтообразном вращении, колыхало в виражах, а потом вышвыривало из нижнего раструба, и они, пролетая по воздуху, издавая торжествующие клики, шлепались в воду, расплескивали бурные брызги.

Чуть в стороне размещались водяные аттракционы. Можно было встать под шумный, летящий с горы водопад. Или подставить лицо душистому проливному дождю. Или пройти сквозь упругий сверкающий фонтан. Или опуститься в прохладный кипящий гейзер. Было людно, гулко, сверкающе. Шумела, шелестела, бурлила вода.

На верхнюю площадку к раструбу водяного винта поднялись юноша и девушка. Худой, с тонкими играющими мускулами, в узких плавках, он отважно и дерзко смотрел сияющими глазами на шумящую трубу, предлагая подруге кинуться в опасный водопад. Она, в мокром купальнике, облегавшем взрослеющие бедра и грудь, мнимо пугалась, чуть жеманно ахала, упиралась. Кавалер тянул ее за собой, ненароком касаясь ладонью округлого плеча и блестевшей шеи.

— Ну не надо, мне страшно, я боюсь, — упиралась девушка.

— Да чего тут страшного! Закрой глаза и вперед! — подталкивал он ее.

Оба, один за другим, упали в скользящий желоб. Могучая пьянящая сила погнала их вниз, качая из стороны в сторону. Летели в восторге, издавая восхищенные крики. Вынеслись в слепящий блеск и сверканье. Ахнув, упали в воду, погрузившись в изумрудную глубину. Юноша, среди серебряных пузырей, обнял подругу, испытав наслаждение от ускользающего нежного тела.

Внезапно блеск и сверканье погасли. Мрак воцарился в гулком пространстве. Пропали булькающие, звенящие звуки. Пресекся хлещущий сквозь трубу водопад. Опали шумные фонтаны. Перестал бурлить гейзер. В темноте послышались тревожные возгласы, крик, детский плач. Мрак был неполным — сквозь стеклянные оболочки медленно наливался рассвет. Долетали автомобильные огни отдаленного проспекта. В бассейнах различались пловцы, на мелководье продолжали плескаться дети. Воспитательница тревожно собирала малышей, выводила их с мелководья на кафельный пол.

Юноша, стоя по грудь в воде, видя близко от себя слабо светящееся, прелестное лицо подруги, испытал к ней такую нежность, такое неодолимое влечение, что, пользуясь темнотой, обнял ее и поцеловал в мягкие испуганные губы.

— Ты что?.. Зачем?.. Не надо!.. — изумленно произнесла она. Стала быстро выходить из воды, оставляя в растерянности кавалера, не знавшего, совершил ли он желанный подвиг или преступление, разрушившее их хрупкую дружбу. Смотрел, как она поднимается из воды. Темнеет на фоне стеклянных, чуть голубеющих стекол, слабо отливая плечами.

Девушка, смущенная, восхищенная, чувствуя на губах сладостное, теплое прикосновение, прошла босиком по влажному кафелю, приблизилась к стеклянной панели. Стальная стойка возносилась к вершине купола, создавая вместе с другими дугами изящный напряженный каркас, застекленный прозрачными плоскостями. Девушка смотрела сквозь панель на близкий, туманный снег, на густую, не разбавленную светом синеву неба, на длинную, состоявшую из сплошных огней линию проспекта. Знала, что ее друг выйдет вслед за ней из воды, приблизится сзади. И тогда она его решительно и строго отвергнет или позволит ему вновь касаться ее плеч, груди, мокрых бедер, целовать испуганные, неумелые губы.

Она видела, как по снежному склону приближается странное, неочерченное пятно. Движется прямо на нее. Сквозь стекло жутко и необъяснимо возникал чудовищный зверь — мохнатый загривок, короткие тупые рога, огромная бычья башка с раскрытым зевом, с тусклым, продетым сквозь ноздри кольцом. За быком бежал человек, поскальзывался, размахивал палкой. Чудовище приблизилось. Слепо и страшно надвинулось. Ударило лбом в стальную стойку. Зазвенело стекло. Девушка почувствовала струю ледяного воздуха. Увидела, как метнулся, отвернул в сторону чудовищный зверь, как пронесся за ним обезумевший человек. Все вокруг трещало, хрустело. Лопались со звоном, сыпались из купола стекла. Острые пластины падали в воду, на людей, пробивали их остриями, разрезали отточенными кромками. Вся упругая конструкция здания ломалась и складывалась. Охваченная лавиной крушения, сминалась, валилась вниз бесформенной грохочущей массой. Девушка почувствовала удар в голову и потеряла сознание.

Балки и сварные конструкции рушились в темноте на детей. Воспитательница, получив режущий удар стеклянной пластины, видя, как из темноты рушится купол, сгребла под себя нескольких детей, накрыла собой. Пожилых пловцов и пловчих, пытавшихся выбраться из бассейна, железные конструкции сшибали обратно в воду. Топили, заваливали битым стеклом. Юноша обостренным ужаснувшимся зрением разглядел в темноте, как его подругу повалило с ног, накрыло сыпучим хрустящим ворохом. Выскочил из воды и бегом, разрезая стопы битым стеклом, подбежал и выхватил ее из-под балок. Безжизненную, с обвисшими руками, вынес на мороз, на раскаленный воздух, подальше от хрустящего месива. Осколки торчали в ступнях. Он бежал по снегу, как на ножах, унося драгоценную ношу дальше от жуткого места. Аквапарк, еще недавно озаренный, с нежной бархатистой водой, в драгоценных сверканьях, превратился в чудовищный кратер, охваченный паром, полный визгов и истошных воплей.

Небо синело. Пульсировал огнями проспект. Поднималось грибовидное облако, как от взрыва атомной бомбы.

Вихрь, запущенный Колокольцевым при взрыве подстанции, перемещался по Москве. Кружил по проспектам и улицам, залетал в каждый дом, в каждый завод и контору. Увеличивался, всасывал в вертящуюся ворожу окружающие пространства, наращивал сокрушительную мощь.

Утреннее метро загребало в свои недра окутанное паром людское месиво. Процеживало сквозь турникеты. Делило перед эскалаторами на шевелящиеся потоки. Переполняло подземную станцию, где горели высокие помпезные люстры, сияли мозаики, сталинские пехотинцы, танкисты и летчики, герои труда и науки взирали с потолков на своих торопящихся на работу потомков.

Внезапно повсюду погас свет. Вагон в туннеле дернулся и утратил свою напряженную, звенящую силу. Будто лопнула невидимая жила, и весь несущийся, упруго звенящий состав обвис, обмяк, стал терять энергию. Остановился бессильно и вяло в полном мраке туннеля, в котором исчезли ртутные блески и вспышки. Народ в вагоне колыхнулся и замер. Стало тихо. В тревожном ожидании и покорности люди отдавали себя на волю машины, уповая на ее надежность и совершенство, не смея роптать, словно боялись недовольством и ропотом разгневать всесильную машину. Минутная остановка и тьма должны были смениться движением, озаренным стеклом и металлом, нарастающей, с завыванием, скоростью. Но проходила минута, другая. Тьма не рассеивалась, поезд не двигался.

Понемногу стал разноситься ропот, в тесноте началось шевеление. Оцепенение сменилось нетерпением, глухим раздражением. Замерцали мобильные телефоны, словно из черной глубины всплывали светящиеся существа, производили голубоватый всплеск и снова погружались на дно.

— Не берут телефоны. Глухо, как в танке.

— Бывает на перегонах задержка. Метро перегружено. Новую ветку никак не пустят.

— Опоздаю на работу. Начальник опять втык сделает.

— Что они, гады, душегубку устроили! Задохнемся, как суслики!..

— Какая-нибудь авария вышла.

— А если теракт? Если чечены теракт устроили?

— Еще хорошо, что газ не пустили. В Японии в метро газ пустили. Тысяча людей отравилась.

— Гляди, из других вагонов народ выгружается. Подохнем здесь, в душегубке. Давай, раздвинь дверь!

За стеклами вокруг вагона мерцали крохотные зарницы. Это люди, спустившиеся из соседних вагонов на рельсы, освещали себе дорогу мобильными телефонами. Толпа вагона стиснулась, качнулась, подвинулась к дверям, над которыми кто-то трудился, просовывал ладони в резиновые стыки, пытался раздвинуть створки.

— Давай, мужики, дружнее!

Двери, утратившие пневматическую силу, раздвинулись. Те, кто стоял у выхода, стали комьями вываливаться во тьму, падали на рельсы, ахали, чертыхались. Толпа повалила к дверям.

Вагон освобождался. Люди выпрыгивали, падали друг на друга, ударялись о рельсы. Бежали все в одну сторону, в темноту, туда, где невидимая, погруженная во мрак находилась станция.

Дьявольский волчок, запущенный на подстанции, летел по Москве, создавая вихревые возбуждения, будоража незримое, нависшее над городом поле. Это поле, питаемое людскими переживаниями, снами и мыслями, сливалось в гигантский, сверхчеловеческий разум. Он реагировал на вторжение вихря. Содрогался, словно в гигантской психической оболочке пробегали конвульсии, возникали вспышки тревоги, бессознательные страхи, взрывы беспричинной агрессии. Всплески боли проникали в жилища, порождали семейные ссоры, драки проснувшихся бомжей, конфликты явившихся на работу сотрудников. Переносились на приборы и механизмы, и в компьютерах возникали сбои, в электросетях случались замыкания, в моторах перегорали обмотки, в двигателях взрывались камеры сгорания. Аварии распространялись по Москве, захватывая все новые и новые районы. Отключалось отопление, прерывались телефонные связи. Замирали троллейбусы и трамваи. Город полнился преступлениями и инфарктами, ошибками в управлении и коллективными психозами. Надличностный разум был на грани безумия. Впрыскивал в утренний город психические токсины и яды.

Глава тридцать третья

Глубокой ночью зеленый «сааб» повлек атамана Вукова и полковника Колокольцева в пригороды Москвы, к элитному коттеджному поселку, где на огромном лесистом участке за неодолимой оградой располагался дворец нефтяного магната Ефимчика. Ликвидация Ефимчика, кумира и мистического вождя проекта «Ханаан-2», «нового Моисея», как называли его обожатели, ведущего богоизбранный народ во «вторую обетованную землю», где «мед и молоко», — ликвидация этого врага России была началом русского восстания. Это восстание в течение предстоящего дня приведет к смене власти в стране.

За рулем находился молодой молчаливый казак, хорошо знакомый с расположением поселка, с системой дорог, главных и сопутствующих магистралей, по которым, после совершения теракта, состоится отход. За несколько недель до этого группа наблюдения, состоящая из казаков, подробно исследовала окрестность. Хронометрировала движение автомобиля Ефимчика. Изучала поведение охраны при выезде его из дворца и в момент возвращения. Тщательно выбирала место на трассе, где предполагался теракт. Этим местом был выбран участок дороги, где лесная опушка отступала от обочины, оставляя заснеженное, простреливаемое из леса пространство. Фугас предполагалось установить на склоне кювета, откуда взрывная волна пойдет на дорогу и сметет бронированный «мерседес» Ефимчика. Стрелки, оборудовав «лежку» в кустах, из автоматов добьют взорванную машину, не позволяя охране приблизиться к «мерседесу». По завершении операции стрелки уйдут через лес по заранее проложенной тропе на соседнее шоссе, где их будет поджидать машина и увезет в Москву.

«Сааб» миновал выездной «пикет» из Москвы с сонными, греющимися в будке постовыми. На случай остановки и досмотра машины была выбрана «легенда» о зимней подледной рыбалке, куда отправлялись в ночь заядлые рыбаки. Для этого в багажнике лежал «ворот» для просверливания лунок, термос с горячим чаем, колбаса, две бутылки водки, неизменной спутницы всех зимних рыбалок. Если приподнять крышку багажника, то все это сразу бросалось в глаза. Не бросались в глаза два глубоко упрятанные автомата, взрывчатка, катушка с проводом и замыкающее устройство. Пассажиры машины выглядели как заправские рыбаки, в толстенных камуфлированных куртках и ватных штанах, в высоких валенках, оклеенных красной резиной. Приближаясь к «пикету», были готовы в случае остановки балагурить с постовыми, отпуская шуточки о рыбе, которую они уже купили в магазине, чтобы отчитаться перед женами. «Пикет» с отведенным шлагбаумом, с мутными, в желтых окнах, лицами постовых остался сзади.

— Знали бы, за какой рыбкой едем, — с облегчением произнес Вуков, — какой улов ожидаем.

— Мы же с тобой не рыбаки, а «ловцы человеков», — отозвался Колокольцев.

— Какой он человек, этот Ефимчик! Сволочь! — сказал атаман. И они замолчали, глядя, как на пустом шоссе, в свете фар, косо сверкает снег.

С федеральной трассы с редкими накатывающими огнями они свернули на боковое шоссе, погрузившее их в подмосковные перелески, полутемные поселки, где голубые, окруженные легкой пургой фонари освещали высокие изгороди, замысловатые фасады, экзотические кровли коттеджей. Их владельцы давали волю своим фантазиям, привнося в дворцовые постройки элементы готики, античного храма или романского замка. Машина достигла условного места, остановилась, и водитель, имитируя неисправность, включил мигающий сигнал, поднял капот и стал шарить в двигателе, проверяя колпачки у свечей. Колокольцев и Вуков, оставаясь в машине, стянули тяжелые валенки, надели удобные, на толстой подошве, ботинки. Натянули одинаковые вязаные шапочки. Вглядываясь в серую муть пустой заснеженной дороги, открыли багажник и извлекли из глубины два автомата со спаренными, по-афгански, рожками, пакет с взрывчаткой и катушку с проводом.

— Готовы, — сказал Вуков водителю. — Поезжай. В девять ноль-ноль будь на месте. Зря не светись.

Водитель захлопнул капот. Машина ушла, сочно краснея огнями, чтобы через несколько часов, на рассвете, оказаться по другую сторону леса, на параллельном шоссе, куда от засады уже вела заранее проложенная тропинка.

— Ну, с Богом, — произнес Вуков, забрасывая за спину «калашников» и принимая от Колокольцева катушку со шнуром.

— С Богом, — вторил полковник, сажая на плечо автомат, поднимая тяжелую взрывчатку. Они прошли несколько метров туда, где от шоссе по мутно-белесой пустоте уводила едва заметная стежка. Вуков первый ступил на снег, провалился в заметенный кювет, сопя выбрался на тропу. Следом шагнул Колокольцев. В дороге он нервничал. Его тревожила возможность остановки и досмотра, чудилось преследование, мучили суеверные страхи. Как тени, они носились в его возбужденном сознании, где присутствовала потаенная горячая точка — мысль о предстоящей операции. Теперь же, когда в руках его была знакомая литая тяжесть пластида, многократно перемотанного изолентой, он успокоился. Обрел сосредоточенную устремленность, целостность и веселящее знание о предстоящей работе. Пластид являл собой овальную ковригу, плоскую с одной стороны и выпуклую с другой. В плоскость были влеплены стальные шары подшипника, которые вместе с ударной волной ворвутся в глубину «мерседеса», терзая живую оглушенную плоть. Тяжесть взрывного оружия успокаивала его, вливала в пальцы, в мускулы рук, в мышцы живота и груди упругую крепость и силу.

Он наклонился и уложил взрывчатку на снег, бережно, как кладут корзину с фруктами. Благоговейно, словно язычник, окружал заряд своим обожанием. Поклонялся ему, как божеству. Умолял сработать, взорваться огненным шаром, понести на дорогу свирепую крушащую волну, в которую превратится его, Колокольцева, ненависть и его любовь.

— Давай аккуратненько топай, — приказал он Вукову, укрепляя в пластиде взрыватель.

Стали пятиться. Вуков сматывал с катушки провод. Колокольцев нагибался и забрасывал снегом шнур, слыша, как под громадным атаманом проседает тропа. Так они добрались до опушки, где в кустах, едва выделяясь на снегу, были постелены два поролоновых коврика. Оборудована засада. Заранее приготовлена «лежка». Утомленные, тяжело дыша, опустились на коврики.

Отдыхали, прислушиваясь, вглядываясь в близкую пустую дорогу. Она едва проступала горизонтальной темнеющей линией сквозь туманную вязь кустов. Голая сквозная ольха не мешала стрельбе, маскировала лежку. Среди хрупких зарослей возвышались редкие черные ели. Нависали оледенелыми шатрами, сквозь которые сочился морозный воздух с запахами снега и сонной хвои. Автоматы лежали на ковриках стволами к дороге. Подрывная машинка через протянутый провод чутко соединяла их с зарядом, вживленным в кювет. Оставалось ждать рассвета, синего воздуха в прозрачных ветвях, несущегося в пурге «мерседеса» с «джипом» охраны. И тогда — нажатие кнопки, тугое пламя взрыва, круговерть перевернутого «мерседеса», и с колен — короткие очереди по уродливому горящему коробу, по съехавшему на обочину «джипу».

— Вчера на подстанции сработали по полной программе, — Вуков откинулся на коврик и в своем толстом облачении казался неуклюжим медведем, — Вечером передавали по телику, в банках зависли компьютеры, и одних убытков было на миллиард долларов.

— Завтра потери банков еще возрастут. Может, и все потеряют, — отозвался Колокольцев, чувствуя, как под ковриком пружинит невидимая ветка.

— Еврейские банки — русские слезы, — угрюмо хмыкнул атаман.

— «Из сотен тысяч батарей за слезы наших матерей, за нашу Родину — огонь, огонь!» — тихим звенящим голосом пропел Колокольцев, ощутив упругую бодрость своего нестарого натренированного тела, предвкушавшего взрыв.

Крутом было безмолвие леса, тянулась ночь, в которой он, Колокольцев, был жарким, бодрствующим центром. В его сердце жило неостывающее чувство, недремлющее знание — о его предначертании, его избранности и неповторимости. Мир вокруг был выстроен так, что движение пальца, надавившее кнопку «машинки», растерзает не только ненавистный «мерседес», но и все громадное жестокое иго, придавившее народ, околдовавшее народную душу, оцепенившее волю, убивающее поминутно тысячи русских людей. Через час это иго сотрясется тугим красным взрывом, от которого начнет распространяться взрывная волна, от подмосковной опушки до побережья трех океанов, пробуждая от сна омертвелый народ, подымая его на восстание, рождая народных вождей и героев. Огненный вихрь восстания станет захватывать все новые и новые земли до Памира, Тянь-Шаня, Кавказа, возвращая в лоно Империи оторванные, отпавшие доли, соединяя рассеченный народ в единое братство. Это осознание своего мессианства, своей избранности и посвященности вызывало любовь к миллионам неведомых, но обожаемых и родных людей, которым он посвящал свой подвиг. Это осознание своего с ними братства взволновало его, обратило к близкому, лежащему рядом Вукову.

— Слушай, атаман, нет у меня ни сестер, ни братьев, и ты мне вроде как брат. Брат по оружию.

— Все мы братья во Христе, — согласился атаман, чьи мысли невнятными кругами блуждали по огромному миру.

— Что тебе подарить на память? Чтобы посмотрел и вспомнил, как мы с тобой лежали в снегу. Еще над Россией была глухая ночь, но уже приближался рассвет. И это мы с тобой его приближали. Что тебе подарить, брат мой?

— Можно часами махнуться, — подумав, сказал Вуков, — а можно автоматами. У казаков есть обычай — брататься, меняться крестами. Давай побратаемся.

Оба они стали рыться в своих стеганых куртках, проникая в нагретую глубину, под фуфайки, под вязаные свитера, к теплому телу, на котором таились нательные кресты. Колокольцев осторожно, стараясь не порвать хрупкую цепочку, снял свой серебряный тонкий крестик, протянул атаману. Тот ссыпал в ладонь Колокольцеву тяжелую золотую цепочку и большой золотой крест. Колокольцев ладонью почувствовал на морозе нагретый металл. Они надели кресты, застегнули распахнутые куртки. Тихо лежали. Колокольцев чувствовал на груди подаренный крест, который отдавал ему тепло обретенного брата.

Перед самым рассветом с неба ушли облака. В черных елях открылись звезды. Колокольцев смотрел на темный, уходящий ввысь конус дерева, окруженный звездами.

Перед рассветом шоссе стало оживать. С сиплым грохотом, окутанный дымом, в поселок прошел мусоровоз, чтобы успеть на исходе ночи опорожнить железные, наполненные мусором баки. Промчалась шальная шелестящая машина, рассылая впереди аметистовый пучок света, брызнув на прощанье рубиновым огнем. Протарахтел одинокий мотоциклист, какой-нибудь егерь или служитель из окрестных деревень, кормившихся за счет богачей поселка. Расшвыривая фиолетовые и оранжевые сполохи, пролетела милицейская машина-то ли дорожный патруль, то ли ранняя автоинспекция. Колокольцев провожал машины зорким тревожным взглядом. Посматривал на светящиеся командирские часы. На «взрывмашинку», напоминавшую уснувшего зверька, который от легкого касания проснется, встанет на обочине ревущим, черно-красным зверем. Небо начинало синеть. До появления Ефимчика оставалось полчаса.

Миллиардер, нефтяной магнат, доверенный казначей президента Роман Львович Ефимчик покидал свой загородный великолепный дворец всегда в одно и то же время, запуская хронометр бесчисленных переговоров, встреч, селекторных совещаний, из которых уже многие годы состояла его жизнь. Перст таинственного неизреченного божества однажды указал на него, скромного математика, служившего в статистическом управлении. Среди множества цифр и алгебраических уравнений, хитроумных формул и компьютерных программ стала вырисовываться загадочная теорема его судьбы, мистическая формула его предначертания, кабалистическая математика его богоизбранности. В его маленькие изящные ручки попадали нити социальных отношений, вовлекавшие его в сокровенные центры политики и бизнеса. К его ловким ухоженным пальчикам стягивались струны человеческих страстей и неудержимых влечений, позволявших ему слышать музыку «мировых сфер». В его крепких твердых ладошках замыкались электрические провода, питавшие гигантский ротор мировых финансов. Ему открывались знания, закрытые другим. Он создавал незримые двигатели, крутившиеся в руслах финансовых рек, приносившие ему баснословные богатства. Он совершал открытия, переносившие его с одной вершины на другую, помещая на Олимп мирового сообщества, где когорта избранных олимпийцев, вершителей судеб, провидцев будущего мановением рук меняла образ мира, навевала человечеству галлюциногенные сны, ввергало в парализующий ужас, сотрясало религиозными войнами и техногенными катастрофами, перебрасывая с континента на континент драгоценные углеводороды, триллионы виртуальных богатств. Он изумлялся своей судьбе, чувствуя постоянное присутствие чьей-то охраняющей и руководящей воли, слыша ночами шепоты повелевающего голоса, различая среди множества причин и сиюминутных обстоятельств одну-единственную, побуждающую причину — волю незримого и вездесущего божества, сделавшего его, Ефимчика, своим избранником.

Он проснулся в своей просторной одинокой постели, в которой редко появлялась женщина, — лишь очень юные, несовершеннолетние создания, прошедшие искусную дрессировку в тайных зверинцах. Не одеваясь, Роман Львович прошел по нагретому полу сквозь зимний сад, где в свете ламп цвели розовые олеандры и белые, как сливки, магнолии, к изумрудному бассейну. Бросился в зеленую лагуну, слыша восхитительный грохот и плеск. За ним наблюдали охранники и служитель, приготовивший махровое полотенце.

После омовения Роман Львович завтракал, ограничившись стаканом свежевыжатого морковного сока и дольками банана, ананаса и фейхуа, восполняя витаминами и неопасными калориями ночную трату энергии.

После завтрака он некоторое время просматривал Интернет, изучая курсы валют, котировки мировых бирж, цены на нефть и бегло процеживая важнейшие, случившиеся за ночь события.

И когда хрупко, как кристаллики хрусталя, прозвенели каминные часы, облачился в рабочий костюм, принял на плечи легкое, отороченное куницей пальто. Вышел на крыльцо в голубое морозное утро, оглядывая просторный заснеженный газон, где стояли в шапках снега подсвеченные абстрактные скульптуры, словно духи зимы, сбежавшиеся на поляну из леса. Вдохнул грудью студеный воздух и пошел к машине.

Бронированный «мерседес», сверкающий, как черный хрусталь, окутывался кудряшками дыма. Джип охраны, громадный, как полированный шкаф, скалил хромированные клыки.

— Погнали, с ветерком! — браво произнес Роман Львович, ныряя в замшевую глубину салона. Ворота мягко растворились, и обе машины вырвались из замка на волю, на белую дорогу, ведущую через лес в Москву, к его центральному московскому офису.

Уже в пути он начал работать, рассылая и принимая звонки, поглядывая сквозь тонированное стекло на заостренные ели.

Он созвонился с экспертом, только что побывавшим в Швейцарии, где на давосском экономическом форуме был распространен доклад — о неизбежном мировом кризисе и о необходимости, в преддверии этого кризиса, интернационализировать мировые ресурсы, главным образом углеводороды Сибири. Доклад создавался в недрах мировых финансовых структур и спонсировался им, Ефимчиком. Был частью идеологической программы «Хана-ан-2», предусматривающей создание на территории России нового еврейского государства.

Позвонил секретарь, напомнив о предстоящем обеде в ресторане «Марко Поло» с представителем Международного валютного фонда, где предполагалось обсудить проблему поставки энергоресурсов в Китай. Грядущее «схлопывание» мировой экономики приведет к лавинообразному разрушению Китая, выведет его из состава главных мировых игроков. Следует сделать все, чтобы русские углеводороды не нашли дорогу в Китай.

Секретарь напомнил о советнике посольства США, просившем о встрече. Ефимчик зарезервировал встречу, ибо надеялся получить от советника доверительную информацию о руководстве Демократической партии, чья победа на президентских выборах казалась несомненной.

Сам позвонил известному продюсеру, который по его, Ефимчика, заказу создавал киносериал о евреях, сыгравших в судьбе России выдающуюся роль. От «петровского птенца» Шафирова до живописца Левитана, в период романовской империи. От еврейских революционеров и комиссаров, утверждавших Красную Империю Советов, до выдающихся физиков, создававших советское ядерное оружие. Сериал должен был внушить массовому зрителю мысль о неразрывности судеб еврейского и русского народов. О духовном и интеллектуальном вкладе евреев в русскую историю, что готовило общественное мнение России к восприятию «Ханаана-2».

Завершив разговор с продюсером, складывая золотой ларец телефона, Ефимчик вдруг ощутил дуновение. Едва заметную рябь пространств, сквозь которые мчался автомобиль. Эта рябь коснулась его души и вызвала ликующий отклик. Как если бы он услыхал чей-то беззвучный шепот о его, Ефимчика, богоизбранности. О его предначертанности и уникальной судьбе, пребывавшей во власти могучего божества, чей древний завет он исполнял, вступая в резонанс с его всемогущей волей. Он почувствовал себя продолжением этой воли. Моисеем нового времени, ведущим многострадальное человечество в новую обетованную землю, в «Ханаан-2». И пусть вокруг не благодатные холмы Галилеи, не фиолетовые туманы Нила, не пальмы Месопотамии, а черные ели и белые снега России, — родина переселенцев там, где дышит всемогущее божество, пребывает священная скрижаль, переносимая богоизбранным народом из огня в огонь, из одного исхода в другой. Этому божеству на священной псковской земле, среди намоленных часовен, чудодейственных родников, священных могил, он, Ефимчик, воздвигнет храм, чертежи которого уже создаются лучшими архитекторами мира.

Исполненный грозного ликования, Ефимчик откинулся на сиденье, вслушиваясь в музыкальную вибрацию утренних русских пространств.

Колокольцев лежал на поролоновой подстилке рядом с Буковым, чье круглое, с золотистой бородкой лицо в утреннем свете было окутано легчайшей дымкой тепла. Его большая, в вязаной перчатке лапища лежала на цевье автомата, а выпуклые бычьи глаза смотрели на близкую дорогу. Колокольцев следил за секундной стрелкой больших командирских часов, которая рассекала время на крохотные отрезки и испепеляла их. Оставалось четверть часа до момента, когда на изгибе шоссе возникнет стремительный, в снежной пурге, «мерседес», сопровождаемый джипом охраны, и тогда — ждать его приближения, чтобы легким нажатием кнопки сдуть с дороги изуродованный, взорванный корпус. Колокольцев смотрел на «взрывмашинку» с красной кнопкой, зрачками чувствовал ее упругость, готовность с легким щелчком погрузиться в пластмассовый корпус.

Из поселка в Москву промчалась длинная «вольво», с мягким хлюпающим звуком, словно чья-то нежная ладонь похлопывала по воде. Следом прошел микроавтобус, по виду «форд», уютный, обтекаемый, упруго пульсируя. Легкая завеса кустов не мешала наблюдать за дорогой. На прозрачной ольхе висели промороженные сережки.

Со стороны Москвы послышался далекий гул мотора, в котором присутствовали мешающие чужеродные звуки. Чем ближе становился звук, тем раздражающе и чужеродней казался стучащий звук. На трассе появился тяжелый трейлер — скошенная кабина, длинный металлический короб с латинскими надписями, свисавшая почти до земли грязно-белая шуба инея, что свидетельствовало о проделанной длинной дороге. Одно из задних колес спустило, баллон смялся и при движении издавал хлопающий, плюхающий звук. Трейлер прокатил мимо лежки, затормозил у обочины. Кабина растворилась, и на дорогу выпрыгнул дальнобойщик, в мохнатой безрукавке, в свитере, с непокрытой головой. Приблизился к спущенному колесу, пнул раздраженно ногой. Что-то неразборчиво прокричал в кабину, из которой стал вылезать его напарник.

Появление трейлера испугало Колокольцева. Это было непредвиденное обстоятельство, одно из тех, что невозможно предугадать при самом тщательном планировании операции. И тогда операция либо свертывалась, либо продолжалась в условиях непредсказуемости, с повышенной долей риска. Трейлер пришел из Москвы и остановился на противоположной стороне дороги, оставляя встречную полосу открытой. Не загораживал пространство, по которому промчится машина Ефимчика. Но его стоянка находилась в области взрыва, и фугасная волна неизбежно достигнет незадачливых дальнобойщиков. В сознании Колокольцева сложился моментальный чертеж — траектории разлетавшихся стальных шаров, окружность взрыва, линии, соединяющие трейлер, несущийся «мерседес», присевших у колеса дальнобойщиков и его, Колокольцева, палец, нажимающий красную кнопку. И неясная, похожая на раскаяние мысль: «Простите, мужики», и вернувшееся самообладание, побуждавшее продолжать операцию.

Быстро светало. Прибывающий свет сулил яркое солнце, блеск снега, бледную синеву в вершинах елок, на которых вот-вот загорятся розовые высокие шишки. От «лежки» к шоссе вела чуть заметная тропка, в которой таился провод. В глубь леса убегала стежка, по которой состоится отход.

Вдалеке, со стороны поселка, послышался едва уловимый звук. За поворотом дороги, сквозь лесные опушки, что-то плотно и ладно пульсировало. Среди холодных пространств жарко работала сталь двух мощных моторов, восемь колес с тугими протекторами рвали дорогу, шипы продирали лед до асфальта. Этот сложный звук складывался в единую точку, которая приближалась, росла.

Колокольцев, вслушиваясь в приближение звука, вдруг ощутил дуновение — не ветра, а таинственной, ожившей субстанции. Она, рассеянная среди молекул воздуха, притаившаяся в трехмерном пространстве, вдруг ожила, шевельнулась, колыхнула мир. Пробежала волной, поколебав утренний свет, тяжелые еловые ветви, снежный покров опушки. Ветки шевельнулись все в одну сторону, словно их расчесали невидимым гребнем. Колокольцев почувствовал, что к нему прикоснулось незримое существо. Наложило на лицо холодную щупальцу. Это длилось секунду и кончилось. Щупальца отпала, а он оставался лежать, омертвелый. Эта омертвелость сменилась животным страхом, звериным чутким порывом, — нужно немедленно вскочить, ухватить за рукав Вукова, уходить прочь от этого гиблого места. По протоптанной стежке сквозь редкий лес, к соседней дороге, где их ждет зеленый «сааб». Кинуться в салон и гнать что есть мочи к Москве, сливаясь с потоками разбуженного утреннего города.

Он оставался лежать, слыша, как приближается звук. На изгибе трассы возникло снежное облако с черной сердцевиной. Охваченные легкой метелью, мчались машины — «мерседес» и сопутствующий джип. Надвинулись, скользнули мимо трейлера, вышли на рубеж взрыва. Он понимал, что проиграл, что все напрасно, что субстанция, опустошившая его душу, лишившая воли и смысла, проникла в пластид, обезвредила взрывную силу, разрушила молекулярные связи, преобразив ударное возгорание в вялое тление. И понимая это, приблизил омертвелую руку к «взрывмашинке», нажал кнопку. Ему показалось, что из «машинки» выскочил красный насмешливый карлик, уродливый злобный божок. Кнопка ушла в глубину. На обочине, среди вихря проносящихся черных автомобилей, слабо полыхнуло. Ударил не взрыв, а хлопнула петарда, рассыпала искры «шутиха». Две черные, охваченные снегом машины промчались, исчезая вдали. Колокольцев приподнялся на колени. Открывшаяся пустота с синей текущей гарью вдруг стала меняться. Наполнялась иным ошеломляющим содержанием.

Сидевшие у колеса «дальнобойщики» отпрянули и скрылись за трейлером. Торец фургона открылся, и оттуда, из темного зева, полыхнули три оранжевых факела. Ударили три пулемета, вонзая пули в опушку, в заросли чахлой ольхи, в грудь и лицо Колокольцева. Простреленные сердце и мозг, выбитые глаза не успели увидеть, как из трейлера посыпались на дорогу гибкие черные черти. Сжимая автоматы, под прикрытием пулеметов кинулись к опушке, рыхля ботинками снег.

Атаман Вуков успел пустить длинную долбящую очередь. Но стальные сердечники пробили ему плечо, вырвали из рук автомат, развернули и опрокинули. Он еще пытался подняться, старался дотянуться до «Калашникова». Но черти облепили его, дубасили ногами, били прикладами. Сбрасывая с себя орущих чертей, он видел, как в прорезях масок сверкают глаза, краснеют губы, высовываются мокрые языки. Его завалили, заломили руки, нацепили наручники. Волоком потянули к обочине. Командир ОМОНа стянул с головы черный чехол. Дыша паром, толкнул ногой бездыханного Колокольцева. Наклонился, рассматривая шрам на кровавом лице, набрякшую кровью грудь.

Протянул руку туда, где на шее чуть виднелась золотая цепочка. Вытянул золотой крест, с силой рванул.

Сарафанов торопился с утренним завтраком, собираясь покинуть коттедж и отправиться в город, где должно было осуществиться восстание. Шествие народных масс под водительством коммуниста Кулымова. Православные проповеди отца Петра и его приверженцев. Вступление в столицу поднятых Буталиным армейских частей. И все это начнется с устранения нефтебарона Ефимчика, главного стратега ненавистного «Ханаан-2», врага «Пятой Империи» русских.

Сарафанов облачился в костюм, по телефону подозвал машину к крыльцу. Включил телевизор.

После традиционной заставки с метущимися конями взволнованный комментатор сообщил:

— Как только что стало известно, на подмосковной трассе в районе поселка Опалиха было совершено покушение на главу «Нефтегазбанка», президента корпорации «Нефтегазориент» Льва Ефимчика. Машина банкира едва не подорвалась на заложенном у обочины фугасе. К счастью, видный предприниматель и общественный деятель не пострадал. Силами подоспевшего ОМОНа был уничтожен один террорист, другой ранен и арестован. Личности нападавших выясняются.

Сообщение ошеломило Сарафанова. Он вдруг почувствовал, как мощная сила сдавила виски столь крепко, что хрустнули кости.

Глава тридцать четвертая

Нина, жена генерала Буталина, ждала возвращения мужа, чтобы вместе с ним отпраздновать двадцатипятилетие свадьбы. Генерал обещал вернуться домой пораньше в их загородный красивый коттедж, куда они переселились из Москвы. Нина накрыла в гостиной стол, расставила хрусталь и фарфор. Поместила среди приборов подсвечники с праздничными розовыми свечами. Приготовилась прочитать мужу сочиненный накануне стих, где были такие слова: «И пусть в голове твоей седина, /Пусть много в глазах утрат,/ Я выпью бокал за тебя до дна,/ Ведь ты мне дороже стократ». Она нарядилась в темно-зеленое шелковое, с таинственными переливами платье, так идущее к ее зеленым глазам, смуглому лицу, на котором увядание уступило место в этот вечер воодушевлению, нежности, волнующим воспоминаниям о той поре, когда муж, статный офицер, в расцвете карьеры сделал ей предложение. Они плыли по Волге на белом теплоходе, играл оркестр, они танцевали на палубе среди чудесных раздолий, текущих вод, казавшегося бесконечным счастья. В приготовленном стихотворении были такие слова: «Еще одна война, еще один поход. /И я тебя ждала, как Ярославна. / Ты помнишь наш чудесный теплоход, / Плывущий в Астрахань из Ярославля?»

Больной сын — их общее горе, наполнявшее жизнь непрерывным страданием, чувством вины, неодолимым бессилием, — сын был отправлен Ниной к сестре, чтобы этот вечер воспоминаний не был омрачен появлением в гостиной худого мальчика с вялым ртом, остановившимися бессмысленными глазами, при виде которых хотелось рыдать, покрывать поцелуями теплую, с мягкими волосами сыновью голову, не чувствуя в ответ биений маленького окаменелого сердца.

В доме помимо Нины находился Сергей, помощник Буталина, дожидавшийся генерала, чтобы подписать у него бумаги. Быстро стемнело, генерал запаздывал к ужину, его мобильный телефон не отвечал. Нина и Сергей находились в гостиной, где под люстрой великолепно сияло убранство стола, розовели незажженные свечи.

— Что же Вадим задерживается? Ведь обещал быть вовремя. С утра помнил о нашем дне. Просил приготовить его любимый салат «оливье». Для него колдовала над тестом и кремом, испекла наш фирменный торт «наполеон». Хоть в такой-то день мог не опаздывать? — жаловалась Нина Сергею, в который раз оглядывая застолье, поправляя край бело-голубой скатерти, слегка переставляя подсвечник.

— Вадим Викторович скоро придет, — отвечал Сергей, мягко, спокойно улыбаясь. — Ведь у него столько дел, встречи с утра до вечера. Он и политик, и общественный деятель, и крупнейший военачальник. Не понимаю, как он все это выдерживает. Тут и у молодого сил не хватило бы.

Помощник генерала Сергей, вхожий в генеральский дом, пользовался доверием Буталина. Был посвящен не только в текущие политические дела, но и в семейные отношения. Оказывал генералу услуги — иногда сопровождал Нину на художественные выставки и литературные вечера, оставался присмотреть за больным сыном, принимал участие в семейных торжествах. Он был молод, хорош собой. Обладал статью, худощавым лицом с прямым носом и волевыми губами. Был похож на тех суперменов, которых изображают на рекламах бритвы «жиллет» или в глянцевых журналах на фоне новой марки «лексуса». Его глянцевая холодная красота нарушалась большими темно-синими глазами, осененными слишком длинными, немужскими ресницами и пушистыми бровями. Эти ресницы и брови делали его взгляд теплым, проникновенным, печальным. Нина, проводившая наедине с Сергеем немало времени, иногда чувствовала волнение и слабость, когда темно-синие глаза молодого человека смотрели на нее ласково и печально.

Теперь, дожидаясь мужа, она нервничала и огорчалась. Уходила из гостиной и останавливалась в прихожей перед высоким темно сверкающим зеркалом, отражаясь в нем. Поправляла складки шелкового платья. Осматривала талию. Заглядывала на себя со спины. У нее была стройная фигура, полные груди, стеклянно-сияющие, ниспадающие до плеч волосы. Лицо, особенно не под прямым светом, все еще казалось красивым. Были почти не видны морщинки над верхней губой и в уголках глаз — неодолимые признаки увядания, с которыми она страстно боролась.

— У нас ведь и дома своего никогда по-настоящему не было, — она вышла из прихожей и снова жаловалась Сергею. — То какая-то мазанка в Средней Азии, то модуль в военном городке, то квартира неухоженная с текущим потолком. Он ведь семейной жизни настоящей никогда не знал. То ученья, то маневры, то Афганистан, то Чечня. Домой заглядывал на час, а потом ищи ветра в поле. Вот и сейчас где-то бродит. Как медведь-шатун.

— Что ж, такова доля военного. А доля офицерской жены — стеречь домашний очаг. — Сергей мягко развел руками, и это движение больших, сильных рук показалось Нине тревожно-завораживающим.

— Я ему не нужна. Он никогда не интересовался моей душой. Он смеялся над моей любовью к театру, оставался равнодушным к стихам, которые я ему посвящала, хохотал над записями в моем дневнике, где я говорила о моей вере в Бога. Я была для него красивой куклой, которую он держал взаперти и пользовался для самых грубых примитивных игр.

— Как вы можете так говорить! Вы умная, тонкая, духовная! Ваша женственность проявляется в утонченных чудесных формах. Вы как-то показали мне свои акварели, — они такие пылкие, страстные. Я слышал, как вы читали стихи, — там были настоящие ахматовские, цветаевские интонации. Как жаль, что я не видел вас на сцене, не сомневаюсь, вам удаются женские трагические роли. Прошу вас, не наговаривайте на себя. Вы — замечательная!

Нина была ему благодарна. Его темно-синие, близкие глаза выражали сочувствие, обожание. Мягкие ресницы, опускаясь и поднимаясь, производили странное, цепенящее воздействие. Легкое шевеление его пушистых бровей околдовывало ее. Ей хотелось, чтобы он продолжал говорить, не сводил с нее своих обожающих глаз. Чтобы вздрагивали его длинные ресницы. Чуть поднимались и опускались пушистые брови.

Время шло, генерал не появлялся. За окнами была ночь, тишина. В доме было тепло, краснели угли в прогоревшем камине. На столе под люстрой блестел хрусталь, розовели высокие свечи.

— Зачем я накрывала стол? Зачем хотела вызвать в нем забытые воспоминания? О нашей свадьбе, об одном-единственном в нашей жизни путешествии по Волге, среди восхитительной природы, мимо старинных городов. Мы живем в двух разных мирах. Я в его мир не заглядываю, — там казармы, полигоны, ученья. Там война за войной, убийства, взрывы, изувеченные судьбы. А в моем маленьком женском мире, — неосуществленные надежды, неразгаданные загадки. Стихи, рисунки, посещение театров и концертов. Нас соединяет только одно — наш сын, наше горе, наша беда. Но разве это счастливая связь?

— Я понимаю ваше страдание. Вы, такая возвышенная, такая утонченная, чудная, достойны того, чтобы вам поклонялись. Вы бы могли сделать счастливым любого мужчину. Уверен, есть мужчины, которые издали любуются вами, робеют перед вами, не смеют сказать, как вы великолепны, чудесны.

Эти слова звучали опьяняюще. Его голос бархатно рокотал. Синие глаза смотрели, почти не мигая. А когда на них опускались мягкие ресницы, у нее слабо и сладко замирало в груди, и она чувствовала странное мучительное наслаждение.

— Почему мы должны его ждать? Все сроки прошли. Он может вообще не вернуться, с ним это случается. Он может вернуться под утро, и от него будет пахнуть женскими духами. Давайте выпьем, Сергей?

Он с готовностью поднялся, налил в бокалы коньяк, принес ей на диван.

— Давайте свечи зажжем!.. Гулять так гулять!.. — она бесшабашно махнула рукой. Поднялась с дивана. Запалила маленькую золотую зажигалку, поднесла огонь к свечам. Чувствовала, что он смотрит на нее — на ее протянутые к свечам обнаженные руки, на ее склоненную талию. — И выключим эту помпезную люстру! — Она погасила свет. Гостиная погрузилась в смуглый сумрак, среди которого недвижно горели свечи, отражаясь в стекле и фарфоре. — А теперь выпьем!

Они чокнулись, сидя на диване. Она выпила пряный, жгучий коньяк, глядя в его близкие, утратившие синеву, почти черные глаза, в которых золотыми точками отражались свечи. Теплая волна накатилась на нее, и она, опьянев, испытала благодарность к этому молодому мужчине, разделяющему ее одиночество, ее неутоленные чувства, ее невысказанные переживания. Ей хотелось исповедоваться ему, вручить ему свою волю, свою неразделенную женственность.

— Я ужасная грешница. Через год после того, как мы поженились, у нас должен был родиться ребенок. Вадим заставил меня сделать аборт. Его направили служить в Среднюю Азию, в ужасный глухой гарнизон. Там не было настоящего жилья, чистой воды — бараки, гепатит, суховеи. Вадим говорил, что в таких условиях нам не вырастить здорового ребенка. И я послушалась его. И за это Господь меня наказал. Мой второй ребенок, Олежек, мой сын, он родился больным. Эта кара Божья!

— Не говорите так! Вы ни в чем не виноваты! Это рок. Вы благородно, возвышенно несете свой крест.

— Я не могла простить ему этот аборт. До сих пор не могу простить. Признаюсь вам еще в одном ужасном грехе. Когда он был в Афганистане, я вдруг испытала к нему такую вражду и ненависть, что стала молить Господа — пусть его там убьют, пусть освободит меня. После этой кощунственной молитвы его тяжело ранили. Это я виновата в его ранении. Хожу в церковь, отмаливаю мой грех.

— Вы удивительная! Прекрасная! Не казните себя!..

Она сама поднялась к столу, принесла бутылку и налила им обоим.

— За что выпьем?

— За вас… За вашу красоту… За вашу чудесную женственность…

Этот второй бокал произвел на нее странное действие. Вначале будто полыхнуло золотистое пламя, возбуждая и вдохновляя ее. Но следом пробежал голубой огонь, оцепенивший ее.

Ей показалось, что пространство между ней и Сергеем увеличивается, он удаляется от нее на световом луче, как в перевернутом бинокле. А потом расстояние стало сжиматься, он приблизился, его лицо, увеличенное, охваченное прозрачным сиянием, встало перед ней, и были видны слабые дрожанья его ресниц, легчайшее шевеленье бровей, мягкие завораживающие движения губ.

— Вы — неповторимая. Вы — избранница. Вы страдаете, на вашу долю выпали огромные испытания, но в вас звучит музыка, от вас исходит волшебный свет. Такие женщины, как вы, вдохновляют поэтов, побуждают рыцарей совершать подвиги. Именами таких женщин мореплаватели называют острова и океанские проливы. Но и сами эти женщины готовы совершить возвышенный поступок, беспримерный подвиг, выполняя божественный завет. Я это знаю. Слышу звучащую в вас музыку…

Его слова обладали таинственной силой. Излетая из близких шевелящихся губ, они превращались в дуновение, которое достигало ее лба. Нежно щекотало кожу у самых волос, словно их касалась колеблемая ветром травинка.

— Вы так остро чувствуете страдание мира, потому что страдали сами. Вам, вашей женственности, вашей утонченной натуре дано переживать страдание мира, страдания людей, царящее в мире зло. Вы видите средоточие зла. Видите, как оно поселилось в близком вам человеке. Война за войной, одна кровавая бойня сменяет другую. Тысячи молодых людей, совсем еще мальчики, посылаются на смерть. И потом, истерзанные пулями, лежат в гробах. А этот человек, сам несчастный, обреченный носить в себе зло, творит новые беды, плетет заговоры, готовит перевороты, обрекая множество людей на неизбежные муки и жертвы…

Ваш муж отнял у вас первенца, вынудил вас превратить свое материнское лоно в место казни, где было жестоко зарезано ваше нерожденное чадо. Теперь он хочет превратить в плаху всю Москву, всю Россию. Чтобы снова брат убивал брата и сын посягал на отца. Пленным офицерам вбивали в эполеты ржавые гвозди. Молодых поэтов вослед Гумилеву вели на расстрел. Многострадальные женщины, такие, как Анна Ахматова, выстаивались в долгие очереди перед воротами тюрем. Вы чувствуете музыку мира. Чувствуете свое предназначение. Чувствуете, что Бог желает от вас…

Слова втекали в нее сладостными, медовыми языками. Она чувствовала сладость во всем теле. Эта сладость переливалась в ее голове, куда он как будто вживил ей малую бусину. Ей казалось, она видит в себе эту прозрачную бусину, этот живой зародыш.

Теперь ее воля, ее думающее «я» переместились в эту бусину, не принадлежали ей, освободили от непосильного бремени забот, переживаний, страхов. Она чувствовала величайшее облегчение, долгожданное освобождение. Сидящий перед ней мужчина с нежностью глядел на нее. Его слова имели глубинный смысл.

— Я все это время молча на вас любовался… Боялся признаться… Ваш голос, запах ваших духов… То, как вы берете хрустальную ножку бокала… Как печально улыбаетесь, читая стихи… Однажды я поднимался в кабинет генерала, проходил мимо вашей спальни. Дверь была приоткрыта, и я бросил неосторожный греховный взгляд… Был ослеплен вашей белизной… Ношу в себе этот обжигающий образ… Ваш муж жестокий человек, апофеоз войны. Я видел его афганский альбом — разрушенные кишлаки, убитые дети и женщины, растерзанные снарядами верблюды. И среди всех этих жутких зрелищ он, самодовольный и грозный. В нем дух войны и смерти. Этот дух проник в ваше лоно, вселился в вашего сына и сделал его больным. Но я знаю средство, знаю целителей. Они могут изгнать из вашего милого сына этот болезнетворный дух. Мы поедем с Олежкой в далекий монастырь, к старцу, к чудотворцу. Он изгонит болезнь из вашего сына. Сделает его цветущим, веселым, разумным…

Она верила ему, была благодарна. Находилась в его власти, в сладкой от него зависимости. Его лицо то приближалось, то удалялось, словно разделявшее их пространство пульсировало.

— Поверьте, все возможно… Одно мгновенье, один поворот головы, и чудо случится… Все, что нас окружает, это — мираж, обман… Мы с вами уедем… Из этой зимы, из этой тревожной невыносимой Москвы… В Италию, в маленькие городки, где старинные замки, остатки римских развалин, чудесные крохотные гостиницы в горах, из окон которых видно изумрудное море, рыжие виноградники. Будем гулять в кипарисовых рощах, посещать утренние рыбные рынки. Станем осматривать амфитеатры из бело-розового и голубого мрамора. А вечерами будем пить легкое вино и пьянеть, и вы мне станете читать свои стихи… Все это возможно, поверьте…

Ей казалось, что она становится невесомой. Ее руки, плечи, ослабевшие ноги утрачивают материальность, тают, превращаются в дымку, среди которой мерцает ее опьяненное сознание. Она спит, видит сон. Перед ней сидит прекрасный, любящий, нежный мужчина, чьи губы чарующе приближаются к ней, мягкие ресницы опускаются на темно-синие глаза, пушистые брови изумленно подымаются, и их хочется поцеловать. Она не принадлежала себе.

— Ваш жестокий и грубый муж, он препятствует вашему счастью… Он — источник всех ваших мучений… Он вас ведет в погибель… Вы должны от него отказаться… Это так просто… Ваша спальня… Книжная полка… Томик Пушкина… Коричневый, с золотым тиснением корешок… Коснитесь его рукой, снимите томик с полки… В глубине, за книгами, лежит пистолет… Ваш муж учил вас стрелять… Возьмите пистолет, снимите с предохранителя… Только одно усилие… Одно нажатие… И все переменится, жизнь станет иной, чудо свершится… Стихи, пистолет, огромное черно-синее небо с итальянскими звездами…

Ей казалось, она идет по тонкому канату, над бездной. Натянутая струна дрожит под ногами, бездна манит, влечет. Кто-то восхитительный, с могучим опереньем косматых крыл, с огромными черно-синими глазами, властелин этой бездны, поддерживает ее на струне. Не дает упасть. В своем лунатическом сне она вверила ему свою жизнь, опирается на его всесильную руку, чувствует над собой дуновение крыльев.

Она сидела с закрытыми глазами, улыбаясь. Знала, сейчас откроет глаза, обнимет его, прижмется губами к его чудесным бровям, положит его ладонь себе на грудь. Потянулась к нему, открыла глаза. Никого не было. На столе, наполовину оплывшие, горели свечи. Отражались в двух влажных бокалах. В гостиной был бархатный смуглый сумрак, и лишь в дальнем углу, куда не доставал свет, мерцала синева таинственной бездны, слышался шум отлетающих крыл.

Генерал Буталин вернулся за полночь. У него были тайные встречи с двумя командирами полков, которые наутро, по телефонному сигналу генерала, начнут выдвижение на Москву. Полкам надлежало отправиться на плановые учения. Бронетехника и личный состав покидали гарнизоны согласно разработанным маршрутам. Но затем внезапно меняли направление и по двум трассам входили в столицу. Переговоры генерала с бывшими сослуживцами, участниками чеченской кампании, затянулись. Просматривали карту города, определяли места патрулирования, правительственные учреждения, возле которых будут выставлены посты. Генерал вернулся домой поздно, отпустил шофера, взошел на запорошенное снегом крыльцо. Из прихожей увидел стол с горящими свечами, сидящую вполоборота жену, ее опущенные огорченные плечи. Вдруг вспомнил о семейном юбилее, на который опоздал, и, готовясь к упрекам, ступая в гостиную, заговорил громко и возбужденно:

— Представляешь, по дороге видел две крупные аварии. В одном месте «маршрутка» въехала в столб. Кузов всмятку. Кто-то в снегу без движения. «Мигалки», «скорая помощь» — ужас! А вторая, здесь на повороте, — фура сошла с шоссе, перевернулась, но, кажется, водитель жив. Так что, как говорится, все под Богом ходим.

Нина подняла на него глаза, и они были медлительные, словно невидящие. Смотрели мимо него:

— Я ждала тебя, готовила стол. Сегодня двадцать пять лет нашей свадьбы, — она говорила вяло, без раздражения, без горечи. Не упрекала его, а просто давала понять, как устала, как ей пусто и одиноко.

— Ну, ты меня прости. Исключительные обстоятельства. Наездился, едва ноги принес. Устал как собака. — Ему было больно смотреть на ее понурые плечи, огорченное немолодое лицо с умоляющим, щемящим выражением. Он чувствовал свою вину, но не хотел вступать в изнурительные объяснения. Желал поскорее подняться наверх и улечься в постель.

— Я приготовила тебе торт «наполеон», сочинила стих.

— Лучше бы ты приготовила торт «кутузов». А стихи, ты же знаешь, — я не очень большой ценитель. Пушкина люблю. Например: «Горит восток зарею новой…» А всякие женские сантименты не понимаю. Ну, спокойной ночи, мне завтра рано вставать. Когда «восток загорится зарею новой». Завтра над Россией встанет новая заря.

— Здесь был Сергей. Он меня слушал. Он был ко мне так внимателен. Мне не хватает внимания.

Ее голос был тусклый, уголки рта опустились. Стали отчетливо видны морщинки у губ и висков, как тонкие трещинки. Ему было жаль ее. Но не было сил на утешения, на воспоминания, на изнурительные объяснения, которые кончались слезами. Избегая этих невыносимых душевных трат, сберегая для завтрашнего дня душевные силы, он отстранялся от нее. Был насмешливо бессердечен:

— Ну что ж, Сергей молодой и горячий малый. Он должен нравиться стареющим женщинам. Вот ему и читай стихи. С ним и выпить не грех, и на танцы сходить, а может, и еще чего. Мне же сейчас надо спать. Завтра дел невпроворот. Лягу у себя в кабинете. Спокойной ночи.

Грузно прошел мимо нее, едва не задев. Было слышно, как он умывается в ванной. Стелет себе на просторном диване. Хлопнула дверь кабинета. Дом затих. Нина оставалась сидеть среди отекающих розовым воском свечей, и ей казалось, она продолжает спать.

В гостиной, в дальнем углу, таинственно дышала синяя тьма. Казалось, оттуда наблюдают за ней огромные страстные глаза, веют волшебные дуновения, несутся неизреченные, к ней обращенные слова. Бусина, которую поместили в ее сознание, слабо пульсировала, источала теплые волны, управляла ее желаниями и помыслами. Бездна омывала ее, как огромное ночное теплое море. Голос, который звучал из бездны, был любимым, желанным. Она повиновалась ему.

Медленно встала. Не чувствуя ног, словно в лунатическом сне, переступая по натянутому над бездной канату, стала подыматься по лестнице. В одном месте покачнулась, едва не упала, но чьи-то сильные, верные руки подхватили ее, удержали на канате. Вошла в спальню. Было темно, но за окном морозно светил фонарь. Убранство комнаты было обведено мягкими тенями. Двуспальная кровать с призрачной белизной подушек. Черный блеск трюмо. Шкаф с высокими фарфоровыми и стеклянными вазами. Полка, уставленная безделушками, сувенирами, с корешками книг. Среди темного ряда книг слабо мерцал золотым тиснением томик Пушкина. Она стояла растерянная, словно забыла, зачем пришла. Но властная мягкая сила направила ее к полке, и голос, сладостный, состоящий не из звуков, а из беззвучных повелений, произнес: «Возьми!» Рука потянулась к полке, огладила корешки книг, остановившись на мягком тиснении, которое под пальцами сыпало золотистые искры. «Возьми!» — повторил голос. Она сняла томик с полки. Просунула руку в глубину и нащупала холодную гладкую сталь. «Как буря, смерть уносит жениха!» — донеслось до нее. Она вынула пистолет. Держала его в свете ночного фонаря. «Делай, как я велю!» — слышала она голос, который доносился из бездны. Она сняла предохранитель и держала пистолет в вытянутой руке, испытывая блаженство оттого, что была свободна от бремени собственной воли, растворилась в благостной, безымянной воле невидимого, дорогого, желанного существа. «Ступай!» — следовал приказ.

Она вышла из спальни. Не опуская руку, держа перед собой пистолет, сошла вниз, все так же балансируя на тонкой струне. Открыла дверь в кабинет. Муж спал на диване лицом вверх. Белел его лоб, белела подушка. На столе были рассыпаны бумаги. Темнел бронзовый бюстик Суворова. «Люблю тебя… — звучал невидимый голос. — Ты чудесная…» Она подошла к дивану, приблизила вытянутую руку к лицу мужа и выстрелила.

Сарафанов садился в «мерседес», намереваясь ехать в Москву на Октябрьскую площадь, где намечалось стечение народа под водительством коммуниста Кулымова, прибытие воинских подразделений генерала Буталина.

— Включи-ка приемник, — попросил он шофера. Голос диктора произнес: «…и как стало только что известно, по уточненным данным, выстрел был произведен из пистолета Макарова в упор, что и послужило причиной смерти генерала Буталина. Жена генерала Нина Буталина не отрицает своей причастности к убийству мужа. В настоящий момент она взята под стражу, и начато следствие. По неуточненным данным, в некоторых подмосковных гарнизонах произведены аресты офицеров. По мнению аналитиков, существует связь между упомянутыми арестами и убийством генерала Буталина».

Сарафанов почувствовал, как в грудь ему вошел острый кол… Остановился в сердце, причиняя невыносимую боль. И нечто огромное, похожее на мокрые непомерные губы, обсосало его и выплюнуло. Боль отпустила. Опустошенный, с глазами, полными слез, он лежал на сиденье. Машина мчалась по утренней дороге в Москву.

Глава тридцать пятая

Лидер коммунистов Кулымов проводил совещание с секретарями московских райкомов. Совещание проходило в «партийном доме» у Цветного бульвара, в скромном двухэтажном строении, ничем не напоминавшем чопорные апартаменты на Старой Площади, на которых когда-то золотыми буквами было выведено «Центральный Комитет Коммунистической партии Советского Союза». Здесь все было скромней и келейней. Было чем-то похоже на заседание коммунальных служб, — так выглядели затрапезные, озабоченные, кое-как одетые секретари. Однако важность совещания делала его историческим. Кулымов так прямо и сказал товарищам по борьбе:

— Не хочу предсказывать, товарищи, но в будущей истории партии наша встреча может быть приравнена к самым выдающимся, переломным съездам.

Он не ошибался. На повестку дня был поставлен один-единственный вопрос — как собрать на завтрашний митинг, посвященный памяти Ленина, максимальное количество народа. Как сделать так, чтобы активисты партии обошли как можно большее количество квартир и собрали на Октябрьской площади, у памятника вождю пролетариата «критическую массу» народа. Такая масса прорвет оцепление милиции. Митинг превратится в шествие. Могучая колонна под красными знаменами, с портретами Ленина и Сталина, с огромным транспарантом: «КПРФ — революционная партия», пройдет по Якиманке, через Каменный мост, мимо Манежа. Неожиданно свернет на Красную площадь и, слившись с крестным ходом и воинскими подразделениями, вынудит кремлевский режим отказаться от власти.

Секретари докладывали Кулымову о возможностях своих организаций. Одновременно выражали радость и возбуждение по поводу предстоящих событий.

— Ну, наконец-то переходим в атаку. Сколько можно отсиживаться!

— Это особенно важно для коммунистической молодежи. Ей нужны бои, подвиги, а мы вместо этого окопались в Думе.

— Вот это по-ленински! Вчера было рано, а завтра будет поздно! Хочу увидеть нашего лидера на трибуне Кремлевского дворца съездов, когда он провозглашает: «Товарищи, Четвертая Русская революция совершилась!»

Секретари расходились воодушевленные. Звонили на ходу по мобильным телефонам в свои райкомы, поднимая актив.

Кулымов вернулся домой под вечер. Поужинал вместе с приехавшими из провинции родственниками, чьи ботинки и туфли были выставлены в прихожей, словно у входа в мечеть.

Рано покинул застолье, уединившись в своем кабинете. Ему хотелось отдохнуть перед завтрашними испытаниями. Продумать слова, с которыми он обратится к народу.

Было приятно лежать на мягком диване под огромным портретом работы Шилова, где он, Кулымов, был изображен лобастым, упрямым, напористым, напоминавшим Тельмана. Он и сам себе казался таким, когда, окруженный сподвижниками, выступал перед массами. Художник разглядел его внутренний образ, сделал тайное явным, и теперь Кулымов старался походить на свой портрет.

Ему запомнились слова секретаря Краснопресненского райкома, пожелавшего услышать из уст Кулымова историческое восклицание: «Четвертая Русская революция совершилась!»

Он представлял себе великолепное пространство Дворца, декорированное специально под съезд. На сцене — огромное алое полотнище с профилем Ленина. Ряды заполнены до отказа. Рабочие, крестьяне, интеллигенция. Победоносные генералы и отважные космонавты. Множество гостей со всех континентов. Азиатские, африканские лица. Представители европейских «левых» движений и партий. Он, Генеральный секретарь, с трибуны оглядывает аплодирующий зал, не мешая соратникам выразить восхищение, уважение, неподдельную поддержку. Мерцание вспышек. Блеск правительственных наград.

Доклад, который он зачитывает залу, начинается анализом международного положения. Глобальный экономический кризис ослабил капиталистический мир, обострил противоречия между ведущими империалистическими странами, включил в борьбу новые социальные силы. Латинская Америка на глазах «левеет», красные знамена развеваются над Боливией, Венесуэлой, Никарагуа. Исламский мир консолидированно выступает против «золотого миллиарда», выдавливая американцев из Афганистана, Ирака, со всего Ближнего Востока. Рядом с революционной Россией плечом к плечу стоят могучий Китай и неколебимый Иран.

Внутреннее положение страны характеризуется ростом экономики, которая, после национализации нефтяных и газовых корпораций, «Норильского никеля» и «Красноярского алюминия», демонстрирует высочайшие темпы роста. Что сказывается на жизненном уровне трудящихся. Объединенные в новый Союз народы недавнего СНГ залечивают раны, нанесенные разрушителями СССР.

Проходит «Суд народов», наподобие Нюрнбергского. Судят Горбачева и Ельцина. Министров, расстрелявших в 93–м парламент. Олигархов, разоривших страну, учинивших грабительскую приватизацию. На суде в качестве свидетелей выступают обнищавшие ученые, пережившие войны беженцы, калеки, изнасилованные женщины и дети. Эксперты приводят данные о бесчисленных злодеяниях, за совершение которых полагается смертная казнь.

Доклад то и дело прерывается аплодисментами, здравицами в честь партии и лично его, Кулымова. Быть может, кому-то это напоминает новый «культ личности». Но не может же он, Кулымов, воспрепятствовать людям выражать свои искренние чувства. Конечно, он, Кулымов, не Сталин. Но совершенная под его водительством Четвертая Русская революция, воссоздание Союза, достижения на международной арене и во внутренней политике ставят его в один ряд с выдающимися деятелями отечественной истории.

Кулымов включил телевизор, чтобы узнать последние новости. А через несколько минут, когда из уст диктора прозвучали завораживающие фамилии генерала Буталина и двух террористов — Колокольцева и Вукова, Кулымов почувствовал внезапную немощь, так что на лбу и ладонях выступила испарина. Его внутренние органы и кровотоки, нервные ткани и мускулы испытали сбой, личность стала рассыпаться и лишь невероятным усилием сохранила свою целостность. Это усилие, сократившее срок его жизни, далось ему дорого. Сидел бледный, в капельках холодного пота.

В какой-то момент Кулымову захотелось исчезнуть. Перенестись в былое, комсомольское время, в родную провинцию, в круг молодых весельчаков и шаловливых девчонок, с которыми колесили по проселкам, навещали хлебные тока и животноводческие фермы, районные газеты и комсомольские слеты. А потом, где-нибудь в поле, у чистой речки, варили уху, пили обжигающую водку, и шальные глаза девчонок манили в соседнюю рощу, в теплые сумерки. Туда, в беззаботное прошлое, хотелось скрыться из этой респектабельной московской квартиры с помпезным портретом.

Кулымов вялыми пальцами раскрыл телефонную книжку, куда были занесены телефоны секретарей московских райкомов. Стал обзванивать одного за другим, отменяя завтрашнее мероприятие.

Сарафанов мчался по Москве в сторону Октябрьской площади, исполненный дурных предчувствий. Два звена в продуманной цепи операции были вырваны и расплющены. Колокольцев и Вуков не смогли взорвать Ефимчика и сами пали от пуль. Генерал Буталин, готовый поднять войска, был застрелен женой, а в полках, готовых к восстанию, произведены аресты офицеров. Вихрь, который он, Сарафанов, запустил в Москве, стремительный дикий волчок, сокрушавший врагов, будивший энергию дремлющего, околдованного народа, — этот вихрь был кем-то перехвачен и остановлен. Из него выдернули стержень и вставили другой. Развернули в противоположную сторону. И теперь таинственный смерч несся над сторонниками «Пятой Империи», сминал их планы, опрокидывая замысел Сарафанова.

Он въехал на Октябрьскую площадь, где высился монумент Ленина, окруженный бронзовыми солдатами и матросами. Обычно в дни праздников здесь гудела краснознаменная толпа, раздавались мегафонные вопли, играла революционная музыка, и множество людей выстраивалось в колонны вдоль Якиманки, чтобы мерным и мощным маршем двинуться к Каменному мосту, к Кремлю.

Сейчас продуваемая ветром площадь выглядела пустынной. Лишь разрозненные группки окоченелых стариков с красными бантами и сизыми носами бестолково кружили вокруг памятника. Так кружат чаинки в стакане чая, сталкиваясь и оседая на дно. Казалось, этих стариков вращает невидимый вихрь, ударяет о гранит монумента, о бронзовых солдат и матросов. Они стараются устоять на ногах, а их сносит по Якиманке, мимо французского посольства и церкви Иоанна Воина.

На площадь выскочил грузовичок с нарядными наклейками. Из кабины навстречу Сарафанову выпрыгнул предприниматель Молодых, в шубе, в бобровой шапке, к которой был пришпилен алый бант.

— Где же народ? Я привез еду! Бутерброды, горячий кофе! Где разгружаться? — он спрашивал Сарафанова, а сам оборачивал во все стороны оживленное лицо.

— Нигде не разгружаться, — тускло отозвался Сарафанов. — Народа не будет. Нигде никогда народа больше не будет. Нас обыграли. Садитесь и уезжайте. Ложитесь на дно.

— Я так и знал! — возопил Молодых. — Это подстава! Вы провокатор! Поп Гапон! Что будет теперь с моим бизнесом? Что будет с моим предприятием?

Он стянул с головы бобра, сорвал с него красный бант и кинул на землю. Ветер подхватил, завертел красную шелковую тряпицу. Молодых панически кинулся в кабину, и грузовичок умчался с площади.

Сарафанов смотрел, как кружится в вихре красная тряпица, и ее несет по заснеженной площади.

Отец Петр встал до рассвета и молился перед домашним киотом, в горячем сумраке, в котором пламенела большая малиновая лампада. Он обращал свое молитвенное чувство на старинный образ «Христа Распятого». Вокруг креста с золотистым, похожим на текущую смолу телом Спасителя собрались жены-мироносицы, апостолы, ангелы, а по обе стороны распятия в небе застыли алые шестикрылые серафимы. Этот образ был подарен отцу Петру его духовником, ныне почившим, который в годы гонений много притерпел от безбожной власти. По его словам, икона принадлежала когда-то Преподобному Иоанну Кронштадтскому, находилась в его домовой церкви. Теперь, стоя перед образом, отец Петр взволнованно думал, что когда-то в такой же утренний час склонялся перед образом великий подвижник, моля Господа о сбережении России, о спасении от жидов престола и августейшего семейства, о наущении и вразумлении Государя Императора, над которым уже нависла роковая тень. Отец Петр молился бессловесно, не мыслью и разумом, а сердцем, направляя на икону прожектор своей любви, получая от иконы ответный горячий отклик.

Сегодня отцу Петру предстояли деяния, которые он намеревался совершить без дозволения епархиального начальства, вопреки уложениям Патриархии. Он должен был явиться в храм и после краткой утренней службы обратиться к пастве с проповедью об одолении «ига иудейского». Увлечь народ из храма на улицу и крестным ходом, с иконами и хоругвями, двинуться по городу к месту, где соберутся толпы и явятся войска. Все вместе, распевая псалмы, вознося образа, они пойдут к Кремлю — месту, где засел Диавол. Изгонят его, освятят соборы, возвестят под колокольные звоны рождение нового великого Государства Российского.

Деяние, которое ему предстояло, грозило опасностью. В толпу с кремлевских стен могут стрелять, и, быть может, он падет, сраженный пулей. Или навстречу народу, не взирая на иконы и хоругви, выйдут свирепые наемники, станут давить и терзать народ, обратят его вспять, а его, отца Петра, схватят и подвергнут мучениям. Подымут на дыбу. Станут жечь огнем. Кинут на лед. Заморят голодом…

Все это предвидел отец Петр. Молил Господа укрепить его, послать народу победу, а если случится поражение, то укрепить дух в часы пыток, в минуту казни, чтобы он уподобился своим многострадальным предтечам, принявшим за Христа и Россию смертную муку.

«Господи, Иисусе Христе, сыне Божий, помилуй мя грешного!» — вырвалось из души отца Петра. Эта реченная молитва на время пресекла потоки неизреченного света, которым обменивались икона и его любящее сердце.

Матушка, заспанная, простоволосая, поила его чаем, прикрывая ладонью невольно зевающий рот.

— Ты, Петя, возвращайся сегодня пораньше. Не забудь, отец Варсанофий придет к обеду. Я ему заливное налимье приготовила. Он мое заливное хвалит.

— Что Алешка из школы принес? Какие отметки? — спросил отец Петр о сыне, у которого были пропуски из-за болезни и он приотстал от товарищей.

— За сочинение пять получил. Писал на тему: «Алеша Попович — богатырь святорусский».

— О себе писал, — с нежностью произнес отец Петр. — Ты сегодня, мать, обо мне молись. И я возвращусь скоро.

Надел поверх рясы шубу. В утренних сумерках стряхивал веничком снег с машины. Не без труда запустил мотор своего «жигуленка». Покатил, поглядывая в оттаявшие окна на заснеженные деревья, на черную, торопливую толпу, на скользящие по соседству автомобили. В его умиленном сознании витала сладостная мысль — Христос здесь, в утренней зимней Москве. Неприметен среди торопящихся людей, мигающих светофоров. Видит его, знает его помыслы, благословляет на подвиг.

Он поставил машину на стоянке у церкви, убедившись, что потрепанный «форд» отца диакона отсутствует, и он прибыл в храм первый. Вышел из машины, осмотрел утренний бело-голубой храм с золотыми главками, на которых осел снег. Испытал нежность, благоговение, словно храм был живой, одушевленный. Зашагал к дверям, предвкушая вдохнуть сладостный, теплый воздух храма, узреть его сумрачно-золотое убранство.

Навстречу шел секретарь владыки Кирилла отец Власий, высокий, в длинном черном пальто, из-под которого колыхался темный подрясник. Появление секретаря удивило отца Петра.

Они не были близко знакомы, встречались по поводу недавней церковной конференции, проходившей под началом владыки. Отец Власий был доверенным лицом владыки, исполнял его сложные и ответственные поручения. Статный, густобородый, с мохнатыми, начинавшими седеть бровями, он складывал перед собой руки, приближаясь к отцу Петру под благословение.

Отец Петр благословил его, перекрестив склоненную пышноволосую, пахнущую одеколоном голову. Они расцеловались, соединив свои щеки и бороды. И, целуя секретаря, отец Петр видел нежно-голубой, белоснежный храм, над которым пролилась тонкая струйка зари.

— Отец Петр, не удивляйтесь моему столь раннему и неожиданному у вас появлению, — гость поместил на голову серебристую кунью шапку. — Поверьте, только чрезвычайные обстоятельства побудили меня нанести вам визит.

— Что случилось, отец Власий? — у отца Петра тревожно дрогнуло сердце, будто в него ткнула чья-то невидимая рука.

— Отец Петр, мы несколько раз соединялись с вами в богоугодном делании, и вы не можете упрекнуть меня в сколько-нибудь предвзятом к вам отношении. Мое расположение к вам очевидно и не подлежит сомнению. Поэтому выслушайте меня как человека, благоволящего вам.

— Слушаю, отец Власий, — сердце, получившее удар, продолжало неровно биться, и вокруг него в груди распространялось поле тревоги.

— Отец Петр, отмените сегодняшнюю службу. Не ходите в храм, а отправляйтесь домой.

— Как же так, отец Власий? По какой причине?

— Не стану объяснять вам причины, которой сам толком не знаю. Но это просьба, и если угодно, указание владыки Кирилла. Он утром лично направил меня к вам.

— Посудите сами, отец Власий, как я могу отказаться от службы? Меня ждут прихожане. Я пастырь. — Тревога исходила из сердца и переполняла теперь всю его сущность.

— Не станем забывать, отец Петр, что все мы являемся чадами нашей Матери-Церкви и должны выполнять повеления вышестоящего церковного начальства.

— Но я пастырь. Служу не церковному начальству, а Христу. И это служение повелевает мне направиться в храм.

Тревога, окружавшая сердце, продолжала распространяться, захватывая каждую клеточку обеспокоенного, огорченного тела. Но теперь вокруг сердца, в котором прозвучало имя Христа, появилась горячая, светлая сфера. Отец Петр чувствовал в сердце благодатный жар, сберегал в себе зажженную лампаду.

Из-за спины отца Власия появились двое, неуловимо похожие не зимними шубами и шапками, не плотными, сытыми телами, а одинаковыми, упрямо обращенными лицами, непреклонными, глядящими из-под бровей глазами, их холодным жестоким свечением.

— Отец Петр, — произнес один из них, молодой, с фиолетовыми бритыми щеками, по которым пробегала едва заметная судорога. — Мы вынуждены просить вас проследовать с нами в машину. Мы доставим вас на Лубянку, где с вас снимут показания.

Отец Петр испытал внезапную немощь. Словно растворилась запечатанная память и оттуда хлынули в стонах и воплях воспоминания, не его, а доставшиеся ему по наследству. Тонула в море утлая баржа, забитые в трюмах, пели священники, а с берега пушка хлестала картечью, расшибая гнилые борта. Босые монахи в разодранных рясах выстраивались у мокрого рва, и солдаты с красными звездами стреляли им в грудь из винтовок, те падали, молясь за своих палачей. Виденья нахлынули на отца Петра, и он, теряя опору, хватался за морозный воздух.

— Пройдемте в машину, — повторил человек.

И такая слабость и немощь, и любимое лицо беззащитной жены, и болезненное, с наивными глазами лицо любимого сына, и висящий на древе Христос, и страх, и бессилье, неуменье принести Христову жертву. Отец Петр сник в безволии, повинуясь властным, обступившим его людям.

— Нужно храм запереть, предупредить прихожан, — слабо пролепетал он.

— Храм заперт, — произнес отец Власий. — Прихожане отправились по домам. На дверях поместили надпись: «Храм закрыт на ремонт». Все слава Богу, отец Петр.

И вдруг послышалось среди гулов утренней улицы и снежного скрипа, как где-то рядом прокричал петух.

«Я и есть Петр… Я и есть отступник…» — подумалось отрешенно. Проследовал к черной, трепещущей дымками «Волге». Сел в глубину салона, стиснутый с обеих сторон плотными молодыми телами.

Над церковными главами разливалась заря, золотая, изумрудная, с голубыми отливами. Казалось, над Москвой, над морозными крышами, среди черных деревьев шествует по ветке разноцветный петух, встряхивает алым гребнем.

Сарафанов подъехал к запертому храму. Прочитал пришпиленную к дверям записку: «Храм закрыт на ремонт». Увидел, как старичок в утлом пальто, обнажив лысую сухую голову, крестится перед входом. Не стал допытываться, почему отменена служба. По Москве мчался незримый вихрь, сметая его, Сарафанова, замыслы, опрокидывая его построения. В этом вихре танцевало ликующее чудище, хохотало, кидало ему в глаза горсти колючего снега.

Глава тридцать шестая

«Солдат удачи» Змеев, жилистый, тощий, похожий на скрученный корень горного дерева, выполнял задание Сарафанова — в пик народных выступлений он должен был обстрелять из гранатомета американское посольство, подавляя гранатами волю главного врага России. В кровавом 93–м, когда баррикадники заслоняли Дом Советов, шли в поход на «Останкино», рассылали гонцов в гарнизоны, из посольства США исходили директивы Ельцину. Там стояли подслушивающие системы, улавливающие переговоры восставших. Там же, по свидетельству экспертов, были установлены мощные излучатели, парализующие вождей восстания. Змеев воевал с Америкой в Афганистане, Боснии, Сербии. Ненавидел Америку, как своего личного врага. На его щеке синела крохотная точка — стальной кристаллик американской крылатой ракеты, упавшей на Белград в пасхальную ночь. Этот малый стальной осколок иногда начинал покалывать. И тогда Змеев испытывал прилив ненависти, чувствовал прикосновение врага.

Все приготовления к атаке были завершены. У посредников, связанных с криминалом, был куплен гранатомет «Муха». Был изготовлен круглобокий, обшитый материей футляр, в каких музыканты носят виолончель, и туда удобно уместилась «Муха» и «калашников». Напарником Змеев выбрал лихого паренька, с которым жил по соседству и которого отсек от компании молодых алкашей и наркоманов, преподавая ему уроки рукопашного боя и обучая стрельбе из ТТ. Василек — так звали напарника, — умел водить машину, был лихой и преданный. Не раздумывая, принял план Змеева. Оба несколько дней подряд исследовали район вокруг посольства, выбирали позицию для удара, изучали пути отхода.

Посольство напоминало пышный ванильный кекс с узорами из крема и марципанов. Змеев, проходя мимо чугунной изгороди, фиксировал расположение охраны, количество постов, вооруженных короткоствольными автоматами. Однажды на высоком портале, что размещался в торце посольства, разглядел американского морского пехотинца, испытав к нему острую неприязнь.

Он разглядывал окна, выбирая те, в которые будет направлен выстрел. Скорее всего, это будут центральные окна фасада на четвертом этаже. С Васильком они утонят машину где-нибудь в районе Сухаревки. Проедут по Садовой к посольству туда, где разделяются автомобильные потоки. Затормозят на разделительной линии перед туннелем. Произведут один или два выстрела. Нырнут в туннель. Бросят машину в районе Зубовской площади и переулками поодиночке просочатся, один — к Пироговке, другой — к набережной, уходя от возможной погони.

Окна на четвертом этаже посольства, с учетом баллистики, местонахождения гранатомета и дистанции, были предпочтительны. К ним было приковано внимание Змеева.

Но, странное дело, всякий раз, когда он приближался к посольству, ощущал на себе странное воздействие. Словно пышное, рыхлое, многоэтажное здание чувствовало его приближение. Откликалось таинственным давлением. Это была неявная, незримая сила, останавливающая его. Она мешала движениям, давила на лицо, на глаза, на грудь, тормозила шаги. Словно он погружался в вязкую среду, которую было трудно преодолевать. Проходя мимо посольства, он чувствовал направленное на себя угрюмое, настороженное око, которое размещалось на четвертом этаже, среди окон, выбранных для удара. Оттуда изливались невидимые энергии, исходили бесцветные лучи, считывались мысли Змеева.

Он ощущал этот дом в центре Москвы как каменного пришельца с другой половины Земли. Как ломоть враждебного континента. Как олицетворение зла, явившегося в Россию, чтобы ее покорить, придавить непомерной тяжестью. Этот дом был Америкой. Из этого дома изливались все яды и напасти, все огорчения и русские беды.

Наступило утро атаки. С Васильком они нарядились в удобные, не стесняющие движений куртки. Сверху нацепили поношенные пальто. В карманы запихнули вязаные маски с прорезями. Руки упрятали в перчатки, не оставляющие отпечатков. Василек подхватил подмышку толстобокий футляр, в котором был спрятан гранатомет и автомат. Змеев ткнул в карман тяжелый ТТ. Взяли такси и доехали до Самотеки. Вылезли у хохлятской корчмы, перед которой расхаживал служитель в красном запорожском жупане и пузырящихся шароварах, изображая Тараса Бульбу. У тротуара стояли припаркованные автомобили, принадлежавшие посетителям корчмы.

— Какой будем брать? — поводя шальными глазами, весело спросил Василек, прислонив к себе футляр.

— Одинокого водилу. Чтобы с ним не было кодлы. — Змеев локтем надавил на карман, провисший под тяжестью ТТ.

Из корчмы показался господин в долгополом пальто. Приблизился к голубому «фольксвагену». Достал ключи. Брызнул пультом, на который машина откликнулась вспышкой габаритов. Змеев гибко стал к нему приближаться, слыша, как Василек волочит по снегу футляр. Но вслед господину из корчмы появилась молодая, хмельная дама и разогретый жизнерадостный кавалер. Надвинулись на «фольксваген», громко смеясь. Стали погружаться на заднее сиденье, под благосклонные смешки господина. «Фольксваген» укатил, а Змеев и Василек остались, досадуя на огрех, гася в себе несостоявшийся порыв.

Змеев видел, как разнервничался Василек. Этот первый сбой поверг его в панику, сулил дальнейшие неудачи. Змеев хлопнул паренька по плечу, заглядывая в его молодое круглое лицо:

— Слушай анекдот. Стали искать, где у Кащея смерть. Смерть — в игле. Игла — в яйце. Яйцо — в утке. Утка — в зайце. Заяц — в шоке, блин! — он видел, как, не понимая шутки, таращит глаза Василек. Через секунду смысл анекдота дошел до него. Он радостно загоготал, выдыхая пар, пританцовывая вокруг фальшивой виолончели.

Из корчмы показался толстячок в полураспахнутой шубе. Круглился тучный животик. Сыто блестели глазки. Сунул в ладонь служителю-запорожцу денежную бумажку. Служитель благодарно кланялся, а потом отвернулся, устремляясь к новому посетителю. Провожал его в корчму.

Толстячок приблизился к серебристому «джипу». Машина, как животное, откликнулась на приближение хозяина вспышкой стеклянных глаз. Толстячок открыл дверцу и стал переносить свое округлое, переполненное вкусной едой тело на сиденье. Тут его и настиг удар Змеева, короткий, точный, перебрасывающий с одного сиденья на другое. Змеев вырвал из рыхлого кулачка ключи, вставил в замок зажигания. Василек заталкивал в салон «виолончель», на ходу захлопывал дверцу. «Джип» упруго рванул, вливаясь в густое шевеленье Садовой. Оглушенный хозяин вяло шевелился на сиденье. Василек заклеивал ему скотчем рот, пытался обмотать клейкой лентой руки.

— Погоди, — остановил его Змеев. — За «Пекином» приторможу.

Миновали тоннель под площадью Маяковского. Тормознули за рестораном «Пекин» в том месте, где стоял цветочный киоск, отделяя их от многолюдного тротуара.

— Так, — Змеев вытащил пистолет и приставил его к глазу оглушенного толстяка. — Будешь слушаться, будешь жить. Притворись мертвым жуком и лежи.

С Васильком они перетащили хозяина «джипа» на заднее сиденье. Перевернули носом вниз. Обмотали запястья и щиколотки скотчем. Тот сопел, тяжело вздыхал, горестно притих.

— Раскрывай багаж, — приказал Змеев.

Василек распаковал футляр. Извлек два зеленых пенала, переложил на переднее сиденье рядом со Змеевым. Туда же лег лысый, со стертым цевьем «калашников». Они напялили черные, с прорезями, маски.

— Ну, Господи благослови, — Змеев перекрестил свое черное, с дырами для глаз лицо. Запустил мотор, направил машину в скользящее автомобильное месиво.

Проехали зоопарк с узорной решеткой. Миновали перекресток. Уступами, до высокого заостренного шпиля, возникла «высотка». За ней приближался напыщенный, из гранита и стекла, торговый центр. Змеев нацелил машину в то место, где автомобильный поток раздваивался, и одна его ветвь утекала в туннель, а другая стремилась к повороту на Кутузовский. Игрушечно-белые, с колонками и фронтонами, появились особнячки, чудом уцелевшие среди тяжеловесной застройки. Показался пышный, разукрашенный торт посольства — ограда, будка охраны, геральдическая эмблема с американским орлом.

Змеев стал притормаживать, включая мигающий аварийный сигнал. Почувствовал, как мир вокруг стал меняться. Машина сбавляла скорость, но не потому, что действовали тормоза, а потому что она попала в вязкую плотную среду, в стекловидную прозрачную массу, затруднявшую движение. Остановилась в предусмотренном месте, огибаемая автомобилями. Змееву почудилось, что внутренность салона наполнилась студенистым веществом, которое стало застывать, словно рыбий холодец. В своей вязаной маске с прорезями он вмерзал в студень. Испытывая обморочносгь, чувствуя, что сердце останавливается и тело начинает сотрясать озноб, он с трудом переместился на соседнее сиденье. Раздвинул дверцей плотное, обступившее машину вещество. Опустил ногу на асфальт.

Посольство было близко, желтело фасадом, темнело рядами окон. Среди балкончиков, лепных карнизов, алебастровых украшений смотрело яростное око, в котором трепетала черная плазма, источалась бесшумная энергия. Эта энергия достигала Змеева, проникала в кровь, понижала температуру тела. Его бил озноб. Казалось, воздух вокруг превращается в громадный брусок льда. Он, с опущенной на асфальт ногой, с круглой зачехленной головой, вмерзает в этот брусок, застывая в нелепой, остановившейся позе. Осколок в щеке был источником непомерного холода. От него промерзала гортань, твердел язык, мозг превращался в глыбу льда.

Чувствуя, что умирает, Змеев медленно взял с сиденья гранатомет. С усилием раздвинул пенал. Поднялась прицельная рамка, выступил упор со спусковым крючком. Он повел гранатометом вдоль фасада, выцеливая ненавистное око. Стал нажимать на спуск. Око, дрогнув чернильной тьмой, послало навстречу сверкающий импульс. Этот импульс ослепил, наполнил глазницы сверкающим льдом. Змеев вслепую нажимал на спуск, еще и еще, но гранатомет не стрелял. От посольства через проезжую часть бежали охранники в милицейской форме, стягивали с плеч автоматы. Змеев уронил на асфальт поврежденный гранатомет. Потянулся в кабину. Раздвигая сгустившийся воздух, достал «калашников» и наугад, от живота, как слепец, послал высокую очередь над головами охранников. Путаясь пуль, они попадали на дорогу. Преодолевая немощь, Змеев вернулся в кабину, запустил мотор и направил «джип» в туннель. В сумерках туннеля, среди тусклых ламп, озноб прекратился, сердце забилось ровней.

— Что? Почему? — кричал с заднего сиденья Василек. Змеев не отвечал. Остановил машину у Неопалимовского переулка. Оставив на переднем сиденье автомат, а на заднем — оглушенного толстяка, побросав на днище темные маски, они выбрались из машины и разбежались в разные стороны.

В подворотне Змеев сбросил ветхое пальто, оставшись в модной кожаной куртке. Быстро зашагал в сторону Плющихи, прислушиваясь к завыванью милицейских машин. Не мог понять, что это было. Что значило это оледенение в центре Москвы. Почему не сработал гранатомет. Какой генератор сверхнизких частот работал за фасадом посольства, внушая ему ужас. Не находил ответа. Осколок в щеке, еще недавно источавший космический холод, теперь горел, будто щеку кололи раскаленной иголкой.

Сарафанов по радио услышал о неудавшемся обстреле американского посольства. Это сообщение не удивило его. Вихрь, который он, Сарафанов, раскрутил посреди Москвы, был перехвачен, раскручен в противоположную сторону, обращен против него, Сарафанова. Так свастика, олицетворяющая солнце и мистическое воскрешение, будучи развернутой против солнца, начинает нести смерть и погибель, олицетворяет кромешную тьму. Он ждал новых для себя потрясений.

Глава тридцать седьмая

Он мчался в машине, слыша погоню. Незримый вихрь гнался следом, захватывая здания, фонари, светофоры. «Высотка» на Смоленской на мгновенье исчезла из вида — ее размыл и унес вихрь. Горящая над крышами реклама «Самсунг» превратилась в багровое облако, — ее замутил налетевший вихрь. Зубовская площадь с пересекавшим ее троллейбусом встала дыбом, потянулась в небо, — это вихрь захватил ее в свое жерло, засосал в бездну вместе с синим троллейбусом, ворохом автомобилей, мигающим светофором. Сарафанов захотел позвонить в офис, к верному помощнику Агаеву. Спохватился, — все утро его «мобильник» молчал, потому что накануне из него была извлечена батарейка. Достал из кармана телефон, вставил батарейку, ввел «пин-код», ожидая, когда мурлыкнет «сигнал включения». И тотчас раздался панический звонок. Звонил Зуев, врач из клиники, в которой лежала мать:

— Алексей Сергеевич, звоню второй день!.. Ваш телефон молчит! — голос врача был глухой, нервный, деформированный вибрацией.

— Что случилось? — Сарафанов чувствовал, как его настигает кромешный вихрь. Тутой, свинченный воздух бьет в оболочку «мерседеса», пытаясь прорваться в салон. Просачивается сквозь скважину телефона, деформируя голос врача, ввинчиваясь в ушную раковину. — Что случилось?

— Несчастье. Ваша матушка скончалась… Вчерашний перебой с электроснабжением… Анна Васильевна находилась в барокамере… Всего полминуты потребовалось для включения дублирующего источника тока… Но в импульсном генераторе произошел частотный сбой. Мы ничего не смогли поделать… Приезжайте.

Вихрь гнался за машиной. Барабанил по обшивке. Швырял в лобовое стекло слепящие комья снега. Этот смерч мог бы захватить «мерседес» в ревущее жерло и взметнуть над Москвой. Швырнуть за облака, а потом кинуть вниз, в пустынные волоколамские леса, на острые копья елок. Но вихрь играл с «мерседесом». Преследовал. Сдувал на сторону. Приподнимал над асфальтом. Заглядывал в салон сквозь тонированные стекла жуткими хохочущими глазами.

— Еду, — ответил он Зуеву, поворачивая машину в сторону клиники.

Его первое чувство было ошеломлением. Словно его жизнь разом перерезали бритвой. Провели линию, от которой он удалялся. По ту сторону линии была жизнь, где он находился вместе с матерью. Теперь же мать от него удалялась, и он оставался в другой, непознанной жизни, где матери не было. Они пребывали еще в одном городе, в одной заснеженной Москве, но он был жив, а она умерла, и он мчался к ней, умершей, от нее удаляясь.

Это первое переживание еще не было горем, а лишь изумлением, сквозь которое просачивалась боль, готовая обернуться горем. Его душа еще была запечатана, еще таила в себе огромное, случившееся несчастье, которое не сразу пробьет тромб первых панических переживаний, открывая путь слезам и рыданиям.

Его горькое изумление продолжалось. Он ждал и предчувствовал смерть матери долгие годы. Отдалял, вымаливал у Господа дополнительные для нее дни. Мысленно отрезал от своей жизни ломтики времени, передавал их матери, наращивая тающий стебель ее жизни. Знал, что когда-нибудь молитва его не будет услышана, и настанет день ее смерти. Когда теперь он настал, было странно оказаться в этом дне, в этом снежном вихре, в морозном городе с промелькнувшим розоватым фасадом и бледной синью над крышей, которые предчувствовались им много лет назад, в другом, счастливом, летнем дне. Вместе с матерью шли по лесной дороге. В старой колее чернела вода, и в этой черной, глухой, лесной воде стояли первозданные желто-лиловые цветы ивана-да-марьи, и мать на них любовалась.

Его вдруг толкнула, больно ворвалась, ввинтилась мысль, подобная пуле… Двигалась, расширяя входное отверстие. Прорывалась к какой-то глубинной, запечатанной сердцевине. Это он убил мать. Задумывая план под кодовым названием «Вихрь», планируя взрыв трансформаторной подстанции, пробки на улицах, драки и панику, «зависание» банковских компьютеров, остановку метро и высотных лифтов, он включил в этот хаос смерть матери. Спланировал ее, сам того не ведая. Вставил ее, как невидимый элемент, в череду катастроф и аварий. Кто-то незримый, дьявольски коварный и виртуозный, незаметно включил смерть матери в его расчеты. И он не заметил внедрения. Породил вихрь, который захватил в свою воронку жизнь матери и унес с земли. Он, Сарафанов, был убийцей матери… Кто-то могучий, неодолимо коварный таким образом торжествовал победу над ним. Ликовал, создавая из его горя чудовищный для себя праздник.

Сарафанов вжался в сиденье, видя, как за окном, не отставая от «мерседеса», мчится огромный ликующий вихрь. Прижимает к стеклам расширенные хохочущие глаза, чтобы насладиться его поражением.

В клинике его встретил доктор Зуев, в белых одеждах, шапочке, понурый, виноватый, не глядя в глаза Сарафанову.

— Где она? — спросил Сарафанов.

Мать лежала в отдельной палате, очень белой, стерильной, среди белоснежных стен, на выбеленной кровати, накрытая белой простыней. Ее маленькая седая голова была серебристо-белая. Лицо, из которого утекла жизнь, казалось голубовато-белым, лунным. Сарафанов приблизился, чувствуя эту бестелесность, призрачность, потусторонность, в которой уже пребывала мать. Она находилась уже не в этой реальности, почти покинула это бытие, присутствуя в нем отпавшей от остальных волос седой прядкой, мерцающей каплей в уголке глаза, асимметрией сжатых, запавших губ. На этих губах застыло выражение недоумения, печали и огорчения. Будто перед смертью ее кто-то обидел, произнес в ее адрес грубое слово, и она умерла от этого слова, унесла в смерть огорчение.

— Как это было? — произнес Сарафанов.

— Лечение проходило нормально, — говорил Зуев, почти сливаясь со стенами своим белым облачением, не отбрасывая тени, сам подобный призраку. — Мы провели водные процедуры, употребив «структурированную» воду, с той же формулой, что и у Словенских ключей под Изборском. И проводили сеансы ультраволновой терапии, помещая ее в поле генератора, который работает на волнах молекулярного уровня, воздействуя на гены и блокируя «код старения». Показатели были отличные. Самочувствие Анны Васильевны улучшилось. Когда она лежала в барокамере и я подходил, чтобы справиться о ее здоровье, она, чтобы меня обрадовать и успокоить, читала наизусть «Медного всадника». Но случился этот непредвиденный сбой электропитания. Генератор, по всей видимости, на микросекунду изменил частоту, и эта «навязанная» частота запустила в организме Анны Васильевны «ген смерти», который мгновенно остановил сердце.

Зуев умолк, беспомощно глядя на неживое, накрытое простыней тело. А Сарафанов, не решаясь прикоснуться к матери, боясь своим порывом и горем спугнуть последние признаки ее присутствия в этом мире, представлял, как мать, помещенная в барокамеру, в стальной и стеклянный кокон, обвитая проводами, пронизанная лучами, билась, звала, выкликала сыновье имя. Тянулась к иллюминатору, надеясь перед смертью увидеть сыновье лицо. Поникла с упавшей, недотянувшейся рукой. Это он, Сарафанов, поместил ее в эту камеру. Запер ее в электронной темнице. Подключил к проводам и приборам, а потом выдернул розетку.

От белизны кружилась голова. Белизна была анестезией, которая превращала боль в головокружение, в лунатическое скольжение во времени. Давнишняя, незабвенная елка, жаркий, таинственный сумрак. Мохнатая ветка, на которой горит розовая дивная свечка, качается серебряный дирижабль. Мать не видна, но она здесь, среди дивных блесков и волшебных запахов, родная, молодая, чудесная. Ее руки выступают из тьмы, вешают на елку чешуйчатую стеклянную шишку…

Они идут с матерью по вечернему переулку. Синие сугробы, желтые высокие окна. Мать, стройная, сильная. Мех ее шубы стеклянно горит, у говорящих розовых губ трепещет облачко пара. Он смотрит на нее снизу вверх, поражаясь ее благородству и красоте.

Он смотрел теперь на ее ссохшуюся седую голову, ее беззащитный хохолок, холодную в глазнице слезу, и душа оставалась закупоренной, запечатанной, как горло кувшина, в котором глубоко что-то клокотало и билось.

Его рассудок не умел объяснить, в какой ужасный завиток мироздания он влетел, какая спираль его замыслов, направленных на добро и святость, привели к смерти матери. Каким страшным грехом он отмечен, если задумал имперское чудо, а оно сделало его неотмолимым преступником.

Он беспомощно думал, глядя на мать. За больничным окном сверкал остановившийся вихрь, наблюдал за ним весело и жестоко.

Он посмотрел на материнскую руку, бессильно лежащую поверх простыни. Пальцы были белые, без единой кровинки, в безжизненных складках. Форма ее ногтей повторяла форму его собственных, но одна из этих форм была уже мертвой, перенеслась в инобытие, а другая, его, еще оставалась в этом одушевленном мире. И глядя на ее неживые пальцы, с которых природа скопировала его собственные, он почувствовал, как его начинают душить рыдания.

Ему вдруг почудилось, что кто-то тихо тронул его за плечо. Прикосновение света исходило из верхнего утла комнаты. Там, где белизна сгущалась в едва уловимую тень, присутствовал Кто-то незримый, дорогой и нежный. Присутствовала его мать. Смотрела на него, сострадала. Ей было жаль дорогого несчастного сына, укорявшего себя в непоправимом деянии. Мать смотрела любящими глазами, бесшумно шептала: «Лешенька, мальчик мой ненаглядный, очень тебя люблю!» И этот бессловесный шепот, невесомое прикосновение прорвали запечатанное горло. Оттуда вырвался булькающий, клокочущий вопль, излились рыдания. Сарафанов кинулся к матери, обнимал ее маленькое тело, целовал холодный лоб.

— Мамочка, родная, прости!.. Прости меня, мамочка!..

Зуев молча смотрел.

Опустошенный, залитый слезами, Сарафанов поднялся.

— Я вернусь… Я должен идти… — направился к выходу, где на улице, среди мороза и снега, танцевал огромный бесцветный вихрь.

Глава тридцать восьмая

Он чувствовал, как в город ворвалась свирепая, сокрушительная сила и громит ценности, которым он поклонялся, друзей, которые его окружали, замыслы, на которые были потрачены годы. Были убиты и обессилены полковник Колокольцев и атаман Вуков, генерал Буталин, коммунист Кулымов, отец Петр. Провалилась атака на посольство США, предпринятая «солдатом удачи» Змеевым. В панике бежал «русский хозяин», предприниматель Молодых. Самый любимый и дорогой человек, мать, умерла от его собственных рук, которыми управляла все та же злокозненная жестокая сила. Казалось, в городе действуют тайные агенты и осведомители. Ставят меты на тех, кто подлежал истреблению. Прикрепляют радиомаячки к их дверям и машинам. А потом по этим метам, по источникам наведения «работало» сверхточное оружие, прямо из Космоса, вырубая сподвижников и друзей. Оставался не тронутым верный помощник Агаев, затворившийся в «башне», в рабочем офисе. И его любимая Маша в маленькой уютной квартире, среди тихих лампад, где она укрылась от свирепого мира, взращивая их нерожденное чадо. Сарафанов боялся им звонить. Боялся телефонным звонком навести на них сверхточное оружие, направить ужасающий вихрь.

Сарафанов приказал шоферу направиться к «башне», чтобы уберечь от опасности последнего соратника — Агаева.

Поднялся на лифте на двадцатый этаж, где располагался его офис и перед входом с турникетами обычно дежурили охранники с рациями. Сейчас охранники отсутствовали. В тех местах, где всегда возвышались их тучные тела с громадными плечами, сейчас зияла странная пустота. Сарафанов прошел сквозь обесточенные турникеты в коридоры офиса. Все кабинеты были пусты. Лежали на столах рабочие бумаги. Стулья и кресла еще хранили в себе позы сотрудников. На столике секретарши красовался очаровательный букетик цветов. Но людей не было. Казалось, на бумагах, на стенах, на офисной мебели лежит едва заметный серебристый прах, легчайшая пыльца, оставшаяся от испепеленных людей. Будто здесь, в помещениях, была взорвана нейтронная бомба — рассыпала живую ткань на бесчисленные молекулы, сохранила неодушевленные предметы. Горели экраны компьютеров. Дрожали стрелки круглых настенных часов.

Сарафанов прошел в свой рабочий кабинет. Интерьер был нетронут. На столе сохранялся порядок. Полы оставались чистыми. Картины на стенах сберегали свою авангардную экстравагантность и яркость. И лишь в воздухе витал странный запах. Так пахнут террариумы, в которых обитают змеи и ящерицы.

При всей упорядоченности предметов и цветовых пятен, в кабинете было нечто, что беспокоило Сарафанова, нарушало геометрию и цветовую гамму. Что-то неуловимо сместилось и сдвинулось, тревожа зрачки. Картина Дубоссарского была поколеблена. Красные и зеленые люди двигались среди фиолетовых и лиловых зданий под иными углами, меняли всю перспективу кабинета, вносили в него иные пропорции. Сарафанов, пугаясь и еще не веря, испытывая головокружение, как если бы изменилась вся координатная сетка Земли, подошел к картине. Сдвинул холст. Увидел в стене деревянные створки, за которыми таился секретный сейф. Каждый раз, отмыкая сейф, он испытывал благоговение.

Дрожащими руками он растворил дубовые дверцы. Литая плита сейфа была приоткрыта, на колесиках замка был набран шестизначный заветный код. Сарафанов отворил сейф — внутри зияла пустота. Полки, на которых хранились прозрачные пеналы с дискетами и лазерными дисками, сберегалась коллекция чудесных технологий, которые ждали воплощения в «Пятой Империи», — драгоценное сокровище отсутствовало. В пустой нише валялся обрывок пакета, куда смахнули содержимое сейфа.

Так взламывают священные саркофаги, похищая сокровенную мумию, ждущую своего воскрешения. Так стирают с лица земли капище богов, чтобы народу, который им поклонялся, был отрезан путь в вечность.

Сарафанов, обессиленный, отошел и упал в кресло. Эта потеря была ожидаема. Продлевала череду сокрушительных трат, которыми был наполнен день. Была соизмерима со смертью матери.

Он понимал, что случилась вселенская катастрофа, но не мог найти для нее образ. Погибли творения гениев, которые не увидит мир, как не увидит мир рукописи Александрийской библиотеки или тайны Атлантиды. Проекты марсианских поселений и подводных городов. Конструкции звездолетов и океанских «наутилусов». Новые виды топлива и фантастические источники энергии. Тайны генной инженерии и раскрытые загадки мозга. Магические технологии, предсказывающие будущее и управляющие мировой историей. Погибли идеи и смыслы, которые ждали своего воплощения в будущем «Пятой Империи», а вместе с ними погибла сама «Империя», божественная утопия, вселенское откровение, которым не суждено было стать явью.

Ему послышался шорох. Показалось, что в приемной сквозь приоткрытую дверь кабинета мелькнула тень. Вспомнил, что в ящике стола лежит пистолет. Достал, глядя на вороненый ствол, серебряную пластину с дарственной надписью генерала Буталина. Снял предохранитель. Крадучись, подобрался к дверям, ожидая увидеть грабителя и всадить в него пулю. Было пусто. Тень померещилась. Он спрятал пистолет в карман и вернулся в кабинет.

То, что произошло, не было просто кражей. Не было диверсией. Не являло собой акта вандализма или действия шпиона. Вор, укравший содержимое сейфа, был тем, кто крадет царства, сглатывает народы. А также гасит звезды, рассыпает галактики, превращает в непроглядный мрак сверкающие участки Вселенной. Этот вор проскользнул в его кабинет, испепелил содержимое сейфа, оставил после себя запах ада.

Внезапно сверкнула надежда. Оставался волшебный бриллиант, взращиваемый чудодейственной силой. Магический кристалл, обладающий таинством возрождения.

Сарафанов вскочил, скользнул в потаенный коридор, ведущий из кабинета в тайную лабораторию. Достиг изящных деревянных дверей, за которыми таилась бронированная плита с электронным замком. Замок, с набором цифр, обычно мигающий алой ягодкой, был темен, стальная дверь приоткрыта. Сарафанов вошел в лабораторию, уже понимая, что ступает не в благоухающую часовню, а в зловонный склеп.

Воздух, обычно таинственный, наполненный сиянием, нежными переливами, светящимися волнами, был глухой и мертвый. Стеклянный купол, накрывавший алмаз, был разбит, осколки валялись на полу. Чаши излучателей, зеркала приборов, источники волшебных волн были разгромлены и разбросаны. Струящиеся провода и волноводы уродливо, как оборванные лианы, валялись вокруг. Сарафанов прислонился к стене, под тусклым светильником в потолке.

Это была абсолютная смерть. Волшебная молельня, откуда начинался путь в бесконечное светоносное будущее, теперь была склепом, где покойником было само умертвленное время, мертвецом оказывалось испепеленное будущее. Без сил, без желания жить, олицетворяя мертвое время, Сарафанов был замурован в этот склеп…

Он услышал шаги снаружи. Под чьими-то подошвами хрустели кристаллики стекла. Поднял голову — в дверях стоял Агаев. Он был строен и худ. Все так же красив лицом, с породистым тонким носом, узкими висками и золотистым отливом волос. Прекрасный костюм великолепно сидел на его изящном теле, белоснежная рубашка без галстука открывала стройную шею. Увидев Сарафанова, он замер. По лицу его пробежала нервная тревога, подобие испуга, который сменился неуверенной улыбкой.

— Вы, Алексей Сергеевич? Не заметил, как вы пришли…

— Что случилось, Михаил Ильич? Кто здесь был? Кто учинил погром?

Агаев молча всматривался в его потрясенное, измученное лицо, на котором было оттиснуто поражение. В этом лице отсутствовала непреклонность, недавняя страсть, победоносная уверенность. Это было лицо старика, в котором померкли последние искорки жизни, и все покрыл бесцветный пепел. Бриллиант, который был унесен, лишил Сарафанова магической силы, отключил от витальных энергий, лишил воли к жизни.

Агаев, обычно сдержанный, предупредительно вежливый, угадывающий эмоции и мысли начальника, вдруг широко и радостно улыбнулся. Его умные, слегка потупленные глаза открылись широко и яростно.

— Все это сделал я, Алексей Сергеевич! Я — ваш верный слуга и помощник!

— Зачем? — пролепетал Сарафанов. — Что вами двигало?

— Праведное чувство, Алексей Сергеевич. Я должен был вас остановить. Должен был вас уничтожить.

Сарафанов стоял у стены, словно был прикован. Не мог шевельнуться. Уши были наполнены глухими гулами и рокотами, звуками морских пучин, шелестом жарких песков. Будто шли стада запыленных верблюдов, ревели медные трубы, раздавались вопли забытых племен.

— Внешность обманчива, Алексей Сергеевич. Вы приблизили меня к себе, допустили в «святая святых». Доверили бухгалтерские тайны и банковские операции, коммерческие схемы и политические отношения. Я узнал все ваши счета и дочерние фирмы, весь крут ваших друзей и сподвижников, все ваши контакты и связи. Вы долго ко мне присматривались, испытывали меня на детекторе вашей интуиции, вашей расовой прозорливости, пока не стали доверять безоглядно. Вы завербовали меня в свой «Имперский Орден», наградили высшим доверием. Открыли мне суть плана «Дестабилизация» и проекта «Вихрь». Но внешность обманчива, Алексей Сергеевич. Вы думали, что я — отпрыск аристократического русского рода. Но ведь я — еврей… Мы с вами стоим друг друга, Алексей Сергеевич. Вы притворялись другом евреев, а я притворялся русским. Теперь мы поменялись местами, и на ваше «здравствуйте» я говорю вам «шолом»…

Агаев широко улыбнулся, чуть поклонился, прижимая руку к сердцу, словно приглашал Сарафанова в дом, где ему уготован приют, угощение, душевное обхождение.

— Какое наслаждение, Алексей Сергеевич, видеть вас поверженным, без вашей обычной гордыни, пророческого пафоса, повелевающей речи. Вы уже не считаете себя русским магом, имперским идеологом, старцем Филофеем? Ваш русский мистицизм — есть возрождение самого мрачного людоедского духа, который еще недавно обошелся человечеству миллионами жизней, океанами крови и слез. Вам повсюду грезятся «либеральные козни» и «демократические заговоры». Американские и еврейские заговорщики пытаются отнять у вас ваши суглинки и сорняки, ваши тягучие песни и вонючие подъезды, ваши пушкинские ямбы и непроезжие дороги, толстовские мудрствования и тупые законы. Нет никакого проекта «Ханаан-2». Есть стремление человечества уместиться на этой крохотной земле, сложить сообща свои знания, свой добытый порознь опыт, свои культуры, свои открытия, чтобы уцелеть. Питьевая вода принадлежит всем, а не только тем, кто живет на ее берегу. Нефть и газ, сотворенные Богом в недрах земли, должны обогреть всех детей земли, осветить жилища всех, кто волею Господа появился на свет. Научные открытия — не еврейские и не русские, а открытия всего человечества. Картины, стихи и симфонии — не русские, итальянские или еврейские, а, конечно же, всего человечества. Евреи, которых вы так ненавидите, взяли на себя эту священную миссию объединить человечество, преодолеть «грех вавилонский», искупить разобщение. Вы же, со своей нелепой «русской идеей», с маниакальной верой в «русское инобытие», продлеваете «грех вавилонский», рассекаете единую в Боге плоть человеческую. Я остановил вас. Остановил рождение «Пятой Империи». Я совершил еврейский и общечеловеческий подвиг. Как Самсон, сдвинул столпы вашего имперского дома, и он обрушился на вас. Жизнь еврейского народа — это еврейский и общечеловеческий подвиг. Бог учил нас этому подвигу на протяжении всей нашей горькой истории, от трагедии к трагедии, от исхода к исходу, от Храма к Храму. Ваш бриллиант можно украсть, а нашего Бога — нет. Мы несем его в себе, как невыразимый завет, как недостижимое будущее, как невоплотимое совершенство. Вы можете нас сжигать в крематориях, но еврейский Бог излетает из газовых камер все тем же нетленным Богом. Я украл ваш бриллиант, уничтожил дискеты с магическими технологиями, разгромил носителей «Пятой Империи». И вас больше нет, навсегда. А мы существуем вовеки…

Агаев расхаживал, похрустывая осколками стекла, переступая через жгуты волноводов, поломанные облучатели, раздавленные зеркала. Сарафанов в оковах стоял у столба в час своей казни.

— …Вы кичились своими технологиями, своими магическими практиками, которыми стремились воссоздать архаический строй, нелепый слепок средневековья, старомодную империю русских. Вы вступили в сражение с гигантским интеллектом, который питает лучшие умы человечества. С самого начала все ваши замыслы были раскрыты. Все ваши схемы были прочитаны. Все ваши встречи были разгаданы. Я вас разочарую — любая ваша мысль мгновенно становилась известна. Мы просчитывали все ваши действия — от погромов, которые вы учинили в игорном доме и дискотеке, до отвратительных покушений на знаменитого доктора Стрельчука и шоумена Кумранника. Они оба живы, как жив и депутат Верейко. Мы просто сымитировали их смерть, чтобы вы обнаружили себя до конца. Надеюсь, вы не забыли свою недавнюю, случайную встречу с Диной Франк? Вы ненароком встретились с ней на улице. Ненароком оказались в ее переулке. Ненароком поднялись с нею на лифте. Ненароком переступили порог ее дома. Ненароком очутились в ее постели. Так вот узнайте, Дина Франк — моя жена. Спальня, в которой вы оказались, — моя спальня. В ней были установлены системы, считывающие мысли в момент, когда разум избавляется от защитных, блокирующих оболочек. Как мякоть кокосового ореха от костяной кожуры. Таким моментом является оргазм. Когда вы мучали и истязали мою жену, когда ваш обезумевший разум озарился ослепительной вспышкой, тогда приборы и дешифраторы сняли все показания. О времени и месте покушения на Ефимчика. О задуманном обстреле американского посольства. О военных приготовлениях генерала Буталина. О народных выступлениях коммуниста Кулымова. Их выдали вы. Вы были тем предателем, кто в беспамятстве назвал адреса и явки, имена и пароли. Ваш неистовый белок, ваше неуемное семя, как только вы покинули спальню жены, были взяты на анализ. Методом волновой генетической экспертизы были «считаны» бесценные данные, о которых вы боялись говорить вслух, опасаясь прослушивания. И не смейте осуждать мою жену. Она повторила подвиг Юдифи, которая взошла на ложе Олоферна и вынесла из шатра голову врага всех евреев. Теперь и ваша голова — все на том же блюде. Мой народ освободился еще от одного врага…

Сарафанов в оковах слушал слова заклятья. Они были высечены кресалом на камне. Выжжены огнем на металле. Вырезаны острием на дереве. Проведены мечом по живой человеческой плоти.

— …У нас с вами странная, как вы говорите, мистическая связь. Вы изнасиловали мою жену, а я убил вашу. Ведь это я готовил покушение на улице Вавилова, когда машину с вашей женой и сыном расстреляли автоматчики. В машине должны были ехать вы, но оказались ваши родные. Вы не захотели передать нам сведения об авиационных приборах для истребителя «пятого поколения», и погибли ваши близкие. Вы уехали в Германию, и была надежда, что больше мы о вас не услышим. Но вы опять объявились со своей сумасбродной «Пятой Империей» и встали у нас на пути. Посмотрите, чего вы добились? Одни ваши соратники мертвы, другие вам изменили, третьи в тюрьме дают показания. Вы спровоцировали их выступление, выявили скудные силы русских патриотов и позволили их уничтожить. Все ваши технологии, весь ваш «магический архив» у нас в руках. Ваша милая матушка мертва — это вы убили ее собственной рукой, перед этим крестив. Остается только ваша подруга Маша, от которой вы ждете наследника. Не подозревает, бедняжка, что ее Император свергнут, а ей уготована роль полонянки…

Эти веселые, счастливые слова победителя, чувствующего свое торжество и свою безнаказанность, разбудили Сарафанова. Маша, ее милая комната, чудные лампады, пестрая шаль, которой она кутает свой живот, — над всем этим нависла беда. Туда стремятся беспощадные силы, торопятся злые насильники. И это он, Сарафанов, своей любовью, своим постоянным о ней помышлением навел врагов.

По телу прокатилась тугая волна, сбивая оковы и путы. Рука в кармане нащупала пистолет. Он вынул оружие. Увидел, как искривилось лицо Агаева. В нем изменились оси симметрии, появились иные черты. Черно-синие кудри, фиолетовые, как оливки, глаза, дерзкий орлиный нос, властный выпуклый подбородок. Он превратился в древнего воина. Заслонялся от Сарафанова ладонью. С этой ладони хлестали незримые силы, срывались могучие вихри, отталкивали Сарафанова. Сарафанов выстрелил, пробивая ладонь, видя черную дыру от пули. Агаев упал. Сарафанов навел пистолет, собираясь прострелить ему голову. Уже нажимая спуск, странным толчком воли сдвинул ствол, посылая выстрел мимо головы упавшего. Отбросил пистолет. Хрустя разбитым стеклом, выбежал из комнаты.

Глава тридцать девятая

Среди погромов и арестов, воплей и стенаний оставался один-единственный дом, еще не найденный врагами, не захваченный смертельным вихрем, — дом его ненаглядной Маши. Туда он стремился. Старался поспеть раньше, чем прибудут враги. Выхватить свою ненаглядную. Умчать прочь из города. В «Шереметьево», в многолюдные залы с горящим электронным табло, выбирая маршрут хоть в Гамбург, хоть в Лондон, хоть на другой континент в Сан-Пауло. Или в другую сторону, подальше от многолюдья, от милицейских постов, от паспортного контроля, где в компьютерах уже значится его имя, вывешена фотография, ждет неминуемый арест. Выбраться прочь из Москвы, попутными машинами, электричками, замызганными поездами, в общих вагонах, куда-нибудь в русскую глушь, в непролазные дебри, на берег ледяных карельских озер, в сосняки и гранитные горы, где он выроет землянку, построит жилище и там укроет свою ненаглядную Машу, своего нерожденного сына. Сбережет ее среди русских метелей, непроезжих снегов, ночных ослепительных звезд. Так думал он, направляя «мерседес» к знакомому дому, пугаясь милицейских сирен, прячась от залетавших в салон оранжево-синих вспышек.

Маша встретила его, домашняя, простоволосая, не успев нанести золотистые легкие гримы, чуть заметные румяна, смуглые тени. Лицо ее было утомленным и бледным. Домашний халат небрежно застегнут. Живот и бедра опоясывала теплая шаль. Сарафанов с порога оглядел ее жадным, пугливым взором. Ее бледное лицо казалось желанным, спасительным. В этой белизне, как в тумане, ему хотелось укрыться. Пройти сквозь ее любимое лицо в иное пространство, в безопасное и счастливое, где его не настигнут враги.

— Прости, я — без звонка… Так надо. Мы должны уехать немедленно. Не стану ничего объяснять. Ты в опасности. Уже однажды я терял любимую женщину и любимого сына… Такое не должно повториться. Бери самое необходимое. Машина ждет. Едем сейчас. Тебе нельзя оставаться…

Он тянулся к ее лицу. Хотел погрузиться в белизну, в туманы, стать невидимым. Хотел отделиться от безумного города.

— Я не могу уехать, — ответила она отчужденно, прижимая ладони к животу, и пальцы ее казались худыми и белыми поверх пестрой шали.

— Уедем немедленно. С собой ничего не бери. Есть деньги, на год или два. На самый край света. Другие паспорта, другие имена и фамилии. В какой-нибудь сельской больнице… Родишь… Станем его растить. Природа, народные сказки, одна чистота, красота. Ангел явился, сказал: «Не бойся идти в Египет». И ты не бойся. Мы их обманем. Царь Ирод его не найдет… Они устроили охоту за сыном, как за царевичем Дмитрием. Хотят его заколоть, чтобы пресеклась династия… — он захлебывался, спотыкался о мысли, падал из одной ямы в другую.

Она испуганно пятилась, крепче прикрывала живот, словно спасала чадо от его безумных энергий.

— Ты с ума сошел! Какая династия?

— Это они говорят. Чтобы лишился наследника… Они повсюду, пойми… Мы у них на виду. Все наши разговоры и мысли… Наши поцелуи, объятья… Я только что убил человека… У него в ладони дыра… Прямо в «линию жизни»… Меня должны арестовать… Быть может, уже приближаются. Скорей собирайся…

Его бил озноб, мысли путались. Он чувствовал ее отчуждение. Она была другой — не той, что благоговела перед ним, зажигала лампады, творила непрерывный обряд любви. Не той, которую провел по восхитительной псковской земле, среди волшебных ключей и мистических разноцветных камней, принесенных из неба на землю. Не той, на которую смотрел из лесной чистой речки обожающим взглядом, и в буре света, в порыве любви, среди красных сосен совершилось непорочное зачатие. Она отторгала его. Будто здесь до него уже побывали, отвратили ее сердце черным наветом.

— Весь день я смотрела по телевизору на этот чудовищный ад. Показывали покушение на какого-то банкира, какие-то автоматы, окровавленный снег. Называли твое имя. Показывали дом генерала, которого застрелила жена, его мертвую, залитую кровью голову на подушке. Опять, в связи с этим убийством, называли твое имя. Показывали американское посольство, брошенное на асфальт оружие, захваченную машину. Говорил избитый водитель, говорил американский посол. И опять звучало твое имя. Только что перед твоим приходом выступал телеведущий Кумранник, чудом избегнувший смерти. Он обвинял тебя в том, что ты собирался его уничтожить. Этот ад, эта вакханалия насилия, она действительно связана с тобой? Кого ты еще убил? Чью «линию жизни» прервал?

— Все не так! Все иначе! Некогда сейчас объяснять. Потом, в дороге… Я хотел уничтожить елки, сломать шестиконечные звезды, чтобы нарушить энергетику зла, разорвать коммуникации смерти. Не сумел. Сохранились другие звезды. Меня обыграли. Стремятся убить… Меня, тебя, нашего нерожденного сына. Мы должны спасаться…

Он чувствовал, что у него подымается жар. В крови размножался неведомый микроб, разрасталась неизвестная болезнь. Больная кровь отравляла мозг, мысли воспалялись и взбухали, как опухоли.

— Послушай меня, Алексей. Я никуда не поеду. Если я поеду с тобой, ты затянешь меня в беду, меня и сына. Ты подвержен ужасной утопии, безумной фобии, которая делает людей несчастными. Тебе кажется, что за твоими плечами стоит Ангел, освещает твой путь святой лампадой. Но за твоими плечами стоит Дьявол, держит в руках факел горящей серы. Уже столько людей погибло и погибнет еще. Оставь нас. Я рожу и одна воспитаю сына. Я постараюсь вырастить его добрым, светлым, счастливым. Если когда-нибудь он спросит о своем отце, я расскажу ему светлую сказку, красочную легенду, и он не узнает о том зле, которое ты причинил. Всю жизнь буду отмаливать твой грех, и быть может, Господь услышит мои молитвы.

— Но ведь он и мой сын! И мой сын тоже!

— Алексей, если в тебе осталось хоть немного света, немного сострадания и любви, умоляю, оставь нас. Хочешь, я встану перед тобой на колени?

Она опустилась на колени, ее шаль развязалась и опала. Умоляя, она смотрела на него снизу вверх. Он почувствовал, что погибает. Испытывая невыносимую боль, боролся с помрачением.

Вышел из комнаты. Слышал, как сзади металлическим поцелуем чмокнула дверь.

Загрузка...