ЧАСТЬ ВТОРАЯ

XLIX СЕН-МАЛО

В одном из тех многочисленных заливов, что зубчатой каймой обрамляют берега Франции от Кале до Бреста, между Нормандией и Бретанью, между мысами Ла-Аг и Третье, напротив бывших французских островов Джерси, Гернси и Ориньи, высится на скале, словно гнездо морской птицы, небольшой городок Сен-Мало.

Некогда, в изначальные и туманные времена, когда Бретань звалась Арморикой, эту скалу, омываемую водами Ранса, отделяли от открытого моря леса и луга, часть которых, вероятно, составляли те мелкие островки, что окружают Сен-Мало, и только что упомянутые нами острова; однако стихийное бедствие 709 года от Рождества Христова поглотило часть этого мыса, вдававшегося в море на широте мысов Ла-Аг и Трегье.

Набеги норманнских пиратов, заставившие Карла Великого проливать слезы на смертном одре, вынудили окрестных жителей укрыться на скале Сен-Мало. В период с 1143 по 1152 год Жан де Шатийон перенес туда епископскую кафедру, отобрав перед этим у монахов Мармутье тамошнюю церковь, находившуюся на острове, и принадлежавшие ей угодья.

Именно с этого времени и ведет отсчет новая жизнь города: дитя дикого Океана быстро развивалось под защитой отважных моряков и сеньориальной юрисдикции епископа и капитула.

Здешняя вольница, закрепившая принципы общины и права народа, увеличила свое население, сделавшись пристанищем беглецов, этой ненадежной основой преуспеяния зарождающихся городов; увеличила свой флот, благодаря портовым льготам; свою коммерцию, благодаря преимуществам и привилегиям, предоставлявшимся во все времена герцогами и королями, и, наконец, свое благополучие и свое богатство, благодаря огромной захваченной добыче в военное время, а в мирное время — благодаря неослабной торговле и прибыльным сделкам. Она сформировала нечто вроде независимой республики в лоне бретонского народа. Неприкосновенность здешнего убежища спасла жизнь юному графу Ричмонду из дома Ланкастеров, позднее ставшему королем под именем Генрих VII Беспощадно преследуемый Эдуардом IV, первым государем из дома Йорков, он в 1475 году укрылся в церкви Сен-Мало.

Любопытно, что по ночам, в отлив, корабли охраняла свора из двадцати четырех бульдогов, привезенных из Англии.

Обычай этот был заведен в 1145 году капитулом и общиной. Английская свора регулярно несла свою службу вплоть до 1770 года, пока один молодой офицер, пренебрегая командой, данной четвероногим стражникам, не вознамерился приблизиться к кораблям, когда комендантский час уже начался. Он был растерзан псами.

После этого городской совет приказал отравить животных.

Что же касается крепостных стен, то заботу охранять их жители Сен-Мало всегда доверяли лишь самим себе.

Получилась бы долгая и славная история, начни мы рассказывать о всех кораблях, которые сходили со стапелей Сен-Мало и рассекали перед собой волны, целясь захватить своими железными когтями английские, португальские и испанские суда. Ни одна нация не вписала в свои анналы столько славных морских сражений, сколько числится за жителями этого небольшого города, крепостные стены которого можно обойти кругом за один час.

Начиная с 1234 года малоинцы бороздили океан. И Матвей Парижский, при виде того как они во весь дух устремляются на английские корабли, назвал их морскими летучими отрядами.

Похвалу этим отважным морякам услыхал Людовик Святой; он присоединил их быстроходные суда к пикардийским и нормандским судам и бросил их навстречу английскому флоту адмирала Дюбурга. Английский адмирал был разбит, и его кораблям пришлось возвратиться в тот порт, где они снаряжались.

Первого апреля 1270 года, подталкиваемый святым безумием, от которого его должна была бы излечить Мансура, Людовик Святой начал последний крестовый поход. Корабли из Сен-Мало, честно откликнувшись на его зов, обогнули Испанию и в назначенный день явились к месту встречи, назначенной в Эг-Морте.

Удача сопутствовала им вплоть до битвы при Слёйсе, в которой они сражались против англичан и фламандцев и были разгромлены.

Малоинцы помирились с врагами и приняли сторону Жана де Монфора, которого те поддерживали, но, когда герцога изгнали из его владений и он укрылся в Англии, Сен-Мало покорился королю Карлу V. И тогда герцог Ланкастер вознамерился захватить Сен-Мало; все свои надежды он возлагал на недавнее изобретение — артиллерию, но под покровом ночи осажденные совершили вылазку, убили саперов в их подземных ходах и сожгли часть английского лагеря. Фруассар говорит, что эта атака покрыла позором Ланкастера и всю его армию, поскольку замыслы его оказались сорваны.

Вновь вступив во владение своим герцогством, Жан де Монфор решил захватить Сен-Мало. Он добился своего, установив суровую блокаду, препятствовавшую подвозу продовольствия в город, и перекрыв акведук, подававший туда воду под песками гавани. Завладев городом, он отнял у малоинцев привилегии, дарованные им его отцом.

Однако малоинцы были не того рода люди, чтобы примириться с утратой своих вольностей. Точно так же, как прежде они подчинились Карлу V, теперь они подчинились Карлу VI и, оказавшись под этим новым покровительством, начали с того, что снарядили флот и с его помощью принялись опустошать берега Англии.

Двадцать пятого октября 1415 года пробил роковой час битвы при Азенкуре, едва не погубившей Францию. В итоге герцог Бретани заполучил Сен-Мало, обитатели которого вышли ему навстречу в белых одеждах, неся знамена, усеянные изображениями горностаевых хвостов.

В то время Англия распространила свое господство на всю Францию; английский флаг развевался над собором Парижской Богоматери и всеми нормандскими крепостями. Лишь три геральдические лилии, реявшие на вершине скалы Мон-Сен-Мишель, выражали несогласие с поражением Франции. Отважную крепость блокировал вражеский флот. Кардинал-епископ Гийом де Монфор вооружил в Сен-Мало флот и отправил его сражаться с английским флотом; хотя и уступая английским кораблям в численности и мощи, малоинские суда вступили в рукопашную схватку с ними. Битва была жаркой и отчаянной, корабли англичан были взяты на абордаж, экипажи перебиты; все закончилось полным разгромом врага. В ответ на победный клич малоинцев поверженная Франция удивленно подняла голову и перевела дух. Она полагала, что в той стороне ее территории все мертво; что же касается гарнизона крепости Мон-Сен-Мишель, то он получил значительное подкрепление и продовольствие.

При известии об этой победе Карл VII на мгновение вышел из своего чувственного оцепенения и 6 августа 1425 года издал указ, согласно которому малоинские корабли на три года освобождались от всех податей, как старых, так и новых, в подвластных французской короне землях.

Эти вольности были расширены Франциском I Бретонским, запретившим своему главному откупщику взимать портовые пошлины и налоги с гавани, а также требовать уплаты любых других денежных сборов, кроме тех, что были установлены герцогами, его предшественниками, для содержания начальника гарнизона и крепостных сооружений.

В 1466 году, имея намерение восстановить население Парижа, уменьшившееся во время войны Лиги общественного блага, Людовик XI взял за образец вольности и привилегии города Сен-Мало и применил их к Парижу.

В 1492 году, почти в то самое время, когда Христофор Колумб открыл Америку, малоинцы вместе с жителями Дьеппа и бискайцами открыли Новую Землю и часть побережья Нижней Канады. Баски именовали этот остров Бакалао, отсюда название бакала, данное треске в Италии, в Испании и на всем Юге Франции.

В 1505 году принцесса Анна, дочь Франциска II, в семилетием возрасте помолвленная с тем самым принцем Уэльским, что был задушен своим дядей Глостером, и впоследствии ставшая супругой, одного за другим, двух королей Франции, Карла VIII и Людовика XII, на короткое время появилась в Сен-Мало.

Она продолжила строительство замка, несмотря на противодействие капитула, и, чтобы показать, сколь малое значение имеет в ее глазах это противодействие, повелела выгравировать на одной из крепостных башен, обращенной в сторону города, следующий вызов своим противникам:


«Кто бы ни ворчал, да будет так, ибо такова моя воля!»

В тот самый год, когда обитатели Сен-Мало получили городскую ратушу, то есть обрели свободу самоуправления, родился Жак Картье, Христофор Колумб Канады. Он первым привез в Сен-Мало ту драгоценную рыбу, которая сама по себе составляет предмет целой торговой отрасли, обогатившей треть Европы.

Начиная с этого времени малоинцы участвуют во всех экспедициях: они сопровождают Карла V в Африку, когда он вознамерился восстановить на троне Мулай Хасана, короля Туниса, и снаряжают суда, чтобы отправиться в Восточную Индию вслед за португальцами.

Именно малоинец, архидиакон Эберар, отважился доставить и вручить Генриху VIII буллу об отлучении его от Церкви, наложенным на него Павлом III.

В 1542 году между Францией и Англией вспыхнула война, которая велась с невероятным ожесточением. Малоинцы, во главе которых стоял г-н де Буйе, атаковали англичан, вознамерившихся обосноваться на острове Сезамбр, часть из них перебили, а остальных вынудили ретироваться.

Но вот приходит Франциск I Французский, и тотчас начинается война с Испанией. И к кому же он обращается, желая усилить флот адмирала Аннебо? К малоинцам, фрахтуя у них корабли.

Несколько малоинских капитанов отказались присоединиться к адмиралу, но лишь для того, чтобы отправиться к пределам дальних морей и вести войну с Испанией на свой страх и риск. Именно тогда часть флота Карла V, возвращавшаяся из Америки, была захвачена малоинскими и бретонскими кораблями, которые крейсировали в Мексиканском заливе.

Генрих II, наследовавший своему отцу, поссорился с Эдуардом VI. Он взял в руку перо и написал малоинцам:

«А те, кто быстро снарядит свои суда, выйдет в море, бросится на англичан и причинит им весь возможный ущерб, не будут обязаны возвращать захваченную ими добычу, равно как выплачивать десятину и прочие подати».

Между тем португалец Кабрал открыл новый торговый путь через Атлантику. Речь идет о Бразилии! И малоинские корабли немедленно расставили вехи на этом пути.

Малоинцы продолжали вести огромную коммерческую деятельность на Новой Земле. В 1560 году они получили письмо от Франциска II, только что наследовавшего своему отцу. В этом письме он запрещал им посылать какие бы то ни было корабли на рыбную ловлю, поскольку власти опасались бегства кальвинистов; однако малоинским судам, в качестве своего рода возмещения ущерба, поручалось нести охрану побережья, дабы перекрыть путь кальвинистам из провинции Анжу, которые, будучи встревожены смертным приговором, вынесенным принцу де Конде, стекались на берега Бретани, надеясь переправиться в Англию.

В то время как малоинцы-католики крейсировали у берегов Бретани, чтобы не давать гугенотам переправляться в Англию, малоинцы-кальвинисты принимали участие в экспедиции под командованием капитана Рибо, отправленной адмиралом Колиньи во Флориду.

Битва при Жарнаке, выигранная герцогом Анжуйским, дарует Франции кратковременный мир. Воспользовавшись этой минутой покоя, Карл IX посещает Бретань. Гийом де Рюзе, епископ Сен-Мало, сопровождает его, и это единственный раз, когда достойный прелат приезжает в свою епархиальную резиденцию. Жители Сен-Мало предстают перед Карлом IX в праздничных одеждах, вооруженные аркебузами и предшествуемые четырьмя сотнями детей. На другой день, в праздник Тела Христова, король отправляется в кафедральный собор и участвует в крестном ходе. Затем, в полдень, устраивается морское сражение, имеющее целью развлечь его величество; осыпанный дарами, король пускается в обратный путь, следуя через Канкаль и Доль.

Но это еще не все: на следующий год обитатели Сен-Мало узнают, что его христианнейшее величество испытывает большие денежные затруднения.

Они просят сообщить им сумму королевского долга и оплачивают ее. Невиданные подданные!

Наступает Варфоломеевская ночь, но малоинцы отказываются принимать участие в этом побоище, и в Сен-Мало не убивают ни одного кальвиниста. Но когда в следующем году речь заходит о том, чтобы отбить Бель-Иль у англичан и французских гугенотов, они вооружаются, за свой счет снаряжают корабли и изгоняют Монтгомери ценой крови шестидесяти своих сограждан.

Малоинцы встали на сторону Лиги с таким же пылом, с каким они бросались во все, что предпринимали. И потому, когда им стало известно, что Генрих III убит и королем Франции провозгласил себя Генрих IV, город встретил две эти новости угрюмым молчанием. Лишь комендант замка, г-н де Фонтен, выразил желание подчиниться королю-еретику.

Малоинцы тотчас же вооружились и забаррикадировали улицы города, поклявшись, что Сен-Мало и его обитатели не покорятся до тех пор, пока Бог не даст Франции короля-католика.

Но как только Генрих IV отрекся от протестантской веры, малоинцы, узнав, что из-за отсутствия денег он не может явиться в Бретань, чтобы принудить к покорности герцога де Меркёра, взяли на себя обязательство поставить королю столько пушек, пороха, ядер и денег, сколько тот от них потребовал; в оплату издержек на эту экспедицию они внесли двенадцать тысяч экю.

Тем не менее это были те же самые люди, которые пошли убивать коменданта замка, г-на де Фонтена, поскольку, предав их интересы, как они утверждали, тот заявил, что если Генрих IV пожелает вступить в город, он примет его в замке и, находясь там, сумеет открыть ему ворота.

Но, как мы уже сказали, после того как Генрих IV отрекся от протестантской веры, малоинцы сразу же сделались самыми ревностными его сторонниками и начали истребительную войну против гарнизонов Католической лиги, которые прежде сами же и снабжали.

Поэтому в своем письме к малоинцам Генрих IV называл их «ходатаями самого законного, честного и безупречного мореходства, которого только можно пожелать», и лично заступался за них перед Елизаветой, королевой Англии, пытаясь оградить их от разбоя английских пиратов.

Не надо путать корсаров с пиратами.

Сен-Мало уже был владыкой морей, когда начался XVII век.

В 1601 году два его корабля, «Полумесяц» и «Ворон», обогнули мыс Доброй Надежды, направляясь в Восточную Индию.

В 1603 году три других его корабля отправились в плавание, «дабы вести торговлю и разведывать земли Канады и сопредельных стран».

В 1607 году граф де Шуази, племянник герцога де Монморанси, получивший задание совершить кругосветное путешествие с флотом, который включал пять кораблей — «Архангел», «Шуази», «Страсть», «Дух» и «Ангел», — набрал экипажи в Сен-Мало, считая малоинцев лучшими моряками, каких только можно отыскать в Европе.

Едва только убийство Генриха IV привело Людовика XIII на трон, как он поспешил подтвердить малоинцам все привилегии, пожалованные им его отцом, и приказал вооружить два своих корабля, чтобы оберегать команды малоинских судов, которые вели рыбную ловлю у берегов Новой Земли.

К тем же верным малоинцам обратился Ришелье, решив начать осаду Ла-Рошели, которая подпитывала и поддерживала гугенотов; ему нужны были военно-морские силы, способные потягаться с флотом Бекингема. В распоряжении Ришелье было всего лишь тридцать четыре корабля; малоинцы привели ему еще двадцать два. Население в восемь тысяч человек, небольшой город, небольшой порт сделали тогда почти столько же, сколько вся остальная Франция. В итоге порт Сен-Мало был наделен правом вершить морской суд; что же касается понесенных расходов, равно как и пролитой крови, то малоинцы простили их королю.

Ришелье умер. Его сменил Мазарини.

В 1649 году правительство сажало на корабли Сен-Мало, шедшие в Канаду, великое множество уличных девок, дабы населить новую колонию; по прибытии каждая из них находила себе супруга, и через две недели после приезда ни одна не оставалась незамужней; каждая приносила в приданое своему мужу быка и корову, домашнего кабана и свинью, петуха и курицу, два бочонка солонины, кое-какое оружие и одиннадцать экю.

Доблесть моряков из Сен-Мало была столь известна, что флагманские корабли имели обыкновение набирать экипажи из малоинцев. Людовик XIV возвел это обыкновение в закон.

Флот Сен-Мало состоял тогда из ста пятидесяти кораблей: шестьдесят — водоизмещением менее ста тонн и девяносто — от ста тонн до четырехсот.

Именно в это время начинают прокладывать путь к славе великие моряки. В анналы Сен-Мало, относящиеся к годам с 1672-го по 1700-й, надлежит вписать некогда столь прославленные, а ныне столь безвестные имена таких людей, как Эрве Дюфрен, сьер де Содре; Ле Фер, сьер де Ла Бельер; Гуэн де Бошен, первый из малоинцев, обогнувший мыс Горн; Ален Поре; Легу, сьер де Ла Фонтен; Луи Поль Даникан, сьер де Ла Сите; Жозеф Даникан; Атанас Ле Жолиф; Пепен де Бель-Иль; Франсуа Фоссарт; Ла-Виль-о-Гламац; Тома де Миньяк, Этьенн Пьенуар; Жозеф Граве; Жак Боше; Жосслен Гарден; Ноэль дез Антон; Никола Жеральден; Никола Арсон; Дюге-Труэн. Многие из этих звезд потухли или поблекли, но осталась одна, сияющая, словно Юпитер: Дюге-Труэн.

В 1704 году, во время войны за Испанское наследство, столь губительной для Франции, Сен-Мало захватил восемьдесят одно вражеское судно, продажа которых принесла два миллиона четыреста двадцать две тысячи шестьсот пятьдесят ливров и два денье. Малоинцы открывают торговлю с Моккой, основывают фактории в Сурате, Калькутте и Пондишери, захватывают Рио-де-Жанейро, овладевают островом Маврикий, который получает название Иль-де-Франс; расширяют город, окружают его крепостной стеной, а после смерти Дюге-Труэна выдвигают на сцену равносильную ему замену, Маэ де Ла Бурдонне, который управляет островами Иль-де-Франс и Бурбон и возмещает потери, понесенные нами в Азии.

За время роковых войн царствования Людовика XV, войн, завершившихся постыдным мирным договором 1763 года, Сен-Мало потерпел огромный ущерб. Несмотря на надежды, которые принесло с собой начало царствования Людовика XVI, морская торговля города постоянно снижалась и полностью сошла на нет в революционной буре 1794–1795 годов, когда у него осталось только два или три каботажных судна и не было ни одного корсарского корабля.

В 1790 году Сен-Серван, до того являвшийся предместьем Сен-Мало, отделился от него и лишил его половины населения.

Наконец в июне 1795 года, когда отъезд проконсула Лекарпантье дал малоинцам возможность вздохнуть, они сумели спустить на воду пять небольших корсарских судов; в период с 1796 по 1797 год число их возросло до тридцати. Однако некоторые из них были вооружены лишь мушкетонами и ружьями. В следующем году малоинцы снарядили еще двадцать восемь новых корсарских судов. Это количество судов сохранялось неизменным вплоть до мира с Англией, заключенного в 1801 году.

Но мир этот, как мы видели, длился лишь короткое время, и в 1803 году военные действия возобновились с ожесточенностью, свидетельствовавшей о застарелой ненависти, которую питали друг к другу два народа.

Героями того времени стали такие люди, как Ле Мем, Ле Жолиф, Ле Трегуар и Сюркуф.

Имя последнего из них естественным образом возвращает нас к нашему повествованию.

L ТАВЕРНА ГОСПОЖИ ЛЕРУ

Восьмого июля 1804 года, около одиннадцати часов утра, несмотря на катящиеся волны низких облаков, которые так близко проносились над крышами домов, что казались поднявшимися с моря, а не спустившимися с неба, какой-то молодой человек лет двадцати пяти — двадцати шести, которому, похоже, состояние атмосферы было совершенно безразлично, вышел из селения Сен-Серван, куда он заглянул по дороге из Шатонёфа и где остановился лишь затем, чтобы наскоро перекусить, и двинулся дальше среди гранитных скал по старой дороге к Буасузу, уступившей ныне место императорской дороге.

Дождь, ливший как из ведра и стекавший с кожаной шляпы путника на его моряцкую куртку, нисколько не мог заставить его ускорить шаг; он шагал легкой походкой, неся за спиной дорожную сумку и сбивая концом трости верхушки цветов, с которых мириадами алмазов падала усыпавшая их дождевая роса. Море ревело позади и впереди него, но он явно не думал о море; гром гремел у него над головой, но его явно не тревожил гром, а когда дорога вывела его к судостроительной верфи, даже открывшееся его взору зрелище, столь впечатляющее, не смогло отвлечь его от раздумий.

Он достиг оконечности Сийона, упирающейся в квартал Рокабей.

Сийон представляет собой узкий мол, который отделяет воды Ла-Манша от внутреннего залива и тянется между Сен-Мало и Сен-Серваном, связывая их друг с другом.

Этот мол высотой в тридцать футов имеет ширину не более восьми футов, и каждый раз, когда морские валы с яростью разбиваются о него, волны покрывают его, словно жидкий купол, и с ужасающим грохотом обрушиваются на широкий песчаный берег внутреннего залива, пока высокие и бурные морские приливы бьются о крепостные стены. Когда борьба между ветром и морем ярит буйный Ла-Манш, люди крайне редко отваживаются ступить на эту узкую насыпь: говорят, что, проносясь над ней, подобные смерчи сбрасывают во внутренний залив не только людей, но и лошадей и повозки; так что всегда разумнее переждать, пока борьба стихий не утихнет немного, и переходить Сийон в тот момент, когда погода становится лучше. Однако наш путник, не замедлив шага, ступил на насыпь. Прежде, чем он успел преодолеть ее, море дважды, словно двуглавое чудовище, разверзло две свои пасти, чтобы поглотить его, и обрушило на него две гигантские волны; тем не менее, по-прежнему не ускоряя шага, он достиг противоположного конца Сийона и, подойдя к остроконечному бастиону замка, стал огибать крепостную стену, которая, не уберегая его от дождя, тем не менее защищала его от ветра и моря.

Вынужденный идти все время по колено в воде, наш путник подошел к подъемному мосту и вступил в город. Войдя туда, он огляделся и, решительно взяв влево, вскоре оказался на небольшой площади, где сегодня находится кафе Франклин. Там он, похоже, сориентировался и двинулся по улице, которая вела от Масляной площади к Поперечной улице; заблудившись в сети улочек, самая широкая из которых была не шире двух метров, он заметил моряка, укрывавшегося в дверном проеме.

— Эй, дружище! — окликнул он моряка. — Не укажешь ли ты мне дорогу к таверне госпожи Леру?

— «У победоносного», что ли? — спросил моряк.

— Да, «У победоносного»», — повторил путник.

— А ты, дружище, знаешь эту якорную стоянку? — поинтересовался моряк.

— Только по названию.

— Черт побери! — воскликнул матрос.

— А что, она ненадежна?

— Ха! Что говорить, рейд-то хорош, но, чтобы сунуться туда, надо иметь хорошо набитый карман.

— Тем не менее укажи мне дорогу к этой таверне и, если хочешь, приходи вечером поужинать со мной; мы разопьем бутылку лучшего вина и отведаем ножку ягненка, откормленного на приморских лугах.

— Охотно, — отозвался матрос, — в таком товарищу не отказывают. И кого спросить?

— Рене, — ответил путник.

— Отлично, и в котором часу?

— С семи до восьми вечера, если не возражаешь. Но замечу тебе, что ты не ответил на мой вопрос.

— На какой?

— Я спрашивал у тебя дорогу к таверне госпожи Леру.

— В двадцати шагах отсюда, — ответил матрос, — на Поперечной улице, ты увидишь вывеску; но не забудь: чтобы в «Победоносном» хорошо приняли, сперва надо вытряхнуть на стол мешок с золотом, сказав при этом: «Дайте мне выпить и перекусить, я при деньгах, как видите».

— Благодарю за добрый совет, — ответил путник и двинулся дальше.

Располагая полученными сведениями, он проделал двадцать шагов, как ему и было сказано, и оказался напротив огромного дома, над дверью которого, на вывеске, был изображен парусник с надписью под ним:


«У ПОБЕДОНОСНОГО ФРЕГАТА».

Перед тем как войти, путник помедлил в нерешительности: никогда еще подобный шум не ужасал его слуха; то была мешанина воплей, проклятий, божбы и богохульств, представление о которой неспособно дать никакое описание. Корсар Нике, соперник Сюркуфа, за несколько дней перед тем вернулся с двумя превосходными захваченными судами, и полученная выручка была поделена накануне между моряками; никто еще не успел израсходовать свою долю, но все занимались этим с таким жаром, что можно было подумать, будто они заключили пари, кто из них окажется выпотрошенным раньше. Ужасающий ливень загнал все судовые команды под крышу гостиниц. Участники всех шальных прогулок в каретах, разукрашенных лентами, со скрипачами и флейтистами, всех тех мимолетных свадьб, в каких сегодняшняя жена уступает место завтрашней, собрались в семи или восьми крупных гостиницах, которые вмещал в своих стенах город Сен-Мало. Те же, кто не обрел там аристократического пристанища, разбрелись по маленьким улочкам и второстепенным постоялым дворам, служившим обычным приютом моряков.

Путник напрасно помедлил перед входом, ибо никто не обратил на него внимания: все были чересчур заняты собственными делами, чтобы беспокоиться о делах других людей; одни пили, другие курили; кто-то играл в триктрак или в карты; два бильярдные были заполнены не только двадцатью пятью или тридцатью игроками, устроившими грандиозную пульку, но и пятьюдесятью или шестьюдесятью зрителями, взобравшимися на стулья, лавки и печи. Посреди этого ужасающего гама, который перекрывался лишь звоном монет, брошенных на мраморные столы, каждый придерживался собственной задумки, но, поскольку посреди подобного шума было трудно придерживаться ее мысленно, каждый, пребывая в хмельном угаре, норовил высказать ее вслух, причем не столько другим, не обращавшим на это никакого внимания, сколько самому себе, тщетно пытаясь ее осуществить.

Наш матрос отважился вступить в туманное марево, которое образовывали в обширных залах г-жи Леру винные пары, исходившие из груди опьяневших посетителей, и дымка, поднимавшаяся над их мокрыми от дождя одеждами.

Он стал спрашивать, где найти г-жу Леру, но никто не отвечал на его вопросы; стал искать ее, но никто не удосужился показать ему, где находится та, что главенствовала в этом царстве безумцев; наконец, он заметил хозяйку и направился к ней. Увидев новое лицо, не расплывшееся в глуповатой хмельной улыбке, она, со своей стороны, приложила все старания, чтобы подойти к молодому человеку.

Госпожа Леру была пухлая малорослая женщина лет тридцати, с обворожительной улыбкой, медоточивой речью и привлекательными манерами, прекрасно умевшая при случае сбросить эту официальную личину, дабы отвергнуть посулы, как любовные, так и денежные, посредством которых ее клиенты надеялись воздействовать на нее. В этот момент руки ее округлялись, кулаки упирались в бока, она на глазах вырастала, голос ее гремел как гром, а ладони раздавали пощечины с быстротой молнии. Не стоит и говорить, что к нашему путнику она подошла с самой приветливой улыбкой.

— Сударыня, — обратился к ней молодой человек, выказывая такую же почтительность в тоне речи и такую же учтивость в манерах, как если бы говорил со знатной дамой из Сен-Жерменского предместья, — не получали ли вы третьего дня две дорожные сумки и деревянный сундук для гражданина Рене, матроса, и письмо, в котором вас просили зарезервировать для него комнату?

— Да, да, конечно, гражданин, — ответила г-жа Леру, — комната готова, и, если вам угодно последовать за мной, мне доставит истинное удовольствие самой проводить вас туда.

Рене кивнул в ответ и пошел вслед за г-жой Леру, которая поднялась по винтовой лестнице, чтобы сопроводить его в одиннадцатый номер, где он обнаружил две дожидавшиеся его дорожные сумки и деревянный сундук; напротив окна стоял стол с бумагой и чернилами, приготовленный сообразительной хозяйкой: человеку, владевшему двумя столь изящными дорожными сумками и столь надежно запертым сундуком, непременно нужно было писать письма.

— Гражданин будет ужинать внизу или накрыть ему стол в комнате? — спросила г-жа Леру.

Рене припомнил совет матроса, встреченного им в нескольких шагах от Поперечной улицы, без всякой нарочитости порылся в кармане, достал оттуда пригоршню луидоров и положил их на стол.

— Я хочу, чтобы еду подали сюда, — сказал он, — и еду отменную.

— Все будет сделано, сударь, все будет сделано, — с самой прелестной улыбкой ответила г-жа Леру.

— Что ж, дорогая госпожа Леру, тогда распорядитесь пожарче натопить здесь камин, ибо я промок до костей, и подать к пяти часам хороший ужин и два прибора; некий славный малый спросит меня, назвав мое имя Рене, и вы укажете ему мою комнату. Но главное — подайте хорошего вина.

Несколько минут спустя в одиннадцатом номере пылал жаркий огонь.

Едва оставшись один, Рене скинул с себя промокшую насквозь одежду и вынул из дорожной сумки другой набор одежды, похожий на тот, что был разбросан по полу; его новый наряд был скроен аккуратнее, но оставался при этом в самых жестких рамках обычного наряда моряка.

Поскольку гроза пронеслась со скоростью летних бурь, уже спустя несколько минут мостовые просохли, небо вновь обрело свою синеву, и природа, если не считать редкие капли, продолжавшие стекать с бахромчатого края крыш, вновь сделалась лучезарной и расположенной ласкать своих чад, как она это делала до своего приступа гнева. Внезапно послышались громкие крики, причину которых было бы трудно определить. Они звучали то как стоны, исполненные мучительной боли, то как смех, исполненный безудержной радости. Рене распахнул окно и стал свидетелем зрелища, которое он не смог бы вообразить даже в самых причудливых измышлениях своей фантазии. Какой-то моряк, получивший две тысячи пиастров в качестве своей доли добычи, за неделю растратил лишь тысячу и, не зная, как растратить остальное, додумался раскалять свои пиастры в печи и кидать их зевакам, собравшимся перед дверью. Зеваки бросились за ними, но те, что дотронулись до монет первыми, оставили на них кожу со своих пальцев: отсюда крики боли; другие подождали немного и, как только пиастры остыли, рассовали их по карманам: отсюда крики радости.

Среди этих зевак Рене распознал своего утреннего знакомого; до ужина оставалось еще около часа. Вначале он подумал, что у него есть время нанести визит Сюркуфу прямо теперь, но затем, опасаясь, что одного часа ему не хватит, решил перенести визит на следующий день; к тому же он был не прочь получить от моряка, причем моряка самого низкого разряда, сведения о выдающемся человеке, к знакомству с которым стремился. Так что Рене подал своему гостю знак присоединиться к нему; моряк поспешил откликнуться на это приглашение, но, чтобы войти в гостиницу, ему еще нужно было пробиться сквозь плотную толпу, скопившую у входа, так что у Рене нашлось время позвонить и заказать сигары, скрутку жевательного табака и графинчик водки.

Едва все это было принесено и расставлено на столе, приглашенный матрос вошел в комнату.

Рене шагнул навстречу матросу, подал ему руку и пригласил его к столу.

Однако славный моряк начал с того, что окинул взглядом комнату, которая показалась ему чересчур изысканной для простого матроса; бутылка водки, сигары и скрутка жевательного табака утвердили его во мнении, что вновь прибывший тоже проматывает остаток своей добычи.

— Ну-ну, матрос! — промолвил он. — Неплохая, видать, была кампания; два набора морской одежды, экая роскошь! Я вот уже десять лет каперствую, но, коли моя одежда промокнет, всегда сушу ее на себе, поскольку никогда не был достаточно богат, чтобы обзавестись двумя наборами!

— Вот тут ты ошибаешься, дружище, — отвечал Рене, — дело в том, что я явился из родного дома, этакий богатый сынок, и что плавание, в которое я намерен отправиться, будет моим первым плаванием. Однако я горю желанием учиться, не боюсь опасностей и имею твердое желание, даже ценой своей жизни, сделать карьеру. Мне сказали, что теперь снаряжаются три судна, готовясь выйти в море: «Алет», «Святой Аарон» и «Призрак». На «Алете» командует Нике, на «Святом Аароне» — Анженар, а на «Призраке» — Сюркуф. Какое из этих судов ты бы выбрал?

— Черт побери! Хороша шутка! Выбор уже сделан.

— А, так ты снова идешь в плавание?

— Как раз вчера завербовался.

— И на какой из этих трех кораблей?

— На «Призрак», конечно.

— Он самый быстроходный?

— О, это пока не известно, ведь он еще не выходил в море. Но с Сюркуфом ему придется бегать быстро, никуда не денется! Сюркуф и баржу заставит бегать.

— Выходит, ты уверен в Сюркуфе?

— Еще бы! Я его сам испытал, не первый раз ухожу с ним в плавание. На «Доверии» мы сыграли немало славных шуток с англичанами. О! Хорошо нам тогда удалось одурачить беднягу Джона Буля!

— Может, расскажешь о какой-нибудь из этих шуток, дружище?

— О, осталось лишь выбрать, о какой именно.

— Давай, я слушаю.

— Погоди, дай-ка я сделаю новую закладку табака, — сказал старый матрос.

И он занялся этим делом со всей тщательностью, какую заслуживает подобная операция, затем налил стакан водки, выпил его залпом, дважды кашлянул и начал так:

— Были мы тогда на широте острова Цейлон; плавание началось в недобрый час: когда мы снимались с якоря у Святой Анны, перевернулась шлюпка и трех находившихся в ней человек сожрали акулы; за бортом в этих широтах долго не продержишься, тебя быстренько проглотят.

Мы находились к востоку от Цейлона. Путь наш пролегал от Малайского берега к Коромандельскому берегу, в сторону Бенгальского залива; там у нас случилось несколько удачных стычек, одна за другой, то-то была благодать! Менее чем за месяц мы захватили шесть превосходных кораблей, с богатым грузом и все как один водоизмещением в пятьсот тонн.

После того как мы отослали захваченные нами суда, наш экипаж еще состоял из ста тридцати парней Берегового Братства. С таким кораблем, как «Доверие», и таким капитаном, как Сюркуф, нам было позволено надеяться, что удача наша на этом не закончится.

Время от времени мы встречались с английскими высокобортными крейсерами, и нам приходилось улепетывать от них, что несколько унижало наше национальное самолюбие; но «Доверие» давало тягу столь резво, что даже во время нашего бегства мы испытывали своеобразное чувство гордости при виде того, как легко нам удается удирать от англичан. Уже около недели мы лавировали так, как вдруг в одно прекрасное утро впередсмотрящий закричал: «Корабль!»

«Где? — воскликнул Сюркуф, услышав из своей каюты этот крик и выскочив на палубу. — И что он, крупный?»

«Достаточно крупный для того, чтобы «Доверие» не проглотило его за раз».

«Тем лучше! И куда он держит путь?»

«Нельзя понять, поскольку он стоит».

Тут уже все подзорные трубы и все взгляды обратились в указанную сторону: и в самом деле, там была видна огромная подвижная пирамида, выделявшаяся своей белизной на фоне густого тумана, который в этих широтах спускается ночью с высоких прибрежных гор, а по утрам еще заволакивает подступы к берегу.

Корабль мог быть как высокобортным крейсером, так и судном Ост-Индской компании. Что ж, если это военный корабль, ничего не поделаешь, у нас будет развлечение; если же это торговое судно, мы его захватим.

Нас отделяло от него не более двух льё, и, хотя под тем ракурсом, под каким нам был виден незнакомец, оценить мощь корабля крайне трудно, мы уже начали нашу обсервацию…


В этот момент Рене доложили, что стол накрыт и ужин ждет сотрапезников.

Какое бы удовольствие ни испытывали двое новых товарищей, один — слушая, а другой — рассказывая, сообщение это произвело волшебное действие, и оба поднялись, отложив на время оставшуюся часть повествования.

LI МНИМЫЕ АНГЛИЧАНЕ

Чтобы не мешать своему постояльцу, г-жа Леру, задобренная пригоршней луидоров, блеск которых она уже видела в своих руках, накрыла ужин в соседней комнате. Уставленный устрицами стол, с тремя бокалами разной формы у каждого прибора, со сверкающим столовым серебром и с двумя откупоренными бутылками шабли имел чрезвычайно уютный вид. Так что старый матрос остановился в дверях и с улыбкой взглянул на приятное зрелище, представшее его взору.

— Ха-ха! — сказал он. — Если ты отправляешься в плавание, надеясь угощаться так каждый день, мой юный друг, то это заблуждение. Каким бы хорошим ни был у Сюркуфа стол, за ним чаще едят бобы, нежели жаркое из цыпленка.

— Что ж, дружище, когда дело дойдет до бобов — будем есть бобы, но покамест, поскольку перед нами устрицы, отведаем устриц. И вот еще что: ты знаешь мое имя, а я не знаю твоего, и мне это мешает в разговоре. Как тебя зовут?

— Сен-Жан, к твоим услугам. На борту меня зовут Грот-Марсом, ибо я марсовый и там мое место в бою.

— Отлично, Сен-Жан. Бокал шабли? Это вино не пересекало экватора, ручаюсь тебе!

Сен-Жан поднял бокал и залпом выпил его.

— Черт меня побери! — промолвил он, осушив бокал. — Я ведь принял его за сидр; налей-ка мне второй бокал, дружище, чтобы я извинился перед ним за то, что так обошелся с первым!

Рене не заставил себя упрашивать: в его намерения входило разговорить Сен-Жана и как можно меньше болтать самому, что оказалось нетрудно. После шабли последовало бордо, после бордо — бургундское, а после бургундского настал черед шампанского. Сен-Жан, со своей стороны, вел себя крайне непринужденно, что указывало на чистоту его сердца. Наконец подали десерт.

— Полагаю, — произнес Рене, — пришло время услышать окончание нашей истории и узнать, каким образом Сюркуф избежал опасности закончить свое плавание на борту английского корабля, вместо того чтобы закончить его на борту «Доверия».

— Когда мы повернули на другой галс, чтобы лечь в дрейф, наши корабли были не более чем в двух льё друг от друга. Я нес вахту на грот-марсе, держа в руках подзорную трубу, и сразу же доложил капитану, что у корабля, который перед нами, есть укрытая батарея, что он превосходно оснащен и что паруса его скроены на английский манер; оставалось выяснить его огневую мощь и принадлежность. Пока шли наши с капитаном переговоры, положение «Доверия» осложнилось, поскольку бриз, сперва слабый, посвежел настолько, что заставлял нас идти со скоростью в четыре узла. Тем не менее, чтобы покончить с сомнениями и поскорее распознать нашего противника, мы убираем малые паруса и, взяв круче на два румба, подходим к нему ближе. Чужой корабль спешит повторить наш маневр: не будь он больше нашего, можно было бы подумать, что это наша тень. Однако, поскольку расстояние между нами еще слишком велико, чтобы мы могли оценить друг друга, «Доверие», двигаясь какое-то время тем же ходом, берет затем три румба влево; таинственный корабль точь-в-точь повторяет наш маневр, и мы снова оказываемся в том же невыгодном положении, которое оставляет нас при всех наших сомнениях, ибо горы тюков и множество бочек скрывают его батарею.

Да будет тебе известно, дружище, — продолжал Сен-Жан, — что есть на свете старушка-фея, которую забыли пригласить на крестины Сюркуфа, и зовут ее Терпеливостью. Впрочем, экипаж был так же раздражен, как и его капитан. Горе неизвестному судну, если оно окажется одной с нами силы и дело у нас дойдет до драки!

Подойдя как можно ближе к нему, «Доверие» пользовалось бы всеми преимуществами своей превосходной конструкции, но, поскольку такой маневр является чрезвычайно опасным в начале боя, мы выбираемся на ветер и идем бейдевинд, чтобы иметь возможность осуществить отход в случае крайней необходимости.

Наконец мы начинаем выигрывать ветер у незнакомца и, стало быть, маневрируем лучше, чем он; это открытие встречается радостными криками.

Сюркуф поднимается на грот-марс и садится рядом со мной.

«Черт возьми! — говорит он. — Сейчас мы узнаем, честную ли игру ведет этот корабль и действительно ли он хочет приблизиться к нам. Я старый морской волк, и меня так просто не проведешь. Мне известны все хитрости этих торговых кораблей, настоящих разбойников. Сколько я перевидел их: приличные с виду, они, находясь под командованием опытных капитанов, пытались напугать тех, кто охотился за ними, и притворялись, будто сами хотят вступить в бой!»

Сюркуф был настолько проникнут этой мыслью, что без колебаний держал курс «Доверия» так, что в конце концов мы оказались вынуждены подойти к противнику с наветренной стороны. И это были не шутки, ибо, если он ошибся, мы рисковали схлопотать бортовой залп в упор или нарваться на абордаж.

Сюркуф хватается за трос, соскальзывает на палубу, быстро приближается к лейтенанту и к своему старшему помощнику и, топнув ногой, говорит:

«Черт возьми, господа, я совершил грубую ошибку! Мне следовало сперва подойти поближе и затем походить разными курсами к ветру, чтобы разведать мощь и маневренность англичанина».

С этими словами Сюркуф хлопнул себя по лбу, выплюнул сигару, помолчал с минуту, пытаясь вновь обрести спокойствие, и добавил:

«Это хороший урок, и он пойдет мне на пользу».

Затем он берет подзорную трубу, несколько минут следит глазами за кораблем, после чего, хлопком сложив ее, созывает экипаж:

«Все на палубу, стройся!»

Мы поспешили собраться вокруг него.

«Черт побери! — сказал он. — Все мои сомнения теперь развеялись. Вы мужчины, а не дети, к чему мне скрывать от вас то, что я понял? Посмотрите хорошенько на англичанина: у него бюст в качестве носовой фигуры, блинда-трисы с простыми талями и что-то новенькое над верхними рифами фор-марселя. Так вот, это просто-напросто фрегат!»

«Фрегат, черт возьми!»

«А знаете, что это за фрегат? Это же проклятая "Сивилла", чтоб ей пусто было! Нам придется постараться, чтобы отделаться от нее, но ведь в конце концов я тоже не полный дурак; дай мне только привести судно поближе к ветру, и тогда любопытно будет поглядеть, как они примутся догонять нас. О, — воскликнул он, сжимая кулаки и скрежеща зубами, — если б только я не лишился половины своих людей, разбросав их по захваченным судам, которые пришлось отправить на Иль-де-Франс, черт побери, хотя никакого проку от этого мне не было, я бы позволил себе прихоть сказать пару слов этому англичанину, устроив потеху на четверть часа! Но с тем сокращенным экипажем, какой у меня есть, я не могу доставить себе такое развлечение, ведь это значило бы принести "Доверие" в жертву, не имея никакой надежды на успех; что ж, придется обмануть англичан. Но какую хитрость придумать, на какую приманку их поймать?»

Сюркуф перешел на корму, сел там, опустив голову на ладони, и глубоко задумался. Через несколько минут он нашел то, что искал, и вовремя: нас отделяло от «Сивиллы» уже не более половины расстояния пушечного выстрела.

«Английские мундиры!» — крикнул капитан.

На одном из последних захваченных нами судов были обнаружены двенадцать ящиков с английскими мундирами, которые везли в Индию; предвидя, что рано или поздно они принесут ему пользу, Сюркуф приберег их на борту «Доверия».

Стоило Сюркуфу произнести эти слова, которые понял каждый, и тревогу на всех лицах сменила улыбка; тотчас же из трюма вытаскивают сундуки и в твиндеке раскладывают английские мундиры; каждый моряк спускается в один люк, будучи во французском платье, а поднимается через другой одетым в красное: не прошло и пяти минут, как на палубе стояли сплошь англичане.

По приказу Сюркуфа десятка три наших матросов подвешивают руки на перевязь, другие обматывают головы окровавленными тряпками: чтобы добыть кровь, пришлось пожертвовать курицей. Тем временем к надводному борту судна, снаружи, приколачивают деревянные доски, призванные изображать заделку пробоин от пушечных ядер; затем ударами молота ломают планширы наших корабельных шлюпок. И, наконец, настоящий англичанин, наш главный переводчик, облаченный в капитанский мундир, завладевает вахтенным мостиком и рупором, в то время как Сюркуф, одетый простым матросом, встает рядом с ним, готовый подсказывать ему то, что следует говорить.

Наш мичман, славный малый по имени Блеас, напяливает себе на голову шлем английского офицера и подходит к вахтенному мостику, на котором стоит Сюркуф.

«Я в вашем распоряжении, капитан, — говорит он, — и надеюсь, что вы одобрите мой маскарад».

«Выглядишь превосходно, — со смехом говорит ему Сюркуф, — однако время маскарада и шуток прошло. Слушай меня с величайшим вниманием, Блеас, ибо поручение, которое я тебе дам, имеет чрезвычайно важное значение; у тебя две причины его исполнить: во-первых, ты племянник судовладельца "Доверия" и заинтересован в успехе наших действий, а во-вторых, ты превосходно говоришь на английском языке; кроме того, я безусловно доверяю твоей храбрости, твоей сообразительности и твоему хладнокровию».

«Капитан, мне нечего больше сказать вам, кроме как повторить: я целиком в вашем распоряжении».

«Благодарю. Сейчас ты сядешь в ялик, Блеас и отправишься на борт "Сивиллы"».

«Через десять минут, капитан, вы увидите меня на ее палубе».

«О, ни в коем случае, — промолвил Сюркуф, — дело куда сложнее. Я хочу увидеть, как через пять минут после того, как вы погрузитесь в ялик, он даст течь и пойдет ко дну».

«Серьезно?… Ну что ж, я не против того, чтобы ялик дал течь, не против того, чтобы пойти ко дну вместе с ним, не против того, чтобы меня загрызла акула, пока я буду спасаться вплавь. Но в первую очередь я хочу понять, как все это поможет спасти "Доверие”».

«Веришь ли ты, что я не желаю тебе зла, Блеас?»

«Разумеется, капитан».

«Так вот, не требуй от меня объяснений».

«Итак, для меня все закончится благополучно; ну а для людей, которые отправятся вместе со мной?»

«Будь спокоен, они сыграют свою роль тем лучше, что их ни о чем не предупредят; и вот доказательство, что у меня и в мыслях нет подвергать вас всех смертельной опасности: сто дублонов тебе и по двадцать пять каждому из твоих товарищей. Не щадите этих денег, они сверх вашего жалованья и предназначены для того, чтобы бороться с тяготами плена. Не бойтесь ничего, я обещаю вам, что вы выйдете из тюрьмы прежде, чем успеете как следует истратить эту сумму, пусть даже мне придется отдать пятьдесят англичан в обмен на вас. Ну и, само собой разумеется, помимо этих ста дублонов и вашей доли в добыче вам и вашим людям будет выделено великолепное вознаграждение из общей кассы».

«О! Что касается этого, капитан…»

«Ба! Оставь: с золотом чувствуешь себя спокойнее. Теперь ты меня хорошо понял?»

«Превосходно».

«Ну тогда хотя бы не бросайтесь в воду».

«Выходит, нам нужно тонуть?!» — изумленно воскликнул Блеас.

«Нет; но когда вода дойдет до лодыжек и шлюпка вот-вот пойдет ко дну, ты повернешься в сторону "Сивиллы" и на отличном английском станешь звать на помощь. Решено?»

«Да, капитан, решено».

«Тогда давай пожмем друг другу руки и скорее прыгай в лодку».

Затем, обращаясь к старшине ялика, он произнес: «Кернош, сынок, ты ведь веришь мне, не так ли?» «Гром и молния! Еще бы мне не верить в вас! Конечно, верю!»

«Что ж, тогда ни в чем не сомневайся, выпей этот стакан вина за мое здоровье, возьми эту свайку и, когда будешь на полдороге к фрегату, врежь-ка ею пару-тройку раз по дну ялика, чтобы он побыстрее дал течь».

Затем, приблизив губы к уху Керноша, он шепнул ему несколько слов и сунул в его карман ролик монет, завернутый в бумагу.

«Не беспокойтесь, — сказал Кернош, — все обойдется… Ваше здоровье, капитан!»

«Не обнимешь меня?»

«А как же! С большим удовольствием!» — ответил моряк.

И, извергнув изо рта огромный кусок жевательного табака размером с куриное яйцо, Кернош запечатлел на обеих щеках Сюркуфа по смачному звонкому поцелую из числа тех, что в народе именуют поцелуями кормилицы.

Спустя минуту ялик, находившийся под командованием Блеаса, отчалил от нашего борта.

Подойдя ближе к фрегату, «Доверие» сворачивает все паруса, кроме марселей, спускается на фордевинд, сопровождает пушечным выстрелом подъем английского флага, поворачивается левым бортом к ветру и ложится в дрейф. Со своей стороны «Сивилла», явно все еще сомневаясь в нашей национальной принадлежности и продолжая держать нас на прицеле, сбрасывает в воду несколько мнимых тюков, заслонявших порты своей батареи, открывает нашему взору грозный ряд пушек и ложится в дрейф по левую сторону от нас.

Как только оба корабля приняли один и тот же курс относительно ветра, английский капитан спросил нас, откуда мы идем и почему подошли к нему так близко под столькими парусами.

Переводчик, по подсказке Сюркуфа, отвечает, что мы узнали «Сивиллу» под ее маскировкой, а подошли с такой поспешностью потому, что у нас есть хорошая новость для капитана.

«Что за новость?» — пользуясь рупором, спрашивает сам капитан.

«Новость о вашем производстве в вышестоящий чин!» — с невозмутимым самообладанием отвечает переводчик.

Подсказывая ему этот ответ, Сюркуф обнаружил хорошее знание человеческого сердца: человек, которому приносят добрую весть, редко сомневается в правдивости того, кто ее приносит. И действительно, в ту же минуту, как можно было заметить, сомнение исчезло с лица английского капитана.

Тем не менее он покачал головой:

«Странно, что ваш корабль так похож на французского капера!»

«Да это один из них и есть, капитан! — ответил переводчик. — И к тому же знаменитый! Мы захватили его у берегов Гаскони. И, поскольку бордосские каперы самые быстроходные корабли на свете, мы предпочли его нашему судну, чтобы продолжить плавание, ибо в наши намерения входит преследовать с Божьей помощью Сюркуфа и захватить его!»

Пока происходило это объяснение между нашим переводчиком и английским капитаном, люди в ялике внезапно принялись испускать отчаянные крики, а ялик начал набирать воду и на глазах погружаться.

Мы немедленно окликаем через рупор фрегат, умоляя оказать помощь нашим людям, так как наши корабельные шлюпки повреждены ядрами и картечью еще сильнее тонущего ялика и неспособны держаться на воде.

Поскольку первейший долг и самый непреложный закон моряка состоит в том, чтобы спасать попавших в кораблекрушение людей, как друзей, так и врагов, с «Сивиллы» спустили на воду две большие шлюпки и поспешили на помощь мичману Блеасу и его матросам.

«Главное, спасите наших моряков! — кричал переводчик. — Что же касается нас, то мы сейчас сменим галс и, развернувшись, заберем их вместе с лодкой».

Чтобы произвести этот маневр, «Доверие» спускает фок, поднимает брамсель и кливер, растягивает шкотами бизань и таким образом уходит вперед от фрегата.

Сюркуфа посетило поистине гениальное озарение, и теперь, поскольку ничто его больше не сдерживало, он дал волю своей радости.

«Вы только посмотрите на этих славных англичан, — заговорил он, — как же неправильно с нашей стороны не любить их! Вот они помогают нашим людям подняться на борт. О! Вот Кернош, у него нервный приступ! А Блеас… честное слово, Блеас без сознания! Ах, до чего замечательные плуты, я о них не забуду; они восхитительно сыграли свои роли! Наши друзья спасены… и мы тоже… А теперь внимание, начинаем маневр! Распустить все паруса! Брасопить к ветру! Тянуть булиня! А ты, юнга, принеси-ка мне зажженную сигару».

Морской бриз дул во всю свою силу, и никогда еще «Доверие» не вело себя достойнее, чем в этих обстоятельствах. При виде быстроты ее хода можно было подумать, что судно сознавало опасность, из которой оно нас вызволяло.

Гордые тем, что находимся на борту подобного корабля, мы с признательным восхищением следили за тем, как стремительно, словно пенистый бурный поток, проносится вдоль его бортов вода.

И потому, прежде чем на «Сивилле» разгадали нашу уловку, развернулись к нам носом, подняли шлюпки и направились к нам, мы уже были вне пределов досягаемости ее орудий.

Погоня началась тотчас же и длилась до самого вечера. С наступлением ночи мы сменили направление и увильнули от англичанина, перехитрив его целиком и полностью.

Поскольку на протяжении всей последней части этого рассказа, который мы намеренно лишили присущей ему красочности, вполне способной сделать его невразумительным, Рене не прекращал подливать своему сотрапезнику то ром, то тафию, то коньяк, с последними словами голова рассказчика упала на стол, и продолжительные раскаты храпа, тотчас же начавшие раздаваться, засвидетельствовали, что из мира бодрствования старый матрос перешел в прихотливое царство сновидений.

LII СЮРКУФ

Рене навел справки и узнал, что этим утром, с восьми до десяти, Сюркуф набирает команду на свой корабль.

И потому в половине восьмого утра Рене снова надел свою вчерашнюю одежду, высохшую за ночь; свидетельствуя о проделанном им долгом пути, она лучше подходила для встречи с Сюркуфом, чем та, что недавно покинула лавку портного. К восьми часам он добрался до улицы Поркон де Ла Барбине, а затем по улице Мясницкого ряда вышел к Динанской улице, в конце которой, вплотную к крепостной стене, напротив городских ворот с тем же названием, стоял дом Сюркуфа — большое здание, расположенное между двором и садом.

Несколько матросов, поднявшихся ни свет ни заря и пришедших прежде него, ожидали в прихожей; каждый входил в свой черед, и, чтобы избежать нарушений, матрос, сидевший у двери прихожей, выдавал всем порядковые номера.

Рене пришлось ждать своей очереди; он оказался шестым и, дожидаясь приема, развлекался тем, что разглядывал развешанное на стенах собрание оружия из разных стран.

Шкура черной яванской пантеры несла на себе коллекцию отравленных малайских ножей, стрел, смазанных самым губительным ядом, и сабель, раны от которых, даже самые неглубокие, всегда бывают смертельными.

Шкура атласского льва — коллекцию тунисских канджаров, алжирских флисс, пистолетов с резными серебряными рукоятями и дамасских клинков, изогнутых в форме полумесяца.

Шкура бизона из прерий — коллекцию луков, томагавков, нарезных карабинов и ножей для снятия скальпов.

И, наконец, шкура бенгальского тигра — коллекцию сабель с позолоченными лезвиями и рукоятями из нефрита, кинжалов с вытравленными узорами и рукоятками из слоновой кости и сердолика, перстней и браслетов из серебра.

Короче, все четыре части света были представлены своим оружием на четырех стенах этого зала ожидания.

Пока Рене с любопытством изучал эти коллекции и разглядывал на потолке одеревенелое чучело каймана длиной в двадцать футов и извивы колец боа почти вдвое большей длины, трое или четверо кандидатов, дожидавшихся своей очереди, уже вошли в кабинет; правда, за это время в прихожей появились десять других: они взяли порядковые номера и стали ждать.

Время от времени снаружи раздавались выстрелы из огнестрельного оружия; и в самом деле, Сюркуф сидел у окна, держа перед собой пистолеты, а два или три его офицера забавлялись тем, что стреляли по мишени в обширном саду, где стоявшие в разных местах чугунные доски хранили на себе отметины расплющившихся о них пуль.

Во второй комнате, служившей фехтовальным залом, три или четыре молодых людей, явно исполнявших на борту корсарского судна обязанности гардемаринов или мичманов, упражнялись в фехтовании на шпагах и саблях.

Хотя на Рене была одежда простого матроса, Сюркуф с первого взгляда понял, что имеет дело с человеком более высокого общественного положения, чем можно было судить по его одежде; он осмотрел Рене с головы до ног, и взгляд его встретился с решительным взглядом молодого человека; капитан изучил его превосходно сложенную фигуру, его острую, изящно постриженную бородку и хотел было взглянуть на его руки, чтобы завершить свои наблюдения, однако руки эти были скрыты перчатками — старыми, правда, но только что почищенными, и в том, кто их носил, угадывалась если и не привычка к роскоши, то, по крайней мере, тяга к ней.

На воинское приветствие Рене, остановившегося в двух шагах от него, Сюркуф ответил, приподняв шляпу, чего не имел обыкновения делать в отношении большей части моряков.

Рене, в свой черед, окинул быстрым взглядом прославленного моряка и увидел перед собой человека тридцати одного года, с коротко подстриженными белокурыми волосами, с узкой ровной бородкой от виска до виска, с крепко посаженной на могучих плечах шеей, среднего роста, но, тем не менее, явно геркулесовой силы.

— Что вам нужно от меня, сударь? — спросил Сюркуф, слегка кивнув головой.

— Я знаю, что вы намерены снова выйти в море, сударь, и хотел бы отправиться с вами.

— Как простой матрос, полагаю? — поинтересовался Сюркуф.

— Как простой матрос, — с поклоном ответил Рене.

Сюркуф вновь весьма внимательно и удивленно посмотрел на него.

— Позвольте сказать вам, — продолжил он, — что вы кажетесь мне подходящим для матросской службы не более, чем мальчик-певчий — для чистки башмаков.

— Возможно, сударь, но нет на свете ремесла, каким бы трудным оно ни было, которому нельзя быстро научиться, если имеешь для этого твердую волю.

— Но ведь нужна еще и сила.

— За неимением силы, сударь, много чего можно сделать посредством сноровки. И к тому же мне не кажется, что нужна такая уж огромная сила для того, чтобы взять рифы на грот-марселе или фор-марселе или же метнуть гранату с марса или с вант на палубу вражеского корабля.

— В нашем ремесле приходится выполнять действия, где без силы не обойтись, — заметил Сюркуф. — Предположим, вам придется обслуживать артиллерийское орудие; как, по-вашему, хватит у вас сил поднять сорокавосьмифунтовое ядро к жерлу пушки?

И он ногой толкнул к Рене такое ядро.

— Думаю, это будет несложно, — ответил молодой человек.

— Попробуйте! — промолвил Сюркуф.

Рене наклонился, поднял ядро одной рукой, как если бы имел дело с шаром для игры в кегли, и поверх головы Сюркуфа метнул его в сад.

Там ядро прокатилось шагов двадцать и лишь затем остановилось.

Сюркуф встал, взглянул на ядро и сел снова.

— Это меня обнадеживает, сударь; думаю, что на борту «Призрака» есть всего лишь пять или шесть человек, включая меня, способных сделать то, что вы сейчас сделали. Вы позволите мне взглянуть на вашу руку?

Рене улыбнулся, снял перчатку и протянул Сюркуфу свою тонкую и изящную руку.

Капитан внимательно осмотрел ее.

— Черт возьми! Господа, — крикнул он, подзывая офицеров, стоявших у другого окна, — подойдите взглянуть на нечто любопытное.

Офицеры подошли к нему.

— Вот эта рука юной девицы, — продолжил Сюркуф, — сейчас метнула поверх моей головы вон то сорокавосьмифунтовое ядро на расстояние, которое вы видите.

Рука Рене, в мощных ладонях капитана казавшаяся женской, показалась детской в громадных лапах Керноша.

— Полноте, капитан! — произнес Кернош. — Вы смеетесь над нами: разве ж это рука?

И с презрением, которое грубая сила питает к очевидной слабости, он отстранил далеко от себя руку Рене.

Сюркуф двинулся, чтобы остановить Керноша, но Рене сам в свой черед остановил Сюркуфа.

— Капитан, вы позволите мне?

— Давай, мальчик мой, давай, — отозвался Сюркуф, будучи любителем неожиданностей, как и все наделенные высоким духом люди.

Разбежавшись, Рене выпрыгнул через окно в сад, не коснувшись не только подоконника, но и оконной перекладины.

В нескольких шагах от ядра, брошенного Рене, лежало еще одно, точно такое же, которое, несомненно, служило для упражнений Сюркуфу, но его не сочли нужным вернуть на место.

Рене положил одно ядро на ладонь, сверху поместил второе, удерживая его в равновесии, и, вытянув наполовину руку, понес их оба; затем, подойдя к окну, он взял по одному в каждую руку, прыгнул, держа ноги вместе, на подоконник, пролез под перекладиной, спустился в зал и, показывая ядро Керношу, произнес:

— Ставлю бочку сидра для экипажа тому, кто метнет это ядро дальше!

Рене проделал все с таким изяществом и с такой легкостью, что некоторые из присутствующих поспешили дотронуться до ядер, желая убедиться, что они были чугунными.

— Ну-ну! Кернош, дружище, вот предложение, от которого ты не можешь отказаться.

— А я и не отказываюсь, — промолвил Кернош, — лишь бы мой заступник святой Иаков не оставил меня…

— Вам начинать, — сказал Рене, обращаясь к гиганту-бретонцу.

Кернош собрался в комок, напряг свои силы так, что все они пришлись на его правую ногу и правую руку, и общим толчком той и другой, словно разжавшаяся пружина, метнул ядро, которое вылетело в окно и, упав в десяти шагах, прокатилось еще на три или четыре шага и остановилось.

— Вот все, что под силу человеку, — произнес он, — и пусть дьявол сделает лучше!

— Я не дьявол, господин Кернош, — сказал в ответ Рене, — но имею все основания думать, что сегодня вам угощать экипаж.

И, держа ядро на ладони и пару раз взмахнув рукой, он на третьем взмахе толкнул его так, что оно упало на три или четыре шага дальше ядра Керноша и прокатилось еще на десяток шагов.

Сюркуф закричал от радости, Кернош завопил от ярости. Все остальные молчали, исполненные изумления; правда, Рене, бросив ядро, смертельно побледнел и вынужден был опереться о камин.

С беспокойством взглянув на молодого человека, Сюркуф бросился к небольшому шкафчику, вынул оттуда дорожную флягу с водкой, которую в дни сражений носил на ремне за плечом, и подал ее Рене.

— Благодарю, — произнес Рене, — но я никогда не пью водку.

Он подошел к графину, стоявшему на подносе рядом со стаканом и сахаром, плеснул немного воды в стакан и выпил ее.

В то же мгновение на его губах вновь появилась улыбка, а на щеках — краска.

— Ты хочешь отыграться, Кернош? — спросил старшину молодой лейтенант, оказавшийся в числе зрителей.

— По правде сказать, нет! — ответил Кернош.

— Могу я сделать что-нибудь приятное для вас? — спросил его Рене.

— Да! — промолвил Кернош. — Перекреститесь.

Рене улыбнулся и перекрестился, добавив к этому начальные слова Апостольского символа веры: «Верую в Бога, Отца Всемогущего, Творца неба и земли…»

— Господа, — произнес Сюркуф, — прошу вас, оставьте меня наедине с этим молодым человеком.

Все удалились: Кернош — ворча, остальные — посмеиваясь.

Оставшись один на один с Сюркуфом, Рене вновь сделался таким же спокойным и скромным, каким был прежде. Любой другой на его месте так или иначе намекнул бы на свою победу, он же спокойно ждал, когда Сюркуф заговорит с ним.

— Сударь, — с улыбой произнес Сюркуф, — я не знаю, умеете ли вы делать что-нибудь еще кроме того, что проделали у меня на глазах, но человек, способный прыгнуть на четыре фута в высоту и толкнуть одной рукой ядро весом в сорок восемь фунтов, всегда будет полезен на корабле вроде моего. Каковы ваши условия?

— Гамак на борту, питание на борту и право погибнуть во имя Франции — вот все, чего я хочу, сударь.

— Дорогой друг, — сказал Сюркуф, — в моих привычках платить за услуги, которые мне оказывают.

— Но моряк, ни разу не ходивший в плавание, моряк, не знающий своего ремесла, не может оказывать вам никаких услуг. Напротив, это вы окажете ему услугу, обучив его морскому делу.

— Моя команда получает треть от захваченной добычи; вы согласны поступить ко мне на службу на условиях, общих для лучших и худших из моих матросов?

— Нет, капитан, ибо ваши матросы, видя, что я ничего не умею и мне надо всему учиться, обвинят меня в том, что я беру деньги, которых не заработал. Через полгода, если вам угодно, мы возобновим этот разговор, а сегодня прекратим его.

— Выходит, дорогой друг, — произнес Сюркуф, — вы умеете лишь заниматься гимнастикой, словно Милон Кротонский, и метать железные ядра, словно Рем? Ну а, к примеру, охотник из вас какой?

— Охота была одной из забав моей юности, — ответил Рене.

— Будучи охотником, вы умеете стрелять из пистолета?

— Как и все.

— А фехтовать вы умеете?

— Достаточно для того, чтобы лишиться жизни.

— Ну что ж! У нас на борту есть три очень сильных стрелка и фехтовальный зал, где любой член экипажа может развлечься в свободные от вахты часы, сражаясь на шпагах или саблях. Вы будете поступать, как и все, и через три месяца сравняетесь в умении с другими.

— Надеюсь, — промолвил Рене.

— Нам остается лишь уладить вопрос с жалованьем, и мы это сделаем, но не через полгода, а сегодня за обедом, ибо, надеюсь, что вы доставите мне удовольствие и отобедаете со мной.

— О, что касается этого, капитан, то благодарю вас за оказанную мне честь.

— А покамест, не желаете взглянуть на наших стрелков из пистолета? Кернош и Блеас борются между собой за первенство, а так как силы у них примерно равны, то, сцепившись в схватке, они уже не могут расстаться.

И Сюркуф подвел Рене к другому окну.

В двадцати пяти шагах от него виднелась чугунная доска; нарисованная мелом белая линия, делившая ее надвое, служила мишенью.

Оба моряка продолжали свой поединок, не обращая никакого внимания на новых зрителей; при каждом удачном выстреле публика рукоплескала.

Не будучи первоклассными стрелками они, тем не менее, обладали заметным мастерством.

Рене аплодировал наряду с остальными.

Кернош всадил пулю точно в белую черту.

— Браво! — воскликнул Рене.

Кернош, затаивший злобу против него, молча взял пистолет из рук Блеаса и передал его Рене.

— И что, по-вашему, мне с этим делать, сударь? — спросил молодой человек.

— Ты только что показал нам свою силу, — произнес Кернош, — и, надеюсь, не откажешься показать нам свою сноровку.

— О, что касается этого, охотно, сударь. Вы оставили мне мало шансов, попав в линию, но ваша пуля, как вы, должно быть, заметили, чуточку отклонилась вправо.

— И что? — процедил Кернош.

— А то, — ответил Рене, — что я сейчас всажу свою пулю ближе к середине!

И он выстрелил так скоро, словно и не успел прицелиться.

Пуля попала точно в линию, и можно было подумать, что серебристое пятнышко, перекрывшее эту черту по обе ее стороны, измерили циркулем.

Матросы удивленно переглянулись, а Сюркуф расхохотался.

— Ну, Кернош, — обратился он к своему боцману, — что ты об этом скажешь?

— Скажу, что это удалось случайно, но, если надо повторить…

— Повторять я не буду, — сказал Рене, — ибо то, что вы сейчас увидели, это детская игра, но готов предложить вам другую.

Оглядевшись по сторонам, он увидел на письменном столе облатки из красного сургуча, взял пять штук, выпрыгнул в сад, опершись об оконную перекладину, и приклеил все пять сургучных облаток на чугунную доску так, что они составили пятерку бубен, а затем, с той же легкостью забравшись в окно, взял пистолеты и одну за другой, пятью пулями, уничтожил все пять сургучных облаток, так что от них и следа не осталось на доске.

Затем он подал пистолет Керношу и промолвил:

— Теперь ваш черед.

Кернош покачал головой.

— Спасибо, — сказал он, — но я добрый бретонец и добрый христианин; здесь замешан дьявол, и я в этом больше не участвую.

— Ты прав, Кернош, — произнес Сюркуф, — и, чтобы дьявол не сыграл с нами злой шутки, мы прихватим его с собой на борт «Призрака».

С этими словами он открыл дверь соседней комнаты, где находился судовой фехтмейстер, ибо Сюркуф, будучи искусным во всех физических упражнениях, хотел, чтобы все его моряки были такими же ловкими, как и он сам, и причислил к своему экипажу фехтмейстера, дававшему матросам уроки фехтования на шпагах и эспадронах.

Как раз в это время там проходило состязание.

С минуту Сюркуф и Рене наблюдали за происходящим.

Затем Сюркуф поинтересовался мнением Рене относительно удара, который, на его взгляд, был плохо отбит.

— Такой выпад, — ответил молодой человек, — я бы парировал квартой и отбил прямым ударом.

— Сударь, — произнес фехтмейстер, покручивая ус, — да ведь тем самым вы дали бы возможность проткнуть вас, словно дрозда!

— Вероятно, сударь, — ответил Рене, — но лишь в том случае, если я буду чересчур медлителен при защите и ответном ударе.

— Этот господин желает, чтобы ему преподали урок? — засмеялся фехтмейстер, обращаясь к Сюркуфу.

— Берегитесь, дорогой метр Стальная Рука, — ответил ему Сюркуф, — как бы этот господин не преподал вам урок. Два таких он уже преподал по пути сюда, и, право, если ваш ученик одолжит ему свою рапиру, третий урок незамедлительно достанется вам.

— Эй, Быкобой, — крикнул фехтмейстер, — передай-ка свою рапиру этому господину, который сейчас попытается осуществить тот совет, какой он тебе только что дал.

— Ничего такого вы не увидите, господин Быкобой, — сказал в ответ Рене, — ведь наносить удар фехтмейстеру невежливо, и потому я ограничусь парированием.

И, взяв рапиру из рук ученика, Рене с совершенно особым изяществом приветствовал, как полагается, соперника и занял положение к бою.

И тогда началась любопытная битва с участием метра Стальная Рука, тщетно призывавшего на помощь себе все средства своего мастерства. Рене неизменно отводил от себя клинок, используя лишь четыре основных приема защиты и не соблаговоляя наносить ответные удары. Впрочем, метр Стальная Рука заслуживал свое звание: за четверть часа он исчерпал весь запас фехтовального искусства: обманные движения, прямые удары, нажимы на клинок противника; он усложнял даже самые сложные удары, но все было напрасно: пуговка его рапиры постоянно уходила то влево, то вправо от корпуса молодого человека.

Видя, что метр Стальная Рука не намерен просить пощады, Рене исполнил прощальное приветствие, выказывая при этом точно такое же изящество, с каким он приветствовал своего противника, и, провожденный до входной двери Сюркуфом, дал обещание прибыть точно ко времени обеда, то есть к трем часам пополудни.

LIII КОМАНДНЫЙ СОСТАВ «ПРИЗРАКА»

В тот же день, в три часа пополудни, Рене вошел в гостиную капитана, где, занятая игрой с двухлетним ребенком, его ожидала г-жа Сюркуф.

— Простите, сударь, — сказала она, — но Сюркуф, задержанный неожиданным делом, не смог прийти ровно в три часа, чтобы подольше побеседовать с вами, как намеревался; он поручил мне радушно принимать вас в ожидании его прихода, так что будьте снисходительны к бедной провинциалке.

— Сударыня, — ответил ей Рене, — мне было известно, что господин Сюркуф вот уже три года имеет счастье быть мужем очаровательной женщины; однако до этого часа я не надеялся быть представленной ей, если бы звание простого матроса — при условии, разумеется, что господин Сюркуф соблаговолит пожаловать мне это звание, — не превратило мое желание в бестактный поступок. Прежде я восхищался его храбростью, сударыня, а сегодня восхищаюсь его самоотверженностью. Никто не оплатил свой долг родине исправнее, чем господин Сюркуф. Хотя от него многого можно было ждать, Франция ничего больше не могла от него требовать, и, повторяю, чтобы покинуть этого прелестного ребенка, обнять которого я прошу позволения, а главное, чтобы покинуть его мать, нужно нечто большее, чем храбрость, нужна самоотверженность.

— Неужели? — воскликнул Сюркуф, который услышал конец фразы и с супружеской и отцовской гордостью наблюдал, как будущий моряк приветствует его жену и обнимает его сына.

— Капитан, — произнес Рене, — до того как я увидел вашу жену и этого очаровательного малыша, я считал вас способным на любые жертвы, но теперь сомневаюсь, по крайней мере пока вы не уверите меня, что любовь к родине может зайти у мужчины так далеко, чтобы он разорвал свое сердце надвое.

— Что скажете, сударыня? — спросил Сюркуф. — С тех пор, как вы стали супругой корсара, много ли вы видели моряков, способных ввернуть комплимент, как это сделал мой новобранец?

— Что за шутки! — воскликнула г-жа Сюркуф. — Надеюсь, господин завербовался не рядовым матросом.

— Самым что ни на есть рядовым матросом, сударыня, и если в силу случайности, связанной с полученным мною воспитанием, оказывается, что в гостиных у меня есть преимущество перед храбрецами из вашего экипажа, то даже самые невежественные из них немедленно обретут превосходство надо мной, когда я ступлю на борт судна.

— Я назначил вам на три часа, сударь, — произнес Сюркуф, — поскольку хотел по мере появления наших гостей, а все они принадлежат к командному составу «Призрака», представлять им вас, а вот и…

В эту самую минуту дверь отворилась:

— … а вот и первый из них, мой старший помощник, господин Блеас.

— Я имею честь понаслышке знать господина Блеаса, — промолвил Рене. — Это офицер с «Доверия», вместе со старшиной Керношем пожертвовавший собой и отправившийся на борт «Сивиллы», в которой вы чересчур поздно распознали неприятеля. Подобная самоотверженность делает честь как тому, кто приносит себя в жертву, так и тому, ради кого это делают.

— Надеюсь, капитан, — произнес Блеас, — что вы, в свой черед, соблаговолите представить мне вашего гостя, ибо пока он известен мне лишь как один из лучших стрелков из пистолета, которых я когда-либо видел.

— Увы, сударь, — сказал в ответ Рене, — в отличие от вас, у меня нет за спиной блистательного прошлого, на которое можно было бы обратить внимание. Меня зовут просто Рене, и я прошу господина Сюркуфа оказать мне великую милость, приняв меня матросом на борт «Призрака».

— Не меня надо просить об этом, — со смехом произнес Сюркуф, — а нашего боцмана.

И с этими словами он указал на Керноша, вошедшего в комнату.

— Иди сюда, Кернош! Жаль, что тебя не было здесь в ту минуту, когда господин Рене с таким воодушевлением рассказывал о старшине ялика с борта «Доверия», который принес себя в жертву вместе с молодым мичманом, чье имя я не помню, и отправился на борт английского корабля, где посредством превосходно сыгранного нервного припадка отвлекал внимание господ красномундирников, в то время как капитан «Доверия», едва не угодивший, словно заяц, в когти леопарда, удирал под всеми парусами.

— По правде сказать, — промолвил Кернош, указывая на Рене, — будь этот господин там, все было бы куда проще; вы бы вручили ему один из наших превосходных пистолетов Лепажа, указали ему на английского капитана и сказали: «Разнеси-ка голову этому дураку!» И он взял бы пистолет и разнес бы ему голову, что наделало бы на борту «Сивиллы» куда больше шуму, чем мой нервный припадок. О, вас не было здесь этим утром, лейтенант Блеас, когда господин Рене дал нам урок стрельбы из пистолета. Я был раздосадован этим, но, если он отправится вместе с нами, на что мы все надеемся, вы увидите, как он управляется с этим оружием. Что же касается того, как ловко он управляется с рапирой, то вот наш друг Стальная Рука, который даст вам по этому поводу все возможные разъяснения.

— Вы заблуждаетесь, Кернош, — сказал фехтмейстер, — ибо этот господин оказал мне честь, парируя удары, которые я ему наносил, но ни разу не потрудился нанести мне ответный удар.

— Дело в том, что вы и в самом деле разгадали мою слабую сторону, господин Стальная Рука, — произнес Рене. — Я основательно обучен защите и крайне мало — нападению; моим учителем фехтования был старый итальянец по имени Беллони, утверждавший, что противника скорее выведешь из строя, три раза подряд парировав его удары, чем один раз нанеся ему укол; ну а если итог один и тот же, то зачем наносить укол, если можно парировать?

— Теперь, — сказал Сюркуф, — мне остается лишь представить вам двоих опоздавших; на мой взгляд, это лучшие на свете метатели гранат, и ручаюсь вам, что если они и заставляют себя ждать к обеду, то в день сражения занимают свои места вовремя: один на фор-марсе, другой — на грот-марсе. А сейчас, господин Рене, соблаговолите подать руку госпоже Сюркуф, и мы пройдем в обеденный зал.

Горничная ждала этого приглашения, чтобы увести малыша Сюркуфа, который, будучи вполне дисциплинированным ребенком, удалился по первому приказу.

Пышность провинциальных застолий хорошо известна, и Сюркуфа приводили в этом отношении в пример: его обеды удовлетворили бы и героев Гомера, даже если бы эти герои ели, как Диомед, и пили, как Аякс. Что же касается его самого, то он был вполне способен бросить вызов самому Бахусу. Надо ли говорить, что обед проходил безумно весело и чрезвычайно шумно. Рене, пивший только воду, стал мишенью насмешек, которым он положил конец, попросив пощады; пощаду ему даровали все, за исключением метра Стальная Рука. И тогда, устав от этой назойливости, Рене попросил г-жу Сюркуф извинить его за то, что он оказался доведенным до крайности, и обратился к ней за разрешением выпить за ее здоровье.

Разрешение было немедленно ему дано.

— Скажите, сударыня, — спросил он, — есть ли у вас в доме кубок, достойный настоящего любителя выпить, то есть вмещающий две или три бутылки вина?

Госпожа Сюркуф дала распоряжение слуге, и тот принес серебряный кубок, в котором при виде украшавших его гербов можно было распознать английскую выделку. В него вылили три бутылки шампанского.

— Сударь, — сказал Рене, обращаясь к фехтмейстеру, — сейчас я буду иметь честь осушить этот кубок за здоровье госпожи Сюркуф. Заметьте, что меня вынудили к этому вы, поскольку еще в самом начале трапезы я со всей искренностью сказал, что не пью ничего, кроме воды. Однако я надеюсь, что, когда этот кубок будет выпит до дна, вы в свой черед наполните его и осушите, как это сейчас сделаю я, но осушите уже не за здоровье госпожи Сюркуф, а за славу ее мужа.

Буря аплодисментов стала ответом на эту небольшую речь, которую фехтмейстер выслушал молча, но вытаращив глаза.

Рене поднялся, чтобы поприветствовать г-жу Сюркуф, и, как мы сказали, речь его была встречена овациями, но, когда все увидели, как он хладнокровно и печально, с улыбкой презрения в отношении того действия, какое ему предстояло совершить, поднес к губам гигантский кубок, наполненный таким опьяняющим вином, как шампанское, воцарилась тишина, и все обратили взоры на молодого матроса, желая увидеть, чем завершится то, что даже самые отъявленные выпивохи назвали бы безумием.

Однако он с неизменным спокойствием и неизменной неспешностью продолжал пить, незаметно поднимая серебряный кубок все выше и не отрывая губ от его края до тех пор, пока в сосуде не осталось ни капли пенящейся влаги. Тогда он перевернул кубок над тарелкой, и оттуда не выпало ни одной капли янтарной жидкости; затем он снова сел и, поставив кубок перед фехтмейстером, сказал:

— Ваша очередь, сударь!

— Признаться, хорошо сыграно, — произнес Кернош. — Ваша очередь, метр Стальная Рука.

Не чувствуя в себе сил выдержать состязание, фехтмейстер хотел извиниться, но тогда Кернош поднялся и заявил, что если тот не осушит кубок по доброй воле, ему придется осушить его под принуждением; одновременно он сорвал большим пальцем железную проволоку с бутылки шампанского и вылил ее содержимое в серебряный кубок. При виде этого метр Стальная Рука попросил разрешения выпить все три бутылки поочередно, одну за другой, что и было ему позволено; но, едва выпив первую, он откинулся назад, попросив пощады и сказав, что не осилит более и стакана, а через несколько минут и в самом деле соскользнул со стула.

— Позвольте мне избавить вас от нашего святого Георгия, — сказал Кернош, — а по возвращении, чтобы изгладить из памяти неловкость, в которую ввергло нас всех это происшествие, я спою вам одну песенку.

То были времена, когда каждый обед, даже в больших городах, непременно завершался тем, что несколько гостей исполняли хвалебную песнь в честь либо хозяина и хозяйки дома, либо ремесла, которым они сами занимались. Так что предложение Керноша было встречено с восторгом, и в те короткие минуты, пока он отсутствовал, то и дело раздавались крики: «Кернош, песню! Песню!», усилившиеся, когда он возвратился.

Кернош был не из тех, кто заставляет себя упрашивать. И потому, подав знак, что он сейчас начнет, бретонец запел, со всеми прикрасами в голосе и всеми гримасами на лице, какими ее полагается сопровождать, следующую песню:


ЧЕРНЫЙ БРИГ.

Коли ночью море тихо,

На просторе

Лихо

Наш несется бриг,

Не помедлив ни на миг.

Если ж гром и буря

Море

Хмурят,

Глянь, английское корыто!

Абордаж — и дичь добыта!

— А теперь хором! — крикнул Кернош.

И в самом деле, все гости, за исключением метра Стальная Рука, чей мерный храп слышался за дверью, подхватили хором:

Если ж гром и буря

Море

Хмурят,

Глянь, английское корыто!

Абордаж — и дичь добыта!

Эта песня, подлинная поэзия полубака, должна была иметь огромный успех во время матросского застолья; некоторые куплеты удостоились чести быть повторенными на бис, и казалось, что крики браво и аплодисменты не утихнут даже после обеда. Но нисколько не меньший восторг, чем куплеты боцмана, вызывало спокойствие, которое сохранял Рене после того, как он осушил кубок, бросив тем самым вызов фехтмейстеру: лицо у него не покраснело и не побледнело, а речь заплеталась не больше, чем речь человека, выпившего поутру стакан воды.

Все повернулись к Сюркуфу; песня, исполненная им, увеличила бы цену его гостеприимства; он понял, чего от него хотят, улыбнулся и сказал:

— Ну что ж, ладно! Спою вам сейчас свою матросскую песню о том, как я давал уроки юнгам.

Послышался шепот, который перекрыли крики: «Тсс! Тихо!» Установилась тишина.

Сюркуф сосредоточился и начал так:

— Ну-ка, юнга, живо трос подбери!

Узел морской свяжи мне, да в лад!

— Раз, два… готово, черт подери!

Я ведь матрос, не купец, не солдат,

В бухту фал скручу за секунду: смотри!

Делу морскому, хозяин, учиться я рад!

Сюркуф исполнил все следующие куплеты, и его успех был нисколько не меньшим, чем у Керноша. Между тем любопытство, сквозившее во взглядах прелестной хозяйки дома, говорило о ее желании узнать, естественным образом или усилием воли Рене удавалось держаться с таким хладнокровием.

Не в силах терпеть, она обратилась к нему:

— А вы, господин Рене, не споете нам песню вашего родного края?

— Увы, сударыня, — отвечал Рене, — у меня нет родного края; я появился на свет во Франции, вот и все, что мне позволено помнить; и я не знаю, найду ли, порывшись в своей памяти, хоть одну сохранившуюся там песню; все отрады моего детства, все цветы моей молодости погублены тремя годами печали и зимней стужи; тем не менее я поищу сейчас в своей памяти и, если отыщу там несколько подснежников, сорву их. Простите меня, сударыня, за то, что, находясь подле ваших гостей, я не знаю песен, связанных с их славным ремеслом; после плавания, надеюсь, у меня не будет в них недостатка; пока же вот все, что я припомнил.

И голосом свежим и чистым, словно голос юной девушки, он пропел следующие строки:

Когда б лучом я света был,

Сиянием любви своей покрыл

Б тебя, упавши пред тобою ниц,

Но меркну я, лишенный крыл,

В тени твоих ресниц.

Когда б я зеркалом счастливым был,

В котором образ твой с минуту жил,

Во мне свое увидела б ты отраженье:

Выходит, мой сердечный пыл

Согласна видеть ты, пусть и мгновенье![1]

Четыре следующих куплета имели такой же успех, как и первые.

— Господа, — произнес Сюркуф, — когда поет соловей, остальные птицы умолкают. Перейдемте в гостиную, где нас ждет кофе.

Рене поднялся, подал руку г-же Сюркуф и вместе с ней прошел в гостиную; едва он с поклоном оставил ее, к нему подошел Сюркуф, в свой черед взял его под руку и увлек за собой к оконному проему. Рене послушно пошел вслед за ним, выказывая всю почтительность, какую подчиненному полагается соблюдать в отношении начальника.

— Полагаю, мой дорогой Рене, — сказал ему Сюркуф, — что пришло время отставить шутки в сторону; скажите мне, чего вы от меня хотите и с какой целью искали встречи со мной; вы чересчур приятный малый, чтобы я не постарался, в меру своих возможностей, услужить вам.

— Я не желал и не желаю ничего другого, кроме как быть завербованным вами, капитан, в качестве рядового матроса и стать членом вашего экипажа.

— Но что могло вызвать подобную прихоть? Вам же не скрыть, что вы из благородной семьи, а ваше воспитание таково, что вы можете притязать на самые высокие государственные должности. Неужели вы не понимаете, в каком обществе вы намерены оказаться и какую работу будете там делать?

— Господин Сюркуф, такой человек как я, который всякую гордость оставляет в стороне, считает любое общество достойным себя. Что же касается моей работы, то она будет тяжелой, мне это известно; но вы знаете, что я силен, вы видели, что я ловок; я не пью ничего, кроме воды, но вы видели, что если меня вынуждают пить вино, причем в количестве, которое заставило бы любого другого утратить сознание, то вино не оказывает на меня никакого действия. Что же касается опасности, то, полагаю, вправе сказать о ней то же, что сказал о вине: я слишком долго прожил в каждодневном ожидании смерти, чтобы не быть с ней накоротке; имея возможность выбрать род войск, который мне подходит, и наставника, которого мне хочется иметь, я принял решение стать матросом, а поскольку вы один из самых храбрых и честных офицеров, известных мне, я выбрал вас в качестве своего командира.

— Должен предупредить вас, сударь, — сказал Сюркуф, — что матрос, который нанимается к нам, даже рядовой, берет на себя определенные обязательства, и, коль скоро они внесены в контракт, их следует соблюдать.

— Я хочу разделить службу и образ жизни своих товарищей; я нисколько не заслужил, чтобы меня хоть сколько-нибудь освобождали от работ, которые возлагаются на рядового матроса; единственное, что способно вызвать у меня отвращение, вполне вам понятное, это необходимость делить гамак с кем-либо еще.

— Это требование слишком легко удовлетворить, чтобы я ответил на него отказом; но я могу предложить вам нечто получше: хотите быть моим секретарем? Тогда у вас будет не только гамак, но и каюта.

— С признательностью соглашусь, если только эта должность даст мне возможность заниматься матросским трудом и при случае сражаться.

— Я охотно откажусь от вашего матросского труда, — промолвил Сюркуф, — но не буду настолько глуп, чтобы отказаться от вашей поддержки в дни сражений.

— Могу я попросить вас еще об одной милости? Я хотел бы сражаться своим собственным оружием, то есть оружием, к которому привык.

— Перед боем все оружие выносят на палубу, и каждый выбирает то, что его устраивает; вы будете брать ваше в своей каюте; так что милость, которую я вам оказываю, весьма несущественна.

— И последнее: прошу вас, если мы причалим к берегам Короманделя или Бенгалии, позволить мне устроить, на мои средства, разумеется, одну из тех охот на тигра или пантеру, о которых я столько раз слышал, никогда не имея возможности принять участие ни в одной из них; точно так же, если вам надо будет устроить одну из тех экспедиций, в которых может подвергнуться опасности жизнь кого-нибудь из ваших офицеров, замените его мной: ничья жизнь не зависит от моей и никто не будет печалиться обо мне.

— Тогда позвольте, — ответил Сюркуф, — при захвате вражеских судов считать вас офицером, ведь добыча делится таким образом: треть — мне, треть — офицерам и треть — рядовым матросам.

— А мне будет позволено распоряжаться моей долей так, как я пожелаю? — поинтересовался Рене.

— Само собой разумеется, — ответил Сюркуф.

— А теперь, капитан, позвольте задать вам вопрос, — промолвил Рене. — Есть ли у вас оружие, в котором вы полностью уверены?

— Конечно. У меня есть карабин, двуствольное ружье, которое я окрестил Громобоем, и мои бутылколомы, которые вам знакомы.

— Что вы называете вашими бутылколомами?

— Мои пистолеты. В море, чтобы тренировать своих людей, я велю привязывать бутылки к лисель-спиртам; все матросы имеют право заняться этим упражнением, и всякий, кто, несмотря на бортовую или килевую качку, разбивает бутылку, получает в качестве премии экю, если это был ружейный выстрел, и пять франков, если это был выстрел из пистолета.

— Прошу быть допущенным к этому упражнению, и опять-таки с правом распоряжаться полученными наградами.

— Да пожалуйста; ну а теперь, невзирая на скромность ваших притязаний, я вам дам совет, мой дорогой Рене, самым серьезным образом изучить ремесло, которое вы выбрали, независимо от того, выбрали вы его по призванию или же вас принудила к нему некая власть, превосходящая силой вашу волю. Я хочу, даже вопреки вам, кое-что сделать для вас. А сейчас подумаем, все ли наши условия мы оговорили? Нет ли еще чего-нибудь, о чем вы хотите меня попросить? Могу ли я еще что-нибудь вам предложить?

— Нет, капитан, благодарю вас.

— Кернош, поскольку вы сделались его другом, будет просвещать вас в отношении материальной стороны нашего ремесла, я же, если вы не возражаете, возьму на себя учебные занятия более высокого порядка. А вот и госпожа Сюркуф, которая ищет вас с чашкой кофе в одной руке и рюмкой ликера — в другой.

Рене подошел к г-же Сюркуф и, учтиво поклонившись ей, сказал:

— Извините, сударыня, но я не пью ни кофе, ни ликеров.

— Это как с шампанским, — заметил Кернош, присоединяя грубоватую шутку к утонченным извинениям молодого моряка. — Если пьешь его мало, плохо себя чувствуешь.

— Мне жаль, если госпожа Сюркуф увидела в неприглядной победе, одержанной мною, нечто иное, кроме желания избавиться от насмешек со стороны метра Стальная Рука, способных испортить мне один из самых очаровательных обедов, на которых мне доводилось бывать.

— А поскольку теперь вам предлагают десерт, — послышался чей-то голос, — то, надеюсь, вы более не опасаетесь, что ваш обед будет испорчен.

— Надо же, — промолвил Рене, — метр Стальная Рука очнулся от своего беспамятства! Позвольте мне поздравить вас, сударь: я полагал, что вы пробудете в нем по крайней мере до завтрашнего утра.

— Клянусь мечом святого Георгия, капитан! Вы же не допустите, чтобы вот так оскорбляли одного из ваших офицеров, а он не мог потребовать удовлетворения за это прямо у вас на глазах и в ту же минуту! Шпаги! Нас рассудят шпаги!

И, вернувшись в оружейный зал, где он вкушал послеобеденный сон, фехтмейстер почти сразу же вышел оттуда, держа по боевой шпаге в каждой руке.

Госпожа Сюркуф вскрикнула, а мужчины бросились навстречу метру Стальная Рука.

— Сударь, — произнес Сюркуф, — я приказываю вам немедленно отправиться к себе и оставаться там под арестом вплоть до нашего отплытия.

— Простите, господин капитан, — вмешался Рене, — но вы сейчас не на борту своего корабля, а у себя дома; пригласив нас в качестве своих гостей, вы, по крайней мере на время, приравняли нас к вам. Выставив этого господина за дверь, вы, естественно, заставите меня уйти вместе с ним и убить его под первым же уличным фонарем; если же, напротив, вы позволите закончить комедийным образом то, что и началось как комедия, мы покажем вашей супруге любопытное зрелище смертельной дуэли, в которой никто не будет убит.

— Но… — попытался настоять на своем Сюркуф.

— Позвольте мне сделать это, капитан, — промолвил Рене, — я даю вам слово чести, что ни капли крови не будет пролито.

— Ну, раз вы этого хотите, господа, поступайте, как вам угодно.

Как только Сюркуф дал это разрешение, гости разместились у двух противоположных стен гостиной, чтобы оставить ее середину свободной.

Метр Стальная Рука, для которого церемониал дуэли был священ, начал с того, что сбросил с себя сюртук и жилет и эфесами вперед протянул Рене обе шпаги.

И тут обнаружилось, что в своем стремлении поскорее вооружиться метр Стальная Рука ошибся и, полагая, что берет две дуэльные шпаги, взял вместо этого шпагу и рапиру.

Рене, только сейчас заметивший эту ошибку, быстро потянул на себя рапиру; увидев в руках молодого человека клинок с пуговкой на конце, все принялись смеяться.

Метр Стальная Рука огляделся вокруг, желая узнать причину веселья, и вскоре заметил, что у Рене в руках рапира, а у него самого — шпага.

— Я ведь сказал, сударь, — промолвил Рене, — что вы еще не до конца проснулись, но, впрочем, вы осуществили мои желания; защищайтесь, прошу вас, и не щадите меня.

И он занял положение к бою.

— Но как же так! — закричали присутствующие. — Нельзя, чтобы вы защищались рапирой, когда на вас нападают со шпагой!

— Тем не менее, — строгим тоном ответил Рене, — если вы вынудите меня драться с ним завтра на дуэли, пользуясь равным оружием, мне, чтобы не выглядеть фанфароном, придется убить его, а это ввергнет меня в вечную печаль. Ну же, господин Стальная Рука, как видите, я жду вас: бьемся до первой крови, если хотите; и, чтобы меня не обвинили в мошенничестве, я, с позволения нашей хозяйки, поступлю так же, как и вы.

И, сбросив на кресло свою моряцкую куртку и жилет, Рене остался в рубашке из тончайшего батиста, ослепительная белизна которой резко контрастировала с суровым небеленым полотном рубашки метра Стальная Рука.

Затем, мгновенно развернувшись на месте, он снова занял положение к бою, опустив острие рапиры книзу и приняв такую изящную позу, что зрители не смогли удержаться от аплодисментов, которые не были приняты в случае обычного состязания.

Эти аплодисменты вывели из себя фехтмейстера, и он тут же бросился на противника.

И тогда такое же представление, какое было дано утром при свете солнца, повторилось вечером при свете канделябров. Метр Стальная Рука призвал на помощь себе весь запас фехтовального искусства, содержащий прямые удары, обманные движения и ответные уколы, и каждый удар был отражен со спокойствием, хладнокровием и приводившей в отчаяние простотой; наконец, последнее обманное движение фехтмейстера оказалось настолько ловким, что кончик его шпаги, не коснувшись кожи, зацепил рубашку и проделал в ней широкую прореху, оставившую грудь молодого человека наполовину обнаженной.

Рене рассмеялся и, обращаясь к противнику, сказал:

— Подберите вашу шпагу, сударь.

И в то же мгновение он клинком своей рапиры так ловко и с такой силой зацепил оружие метра Стальная Рука, что оно отлетело на десять шагов назад.

Пока фехтмейстер подбирал шпагу, к чему его призвали, Рене окунул в чернильницу пуговку своей рапиры.

— Теперь, — заявил он, — я нанесу вам три удара, и три этих удара наметят треугольник на вашей груди. В настоящей дуэли любой из трех этих ударов был бы смертельным. Когда мы станем добрыми друзьями, что, надеюсь, не замедлит случиться, я научу вас парировать их.

И в самом деле, как и было сказано, он провел три молниеносных выпада, а после третьего отскочил назад: пуговка его рапиры оставила три черных пятнышка на правой стороне груди фехтмейстера, и три эти точки образовывали треугольник настолько правильный, как если бы он был намечен циркулем.

Затем Рене положил рапиру на стул, снова надел жилет и куртку, взял шляпу, протянул руку противнику, отказавшемуся подать ему свою, пожал руку Сюркуфу, поцеловал руку его жене, попросив у нее прощения за то, что дважды в течение дня нарушил правила приличий, первый раз — выпив одним глотком три бутылки шампанского, а второй — устроив зрелище дуэли, и, попрощавшись с остальными дружеским взглядом и изящным жестом, вышел.

Как только дверь за ним затворилась, а метр Стальная Рука отправился переодеваться в оружейный зал, все принялись восхвалять новобранца капитана «Призрака».

— Но что, в конце концов, могло заставить подобного щеголя наняться простым матросом?! — воскликнул Сюркуф.

— Я знаю, — шепнула на ухо мужу г-жа Сюркуф.

— Ты знаешь?

— Любовная печаль.

— Как ты догадалась?

— Сквозь прореху в его рубашке я увидела, как на груди у него блеснула золотая цепочка, на которой висит медальон с алмазным вензелем.

— Возможно, насчет любви ты угадала верно, — сказал Сюркуф, — но что заставило столь благовоспитанного человека наняться простым матросом?

— Относительно этого я ничего не знаю, — сказала она.

— Но именно в этом и состоит секрет, — промолвил Сюркуф.

На другой день Рене разбудили Сюркуф и метр Стальная Рука.

Хорошенько подумав ночью, а главное, получив добрый совет от Сюркуфа, фехтмейстер явился принести Рене свои извинения.

LIV ОТПЛЫТИЕ

Через неделю после событий, о которых мы только что рассказывали, то есть ближе к концу июля, крепостные стены Сен-Мало, обращенные на внутреннюю бухту и внешнюю гавань, равно как и скалы Сен-Сервана, исчезнувшие ныне под насыпной дорогой, были усеяны зрителями, жаждавшими увидеть зрелище, которое почти каждый день повторяется в морских портах, но, тем не менее, никогда не наскучивает; все корабли в порту были украшены флагами, на всех домах, обращенных лицом к порту, развевались стяги, а из глубины внутренней гавани выплывал необычайно красивый бриг водоизмещением в четыреста тонн, который буксировали четыре лодки с двенадцатью гребцами на каждой; все они распевали, перекрывая шум толпы и отбивая каждый слог, следующую корсарскую песню, призванную вселять бодрость в гребцов:

Плывет корсар, сам черт ему не брат,

С мечтою о победе, с надеждой на возврат!

Вражинам смерть, кричим, а Франции виват!

Мы покидаем с грустью родимый Сен-Мало,

Стучит о воду шумно длиннющее весло.

Мы покидаем с грустью родимый Сен-Мало,

Стучит о воду шумно длиннющее весло.

Вражинам смерть! С добычей нам всегда везло!

В открытом море открой глаза вовсю, народ:

Корабль чужой чем больше, тем больше и доход!

В открытом море открой глаза вовсю, народ:

Корабль чужой чем больше, тем больше и доход!

Вражинам смерть наш принесет поход,

И по волнам несемся мы, ей-ей,

Летучих рыб резвей!

В это время буксирные лодки и бриг вступили в узкий фарватер, отделявший Сен-Серван от Сен-Мало, и под бушпритом открылся взорам превосходно изваянный из дерева скелет в саване, поднимающий могильную плиту и являющийся взору.

Это был «Призрак», только что построенный на собственные деньги капитана Сюркуфа: предназначенный для того, чтобы плавать в тех водах, что уже стали театром подвигов храброго капитана, он должен был появиться, словно призрак, в Атлантическом и Индийском океанах.

Едва вся эта толпа, усеявшая скалы, забравшаяся на крепостные стены и скопившаяся в окнах, оказалась, так сказать, в соприкосновении с людьми в лодках, она в едином порыве закричала: «Да здравствует "Призрак”! Да здравствует его экипаж!», на что гребцы, подняв весла и поднявшись сами, ответили криком: «Да здравствует Сюркуф! Да здравствует Франция!»

Пока малоинцы пересчитывали шестнадцать 12-фунтовых орудий, высовывавших сквозь порты свои шеи, не говоря о длинной 36-фунтовой пушке на поворотном столе, установленной на носу, и с удивлением взирали на то, что из капитанской каюты выглядывают жерла двух 24-фунтовых орудий, матросы снова сели и продолжили петь, буксируя корабль дальше, вплоть до фасада дома Сюркуфа:

Немалый от добычи получив барыш,

Я курс взял на столицу, на Париж.

Вражинам смерть, кабатчикам бакшиш!

Но тут меня один судейский, чем не пират,

Упек в тюрьму и всех лишил деньжат.

Но тут меня один судейский, чем не пират,

Упек в тюрьму и всех лишил деньжат.

Вражинам смерть, но и столичным я не брат!

Свободу обретя, вернулся я назад,

Руками прикрывая свой тощий голый зад.

Свободу обретя, вернулся я назад,

Руками прикрывая свой тощий голый зад.

Вражинам смерть, но есть похуже гад!

Пират такой, когда он входит в раж,

Не англичан берет на абордаж.

Пират такой, когда он входит в раж,

Не англичан берет на абордаж.

Вражинам смерть, но вот какой вираж:

Видать, и прокурор, и адвокат — бандит?

Так вот на чем, выходит, свет стоит!

Так они достигли Динанских ворот, то есть оказались напротив дома Сюркуфа. В окнах дома можно было заметить жену корсара, его сына, родственников и друзей; все они явно пребывали в нетерпении и уже хмурили брови, поскольку ни одного человека из экипажа Сюркуфа еще не было на борту, хотя пробило одиннадцать, а погрузка должна была состояться ровно в полдень. Капитан послал своего старшего помощника, Блеаса, выяснить, чем заняты его люди, собравшиеся в доме г-жи Леру и на Поперечной улице. Блеас вернулся и вполголоса сказал ему, что, подобно тому как Цезаря, отправлявшегося в Испанию, задержали в Субуре кредиторы, экипаж «Призрака» задерживают ростовщики-евреи, ссудившие матросам деньги, которые те обязались вернуть из своих задатков, и не намеренные выпускать должников, если те не расплатятся с ними. Рене, находившийся рядом с Сюркуфом и видевший, что тот готов вмешаться в это дело лично, спросил у капитана разрешения отправиться туда вместо него и посмотреть, нет ли возможности уладить спор между должниками и кредиторами полюбовно.

Тот, кто не видел отправления судна, оказавшегося в таком положении, в каком оказался корабль Сюркуфа, лишился самого своеобразного и любопытного зрелища, которое только можно вообразить.

Как только матросы получают аванс в конторе, где производится учет военнообязанных моряков, жены и кредиторы нападают на бедняг, чтобы отнять у них все, что только можно; но следует сказать, что в этот критический момент жены, вообще говоря, ведут себя еще хуже, чем кредиторы: крики, слезы и стенания этих заплаканных супруг примешиваются к угрозам ростовщиков и в конечном счете заглушают их; вот почему, какими бы жадными ни были процентщики, женщинам почти всегда платят первым; к тому же эти презренные хищники знают, что в глазах населения и даже в глазах судей женщины заведомо правы в споре с ними; и потому, хотя и вырывая на себе волосы, они почти всегда, но крайне неохотно, позволяют провести семейные расчеты вперед своих; но как только с последней из этих женщин расплачиваются, стервятники с новой яростью нападают на своих жертв. И в этом случае, если первые матросы, к которым обращаются со своими требованиями ростовщики, выказывают себя сговорчивыми и платят, их пример оказывается весьма действенным: прочие матросы, кто с проклятиями, кто со вздохами, позволяют деньгам утекать из их рук; но если первый кредитор недостаточно благоразумен и не удовлетворяется половиной затребованной им суммы, при том что даже эта половина приносит ему отличный барыш, и если первый должник оказывается строптивым и, готовый взбунтоваться, призывает к бунту своих товарищей, так что вмешательство полиции становится неизбежным, вот тогда матрос и неумолимый кредитор начинают состязаться в нападках, достойных тех, каким предавались, вызывая на бой своих противников, герои Гомера.

Именно это теперь и случилось. Рене появился в самый разгар настоящего мятежа; заметив его, матросы поняли, что им пришла подмога, и он был встречен громовыми приветственными возгласами и криками: «Секретарь капитана!» С другой стороны, кошель, который он держал в руках и явно был полон золота, со всей очевидностью говорил в пользу кредиторов; молодой человек взобрался на стол и сделал знак, что хочет говорить.

В то же мгновение воцарилась тишина, да еще какая! Казалось, можно было услышать, как проносится один из атомов Декарта.

— Друзья! — начал Рене. — Капитан не хочет, чтобы в первый раз, когда он снаряжает корабль в своем родном городе, возникли ссоры между его матросами, из каких бы краев они ни были, и его земляками.

Заметив среди лиц тех, кто повернулся в его сторону, физиономию Сен-Жана, то есть того самого матроса, который в обмен на предложенный ему ужин дал своему сотрапезнику все сведения о Сюркуфе, какими тот интересовался, Рене крикнул ему:

— Иди сюда, Сен-Жан!

После чего, обращаясь одновременно к матросам и кредиторам, спросил:

— Знаете ли вы все Сен-Жана?

— Да, мы его знаем! — хором ответили матросы и кредиторы.

— Это честный человек, не правда ли?

— Да! — в один голос крикнули матросы. — Да! Да! Да!

— Да, — ответили ростовщики, но куда тише и с меньшим воодушевлением.

— Так вот, именно ему я поручаю расплатиться по вашим счетам. Он заплатит каждому из кредиторов из расчета пяти процентов от ссуды, независимо от даты ее выдачи, так что те, кто ссудил на месяц, две недели и неделю, получат такой доход от выданной суммы, как если бы дали ее в долг на год.

Ростовщики зашептались.

— Э, нет. Либо так, либо никак. Вот деньги, — промолвил Рене, показывая на кошель, — а вот мой карман: если кошель вернется туда, вам уже не видать ни его, ни того, что в нем содержится; раз, два, три…

— Мы согласны! — закричали ростовщики.

— Сен-Жан, считай, да побыстрее, капитан сердится.

Сен-Жан оказался опытным бухгалтером и быстрым расчетчиком; через четверть часа все было кончено: сумма, которую требовали ростовщики и которая изначально составляла пятьдесят две тысячи франков, была сведена к двадцати тысячам, и ростовщики, улыбаясь в свои неухоженные усы и остроконечные бороды, признали, что были бы вполне довольны, будь все выданные ими ссуды погашены таким же образом.

Рене заставил их дать ему общую расписку, составленную Сен-Жаном, и отсчитал им двадцать тысяч франков, посредством чего должникам была возвращена полная свобода; двери открыли, преграды устранили, и матросы, шумные и стремительные, словно смерч, бросились к Динанским воротам, общему месту встречи.

Погрузка должна была состояться в полдень, так что в запасе у них оставалось еще около четверти часа. Лицо Сюркуфа прояснилось при виде того, как его экипаж весь целиком прибыл к назначенному месту.

— Право, — сказал он, обращаясь к Рене, — мне было известно, что вы способны бороться с Геркулесом, стреляться из пистолетов с Жюно, сражаться на шпагах с Сен-Жоржем и на спор перепить генерала Биссона, но я не знал, что по части дипломатии вы на одном уровне с господином Талейраном; как, черт побери, вы взялись за дело?

— Да я заплатил за них, — коротко ответил Рене.

— Вы заплатили за них? — переспросил Сюркуф.

Да.

— И сколько же вы заплатили?

— Двадцать тысяч франков, и это весьма выгодная сделка: кредиторы требовали пятьдесят тысяч.

— Двадцать тысяч франков! — повторил Сюркуф.

— Но разве не принято, — с улыбкой промолвил Рене, — чтобы новичок отмечал свое поступление на службу?

«Решительно, — сказал себе Сюркуф, — это внук царя Петра, пожелавший, подобно своему деду, обучиться матросскому ремеслу».

И во весь голос обратился к своему экипажу:

— Эй вы, промотавшиеся собаки! Возможно, вы думаете, что это мне обязаны тому, что с целехонькой шкурой вырвались из лап ваших кредиторов; так вот, вы ошибаетесь! Я приучил свои экипажи к тому, что после выплаты аванса им не следует ждать от меня ни единого су! Это ваш новый товарищ Рене отметил таким образом свое поступление на службу; несколько дороговато, двадцать тысяч франков, но что поделаешь, такова его прихоть. Я надеюсь, что вы будете признательны ему за это и, если он окажется в какой-нибудь опасной передряге, сделаете все необходимое, чтобы вытащить его оттуда. Ну а теперь начнем погрузку.

Сюркуф приказал соорудить напротив окон своего дома нечто вроде пристани, спускавшейся к самой воде во время отлива, но, поскольку начался прилив, волны уже покрывали первые ступени этого причала.

Под барабанную дробь, призывавшую их на борт корабля, моряки спускались к воде группами по шесть человек и переправлялись на «Призрак» с помощью шлюпок, которые за каждый рейс отвозили по дюжине матросов. В течение часа сто сорок матросов погрузились на борт «Призрака», и Рене, оказавшийся там среди первых, выслушивал благодарности от своих товарищей. Затем, встреченный звуками флейты и барабана, прибыл командный состав судна.

В одно мгновение все оказались на своих местах: капитан на вахтенном мостике, марсовые на марсах, флаг-офицер возле ящиков с сигнальными флагами. Началась перекличка. Экипаж состоял из ста сорока пяти человек, но Сюркуф рассчитывал довести его численность до ста восьмидесяти человек в одном из первых портов, где он будет останавливаться.

Отсутствовал один лишь метр Стальная Рука. Он велел передать Сюркуфу, что с того момента, как на борту появился Рене, там больше нет нужды в фехтмейстере.

Буксирные лодки построились впереди корабля, и пушечный выстрел и трехцветный флаг, поднявшийся на грота-гафеле, дали сигнал к отплытию.

Поскольку ветер не мог подхватить бриг там, где тот находился, гребцы продолжали буксировать судно дальше, в то время как Сюркуф, превосходно знавший прибрежные воды и выступавший в роли лоцмана, указывал путь рулевому. Взявшись за весла, матросы снова затянули свою песню.

Поравнявшись с утесом Англичан, корабль остановился, и раздался голос Сюркуфа, который отдавал команду своему экипажу, но делал это так, чтобы его слышали и пришедшие проститься с ним зрители:

— Отличная погода, спокойное море, попутный ветер! Живо выходим в открытое море! Выбрать шкоты, поднять марсели и брамсели! Все к фалам! Прямо руль!

Паруса скользнули вдоль мачт, затем изящно округлились, корабль углубился в фарватер Ла-Птит-Конше, и два часа спустя «Призрак» был виден лишь как крохотная белая точка, которая все уменьшалась, пока не исчезла совсем.

LV ТЕНЕРИФЕ

В нескольких милях от берегов Марокко, напротив Атласских гор, между Азорскими островами и островами Зеленого Мыса, высится царица Канарских островов, остроконечная вершина которой теряется на высоте семи тысяч пятисот метров среди облаков, почти постоянно увенчивающих ее.

Воздух в этих восхитительных краях настолько прозрачен, что вершину различают с расстояния в тридцать льё, а с холмов острова можно разглядеть обычный корабль на расстоянии в двенадцать льё, хотя обычно они исчезают из виду уже в семи льё.

Именно здесь, под сенью гигантского вулкана, в лоне островов, которые древние называли Счастливыми островами; именно здесь, откуда взгляду открывается вид одновременно на Гибралтарский пролив, на дорогу из обеих Америк в Испанию, на дорогу из Индии в Европу и из Европы в Индию; именно здесь сделал остановку Сюркуф, чтобы пополнить запасы воды и свежей провизии, а также купить сотню бутылок той мадеры, которая еще встречалась в те времена и была любимейшей дочерью солнца, а ныне полностью исчезла, уступив место спиртовому пойлу, именуемому марсалой.

Погода на всем пути от Сен-Мало к Тенерифе, за исключением неизбежной бури в Гасконском заливе, была благоприятной, так что переход этот оказался удачным, если только можно назвать удачным для корсарского судна переход, в течение которого ему не встретился ни один корабль, достойный того, чтобы устроить на него охоту; вдобавок, судя по тому как судну Сюркуфа удалось уклониться от встречи с английским фрегатом, можно было оценить превосходные ходовые качества «Призрака», который, идя в бейдевинд, то есть развивая свою лучшую скорость, мог делать до двенадцати узлов в час. Эта прекрасная погода позволила капитану предаться его обычным упражнениям в ловкости, и изрядная часть подвешенных бутылок была разбита им, а главное, Рене, крайне редко допускавшим промах.

Матросы, никогда не достигавшие того уровня сноровки, на каком стоял их предводитель, чистосердечно рукоплескали мастерству молодого человека; но то, чем прежде всего безоговорочно восхищались господа офицеры, испытывавшие самые дружеские чувства к Рене, был набор прекрасного оружия, посредством которого, а скорее, благодаря которому он совершал свои чудеса сноровки.

Набор этот включал гладкоствольное ружье, предназначенное для того, чтобы охотиться с дробью на мелких животных и даже на тех, для которых употребление пули бесполезно, и того же калибра карабин с нарезным стволом, предназначенный для охоты на крупных животных и для стрельбы по человеку, если речь шла о странах, где человек причислен к вредным животным. В двух ящиках поменьше хранилось по паре пистолетов: в одном — обычные дуэльные пистолеты, во втором — боевые двуствольные пистолеты с вертикальным расположением стволов.

Кроме того, Рене заказал для себя сподручный абордажный топор без всяких украшений, из простой вороненой стали, но такой превосходной закалки, что с одного удара, словно тростинку, перерубал железный прут толщиной в мизинец. Но оружием, которому Рене отдавал предпочтение, о котором заботился с совершенно особым вниманием и которое носил на шее, подвешенным на серебряной цепочке, был кинжал турецкого образца, слегка изогнутый и настолько острый, что с его помощью он мог, как это делают дамасские арабы благодаря великолепной закалке своих сабель, разрезать на лету шелковый платок.

Сюркуф явно был счастлив присутствием Рене на борту, а главное, тем, что сделал его своим секретарем, поскольку это позволяло ему беседовать с ним сколько угодно. Капитан, имевший характер угрюмый и властный, был малообщителен и, чтобы держать в слепом повиновении все это разнородное товарищество людей, представлявших все края и все ремесла, много заботился о забавах и развлечениях для своего экипажа. Он устроил на борту «Призрака» два фехтовальных зала: один на юте — для офицеров, второй на полубаке — для матросов, имевших склонность к фехтованию. Он заставлял их также упражняться в стрельбе, однако для старших офицеров она неукоснительно устраивалась на правом борту, а для унтер-офицеров и матросов — на левом.

Лишь его старший помощник, г-н Блеас, мог в любой час и без всяких предлогов входить в каюту Сюркуфа; всем остальным офицерам, даже лейтенанту, требовался на то серьезный повод. Рене был освобожден от соблюдения этого правила, но, опасаясь вызвать зависть среди своих товарищей, он редко пользовался этой привилегией и, вместо того чтобы приходить к Сюркуфу, предоставлял Сюркуфу возможность приходить к нему.

Каюта капитана была обставлена с чисто военной изысканностью: две 24-фунтовые пушки, целиком убиравшиеся внутрь, когда враг не маячил на горизонте, были медными, но казались отлитыми из золота, так ярко начищал их негр Бамбу, находивший особое удовольствие в том, чтобы любоваться своим отражением в них. Каюта была обита кашемиром, привезенным из Индии; оружие со всех частей света служило ее украшением. Простой гамак из полосатого холста, подвешенный в промежутке между пушками, служил капитану постелью; но куда чаще Сюркуф не раздеваясь бросался на большой диван, который при случае мог заменить гамак и, как и он, помещался между двумя 24-фунтовыми пушками. В момент приготовления к бою всю мебель, которая могла быть повреждена при откате орудий, убирали, и каюта целиком предоставлялась артиллеристам.

Когда Сюркуф прогуливался по палубе, он ни с кем не разговаривал, за исключением вахтенного лейтенанта, и, когда он там прогуливался, все спешили посторониться и убраться с его пути; и потому, чтобы не создавать подобных неудобств другим, он во время прогулок держался ближе к гакаборту.

Находясь в своей каюте, он вызывал негра Бамбу ударами тамтама, звон которого разносился по всему судну, и по силе этого звона все могли догадаться, в каком расположении духа находится капитан.

В том земном раю, где он целую неделю жил вместе со своими людьми, у подножия пика Тенерифе, Сюркуф добавил к радостям охоты и рыбной ловли новое развлечение: танцы.

Каждый вечер, под прекрасным небом, усеянным неведомыми в Европе звездами, в тот час, когда от деревьев исходит благоуханный аромат, а с моря доносится свежий бриз, на лужайку, гладкую, словно скатерть, спускались из деревень Часна, Вилафлор и Арико миловидные поселянки в живописных нарядах. В первый день было довольно затруднительно найти оркестр, достойный прославленных танцоров и прелестных танцовщиц, но Рене заявил:

— Отыщите мне гитару или скрипку, и я погляжу, не вспомнится ли мне мое прежнее бродячее ремесло.

Чтобы добыть гитару в испанском селении, надо лишь протянуть руку; на другой день у Рене было на выбор десять скрипок и такое же количество гитар; молодой человек взял одну, не глядя, и по первому звуку, который он извлек из нее, все распознали руку мастера. На следующий день к оркестру присоединились дудка и барабан, которые по вечерам играли вечернюю зорю, а теперь, под управлением Рене, поддерживали своими пронзительными нотами и рокотом испанский инструмент.

Но порой случалось, что Рене забывал о танце и танцорах и, охваченный воспоминаниями, предавался каким-то грустным импровизациям; в такой момент танец останавливался, все стихали и, приложив палец к губам, собирались вокруг молодого человека; мелодия длилась какое-то время, а когда она прекращалась, Сюркуф говорил вполголоса:

— Моя жена была права, здесь не обошлось без любовной печали.

Однажды утром Рене разбудила боевая тревога: на широте островов Зеленого Мыса, примерно в двух или трех льё в море, был замечен корабль, который очертанием парусов выдавал свое английское происхождение. Услышав крики: «Парус!», Сюркуф выскочил на палубу и дал приказ сняться с якоря. Спустя десять минут, под облаком парусов, которое расширялось с каждым мгновением, и под звуки боевой тревоги корабль вышел в море и взял курс на английское судно. Через несколько минут появился, в свой черед, Рене с карабином в руке и двуствольными пистолетами за поясом.

— Ну что ж, — сказал Сюркуф, — похоже, нам предстоит немного повеселиться.

— Наконец-то! — промолвил Рене.

— Вы явно желаете принять в этом участие?

— Да, но мне хотелось бы, чтобы вы указали мне место, где я никому не буду мешать.

— Хорошо! Держитесь подле меня, и каждый из нас будет иметь по матросу, чтобы перезаряжать нам ружья.

— Бамбу! — крикнул Сюркуф.

Негр тотчас же подбежал к нему.

— Ступай и принеси мне Громовой.

Громобоем называлось одно из ружей Сюркуфа; другое именовалось Весельчак.

— И заодно принеси ружье господину Рене, — добавил капитан.

— Не стоит, — сказал Рене, — у меня четыре смерти за поясом и еще одна в руках; для всякого, кто трудится по собственной охоте, этого, полагаю, вполне достаточно.

— Что поделывает англичанин, Блеас? — заряжая ружье, спросил Сюркуф своего старшего помощника, который находился на гакаборте и в подзорную трубу наблюдал за движением английского корабля.

— Меняет галс и пытается уйти от нас, капитан, — ответил молодой офицер.

— Мы выигрываем у него в скорости? — поинтересовался Сюркуф.

— Если и выигрываем, то настолько незначительно, что я этого не вижу.

— Эй, вы там! — крикнул Сюркуф. — Пускайте в ход брамсели и лисели, и пусть на «Призраке» не останется ни одного лоскута парусины размером с носовой платок, который не наполнился бы ветром!

Изящно наклонившись и расширив дугу пены, которую оставляла за собой его подводная часть, «Призрак» тем самым дал знать, что, подобно породистой лошади, он ощутил, как пришпорил его хозяин. Англичанин, в свой черед, распустил все паруса, но после этого лишь еще лучше стало заметно преимущество, которое имел над ним корсар.

Сюркуф приказал выстрелить из пушки, призывая тем самым корабль обозначить свою национальную принадлежность, и одновременно поднял трехцветный французский флаг. Английский флаг в свой черед зареял в воздухе; затем, когда оба корабля были уже на расстоянии не более половины пушечного выстрела, англичанин внезапно открыл огонь из двух своих кормовых орудий в надежде срубить мачты корсару или нанести ему какой-либо урон, способный замедлить его ход; но залп этот причинил лишь незначительный ущерб судну и ранил всего двух человек. Следующий бортовой залп сопровождался зловещим и странным свистом, который Рене, еще плохо разбиравшийся в орудиях разрушения, не знал чему приписать.

— Что за дьявол пронесся у нас над головой? — спросил он.

— Мой юный друг, — с тем же спокойствием, с каким был задан вопрос, ответил Сюркуф, — это были цепные ядра. Вам ведь знаком роман господина де Лакло?

— Какой?

— «Опасные связи». Или вам неприятно это замечание?

— Право, нет; но, танцуя, я предпочитаю знать названия инструментов, которые составляют оркестр.

Поднявшись на вахтенный мостик, Сюркуф увидел, что вражеский корабль находится на расстоянии не более половины пушечного выстрела.

— Вы приготовили тридцатишестифунтовые орудия? — спросил он.

— Да, капитан, — ответили канониры.

— Чем они заряжены?

— Тремя вязанками картечи.

— Приготовиться к залпу, лево руля!

И, лишь оказавшись в кильватерной струе вражеского судна, Сюркуф крикнул:

— Огонь!

Канониры выполнили приказ и, накрыв англичанина огнем, усеяли его палубу телами мертвых и обломками.

Затем, приказав взять право руля, чтобы уйти в сторону от кильватерной струи, Сюркуф крикнул:

— Увалиться под ветер!

И, когда они подошли к противнику на расстояние в половину ружейного выстрела, он дал залп из двух стволов Громобоя, и два человека свалились с грот-марса на палубу.

Капитан отбросил в сторону свое ружье, и Рене внезапно увидел, как он протянул к нему руку:

— Твое ружье, живо, живо!

Рене, не требуя никаких объяснений, передал ему свое ружье.

Сюркуф тут же приложил его к плечу и выстрелил.

За мгновение перед тем он заметил, что в каюте английского капитана, к которой они быстро приближались, английский канонир приготовился поднести запал к длинной 12-фунтовой пушке, нацеленной прямо на него и на группу окружавших его офицеров; но, прежде чем канонир успел поджечь запальный фитиль, он был убит.

Этим выстрелом Сюркуф спас жизнь себе и значительной части командного состава своего корабля. В то же время Рене, находясь на расстоянии пистолетного выстрела от англичан, с первого выстрела убил другого канонира, подобравшего запальный фитиль и готовившегося заменить своего покойного товарища. Затем тремя последующими выстрелами он послал к грот-марсу и фор-марсу еще три смертельные пули. Корабли лежали в дрейфе на расстоянии всего десяти футов друг от друга, когда Сюркуф скомандовал:

— Левый борт, огонь!

В тот же миг дождь гранат с марсов «Призрака» обрушился на палубу английского корабля, тогда как марсовые обменивались с двадцати шагов огнем из мушкетонов. В ту минуту, когда англичане, в свой черед, намеревались поджечь запалы орудий своего правого борта, их корабль получил сокрушительный бортовой залп со стороны «Призрака», уничтоживший весь фальшборт, сбросивший с лафетов пять или шесть орудий, срубивший у самого основания грот-мачту и низвергнувший в море марсовых, которые находились на своих постах.

Среди этого адского грохота послышался голос Сюркуфа, кричавшего:

— На абордаж!

Его крик подхватили полторы сотни глоток, и все уже бросились было исполнять приказ, как вдруг на борту английского корабля раздалась команда:

— Спустить флаг!

Бой закончился. На корсарском судне двое были убиты и трое ранены, англичане насчитали двенадцать убитых и двадцать раненых.

Сюркуф вызвал к себе на борт английского капитана. От него он узнал, что захваченное им судно, носившее название «Звезда» и приписанное к Ливерпулю, было вооружено шестнадцатью 12-фунтовыми пушками. Принимая во внимание его малую ценность, Сюркуф ограничился требованием выкупа.

Выкуп составил шестьсот фунтов стерлингов, которые Сюркуф целиком раздал экипажу как премию, чтобы поднять его боевой дух; себе он не оставил ничего; но, поскольку на пути домой англичанин мог встретить менее сильное судно и отомстить за свое поражение, Сюркуф дал г-ну Блеасу приказ подняться на борт вражеского корабля, сбросить в море пушки и утопить порох.

Затем «Призрак» взял курс на мыс Доброй Надежды, и команда, гордая своей победой, полная воспоминаний о недельном отдыхе на Тенерифе, заранее радовалась, как она будет пересекать экватор вместе с таким щедрым товарищем, как Рене, который, когда настанет этот день, не преминет по-царски заплатить за свое крещение.

Но, видимо, в судовом журнале «Призрака» было заранее записано, что его экипажу придется в этот день заниматься совсем другими делами, нежели устраивать для папаши Нептуна карикатурный смотр морских божеств.

LVI ПЕРЕХОД ЧЕРЕЗ ЭКВАТОР

И действительно, накануне того дня, в который Сюркуф рассчитывал пересечь экватор, а точнее, в этот самый день, на рассвете, около трех часов утра, прекрасного сентябрьского утра, вахтенный матрос, наблюдавший за горизонтом, крикнул:

— Парус!

Почти тотчас же из каюты вышел Сюркуф.

— И куда направляется? — спросил он.

— Идет с северо-запада и, похоже, направляется на юго-восток, то есть следует тем же путем, что и мы.

Едва прозвучали эти слова, Сюркуф кинулся с юта на ванты и по ним взобрался на малый грот-марс.

При слове «парус», магическом слове на всяком судне, та часть экипажа, что несла вахту, в свой черед бросилась на реи и марсы, чтобы оценить силу корабля, с которым предстояло иметь дело; похоже, он направлялся примерно тем же курсом, что и «Призрак», но, по всей вероятности, шел из Мексиканского залива. «Призрак» замедлил ход и сменил галс, чтобы пройти на расстоянии пушечного выстрела от англичанина, причем с наветренной от него стороны, ибо Сюркуф хотел рассмотреть противника, оставляя за собой свободу маневра, как для атаки, так и для отступления. Корабли наблюдали друг за другом, а так как расстояние между ними было достаточно велико, это взаимное наблюдение длилось около двух часов. День занялся и краски небосвода насытились чистыми тонами, когда по явному преимуществу «Призрака» в скорости, по очертаниям его парусов и стройности его мачт англичанин понял, что имеет дело с корсарским судном. Английское судно тотчас же стало поднимать флаг, сопровождая его подъем выстрелом из пушки, и знамя Великобритании, словно зловещее пламя, пронеслось между снастей неизвестного судна и остановилось на бизань-гафеле.

Ядро отскочило от поверхности моря, слегка коснулось самых высоких волн и пронеслось над корсарским судном, взметнув фонтан у другого борта.

Сюркуф пренебрежительно проводил ядро взглядом, как если бы нисколько не принимал его во внимание.

Тем не менее, хотя у него не было никакой уверенности в том, что судно, с которым он решил вступить в схватку, торговое, Сюркуф свистком призвал к тишине, в которой тотчас же прозвучал приказ:

— Все на корму!

Экипаж, состоявший из полутора сотен матросов, собрался вокруг купольной крышки трапа, на которую взобрался Сюркуф и которая в подобных торжественных случаях служила ему капитанским мостиком; он намеревался обратиться с речью к экипажу, не посоветовавшись со своими офицерами, уместно ли атаковать это незнакомое судно, ибо все они единодушно попытались бы отговорить его от столь грандиозного замысла: хотя никто не знал, что численность экипажа английского корабля вдвое больше, чем у них, и что оно перевозит войска, на его палубах, тем не менее, было замечено много солдат в мундирах.

— Короче, — воскликнул Сюркуф в своей краткой речи, — корабль этот, несмотря на свой внушительный вид, вовсе не военный; ручаюсь вам, это судно Британской Ост-Индской компании. Да, нам не по силам одолеть его с помощью пушек, но мы возьмем его на абордаж, так что пусть каждый из вас запасется оружием. В награду за рискованную атаку, которую вы предпримете, я предоставляю вам час на разграбление.

В ту же минуту все с радостными криками бросились к своем боевым постам и вооружились с головы до ног. Каптенармус раздал всем желающим абордажные сабли или оружейные топоры, длинные пистолеты и кинжалы, столь опасные в драке и в рукопашной схватке. Марсовые уставили свои марсы медными мушкетонами и бочками с гранатами, а старшие матросы приготовили грозные якорь-кошки.

Одновременно два судовых хирурга, которым помогали санитары, расположили свое рабочее место у главного трюмного люка, чтобы принимать там раненых. Была откинута крышка аптечного ящика, наполненного склянками и лекарствами, а рядом сложена пирамида из пачек корпии, компрессов и скатанных бинтов; чуть поодаль роковой кровоостанавливающий зажим, медицинские сумки и хирургический ларец выставляли напоказ мрачную роскошь сверкающих полированных инструментов; операционная койка и разостланные тюфяки, готовые принять тех несчастных, которым предстояло их занять, дополняли картину приготовлений, сделанных врачами, и производили тягостное впечатление.

Пронзительный и долгий свисток послужил для всех приказом занять посты и приготовиться к бою.

Между тем английский капитан, полагаясь на свое силовое превосходство, выполнил поворот оверштаг, намереваясь идти в атаку; одновременно он отправил одного из своих офицеров пригласить от его имени пассажиров, даже дам — а они еще не встали, — подняться на ют, чтобы стать зрителями любопытного зрелища: захвата или потопления французского корсарского судна.

Сюркуф, видя этот маневр противника, в свой черед повернул на другой галс и двинулся навстречу англичанину; он следовал левым галсом, в то время как англичанин — правым, и прошел так близко от него, что смог прочитать его название, «Штандарт», как вдруг, когда он оказался напротив средней части вражеского корабля, англичанин дал по нему полный бортовой залп, на который Сюркуф никак не ответил. Разрушения, полученные корсарским судном, ограничились пробитыми парусами и несколькими оборванными снастями, большая часть которых была починена немедленно. Видя, что палуба вражеского корабля заполнена бойцами, Сюркуф велит раздать дюжину длинных пик дюжине матросов, которых ставит в середине палубы, дав им приказ бить без разбора как своих, если они отступят, так и врагов, если они будут наступать. Марсы получают свою живую силу, гранат там запасено с избытком, и медные стволы мушкетонов сверкают на солнце; наконец, лучшие стрелки «Призрака» садятся в засаду на рострах и в шлюпках, чтобы стрелять оттуда, словно из редутов, в английских офицеров.

Тем временем ют вражеского корабля заполняется элегантными леди и красавцами-джентльменами, которые с любопытством разглядывают корсарское судно, одни — невооруженным взглядом, другие — в монокль, а кое-кто и в театральный лорнет.

— А известно ли вам, капитан, — сказал Блеас, обращаясь к Сюркуфу, — что весь этот курятник и все эти денди, взобравшиеся на ют, словно на насест, явно насмехаются над нами? Они мило приветствуют нас и игриво машут нам ручкой, что может быть истолковано так: «В добрый путь, господа, сейчас вы пойдете ко дну; постарайтесь не слишком скучать там».

— Все это бахвальство! — ответил Сюркуф. — Не сердитесь на этих очаровательных кукол, тем более, что не пройдет и часа, как вы увидите их смиренными и покорными, униженно склоняющими голову под нашим взглядом. Лучше посмотрите на того канонира, что так опрометчиво кинулся вперед.

И в самом деле, красивый молодой парень с непокрытой головой и развевающимися на ветру белокурыми волосами выскочил из-за бортового ограждения, намереваясь зарядить пушку. Сюркуф прицеливается, пуля проносится в волосах англичанина, но не задевает его; канонир поднимает руку и посылает Сюркуфу презрительный жест, полагая, что имеет время вернуться в укрытие, прежде чем тот перезарядит ружье; но у Сюркуфа в руках его двуствольный Громобой; он стреляет снова, и на сей раз молодой человек сгибается пополам, обхватывает пушку обеими руками, сползает вниз, ноги его подкашиваются, какое-то время он удерживается, сцепив руки, но мало-помалу они разжимаются, раненый падает в море и исчезает в нем. Эта смерть, ни одна подробность которой не ускользнула от Сюркуфа, произвела на него глубокое впечатление.

— Всем лежать ничком вплоть до нового приказа! — кричит он после минутного затишья, воспользовавшись им для того, чтобы скрыть свои чувства.

Скомандовал он своевременно: весь борт английского корабля извергает пламя, но Сюркуфу в этот день везет, и благодаря данному им приказу никто не задет. Как только напротив него оказалась задняя часть вражеского судна, Сюркуф увалился под ветер, чтобы обогнуть корму противника и атаковать его сзади, пользуясь дующим в левый борт ветром. Но, желая избежать абордажа, «Штандарт», словно разъяренный бык, который беспрестанно кружит и выставляет вперед свой лоб, украшенный грозными рогами, снова сменил галс, что тотчас же вынудило «Призрак» предпринять попытку правым галсом выбраться на ветер, чтобы в третий раз обогнуть своего врага. По настойчивости, проявляемой противником, англичане поняли, что их решено взять на абордаж. Английский капитан кладет руль под ветер, чтобы повернуться другим бортом; но «Штандарт», на котором был убран грот, чтобы вести орудийный огонь, встает на линии ветра, не в силах сойти с нее; не сумев завершить маневр, он уваливается под ветер и задним ходом идет на «Призрак», который оказывается в этот момент под широкой кормой англичанина, похожей на огромную крепость. Опасаясь проскочить мимо него и желая замедлить скорость, Сюркуф, чьи нижние паруса были взяты на гитовы, дает приказ лечь в дрейф; затем, ловко огибая «Штандарт», он кричит: «Пли!» и обрушивает на противника залп ядер и картечи. В тот момент, когда две эти громады сходятся, раздается страшный треск, реи скрещиваются, снасти спутываются. Два корабля поминутно сталкиваются и настолько тесно прижаты друг к другу, что почти касаются пушками.

На обоих кораблях раздается команда «Огонь!», и разверзаются два огненных кратера; однако корпус «Призрака», обладающего небольшой высотой, оказывается ниже батареи «Штандарта», в то время как залп «Призрака» уничтожает бортовое заграждение противника почти вровень с палубой и сносит все, что встречает на своем пути. На борту англичанина поднялась страшная паника: нападение Сюркуфа было настолько дерзким, что противники не могли поверить в него; они полагали, что их последним бортовым залпом корсарское судно выведено из строя, и думать не могли, что с экипажем втрое меньшим, чем у них, Сюркуф решится взять их на абордаж; и потому они сгрудились на гакаборте, чтобы со всем удобством насладиться поражением «Призрака» и мучительной гибелью его экипажа; но каким же сильным было их удивление, а вернее сказать, каким страшным был их ужас, когда на «Штандарт» со всех сторон посыпались якорь-кошки, а тяжелый якорь, висевший на правой скуле их корабля и зацепившийся за носовой порт корсарского судна, послужил удобным мостом для перехода с одного корабля на другой; вот почему, как уже было сказано, ужас англичан стал невыразимым, когда на глазах у них по «Штандарту» пронесся железный ураган и в лужах собственной крови остались лежать около двадцати или двадцати пяти человек убитыми и ранеными.

— Твой черед, Блеас! — кричит Сюркуф, чей голос похож на рев. — На абордаж!

— На абордаж! — подхватывает команда и в едином порыве устремляется на вражеский корабль.

Сюркуф приказывает двум барабанщикам, которых он держал подле себя, дать сигнал к атаке. Взбудораженные этим грохотом, корсары, с топором или саблей в руке, с кинжалом в зубах, с перекошенными от ярости губами, с налитыми кровью глазами, используя все, что могло помочь им взобраться вверх, появляются над остатками бортового заграждения, в то время как с марсов «Призрака» Гид и Аврио забрасывают вражескую палубу гранатами. Внезапно со стороны кажется, что они хотят прерваться, и тогда Сюркуф кричит им:

— Ну же, Аврио! Ну же, Гид! Гранат, гранат, побольше гранат!

— Минутку, капитан! — отвечает марсовый Гид с высоты фор-марса. — Дело в том, что двух наших, метавших с нок-рея, только что убило.

— Что ж, тогда вместо гранат сбросьте на англичан оба трупа; хоть они и покойники, им выпадет честь первыми оказаться на вражеском судне!

Почти тотчас же, брошенные мощными руками, оба трупа описывают в воздухе кривую и падают на группу офицеров.

Вокруг них образуется широкое пустое пространство.

— Вперед, друзья! — кричит Блеас. — Воспользуемся тем, что они отступили!

Целая группа атакующих устремляется с перемычки, связывающей два корабля, на палубу «Штандарта»; первые трое — это негр Бамбу, побившийся об заклад на свою долю добычи, что он первым ступит на вражескую палубу, а также Рене и Блеас. Бамбу, вооруженный пикой, которой он владеет в совершенстве, делает несколько выпадов своим оружием и каждым ударом убивает по англичанину. Топор Рене ударяет два или три раза, и те, на кого обрушиваются эти удары, падают у ног молодого человека.

Но внезапно он останавливается, замирает на месте и с удивлением, смешанным с ужасом, смотрит на раненого пассажира, которого несут по палубе; у него прострелена пулей грудь, и две его дочери находятся рядом с ним, посреди этой ужасающей резни, не думая об опасности, которой они подвергаются; одна поддерживает ему голову, другая целует ему руки. Пока эта группа не скрылась в люке, Рене не мог отвести взгляда от бледного лица раненого, которое искажали последние судороги агонии.

Раненый и его дочери исчезают из виду, а Рене все смотрит им вслед. Блеасу приходится с силой оттолкнуть его в сторону и, пустив в ход пистолет, застрелить англичанина, занесшего топор над головой молодого человека; только тогда Рене выходит из своего странного оцепенения и бросается в гущу англичан.

Стоя на фальшборте «Призрака», Сюркуф окидывает взглядом палубу «Штандарта»: она усыпана телами солдат в красных мундирах, но он с удивлением видит, что огромные борозды, которые образуются в рядах противников, тотчас же заполняются вновь. И тщетно его люди совершают подвиги: Кернош, держа в руках артиллерийский прибойник, орудует им, словно дубиной; каждый удар, который наносит бретонский силач, стоит кому-то жизни; но, несмотря на все эти чудеса храбрости, корсарам пока удалось продвинуться лишь до подножия грот-мачты.

Сюркуф, обозревающий, как было сказано, кровавую битву, приказывает выдвинуть из портов два 16-фунтовых орудия и зарядить их картечью, а затем, прежде чем англичане смогли заметить, что он для них приготовил, нацеливает эти два орудия на корму противника.

— Расступись на шкафутах! — кричит он своим зычным голосом.

Разгадав намерение своего капитана, корсары поспешно отступают к левому и правому борту, оставляя свободный проход для железного смерча.

Едва это передвижение заканчивается, раздается чудовищный залп, и оба орудия извергают картечь, усеивая мертвыми корму и ют «Штандарта».

Гибельные последствия этого урагана вполне способны были лишить англичан мужества, но капитан «Штандарта» вновь собирает их, а из главного люка выскакивают на палубу около полусотни свежих солдат. К несчастью для «Штандарта», Аврио и Гид, которым как раз в эту минуту доставили наверх полные корзины гранат, без счета бросают их на палубу; одна из них разрывается у подножия вахтенного мостика, и английский капитан ничком падает вниз.

— Капитан убит! — восклицает Сюркуф. — Капитан убит, пусть это крикнут им на английском, если кто-нибудь из нас умеет на нем говорить!

Рене в два прыжка вырывается вперед и, подняв окровавленный топор, кричит:

— The captain of the «Standard» is dead, lower the flag![2]

Этот приказ был отдан на таком превосходном английском языке, что флаг-офицер решил, будто его отдал старший помощник капитана «Штандарта», и подчинился.

Тем не менее битва была готова возобновиться; старший помощник капитана «Штандарта», узнав, что командир убит, выбежал на палубу, чтобы принять на себя командование кораблем, и призвал сражаться тех англичан, что еще были целыми и невредимыми. Невзирая на страшную бойню, происходившую на борту «Штандарта», на этом судне, которое перевозило солдат в Калькутту, оставалось еще столько же бойцов, способных держать оружие, сколько их было у победителей. К счастью, вся палуба еще была во власти корсаров; они сбросили старшего помощника и ту горстку людей, что последовали за ним, в твиндек и задраили за ними люки; пребывая в ярости из-за неудачи, которую он потерпел, и желая сражаться до последней крайности, старший помощник приказывает нацелить две 18-фунтовые пушки из укрытой в твиндеке батареи так, чтобы вышибить дно верхней палубы и похоронить Сюркуфа и его командный состав под ее обломками.

Услыхав шум передвигаемых пушек, Сюркуф угадывает этот замысел, приказывает открыть люк и врывается на батарею.

Там он едва не встретил свою смерть, пытаясь спасти жизнь юному корабельному гардемарину, который храбро защищался, хотя из нескольких полученных им ран уже хлестала кровь.

Сюркуф устремляется к юноше, намереваясь накрыть его своим телом, но тот, не поняв благородного намерения бретонца, бросается на него и пытается перерезать ему горло кинжалом. В это мгновение подбегает негр Бамбу, видит, что жизнь хозяина в опасности, и сильнейшим ударом пики закалывает несчастного гардемарина прямо в объятиях Сюркуфа, который принимает его последнее дыхание; Сюркуф наверняка был бы убит тем же ударом, если бы острие пики не наткнулось на металлическую пуговицу его куртки. На сей раз те, кто находился на батарее, сдались, подобно тем, кто находился на палубе.

— Хватит убивать! — кричит Сюркуф, — «Штандарт» в наших руках! Да здравствует Франция! Да здравствует нация!

Раздается оглушительное ура, и резня прекращается.

Но вслед за этим раздается громкий крик:

— Два часа на разграбление!

— Я обещал, — произнес Сюркуф, повернувшись к Рене, — и следует держать слово. Но не забудем, что пассажиры должны быть избавлены от грабежа, а пассажирки от насилия. Я позабочусь о том, чтобы охранялось имущество мужчин, а вы, Рене, от моего имени позаботьтесь о том, чтобы охранялась честь женщин.

— Благодарю, Сюркуф, — ответил Рене и устремился к каютам пассажирок.

По пути он столкнулся с судовым хирургом.

— Сударь, — на бегу обратился к нему молодой человек, — один из пассажиров тяжело ранен, не могли бы вы указать мне его каюту?

— Его отнесли в каюту дочерей.

— Где она?

— Пройдите несколько шагов, и вы услышите рыдания несчастных девушек.

— Есть ли надежда спасти его?

— В эту минуту он умирает.

Рене прислонился к двери какой-то каюты, провел рукой по глазам и горестно вздохнул.

Между тем по нижней палубе проносится вихрь опьяневших от вина и крови людей, которые вопят и распевают песни, натыкаясь на все и опрокидывая все на своем пути.

Двери кают они вышибают ударом ноги. Рене ни на минуту не забывает о двух прелестных девушках, рыдания которых он слышал.

Ему чудится, будто где-то раздается отчаянный женский крик.

Рене бросается вперед, и, когда он пробегает мимо какой-то двери, ему кажется, что за ней слышатся приглушенные крики, взывающие о помощи.

Дверь заперта изнутри.

Рене, который по-прежнему держит в руках топор, разносит дверь в щепки.

Это действительно каюта раненого, а точнее, мертвеца.

Какой-то матрос держит одну из сестер в объятиях и намеревается учинить над ней насилие.

Другая, стоя на коленях перед телом отца, воздевает руки к небу и заклинает Бога, только что сделавшего их сиротами, не обрекать их на позор после того, как обрек их на беду.

Матрос, услышав, как дверь разлетается в куски, поворачивается к ней лицом.

— Негодяй! — кричит ему Рене. — Именем капитана, отпусти эту женщину!

— Чтобы я отпустил эту женщину? Ну нет, это моя доля добычи! Я держу ее в руках, и она принадлежит мне.

Рене становится бледнее трупа, лежащего рядом на постели.

— Женщины не входят в добычу. Не вынуждай меня во второй раз говорить тебе, чтобы ты отпустил ее.

— Уймись, — скрежеща зубами произносит матрос, вытаскивая из-за пояса пистолет и в упор стреляя из него.

Но вспыхнула лишь затравка.

Левая рука Рене распрямляется, словно пружина, сверкает молния, и матрос падает замертво.

Рене вогнал ему в сердце кинжал, который всегда носил у себя на шее.

Прежде чем охваченные ужасом девушки успели прийти в себя, Рене, чтобы не пугать их видом крови, ногами вытолкнул тело матроса за порог каюты.

— Успокойтесь, — по-женски ласковым голосом обратился к ним Рене, — никто сюда больше не войдет.

Девушки бросились в объятия друг к другу.

Затем старшая из них обратилась к молодому человеку:

— О сударь, почему здесь нет более нашего отца, чтобы поблагодарить вас! Он сделал бы это лучше двух несчастных девушек, которые только что подвергались опасности и все еще дрожат от страха.

— Благодарности излишни, мадемуазель, — ответил Рене — я исполнил то, что отвечает одновременно моему долгу и моему сердцу!

— Поскольку вы объявили себя нашим защитником, сударь, я надеюсь, что вы соблаговолите быть им до конца.

— Увы, мадемуазель, защитник из меня плохой, — ответил Рене. — Я бедный матрос, как и тот, что вас оскорбил, и все мое могущество ограничивается тем, что я оказался сильнее. Тем не менее, — добавил он с поклоном, — если вы пожелаете встать под защиту нашего командира, я осмелюсь обещать вам, что никакой ущерб не будет нанесен ни вашей особе, ни вашему достоянию.

— Вы подскажете, сударь, когда и каким образом нам следует представиться ему?

В эту минуту послышался голос Сюркуфа.

— А вот и он, — сказал Рене.

— И вы подтверждаете мне, — спрашивал капитан, — что именно Рене убил этого человека?

Рене отворил то, что осталось от двери.

— Да, капитан, это сделал я, — произнес он.

— Что же он натворил, Рене, что вам пришлось так поступить с ним?

— Взгляните, в каком состоянии находится мадемуазель, — ответил Рене, указывая на изорванные одежды младшей из сестер.

— О сударь! — воскликнула девушка, бросаясь к ногам Сюркуфа. — Он спас нам больше, чем честь!

Сюркуф протянул руку Рене, который отступил на шаг.

— Вы француженка, мадемуазель? — спросил Сюркуф.

— Да, капитан. Вот моя сестра… и… — голос ее дрогнул, — … вот наш мертвый отец.

— Но как погиб ваш отец? Он сражался против нас?

— О великий Боже! Чтобы наш отец сражался против французов!

— Но как же тогда случилось это несчастье?

— Мы сели на корабль в Портсмуте, направляясь в Индию, в Рангун, где у нас есть поместье. Командир «Штандарта» пригласил нас подняться на палубу, чтобы посмотреть бой с пиратским судном, которое, по его словам, он потопит. Пуля настигла моего отца, который был всего лишь зрителем, и убила его.

— Простите, мадемуазель, — промолвил Сюркуф, — если докучаю вам расспросами, но я делаю это не из любопытства, а в надежде быть вам полезным. Будь ваш отец жив, я не позволил бы себе даже войти в вашу каюту.

Девушки переглянулись. Это были те самые презренные пираты, которых г-н Ревигстон обещал повесить, чтобы развлечь своих пассажиров.

Обе были озадачены. Никогда им не доводилось встречать даже у светских людей большей учтивости, нежели та, какую они увидели у этих двух корсаров.

Сюркуф обладал чересчур острым взглядом и чересчур тонким умом, чтобы не разгадать причины удивления своих очаровательных соотечественниц.

— Сударыни, — сказал он, — сейчас неподходящее время для того, чтобы задавать вам все эти вопросы, но я настроен как можно скорее внушить вам уверенность в новом положении, с которым вынудит вас смириться наша победа.

— Сударь, — ответила старшая из девушек, — это мы были неправы, задержавшись с ответом, и теперь сами умоляем вас задавать нам вопросы, поскольку вы явно лучше нас знаете, что мы должны сообщить.

— Одно ваше слово заставило бы нас удалиться, мадемуазель, — произнес Сюркуф, — и одно ваше слово удерживает нас. Вы сказали, что направляетесь в Рангун. Это в королевстве Пегу, по ту сторону Ганга. Я не поручусь, что могу препроводить вас туда, но заверяю, что доставлю вас и вашу сестру на Иль-де-Франс, где вам представятся наилучшие возможности для того, чтобы отправиться в Бирманскую державу. Если несчастье, произошедшее с вами, ввергло вас в денежное затруднение, то, надеюсь, вы окажете мне честь обратиться за помощью именно ко мне.

— Спасибо, сударь, но у отца должны быть векселя на довольно значительную сумму.

— Не будет ли нескромностью спросить вас, как звали вашего отца?

— Виконт де Сент-Эрмин.

— Так это он, мадемуазель, до тысяча семьсот девяносто второго года служил в королевском флоте, а в тысяча семьсот девяносто втором году вышел в отставку?

— Да, сударь, верно. Его взгляды противоречили тому, чтобы он служил Республике.

— Он принадлежал к младшей ветви. Главой семьи был граф де Сент-Эрмин, которого гильотинировали в тысяча семьсот девяносто третьем году, и два его сына тоже погибли за приверженность идее королевской власти.

— Вы знаете историю нашей семьи не хуже нас, сударь; быть может, вы скажете нам, что стало с его третьим сыном?

— Выходит, был еще и третий сын? — спросил Сюркуф.

— Да, и он исчез самым странным образом, в тот самый вечер, на который было намечено заключение его брачного договора с мадемуазель Клер де Сурди; в момент подписания договора жениха не смогли отыскать. Больше его никогда не видели и ничего о нем не слышали.

— Должен сказать, что я совершенно ничего о нем не знаю.

— Нас воспитывали вместе вплоть до его восьмилетнего возраста. В восемь лет он ушел в плавание вместе с нашим отцом и оставался с ним вплоть до девяносто второго года. Отозванный своей семьей, он покинул нас.

Больше мы никогда его не видели. Не случись Революции, кузен стал бы моряком, как мой отец.

Девушка попыталась подавить рыдания.

— Плачьте вволю, мадемуазель, — промолвил Сюркуф. — Мне жаль, что на время я стал преградой между вами и вашим горем. Я отведу «Штандарт», а точнее, отправлю его с временным капитаном на Иль-де-Франс, где он будет продан, но, как я уже имел честь сказать вам, у вас будет множество возможностей доплыть оттуда до Рангуна.

Сюркуф поклонился с глубоким уважением и вышел.

Рене последовал за ним; но, когда он уже стоял в дверях, ему показалось, будто младшая из сестер посмотрела на него так, словно хотела что-то сказать ему.

Он остановился, протянув ей руку.

Девушка машинально схватила ее, поднесла к губам и произнесла:

— Сударь, ради всего святого, добейтесь от капитана, чтобы тело нашего отца не выбрасывали в море.

— Я попрошу его об этом, мадемуазель, — ответил Рене, — но и вы вместе с вашей сестрой, в свой черед, окажите мне милость.

— Какую? О, вы только скажите, скажите! — в один голос воскликнули сестры.

— Ваш отец напоминает мне одного из моих родственников, которого я очень любил и которого никогда больше не увижу. Позвольте мне поцеловать вашего отца.

— Охотно, сударь, — ответили девушки.

Рене подошел к мертвецу, встал перед ним на колени, склонил к нему голову, почтительно поцеловал его в лоб и вышел, подавляя рыдание.

Сестры удивленно наблюдали за ним. Прощание сына с отцом не могло бы быть более нежным и почтительным, чем прощание Рене с виконтом де Сент-Эрмином.

LVII НЕВОЛЬНИЧЬЕ СУДНО

Когда Сюркуф и Рене поднялись на палубу, следов битвы почти не было видно. Раненых спустили в лазарет, мертвых сбросили в море, кровь смыли.

Рене уведомил Сюркуфа о просьбе девушек не бросать тело их отца в море, а похоронить на первом же берегу, к которому они пристанут.

Это было против всех морских правил, однако в некоторых случаях подобное послабление допускалось. Так, например, г-жа Леклер, Полина Бонапарт, привезла с Сан-Доминго тело своего мужа.

— Ладно, — ответил Сюркуф. — Поскольку капитан «Штандарта» убит, господин Блеас примет командование захваченным судном и займет каюту убитого. Если найдется еще одна свободная офицерская каюта, туда поместят сестер де Сент-Эрмин, а тело виконта оставят в их каюте, в наглухо закрытом дубовом гробу.

Рене сообщил об этом решении девушкам, которые в ту же минуту пожелали поблагодарить Сюркуфа.

Старшую сестру звали Элен, младшую — Джейн.

Элен было двадцать лет, Джейн — семнадцать.

Обе были красивы, но красивы разной красотой.

Элен была блондинкой, белизна кожи которой могла сравниться лишь с белизной цветка, всего за три года перед тем привезенного во Францию из Японии иезуитом Камеллусом и под названием камелия начавшего все чаще появляться в крупных оранжереях. У нее были светло-пепельные волосы, которые, когда солнце обволакивало их своим светом, приобретали золотистый оттенок, придававший ей необычайное очарование, и создавали вокруг ее головы нечто вроде сияния, подобного благоуханию, обволакивающему цветок; ее белоснежные руки, округлые и изящные, заканчивались ноготками с розовым отливом, сохранявшими удивительную прозрачность; она была наделена станом нимфы и ножками ребенка.

Красота Джейн была, возможно, менее правильной, нежели красота ее сестры, но более обольстительной; ее маленький своенравный рот своей свежестью напоминал полураскрытый розовый бутон; ее нос, наделенный трепетными крыльями, был ни греческий, ни римский, а чисто французский; ее глаза обладали блеском и яркостью сапфира, а кожа, не будучи смуглой, имела цвет паросского мрамора, долгое время находившегося под лучами солнца Аттики.

Девушки не могли не обратить внимание на участие, которое проявил к ним Сюркуф, а еще более на волнение, которое испытывал Рене у тела их отца; слезы, выступившие на глазах у молодого человека, когда он целовал мертвеца в лоб, не остались незамеченными; и потому сестры заявили Сюркуфу, что в том положении, в каком они оказались, не им следует высказывать свои желания, а ему надлежит делать то, что он сочтет самым правильным.

Сюркуф уже приказал прибрать в каюте старшего помощника на борту «Штандарта» и пригласил девушек проститься с покойным. На этих широтах было важно как можно быстрее упрятать его в гроб; гроб должен был остаться в той каюте, где лежало тело, а девушкам предстояло переселиться в каюту старшего помощника. Сюркуф поручил Рене позаботиться о том, чтобы туда перенесли вещи сестер, и оказать девушкам все услуги, какие будут в рамках его полномочий.

Элен и Джейн вошли к себе, а Рене остался у двери каюты, не желая стеснять их в излиянии горя.

Через час они вышли со слезами на глазах и со стесненными сердцами; Джейн едва могла идти, и она оперлась на руку Рене; ее сестра, более крепкая, несла шкатулку с драгоценностями и портфель с бумагами отца; обе они оценили деликатность поведения молодого человека, оставившего их одних, чтобы не мешать им изливать свое горе, но лишь Элен смогла выразить ему свою признательность, поскольку Джейн не давали говорить душившие ее слезы.

Рене устроил девушек в каюте, которая была им предоставлена, и оставил там одних, намереваясь лично заняться последними заботами об их отце.

Два часа спустя плотник сколотил дубовый гроб; в него положили тело виконта де Сент-Эрмина, и крышку его прибили гвоздями.

При первом же ударе молотка, который донесся до девушек, они догадались, с чем он связан, и хотели кинуться в свою прежнюю каюту, чтобы в последний раз взглянуть на отца, но на пороге столкнулись с Рене: молодой человек предчувствовал этот порыв дочерней любви и решил избавить сестер от последней боли; он взял их под руки, отвел обратно в каюту и подтолкнул в объятия друг другу; обнявшись и рыдая, сестры рухнули на диван. Рене вложил руку Джейн в руку Элен, почтительно поцеловал обе и вышел.

Во всех его поступках было столько целомудрия, да и знакомство между молодыми людьми случилось вследствие столь страшных обстоятельств, что ни Элен, ни Джейн, ни Рене не задумались о том, как стремительно события привели их к этой взаимной близости, которая, впрочем, с обеих сторон была исключительно братской.

На другой день оба корабля вместе взяли курс на остров Иль-де Франс. Сорок корсаров перешли с борта «Призрака» на борт «Штандарта». Блеас получил от Сюркуфа приказ командовать захваченным судном, а Рене, поскольку было понятно, как необходимо обеим девушкам присутствие друга или, по крайней мере, родственного сердца, получил разрешение последовать за старшим помощником.

Через день после боя, произошедшего между «Призраком» и «Штандартом», «Призрак» опознал какой-то шлюп и устроил за ним погоню. Вначале шлюп пытался уйти от преследования, но при первом же крике: «Сдавайтесь "Призраку"!», подкрепленном выстрелом из пушки, подчинился.

Когда шлюп встал у левого борта «Штандарта», Рене, находившийся вместе с обеими сестрами на юте, стал свидетелем происходившего внизу ужасного зрелища: двое бедняг, распростертых на палубе, бились в предсмертной агонии, невзирая на заботы молодого негра, который подавал им питье, приготовленное каким-то чернокожим знахарем; неподалеку пять почти голых негритянок согревались под жгучим солнцем, которое прикончило бы европейских женщин, и с наслаждением вдыхали раскаленный воздух. Одна из них силилась накормить грудью ребенка, которого держала на руках и который тщетно мял эту иссохшую грудь.

При виде матросов «Призрака», поднявшихся на борт шлюпа, четыре из этих пяти женщин вскочили и убежали; пятая хотела поступить так же, но силы оставили ее и она без сознания упала на палубу, выронив из рук ребенка. Офицер поднял его, положил рядом с матерью и пошел искать капитана этого судна, которое он с первого взгляда, и прежде всего по высоте мачт, признал невольничьим.

И в самом деле, на дне трюма обнаружились двадцать четыре несчастных чернокожих, закованных в цепи и лежавших в невыносимой тесноте.

Из люка, служившего единственным отверстием для смены воздуха в трюме, исходило тошнотворное зловоние.

Как только шлюпка отчалила от судна, которое, судя по его флагу, было американским, Сюркуф двумя сигналами вызвал на борт «Призрака» Рене и Блеаса.

Девушки с беспокойством спросили, что означает эта операция и зачем устраивают сбор. Рене объяснил им, что капитан шлюпа, несомненно, занимался торговлей неграми, хотя это было запрещено делать без особого разрешения, и, чтобы судить его, на борту «Призрака» собирается военный совет.

— А если он будет признан виновным, — дрожащим голосом спросила Джейн, — какому наказанию его подвергнут?

— Ну, — ответил Рене, — скорее всего, он рискует быть повешенным.

Джейн вскрикнула в ужасе.

Между тем, поскольку шлюпка стояла у трапа и матросы застыли в ожидании, подняв весла в воздух, а Блеас уже сидел в ней, Рене поспешно схватился за фалреп и спустился вниз.

Когда Блеас и Рене прибыли, все остальные офицеры уже собрались в кают-компании. Туда ввели американского капитана; это был высокого роста человек, мощное телосложение которого указывало на его необычайную силу; он говорил только по-английски, и, предвидя это, Сюркуф вызвал Рене на военный совет в качестве переводчика. По тому, как в разгар боя молодой человек крикнул по-английски: «Капитан убит, спустить флаг!» и приказ этот не вызвал у англичан никаких сомнений, Сюркуф рассудил, что Рене знает английский язык, словно родной.

Капитан шлюпа захватил с собой бумаги, из которых следовало, что он американец и занимается коммерцией, но у него не нашлось документа, который должен был удостоверить, что под его началом находится одно из тех восьми американских судов, каким европейские морские державы разрешили вести торговлю неграми. Когда он признался, что обязательного документа, способного его оправдать, у него нет, ему предъявили обвинение в преступлении, которое он совершил, силой или хитростью оторвав несчастных негров от их страны и их семей.

Признанный виновным, американский капитан был приговорен к смерти.

Торговцев неграми предавали жестокой и в то же самое время позорной казни: их вешали на рее собственного судна или судна, которое его захватило.

После того как приговор был оглашен, американскому капитану дали час на то, чтобы приготовиться к смерти. Он выслушал смертный приговор, не выказывая ни малейшего волнения, после чего был оставлен в кают-компании с караульными у каждой двери, поскольку опасались, что, дабы избежать позорной смерти, он бросится в море.

Осужденный попросил бумагу, перо и чернила, чтобы написать жене и детям. Его просьбу удовлетворили. Он принялся за письмо.

Пока он писал первые десять или пятнадцать строчек, лицо его оставалось спокойным, но мало-помалу на нем стала обнаруживаться какая-то растерянность, нечто вроде тучи окутало и затуманило черты его лица, вскоре он перестал видеть то, что писал, и несколько невольных слез, сорвавшихся с его ресниц, упали на прощальное письмо.

И тогда он попросил разрешения поговорить с Сюркуфом.

Сюркуф поспешил прийти, сопровождаемый Рене, который по-прежнему служил ему переводчиком.

— Сударь, — обращаясь к корсару, произнес американец, — я начал писать письмо жене и детям, чтобы попрощаться с ними, но, поскольку они не знали о постыдном ремесле, которым я занимался из любви к ним, мне подумалось, что письмо, в котором я поведаю им о своей смерти, а главное, о ее причине, скорее усилит их горе, нежели смягчит его. Лучше я обращусь к вам с просьбой. В секретере моей каюты вы найдете четыре или пять тысяч франков золотом. Я надеялся выручить от продажи двадцати четырех пленников и шлюпа сорок пять или пятьдесят тысяч франков — достаточную сумму для того, чтобы начать у себя на родине какое-нибудь достойное дело, которое позволило бы мне забыть тот грех, каким я запятнал свою жизнь. Но Бог не допустил, чтобы так все сложилось, стало быть, этому не суждено было случиться. Шлюп и невольники принадлежат вам, но пять тысяч франков, которые вы найдете у меня в выдвижном ящике, — мои. Я умоляю вас, и это последняя просьба моряка, передать эти пять тысяч франков моей жене и моим детям, адрес которых вы найдете на начатом письме, и в качестве пояснения указать лишь следующее: «По поручению капитана Хардинга, умершего от несчастного случая при пересечении экватора». Сколь бы предосудительным ни было мое поведение, чувствительные сердца найдут ему оправдание, ибо мне приходилось содержать многочисленную семью, требующую большого внимания. Впредь, по крайней мере, я не буду больше видеть ее страданий. Я ни за что не предал бы себя смерти сам, но, коль скоро меня ей предают, я принимаю ее, но не как кару, а как благодеяние.

— Вы готовы?

— Да, готов.

Он поднялся, качнул головой, чтобы стряхнуть последние капли слез с ресниц, написал адрес жены — «Госпоже Хардинг, в Чарльстаун», — а затем, передав письмо капитану Сюркуфу, промолвил:

— Я прошу вашего слова, сударь, вы мне его дадите?

— Слово моряка, сударь, — ответил Сюркуф, — ваше желание будет исполнено.

Сюркуф подал знак: послышалась барабанная дробь. Час настал, и перед лицом смерти американский капитан собрал все свое хладнокровие. Без малейшего намека на волнение он снял с себя галстук, опустил вниз воротник рубашки и уверенным шагом направился к той части судна, где все было готово для казни.

Глубокая тишина воцарилась на палубе, ибо подобные приготовления к смерти внушают почтение всем морякам, даже корсарам.

Веревку со скользящей петлей на одном конце держали с другого конца четыре матроса, стоя в ожидании у подножия фок-мачты, и не только весь экипаж «Призрака» собрался на палубе, но и два других корабля легли в дрейф, и их палубы, юты и реи были заполнены людьми.

Американский капитан сам продел голову в петлю, а затем, повернувшись к Сюркуфу, сказал:

— Не заставляйте меня ждать, сударь, ожидание равносильно мучению.

Сюркуф подошел к нему и освободил его голову от петли, в которую она уже была продета.

— Вы в самом деле раскаялись, сударь, — сказал он, — только этого я и добивался; придите в себя, вы уже подверглись наказанию.

Американский капитан положил дрожащую руку на плечо Сюркуфа, бросил вокруг себя блуждающий взгляд, ноги у него подкосились, и он упал без сознания.

С ним случилось то, что часто случается с людьми самой крепкой закалки.

Сильные перед лицом несчастья, они делаются слабыми перед лицом радости.

LVIII КАКИМ ОБРАЗОМ АМЕРИКАНСКИЙ КАПИТАН ПОЛУЧИЛ СОРОК ПЯТЬ ТЫСЯЧ ФРАНКОВ ВМЕСТО ПЯТИ, КОТОРЫЕ ОН ПРОСИЛ

Обморок американского капитана длился недолго. Сюркуф и не собирался приводить в исполнение смертный приговор. Распознав в этом человеке те выдающиеся качества, какие прежде всего ценят военные люди, капитан хотел оставить сильный след в душе торговца неграми и, очевидно, добился своей цели. Приняв такое решение, он замыслил не только сохранить американцу жизнь, но еще и не разорить его окончательно.

И потому он приказал взять курс на Рио-де-Жанейро, лежавший в восьмидесяти или в девяноста милях к юго-западу.

Поскольку Рио-де-Жанейро являлся одним из самых значительных в Южной Америке невольничьих рынков, было очевидно, что капитан Хардинг должен знать там каких-нибудь торговцев черной костью. Бросив якорь в бухте, Сюркуф тотчас же вызвал американского капитана на борт своего судна.

— Сударь, — сказал он ему, — в тот момент, когда вам предстояло расстаться с жизнью, вы просили меня лишь об одной милости: передать вашей вдове пять тысяч франков, которые находились в вашем секретере; сегодня я хочу сделать для вас больше. Вы стоите в порту, где можете весьма выгодно сбыть с рук двадцать четырех негров, которые у вас остались; я позволяю вам продать их и взять себе вырученные за них деньги.

Хардинг дернулся от удивления.

— Погодите, сударь, — продолжал Сюркуф, — взамен я кое-чего потребую от вас. Одному из моих людей, моему секретарю, скорее другу, чем служащему, приглянулся, не знаю уж почему, ваш шлюп.

— Вы можете отдать ему шлюп, сударь, — сказал Хардинг, — ведь он ваш, как и все, чем я владел.

— Да, но Рене очень гордый малый и не хотел бы принимать подарки ни от меня, ни от вас. Он хочет купить шлюп; стало быть, вам следует принять во внимание то, что вы сейчас сами сказали, а именно, что судно уже не принадлежит вам, и, следовательно, назначить разумную цену человеку, который мог бы взять его даром, но предпочитает купить его у вас.

— Сударь, — ответил Хардинг, — ваш образ действий в этом деле определяет мое поведение: оцените шлюп сами, и я отдам его вам за половину указанной вами суммы.

— Ваш шлюп, сударь, стоит от двадцати восьми до тридцати тысяч франков. Рене даст вам пятнадцать тысяч франков, но вы при этом вручите ему бумаги, удостоверяющие национальную принадлежность вашего судна и, соответственно, его право плавать под американским флагом.

— Но разве не возникнут трудности, — ответил Хардинг, — если кто-нибудь догадается, что владелец судна француз?

— А кто догадается? — спросил Рене, продолжавший служить Сюркуфу переводчиком.

— Довольно трудно, — заметил Хардинг, — изъясняться по-английски настолько чисто, чтобы никто не догадался, что это говорит иностранец, особенно если речь идет о французе. И, за исключением этого господина, — продолжал Хардинг, указывая на Рене, — мне еще не доводилось встречать никого, кто способен производить подобное обманчивое впечатление.

— Ну что ж, сударь, поскольку судно действительно будет продано мне, — промолвил Рене, — ничто, как вы понимаете, не препятствует более осуществлению моего желания. Подготовьте купчую у вашего консула, перенесите на берег деньги, которые имеются на вашем борту, и все, что там вам принадлежит. Вот чек на пятнадцать тысяч франков на предъявителя в банкирский дом господ Давида и сына, в новом городе. Дайте мне расписку в получении.

— Но, — возразил Хардинг, — вы мне дадите его после подписания договора.

— Вам необходимо время, чтобы убедиться, что этот чек будет оплачен по предъявлении, а мы, господин Сюркуф и я, хотим отплыть сегодня вечером или, самое позднее, завтра утром.

— А имя покупателя? — спросил Хардинг.

— Да какое пожелаете, — улыбнулся Рене. — Пусть будет Филдинг из Кентукки, если вы не против.

Хардинг поднялся и поинтересовался, к которому часу Рене освободится.

— Скажите, когда, по-вашему, мне следует быть у вашего консула, и я там буду.

Сюркуф, посовещавшись, решил, что покинет рейд лишь на другой день. Встреча была назначена на четыре часа пополудни. В пять часов состоялась продажа «Нью-Йоркского гонца» Джону Филдингу из Кентукки. В шесть часов капитан Хардинг получил свои пятнадцать тысяч франков; затем, в семь часов, двести английских матросов и солдат морской пехоты, которые предпочли остаться в Рио-де-Жанейро, были переданы в руки британского консула, под обещание обменять их на равное число пленных французов. Наконец, на рассвете следующего дня все три судна отчалили с поднятыми национальными флагами и вместе взяли курс на мыс Доброй Надежды.

Как и решил Сюркуф, сестры, дабы у них был защитник, перешли с «Призрака» на «Штандарт». Обе согласились на это с великим удовольствием: оставленные без всякой опеки, они совершенно не представляли, каким образом смогут отправиться в Рангун, где на реке Пегу находилось их поместье. Ни та, ни другая не были знакомы с Индией, но Элен, старшая, встретила в Лондоне английского офицера из индийской армии, расквартированной в Калькутте, и перед отплытием девушек и их отца было договорено, что по приезде в Индию там состоится свадьба Элен де Сент-Эрмин и сэра Джеймса Эспли. Джейн и ее отец жили бы в своем поместье, извлекая из него доход, и так продолжалось бы вплоть до ее замужества, после чего, в зависимости от того, пожелают ли молодые семьи жить вместе с отцом или он предпочтет жить с одной из них, а то и по полгода с одной и по полгода с другой, Рангун-Хаус будет продан или сохранен.

Весь этот семейный план рухнул со смертью виконта де Сент-Эрмина. Необходимо было составить новый, но, сокрушенные случившимся несчастьем, сестры не могли ни на что решиться. И потому большой удачей для них было встретить как раз в тот момент, когда они остались без отцовской любви, молодого человека, который подарил им чисто братскую любовь. Благодаря прекрасной погоде, неизменно сопутствовавшей плаванию Сюркуфа от Рио-де-Жанейро к мысу Доброй Надежды, это путешествие по океану и этот переход с одного края света на другой стали настоящей прогулкой. Мало-помалу между тремя молодыми людьми установилась нежная близость, к большой радости Элен, которая находила Рене очаровательным и надеялась, что, как только сама она соединится с мужем, Джейн не придется долго искать себе супруга.

Обе сестры были хорошими музыкантшами, но после смерти отца ни та, ни другая не прикоснулись к клавишам фортепьяно. Нередко, словно зачарованные, они слушали песни матросов, безмятежно предоставлявших плыть кораблю, который, казалось, на крыльях пассатных ветров сам по себе шел к месту назначения.

Однажды ночью, в одну из тех дивных ночей, которые, по словам Шатобриана, есть не тьма, а лишь отсутствие света, на шканцах раздался чей-то звонкий голос, распевавший грустную бретонскую песню. При первых же нотах Элен положила ладонь на руку Рене, призывая его к молчанию: то было сказание о юной девушке, которая во времена Террора спасает владетеля своей деревни, провожая его на борт английского судна, но, не ответив на оклик часового: «Кто идет?», падает, сраженная пулей, и умирает на руках своего возлюбленного. Когда эта жалостная песня закончилась, девушки со слезами на глазах попросили Рене разузнать у того, кто ее пел, слова и мелодию. Однако молодой человек сказал, что это лишнее, поскольку слова, надо полагать, он знает, а что касается мелодии, то, чтобы ее припомнить, ему нужны лишь фортепьяно, нотная бумага и перо. Так что они вернулись в комнату Элен. Рене на минуту опустил голову на руки, оживляя в памяти музыку, и стал записывать ее; без труда записав всю мелодию от начала и до конца, он поставил затем нотный лист на пюпитр пианино и голосом куда более нежным и куда более выразительным, чем голос распевавшего ее матроса, начал самым очаровательным образом исполнять эту двухголосную жалостную песню.

Повторяя последние куплеты, Рене вложил столько чувства в слова: «Люблю его! Люблю его! Люблю преградам вопреки!», что казалось, будто в словах этой бесхитростной песни таилась его собственная история, рассказываемая им, и будто его неизменная грусть имела причиной либо смерть возлюбленной, либо, по крайней мере, вечная разлука с ней; его печальный голос эхом отзывался в сердцах девушек и, затрагивая самые нежные и самые чувствительные струны их душ, настраивал их на ту же тональность.

Склянки пробили два часа пополуночи, когда Рене вернулся к себе.

LIX ИЛЬ-ДЕ-ФРАНС

В тот же день, в пять часов утра, впередсмотрящий закричал: «Земля!» Они были в виду Столовой горы.

На протяжении всего дня ветер был попутным и корабли, делая по двенадцать — тринадцать миль в час, обогнули мыс Доброй Надежды. У Игольного мыса маленькую флотилию подхватил порыв ветра, который стремительно понес ее к востоку, прочь от суши. Флотилия взяла курс на остров Иль-де-Франс и однажды днем опознала вдали Снежный пик.

Остров Маврикий, тогда еще носивший название Иль-де-Франс, был в те времена единственным прибежищем, которое французские корабли имели в Индийском океане.

В 1505 году дон Мануэл, король Португалии, решил учредить должность вице-короля, или генерал-губернатора, Индийского берега. Пост этот был доверен дону Франсишку ди Алмейде, который спустя пять лет, в тот момент, когда он направлялся в Европу, был убит близ мыса Доброй Надежды готтентотами.

Еще в первый год его губернаторства дон Педру ди Машкареньяш открыл острова Иль-де-Франс и Бурбон, но, насколько известно, за все то время, пока португальцы владели ими, то есть за весь XVI век, они не основали ни на том, на на другом острове ни одного поселения, и единственная польза, которую коренные жители Иль-де-Франса извлекли из визита чужеземцев, состояла в нескольких стадах коз, обезьян и свиней, выпущенных ими на острове; в 1598 году остров был отдан голландцам.

Поскольку Португалия перешла под власть Филиппа II, португальцы стали толпами переселяться в Индию. Воспринимая себя как людей, лишенных родины, одни из них провозгласили себя независимыми, другие сделались пиратами, а прочие поступили на службу к местным князьям.

В 1595 году Корнелис де Хаутман заложил основы голландского могущества в Индийском океане, которое так возросло там позднее.

Мало-помалу голландцам удалось захватить все португальские и испанские владения в Индийском океане, в том числе и острова Серне и Маскарен. Адмирал Якоб Корнелис ван Нек первым высадился на острове Серне в 1598 году, когда тот еще был необитаем.

Флот под командованием адмирала отплыл с Тексела 1 мая 1598 года; имена его кораблей сохранились до нашего времени: флагманский назывался «Маврикий», и по его имени был назван остров Серне. Голландцы знали этот остров лишь по названию; они спустили на воду две шлюпки с целью обследовать его и проверить глубину его гаваней, чтобы выяснить, могут ли они принять корабли большого водоизмещения; одна из этих шлюпок проникла в большую гавань, выяснила, что она имеет превосходную глубину и способна вместить полсотни кораблей; вечером матросы вернулись на флагманский корабль и привезли с собой несколько крупных птиц и большое количество мелких, которых можно было ловить голыми руками; матросы отыскали пресноводную реку, которая спускалась с гор и сулила изобилие воды.

Тем не менее адмирал, не зная еще, обитаем остров или нет, и не имея времени на разведку, поскольку на борту у него было много больных, приказал высадить на берег многочисленный отряд, которому было велено занять выгодную позицию, способную обеспечить ему укрытие в случае неожиданного нападения.

На протяжении нескольких последующих дней он посылал шлюпки, которым надлежало осмотреть другие части острова и выяснить, населен остров или нет; однако экипажи шлюпок, отправленных на разведку, не встретили никого, кроме чрезвычайно мирных четвероногих, которые бежали при виде них, и огромного числа птиц, которые до такой степени не ведали страха, что даже не пытались увернуться от тех, кто их ловил. Лишь обломки откидной палубы, ганшпуг и грот-рей свидетельствовали о том, что у берегов Серне потерпел бедствие какой-то корабль.

Вознесся хвалу Господу, даровавшему им возможность высадиться в столь красивой и столь надежной корабельной гавани, адмирал нарек остров Маврикием в честь принца Оранского, который был в то время штатгальтером Соединенных Провинций.

Одним из самых живописных мест на свете делали этот остров видимые со всех сторон высокие горы, которые были сплошь покрыты деревьями с ярко-зеленой листвой и вершины которых зачастую терялись в облаках, недоступные взору. Каменистая почва поросла настолько густым лесом, что через него невозможно было пробиться; там повсеместно встречались деревья с черной древесиной, подобные лучшим сортам эбена, а также с ярко-красной древесиной и с древесиной насыщенного воскового цвета; пальмы, которые матросы находили в огромном количестве, дарили спасительную прохладу, а их сердцевина по вкусу напоминала репу, и ее можно было есть с той же приправой, с какой едят этот овощ; наличие большого количества деревьев, произраставших на острове, позволило матросам соорудить удобные хижины, которые, в сочетании с целебным воздухом, помогли больным быстро пойти на поправку.

Море, со своей стороны, изобиловало рыбой настолько, что каждая заброшенная сеть приносила ее тоннами. Однажды матросы поймали такого гигантского ската, что его хватило на две трапезы экипажу целого корабля. Черепахи же были такими огромными, что в ненастный день шесть человек могли укрыться под одним-единственным панцирем.

Голландский адмирал дал приказ укрепить на дереве доску, на которой были вырезаны гербы Голландии, Зеландии и Амстердама и надпись на португальском языке: «Christianos reformados».[3] Затем частоколом огородили участок земли обхватом в четыреста морских саженей и засадили его различными овощами, чтобы опробовать почву; одновременно там оставили домашнюю птицу, чтобы корабли, которые в будущем остановятся у этого прекрасного острова, могли найти на нем иное пропитание, кроме даров местной природы.

Двенадцатого августа 1601 года Хармансен отправил на остров Маврикий, чтобы запастись там водой и продовольствием, в которых у него стала ощущаться нехватка, яхту под названием «Молодой голубь»; целый месяц никаких известий о ней не было, но, наконец, она вернулась, привезя с собой какого-то француза, который поведал следующую историю о своих приключениях.

За несколько лет перед тем он сел в Англии на борт судна, которое вместе с двумя другими кораблями отплыло в Индию. Один из этих двух кораблей затонул вместе с экипажем и грузом возле мыса Доброй Надежды; команды оставшихся судов сократились настолько, что было сочтено своевременным сжечь то из них, которое выглядело менее пригодным; однако начавшиеся вскоре у этих несчастных тиф и цинга произвели такое опустошение в их рядах, что не осталось достаточного количества моряков, чтобы управлять кораблем.

Они сели на мель у берега острова Пуло Тимон, вблизи Малакки; вся команда погибла, за исключением француза, четырех англичан и двух негров. Эти несчастные жертвы кораблекрушения, будучи лишены всего, изыскали, тем не менее, возможность завладеть джонкой и составили безумный план возвращения в Англию. Начало их плавания было удачным, но негры, видя, как далеко они оказались от своей родины, сговорились захватить корабль; поскольку их замысел был разоблачен, они с отчаяния, страшась наказания, сами бросились в море.

Претерпев несколько бурь, оставшиеся члены команды были в конце концов выброшены на берег острова Маврикий; но, к несчастью, в тот момент, когда полное взаимопонимание между ними было совершенно необходимо для того, чтобы выжить, бедняги никак не могли прийти к согласию; после того, как они провели на острове неделю, француз предложил оставаться там до тех пор, пока Господь не соблаговолит послать им помощь. Однако англичане настроились снова выйти в море и продолжить плавание; будучи в большинстве и обладая перевесом в силах, они без всяких колебаний исполнили свой замысел; но, поскольку француз был равным образом настроен следовать собственному плану, они подняли парус и оставили его на этом необитаемом острове. Бедолага прожил там более двух лет, питаясь плодами финиковой пальмы и черепашьим мясом; нисколько не утратив своей физической силы, он был так же крепок, как и матросы, находившиеся на борту голландских кораблей, но немного повредился умом, что было легко заметить, если только разговор продолжался достаточно долго. Одежда на нем обратилась в лохмотья, и он был почти наг.

Представляется правдоподобным, что начиная с 1606 года голландцы несколько раз посещали Иль-де-Франс, но вплоть до 1644 года они не основали там ни одной колонии.

Указать тех, кто основал на острове первые поселения, довольно затруднительно, но, вероятно, это были пираты, которыми кишели воды Индийского океана в XVII веке.

Доподлинно известно лишь, что в 1648 году голландским губернатором Маврикия был Ван дер Мерс. Лега, в свой черед, говорит в оставленных им записках, что в тот момент, когда он прибыл на остров Родригес, губернатором Маврикия был г-н Ламоций; наконец, в 1690 году, когда тот же путешественник по возвращении с острова Родригеса был задержан на Маврикии, эту должность исполнял Родольфо Диодати, уроженец Женевы. В период с 1693 по 1696 год несколько французов, устав от нездорового климата Мадагаскара, привезли на остров Маскарен желтокожих и чернокожих женщин и женились на них, не имея возможности раздобыть себе белых женщин. Флакур от имени короля вступил во владение этим островом и поднял французский флаг на том самом месте, где прежде развевался флаг Португалии. Он дал острову имя Бурбон, которое тот сохраняет поныне, и оставил в этом новом поселении несколько мужчин и женщин, передав управление им одному из своих подопечных по имени Пайен. Эти новые колонисты отыскали плодородную землю и с большим рвением возделывали ее. Вначале они питались рыбой, рисом, черепахами, бататами и прочими овощами, категорически запретив себе употреблять в пищу мясо и давая тем самым возможность расти поголовью домашнего рогатого скота. На этом клочке рая, свалившемся на землю, они вели приятную и спокойную жизнь.

Четыре английских пирата, Эвери, Ингленд, Кондон и Паттисон, скопив перед тем огромные богатства за счет разбоя в Красном море и на берегах Аравии и Персии, обосновались на острове Бурбон с частью своих экипажей. Король Франции даровал им прощение, и некоторые из них все еще жили там в 1763 году. В то время как Бурбон, гордый новым крещением, процветал в руках французов, Маврикий чахнул в руках голландцев, которым наличие у них поселения на мысе Доброй Надежды внушало пренебрежительное отношение к этой колонии, и в конце концов они покинули ее в 1712 году. 15 января 1715 года капитан первого ранга Дюфрен, воспользовавшись добровольным уходом голландцев, высадил на острове три десятка французов и дал ему имя Иль-де-Франс; цветущее состояние двух этих островов, их удобные гавани, их тучные земли, их целебный воздух внушили мысль основать на Иль-де-Франсе значительную колонию. Господин де Боволье, губернатор острова Бурбон, послал туда в 1721 году шевалье Гарнье де Фужере, капитана «Тритона»; 23 сентября тот от имени французского короля вступил во владение островом и, установив там мачту высотой в сорок футов, водрузил на нее белое знамя с надписью на латинском языке. 28 августа 1726 года г-н Дюма, имевший резиденцией остров Бурбон, был назначен губернатором обоих островов. Вскоре управление этими островами было разделено, и губернатором Иль-де-Франса был назначен г-н Мопен.

Однако подлинным отцом, основателем и законодателем колонии явился г-н Маэ де Ла Бурдонне. Он приступил к исполнению своей должности в 1735 году. Несколько забытый историками, он был отмщен романистами.

По прибытии на место новый губернатор застал суд на Иль-де-Франсе подчиненным суду острова Бурбон и предъявил судейским королевскую грамоту, наделявшую оба суда равной властью в отношении всего, что касалось уголовного права.

Однако все те одиннадцать лет, какие длилось губернаторство г-на де Ла Бурдонне, эта привилегия оставалась невостребованной, поскольку за это время он не затеял ни одной судебной тяжбы на всем острове; единственным бедствием, наносившим ущерб Маврикию, были разбойные действия беглых негров. Господин де Ла Бурдонне набрал из покорных негров нечто вроде конно-полицейской стражи, противопоставив ее строптивым неграм. Он первым посадил на Иль-де-Франсе сахарный тростник и создал там мануфактуры по переработке хлопка и индиго. Эта продукция сбывалась на рынках Сурата, Мокки, Персии и Европы.

Сахарные заводы, построенные г-ном де Ла Бурдонне в 1735 году, спустя пятнадцать лет приносили шестьдесят тысяч франков годового дохода. Он завез на остров маниоку из Бразилии и Сантьягу, но жители воспротивились разведению этой новой культуры, и ему пришлось издать указ, согласно которому каждый островитянин был обязан засадить маниокой пять сотен футов земли на каждого раба, которым он владел.

Так что все на острове Иль-де-Франс ведет отсчет с губернаторства г-на де Ла Бурдонне. Это он проложил дороги; это он, используя запряженных в ярмо быков, волоком доставлял лесоматериалы и камень в порт, где строились дома; это он соорудил оружейные склады, береговые батареи, укрепления, казармы, мельницы, пристани, присутственные места, лавки и акведук длиной в три сотни туазов, который подводит пресную воду в порт, больницы и на берег моря. До него жители Иль-де-Франса были совершенно несведущи в строительстве судов, причем до такой степени, что, когда случались какие-нибудь поломки на их рыбацких судах, приходилось прибегать к помощи плотников с тех кораблей, которые останавливались в местном порту; он побудил островитян помочь ему создать собственный флот, для чего на острове имелось сколько угодно строевого леса; в соседних лесах стали рубить огромное количество деревьев, обтесывая их прямо на месте и придавая им надлежащую для построек форму, и за два года накопилось достаточно лесоматериалов, чтобы начать работы.

В 1737 году г-н де Ла Бурдонне соорудил плавучие доки, чтобы ремонтировать и чистить подводную часть кораблей; он построил лодки и большие шлюпы, чтобы перевозить материалы; он придумал новые ластовые суда, чтобы доставлять воду; он изобрел механизм, посредством которого шлюпы и лодки поднимают из воды, что облегчает и удешевляет их ремонт. Благодаря этому механизму можно было устранить течи на корабле, отремонтировать, очистить и спустить его обратно на воду всего за час. Он построил бриг, проявивший себя превосходным судном, а годом позже спустил на воду два других и заложил на верфи корабль водоизмещением в пятьсот тонн.

Господин де Ла Бурдонне сделал чересчур много хорошего, чтобы клевета обошла его стороной. Он отправился в Париж, намереваясь защитить себя в суде. Это оказалось несложно: одним махом он развеял все тучи, собравшиеся над его честным именем и, поскольку на повестке дня стоял вопрос о скором разрыве отношений с Англией и Голландией, разработал план, состоявший в том, чтобы вооружить определенное число кораблей и с их помощью подрывать торговлю двух могущественных врагов; план этот, хотя и одобренный, осуществлен не был, и г-н де Ла Бурдонне покинул Парижа в 1741 году, имея патент капитана второго ранга и поручение командовать «Марсом», одним из кораблей королевского военно-морского флота.

Однако в 1742 году был заключен мир, и г-н де Ла Бурдонне вернулся на Иль-де-Франс. Поскольку против него были выдвинуты новые обвинения, он снова отправился во Францию. В Пондишери он встретил г-на Пуавра, который вез во Францию перечный куст, коричное дерево и несколько саженцев красильного дерева.

Это был тот самый г-н Пуавр, которого в 1766 году герцог де Шуазёль назначил интендантом островов Иль-де-Франс и Бурбон; он начал культивировать там риму, или хлебное дерево, привезенное с островов Общества, и стал производить в обеих колониях, доверенных его попечению, мускатный орех и корицу, перец и гвоздику. Один только остров Бурбон собирает сегодня четыреста тысяч фунтов гвоздики, которая своим качеством, как считается в Азии, превосходит гвоздику с Молуккских островов. Ампалис, или тутовое дерево с крупными зелеными плодами, с Мадагаскара; розовое дерево, дающее эфирное масло, сальное дерево и чай из Китая; кампешевое дерево, бессмертное дерево и коричное дерево с Цейлона и Кохинхины; кокосовые пальмы всех видов, финиковые пальмы, манговое дерево, дерево четырех пряностей; дубы, сосны, виноград, яблоки и персики из Европы; авокадо с Антильских островов, маболо с Филиппин, саговая пальма с Молуккских островов, мыльное дерево из Китая, маранг с Холо, мангустан, слывущий лучшим фруктом на свете, — все это дары острову Иль-де Франс от его губернатора, а точнее, его интенданта г-на Пуавра.

После такой блистательной череды губернаторов, каждый из которых положил свой камень в основание этой великолепной колонии, генерал Декан принял ее в самом цветущем состоянии из рук г-на Магаллона-Ламорльера.

Однако в придачу он получил войну с Англией. После того как эта война была объявлена, остров Реюньон и Иль-де-Франс, как мы уже говорили, стали единственным местом в Индийском океане, где могли найти убежище французские корабли; именно туда такие люди, как Сюркуф, Л’Эрмит и Дютертр, отправляли на продажу захваченные ими суда и возвращались сами, чтобы починить собственные корабли; и потому редко когда в виду острова не крейсировало пары английских судов, которые поджидали корсаров, чтобы отнять у них добычу.

Так что Сюркуф сильно удивился, когда, выскочив при крике «Земля!» на палубу и взлетев на брам-салинг «Призрака», он увидел совершенно пустое море от гавани Саванны до мыса Четырех Кокосов; однако было непонятно, не лавируют ли какие-нибудь английские суда, скрытые за горами, в стороне Черепашьей или Тамариндовой бухт.

И в самом деле, Сюркуф, уже в четвертый раз причаливавший к этой индийской Китире, как называл Иль-де-Франс бальи де Сюффрен, разглядел его сквозь легкую дымку, которая окутывает всякий лесистый остров, увидел Креольскую гору и кряж Большого порта, заканчивающийся у Бамбукового утеса. Это означало, что они оказались на траверзе Большого порта.

Когда корабли приходят на Иль-де-Франс лишь для того, чтобы сделать там остановку, запастись продовольствием и водой, они зачастую колеблются, делая выбор между Большим портом и гаванью Порт-Луи; но, когда они приходят туда, как это было в случае Сюркуфа, чтобы устранить какое-нибудь повреждение или продать захваченную ими добычу, колебаний у них нет. И в самом деле, войти в Большой порт, когда судно подталкивают сезонные ветры, которые, царствуя девять месяцев в году, сгибают деревья на острове с востока на запад, подобно тому как мистраль на Юге Франции сгибает деревья с севера на юг, весьма легко под действием пассатов, но вот выйти из него становится почти невозможно, поскольку ветер дует прямо в лоб кораблю.

Сюркуф, убедившись, как мы уже говорили, в том, что море пусто, отыскал глазами мыс Дьявола, после чего, уверенный в выбранном пути, взял курс на северо-восток, чтобы избежать мелководья; оставив за спиной у себя большие леса Саванны, а по левую руку — Белые горы, Фаянсовый утес и весь округ Флак и выйдя на траверз острова Амбры, он повернул на запад-северо-запад, чтобы обогнуть мыс Несчастья. Обогнув этот мыс и лавируя против ветра, дувшего с острова, он прошел мимо мыса Вакао и мыса Канониров и, наконец, прибыл в Порт-Луи. Туда с Сигнальной горы уже давно дошла весть о прибытии фрегата, брига и шлюпа, и потому холм госпитальной церкви, пристань Свинцовой Собаки и все то, что составляет мыс Сплетников, было покрыто зеваками, вооруженными подзорными трубами.

Корабли, как и ожидалось, бросили якорь у колокольного буя при входе в порт, чтобы принять на борту карантинного врача, о визите которого извещали сигналы; такой визит предварял разрешение на сношения с берегом; врача, как это было заведено, сопровождала целая флотилия лодок, которые привезли фрукты и всякого рода прохладительные напитки. Получив разрешение на сношения с берегом, Сюркуф, которого узнал и приветствовал целый флот гребных лодок, отдал приказ продолжить путь, чтобы бросить якорь у пристани Свинцовой Собаки; но, задолго до того, как он туда прибыл, его имя, подхваченное лодочниками и прокатившееся от шлюпки к шлюпке, пробудило у зевак самые возвышенные национальные чувства, и «Штандарт», «Призрак» и «Нью-Йоркский гонец» встали на причал под радостные возгласы толпы.

LX НА БЕРЕГУ

Всем известно, как легко на острове Иль-де-Франс высадиться на берег: в глубине закрытой гавани, примерно в одном льё от входа в нее, вы, словно переступая через ручей, переходите с борта корабля на пристань Свинцовой Собаки. Всего десять шагов, и вы оказываетесь на площади Губернаторства; вы проходите под окнами дворца, оставляя по правую руку от себя Интендантство и его великолепное дерево, единственное такое на всем острове; по улице Губернаторства идете в сторону Марсова поля и, не доходя до церкви, справа, напротив нынешней Театральной площади, обнаруживаете «Гранд-отель иностранцев».

Группа, подошедшая к дверям этой гостиницы, состояла из Сюркуфа, ведшего под руку Элен де Сент-Эрмин, затем Рене, ведшего под руку Джейн, и, наконец, Блеаса и нескольких младших офицеров, замыкавших шествие. Лучшие комнаты в гостинице отвели девушкам, которые тотчас же отправились к швее, чтобы заказать себе траурную одежду. Чувство утраты, понесенной ими, было все еще очень живо, но обстоятельства, в которых она произошла, постоянное зрелище бесконечного морского пространства, столь дружеское присутствие Рене, его рассказы, столь поучительные, столь захватывающие, столь разнообразные, — все это накладывало на рану сестер нечто вроде бальзама, который если и не исцелял ее, то, по крайней мере, делал ее менее болезненной.

Когда Рене спросил их, что они намереваются делать, сестры ответили, что появятся на людях не раньше, чем будет готова траурная одежда; пока Элен и Джейн находились на корабле, траур не казался им таким уж необходимым, но в городе им было стыдно показываться в одежде, не обнаруживавшей их скорбь и не отражавшей их печаль.

Однако при этом девушки заявили, что во время своей первой прогулки им хотелось бы посетить Пампельмусский округ.

Читатель уже догадался, по одному только названию Пампельмусского округа, что речь шла о паломничестве к хижинам из романа «Поль и Виргиния». Со времени выхода в свет романа Бернардена де Сен-Пьера, этой очаровательной идиллии, прошло к тому времени уже более пятнадцати лет, но, видимо, он нисколько не изгладился из памяти сестер, равно как и роман «Дафнис и Хлоя», переведенный с греческого языка.

Это сочинение принадлежит к числу тех, что прокладывают межу в обществе. Одни горячо принимают его, другие в ярости отвергают; это один из тех нравственных вопросов, за которые люди готовы сражаться, словно за вопрос личной выгоды.

Известно, что, после того как читка «Поля и Виргинии» в салоне г-жи Неккер произвела слабое впечатление, Бернарден де Сен-Пьер, исполненный сомнениями в отношении собственного таланта, был на грани того, чтобы отказаться от печати своей книги. Господин де Бюффон скучал, г-н Неккер зевал, Тома́ уснул.

В итоге он решил не издавать «Поля и Виргинию».

То, что он бросил двух своих детей, казалось ему страшной жестокостью, но все же он решился на это и готовился со дня на день сжечь рукопись, присутствие которой, напоминая ему об одном из самых мрачных разочарований, испытанных им в жизни, страшно ему докучало.

Он пребывал в таком состоянии, все еще не решаясь бросить в огонь рукопись, приговоренную к казни самыми великими умами того времени, как вдруг однажды Жозеф Верне, художник-маринист, пришел навестить друга и, застав его в печали, поинтересовался ее причиной.

Бернарден рассказал ему о том, что произошло, и, уступив горячим настояниям друга, решился устроить читку для него одного.

Верне слушал, никак не выражая ни одобрения, ни порицания. Он хранил это тревожащее молчание вплоть до самого конца. Что же касается Бернардена, то, чем дальше он продвигался в своей читке, тем беспокойнее становилось у него на сердце и тем сильнее дрожал его голос. Наконец, произнеся последнее слово, он поднял взгляд на своего судью.

— Что скажете? — спросил он.

— Скажу, друг мой, — ответил Верне, прижимая его к сердцу, — что вы сочинили попросту шедевр!

И Верне, судивший не как литературный критик, не умом, а сердцем, угадал правильно и в своей оценке оказался единодушен с будущими поколениями.

Позднее два других романа, написанные в более ярком стиле и относящиеся к более шумливой школе, вознамерились оттеснить память о невероятном успехе «Поля и Виргинии».

Их автором был другой гениальный человек, чей гений являлся полной противоположностью гению Бернардена: назывались они «Рене» и «Атала».

«Рене» и «Атала» завоевали себе положение, но не потеснили «Поля и Виргинию».

Так вот, ту местность, где разворачивалось действие этой незамысловатой истории, барышни де Сент-Эрмин и желали увидеть прежде всего. Поскольку швея пообещала девушкам, что их траурные одежды будут готовы назавтра, святое паломничество было решено совершить через день.

Рене постарался устроить для своих юных подруг загородную прогулку, которая ни в чем не уступала бы самым изысканным прогулкам в лесу Фонтенбло или Марли.

Он сделал заказ на изготовление двух паланкинов из эбенового дерева и китайского шелка; купил капскую лошадь для себя и нанял двух лучших лошадей, каких только можно было отыскать, для Блеаса и Сюркуфа; наконец, он поручил хозяину «Отеля иностранцев» нанять двадцать негров: восемь из них должны были нести паланкины, остальные двенадцать — провизию. Обедать предполагалось на берегу Латаниевой реки, и еще накануне Рене отправил туда стол, столовые приборы и стулья.

Превосходная рыбацкая лодка, снабженная всем необходимым инвентарем, должна была ожидать тех, кто предпочел бы рыбную ловлю охоте. Что же касается Рене, еще не знавшего, какое из двух этих развлечений ему предстоит, то он ограничился тем, что повесил на плечо ружье, решив, что займется тем, чем пожелают заняться его очаровательные спутницы.

Настал день прогулки, сияющий, как и почти все дни в этом прекрасном климате, и в шесть часов утра, чтобы избежать самого пекла, все собрались в нижнем зале «Отеля иностранцев».

Паланкины и их носильщики ожидали на улице, возле них били копытом о землю три лошади, четыре негра держали на голове жестяные коробки с провизией, тогда как восемь других готовились сменить товарищей. Рене предоставил Блеасу и Сюркуфу возможность самим выбрать себе лошадей, и они, будучи, как и большинство моряков, посредственными наездниками, предпочли тех, что показались им менее резвыми. Так что капская лошадь досталась Рене.

Блеас, довольно неплохо державшийся верхом, рассчитывал взять реванш за превосходство Рене; но, хотя Кафр — так звали капскую лошадь — не очень-то хотел позволить своему наезднику утвердиться на его спине, ему, как только тот оказался в седле, пришлось признать, что избавиться от него будет нелегко.

Такие прогулки, часто устраивающиеся на Иль-де-Франсе, имеют здесь совершенно исключительное своеобразие. Поскольку дороги в те времена были крайне плохие, женщины чаще всего передвигались в паланкинах, а мужчины — верхом; что же касается негров, которые обычно ходят почти голые, то в дни больших праздников они надевали на себя голубую рубаху с чем-то вроде купальных штанов, доходивших почти до колен.

Восемь негров подняли паланкины, положив их оглобли себе на плечи, и, держа в руке большую палку, чтобы сохранять равновесие при ходьбе, мерным шагом двинулись в путь. Четыре негра, несшие коробки с провизией для обеда, зашагали в свой черед, переваливаясь с боку на бок в ритме достаточно грустного креольского напева.

Виды вокруг были восхитительны. Справа на северо-восток убегала гряда Портовых гор, постепенно теряя высоту; перед Питер-Ботом виднелась гора Большой Палец, на которую никто еще не осмелился взобраться; затем — долина Священников, изумительный пейзаж, нечто вроде подвешенной в воздухе неглубокой чаши.

Этот зеленый амфитеатр радовал взор. Вдоль всей дороги попадались хижины цветных.

Затем они переправились через Латаниеву реку и попали в местность под названием Красная Земля.

Повсюду были видны заросли бамбука, черного дерева и благоухающей черной смородины.

Могилу Поля и Виргинии оберегал старый священник, который превратил ее в настоящий райский уголок, утопавший в цветах и зелени.

Дорогу то и дело пересекали оравы разноцветных попугаев, вприпрыжку мчавшиеся обезьяны, зайцы, водившиеся на острове в таком множестве, что их убивали обычной палкой, стаи горлиц и крохотные перепелки, встречающиеся только здесь.

Наконец они добрались до некогда возделанного поля, на котором еще были видны развалины двух небольших хижин. Вместо пшеницы, маиса и бататов, которые прежде выращивали на этом поле, там можно было увидеть лишь сплошной цветочный ковер и, местами, небольшие пригорки, покрытые цветами ярких тонов и казавшиеся уличными алтарями и жертвенниками.

Единственный проход в долину был обращен к северу и позволял увидеть слева гору, которая называется утесом Обнаружения и откуда подают сигналы кораблям, приближающимся к острову. Пампельмусская церковь пронизывала своей колокольней заросли бамбука, живописно разбросанные посреди широкой равнины, а дальше, до самой оконечности острова, простирался лес. Впереди, на морском берегу, можно было разглядеть Могильную бухту, чуть правее — мыс Несчастья, а за ним — открытое море, где на водной поверхности виднелось несколько необитаемых островков, среди которых возвышался, словно бастион среди волн, остров Пушечный Клин.

Первым делом, сгорая от нетерпения, путешественники пошли взглянуть на надгробный камень на могиле Поля и Виргинии. Каждый помолился у этого места упокоения, покинуть которое никак не могли решиться сестры. Мужчины, менее подверженные поэтическим чувствам и, благодаря тем образцам живности, которые они видели по дороге, оценившие, какое множество дичи должно быть на острове, отправились на охоту. Несколько носильщиков сделались их проводниками, и было договорено, что через час все соберутся у Латаниевой реки, где будет готов завтрак. Что же касается Рене, то он остался печься о девушках. Джейн принесла с собой томик Бернардена де Сен-Пьера, и прямо на могиле его героини молодой человек прочел вслух три-четыре главы романа.

Солнце, уже начавшее сильно припекать, вынудило девушек и их кавалера покинуть это открытое место, которое не охлаждала ни одна тень.

Слишком поглощенные на пути сюда целью своего путешествия, наши туристы на первых порах едва обращали внимание на пейзаж. Человек, который, путешествуя по Армении, внезапно обнаружит утерянный рай, будет приятно удивлен куда меньше, чем путник, которому впервые случается блуждать в изумительном Пампельмусском округе. Поскольку все кругом приводило в восторг трех молодых людей, они пребывали в восхищении, которое, не прерываясь ни на минуту, оставалось, тем не менее, все таким же пылким. Они впервые видели поля, засаженные сахарным тростником с его узловатыми блестящими стеблями высотой в девять — десять футов, с отходящими от сочленений длинными, узкими и желобчатыми листьями.

Возле этих полей сахарного тростника, дополняя, так сказать, друг друга, простирались поля кофейных деревьев, мода на зерна которых, по мнению г-жи де Севинье, должна была пройти, подобно моде на сочинения Расина, и которые, тем не менее, с той поры вот уже сто семьдесят два года доставляют чувственное наслаждение всей Европе, подобно тому как сочинения Расина вот уже двести лет доставляют умственное наслаждение всем ценителям поэзии.

Но что особенно восхищало молодых людей, так это расточительность природы, которая каждое дерево увешала превосходными плодами. И в самом деле, достаточно было лишь протянуть руку, чтобы сорвать миндаль, ямбозу или авокадо.

Еще издали они увидели место сбора на берегу Латаниевой реки: то было их укрытие, которое как раз заканчивали устраивать.

Никогда ни один напиток не казался им столь вкусным, как стакан воды, зачерпнутой из Латаниевой реки.

Охотники еще не вернулись, но об их возвращении возвестили ружейные выстрелы, минут через десять раздавшиеся неподалеку.

Хотя не было еще и десяти утра, наши путешественники, которых пребывание на необычайно свежем и чистом воздухе подготовило к завтраку, буквально умирали с голоду.

К тому же стол являл собой самое соблазнительное зрелище: моряки спустились к морю и набрали огромное количество ракушек, и среди прочего множество тех мелких устриц, каких подают, как в Генуе, еще незрелыми, а на края стола положили ветви деревьев, усыпанные плодами.

Хозяин «Отеля иностранцев», взявший на себя подготовку самой существенной части трапезы, великолепно справился со своей священной миссией: он отправил к столу половину ягненка, четверть молодой косули и изумительной свежести омары.

Что же касается рыбы, то она была представлена несколькими видами, о которых мы во Франции даже не имеем представления и которые отличаются необычайными размерами и отменным вкусом.

Лучшие вина, какие удалось отыскать на острове, охлаждались в самых глубоких омутах Латаниевой реки.

Охотники вернулись с молодым олененком, двумя или тремя зайцами и множеством куропаток и перепелок. Повара завладели этим годным для ужина подспорьем из свежего мяса, ибо путешественникам было так хорошо здесь, что они в один голос воскликнули: «Остаемся здесь на весь день!»

Поскольку предложение это не встретило никаких возражений, было решено, что они отобедают здесь, затем до двух часов пополудни будут наслаждаться прохладой, даруемой деревьями и рекой, а после этого снова сядут верхом и посетят тот берег, где потерпел крушение «Сен-Жеран».

В итоге их паломничество окажется всеохватывающим: они повидают место рождения, место кораблекрушения и место погребения.

Никогда еще Рене и его товарищи не пробовали в таком изобилии и в таком разнообразии плоды, ни один из которых не был известен в Европе. Любопытство поддерживало аппетит и служило ему извинением, так что они оставались за столом до двух часов пополудни.

Поскольку негров щедро накормили, не экономя при этом на араке, у них появилась надежда, что подобная расточительность, имевшая целью вознаградить их усердие, распространится и на ужин, и все они ровно в назначенный час оказались на месте, готовые вновь приняться за свою работу.

Так что в путь все пустились в прежнем порядке, оставив за спиной у себя Папайный холм и двигаясь сквозь низкие лесные поросли, где неграм временами приходилось прокладывать дорогу топорами.

Носильщики при этом по-прежнему шли мерным шагом, который на этих дорогах, какими бы плохими они ни были, не тревожил девушек, не испытывавших в своих паланкинах никакой тряски.

Менее чем через три четверти часа наши путешественники оказались напротив острова Амбры, а точнее, напротив прохода между ним и большой землей, в который вошел «Сен-Жеран».

Хотя ничто здесь не свидетельствовало о бедствии, ставшем развязкой пасторали Бернардена де Сен-Пьера, девушек охватило волнение еще сильнее, возможно, чем у могилы, которую они посетили утром. Устремив глаза на море, они с бьющимся сердцем расспрашивали морских офицеров о возможных обстоятельствах этого крушения, как вдруг на том самом месте, где погиб корабль, внезапно послышался сильный шум и поверхность моря странным образом забурлила.

Но вскоре все объяснилось: два огромных тела бились среди волн.

Это среднего размера кит вступил в схватку со своим смертельным врагом — меч-рыбой. Можно было подумать, будто два гигантских гладиатора, желая начать свой поединок, дожидались лишь прибытия зрителей.

Битва была долгой, упорной и яростной с обеих сторон. Чудовищный кит чуть ли не во весь рост поднимался из воды, стоя на хвосте и являя свое тело, подобное колокольне; он выпускал из дыхательных отверстий две водяные струи, которые поднимались на огромную высоту, но постепенно слабели и мало-помалу окрашивались кровью. В конце концов две эти водяные колонны обратились в розоватые брызги, свидетельствуя о скорой победе меньшего из морских обитателей. И в самом деле, меч-рыба, более проворная, принялась кружить вокруг кита и вонзать свой меч в его бока, ни на миг не давая ему передышки. И тогда, в последнем могучем усилии, кит поднялся и рухнул на своего врага, раздавив его, по всей вероятности, ибо на поверхности меч-рыба больше не показывалась. Но и кит, со своей стороны, после нескольких последних мучительных движений стал мало-помалу коченеть, впал в предсмертные судороги и вскоре испустил дух, издав громкий крик, который, если не принимать во внимание невероятную силу его звучания, весьма напоминал человеческий вопль.

LXI ВОЗВРАЩЕНИЕ

Господин Леконт де Лиль, о ком, по слухам, подумывает в настоящее время Академия и кому довелось жить на острове Бурбон, на Иль-де-Франсе и в Индии, изобразил в прелестном стихотворении, носящем название «Манши», прогулку молодой женщины, которую несут в паланкине:

Ты к мессе по утрам спускалась так

С холмов, изящной, юной и счастливой,

И лектику качал лениво

Твоих индусов мерный шаг.

Но пусть читатель не думает, что песни, которыми сопровождался мерный шаг носильщиков паланкинов, имеют что-либо общее со стихами г-на Леконта де Лиля. Нет ничего менее поэтичного, чем эти дикие песни, и ничего менее мелодичного, чем те мотивы, на какие их поют. Когда человек, находящийся в первобытном состоянии, облекает мысль в несколько слов, и подбирает мотив из нескольких нот, он повторяет те и другие до бесконечности, что вполне отвечает нуждам его разума и музыкальным потребностям его души. Вот и носильщики паланкинов Элен и Джейн, вместо того чтобы импровизировать, находя вдохновение в красоте юных чужестранок, вместо того чтобы воспевать черные глаза и черные волосы Джейн и светлые локоны и голубые глаза Элен, ограничивались следующим запевом, завершая его восклицанием, весьма похожим на тяжелый выдох, который испускает булочник, замешивая тесто.

Так, если дорога шла в гору, они пели:

Несем носилки с ней

На гору вверх… Э-эй!

Если же дорога шла под гору, им было достаточно изменить пару слов в запеве и затягивать:

Несем носилки с ней

Под гору вниз… Э-эй!

Время от времени четыре свежих носильщика сменяют четырех уставших; движение возобновляется, и та же самая заунывная и жалобная песня длится до тех пор, пока караван не достигает конечной цели.

Однако порой какой-нибудь влюбленный стихотворец, разлученный со своей любимой, пытается выйти за привычные рамки песни или элегии. Он добавляет четыре стиха к первым четырем. Другой, пребывая в таком же расположении духа, добавляет еще четыре, следующий — еще четыре, и в итоге плач первого влюбленного делается поэмой, над которой потрудились всем миром, как над сказаниями Гомера. Но тогда предназначение этой поэмы меняется: печальная или веселая, она становится танцевальной песней, которая непременно влечет за собой бамбулу, негритянский канкан, менее разнузданный, чем наш канкан, но более сладострастный.

Обычно рабы приходят танцевать у столов, за которыми обедают хозяева. Нередко за подобными столами сидят юные девушки от двенадцати до пятнадцати лет, то есть возраста, который в колониях соответствует восемнадцати — двадцати годам в Европе. Эти юные девушки развлекаются, глядя на подобные танцы, которые проходят перед их глазами и перед их сердцем, нисколько не тревожа их воображение.

Именно это и произошло в конце ужина, устроенного по возвращении на Латаниеву реку; образовался оркестр, и стол большим кольцом окружила толпа. Все негры, назначенные в факельщики, вооружились ветвями извилистого дерева особой породы, похожими на виноградную лозу, которая горит тем лучше, чем она сырее, зажгли их и осветили пространство около тридцати шагов в окружности и десяти шагов в диаметре, предназначенное для пения и танцев. И тогда одна из негритянок вошла в этот пустой круг и принялась распевать незамысловатую, возможно даже чересчур незамысловатую песенку:

Танцуй калинду,

Зизим, бум-бак;

Танцуй бамбулу

Всегда вот так!

Все присутствующие негры и негритянки повторили хором и пританцовывая на месте четыре строчки, которые пропела соло их товарка, в то время как сама она задавала тон этим танцевальным движениям. Затем негритянка снова запела одна:

Пришла я в город утром, в воскресенье,

Вся из себя — ну просто загляденье,

И встречный мне сказал лукавый беломазый:

«Таких цветков нарядных не видел я ни разу!»

Затем все повторили припев, и, повторяя его, она и ее товарищи принялись приплясывать:

Танцуй калинду,

Зизим, бум-бак;

Танцуй бамбулу

Всегда вот так!

Негры вошли в пустой круг и смешались в танце.

Вскоре неразбериха стала такой, что пришлось жестом остановить танцоров, не давая им продолжать. Они и в самом деле остановились, каждый из них вернулся на свое место, певица скрылась в рядах своих товарищей, снова образовался круг, и в этом круге, который лишь минуту оставался пустым, появился Бамбу, негр Сюркуфа, и с выговором негров Мартиники начал распевать:

Зизим, трала-ла-ла-ла,

Зизим, трала-ла-ла-ла,

Зизим, трала-ла-ла-ла,

Манит Замиса бамбула!

Работа мягче наказанье,

Побои мягче наказанье,

Увечье мягче наказанье,

Чем с милой расставанье!

Хотя некоторые куплеты, спетые Бамбу, были на говоре негров с Мартиники, негры с Иль-де-Франса без труда все поняли и, подхватывая каждый припев, танцевали с удвоенным пылом; Рене, понимавший, что скрывается за каждым произнесенным ими словом, и какой смысл заключен в каждом их жесте, несколько раз спрашивал у сестер, не хотят ли они уйти. Но девушки, видевшие в этом представлении, столь новом для них, лишь забавное зрелище, попросили остаться. Наконец, когда совсем стемнело, Рене подал знак привести лошадей и принести паланкины. Дамы устроились в паланкинах, мужчины сели верхом, и был подан сигнал к отъезду.

И тогда спектакль, на который никто не рассчитывал, увенчался возвращением, достойным этого чудесного дня. Две или три сотни негров и негритянок, пришедшие, словно хищные звери, на запах свежего мяса и воспользовавшиеся излишками дичи, добытой на охоте, решили засвидетельствовать признательность своим гостям, проводив их домой.

Так что каждый из них срезал по ветви факельного дерева и зажег ее — при свете именно такого факела беглые негры принесли домой Поля и Виргинию, — и в окружении этого огненного кортежа путешественники двинулись по дороге на Порт-Луи.

Невозможно вообразить зрелище более живописное, чем движение этого моря огней, которые, по мере того как они продвигались вперед, выхватывали из тьмы самые прекрасные пейзажи на свете. Пейзажи эти менялись каждую минуту: взору открывалась то равнина, усеянная огромными массивами деревьев, то гора, которая закрывала обзор и у вершины которой сияло яркое созвездие Южного Креста, а то горы и леса внезапно расступались, и в открывшемся просвете виднелось бесконечное и спокойное, словно зеркало, море, в котором отражалась луна, серебрившая его поверхность. Факелоносцы, шедшие впереди, вспугивали всякого рода дичь, оленей, кабанов, зайцев; при их появлении раздавались радостные крики, и факелы, разбросанные по обширному пространству, стягивались друг к другу, чтобы окружить зверя, но тот, прорываясь сквозь цепь своих преследователей и увлекая за собой факелы, превращал их в длинную огненную реку; затем, когда он скрывался, все эти огни разбредались, словно стрелки в рассыпном строю, и вновь занимали свое место впереди шествия.

Но любопытнее всего на этом пути стал, вероятно, проход через малабарский лагерь. Иль-де-Франс, место встречи всех индийских народов, не мог остаться без малабарского населения; эти изгнанники с берегов Индии, омываемых Оманским морем, объединились и образовали предместье, где они живут среди своих и, если можно так выразиться, умирают среди своих. Лишь некоторые из их домов были еще освещены, но все двери и окна тотчас же отворялись и в них появлялись красивые смуглые лица женщин с огромными черными глазами и шелковыми волосами. Все они носили длинные рубахи из холста или батиста и золотые или серебряные браслеты, а пальцы ног у них были украшены кольцами. Благодаря правильным чертам и длинным белым рубахам, похожим на сто́лы, они казались римскими и греческими женщинами, явившимися с того света.

Из лагеря малабарцев путешественники проследовали на Парижскую улицу, а с Парижской улицы — на улицу Губернаторства, где хозяин «Отеля иностранцев» почтительно встретил своих постояльцев на пороге дома.

Девушки нуждались в отдыхе; каким бы мягким ни был ход паланкина, он не может не утомлять тех, кто непривычен к такому виду передвижения. Элен и Джейн поспешили попрощаться с Рене, поблагодарив его за прекрасный день, которым они были ему обязаны. Как только они поднялись в свою комнату, лицо Элен, немного прояснившееся во время прогулки, вновь обрело оттенок своей обычной печали; она повернулась к сестре и голосом, в котором звучала скорее грусть, нежели упрек, произнесла:

— Джейн, я полагаю, что настало время помолиться за нашего отца.

Слезы брызнули из глаз Джейн, она бросилась в объятия сестры, а затем встала на колени перед кроватью, перекрестилась и прошептала:

— Отец, простите меня!

На что она намекала?

Несомненно, на какое-то новое чувство, которое зародилось в ее сердце и в сочетании с непривычным морем звуков и зрелищем новых мест оттеснило память об отце.

LXII «НЬЮ-ЙОРКСКИЙ ГОНЕЦ»

На другой день, едва рассвело, Рене явился к Сюркуфу, который уже проснулся, но еще лежал в постели.

— Послушайте, дорогой Рене, — произнес капитан, увидев молодого человека, — вы пригласили нас на завтрак на траве, а задали нам настоящий пир, достойный набоба. Я принял приглашение на завтрак на траве, и ставлю вас в известность, что мы с Блеасом решили разделить с вами издержки на эту прогулку.

— Дорогой капитан, — ответил Рене, — я как раз пришел просить вас об услуге, которая сделает меня вашим вечным должником.

— Говорите, мой дорогой Рене, и, если только просьба ваша не окажется для меня совершенно невыполнимой, я заранее даю вам обещание исполнить ее.

— Я хотел бы, чтобы, пользуясь каким-нибудь предлогом, вы послали меня обследовать берега Пегу. Поскольку вы задержитесь на Иль-де-Франсе или в его окрестностях на несколько месяцев, дайте мне отпуск на полтора месяца, и я догоню вас, где бы вы ни были.

— Понятно, — улыбнувшись, промолвил Сюркуф. — Я назначил вас опекуном двух прелестных созданий, отца которых мы невольно убили, и вы желаете до конца исполнить ваши опекунские обязанности.

— В том, что вы говорите, господин Сюркуф, есть правда, но, прочитав в ваших мыслях недосказанное вами, скажу вам, что отнюдь не любовное чувство толкает меня на это путешествие, предпринять которое, при условии вашего одобрения, капитан, я решил в тот момент, когда покупал у работорговца его судно. Я не знаю, что может случиться со мной, но не хочу, оказавшись так близко от берегов Индии, уехать, не устроив одну из тех великолепных охот на тигра или слона, какие дарят ее участникам высочайшее ощущение жизни, ибо ставят их перед лицом смерти. Заодно я сопровожу домой двух юных сирот, к которым проявляю участие, хотя причины его никто никогда не узнает. Вы говорите о любви, дорогой капитан, но мне нет еще и двадцати шести лет, а сердце мое мертво так, как если бы мне было восемьдесят. Я обречен убивать время, мой дорогой Сюркуф. Раз так, я хотел бы убивать его, совершая нечто необычное. Я хотел бы, чтобы это сердце, мертвое для любви, было живо для других чувств: позвольте мне искать эти чувства и помогите мне найти их, предоставив мне отпуск на полтора — два месяца.

— Но как вы намерены плыть? — спросил Сюркуф. — Неужели на этом утлом суденышке?

— Именно так, — ответил Рене. — Вы же видели, что я купил это судно под видом американца и получил все документы, удостоверяющие его национальную принадлежность. Я говорю по-английски так, что, ручаюсь, любой англичанин и американец скажет, что я родом из Лондона или из Нью-Йорка. Американцы пребывают в мирных отношениях со всеми на свете. Я поплыву под американским флагом. Меня всюду пропустят, а если и остановят, я предъявлю свои документы и мне предоставят свободу. Что вы на это скажете?

— Но вы же не посадите ваших прелестных пассажирок на судно, предназначенное для перевозки негров?

— Мой дорогой капитан, через две недели вы не узнаете «Нью-Йоркского гонца»; снаружи он нисколько не изменится, его покроют слоем краски, только и всего; но внутри, благодаря превосходным древесным материалам и великолепным тканям, которые я мельком видел вчера, он будет превращен в бонбоньерку, если, разумеется, вы дадите мне отпуск.

— Отпуск вы получили, друг мой, раз уж попросили меня о нем.

— Ну что ж, теперь вам остается указать мне самого искусного мастера по внутренней отделке кораблей, которого вы знаете в Порт-Луи.

— У меня есть на примете то, что вам нужно, мой юный друг, — ответил капитан. — Не говоря уж о том, что, если издержки окажутся больше, чем вы полагаете, я выступлю вашим поручителем на неограниченный кредит.

— С благодарностью отказываюсь от этой очередной услуги, дорогой капитан; так что, если вы соблаговолите дать мне адрес, я дальше этого в своей назойливости не пойду.

— Да вы, стало быть, миллионер! — воскликнул Сюркуф, не в силах более противиться любопытству.

— Что-то вроде того, — небрежно заметил Рене. — Ну а теперь, — добавил он, поднимаясь, — если вам будет угодно назначить мне удобное для вас время и если у вас, в свой черед, появится нужда прибегнуть к моему кошельку…

— Ручаюсь вам, я так и поступлю, хотя бы для того, чтобы увидеть, насколько он глубок.

— Так что же, — спросил Рено, — когда вам будет удобно пойти со мной, дорогой капитан?

— Да прямо сейчас, если не возражаете, — ответил Сюркуф, спрыгивая с постели.

Спустя десять минут приятели спустились на главную улицу, проследовали до пристани Свинцовой Собаки и вошли в мастерскую лучшего в Порт-Луи корабельного мастера.

Сюркуф был знаменит в Порт-Луи почти так же, как в Сен-Мало.

— О, это вы, дорогой господин Сюркуф! — воскликнул корабел.

— Да, господин Рембо, и привел вам отличного клиента, полагаю.

Сюркуф показал корабелу шлюп Рене, покачивавшийся напротив Фанфароновой бухты.

— Смотрите, сударь: вот принадлежащий одному из моих друзей шлюп, который необходимо подновить снаружи и роскошно отделать внутри. Я подумал о вас и привел к вам моего друга.

Корабел поблагодарил Сюркуфа, вышел из мастерской, поглядел на судно, приложив ладонь козырьком ко лбу, и произнес:

— Надо посмотреть вблизи.

— Нет ничего проще, — ответил Рене и крикнул матросу, оказавшемуся на палубе:

— Эй там, на шлюпе! Спустите лодку!

В то же мгновение лодка скользнула вниз на талях, два матроса спрыгнули в нее и вскоре уже причаливали у ног Сюркуфа; через минуту все трое были в лодке, а спустя еще несколько минут она причалила к шлюпу. Как если бы это было на борту его собственного судна, первым поднялся Сюркуф, следом за ним Рене, сделавшийся судовладельцем, и, наконец, г-н Рембо, корабельный мастер.

Господин Рембо взял свою линейку, обмерил судно вдоль и поперек и осведомился у Рене, какие переделки тот желает произвести. Однако никаких коренных переделок не требовалось, нужно было лишь навести красоту во внутренних помещениях; их разделение давало две небольшие каюты в носовой части, возле люка, через который спускались вниз, обеденный зал и, наконец, большую спальную каюту на две кровати, занимавшую всю кормовую часть. Эта каюта должна была разгораживаться занавесью, скользящей по металлическому карнизу.

— Следует, господин Рембо, — сказал Рене, — обшить эту каюту тиковым деревом; для двух передних кают достаточно будет красного дерева; я хочу, чтобы обеденный зал был отделан эбеновым деревом с золотой прожилкой, все украшения должны быть медными, без позолоты, чтобы их можно было чистить ежедневно. Составьте смету, и господин Сюркуф обсудит с вами цены; корабль должен быть готов к отплытию через две недели; половина денег будет выплачена сегодня, вторая половина — по завершении работ.

— Надеюсь, мы все обговорили, папаша Рембо? — спросил Сюркуф.

— Обговорить-то обговорили, — ответил корабельный мастер, — только ведь работы тут на целый месяц.

— Это не мое дело, — произнес Рене. — Шлюп нужен мне через две недели; что же касается цены, в которую все это мне обойдется, мы с господином Сюркуфом даем вам возможность произвести подсчеты, а сами тем временем поднимемся на палубу.

Едва ступив на палубу шлюпа, они увидели, что напротив «Штандарта» остановилась коляска; две девушки вышли из нее, окликнули лодку и поднялись на борт захваченного Сюркуфом судна.

— Ну-ну! — произнес Сюркуф. — И кто эти дамы, которые навещают нас в столь раннее утро?

— Вы их не узнаете? — спросил Рене.

— Нет, — ответил Сюркуф.

— Это барышни де Сент-Эрмин пришли помолиться у гроба своего отца; не будем тревожить их, пока они исполняют этот благочестивый долг, а когда они снова поднимутся на палубу, мы засвидетельствуем им наше почтение.

Они провели в ожидании несколько минут, а затем, поскольку шлюп был пришвартован у самой пристани, спрыгнули с судна на мол, дошли до того места, где стоял «Штандарт», подали знак лодке, которая доставила девушек, причалить к берегу, доплыли на ней до корабля и по трапу правого борта поднялись на палубу.

В эту минуту раздался крик матроса, купавшегося в гавани:

— На помощь! Ко мне, друзья! Акула!

Все взгляды устремились в его сторону; он плыл по направлению к кораблю, а позади него, прямо за его спиной, виднелся стремительно рассекавший воду акулий плавник.

Послышались крики: «Держись! Подожди! Мы сейчас!», но Рене, сделав повелительный жест, воскликнул:

— Ни с места! Я отвечаю за все!

В эту минуту, привлеченные криками, барышни де Сент-Эрмин поднялись на палубу; они увидели, как Рене поднес руку к груди, проверяя, на месте ли кинжал, который он всегда носил там на серебряной цепочке, а затем сбросил куртку и жилет, взобрался на бортовое ограждение и бросился в море, крикнув:

— Смелее, друг, плыви!

Джейн смертельно побледнела и закричала, Элен, потянув ее за собой, бросилась на ют, где Сюркуф подал ей руку.

Они оказались там как раз в ту минуту, когда Рене вынырнул на поверхность воды; держа в зубах кинжал, он во второй раз ушел под воду и появился вновь уже между матросом и акулой, всего лишь в трех метрах от чудовища. Наконец, он в третий раз скрылся под водой, направившись к акуле. Внезапно она судорожно дернулась и забила хвостом, словно испытывая мучительную боль; затем вода вокруг нее окрасилась кровью. Матросы радостно закричали. Рене показался из воды в метре позади акулы, но лишь для того, чтобы вдохнуть воздуха; стоило ему опять исчезнуть под водой, и акула снова забила хвостом, в одной из охвативших ее судорог перевернулась на спину и открыла взорам зрителей белое брюхо, распоротое на целый метр в длину.

Тем временем матросы, не дожидаясь ни от кого ни приказов, ни указаний, спустили на воду лодку и изо всех сил гребли к Рене, который, вернув кинжал в ножны и покинув ослепшую от боли акулу, плыл к кораблю. На своем пути он встретился с лодкой, два матроса протянули ему руки, помогли вылезти из воды и, сгребая его в охапку и бросая в воздух шапки, стали обнимать его и кричать: «Да здравствует Рене!»

Такой же крик издали все моряки на «Штандарте», в то время как обе девушки принялись размахивать платками.

Что же касается неблагоразумного матроса, который отправился купаться, несмотря на предупреждения всех своих товарищей, то ему бросили веревку и помогли подняться на борт.

Появление Рене на борту «Штандарта» стало триумфом. Прежде его товарищи определенно испытывали некоторую зависть к этому богатому, красивому и образованному молодому человеку, превосходство которого над всеми сказывалось во всем; но когда на глазах у них он рисковал жизнью ради такого же бедолаги, как они сами, их восторг стал безграничным и зависть уступила место восхищению и благодарности.

Однако он поспешил укрыться от этого прославления и бросился на ют, где застал всю в слезах Элен, подававшую нюхательную соль Джейн, которая пребывала в полуобморочном состоянии, тогда как Сюркуф приветствовал его рукоплесканиями.

Когда молодой человек подошел к ним, Джейн схватила его руку, поцеловала ее и, вскрикнув, спрятала лицо на груди сестры.

— Послушайте, — промолвил Сюркуф, обращаясь к Рене, — верно, в вас дьявол сидит или вы в самом деле так устали от жизни, что все время выкидываете подобные штуки!

— Мой дорогой капитан, — ответил ему Рене. — Мне доводилось слышать, что негры Гондара, когда на них нападает акула, ныряют, проплывают под ней и вспарывают ей брюхо ножом; я лишь хотел проверить, правда ли это.

В эту минуту г-н Рембо, который закончил свои подсчеты и, будучи настоящим купцом, ничего не видел во время этой работы, поднялся на ют и подал Рене смету.

Тот сразу же перешел к итоговой сумме, составившей восемь тысяч пятьсот франков, и передал листок Сюркуфу.

Пока сестры, в особенности Джейн, с изумлением, от которого они не в состоянии были оправиться, смотрели на Рене, Сюркуф с величайшим вниманием изучал поданный г-ном Рембо счет.

Затем, возвращая Рене бумагу, он заявил:

— За вычетом пятисот франков сумма сносная.

— Но шлюп будет готов через две недели? — поинтересовался Рене.

— Я ручаюсь за это, — ответил г-н Рембо.

— Дайте мне ваш карандаш, сударь, — попросил его Рене.

Метр Рембо передал ему карандаш, и Рене написал на обороте счета:

«По предъявлении сего г-н Рондо выплатит г-ну Рембо сумму в четыре тысячи франков, а две недели спустя, если шлюп будет готов, еще четыре тысячи пятьсот франков».

Сюркуф хотел было жестом помешать ему, но Рене не принял это во внимание и приписал:

«Пятьсот франков будут розданы мастеровым в качестве вознаграждения.

РЕНЕ,

матрос со "Штандарта"».

LXIII ОПЕКУН

Карета доставила капитана Сюркуфа, матроса Рене и обеих сестер в «Отель иностранцев». Два часа спустя гостиничный слуга явился спросить Рене, угодно ли ему принять барышень де Сент-Эрмин у себя или же он поднимется к ним.

Рене подумал, что приличнее будет ему подняться к ним.

По возвращении к девушкам слуга доложил, что г-н Рене идет следом за ним. Девушки встретили молодого человека, пребывая в явном замешательстве.

— Полагаю, — с улыбкой промолвила Элен, — взять слово придется мне как старшей.

— Позвольте мне выразить удивление торжественностью такого начала, мадемуазель.

— Скорее надо было бы говорить о печали, нежели о торжественности, сударь: согласитесь, в положении двух осиротевших девушек, которые находятся в трех тысячах льё от родного края, везут с собой тело своего отца и должны проделать еще около тысячи или тысячи двухсот льё, нет ничего радостного.

— Вы сироты, это верно, — произнес Рене, — вам предстоит проделать еще тысячу льё, и это тоже верно, но у вас есть преданный и почтительный брат, который обещал заботиться о вас и будет неукоснительно держать свое слово. Я полагал само собой разумеющимся, что вы ни о чем более не тревожитесь и оставляете мне заботу о вашей безопасности.

— Именно так вы и поступали до сего времени, сударь, — сказала Элен, — но мы не вправе долее злоупотреблять исключительной добротой, которую вы выказывали вплоть до нынешнего дня.

— Я считал, что добился милости заботиться о вас вплоть до Рангуна, то есть до тех пор, пока вы не приедете в ваше поместье, и в соответствии с этим предпринял определенные шаги; но, если вам угодно отвергнуть опекуна, которого избрал для вас Сюркуф, я готов отказаться от этого почетного звания. Я был бы счастлив, будучи избранным, но буду в отчаянии, оказавшись навязанным.

— О господин Рене! — воскликнула Джейн.

— Разумеется, — перебила ее сестра, — мы будем счастливы ощущать себя под охраной человека, одновременно столь доброго, столь великодушного и столь отважного, но нам не подобает завладевать вами ради нашей пользы. Все, о чем мы просим вас, это рекомендовать нам капитана, который отбывает в Бирманское королевство: он доставит нас к тому месту на берегу, где мы сможем нанять вооруженную охрану, которая сопроводит нас до реки Пегу.

— Если вы и вправду предпочитаете этот вариант тому, что предлагаю вам я, мадемуазель, у меня нет никакого права настаивать, и с этой минуты, к моему большому сожалению, более того, к моей глубокой скорби, я отказываюсь от замысла, который обдумывал с того самого дня, как увидел вас, и который на протяжении двух месяцев обольщал меня счастливыми мечтами. Поразмышляйте; я дождусь ваших распоряжений и буду действовать в соответствии с ними.

Рене поднялся, взял шапку и приготовился откланяться обеим сестрам.

Но Джейн неосознанно, не отдавая отчета своим действиям, бросилась между ним и дверью.

— О, сударь, — промолвила она, — не дай нам Бог, чтобы вы считали нас неблагодарными и неспособными сознавать все то, что вы для нас уже сделали, и то, что вы еще намереваетесь сделать, но мы с сестрой несколько напуганы огромным количеством обязательств, которыми мы обременяем постороннего.

— Постороннего! — повторил Рене. — Вы более жестокосердны, чем ваша сестра, мадемуазель: она не отважилась произнести такое слово.

Но Джейн продолжала:

— Боже мой! Как же трудно юной девушке, совсем ребенку, за которого всегда думали отец и мать, выразить свое мнение! О, пусть даже после этого сестра будет бранить меня, но я не допущу, чтобы вы ушли от нас с таким дурным мнением о наших душах.

— Но, Джейн, — возразила Элен, — господину Рене прекрасно известно…

— Нет, Элен, нет, — прервала ее Джейн, — ничего господину Рене не известно; я прекрасно увидела это по тому, с каким видом он поднялся, чтобы попрощаться с нами, я прекрасно поняла это по его дрогнувшему голосу, когда он предложил нам встать под защиту кого-нибудь другого.

— Джейн! Джейн! — пыталась остановить ее Элен.

— Пусть господин Рене думает все, что хочет, — воскликнула Джейн, — лишь бы он не думал, что мы неблагодарны! — и, повернувшись к Рене, добавила: — Нет, сударь, устами моей сестры говорили общественные приличия, моими же устами будет говорить правда. Так вот, правда заключается в следующем: моя сестра опасается — и этот вопрос мы обсуждали с ней уже не раз — она опасается, как бы ваше двухмесячное отсутствие на борту не повредило вам в глазах Сюркуфа; она опасается, как бы ваши интересы не были поставлены под угрозу вашей услужливостью; она предпочла бы, чтобы скорее мы потеряли все наше состояние, чем вы лишились продвижения по службе, которого заслуживаете по множеству причин.

— Позвольте мне вначале ответить на эту часть опасений мадемуазель Элен. Это господин Сюркуф назначил меня вашим опекуном в то самое время, когда мое сердце обязало меня быть вашим братом; это с его одобрения я купил небольшой шлюп, который должен доставить вас в Рангун и который, идя под нейтральным флагом, не подвергнет вас опасности, угрожавшей вам на «Штандарте». Вы видели, как этим утром прямо у вас на глазах господин Сюркуф выверял стоимость улучшений, которые я намерен сделать на моем шлюпе. Ни на одном судне, какого бы водоизмещения оно ни было, вам не будет так хорошо, так уютно, как на борту «Нью-Йоркского гонца».

— Но, сударь, — преодолевая робость, отважилась заметить Элен, — разве можем мы позволить, чтобы, создавая дополнительные удобства для нашего путешествия, вы израсходовали на восемь или десять тысяч франков больше, чем потратили бы, не стань мы вашими пассажирами.

— Вы ошибаетесь, мадемуазель, — настойчиво продолжал Рене. — Это не вы направляетесь в Индию, это я направляюсь туда. Повидать Иль-де-Франс или остров Реюньон не значит увидеть Индию. Я страстный охотник. Дав себе обещание поохотиться на пантеру, тигра и слона, я держу слово, только и всего. Принимаете или не принимаете вы мое предложение сопроводить вас в ваше поместье, сам я все равно отправлюсь в Индию. Берега реки Пегу, как уверяют, являются одной из самых изобилующих тиграми и пантерами местностей во всем Бирманском королевстве. Кроме того, позвольте мне сказать вам, мои дорогие сестры, что по приезде вам необходимо будет исполнить последний и горестный долг. До сего дня эта благочестивая обязанность была возложена вами на меня; так неужели вы не позволите мне довершить этой печальной радостью то, что я начал, и, так резко и раньше срока разлучив меня с вами, навсегда лишите меня одного из тех воспоминаний, какие должны были бы стать самыми дорогими в моей жизни?

Между тем Джейн, сложив ладони на груди и со слезами на глазах, своими жестами молила куда красноречивее, чем это делал своими речами Рене, и, когда Элен, не в силах более противиться, протянула ему руку, она кинулась к этой протянутой руке и страстно поцеловала ее.

— Джейн! Джейн! — прошептала Элен.

Джейн опустила глаза и рухнула на стул.

— Отвергать долее столь искреннее предложение, — сказала Элен, — все равно что оскорблять дружбу; так что мы принимаем его и обещаем вам всю жизнь хранить память о вашем братском покровительстве.

Элен поднялась и любезно поклонилась Рене, давая ему знать, что визит его длится уже достаточно долго.

Рене в свой черед поклонился и вышел.

С этого часа у Рене была лишь одна забота: привести «Нью-Йоркского гонца» в состояние готовности к выходу в море. Взамен старых чугунных пушек Сюркуф предложил ему пять медных пушек со «Штандарта».

Поскольку для управления «Нью-Йоркским гонцом» было достаточно пятнадцати человек, команды «Штандарта» и «Призрака» добровольно, но, разумеется, с позволения Сюркуфа, предложили своими силами сформировать экипаж шлюпа.

К. сожалению, команду американского судна нельзя было собрать из французов, так что пришлось нанять десять американцев и взять из двух экипажей Сюркуфа пять человек, говоривших по-английски. Вдобавок Сюркуф уступил новому экипажу в качестве лоцмана своего боцмана Керноша, который дважды бывал в устье Ганга и был знаком с тамошним судовождением. Кроме того, матросы, желая преподнести Рене какой-нибудь подарок в качестве свидетельства их признательности за щедрость, проявленную им при отправлении из Сен-Мало, и самоотверженность, выказанную им в истории с акулой, отыскали у лучшего оружейника Порт-Луи великолепное английское ружье с двумя нарезными стволами; они знали о намерении Рене устроить охоту на тигра и пантеру и знали также, что для этой охоты у него есть лишь одноствольный карабин и обычное солдатское ружье; в итоге они вскладчину купили английское ружье и накануне отплытия Рене явились все вместе подарить ему это оружие.

На стволе ружья было выгравировано:


«Подарено матросами Сюркуфа их храброму товарищу Рене».


Ничто не могло быть приятнее молодому матросу, чем подобный подарок! Он уже не раз упрекал себя за то, что не позаботился вооружиться как следует, и в момент отплытия с Иль-де-Франса это ружье, появившееся весьма кстати, одновременно пополнило его арсенал и потешило его гордость.

В назначенный день метр Рембо передал в руки Рене судно, отделанное с отменным вкусом. Древесные материалы на острове Иль-де-Франс настолько великолепны, что сами по себе могут служить украшением. Предназначенные для девушек каюты, меблировкой которых Рене руководил лично, поражали изысканностью и изяществом отделки; в этом отношении у девушек не было никакого повода для беспокойства. Гроб их отца перевезли со «Штандарта» на «Нью-Йоркского гонца» и установили в маленькой часовне, затянутой в черное. Только после этого Рене поднялся к Элен и Джейн и уведомил сестер, что ждет лишь их приказа, чтобы поднять паруса.

Девушки, со своей стороны, были готовы к отплытию; они заказали торжественную заупокойную мессу, после нее должен был состояться завтрак на борту «Нью-Йоркского гонца», а затем, после завтрака, предполагалось поднять паруса. На другой день, в десять часов утра, сестры в сопровождении Сюркуфа вошли в церковь, и, поскольку было известно, что заупокойную мессу служат по отставному французскому капитану первого ранга, все начальство острова Иль-де-Франс, все капитаны, все офицеры и все моряки кораблей, приписанных к Порт-Луи или остановившихся в нем по пути, присутствовали на этой поминальной службе, более похожей на военную, чем на гражданскую.

Час спустя, по-прежнему сопровождаемые Сюркуфом и Рене, девушки пешком спустились к порту.

От имени пассажирок Рене пригласил на завтрак Сюркуфа, Блеаса и Керноша. Все корабли, стоявшие в порту на якорной стоянке, были расцвечены флагами, словно на праздник, и «Нью-Йоркский гонец», самый маленький и самый изящный из всех, вывесил на своей единственной мачте, двух реях и гафеле все вымпелы, какие нашлись на борту. Обстановка за завтраком была печальной, хотя каждый силился быть веселым, а на пристани, по приказу генерала Декана, губернатора острова, гарнизонный оркестр играл национальные мелодии.

Наконец час отплытия настал; в честь Рене и его прелестных пассажирок подняли последний тост, Сюркуф поцеловал руки, поданные ему сиротами, обнял Рене, и пушечный выстрел подал сигнал к отплытию.

«Нью-Йоркский гонец» тронулся с места, буксируемый двумя шлюпками со «Штандарта» и «Призрака», экипажи которых хотели оказать эту последнюю услугу своему товарищу; шлюпки и судно следовали вдоль изгиба гавани, в то время как толпа зрителей шла вслед за ними по берегу до тех пор, пока по нему еще можно было идти.

Лишь поравнявшись с фарватером Сколопендры, шлюпки остановились. За это время шлюп полностью подготовился к отплытию, так что ему оставалось лишь поднять паруса. Пока на судне отдавали буксирные тросы, матросы с обеих лодок, приветствуя его последним тостом, кричали: «Счастливого плавания капитану Рене и барышням де Сент-Эрмин!»

Корабль прошел вдоль Могильной бухты и скрылся за мысом Канониров.

К этому времени его кильватерный след уже давно растаял в море.

LXIV МАЛАЙСКИЕ ПИРАТЫ

На исходе шестого дня спокойного плавания, во время которого на пути не встретилось ни одного судна, «Нью-Йоркский гонец» вновь пересек экватор. Единственное, от чего страдали прелестные пассажирки, это немыслимая жара, царившая во внутренних помещениях судна. Но Рене установил в их каюте две ванны, и, благодаря этой мере предосторожности, девушки без особых тягот переносили самые жаркие дневные часы.

С наступлением вечера они выходили на палубу; ветер усиливался, и часы палящего солнца сменялись часами прохлады, которую вместе с благоуханием моря приносил дивный бриз.

Тогда на палубе накрывали на стол, и, благодаря тем хитростям, какие пускали в ход матросы, чтобы добыть свежую рыбу, и благодаря той легкости, с какой можно было запастись провизией на Сейшелах и Мальдивах, путешественники имели на борту такие же свежие фрукты и продовольствие, как и на суше.

И тогда взгляду открывались изумительные картины вечеров и ночей в этом знойном климате. Закаты в Индийском океане великолепны. Затем, едва только огненный шар исчезает в океане, он словно возрождается в виде звездной пыли и, будто золотой песок, рассыпается по голубой странице неба.

Море, в свой черед, манит взоры и предлагает нам зрелище не менее любопытное, чем все остальное мироздание.

Пребывание на борту судна, плывущего посреди океана, далеко не так тоскливо, как это обычно считают; привычка вглядываться в воду открывает множество чудес, незаметных для глаз тех, кто не упражняется в этом занятии; изучение бесчисленных существ, которые кишат на дне моря и изредка поднимаются на поверхность глотнуть воздуха, разнообразие их форм, их окраски, их устроения и их повадок предоставляют путешественнику обширное поле для наблюдений и изысканий.

Шлюп шел все это время под легким бризом, как вдруг, около восьми часов вечера, при яркой луне, высоко стоявшей в чистом и ясном небе, на горизонте внезапно появились тучи, быстро поднявшиеся в верхние слои атмосферы. Вскоре небо превратилось в черный и бездонный кратер, и луна, окутанная страшными тучами, тщетно сражалась против них. Временами какая-нибудь часть этой мрачной пелены разрывалась, позволяя пробиться лучам света, которые почти сразу же гасли. В других тучах, цвета зеленоватой меди, прокладывали борозды молнии; то и дело на палубу падали капли воды размером в пятифранковую монету. Вдали слышались раскаты грома, небо заволокло полностью, темнота сделалась беспросветной, задул яростный ветер, мрак стал, так сказать, осязаемым, и ход судна сделался таким быстрым, каким никогда не был прежде.

Внезапно на морской поверхности впереди корабля появилась широкая серебряная лента; судно быстро достигло этого светлого пятна, и тогда стало понятно, что это скопление морских существ, главным образом медуз, поднятых наверх яростными волнами; другие, плававшие на разных глубинах, являли собой формы не просто отличные, а прямо противоположные; те, что виднелись на поверхности волн, ворочались на них, словно огненные цилиндры; другие, извивавшиеся в глубине, походили на змей длиной в пять или шесть футов; попеременно то сжимаясь, то расширяясь, они при каждом таком движении испускали пучок света и словно целиком воспламенялись; но вскоре им пришло время утратить свое свечение, и, по мере того как они утрачивали его, их цвет менялся, переходя от более легких оттенков, таких как красный, золотисто-розовый, оранжевый, зеленый и лазурный, к восхитительному оттенку морских водорослей.

Видя интерес, который проявляли его пассажирки к этому зрелищу, Рене сумел поймать несколько медуз и поместил их в сосуд с морской водой; любая из них испускала такое яркое свечение, что можно было почти весь вечер писать и читать при этом свете.

Вечером, сидя на юте или у окон своей каюты, сестры проводили целые часы, наблюдая за тем, как движутся в глубинах моря эти золотые и серебряные скопления. Исходивший от них свет был тем ярче, чем сильнее волновалось море и темнее была ночь; и тогда становились различимы движущиеся тела гигантских размеров, некоторые из них были не менее пятнадцати — двадцати футов в диаметре.

При свете этих подвижных фосфоресцирующих огней можно было разглядеть множество других существ разного рода, не наделенных способностью светиться, в основном дорад и макрелей; огромными косяками они плавали посреди этого моря, словно охваченного пламенем. Рассекая воду, корабль оставлял далеко позади себя огненный след. Шлюп казался здесь не судном, за кормой которого смыкаются волны, разрезанные его корпусом, а плугом, вспахивающим каменистую землю, из недр которой каждый толчок лемеха вышибает сноп огня.

После одиннадцати дней плавания они поравнялись с Мальдивами, как вдруг при слабом юго-восточном ветре, около шести утра, раздался крик матроса, дежурившего на верху мачты: «Эй, эй! Пирога!» Услыхав этот крик, Кернош бросился на палубу и застал там Рене, который прогуливался с подзорной трубой в руке.

— Где она? — спросил Кернош у матроса.

— С подветренной стороны.

— Она с балансиром или без?

— С балансиром.

— Все исправно? — спросил Кернош, повернувшись к боцману.

— Да, командир, — ответил тот.

— Пушки заряжены?

— Да, командир, три — ядрами, три — картечью.

— А погонное орудие?

— Старший канонир ожидает ваших приказов.

— Зарядите пороху на треть больше обычного и двадцатичетырехфунтовое ядро. Вытащите на палубу ящики с ружьями.

— Метр Кернош, — спросил Рене, — какая к черту муха вас укусила?

— Вы не одолжите мне вашу трубу, господин Рене?

— Охотно, — произнес Рене, протягивая бретонцу превосходную английскую трубу.

Кернош направил ее на пирогу.

— Да, конечно, — сказал он, — там, должно быть, семь или восемь человек.

— И вас беспокоит такая игрушка, Кернош?

— Вовсе нет; но, когда я вижу рыбу-прилипалу, меня беспокоит не она, а акула.

— И что за акула появится вслед за ней?

— Несколько индийских проа, которые будут не прочь захватить такое прекрасное судно, как «Нью-Йоркский гонец», и заставить заплатить несколько тысяч рупий в качестве выкупа за наших прелестных путешественниц.

— Но, да простит меня Бог, мне кажется, — заметил Рене, — что ваша пирога, с балансиром или без, взяла курс на нас.

— И вы не ошибаетесь.

— А что она намерена делать?

— Она намерена провести разведку, подсчитать, сколько у нас пушек, удостовериться, сколько у нас людей и, короче, понять, насколько трудной мы станем добычей.

— Вот черт! Но, как по-вашему, минут через пять пирога подойдет на расстояние выстрела из карабина?

— Да, и я полагаю, что если вы хотите с ними поздороваться, то не стоит терять время, пошлите за оружием!

Рене подозвал матроса-парижанина, который оказывал ему личные услуги и которого на борту звали не иначе, как Парижанин.

Как и все сорванцы из славного города Парижа, Франсуа был годен на все, знал все понемногу и ничего не боялся; он танцевал джигу так, что заставлял помирать со смеху самих американцев, владел приемами французского бокса и, в случае нужды, орудовал рапирой.

— Франсуа, — сказал ему Рене, — сходи в мою каюту за карабином, двуствольным нарезным ружьем и двуствольными пистолетами; захвати также порох и пули всех нужных калибров.

— Стало быть, потолкуем с черномазыми, капитан? — спросил Франсуа.

— Боюсь, что так, — ответил Рене. — Но раз ты знаешь все языки, Парижанин, то, может, и на малайском говоришь?

— На малайском — нет.

И Франсуа спустился в передний люк, насвистывая «На страже Империи».

Франсуа был ярым бонапартистом и, оказавшись среди англичан, почувствовал себя страшно оскорбленным; он попросил объясниться, но командир сказал, что это не его ума дело, и такой ответ его удовлетворил.

Через несколько минут Парижанин вернулся с тем, что требовалось, и, поскольку пирога по-прежнему быстро приближалась, Рене принялся поспешно заряжать карабин; нарезное ружье и пистолеты уже были заряжены пулями.

Этот карабин, великолепное оружие работы Лепажа, обладал невероятной для того времени дальнобойностью: из него с расстояния в семьсот-восемьсот шагов можно было убить человека.

Рене засунул пистолеты за пояс и взял карабин, а ружье дал нести Франсуа.

Пирога по-прежнему приближалась и была уже не более чем в паре сотен шагов от кормы.

Рене взял рупор из рук Керноша.

— Эй, там! — крикнул он по-английски. — Сдавайтесь «Нью-Йоркскому гонцу»!

Вместо всякого ответа какой-то человек взобрался на бортовое ограждение пироги и показал непристойный жест.

Рене рывком опустил ствол карабина на левую ладонь, приложил приклад к плечу и, почти не целясь, выстрелил.

Человек, стоявший на бортовом ограждении, дернулся и рухнул в море.

Люди в пироге стали испускать гневные крики и грозить смертью.

— Кернош, — спросил Рене, — вам известно, кто такой Ромул?

— Нет, господин Рене. Он из Сен-Мало? — спросил Кернош.

— Нет, мой дорогой Кернош, но это не мешало ему быть великим человеком и, подобно всем великим людям, иметь тяжелую руку. И вот однажды, в приступе гнева, он убил собственного брата. Но поскольку убить брата — это страшное преступление, а ни одно преступление ни в коем случае не остается безнаказанным, то как-то раз, когда Ромул проводил военный смотр, разразился сильный ураган, и он сгинул в буре!.. Возьмитесь за дело, хорошенько наведите погонное орудие, и пусть пирога сгинет, как Ромул.

— Канониры погонного орудия, — крикнул Кернош, — вы готовы?!

— Да! — ответили канониры.

— Так вот, когда пирога будет на прицеле, огонь!

— Погодите! — крикнул Рене. — Франсуа, предупредите дам, чтобы они не пугались; скажите им, что мы для забавы испытываем наши пушки.

Франсуа скрылся в люке и через минуту вернулся.

— Они сказали, что все хорошо и что с вами, господин Рене, они никогда ничего не будут бояться.

Двадцатичетырехфунтовая пушка, установленная на вертлюге, отслеживала движения пироги, и, когда та оказалась на расстоянии в двести шагов, раздался выстрел.

Можно сказать, что команда Рене была выполнена буквально. На том месте, где за мгновение до этого находилась пирога, виднелись лишь плававшие деревянные обломки и агонизировавшие люди, которые мало-помалу исчезали, поскольку их утаскивали вниз акулы.

В эту минуту матрос на мачте снова крикнул:

— Вижу проа!

— Где? — спросил Кернош.

— С наветренной стороны.

И действительно, подобная вытянувшейся змее, там показалась громадная пирога в шестьдесят футов длиной и в четыре или пять шириной. В ней насчитывалось три десятка гребцов и сорок или пятьдесят бойцов, не считая тех, кто, без сомнения, лежал ничком на ее дне.

Едва выйдя из пролива, пирога взяла курс на шлюп.

— Эй, там, вы готовы? — спросил Кернош.

— Ждем ваших приказов, командир, — ответил старший канонир.

— На треть больше пороха и двадцатичетырехфунтовое ядро.

И, поскольку ветер усилился, предоставляя большую свободу для маневров, Кернош добавил:

— Будьте готовы лечь на другой галс, когда я дам приказ.

— Курс прежний? — спросил боцман.

— Да, но умерьте ход, не то будет похоже, что мы спасаемся бегством от этаких жалких врагов.

Взяли рифы, и шлюп на треть сбавил ход.

— Вы ручаетесь, что сможете лечь на другой галс? — крикнул Кернош боцману.

— Судно повернется, точно юла, будьте спокойны, командир.

Между тем уже можно было различить людей в пироге. Вождь стоял на ее изогнутом носу и грозно потрясал ружьем.

— Вы не скажете ему пару слов, господин Рене? — спросил Кернош. — Этот парень исполняет пантомиму, которая мне крайне неприятна.

— Пусть подойдут еще ближе, дорогой Кернош, дабы мы не утратили нашего престижа. Когда имеешь дело с подобными людьми, каждая пуля должна попасть в цель. Франсуа, распорядитесь принесите на палубу пики, чтобы отразить абордаж.

Франсуа спустился в люк и вскоре появился с двумя матросами, каждый из которых нес по охапке пик. Их разместили на правом борту корабля, то есть на стороне, откуда ожидалось нападение пиратов.

— Пошлите двух человек, вооруженных мушкетонами, на марс, дорогой Кернош, — сказал Рене.

Приказ был выполнен незамедлительно.

— А теперь, Кернош, — промолвил Рене, — посмотрите, какой кувырок исполнит сейчас этот молодчик.

И он выстрелил из карабина.

И в самом деле, человек, который стоял на носу пироги и, вероятно, был вождем, раскинул руки, выронил ружье и рухнул навзничь. Пуля угодила ему в грудь.

— Браво, господин Рене. Пойду-ка я тоже приготовлю им подарок, которого они вовсе не ждут, — произнес Кернош.

Рене отдал карабин Франсуа, чтобы тот перезарядил его.

Кернош шепнул пару слов двум самым крепким матросам из экипажа, а затем крикнул старшему рулевому:

— Готовься к повороту!

Покинув на минуту вахтенный мостик, Кернош отыскал канонира погонного орудия.

— Послушай меня и пойми хорошенько, что я тебе скажу, Вальтер, — сказал он канониру. — Сейчас мы повернем на другой галс.

— Да, командир.

— Будет момент, когда твое орудие сможет накрыть его продольным огнем из конца в конец; воспользуйся этим моментом. Он продлится всего секунду, вот тогда и пали!

— Ладно, понял, — ответил наводчик. — Да уж, ну вы и шутник, господин Кернош!

Третий человек поднялся на носу пироги, и третий ружейный выстрел отправил его на дно. Тем временем шлюп увал идея под ветер.

Внезапно раздался второй пушечный выстрел, и было видно, как на пироге из конца в конец люди полегли, словно колосья.

— Браво! — крикнул Рене, а затем добавил по-английски: — Ну-ну, еще один такой выстрел, метр Кернош, и все будет кончено.

И действительно, на борту пироги царил страшный разгром. Более тридцати человек лежали на ее дне; однако те, кто выжил, поспешили бросить своих мертвецов в море и, придя в себя, приготовились продолжить сражение.

Спустя минуту пули и стрелы дождем посыпались на шлюп, но не причинили ему большого ущерба. Два десятка гребцов вновь сели за весла, и пирога продолжила двигаться вперед.

Тем временем, собрав задуманное им устройство, Кернош подготовил подарок, который он приберег для малайцев. Это были четыре 24-фунтовых ядра, обмотанные проволокой и подвешенные на конце фока-реи с правого борта. Устройство работало на манер свайной бабы, падая сверху вниз.

Пирога находилась примерно в ста шагах от шлюпа и, благодаря совершенному им маневру, оказалась повернута к нему бортом.

— Огонь с правого борта! — крикнул Кернош.

Три 16-фунтовые каронады, заряженные картечью, выстрелили одновременно и проделали тройную брешь среди гребцов и уцелевших бойцов.

Метр Кернош рассудил, что пришло время покончить с малайцами, и крикнул рулевому:

— Спускайся под ветер!

Расстояние между шлюпом и пирогой быстро сокращалось под страшную ружейную пальбу; затем раздался свист: ядра, обмотанные проволокой, всем своим весом обрушились на пирогу и разбили ее, словно каймана, которому раздробили хребет. Сорок или пятьдесят уцелевших попадали в море и, не имея никакого иного средства спасения, кроме абордажа, цеплялись за все, что было возможно.

И вот тогда завязалось настоящее сражение, страшное, ожесточенное, рукопашное. Пики, нацеленные вниз по всему периметру шлюпа, образовали вокруг него кровавый пояс.

Внезапно, посреди этого шума, Рене показалось, что он слышит женские крики. И в самом деле, Элен и Джейн, бледные, растерянные, с распущенными волосами, влетели на палубу.

Два малайца разбили окно их каюты, запрыгнули внутрь и с кинжалами в руках погнались за ними.

Джейн бросилась в объятия Рене, крича:

— Спасите меня, Рене! Спасите!

Она не успела договорить, как оба пирата упали мертвыми: один на палубе, другой — на трапе.

Рене передал Джейн в руки сестры, двумя другими выстрелами разрядил пистолеты в головы тех, кто показался над бортовым ограждением, схватил пику и, оставив девушек под охраной Франсуа, бросился в самую гущу сражения.

LXV ПРИБЫТИЕ

Сражение было на последнем издыхании. Из сотни пиратов, напавших на шлюп, уцелело не более десяти, да и то, по большей части раненые, они предпочли покончить с собой. Оставалось лишь предоставить морю завершить то, что начало оружие.

— Поднять все паруса! — крикнул Кернош. — Курс на север!

Подняли топсель, и корабль, послушный ветру, словно лошадь шпорам, устремился в направлении, которое указал ему компас.

Несколько пиратов плыли, уцепившись за обломки пироги, несколько других барахтались в воде, не имея сил добраться до какой-нибудь жерди, а третьи скрылись под водой, утащенные акулами в глубины моря.

Кораблю оставалось пройти более двухсот льё до берега, к которому он должен был пристать.

Керношу достались главные почести за победу в этом сражении. Благодаря его выдумке пирога раскололась надвое и все пираты попадали в море. Кто знает, что стало бы со шлюпом, имей эти шестьдесят малайцев точку опору для того, чтобы идти на абордаж.

Рене вернулся к девушкам, сидевшим на ступеньках небольшой лестницы, которая вела на ют. Со своими волосами, развевавшимися на ветру, рубашкой, разорванной кинжальными ударами, и мокрой от крови пикой в руках, он был прекрасен, как герой Гомера. Увидев его, Джейн вскрикнула от радости, чуть ли не от восторга. Она протянула к нему руки и воскликнула:

— Вы спасли нас во второй раз!

Но, вместо того чтобы откликнуться на этот простодушный призыв, требовавший объятий и поцелуя, Рене взял руку девушки и поднес ее к губам.

Элен подняла глаза на молодого человека и выражением своего взгляда поблагодарила его за сдержанность, которую он проявил по отношению к Джейн.

— Поверьте, что моя признательность вам, — сказала ему Элен, — хотя и не такая красноречивая, как у Джейн, нисколько не меньше. Бог милостив даже в горестях, которым он нас подвергает; он отнимает у нас отца, но дарит нам брата, защитника, друга и, как бы это сказать, человека, который сам ставит пределы нашей признательности, если ему кажется, что она зашла слишком далеко. Что стало бы с нами без вас, сударь?

— На мое место нашелся бы другой, — ответил Рене. — Не может быть, чтобы Господь не послал вам поддержку. Не будь меня рядом с вами, ангел спустился бы на землю, чтобы служить вам заступником.

Тем временем Франсуа подобрал ружья и пистолеты Рене и принес их ему.

— Положите все это в мою каюту, Франсуа, — сказал Рене, — к счастью, время пользоваться этими презренными орудиями смерти миновало.

— Эге-ге, сударь! — сказал Парижанин. — Не гнушайтесь ими: пуская их в ход, вы делали это охотно. И вот эти два парня, которых вот-вот швырнут в воду, — он пальцем указал на двух убитых малайцев, ворвавшихся в каюту девушек и гнавшихся за ними до самой палубы, — кое-что из этого поняли.

— Живее, ребята, — крикнул Рене, обращаясь к матросам, убиравшим палубу, — живее, и пусть на палубе не останется ни единой капли крови! Капитан Кернош разрешил мне выдать вам три бутыли арака, чтобы вы выпили за его здоровье и здоровье этих барышень, и выплатить вам тройное жалованье за сегодняшний день. Сударыни, давайте поднимемся на ют или спустимся к вам; хотя, полагаю, перед тем как вы спуститесь в свою каюту, ее необходимо посетить столяру. На вашем месте я предпочел бы побыть какое-то время на верхней палубе. Или побыть в моей каюте до тех пор, пока вы не сможете возвратиться к себе.

— Поднимемся на ют, — сказала Элен.

Они втроем поднялись туда и сели, обратив взор на море. Деяния Божьи почти всегда служат утешением рядом с людскими деяниями.

Взгляды их невольно устремились на необъятную морскую равнину.

— Как подумаешь, — хлопнув себя по лбу, произнес Рене, — что всего несколько минут назад здесь были люди, которые покончили с собой ударами ножей, кинжалов и клинков и ради последнего из которых я рискнул бы собственной жизнью, окажись он теперь в опасности!

Элен вздохнула и присела рядом с Джейн и Рене на скамью.

— Так неужели, — без всякого перехода спросил ее молодой человек, — у вас во Франции нет больше ни одного родственника, кому я мог бы по возвращении сообщить новости о вас и у кого мог бы попросить для вас покровительства?

— История нашей семьи печальна: внезапно в ней начала властвовать смерть. Первым ушел наш дядя, отец трех сыновей, и вскоре за ним последовала тетя, не пережив расстрела старшего сына и ужасной гибели на гильотине среднего; что же касается младшего, то его судьба является тайной, проникнуть в которую изо всех сил пытался мой отец, однако ее покров навсегда скрыл эту юную жизнь. В тот самый вечер, когда кузен намеревался подписать свое брачное соглашение, он исчез, словно один из тех сказочных героев, которые проваливаются сквозь землю и которых никто никогда более не видит.

— А вы были знакомы с этим молодым человеком? — спросил Рене.

— Разумеется, я даже помню его, хотя мы были тогда чрезвычайно молоды: одно время он служил под началом моего отца, капитана первого ранга; это был милый мальчик, прелестно выглядевший в своем наряде лоцманского ученика, с кинжалом за поясом и в морской шапке. Ему было тогда двенадцать или тринадцать лет, а мне — шесть или семь. Моя сестра, которая младше меня, знала его меньше. Мой отец — мы можем сейчас говорить об этом, поскольку все разрушено, все сломано, — даже подумывал связать наши семьи еще более тесными узами. Я вспоминаю, что мы называли друг друга не только милый братец и милая сестрица, но и милый муженек и милая женушка. Все это из тех миражей юности, какие следует забыть, в особенности когда нет никакого интереса вспоминать их и когда они не затрагивают сердце. Узнав о несчастье, произошедшем с ним, мы, со своей стороны, предприняли поиски, но они оказались бесполезны, и мой отец полагал, что бедный мальчик погиб. Затем случились великие беды — смерть Кадудаля, Пишегрю и герцога Энгиенского. Наскучив жизнью во Франции, отец решил отдать все свои заботы пятнадцати или двадцати льё земельных угодий, которые принадлежали ему на другом конце света и где, как ему говорили, можно разбогатеть, всего лишь выращивая рис. В Лондоне мы познакомились с сэром Джеймсом Эспли, который живет в Индии уже семь или восемь лет и, служа в гарнизоне Калькутты, оказался нашим соседом, но так, как соседство понимают в Индии, то есть на расстоянии двух или трех сотен льё друг от друга. Он изучил индийскую почву и знает, какую прибыль можно из нее извлечь; он заядлый охотник и мечтает создать независимое княжество окружностью в шестьдесят льё. Я же, подобно Гамлету, менее честолюбива и, будь даже мое княжество размером со скорлупку ореха, буду в нем счастлива, лишь бы счастлива была моя сестра.

Элен грациозно привлекла к себе сестру и нежно поцеловала ее.

Рене слушал этот рассказ с глубоким вниманием, и время от времени из груди его вырывались вздохи, как если бы его преследовали воспоминания, имевшие связь с воспоминаниями девушки.

Затем он встал, прошелся вдоль и поперек по юту и вновь сел подле сестер, напевая вполголоса весьма модную в то время песню Шатобриана:

Лелею в памяти места родные,

Где свет увидел я впервые!

Сестра моя, как Франции те дни

Светлы!

И отчие края душе моей одни

Милы!

Все трое впали в молчание, соответствовавшее их мыслям, и одному Господу известно, сколько продлилось бы это молчание, не приди Франсуа доложить, что обед накрыт и, поскольку в ходе сражения обеденному залу было нанесено несколько повреждений, трапеза на этот раз пройдет в каюте г-на Рене.

Никогда еще барышням де Сент-Эрмин не приходилось бывать в этой каюте, и, войдя, они удивились ее художественному облику. Будучи великолепным рисовальщиком, Рене запечатлел в акварелях все прекрасные пейзажи и все замечательные виды, какими он восхищался. Между двумя из этих пейзажей находилась коллекция самого ценного оружия, а напротив нее — собрание музыкальных инструментов. Обе сестры, увлекавшиеся музицированием, с любопытством подошли к ним. Среди этих инструментов была и гитара, на которой Джейн играла. Элен, со своей стороны, была довольно искусной пианисткой, но после смерти отца ей даже не приходила в голову мысль прикоснуться к клавишам пианино, хотя этот инструмент стоял в их каюте.

Новая связь, музыка, сблизила путешественников друг с другом; в каюте Рене тоже имелось пианино, но у молодого человека была своя собственная манера игры на фортепьяно; он никогда не исполнял громозвучные отрывки великих мастеров той эпохи, а играл лишь нежные и грустные мелодии, гармонировавшие с его душевным настроем: «Сжигающий жар» Гретри, «Последнюю мысль» Вебера, но куда чаще пианино было для него лишь эхом воспоминаний, известных лишь ему одному. И тогда рука его подбирала аккорды настолько мелодичные, что казалось, будто она не довольствуется тем, что издает музыкальные звуки, но и говорит на каком-то языке.

Нередко по ночам, находясь в своей каюте, сестры слышали гармоничный шелест, который они принимали за шуршание ветра в снастях или за сочетание тех ночных шумов, какие античные путешественники приписывали морским божествам; но никогда они не догадывались, что эти жалобные вздохи неясной, но неизбывной печали исходят из-под руки человека и из бездушных клавиш пианино.

После обеда, чтобы не выходить на палубу, под палящие лучи экваториального солнца, все трое остались в каюте Рене. И тогда молодой человек показал девушкам и пианино, и инструменты, висевшие на стене; но, поскольку на глаза девушек навернулись слезы, он подумал о мертвом теле их отца, которое они везли с собой в неведомую и полную опасностей страну.

Тотчас же пальцы молодого человека извлекли из пианино ту печальную мелодию, которую в Вене незадолго перед тем сочинил Вебер. Эта музыка, как и грустная поэзия Андре Шенье и Мильвуа, только-только появилась на свет и начала распространяться по этому новому миру, развороченному революциями и дававшему так много поводов проливать слезы. Сама того не желая, но увлекаемая душой самой музыки, песня стала замирать под его пальцами и, сведясь к простым аккордам, сделалась лишь еще более горестной.

Когда мелодия Вебера закончилась, пальцы Рене непроизвольно оставались лежать на клавиатуре, и тогда от воспоминаний композитора он перешел к собственным воспоминаниям. Именно в таких импровизациях, которым нельзя выучиться, душа молодого человека раскрывалась полностью. Те, кто имеет притязание разбирать музыку, как книгу, увидели бы в них все, словно сквозь облачную завесу, которая из прекрасной долины или тучной равнины делает унылый мир, где ручьи стенают, вместо того чтобы журчать, а цветы истекают слезами, вместо того чтобы благоухать. В этой музыке было нечто настолько новое и одновременно настолько странное для девушек, что они сами не заметили, как по щекам у них покатились бесшумные слезы. Когда пальцы Рене остановились, не имея на то причины, ибо подобные аккорды могли бы длиться бесконечно, Джейн поднялась со стула и, опустившись на колени перед Элен, произнесла:

— О сестра, разве подобная музыка не столь же добра и благочестива, как молитва?

Элен в ответ лишь вздохнула и нежно прижала Джейн к сердцу.

Дни проходили так один за другим, но молодые люди не ощущали их течения.

Наконец однажды утром матрос, дежуривший на мачте, крикнул: «Земля!» По расчетам Рене, эта земля должна была быть берегом Бирмы.

Новые расчеты, выполненные им, укрепили его в этой уверенности.

Кернош взирал на то, как проводились эти расчеты и, ничего в них не понимая, задавался вопросом, каким образом Рене, никогда прежде не участвовавший в дальних плаваниях, сумел так легко выполнить работу, которую сам он так и не смог постичь.

Они сориентировались и взяли курс на устье реки Пегу. Берега были настолько низкими, что сливались с морскими волнами.

Услышав крик «Земля!», обе сестры поднялись на палубу и застали там Рене с подзорной трубой в руках; он передал ее девушкам, но их глаза, мало привычные к морским горизонтам, вначале не увидели там ничего, кроме бескрайнего пространства моря. Тем не менее, по мере того как судно приближалось к берегу, вдали, похожие на острова, стали появляться вершины гор, разглядеть которые за обычными пределами человеческого зрения позволяла чистота горизонта.

Судно подняло новый вымпел на конце грот-мачты и двенадцать раз выстрелило из пушки, на что немедленно отозвалась крепостная пушка. Затем Кернош попросил прислать лоцмана. Спустя некоторое время из устья реки Рангун вышла небольшая лодка, доставившая на шлюп нужного человека. Он поднялся на борт. Его стали расспрашивать, на каком языке он говорит, и из его ответов выяснилось, что он не из Пегу и не из Малакки, а с Джангсейлона; чтобы уклониться от дани, которую ему приходилось уплачивать королю Сиама, он сбежал в Рангун и сделался в нем лоцманом; он немного говорил на ломаном английском, так что Рене мог расспрашивать его лично. Первое, о чем осведомился Рене, это проходима ли река Пегу для судна, имеющего, как его шлюп, осадку в девять-десять футов.

Лоцман, которого звали Бака, ответил, что по реке можно подняться на двадцать льё, то есть до чего-то вроде поселения, принадлежащего какому-то французскому сеньору. Поселение, состоявшее всего из нескольких хижин, называлось Рангун-Хаус. Не было никаких сомнений в том, что речь шла о поместье виконта де Сент-Эрмина.

Небольшое судно Рене сошло за американское, но подверглось самому тщательному осмотру: оно так мало походило на коммерческие корабли, приходившие вести крупную торговлю в этих широтах, что понадобилось ни много ни мало три последовательных визита местных властей, чтобы получить разрешение войти в реку.

Лишь поздним днем они прибыли в город Рангун и смогли преодолеть реку Рангун, в которую впадает один из протоков Иравади, а затем войти в реку Пегу, которая берет начало на южных склонах пяти или шести холмов и впадает в Рангун, пробежав перед тем двадцать пять или тридцать льё между Иравади и Ситтангом. Они остановились в Сириаме, первом встретившемся им на реке городе, чтобы запастись свежей провизией; там нашлись куры, голуби, речная и болотная дичь и рыба. Если бы ветер продолжал дуть с юга, шлюп мог бы подняться по реке вплоть до Пегу за два дня; но если бы ветер сменил направление и сделался противным, понадобилась бы помощь лодок, чтобы буксировать шлюп до самого Пегу, а это заняло бы вдвое больше времени, чем плавание под парусом. Никто не счел уместным остановиться, чтобы осмотреть бедный город Рангун, который некогда был столицей страны и насчитывал тогда сто пятьдесят тысяч душ, в то время как теперь в нем едва набиралось семь тысяч обитателей. От прежнего великолепия остался лишь храм Гаутамы, пощаженный во время разграбления города и на местном языке именуемый Шведагоном, то есть Золотым Святилищем.

Река Пегу в том месте, где шлюп на полных парусах вошел в нее, имела около мили в ширину. Но дальше джунгли начали сжимать ее до такой степени, что вскоре она стала не шире Сены между Лувром и Институтом; ощущалось, что вся невидимая часть этих джунглей, имевших высоту около десяти — двенадцати футов, то есть достигавших высоты юта, должна быть населена разного рода хищными зверями.

С марсовой площадки шлюпа, поднимавшейся на пять или шесть метров выше джунглей, слева и справа от реки были видны болотистые равнины, которые с одной стороны простирались до пустынных берегов Ситтанга, а с другой — до того каскада городов, которым на своем пути дает рождение река Иравади.

Рене прекрасно понимал, что плавание по реке в такой лесистой местности небезопасно; он решил лично дежурить на палубе, и по его приказу ему принесли туда его ружье и двуствольный карабин. С наступлением вечера девушки вышли из своей каюты и сели рядом с ним на юте; любопытствуя узнать, какой действие произведет в этих обширных безлюдных пространствах охотничьи трубные звуки, молодой человек велел принести ему охотничий рог. Время от времени в джунглях слышался сильный шум: очевидно, там происходили чудовищные сражения между обитателями этих лесов. Но что это были за обитатели? Возможно, тигры, кайманы и те гигантские удавы, какие способны задушить своими кольцами быка, переломать ему кости и проглотить его в один присест.

Было нечто одновременно столь жуткое и столь торжественное в тишине, которую каждые пятнадцать минут нарушали крики, явно не предназначавшиеся для человеческого слуха, что девушки несколько раз останавливали руку Рене в тот момент, когда он уже собирался поднести рог ко рту. Наконец трубный звук все же раздался — звонкий, вибрирующий, вызывающий; он пронесся поверх джунглей, затем расширился, ослабел и затих в далях этих безлюдных дебрей, которым ни Бог, ни человек еще не дали имени. При этих незнакомых звуках все кругом смолкло и застыло в неподвижности, и можно было подумать, будто дикие звери притаились, пытаясь осознать этот неведомый и новый для их слуха шум.

Ветер был попутным, и шлюп шел вперед без буксира. Внезапно матрос, дежуривший на мачте, крикнул: «Впереди лодка!»

Все таило опасность в этих краях. Рене начал с того, что ободрил своих подруг, затем взял ружье и подошел к фальшборту юта, чтобы собственными глазами увидеть, о чем идет речь.

Сестры поднялись и приготовились вернуться к себе в каюту по первому знаку, который подаст им Рене. Ночь была ясной, на небе светила полная луна, и ее лучи освещали предмет, на первый взгляд действительно напоминавший лодку.

Предмет этот, казалось, одиноко плыл по течению реки. Чем ближе он становился, чем отчетливее обрисовывались его очертания, тем увереннее Рене распознавал в нем вырванное с корнем дерево.

Не видя ничего опасного в приближении этого предмета, ни одним движением не обнаруживавшего признаков жизни, он подозвал девушек, которые присоединились к нему у фальшборта юта. Дерево проплывало всего в двадцати шагах от шлюпа, как вдруг Рене заметил, что в темноте сверкает нечто вроде двух пылающих углей; он никогда не видел пантер, но без труда понял, что перед ним одна из них. Несомненно, она сидела в засаде на дереве, когда порыв ветра повалил его и сбросил в реку. Мгновенно объятая страхом, она вцепилась в дерево и, подхваченная вместе с ним течением, уже не знала, как выбраться на берег.

— Если моя сестрица Элен, — промолвил Рене, — желает иметь красивый напольный ковер, ей стоит лишь сказать об этом.

И он пальцем указал на зверя, который в свой черед заметил путешественников и, вздыбив шерсть и лязгая челюстями, угрожал им куда больше, чем они угрожали ему.

Рене приложил ружье к плечу, но Элен остановила его.

— О нет, не убивайте ее, — сказала она. — Бедное животное!

Первым побуждением женщины всегда бывает сострадание.

— И в самом деле, — прошептал Рене, — это была бы казнь невиновного.

Дерево и шлюп поравнялись; стало слышно, как ветви дерева заскребли по корпусу шлюпа.

Внезапно рулевой испустил вопль ужаса.

— Ложись! — скомандовал Рене голосом, принуждавшим к слепому повиновению.

Ружье, ствол которого лежал на плече Рене, с быстротой молнии опустилось на его левую руку, грянул выстрел, а вслед за ним, через секунду, другой.

Сестры кинулись в объятия друг к другу, осознав, что произошло. Пантера, оголодавшая за время своего вынужденного пребывания на дереве, отступила назад и в один прыжок взлетела на бортовое ограждение шлюпа. На шум обернулся рулевой и, увидев свирепого зверя, вцепившегося в ограждение и готовившегося прыгнуть на него, закричал и привлек этим внимание Рене, который всадил в пантеру две пули.

В один прыжок, держа в руках второе ружье, Рене оказался между рулевым и пантерой, но она была уже мертва: одна из двух пуль пробила ей сердце.

LXVI ПЕГУ

На звук ружейного выстрела вся команда выскочила на палубу, полагая, что шлюп снова атакуют малайцы. Прошлые страхи полезны тем, что они предостерегают от будущих опасностей.

Кернош, ушедший ненадолго отдохнуть, появился на палубе одним из первых и обнаружил там рулевого и пантеру, распростертых рядом и по виду одинаково бездыханных.

Сперва оказали помощь рулевому, до которого пантера, забившись в агонии, вполне могла дотянуться своими когтями. Но он оказался цел и невредим: пантера была убита наповал вторым выстрелом.

Судовой мясник самым старательным образом снял с пантеры шкуру. Как и обещал Рене, она поначалу предназначалась Элен, но Джейн так настойчиво просила ее у сестры, что та в итоге уступила ей этот трофей.

Судно не стало делать остановку, и, поскольку ветер был попутным, они продолжили, хотя и медленно, подниматься по реке.

Девушки вернулись к себе в каюту, все еще трепеща от страха; они стали уже меньше восторгаться великолепным краем, где им предстояло жить. Рене оставался подле них до трех часов утра; каждую минуту им чудилось, будто они видят за стеклами своих окон оскаленную пасть какого-нибудь страшного зверя, алчущего их крови.

Ночь прошла среди беспрестанных страхов. С рассветом девушки поднялись на палубу, надеясь застать там своего молодого защитника.

И они не ошиблись; едва завидев их, он крикнул им:

— Идите сюда скорее, я как раз намеревался разбудить вас, чтобы вы могли увидеть, как хорошо смотрятся при восходе солнца две эти пагоды. Та, что ближе к нам, — пагода Дагунга, вы узнаете ее по золоченому шпилю и шатру; мы прошли совсем близко от нее ночью.

Девушки и в самом деле восхищенно взирали на два этих величественных сооружения, и прежде всего на пагоду Дагунга, отличающуюся невероятной высотой и господствующую над всеми соседними селениями. Терраса, служащая ее опорой, сооружена на скалах, которые чрезвычайно высоки сами по себе. Единственная лестница, ведущая на эту террасу, насчитывает более ста каменных ступеней.

Как и сказал Рене, эта золоченое святилище, стоявшее на гигантском пьедестале, производило совершенно поразительное впечатление в тот момент, когда рассветное солнце заливало ее своими лучами. Вся местность вокруг была покрыта лесами, откуда на протяжении всей ночи доносились жуткие завывания. Джунгли, прилегавшие к реке, казались не менее опасными. Всю ночь там раздавались крики аллигаторов, напоминавшие крики убиваемого ребенка. Местами лес этот рассекали огромные рисовые плантации, которые возделывает особый разряд местных жителей, занимающихся исключительно земледелием и именующихся каренами; каренам присуща чрезвычайная простота нравов, они говорят на языке, отличном от языка бирманцев, и, будучи весьма трудолюбивыми, ведут мирную сельскую жизнь. Они живут не в городах, а только в деревнях, но таких, где дома строятся на сваях. Они никогда не сражаются между собой и не вмешиваются в общественные раздоры.

Река, по которой плыл шлюп, настолько изобиловала рыбой, что матросы, забросив несколько удочек за кормой, добывали достаточно рыбы для того, чтобы накормить весь экипаж. Кое-кто решился отведать мяса пантеры. Зверю было самое большее полтора или два года; повар сделал из него отбивные, но даже самые крепкие зубы не смогли отделить мясо от костей.

День спустя, без всяких других происшествий, кроме яростной битвы аллигатора и каймана, которая произошла перед носом судна и конец которой положил выстрел из заряженной картечью пушки, разорвав бойцов в клочья, шлюп прибыл в город Пегу.

Пегу носит следы смут, театром которых ему довелось быть; его укрепления, большей частью разрушенные, на тридцать футов выше уровня реки, которая в высокие паводки поднимается на десять футов.

Корабли, имеющие осадку более десяти — двенадцати футов, вынуждены останавливаться в Пегу, поскольку при низкой воде, примерно в одном льё выше по течению, они начинают касаться дна.

Было решено, что судно оставят на хранение на таможне, под ответственность чеке я, офицера, состоящего в военном ведомстве.

Путешественники хотели было остановиться гостевом доме, который именовался «Дворцом чужеземцев» и предназначался для редких приезжих, делавших остановку в Пегу.

Но, обстоятельно осмотрев покои этого дворца, Рене заявил, что предпочитает жить на шлюпе и что именно там сделает все необходимое приготовления для того, чтобы добраться до поместья виконта де Сент-Эрмина, которое на местном языке называлось Землей бетеля, ввиду того, что это растение произрастало там в огромных количествах и, при надлежащем возделывании, обещало стать основным источником дохода.

Прибытие 16-пушечного шлюпа под флагом Америки, державы, которая стала пользоваться все большей славой в Индийском океане, было диковинкой в Пегу. И потому на другой день после прибытия судна первым нанес ему визит толмач императора. Толмачу было поручено преподнести капитану фрукты от имени шахбундара Пегу и одновременно сообщить, что на следующий день судно посетят также накхан и сайе-дочжи.

Рене, в предвидении такого рода визитов накупивший на Иль-де-Франсе ткани и оружие, преподнес шахбундару красивое двуствольное ружье. Шахбундар был откровенно счастлив получить такой подарок, и Рене воспользовался этой радостью, чтобы вверить в его руки свой шлюп, за которым тот легко мог наблюдать, занимая должность, равносильную должности управляющего портом в Англии.

В течение всего времени своего визита управляющий портом, которого сопровождали два раба, носившие за ним серебряную плевательницу, только и делал, что жевал бетель, и предложил его Рене.

Рене в свой черед пожевал ароматический листок, как если бы был истым приверженцем Брамы, но, едва посетитель удалился, он, будучи человеком, явно дорожившим белизной своих зубов, сполоснул рот водой и несколькими каплями арака.

На следующий день, как и предупредил его шахбундар, шлюп посетили накхан и сайе-дочжи.

В королевстве Пегу, где никого не хотят заставать врасплох, звание накхана, соответствующее званию префекта полиции, означает «ухо короля».

Что же касается сайе-дочжи, то его звание соответствует званию государственного секретаря.

Обоих сопровождали рабы, носившие за ними плевательницы. С этими двумя посетителями, хотя они тоже не переставали жевать бетель и, пережевав его, сплевывать, беседа оказалась более интересной. Рене получил вполне достоверные сведения о местоположении поместья, принадлежавшего его прелестным пассажиркам. Он узнал, что один лишь бетель, пожелай они возделывать это растение и вывозить его в другие части Индии, мог бы приносить годовой доход не менее пятидесяти тысяч франков, что не мешало зарабатывать примерно столько же, возделывая рис и сахарный тростник. Поселение это находилось на расстоянии около пятидесяти английских миль от Пегу; но, чтобы добраться до него, нужно было пересечь леса, полные тигров и пантер; кроме того, поговаривали, что эти леса кишат разбойниками из Сиама и Суматры, из-за которых они становятся куда опаснее, чем из-за кровожадных зверей.

Посетители были одеты примерно одинаково, но один в фиолетовое, другой — в голубое; оба носили длинные халаты, украшенные золотой филигранью по всем разрезам и обшлагам.

Рене подарил секретарю короля персидский ковер, шитый золотом, а уху Его Величества — превосходную пару пистолетов Версальской мануфактуры.

Во все время визита оба чиновника сидели на корточках; секретарь, умевший говорить по-английски, служил переводчиком другому.

С момента прибытия наших героев в Пегу мы столько раз упоминали бетель, что будет уместно привести ряд подробностей, касающихся этого растения, к которому индийцы питают еще большую страсть, чем европейцы к табаку.

Бетель — растение, которое вьется и стелется, подобно плющу; листья его похожи на лимонные, но длиннее и к концу более узкие, и имеют тонкие длинные жилки, как у подорожника. Плод бетеля весьма напоминает хвост ящерицы или сони; образуется он довольно редко, и, вообще говоря, ему отдают предпочтение перед листьями. Выращивают бетель, как виноград, и, как и виноград, он нуждается в подпорках. Иногда его сажают рядом с арековыми пальмами, что создает очень приятные тенистые своды. Бетель знают во всей Восточной Индии, а особенно на ее морском побережье.

Индийцы жуют листья бетеля в любой час дня и даже ночи; но поскольку эти листья, измельченные сами по себе, горчат, то любители бетеля смягчают его горечь с помощью семян ареки и щепотки гашеной извести, которые они заворачивают в листья. Те, кто побогаче, добавляют к листьям бетеля борнейскую камфару, стружку алойного дерева, мускус, амбру и тому подобное.

Приготовленный таким образом бетель обладает настолько хорошим вкусом и настолько приятным запахом, что индийцы не могут обойтись без него. Каждый, кто достаточно богат для того, чтобы обеспечить себя бетелем, делает его своей отрадой. Есть, правда и те, кто жует семена ареки с корицей и гвоздикой. Однако такой продукт намного уступает по качеству семенам ареки, завернутым вместе с щепоткой извести в лист бетеля. Прожевав первую порцию, индийцы сплевывают красную слюну, окрашенную арекой. Благодаря привычке к бетелю дыхание у них очень свежее и обладает весьма приятным запахом, который распространяется даже в комнате, где они находятся; однако такое жевание портит им зубы, чернит их, разъедает и приводит к их выпадению. Есть индийцы, у которых из-за злоупотребления бетелем уже к двадцати пяти годам не остается ни одного зуба.

Если индийцы расстаются на какое-то время, они дарят другу другу бетель в шелковой сумке, и не считают, что вольны уехать, если не получили такой подарок от человека, с которым постоянно виделись. Не освежив рот бетелем, никто не осмеливается разговаривать с человеком, занимающим более высокое общественное положение. Невежливо говорить и с равным себе, не приняв такую предосторожность. Женщины также весьма часто употребляют бетель, который они именуют любовной травой. Бетель жуют после отдыха, его жуют во время визитов, его постоянно держат в руке, его дарят, прощаясь; короче, в любое время бетель играет важную роль в жизни Восточной Индии.

Стоило двум этим любителям бетеля уйти, как по городу распространился слух, что шлюп принадлежит богатому американцу, который дарит пистолеты, ковры и двуствольные ружья, и на реке послышался приближающийся шум несколько варварской музыки.

Рене тотчас же позвал обеих путешественниц: оберегая их от скуки утомительных речей, он хотел доставить им удовольствие музыкой.

Поднявшись наверх, девушки заняли места на юте, и вскоре все увидели, как к шлюпу приближаются три лодки, которые везли музыкантов, составлявших оркестры из двух флейт, двух кимвалов и барабана. Звук этих флейт напоминал звук гобоя. Музыканты сидели на носу лодки, на небольшом помосте, покрытом балдахином. Таким образом они были отделены от гребцов, сидевших по двое на каждой скамье. Корма, где высился опорный столб балдахина, была украшена чисто религиозным убранством — гирляндой из хвостов тибетских коров.

Музыка, хотя и не была привычной, раздражения не вызывала. Рене попросил музыкантов повторить два или три отрывка, чтобы записать ноты главных мелодий.

Каждая лодка получила по двенадцать тикалов (тикал равен трем франкам и пятидесяти сантимам).

Рене с первого дня был озабочен тем, как добраться до поместья виконта де Сент-Эрмина. Но единственным транспортным средством здесь были лошади и слоны; кроме того, управляющий портом заверил Рене, что ему понадобится конвой не менее чем из дюжины человек.

Однако, поскольку в это время готовился большой религиозный праздник, было очевидно, что ни один человек не согласится покинуть Пегу, пока не исполнит полагающиеся обряды. По окончании этого праздника, представлявшего собой шествие к главной пагоде, шахбундар, по его словам, брал на себя нанять Рене либо лошадей, либо слонов, полностью подготовленных для охоты на тигров; нанять их можно было на месяц, на два месяца, на три месяца — как заблагорассудится; за лошадь с вожатым брали двадцать тикалов, за слона с погонщиком — тридцать.

Взяв с молодого человека обещание, что за лошадьми и слонами тот обратится только к нему, шахбундар предложил Рене место у окна дома, прилегавшего к лестнице, по которой шествие должно было пройти от центральной улицы к главной пагоде.

Рене принял приглашение.

Придя туда с девушками, он обнаружил, к своему большому удивлению, что шахбундар проявил предупредительность и велел расстелить там ковры и поставить стулья.

Наплыв мужчин и женщин, явившихся на эту церемонию, был огромным; с восхода солнца и до десяти часов утра по лестнице поднялось около тридцати тысяч человек, и каждый нес какое-нибудь приношение, сообразное с его рвением и достатком. Некоторые несли в охапке подобие дерева, ветви которого сгибались под тяжестью подарков, предназначенных жрецам. Подарками этими были бетель, засахаренные фрукты и разные печенья. Другие тащили изящные пирамиды, водруженные на спины картонных слонов, крокодилов и великанов и с великим старанием сделанные из крашеной бумаги и воска. Стояли эти пирамиды на блюдах, заполненных петардами, отрезами тканей и фруктами. Все обитатели были в своих лучших праздничных одеждах, чаще всего сшитые из местного шелка, во всех отношениях сравнимого с тем, что производят наши мануфактуры, а очень часто и превосходящего его по качеству. Бирманские женщины, обладающие такой же свободой, как и европейские женщины, шли с открытыми лицами. Грустно говорить, но этой привилегией они обязаны тому, что мужчины относятся к ним с пренебрежением: мужчины полагают женщин существами, которые стоят много ниже их и самой природой помещены в тот зазор, что отделяет человека от животных.

Бирманцы продают своих жен иноземцам; но в подобном случае женщины, поскольку они лишь подчинялись своим мужьям, никоим образом не считаются опозоренными, и оправданием им служит, во-первых, сам закон послушания, а во-вторых, необходимость оказывать помощь своей семье.

В Рангуне и Пегу есть и уличные женщины, и мы без колебаний касаемся этого вопроса, чтобы выступить с критикой закона, сохраняющего число обитательниц такого рода заведений на уровне необходимости. Вовсе не из-за лености или испорченности девушки принимаются за постыдное ремесло, которое бесчестит их даже в цивилизованных городах. Закон о должниках у бирманцев такой же, какой был в Риме во времена Двенадцати таблиц: всякий кредитор властен над своим должником и его семьей, если тот не выплачивает долга. Он продает его в рабство, а если его дочери и жена красивы, то, поскольку управители и управительницы публичных домов дают кредиторам хорошую цену за их товар, как раз им и продают несчастных женщин, которых можно было бы назвать дочерями банкротства.

Однако прежде существовал разряд гетер, имевших иное происхождение: их называли дочерями идола. Если женщина, желая родить мальчика, давала зарок, и вместо сына на свет появлялась девочка, мать приносила дочь к идолу и оставляла ее подле него. Ну а поскольку требовалось, чтобы она покрывала идолу его расходы на нее, несчастную использовали, отдавая ее проезжим чужестранцам. Местные жители называли их девадаси («рабынями идола»), а иноземцы именовали словом баядерки, обозначавшим одновременно танцовщиц и проституток.

LXVII ПУТЕШЕСТВИЕ

По завершении празднеств пагоды, напомнив шахбундару о данном им обещании, Рене сказал ему, что нуждается в трех слонах; и правда, уже на следующий день три слона и три их погонщика стояли на пристани, напротив шлюпа. Рене слишком мало доверял англо-американской части своего экипажа, чтобы вверить ей охрану шлюпа, но, оставляя на нем Керноша с шестью его бретонцами, мог рассчитывать, что не утихавшая между двумя народами вражда обеспечит должный надзор, а бретонская преданность — защиту в случае стычки.

Так что с собой он взял лишь Парижанина, то есть своего преданного Франсуа.

Двух слонов с паланкинами на спине, где могли разместиться четыре человека, было достаточно для двух девушек и Рене. Кроме того, для большей безопасности, он по совету шахбундара взял десять человек охраны.

Каждый человек и каждая лошадь стоили Рене пять тикалов в день на все время пути. Двух запасных лошадей для него и Франсуа вели в поводу, на случай, если бы Рене пожелал ехать верхом, вместо того чтобы продолжать путь в паланкине.

Предводитель конвоя рассчитывал, что дорога займет три дня.

Поскольку надежды встретить по пути какие-нибудь деревни не было, двух лошадей нагрузили провизией. Впрочем, был расчет вносить в нее разнообразие благодаря множеству дичи, которая должна была встретиться по пути.

Кернош, застрахованный на случай раздоров в команде поддержкой бирманских властей, остался в Пегу, исполненный уверенности и ощущая себя в безопасности, тогда как маленький караван двинулся на восток, следуя вдоль одного из притоков реки.

Вечером путешественники встали лагерем напротив леса, куда предстояло углубиться на другой день, но не отступили пока от ручейка, из которого запаслись водой на дорогу, ибо были опасения не встретить далее воды, годной для питья.

Первый вечер не принес ничего примечательного: караван, по существу говоря, находился еще в виду Пегу, и, как мы сказали, еще не вступил в лес.

Паланкины сняли со спины слонов и поставили на землю. Там они сделались чем-то вроде шатров, где девушки могли спать под защитой занавесок от москитов.

Развели большой костер, чтобы отгонять змей и хищных зверей. Предводитель конвоя заверил, что со слонами можно обойтись без часовых, поскольку эти умные животные, наделенные природным инстинктом, поднимут тревогу, какой бы враг ни приблизился к лагерю.

Однако Рене не был в полностью уверен в этом обещании и решил нести охрану лично: он оставил за собой первую половину ночи, а вторую доверил Франсуа.

Ему еще не довелось наглядно убедиться в способности слонов чуять опасность, какой бы она ни была.

Тем не менее он начал с того, что постарался подружиться с двумя великанами и принес им охапки свежих веток и яблоки, которыми слоны очень любят полакомиться. Эти умнейшие животные умеют мгновенно отличить человека, который приносит им корм по обязанности, являясь их погонщиком, от того, кто, питая к ним дружбу, преподносит им нечто заведомо лишнее, настолько ценное для всякого разумного существа, что у людей оно нередко ставится выше необходимого. Не желая вызывать у слонов зависть друг к другу, Рене принес им угощение в равных количествах.

Вначале слоны смотрели на него с определенным недоверием, не в силах понять, что заставляет постороннего человека проявлять к ним такое чуткое внимание. Но, во всяком случае, они приняли угощение. Затем он подвел к слонам девушек, которые дали каждому из них по два или три стебля свежего сахарного тростника; животные очень осторожно взяли тростник из их рук и с явным удовольствием отправили себе в пасть. Рене нарочно запасся перед отъездом этими скромными лакомствами, рассчитывая с их помощью сделать слонов своими друзьями и друзьями обеих путешественниц.

Ночь прошла достаточно спокойно, если не считать того, что несколько пантер пришли на водопой и несколько кайманов вышли из джунглей попытать удачу, но тут же были замечены дежурным слоном; ибо слоны тоже сочли ненужным бодрствовать вдвоем и, как это сделали Рене с Франсуа, поделили ночь, доверяя, однако, друг другу в большей степени, нежели Рене доверял Парижанину.

И в самом деле, в полночь первый слон согнул колени и уснул, уступив место своему товарищу, который пробудился и занял его пост.

На рассвете слон затрубил, призывая всех проснуться.

Девушки, убежденные в том, что под охраной Рене с ними не может случиться ничего плохого, спали спокойно, словно в собственной комнате, и встали освеженными, в прекрасном расположении духа, вдыхая благоуханный утренний воздух.

Рене подошел к ним, держа в руках охапку растений, которым, как он заметил во время вчерашнего пути, слоны выказывали большое предпочтение.

Приближаясь к этим великанам, Элен и Джейн испытывали определенный страх. Но, при виде того, как ласково смотрели на них слоны, девушки поняли, что никакой опасности для них эти животные не представляют; так что сестры взяли из рук Рене принесенные им ветки и протянули их слонам. Слоны приняли подношение, довольно ворча. Когда ветки были съедены, Рене получил свою долю ласки, ибо животные прекрасно понимали, что начинание это исходит от него и то, что он делает из доброжелательного отношения к ним, девушки делают исключительно из страха.

Покончив с ветками, слоны стали смотреть по сторонам, показывая, что им чего-то недостает. Они не понимали, по какой причине их лишили сахарного тростника. Поскольку правда была на их стороне, Рене сходил за тростником, передал его в руки Элен и Джейн, и слоны разжевали его с таким же удовольствием, что и накануне.

Путешественники лишь слегка перекусили, поскольку в течение дня впереди у них было еще два привала: первый, в одиннадцать часов утра, у озера, где они смогут переждать самое жаркое время дня, и второй, в семь часов вечера, на лесной поляне, где они проведут ночь.

Девушки снова взобрались на своего слона, явно обрадованного той честью, какую ему опять оказали. Рене сел на лошадь, равно как и Франсуа, разместившийся в нескольких шагах позади него, и ехал бок о бок со слоном, на котором восседали сестры. Проводник занял место впереди колонны, а десять конвойных верхом на лошадях, разделившись на две колонны, прикрывали оба фланга главной группы. Второй слон, на котором сидел лишь его погонщик, шел вслед за первым. Лес, куда вступил караван, был столь сумрачным и имел столь угрожающий вид, что, равнодушный в отношении самого себя, Рене не смог удержаться от чувства страха за своих спутниц. Он подозвал проводника, который немного понимал по-английски.

— Не следует ли нам опасаться нападений разбойников в этой части леса? — спросил молодой человек.

— Нет, — ответил проводник, — разбойники промышляют в другом лесу.

— А какого рода опасности подстерегают нас здесь?

— Только хищные животные.

— И что это за животные?

— Тигры, пантеры и огромные змеи.

— Ну что ж, — сказал Рене, — едем.

Затем, повернувшись к Франсуа, он добавил:

— Ступай к погребцу с провизией и принеси мне два больших куска хлеба.

Франсуа принес разрезанный пополам каравай.

Заметив хлеб, слоны догадались, что его принесли ради них.

Тот, что шел под пустым паланкином и держался позади, приблизился к Рене, оказавшемуся стиснутым между двумя этими великанами.

Девушки с ужасом свесились с паланкина. Еще мгновение, и Рене и его лошадь будут раздавлены слонами.

Но Рене ободрил их улыбкой и показал им два куска хлеба.

Хоботы слонов, вместо того чтобы угрожать молодому человеку, любовно оплели его двумя кольцами.

Рене, заставляя просить себя, словно кокетка, которая набивает цену своей милости, с минуту подержал слонов в ожидании лакомства, а затем внезапно дал каждому из них по куску столь желанного хлеба.

Это стало очередным камнем, добавленным в кладку храма дружбы с гигантскими четвероногими, который возводил молодой человек.

— Что вам сказал сейчас проводник? — поинтересовалась Элен.

— Всем другим я ответил бы, что, по его словам, лес изобилует дичью и мы можем не беспокоиться о нашем пропитании вплоть до Земли бетеля. Но вам, моему храброму спутнику, я отвечу, что он посоветовал нам спать вполглаза или, по крайней мере, иметь того, кто бдит во время нашего сна. Так что спите спокойно, поскольку заботу печься о вас взял на себя я.

С той минуты, как путешественники вступили в лес, им казалось, будто они вошли в церковь: голоса их, словно опасаясь быть услышанными, достигли самого тихого тона человеческой речи. Стемнело, как если бы уже было шесть часов вечера, свод деревьев сделался настолько густым, что не слышно было никакого пения птиц и, казалось, наступила ночь, но без тех странных звуков, которые составляют ночной концерт животных, пробуждающихся на исходе дня. Солнцем для них служит тьма. Ночью они охотятся, спариваются, едят и пьют; днем они спят.

Людей всегда пугала мощь той природы, где буря обращает в океан песчаную пустыня, где одно-единственное дерево становится целым лесом, где в самых темных глубинах этого леса, куда, казалось бы, не проникает ни единый луч света, распускаются цветы ослепительно ярких красок и с дурманящим запахом. В то же время другие, чахнущие в тени и окрашивающиеся лишь солнцем, устремляются к свету, цепляются за нижние ветви, пробираются сквозь следующие, достигают макушек деревьев и распускаются на самом верху, похожие на рубины и сапфиры, оправленные в изумруды; они настолько огромные, мощные и пышные, что вначале их принимаешь за цветы этих исполинских гигантских деревьев, но, если поискать их стебли, не обнаружишь ничего, кроме тонкой лианы, похожей на веревочку воздушного змея. В этих лесах все есть тайна, и тайна эта ведет к самой зловещей из всех мыслей — мысли о смерти.

Дело в том, что смерть и в самом деле окружает вас со всех сторон. Вот в этих кустах вас поджидает тигр. На этой ветке вас подстерегает пантера. А этот побег, гибкий и покачивающийся, похожий на деревце, перерубленное на высоте шести-восьми футов над землей, — голова змеи, тело которой свернуто спиралью и которая, разжавшись, словно пружина, схватит вас на расстоянии в пятнадцать — двадцать футов. Это озеро, кажущееся широким зеркалом, таит в себе, помимо таких известных животных-убийц, как кайманы, крокодилы и аллигаторы, еще и гигантского кракена, хотя его никогда еще не удавалось вытащить из тины, на поверхности которой он распахивает свою пасть, способную проглотить в один прием лошадь вместе с всадником. Короче, именно так все обстоит в Индии, то есть самой плодоносной и самой смертоносной стране на свете.

Рене предавался всем этим размышлениям, проезжая под безмолвным и сумрачным сводом деревьев, который местами одной из своих огненных стрел с великим трудом пробивало солнце. Внезапно, словно кто-то отдернул занавес, путешественники вышли из самых темных сумерек на самый яркий свет; они оказались перед озером, и, чтобы подойти к нему, оставалось лишь пересечь одну из тех полян, какие видишь во сне: островок потерянного рая, упавший на землю. Множество цветов, не внесенных ни в один справочник флоры, источали настолько насыщенное благоухание, что оно явно сулило смерть. Небо над этой землей бороздили сказочные птицы с удивительными голосами и изумрудными, сапфировыми и рубиновыми оперениями, в то время как на горизонте раскинулось озеро, подобное лазурному ковру.

Восторженный возглас вырвался у всех из груди, настолько разителен был контраст между этим мрачным лесом и этой волшебной поляной с ее сияющим озером; все, наконец, свободно вздохнули.

Они пересекли поляну; шорох, раздававшийся в траве, указывал на то, что они спугнули перед собой несколько змей. Проводник, все время державшийся настороже, ударил палкой и убил змейку в желтых и черных квадратиках, длиной не более фута, укус которой смертелен и которую на бирманском языке именуют шашечницей.

Проводник объяснил путешественникам особенность ее укуса: в зависимости от часа, когда человек был ужален, он умирал либо вечером, на закате солнца, либо утром, на его восходе. Однако ни с людьми, ни с животными никаких неприятностей пока не случилось.

Наконец они добрались до берега озера: именно там заранее было намечено устроить обеденный привал.

Пересекая поляну, Рене убил нескольких птиц, похожих на куропаток, и нечто вроде небольшой газели, величиной с зайца. Франсуа, в своем качестве парижанина бравший уроки кулинарии в харчевне у городской заставы, сумел приготовить из газели и куропаток весьма достойное кушанье.

Не стоит и говорить, что Рене, как всегда, не забыл позаботиться о слонах и, заметив, что они с вожделением тянут хоботы к листьям дерева с большими красными и белыми цветами наверху, похожими на цветы фуксии, но не могут дотянуться до них, поинтересовался у Франсуа, включало ли его образование парижского гамена умение взбираться на деревья. Получив утвердительный ответ, он вручил Франсуа небольшой кривой нож и попросил его влезть на дерево и срезать как можно больше веток.

Слоны с явной радостью наблюдали за тем, как проходила эта операция: они гладили руки Рене, словно хотели поцеловать их.

Рене помог спуститься вниз девушкам, которым доставляло большое удовольствие наблюдать за этими проявлениями инстинкта, едва ли не вплотную приближающегося к человеческому разуму. Как только сестры ступили на землю, оба слона бросились к куче веток и принялись поглощать их, урча от удовольствия и с нежностью поглядывая на Рене и его подруг, выражая тем самым признательность, которую они испытывали к ним.

Все постарались расположиться как можно лучше, приготовившись к обеду и к отдыху, который должен была за ним последовать. Путешественники утратили всякий страх; почти невозможно было поверить, что в такой чудесный день и в таком чудном месте им грозит опасность.

LXVIII ИМПЕРАТОРСКАЯ ЗМЕЯ

Вдоль берега озера, на котором они расположились, тянулись густые заросли, прилегавшие к джунглям.

Франсуа, отправившись на разведку в эти джунгли, спугнул там двух или трех павлинов. Ему пришла в голову честолюбивая мысль убить парочку этих птиц, чтобы сделать из их хвостов два веера для девушек.

Он попросил у Рене разрешения заняться по окончании обеда этой охотой.

Рене было известно, что в джунглях, там, где водятся павлины, обязательно водятся и тигры; он обратил на это внимание Франсуа, у которого, с его беспечностью парижского гамена, желание убить павлина тут же сменилось стремлением убить тигра; Парижанин взял с собой свою абордажную саблю и одно из двуствольных ружей Рене и ушел.

Он не сделал еще и десяти шагов, как Рене стал раскаиваться, что отпустил столь неопытного охотника одного; молодой человек огляделся по сторонам, увидел, что все вокруг совершенно спокойно, и дал Франсуа знак подождать его: он хотел, прежде чем покинуть лагерь, предпринять определенные меры безопасности в отношении сестер.

Путешественницы сидели рядом, образуя очаровательную пару среди варварских одеяний конвойных. Подойдя к слонам, Рене дал каждому из них по куску хлеба, затем подвел их к дереву, огромные густые ветви которого свисали в двадцати футах от земли, и, пальцем указывая на девушек, сказал великанам, как если бы они могли понять его:

— Присмотрите за ними.

Элен и Джейн посмеялись над этой предосторожностью, которую они посчитали бесполезной, и над опасностью, в вероятность которой они не верили.

Прежде чем покинуть девушек, Рене дал им еще целый ряд наставлений, и среди прочего посоветовал прятаться, в случае нападения какого-нибудь дикого зверя, между ног слонов, словно в неприступной крепости.

Рене влекла совсем иная надежда, нежели надежда подстрелить павлинов; он, как мы видели, уже имел дело с некоторыми из индийских чудовищ, но еще ни разу не сталкивался лицом к лицу с тигром. Пожав руки сестрам, молодой человек отправился догонять Франсуа. Вскоре оба скрылись в зарослях.

Из этих зарослей они перешли в джунгли, настолько дремучие, что туда невозможно было проникнуть, не располагая каким-нибудь орудием, чтобы проложить себе проход.

Франсуа уже обнажил свою абордажную саблю, как вдруг Рене разглядел свежепротоптанную тропинку и на ней кости, обглоданные всего лишь за несколько часов перед тем; все это свидетельствовало о том, что недавно там прошел какой-то крупный хищник.

Подозвав Франсуа, Рене вступил на эту тропинку.

Попетляв по джунглям, где вершины деревьев смыкались над их головами, словно крытая аллея, охотники вышли к лежбищу зверя.

Это было логово пары тигров, но ни того, ни другого из их величеств в нем не было, и лишь два тигренка, размером с крупную кошку, играли там, ворча, друг с другом.

Увидев существ иной породы, нежели их, тигрята, при всей своей беспомощности, приготовились защищаться. Но Рене протянул руку, схватил одного за шкирку и, бросив его Франсуа, крикнул:

— Уноси его, уноси!

Затем, схватив второго, он и сам поспешил выбраться из логова, где у него не было бы возможности защищаться. Тигрята, со своей стороны, ворчали и громко мяукали, словно извещая мать о вольностях, которые допускали по отношению к ним.

В эту минуту шагах в четырехстах или пятистах раздалось ужасающее рычание.

Это мать отозвалась на призыв детенышей.

— Прочь из джунглей, живо, — крикнул Рене, — или мы пропали!

Франсуа не надо было подгонять, поскольку донесшееся до него рычание дало ему представление о мере угрожавшей им опасности; он ускорил шаг и, не выпуская из рук тигренка, которого рассчитывал отвезти во Францию и подарить Ботаническому саду, выбежал из джунглей, оказавшись в окружавших их зарослях.

В этот момент рычание послышалось снова, причем на сей раз явно не более чем в ста шагах от охотников.

В двадцати шагах от них стояло дерево и рос кустарник.

— Бросай тигренка! — крикнул Рене, выпуская из рук своего. — Ты — на дерево, я — в кустарник.

Не дожидаясь понуканий, Франсуа в точности подчинился приказу.

Едва каждый из них оказался на своем месте, один — на дереве, а другой — в кустарнике, рычание послышалось в третий раз, но теперь словно гром прогремел у них над головой, и тигрица, которая скорее летела в воздухе, чем неслась по земле, обрушилась вниз в двадцати шагах от них.

Какое-то мгновение она, казалось, колебалась между материнской любовью и жаждой мести, но материнская любовь возобладала. Она поползла к своим детенышам, мяукая, словно кошка, но мяуканье ее было ужасно.

В это мгновение она подставила бок Франсуа, который прицелился и выстрелил.

Тигрица, врасплох застигнутая этим выстрелом, подпрыгнула на месте и рухнула.

Выстрел Франсуа раздробил ей верхнюю часть левого плеча.

По дыму, еще окутывавшему Франсуа, она тут же различила, кто из двух охотников стрелял в нее, повернулась к нему и в один прыжок, хотя и была покалечена, преодолела расстояние в семь или восемь шагов.

Франсуа рассудил, что незачем подпускать ее ближе, и выстрелил во второй раз. Тигрица повалилась на спину, издала ужасающее рычание, сделала усилие, вновь встала на ноги и оставшейся здоровой лапой стала рыть землю и жадно грызть траву, заливая ее кровью, струившейся из пасти.

— Есть! Готова! Господин Рене! — словно ребенок, впервые подстреливший зайца, закричал Франсуа.

Он уже намеревался подойти к тигрице и добить ее ударом приклада.

— Стой, несчастный! — крикнул ему Рене. — И перезаряди ружье.

— Зачем, господин Рене, ведь она мертва?

— А ее самец тоже мертв, болван? Послушай!

Рычание, донесшееся в этот миг до охотников, было страшнее самого ужасного рева, когда-либо касавшегося человеческого слуха.

— Перезаряди ружье, ну давай же, перезаряди и встань позади меня, — сказал Рене, обращаясь к Франсуа.

Но, видя, что тот дрожит одновременно от радости, возбуждения и страха, да еще так, что сыплет порох на землю, вместо того чтобы сыпать его в ружейный ствол, Рене дал ему подержать свое ружье и взял из рук товарища разряженное ружье.

Минуту спустя каждый их двух стволов получил свою порцию пороха и спаренные пули. Затем состоялся обмен ружьями.

— Больше он не рычит, — шепнул Франсуа.

— Он и не будет больше рычать, — ответил Рене. — Не дождавшись ответного рева своей самки, он понял, что она или мертва, или попала в западню. И, вместо того чтобы подвергать себя опасности, как она, постарается провести разведку. Так что будем начеку и глядим по сторонам.

— Тихо! — сказал Франсуа на ухо Рене. — Мне послышалось, будто ветка хрустнула.

В тот же миг Рене коснулся его плеча и пальцем указал ему на чудовищную голову тигра, который, прижимаясь к земле, показался в начале прохода, проложенного в джунглях. Вначале он бросился к логову и, найдя его пустым, бесшумно стал пробираться сквозь заросли тростника.

Франсуа кивнул в знак того, что видит хищника.

— В правый глаз Филиппа, — громко сказал Рене.

И выстрелил.

В течение нескольких секунд дым мешал увидеть результат выстрела.

— Раз я жив, — спокойно заметил Рене, — значит, тигр мертв.

И действительно, вскоре они увидели тигра, с рычанием бившегося в агонии.

— А с какой стати вы перед выстрелом сказали: «В правый глаз Филиппа»? — спросил Франсуа. — Это, случаем, не тигра так зовут?

— Нет, — ответил Рене. — Его зовут просто тигром, и как раз поэтому нам надо остерегаться его.

Однако нанесенный удар был чересчур точным, чтобы зверя следовало бояться, в особенности подождав спокойно, пока смерть не сделает своего дела. Длилось это недолго: пораженный одним выстрелом, тигр умер быстрее своей самки, получившей две пули. Правда, пуля Рене, войдя в правый глаз, как и было заявлено превосходным стрелком, проникла в мозг и мгновенно убила зверя, в то время как пришлось ждать почти четверть часа, прежде чем тигрица испустила последний вздох.

Рене и Франсуа подождали какое-то время, надеясь, что три ружейных выстрела привлекут внимание людей из охраны, и те хотя бы из любопытства пожелают узнать, что случилось с охотниками.

Однако ждали они напрасно; и тогда, довольные своей охотой, молодые люди решили дойти до отряда, а затем вернуться с лошадью, чтобы забрать убитых тигров.

Но Франсуа ни за что на свете не хотел расставаться с детенышами; он закинул заряженное ружье за спину, схватил за шкирку обоих тигреночков, как он их называл, подождал, пока Рене перезарядит свое ружье, и двинулся вместе с ним по дороге к озеру, до которого, впрочем, было не более километра.

Но не прошли они и ста шагов, как лес огласился криком, похожим на раскатистый гром десятка труб, а следом за ним раздался такой же второй.

Молодые люди переглянулись. Крик это был им совершенно незнаком. Какое животное могло издать его?

Внезапно Рене хлопнул себя по лбу.

— Ах, черт! — воскликнул он. — Это же слоны зовут на помощь!

И он бросился вперед так стремительно, что уже через следующие сто шагов Франсуа отказался от мысли поспевать за ним.

Рене угадал направление настолько верно, что выбежал на берег озера ровно в двадцати футах от того места, где оставил девушек. Он остановился, устрашенный жутким зрелищем, открывшимся его взору.

Люди из конвоя рассыпались в разные стороны и держались на расстоянии. Сестры, по-прежнему сидевшие у подножия дерева и сжимавшие друг друга в объятиях, казались оцепеневшими от ужаса. Лишь оба слона неколебимо оставались на своем посту и, подняв кверху хоботы, не подпускали близко огромного питона: обвившись вокруг нижних ветвей дерева, под которым сидели девушки, он качал в пятнадцати футах от земли своей чудовищной головой и, не спуская взгляда с Джейн и Элен, казалось, испытывал на них свою гипнотическую силу.

Слоны, исполненные решимости защищать сокровище, которое им доверили, были готовы к сражению.

Конвойные, как уже было сказано, разбежались. Вооруженные лишь саблями и копьями, они не имели никакой возможности сражаться с подобным противником.

Слоны, увидев Рене, радостно затрубили.

Тот, кого они призывали, понял их и примчался. С одного взгляда Рене наметил, что ему следует делать. Положив ружье на землю, он бросился к девушкам, поднял их на руки, словно детей, и отнес в сторону, а поскольку в этот самый миг Франсуа вышел из леса, поручил ему оберегать их.

— Вот так! — со вздохом облегчения промолвил Рене.

И, схватив свое ружье, добавил:

— Ну а теперь кто кого, господин Пифон! Посмотрим, сравнятся ли пули Лепажа со стрелами Аполлона.

Питон следил глазами за девушками, которых у него похитили и которых он явно выбрал в качестве своей добычи. Но он прекрасно видел также, какую битву, перед тем как добраться до них, ему предстоит дать двум исполинам, явно бросавшим ему вызов.

Послышалось змеиное шипение, подобное свисту ветра в бурю. Зловонная слюна капала из пасти питона, его налитые кровью глаза метали молнии, когда он втягивал шею; шея питона, самая узкая часть его тела, толщиной была с бочку.

Невозможно было проследить глазами за извивами его тела, терявшимися среди ветвей дерева и в его листве.

Рене прочно встал на ноги. Перед ним был один из тех противников, в кого следовало попасть с первого выстрела; молодой человек прицелился в разверстую пасть и спустил оба курка одновременно. Дерево пошатнулось от толчка чудовища. Питон взбирался вверх по ветвям, ломая их и по временам исчезая в густой кроне дерева, которую он сотрясал, словно буря.

Франсуа подбежал и протянул Рене заряженное ружье; Рене вернул ему свое и сказал:

— Уведи как можно дальше наших путешественниц и дай мне абордажную саблю.

Франсуа повиновался, вернулся к девушкам и отвел их подальше от центра сражения.

Слоны по-прежнему держали хоботы поднятыми кверху, и казалось, что своими маленькими глазами они неотрывно следят за змеей. Все зрители, за исключением Рене, с дрожью наблюдали за развернувшимся зрелищем.

Правда, он был не зрителем, а действующим лицом.

Слоны топали ногами, словно вызывая питона на бой.

И он наконец появился: его залитая кровью отвратительная, безобразная голова скользнула вдоль ствола и спустилась к земле.

Новый залп из двух стволов достиг цели.

То ли питона оставили силы, то ли, ослепленный четырьмя пулями, он явно перестал осознавать свои движения, так или иначе, он рухнул всей своей массой к подножию дерева.

Пагода Рангуна, обрушившись со своего гранитного основания, не произвела бы большего шума и не сотрясла бы землю глубже.

Едва учуяв под собой землю, питон, почти утративший способность ощущать, но сохранивший силу, скатился вниз со скоростью разжавшейся пружины. Но поскольку, ничего не видя, он полз вблизи одного из слонов, тот наступил ногой на его разбитую голову; змея прилагала чудовищные усилия, чтобы вырваться из-под этого гнета, но на нее давила масса весом в три или четыре тонны, который слон удвоил напряжением мышц. Питон корчился, словно червяк, на голову которого поставили ногу, и, натолкнувшись на гигантскую массу, обвился вокруг нее.

Второй слон, увидев опасность, угрожавшую его товарищу, бросился к нему и обхватил змею своим хоботом; но она, лишь третью своего тела обвивая первого слона, остальными двумя третями тела обвила второго.

Какой-то миг вся эта бесформенная масса являла собой гигантское пародическое подобие скульптурной группы Лаокоона.

Слоны кричали от боли; Рене казался пигмеем среди этих трех допотопных исполинов.

Но он был человек, он обладал разумом, и он должен был победить.

Подобрав с земли абордажную саблю, брошенную Франсуа к его ногам, и улучив момент, когда благодаря последнему усилию обоих слонов тело питона оказалось растянуто между ними в воздухе, Рене поднял саблю, незадолго перед тем отточенную, и одним ударом вроде тех, что наносили великаны Гомера и герои «Освобожденного Иерусалима», рассек змею надвое. Как только позвоночник питона оказался разрублен, оба обрубка чудовища, хотя и продолжая двигаться, утратили силу и упали на землю.

Один из слонов, наполовину задушенный, упал на колени; второй остался на ногах, но, шатаясь и с резким и мучительным хрипом вдыхая воздух.

Рене сбегал к озеру, принес в своей шапке воды и стал понемногу вливать ее в глотку тому слону, что остался на ногах. Второму, который упал на колени, нужно было время, чтобы освободить дыхательные пути. Рене подозвал к нему двух погонщиков, а сам бросился к девушкам, которые были смертельно бледны. Он обнял обеих и прижал к сердцу, как поступил бы со своими сестрами. В этом объятии губы Джейн оказались у губ Рене, но он тотчас же отстранился. Девушка испустила глубокий вздох.

LXIX РАЗБОЙНИКИ

В первое мгновение все находились под впечатлением только что испытанного волнения.

Рене, поддерживая обеих девушек, привел их на поросший травой пригорок и сел там рядом с ними. Но, по-прежнему проявляя осмотрительность, он взял из рук Франсуа свое ружье, которое тот снова зарядил.

Ружье Франсуа и его абордажная сабля остались на поле боя.

Выказывая необычайную деликатность, Рене вынул из кармана хрустальный флакон, оправленный в золото, и дал своим юным подругам вдохнуть нюхательную соль.

Как только они смогли заговорить, а первой это сделала Элен, Рене спросил ее, как все происходило и почему они позволили змее подобраться так близко к ним и даже не попытались спастись бегством.

Из ее слов следовало, что по окончании обеда, пребывая в убеждении, что под охраной двух своих исполинских защитников они могут ничего не опасаться, девушки уснули.

Однако некоторое время спустя, прямо во сне, Элен ощутила странную дурноту. Вокруг нее распространился сладковатый тошнотворный запах, ей чудилось, что слышатся крики ужаса, но силы открыть глаза появились у нее лишь после того, как слоны стали ногами сотрясать землю. И тогда в двадцати шагах от себя она увидела уродливую голову чудовища с распахнутой пастью, устремившего на нее неподвижный взгляд.

Это его отвратительное дыхание отправляло зловонием окружающий воздух.

Элен разбудила сестру и хотела подняться и бежать, но не смогла удержаться на ногах и с ужасом вспомнила о гипнотической власти, которой обладает змея и которая заставляет птиц падать с деревьев, при том что сама она остается неподвижной, и привлекает к ней животных, намеченных ею в пищу.

Девушка вспомнила, как читала в незадолго перед тем вышедшей книге о путешествиях Левайяна, что прославленный путешественник чуть было не стал жертвой подобного гипноза, от которого сумел освободиться, выстрелив из ружья и тем самым разорвав нить колдовского притяжения.

Она хотела закричать, позвать на помощь, но, словно в страшном сновидении, голос ей не повиновался.

Элен искала взглядом Рене и, не видя его, считала себя погибшей.

С этого мгновения все оставалось спутанным у нее в голове, и сознание, и восприятие, до тех пор, пока она не ощутила, что ее взяли в охапку и понесли, а открыв глаза, увидела себя в объятиях Рене.

Как только она оказалась вдалеке от змеи и вне луча ее гипнотического взгляда, все ее чувства стали мало-помалу восстанавливаться, но ужас, охвативший ее в ходе последней части боя, был настолько силен, что она закрыла глаза и ничего более не видела.

Ну а теперь, оказавшись целой и невредимой подле того, кто поклялся защищать ее, она не находила слов, чтобы выразить испытываемые ею чувства.

Джейн слушала весь этот рассказ, не произнося ни слова. Рене понимал, что она не в обмороке, видя, как дрожит ее тело, как она непроизвольно стискивает руки и как молчаливые слезы выступают у нее из-под ресниц и текут по щекам.

Когда первое оцепенение после этого богатырского сражения прошло, Франсуа удалось привлечь внимание к себе и двум своим тигрятам. Он рассказал, как двумя выстрелами убил тигрицу, а г-н Рене одним-единственным выстрелом убил тигра.

Речь теперь шла о том, что две эти великолепные тигриные шкуры не пропали. Рене предложил десять тикалов тем, кто согласится доставить тела убитых хищников либо на лошадях, либо на носилках из копий.

Солдаты из конвоя предпочли носилки, и, поскольку отправиться в джунгли пожелали все, Рене удвоил сумму, чтобы свою долю вознаграждения получили все, кто отправится на поиски убитых зверей, и все, кто останется в лагере.

Франсуа уже готовился идти разыскивать на поле боя свое ружье и свою абордажную саблю, как вдруг увидел слонов, которые принесли их и положили у ног Рене.

Франсуа подобрал с земли свое оружие и встал во главе искателей.

И тогда настал черед Рене рассказать о сражении, которое он вместе с Франсуа выдержал против двух тигров. Но поведал он об этом с большей простотой и скромностью, чем охотник из предместья Сен-Дени рассказывает о том, как ему удалось застрелить кролика в лесу Ле-Везине.

Тигров отыскали на том самом месте, где они были убиты, и с триумфом принесли в лагерь.

Тем временем конвойные, оставшиеся в лагере, забавлялись тем, что измеряли тело мертвой змеи: оно имело сорок шесть футов в длину и метр в обхвате.

Любопытно было наблюдать за слонами. Они понимали, по всей вероятности, что Рене спас им жизнь, и с необычайной осторожностью ласкали его кончиками хоботов, а Элен стала вести себя с ними настолько непринужденно, что позволила им снять со своих рук перчатки, и они проделали это с невероятной ловкостью.

Между тем настало время отправляться в дорогу. Путники покидали эту восхитительную местность, где произошла настолько жестокая сцена, что подобную ей, возможно, видело лишь око Божье в глубинах пустыни.

Девушки заняли место в паланкине, а Рене и Франсуа взобрались на своего слона, явно гордившегося такой милостью.

Обеих лошадей проводники вели в поводу.

После двух или трех часов хода путешественники снова оказались в лесу, который они потеряли из виду в одиннадцать часов утра.

Тот же мрак, тот же смертельный ужас, что и в утреннем лесу, даже еще больший, поскольку теперь они понимали, что угрожавшие им опасности, казавшиеся прежде вымыслом, были реальностью.

Чтобы устроить на ночь нечто вроде укрепленного лагеря, были предприняты все необходимые меры. Нарубили небольших деревьев и, сделав из них колья высотой в шесть футов, которые воткнули в землю один рядом с другим, соорудили ограду пятнадцати футов в поперечнике. Паланкины, как всегда, спустили на землю, и девушки, предпочтя оставаться в них, устроились, насколько это было возможно, чтобы провести там ночь. На ужин зажарили двух газелей, которых Франсуа подстрелил по дороге; он предусмотрительно собрал их кровь, которую тигрята вылакали вместо молока, и подмена эта никоим образом не была им неприятна. Наконец, чтобы отпугивать хищных зверей, вокруг ограды развели костры, огонь в которых можно было поддерживать изнутри. С этой целью запасли сухих дров, ибо частокол высотой в шесть или семь футов был бы весьма посредственным заслоном против вторжения тигров и пантер; но огонь, как известно, держит хищников на расстоянии.

В сравнении с дневными событиями ночь прошла спокойно: путешественники видели сквозь щели частокола, как сверкают глаза, похожие на пылающие угли, и слышали совсем рядом рычание, от которого замирало сердце, но все это было так незначительно в сопоставлении с увиденным ими днем, что часовые даже не пускали в ход ружья. К тому же Франсуа и Рене разделили между собой ночное дежурство, и так же решительно поступили оба слона.

В шесть часов утра все были на ногах; именно в этот день им предстояло добраться до поместья девушек. Путешественникам осталось пересечь часть леса, считавшуюся менее опасной в отношении обитавших там хищных зверей, но более опасной в отношении орудовавших там разбойников.

Логово их было в той самой горной гряде, где брала начало река Пегу, а убежище, когда за ними гнались, в селении Таунгу. Поместье девушек находилось вблизи этих гор, на берегу реки Ситтанг, что составляло часть его ценности, позволяя землевладельцам доставлять их товары прямо в устье реки, то есть к морю.

В шесть утра, после легкого завтрака, отряд снова двинулся в путь. В этот раз башня слона, на которого взобрались Рене и Франсуа, была превращена в целый арсенал. Мысль, что они могут столкнуться с разбойниками и должны будут сражаться и защищать девушек, заставила Рене составить план, в котором определенная роль была отведена слонам. Рене был уверен, что эти союзники не подведут.

В одиннадцать часов утра они вышли к месту, годному для привала; то были развалины старой деревни, разоренной разбойниками, которые орудовали в этих краях и отрядами по двенадцать — пятнадцать человек быстро перемещались с одного места в другое.

Поскольку караван приблизился к местности, где встреча с разбойниками была вполне возможна, Рене, как и подобает главнокомандующему, принял все необходимые меры и отдал приказы на случай нападения. Однако неожиданное происшествие опрокинуло все его расчеты.

Когда они расположились на завтрак, примерно в полукилометре от них послышались выстрелы, доносившиеся, похоже, с берегов реки Ситтанг. Было очевидно, что какой-то другой отряд путешественников вступил в схватку с разбойниками. Рене тотчас же велел шестерым конвойным взобраться на слона, вскочил на одну из лошадей, приказал Франсуа сесть на вторую и ринулся в том направлении, откуда раздавалась пальба. Достигнув берега реки, они увидели лодку, атакованную тремя другими лодками.

В атакованной лодке находились два англичанина, заметных благодаря своим красным мундирам и золотым эполетам; при них был конвой из десяти — двенадцати человек, но, как и конвой Рене, он был вооружен лишь пиками.

У разбойников, напротив, было несколько скверных ружей, и в каждой из трех лодок сидело по дюжине человек.

В этот момент две их лодки пытались взять на абордаж лодку путешественников, а из третьей выбрасывали в реку пару убитых разбойников.

Было очевидно, что оружие англичан намного превосходило качеством оружие разбойников, но было еще очевиднее, что без подоспевшей помощи оба офицера и их конвой не устоят против более многочисленного врага.

— Держитесь, капитан! — крикнул Рене на своем превосходном английском. — Гребите в нашу сторону. Любой, кто возьмет вас на мушку, — мертвец!

И действительно, раздались два ружейных выстрела, и два разбойника упали в воду. Рене передал свое ружье Франсуа и взял другое: еще два разбойника свалились в реку.

— Перезаряди, — произнес Рене, обращаясь к Франсуа и доставая из-за пояса пистолет.

Когда лодка нападающих вплотную подошла к той, где находились английские офицеры, какой-то разбойник приготовился перепрыгнуть из одной в другую: пистолетный выстрел сбросил его в реку.

Англичане, со своей стороны, видя, с какой бешеной энергией им оказывают помощь, дали залп из своих двуствольных ружей, и еще трое разбойников пали замертво.

Тем временем слон понял, что происходит. Он спустился к реке, не обращая внимания на погонщика и шестерых человек, сидевших на его спине, и, поскольку река была неглубокой, ступил ногой на одну из разбойничьих лодок и потопил ее. Затем, по мере того как сидевшие в ней люди показывались на поверхности, он оглушал их ударами хобота, или же их закалывали копьями конвойные.

Появление такого подкрепления вернуло английским офицерам храбрость, которой они едва не лишились: они вновь открыли огонь, а так как стрелять им приходилось почти вплотную, каждый их выстрел был смертельным. Не прошло и десяти минут, как разбойники, которых убивали выстрелами двое англичан, Рене и Франсуа, оглушал хоботом слон и закалывали пиками конвойные, потеряли половину своих людей и вынуждены были отступить.

Главарь дал приказ отступать, но, едва этот приказ вырвался из его глотки, упал мертвым. Проявив свою власть, он выдал себя Рене, и пистолетный выстрел молодого человека, один из последних, покончил с ним.

С этого момента отступление разбойников обратилось в повальное бегство; несколько ружейных выстрелов, пущенных им вдогонку, привели к нескольким новым жертвам в их рядах. Лодка англичан пристала к берегу, офицер спрыгнул на землю и был встречен Рене, который обратился к нему со словами:

— Сударь, я в отчаянии от того, что никто не может представить нас друг другу.

— Вы сами представили себя таким образом, сударь, — ответил англичанин, пожимая ему руку, — что можете обойтись без поручителя. Ну а теперь, могу я спросить вас, где мы находимся? Как далеко отсюда до Рангун-Хауса, куда мы направляемся?

— Мы находимся в двух или трех льё от поместья виконта де Сент-Эрмина и менее чем в четверти льё от нашего каравана, от которого я отделился, услышав первые ваши выстрелы. Если вы пожелаете присоединиться к нам и завершить ваше путешествие, двигаясь по суше, я могу предложить вам, на ваш выбор, лошадь или слона.

— Я возьму лошадь, — ответил английский офицер, — это менее кичливо; добавлю, что счастлив встретить в пяти тысячах льё от моей страны столь храброго и столь хорошо умеющего стрелять соотечественника.

Улыбнувшись тому, что офицер принял его за англичанина, Рене предоставил ему собственную лошадь и крикнул Франсуа:

— Франсуа, позаботьтесь о моем оружии и догоняйте нас верхом на слоне.

Затем он вскочил на вторую лошадь и, жестом руки и поклоном указав дорогу англичанину, пустился в галоп. Не прошло и пяти минут, как они добрались до места привала и застали караван, с которым за это время не случилось никаких новых происшествий, там же, где Рене его оставил.

Однако Джейн испытывала настолько сильное беспокойство, что не могла долее оставаться в паланкине. Она спустилась с него вместе с сестрой, и обе девушки, заслышав топот копыт, сделали несколько шагов навстречу всадникам.

Те спешились с изяществом опытных наездников, и Рене, взяв за руку английского офицера и поклонившись мадемуазель де Сент-Эрмин, промолвил:

— Мисс Элен, имею честь представить вам сэра Джеймса Эспли.

После чего, повернувшись к англичанину, продолжил:

— Сэр Джеймс Эспли, имею честь представить вам мисс Элен де Сент-Эрмин и мисс Джейн, ее сестру.

Затем, оставив их ошеломленными, он отошел на несколько шагов, чтобы не отягчать своим присутствием первые мгновения воссоединения жениха и невесты.

Джейн приветствовала Рене невыразимым взглядом, в котором остатки страха смешивались с выражением нежнейшей любви, и последовала за сестрой.

Прелестная девушка, еще имевшая силы властвовать над своими словами, уже не была властна ни над своим сердцем, ни над своим взглядом.

Спустя десять минут, в течение которых Рене протирал батистовым платком замки и стволы своих ружей, сэр Джеймс подошел к нему и с поклоном произнес:

— Сударь, прежде я не знал всех обязательств, какие у меня есть перед вами: мадемуазель Элен только что поведала мне о них и добавила, что она не желает долее оставаться лишенной вашего общества.

Рене присоединился к девушкам, а два часа спустя, уже в наступившей темноте, лай целой собачьей своры приветствовал вступление каравана во владения виконта де Сент-Эрмина.

Рене, понимая, какую печаль доставляло бы сестрам присутствие гроба, да еще отцовского гроба, во время трех долгих дней путешествия, позаботился, чтобы смертные останки виконта были перевезены отдельным конвоем и прибыли на Землю бетеля через три дня после приезда туда его дочерей.

LXX СЕМЬЯ УПРАВЛЯЮЩЕГО

Примерно через полтора часа, поскольку дорога стала чуть ли не торной, путешественники догадались, что они приближаются к колонии, населенной многочисленными обитателями. Изучив следы на дороге, можно было бы распознать в них отпечатки ног слонов, буйволов и лошадей. Дорога заканчивалась у мощной опускной решетки, заменяющей ворота и примыкающей к подъемному мосту. Сквозь прутья решетки можно было разглядеть очертания нескольких хижин, стоявших в два ряда и служивших, так сказать, свитой большого здания, которое явно играло роль господского дома в этой маленькой деревне.

На псарне, примыкавшей к дому, поднялся страшный шум, когда Рене достал из паланкина охотничий рог и, как настоящий охотник на лис, протрубил сигнал возвращения с охоты.

Сэр Джеймс вздрогнул. С тех пор, как он покинул Англию, ему не доводилось слышать столь умело исполненной охотничьей фанфары.

Но собаки, которые никогда не слышали этого сигнала, и жители деревни, которые, за исключением ее патриарха, не могли осознать, что за музыкальный инструмент нарушил спокойствие ночи, и которых обычно тревожил лишь рев хищных зверей, повыскакивали наружу: собаки — из своих конур, где с наступлением ночи их спускали с цепи, а люди — из своих хижин, где по завершении трудового дня они ужинали в кругу семьи.

Господский дом, казалось, внезапно проснулся. Двери распахнулись, заскрипели окна, и целая дюжина слуг всех цветов — негров, индийцев, китайцев — показалась на пороге, держа в руках смолистые факелы.

Вперед выступил лишь какой-то старик. При свете факела, который он нес и который озарял его лицо, ему можно было дать лет шестьдесят восемь — шестьдесят девять. У него были длинные белые волосы и такая же белая борода, которых, без сомнения, не касались ни ножницы, ни бритва с тех пор, как он находился в Индии. Его большие черные глаза, все еще яркие, блестели из-под густых посеребренных бровей; у него была прямая спина и твердая поступь; он остановился в десяти шагах от ворот и промолвил:

— Приветствую странников, пожелавших просить меня о гостеприимстве; но мы здесь не во Франции, и да будет мне позволено спросить, прежде чем я отворю дверь дома, который мне не принадлежит, кто они.

— Ответить вам надлежало бы моему отцу, — произнесла Элен, — но губы его сомкнула смерть, и он не может сказать вам то, что от его имени скажу вам я: благослови Господь, Гийом Реми, тебя и все твое семейство.

— О! Хвала Небесам! — воскликнул старик. — Неужто вместо покойного хозяина явились мои долгожданные молодые хозяйки, которых я никогда еще не видел и опасался так и не увидеть, прежде чем умереть!

— Да, Реми, это мы, — в один голос ответили обе девушки.

Затем Элен продолжила одна:

— Открывай, мой славный Реми, открывай скорее, ибо мы очень устали после трехдневного пути и привели тебе гостей, которые, возможно, устали бы еще больше нас, если бы их не поддерживали присущие им мужество и самоотверженность.

Старик подбежал к воротам, крича на ходу:

— Ко мне, Жюль! Ко мне, Бернар! Живо открывайте досточтимым сеньорам, приехавшим к нам.

Два крепких парня лет двадцати двух — двадцати трех кинулись к воротам, а старик тем временем продолжал кричать:

— Адда, скажи Пятнице, пусть разожжет кухонные печи, и скажи Доминго, пусть свернет головы самым жирным домашним птицам. Есть у тебя чем подкрепиться, Бернар? А у тебя в буфетной, Жюль?

— О, будьте покойны, отец, — ответили ему сыновья, — мы можем накормить целый полк, а здесь даже роты не наберется.

Молодые люди спрыгнули со своих лошадей и помогли Элен и Джейн спуститься со слонов.

— Господи Иисусе! — воскликнул Реми, увидев девушек. — Что за красавицы! И каковы ваши земные имена, милые мои ангелы небесные?

Элен и Джейн одна за другой назвали свои имена.

— Мадемуазель Элен, — сказал старик, — вы похожи на господина виконта, вашего отца, а вы, мадемуазель Джейн, вылитый портрет вашей матушки. Ах, дорогие мои господа, — продолжал старик, взмахом головы стряхнув слезы, дрожавшие у него на ресницах, — больше мне не увидеть вас! Нет, не увидеть! Не увидеть!.. Но на этом все не кончается, — снова заговорил он, — мертвые, как бы сильно мы ни любили их, не должны заставлять нас забывать о живых. Нас предупреждали о вашем приезде. Однажды мы увидели то, чего прежде никогда не видели: это был почтовый служащий из Пегу со своими колокольчиками; он привез письмо от вашего отца, прелестные мои дети! Ваш отец извещал меня о своем и вашем скором приезде. На конверте было написано: «Сто франков тому, кто доставит». Я дал почтарю двести франков: сто из денег вашего отца и сто из своих собственных, настолько меня обрадовала весть, которую он мне принес. Вы найдете свои комнаты полностью готовыми, они ждут вас уже почти полгода. Пока они не были заполнены, в сердце моем царила пустота. А теперь, хвала Всевышнему, вы здесь, и пустоты этой как не бывало!

Старик, держа шляпу в руке, встал во главе колонны и двинулся в сторону господского дома, окна которого незадолго перед тем были распахнуты; все вошли в большой обеденный зал, стены которого были обшиты панелями их эбенового дерева и чем-то вроде акациевого дерева золотистого цвета; сплетенные здешними негритянками циновки, отличавшиеся утонченной изысканностью, устилали пол. Стол был накрыт скатертью из волокна алоэ и такими же салфетками. Сервиз из грубого фарфора ярких цветов, купленный в Сиамском королевстве, весь целиком сверкал на салфетках, хранивших цвет ни разу не стиранного сурового полотна. Ложки и вилки были вырезаны из чрезвычайно твердого дерева, вполне способного заменить металл. Английские ножи, купленные в Калькутте, дополняли набор столовой посуды.

Невозможно объяснить, сколько потребовалось терпения и воли, чтобы собрать все эти различные предметы в подобной пустыне; но у преданности столько средств, у благодарности столько возможностей!

Все остальная обстановка — кровати, зеркала, драпировка — была английского производства и пришла из Калькутты. Сыновья Гийома Реми предприняли две поездки в Индию, по ту сторону Ганга, и на судах, зафрахтованных с этой целью, привезли в дом, который в семье называли господским, все предметы первой необходимости и даже предметы роскоши.

Гийом Реми, который был плотником, заставил каждого из своих сыновей освоить какое-нибудь ремесло. Одного он сделал столяром, другого — железных дел мастером, а третьего — земледельцем.

Этого третьего сына, которого мы еще не видели, звали Жюстен; в тот момент он находился в засаде, подстерегая тигра: один из буйволов Жюстена был зарезан тигром, которому недостало времени сожрать его целиком, и парень засел в засаду возле остатков убитого животного. В качестве земледельца именно он был обязан, как охотник, обеспечивать дом дичью; впрочем, в случае необходимости все трое становились если и не охотниками, то, по крайней мере, солдатами, и в любой стране мира они слыли бы отличными стрелками.

После того как Реми получил письмо, извещавшее о возвращении виконта и двух его дочерей, стол накрыли и постоянно держали накрытым, чтобы, в какое бы время дня или ночи те ни приехали, они могли убедиться, что их ждали. Ограничивались лишь тем, что каждый день протирали стеклянную посуду и сметали пыль с фарфора.

Адде было поручено проводить девушек в их комнату. На каждом шагу их поджидала очередная приятная неожиданность: они ожидали увидеть какую-нибудь земляную или соломенную хижину, а обнаружили, напротив, дом, в котором все необходимое имелось в настолько полном виде, что порой казалось чуть ли не излишеством.

Молодых людей в их покои проводили Жюль и Бернар.

Жюль, проходивший ученичество в Калькутте и знавший английский язык, был приставлен оказывать услуги капитану.

Бернар, знавший лишь французский язык и нескольких наречий, на которых говорят на Суматре и Малайском полуострове, поступил в распоряжение Рене.

Но пусть нас поймут правильно: говоря «был приставлен оказывать услуги» или «поступил в распоряжение», мы не подразумеваем ничего такого, что могло бы напоминать положение слуги; эти молодые люди, знавшие себе цену, были одарены некой природной гордостью, которая наделяла их вежливостью гостеприимного хозяина, никогда не переходившей в угодливость раболепного слуги. С первого же вечера Рене и Бернар стали добрыми товарищами. Англичанину, по натуре более высокомерному, понадобилось некоторое время, чтобы сблизиться с Жюлем.

Спустя полчаса гостям объявили, что ужин подан.

Путешественники вошли в обеденный зал и увидели, что стол был накрыт лишь на четверых. Старик, два его сына и дочь остались стоять у стены.

— Адда, — своим нежным голосом произнесла Элен, — если не брать в расчет того вашего брата, что сейчас на охоте, на этом столе не хватает еще четырех приборов.

Девушка удивленно взглянула на Элен.

— Я не понимаю, мадемуазель, — сказала она.

— Один для вашего отца, — почти повелительным тоном начала Элен, — между моей сестрой и мною; один для вас — между этими двумя господами; по одному справа от меня и слева от Джейн — для двух ваших братьев, присутствующих здесь, и, наконец, пятый — для того из ваших братьев, что находится сейчас в засаде на тигра. Я даже готова поручиться, что господин Рене не опроверг бы меня, скажи я, что он был бы не прочь увидеть своего друга Франсуа сидящим за тем же столом, что и он; сегодня Франсуа убил тигра, выказав волнения и гордыни не больше, чем бывалый охотник, а человек, убивший тигра, вправе, на мой взгляд, сидеть за любым столом, даже за столом императора.

— Но, мадемуазель, — выступив вперед, промолвил старик, — почему вы хотите устранить дистанцию, существующую между слугами и господами? Вы напрасно будете приказывать нам забыть об этой дистанции, мы всегда будем помнить о ней.

— Друзья мои, — сказала Элен, — среди нас нет ни слуг, ни господ, так, по крайней мере, мне раз двадцать повторял отец. Когда мы явились просить вашего гостеприимства, вы поднялись из-за стола, вы приняли нас у себя, однако распространяться далее ваше гостеприимство не обязано. Мы не намерены что-либо менять ни в вашем распорядке, ни в ваших обычаях, но в этот вечер окажите нам честь отужинать вместе с нами.

— Ну раз барышня этого хочет, подчинимся, Адда, — сказал Реми.

И он ударил в тамтам, огромный гонг, предназначенный для вызова слуг: спустя мгновение появилось четверо негров.

— Приказывайте, — обратился Реми к Элен.

Элен дала приказ добавить пять приборов и показала, где их следовало поместить.

Сестры раздвинули свои стулья, и старик сел между девушками; двое его сыновей заняли места: один — справа от Элен, другой — слева от Джейн. Молодые люди раздвинулись, и Рене, учтивый, как и подобает французу, предложил стул Адде.

Затем позвали Франсуа, который начал было церемониться, но затем, видя, что возможности выкрутиться нет, храбро занял свое место напротив прибора, предназначенного для отсутствующего охотника.

И лишь тогда вновь прибывшие обратили внимание на Адду, и красота ее заставила всех, даже обеих француженок, невольно вскрикнуть от восхищения.

Адда с ее огромными, безупречно расположенными черными глазами, слегка смуглой кожей, гладкими и черными, словно вороново крыло, волосами, атласными вишневыми губами, жемчужными зубами, плечами и руками, достойными служить моделью для скульптора, была индийской Венерой; одета она была в сари из бенгальской ткани, легкие складки которого не позволяли вводить в заблуждение, как свойственно европейским платьям. Это было одно из тех одеяний, какие скульптор набрасывает на мрамор изваянных им статуй и какие выдают все тайны любви, доверенные им целомудрием. В ней была та грациозность, что присуща не только женщине, но и некоторым видам диких зверей. Было в ней что-то и от лебедя, и одновременно от газели, и при всем том порода и дух ее были чисто французскими. Она являла собой великолепный цветок, своим расцветом обязанный скрещиванию двух рас.

Никому не приходило в голову восхвалять красоту Адды.

Ею просто восхищались, только и всего.

Четверо негров унесли первые поданные блюда, как вдруг поднялся тот же громкий лай, какой встретил появление путешественников.

На мгновение все замерли.

— Не обращайте внимания, — промолвил Реми, — это вернулся Жюстен.

Лай собак приобрел оттенок ярости.

Двое братьев кивнули друг другу.

— Он убил тигра? — спросил Рене.

— Да, — ответил Реми, — и принес его шкуру, именно это и вызвало ярость у собак.

В эту минуту дверь обеденного зала распахнулась и старший из трех братьев, красивый молодой человек геркулесова телосложения, со светло-рыжими волосами и такой же бородой, ступил на порог; со своей туникой, старинным галльским одеянием, доходившим ему до колен и перехваченным в поясе ремнем, а главное, со шкурой тигра, голова которого увенчивала его собственную голову, а лапы были скрещены у него на груди, он был похож на тех античных знаменосцев, каких можно увидеть на полотнах Лебрёна, изображающих битвы Александра Македонского.

Появление его было столь странным и неожиданным, а на его челе, по которому катились капли звериной крови, читалось такое дикое величие, что при виде его все поднялись.

Но он, с порога поздоровавшись со всеми, направился прямо к Элен и, опустившись перед ней на одно колено, произнес:

— Мадемуазель, соблаговолите положить этот ковер себе под ноги, хотя я желал бы, чтоб он был более достоин вас.

LXXI ЗЕМНОЙ РАЙ

В 1780 году, примерно за двадцать пять лет до описываемых событий, виконту де Сент-Эрмину, капитану судна «Победа», была поручена особая миссия к королю Пегу, незадолго перед тем сделавшемуся независимым от императора Авы. Цель этой миссии состояла в том, чтобы получить на берегах Бенгальского залива, на западном побережье нового королевства, семь или восемь льё земли между рекой Метра и морем и основать там французскую колонию. Взамен король Людовик XVI предлагал оружие, деньги и даже французских инженеров, дабы помочь новому королевству укрепиться.

Нового короля звали Мендараджи-Пра. Будучи человеком умным, он согласился на это предложение и, желая дать виконту де Сент-Эрмину доказательство своей преданности Франции и своего уважения к нему лично, призвал его выбрать на бескрайних необитаемых пространствах королевства землю по собственному вкусу, чтобы основать на ней французское торговое поселение.

У виконта де Сент-Эрмина был на борту «Победы» плотник, весьма толковый человек, сын одного из старых слуг отца виконта.

Плотника звали Реми; единственной книгой, которую он прочел, и не только прочел, но и без конца перечитывал, была книга о Робинзоне Крузо. Чтение ее повернуло ему мозги до такой степени, что каждый раз, когда корабль приставал к какому-либо пустынному острову, отвечавшему вкусу Реми, бедняга начинал молить виконта де Сент-Эрмина позволить ему взять свой плотничий инструмент и сойти на берег, дав ему ружье, порох и пули и оставив его наедине с собственным призванием.

Не обладая сколько-нибудь значительным личным состоянием и зная о богатстве предложенных ему земель, г-н де Сент-Эрмин решил согласиться на предложение короля и совершить круговую поездку с целью сделать свой выбор, если найдется что-либо подходящее. К тому же это стало бы осуществлением к своей собственной выгоде чаяний Реми.

Вероятно, он проделал тот же путь, какой спустя семнадцать лет после него пришлось проделать у нас на глазах его дочерям, одна из которых в то время еще не родилась, и прибыл в местность, какую в начале 1805 года мы застаем носящей название Земля бетеля.

Местность была превосходной, и виконт сразу же оценил все ее выгоды. Рекой Пегу она была связана с Рангуном и Сириамом, рекой Ситтанг — с архипелагом Мергуи, рекой Танлуин — с Мартабаном и всем западным побережьем Сиама. Ландшафт ее казался укрепленным самой природой. Это был полуостров, почти полностью отрезанный притоками и рукавами реки Ситтанг. Лишь сотня метров связывала его с остальной сушей. Несомненно, вся эта земля уже подвергалась агрономическим опытам: бетель, который в диком состоянии в Индии не встречается, произрастал здесь на каждом шагу и явно был плодом старых заброшенных плантаций.

Господин де Сент-Эрмин остановил свой выбор на этом месте. Полуостров имел около двух льё в длину и от половины до четверти льё в ширину. Проведя измерения, виконт составил чрезвычайно точный план местности и заявил королю Пегу, что, если тот действительно желает облагодетельствовать его, как о том говорит, он исполнит все его желания, подарив ему клочок земли, изображенный на этом рисунке.

План этот занимал так мало места на бумаге и одновременно так мало места на карте королевства, что король не усмотрел никаких трудностей в том, чтобы удовлетворить просьбу виконта де Сент-Эрмина. Он утвердил эту концессию, скрепил ее своей королевской печатью, и виконт де Сент-Эрмин стал владельцем трех льё земли в королевстве его величества Мендараджи-Пра.

Реми следил за ходом переговоров, выказывая все тревоги вожделения. Когда соглашение было заключено, подписано и скреплено печатями, он пришел к г-ну де Сент-Эрмину, встретившему его пристальным взглядом.

— Ну что, Реми, — спросил виконт, — надеюсь, теперь ты рад?

— Как и любой вашей удаче, капитан, — ответил Реми.

— Однако эта удача досталась вовсе не мне.

— Как так?

И Реми, начиная понимать, к чему клонит виконт, покраснел и задрожал всем телом.

— О Боже! Капитан, — воскликнул он, — возможно ли такое?!

— Ну да, Бог ты мой, разумеется! Ты станешь единоличным собственником этой огромной территории, поскольку будешь моим уполномоченным. Я не скажу тебе, когда вернусь сюда и вернусь ли сюда вообще. Если я не вернусь и мои дети не истребуют у тебя эту землю, она будет принадлежать тебе безраздельно. Если же я вернусь или вместо меня явятся мои правопреемники, мы разделим поровну всю прибыль, как накопленную, так и будущую. Я оставляю тебе пять тысяч франков, десять ружей, три бочки пороха, триста фунтов свинца и все инструменты, которые, впрочем, и так твои. Если ты хочешь иметь раба, двух рабов, четырех — я тебе их дам.

— Мне не нужен никто, — ответил Реми, — но знайте, что, когда бы вы ни вернулись, если вы вернетесь, так вот, знайте, что здесь вам принадлежит не четверть, не половина, а все!

— Хорошо! — сказал виконт. — Мы уладим это в другое, более подходящее время.

Он пожал руку Реми и уехал, оставив его посреди леса, где плотник рассчитывал добывать исходные материалы для домов, которые он намеревался построить.

Было десять часа утра, когда Реми оказался наедине с Богом перед лицом этой изобильной и могучей природы.

Он обвел взглядом все вокруг и с гордостью произнес: — Я царь всего, что меня окружает!

Но внезапно, словно в ответ на его восклицание, послышалось рычание. Это был тигр, казалось, говоривший: «Ладно! Если ты царь, то я здесь хозяин».

Реми, вступая во владение своей новой державой, безусловно ожидал возражений такого рода и потому не был чрезмерно испуган; он подыскал дерево, ветви которого опускались почти до земли, и до наступления ночи соорудил вокруг его ствола шалаш, способный защитить его в первый момент от нападений хищных зверей; на всякий случай он оставил наверху отверстие вроде дымохода, позволявшее ему дотянуться до первых ветвей дерева, а на самых верхних ветвях соорудил из двух досок сиденье, поместив возле него четыре или пять полностью заряженных ружей. Затем он принялся за еду, оставленную ему виконтом.

Реми пребывал на вершине счастья: впервые в жизни он оказался хозяином самому себе и, подобно Августу, вообразил себя хозяином мира.

Об утреннем рычании он забыл.

О нем заставило вспомнить колыхание травы шагах в шестидесяти от него.

С этой минуты, продолжая есть, Реми не отводил взгляда от высокой травы, которая на виду у него шевелилась.

Это была пантера, которой не посчастливилось, как Реми, обзавестись ужином, но которая стремилась его раздобыть.

Реми не был близко знаком с повадками этих огромных диких кошек, и потому он всего лишь удостоверился, что до первой ветви можно дотянуться ногой, а до третьей — рукой.

Он поставил ногу на первую, рукой схватил третью и начал карабкаться на дерево; добравшись до своего сиденья, находившегося на высоте около двадцати пяти футов, он разместился там столь же спокойно, как если бы укрылся в неприступной крепости.

Между тем пантера учуяла его.

Она приближалась, подползая на брюхе, словно кот, подстерегающий птичку.

Футах в двадцати от дерева она свернулась в клубок и прыгнула, оказавшись благодаря этому прыжку всего лишь в двух метрах ниже Реми.

Реми держал у себя на боку, за поясом, плотницкий топор; улучив момент, когда пантера вытянула лапу, чтобы вцепиться в ствол дерева, он ловким и сильным ударом топора отрубил эту лапу, которая полетела вниз, отскакивая от ветки к ветке, и упала на землю.

Пантера испустила страшный вопль боли и ярости и вытянула другую лапу, которую Реми вторым ударом, не менее сильным и не менее ловким, отправил вслед за первой.

Пантера испустила второй вопль и, потеряв равновесие, тяжело рухнула с высоты двадцати футов.

Реми схватил одно из своих пяти ружей и, прежде чем пантера успела опомниться после своего падения, разнес ей пулей голову. Затем он спустился на землю, взял в руки нож, умело содрал с пантеры шкуру, повесил ее на дерево, обе отрубленные лапы приколотил ко входу в свой шалаш, как поступают — ему доводилось видеть такое — с волчьими лапами, а затем продолжил прерванный ужин, промолвив:

— Смотришь издали — сплошная загадка, а подойдешь ближе — и сказать нечего!

Пантеры приняли все это к сведению, и хотя вечером, ночью и на рассвете Реми еще слышал их рычание, ни одна не осмелилась показаться в виду шалаша.

Тем временем шалаш мало-помалу менял свою форму; то, что вначале было всего лишь грудой срезанных ветвей, спустя месяц превратилось в небольшую крепость из обтесанных на четыре канта и плотно подогнанных друг к другу стволов; верхний настил из крепких брусьев стал основой чердака, на который можно было подняться по приставной лестнице. Шесть досок, прилаженных одна к другой, служили походной кроватью, а стол, крепко стоявший на своих четырех ножках, вместе с деревянной скамейкой довершал какое-то время всю меблировку.

Однажды утром Реми увидел, что к его хижине приближается какой-то караван. Это виконт де Сент-Эрмин, приехав в очередной раз в Пегу, позаботился о всем том, чего недоставало его бедному отшельнику.

Он отправил ему рис, зерно, кукурузу, жеребца и кобылу, корову и теленка, кабана и свинью, петуха и шесть кур, а кроме того, огромного сторожевого пса и его суку и, наконец, кота с кошкой. И в придачу ко всему этому — мельницу, какие имеют на борту судов, чтобы молоть зерно.

Вначале Реми был напуган при виде этих богатств: где было поместить стольких вновь прибывших? К счастью, в дополнение виконт отправил ему большой запас гвоздей, запоров и кучу других вещей, которых Рене не мог раздобыть в своей пустыне.

Не стоило и мечтать о том, чтобы соорудить хлев для всего этого скота за сутки или даже за неделю; Реми начал с того, что построил вокруг своей хижины частокол, достаточно высокий и плотный для того, чтобы через него нельзя было ни пролезть, ни перепрыгнуть.

В первый день он держал животных связанными; на второй день частокол, имевший примерно сто футов в окружности и, соответственно, тридцать три фута в поперечнике, был готов. Реми впустил животных внутрь ограды и закрыл за ними ворота. Петух начал с того, что уселся на один из воротных столбов частокола и принялся петь там в положенные часы и исполнять обязанности часового. Ну а куры с первого же дня стали нестись.

Людям, которые привели весь этот караван, потребовали у Реми дать им расписку в получении. Виконт де Сент-Эрмин заплатил им вперед. Реми добавил к сумме, которую они уже получили, несколько тикалов на выпивку и отослал всех обратно.

На другой день после их отъезда лошади, корова, кабан, свинья, теленок, собаки и кошки были выпущены на лужайку.

Собаки и кошки тотчас же освоились со своей ролью домашних животных: первые уселись у ворот, а вторые забрались на чердак.

Чердак этот производил впечатление крепости: именно там, постоянно заряженные пулями, под рукой у осажденных находились десять ружей, в то время как пять десятков полностью снаряженных патронов дожидались своей очереди, чтобы стать посланцами смерти.

С чердака, господствовавшего над всеми окрестностями, можно было через искусно устроенные небольшие бойницы стрелять по всем направлениям, не рискуя, что тебя подстрелит противник.

Остальные животные разбредались по лужайке; куры оставались клевать возле дома.

С наступлением вечера инстинкт направлял животных к частоколу: тревожное пение петуха и лай собак могли предвестить, что какой-нибудь тигр или какая-нибудь пантера бродят вокруг загона.

Но, как мы сказали, ни днем, ни ночью видно их не было.

Между тем Реми начал замечать, что его многочисленные постояльцы доставляют ему слишком много хлопот для одного человека; и порой, сетуя на собственное малодушие, он думал о том, что нелишним было бы иметь женщину в этой зарождающейся колонии, причем не только ради того, чтобы внушать ему надежду на увеличение ее численности, но и чтобы снять с себя часть многообразных забот, которые она ему доставляла.

И вот однажды ночью, когда он сильнее обычного был обуреваем этими навязчивыми мыслями, казавшимися ему бесовским наваждением, Реми проснулся за час до рассвета, услышав пение петуха, лай собак и звук ружейных выстрелов, доносившихся, по-видимому, с берега реки.

Он схватил ружье, набил карманы патронами и, сопровождаемый своими собаками, бросился к берегу реки, где, как ему казалось, развернулось сражение.

На берегу лежали тела убитых; их было трое, и они только что испустили последний вздох; несомненно, они подверглись нападению тех разбойников с западного побережья Сиамского королевства, что поднимались вверх по реке Ситтанг.

Реми искал глазами и звал, однако никто ему не ответил; но, когда занялся день, ему показалось, что он видит стоящее на коленях человеческое существо, молчаливое, оцепеневшее и неподвижное, будто статуя.

Он подошел: это была юная индианка лет двенадцати или тринадцати, стоявшая на коленях возле распростертого тела мертвого мужчины лет сорока.

Грудь его была пробита пулей.

После двух месяцев, проведенных в полном одиночестве в этом безлюдье, Реми, с его косматыми волосами и нечесанной бородой, вполне мог и сам сойти за разбойника.

Однако девушка при виде его явно не испытала никакого испуга; она лишь указала ему на мертвого мужчину, после чего снова опустила голову и заплакала.

Реми ждал несколько минут, давая девушке возможность излить ее горе.

Затем он знаком велел ей подняться и следовать за ним.

Она поднялась и трижды подала зов, на который никто не откликнулся; затем с юной и одновременно дикарской грацией она прижалась рукой и головой к плечу Реми и пошла тем же шагом, что и он.

Через три четверти часа они подошли к частоколу.

Издалека завидев их, животные сгрудились у ворот, а затем, выказывая самые дружеские чувства, расступились, чтобы дать им пройти.

Собака лаяла, свинья хрюкала, корова мычала, лошадь ржала, кот мяукал, а петух кукарекал.

Ева вступила в этот земной рай, и каждое животное приветствовало ее на свой лад. Лишь человек не проронил ни слова, но в ту минуту, когда он открывал дверь своего дома, сердце его билось так, как никогда прежде.

LXXII КОЛОНИЯ

Реми отнес на чердак несколько охапок папоротника, в обилии произраставшего вокруг дома, поверх расстелил шкуру пантеры, смастерил две скамейки, подобные той, что стояла у него внизу, и чердак превратился в жилище новоявленной Евы.

Он внимательно посмотрел на юную бирманку, чего не делал прежде, и нашел ее очаровательной: на ней было длинное платье небесно-голубого цвета, стянутое в талии шелковым пояском, с вышивкой вокруг шеи и на краях широких рукавов; плетеные соломенные сандалии облегали ее детские ножки; ее обнаженные руки, чуть более смуглые, чем лицо, были прекрасной формы; ее понятливый взор был исполнен признательности к Реми и, казалось, говорил: «Поскольку беда пригнала меня к тебе, могу я что-нибудь сделать для тебя?»

Рене, со своей стороны, был настроен делать все, чтобы заставить девушку забыть о ее беде; с таким настроением с обеих сторон они вскоре приобрели навык обмениваться то на бирманском языке, то на французском теми словами, какие необходимы для обеспечения первых жизненных нужд.

Девушка, несомненно, принадлежала к какому-то скотоводческому племени, поскольку она тотчас же принялась ухаживать за домашними животными; она указала на то, что кабан и его самка должны быть поселены отдельно, и в тот же день для них было построено помещение. Теленок подрос и более уже не нуждался в материнском молоке, но, то ли из чревоугодия, то ли из лени, продолжал им питаться. И тогда она сплела из высоких и тонких трав корзины такого плотного плетения, что в них можно было держать молоко, точно в деревянных или фаянсовых сосудах; она собирала яйца, разделила всех кур на несушек и наседок, так что теперь у нее всегда были свежие яйца и цыплята, добывавшие себе корм возле дома.

Но куда более важное открытие, сделанное ею, заключалось в том, что вьющееся растение, покрывавшее здесь всю землю, было не чем иным, как бетелем; она знала, что такое кукуруза и пшеница и показала Реми, как сажать одно и сеять другое.

Реми очень нравились его новые занятия, позволявшие ему постоянно находиться рядом с девушкой. Не прошло и двух месяцев, а она уже вполне освоилась в доме. В свой черед Реми установил мельницу и научил хозяйку выпекать хлеб. Благодаря маслу и сыру, которые она делала из сливок, достаток в доме шел в гору.

Она умела делать сети и лесу из волокон алоэ, и вскоре изготовленные ею рыболовные снасти стали вносить свой вклад в питание колонистов.

Наконец, в один прекрасный день Реми обнаружил, что ферма разрослась настолько, что обходиться без помощников уже невозможно, и потому он решил отправиться в городок Таунгу, расположенный не далее чем в пятнадцати льё, и посмотреть, нельзя ли купить там несколько негров или нанять несколько слуг.

Он намеревался также выяснить, нельзя ли извлечь прибыль из бетеля, который заготовила Ева и который можно было производить ежегодно в любом желаемом количестве.

И вот однажды утром, вместо того чтобы выпустить жеребца пастись, Реми оседлал его, взнуздал и сел на него верхом; но тут он заметил, что кобыла, привыкшая не покидать своего самца, настроена отправиться в путь вместе с ним без всякого на то принуждения; Реми оседлал ее, бросил ей повод на шею и открыл ворота частокола.

Однако в ту же минуту Ева встала в воротах, и, когда Реми приготовился выехать из них, она раскинула руки и, рыдая, несколько раз повторила два слова из немногих известных ей французских слов:

— С тобой, с тобой, с тобой!

Реми и сам был немало раздосадован тем, что ему приходится оставлять Еву одну на два или три дня; он опасался, что за время его отсутствия с ней произойдет какая-нибудь беда. Ева не смогла бы одна защитить это маленькое, едва зародившееся поселение, если бы на него совершили нападение. Да и потом, если уж суждено было чего-то лишиться, Реми предпочел бы потерять свой дом и свою скотину, нежели потерять Еву. Так что он спрятал в расщелине скалы ружья и порох, самое ценное, по его мнению, что у него было, ибо, имея ружья и порох, он смог бы отвоевать то, что у него забрали бы. Что же касается животных, то о них он нисколько не тревожился: поскольку почти все они были травоядными, у них был навык добывать себе корм самостоятельно. Кроме того, он взял двадцать пять луидоров из своих денежных запасов.

Затем, довольный тем, что не оставляет ничего, о чем болело бы сердце, он препоручил охрану своей маленькой зарождающейся фермы Всевышнему. У Реми был компас: с его помощью он взял направление на Таунгу. По пути им предстояло переправиться через один из притоков Ситтанга. Реми хотел было отыскать брод, но его юная подруга жестом дала ему понять, что в этом нет нужды и что она умеет плавать. Рене и Ева подъехали к берегу реки, взялись за руки и понудили своих лошадей войти в воду.

В тот же вечер они прибыли в Таунгу.

Пегуанцы, которые обитают в местностях, удаленных от больших городов, не пользуются чеканными монетами; у них в ходу небольшие золотые слитки, которые они проверяют пробным камнем, чтобы знать, чистое это золото или с примесями; впрочем, в Бирме, где имеются серебряные рудники, золотом пользуются в основном лишь для того, чтобы золотить пагоды.

Вскоре Реми понял, насколько полезна ему была Ева: она знала бирманский язык и служила переводчиком; к тому же имелось множество мелочей, необходимых в зарождающейся колонии, о которых Реми наверняка забыл бы, но о них помнила Ева.

Но главное заключалось в том, что привезенного ими бетеля, который все нашли превосходным, оказалось достаточно, чтобы путем обмена купить всю нужную им провизию, и торговцы, которые его приобрели, взяли на себя обязательство забрать в течение трех месяцев весь бетель, заготовленный Евой.

И на сей раз Еве не нужно будет ехать в город: торговец сам приедет за товаром в колонию, которая с этого времени стала называться Землей бетеля.

Они купили двух негров и двух негритянок, наняли двух парней, приученных к выращиванию риса, и двух женщин в помощь Еве для ухода за скотиной и заготовки бетеля.

Кроме того, они приобрели двух буйволов, конечно же самца и самку, чтобы волочить плуг, который Реми намеревался смастерить сам. Вместо железного лемеха предполагалось использовать лемех из тикового дерева.

Обратный путь занял три дня, поскольку женщины и вьючные животные не поспевали за лошадьми, если только те не переходили на шаг. Переправа через реку прошла без приключений, и вскоре они оказались в виду своего жилища.

Едва завидев их, навстречу им бросились собаки, а вслед за ними двинулась и все прочие животные, за исключением петуха, оставшегося сидеть на частоколе, кур, продолжавших водить своих цыплят, и кота и кошки, с важностью египетских богов застывших по обе стороны ворот.

За время отсутствия хозяев ничего не произошло, и все осталось нетронутым как снаружи, так и внутри жилища.

Застав все в таком исправном состоянии и видя, сколь удачно завершилась его поездка, Реми воздел руки, дабы возблагодарить Небеса. Решив, что эти объятия открыты ей, Ева простодушно бросилась в них. Реми прижал ее к своей груди, и впервые губы их встретились и слились в поцелуе.

С этого времени нелюдимость Реми начала мало-помалу исчезать, он перестал читать «Робинзона Крузо», и единственным напоминанием об этой книге, оставшемся в доме, стало имя одного из негров, которого назвали Пятницей.

С этого же времени все обязанности по дому были распределены, каждый получил свои полномочия, а рабочие дни стали упорядоченными.

Проявив присущее ему мастерство, Реми изготовил плуг, после чего впряг в него буйволов, вспахал десяток арпанов земли и засеял их.

В сравнении со столь сложной работой, как изготовление плуга, смастерить борону было сущим пустяком. Так что Реми проборонил свои десять арпанов земли, и вскоре там взошла пшеница.

Один из двух парней, нанятых помогать ему в обработке земли, обнаружил болотистую местность, после чего Реми проложил там оросительные каналы и устроил рисовую плантацию.

На второго парня, имевшего склонность к охоте и рыболовству, возложили обязанность снабжать дом провизией; но, поскольку округа изобиловала дичью и рыбой, остававшееся у него свободным от этих занятий время использовалось для того, чтобы помогать одной из негритянок, весьма опытной в выращивании бетеля, ухаживать за этим растением, с которым Реми связывал большие надежды на процветание колонии, и расширять его посадки.

У Евы и второй негритянки хватало сил управляться со скотиной и домашним хозяйством.

Благодаря этому подкреплению в лице новых работников маленькая колония приняла более достойный вид. Если прежде негров били и они ничего толком не делали, ибо их заставляли работать, то теперь, поскольку их кормили и обращались с ними скорее как со слугами, нежели как с рабами, они трудились с утра до ночи; и потому лица здесь были веселыми и радостными у всех, за исключением хозяина дома; дело в том, что с Реми, хотя он и перестал быть мизантропом, случилось нечто похуже: он был влюблен.

Ева, со своей стороны, любила Реми всем сердцем и со всем своим простодушием. Ее ласки и ее слова не оставляли его в неведении. Именно эта взаимность чувств и причиняла боль его сердцу: если бы Ева не любила его, если бы она не говорила ему об этом, у него достало бы выдержки противостоять лишь своей собственной любви; но бороться не только против своей любви, но и против любви Евы было выше его сил.

На уста наших читателей просится вопрос: «Но почему тогда?…»

Отвечу прежде, чем этот вопрос будет высказан до конца: да потому, что Гийом Реми, славный человек и превосходный христианин, законный сын Матюрена Реми и Клодины Перро, ни за что на свете не хотел сделать своего сына-первенца родоначальником незаконнорожденного потомства.

Он пребывал в самом разгаре борьбы между искушением и совестью, как вдруг однажды вечером собаки залаяли, но не яростно, как если бы предупреждали об опасности, а полегоньку, по-братски, так сказать, словно предупреждая о приходе друга. Рене пошел отпирать ворота: тот, кто в них постучался, и в самом деле был братом.

Это был французский иезуит, намеревавшийся проповедовать Христа в Китае и, по всей вероятности, обрести там смерть.

— Вдвойне добро пожаловать, святой отец! — радостно приветствовал его Реми. — Ибо вы принесли нам куда больше, чем мы когда-нибудь сможем воздать вам!

— И что же я мог принести вам такого необычайного, дети мои? — спросил благочестивый священник.

— Вы принесли этой девушке спасение, а мне счастье; она язычница, сегодня вечером вы окрестите ее; я люблю ее, и завтра вы нас обвенчаете.

Наставления, адресованные новообращенной, были недолгими.

Ее спросили, признает ли она другого бога, кроме бога Реми, и она ответила «нет».

Ее спросили, хочет ли она жить и умереть в той же вере, что и Реми.

Она ответила «да».

В тот же вечер Реми объявил, что, поскольку на другой день состоится свадьба, все завтрашние работы отменяются.

Наконец, проводив отца-иезуита на небольшой холм, на вершине которого стоял крест и где по утрам и вечерам Реми благоговейно творил молитву, он произнес, обращаясь к священнику:

— Святой отец, именно здесь вы благословите нас завтра, и даю вам слово, что не пройдет и года после вашего благословения, и на этом месте будет стоять часовня.

На следующий день, в присутствии двух негров, двух негритянок и двух пегуанцев, Реми и Ева были связаны узами брака.

Обряд крещения был совершен непосредственно перед обрядом бракосочетания, так что, как ни мало была наставлена Ева в нашей вере, у нее не было времени согрешить, даже мысленно, в промежутке между двумя этими церемониями.

В тот же день священник ушел, благословив на прощание, по старинному обычаю, хозяина, хозяйку, слуг, животных и жилище.

Между тем животные никоим образом не ждали этого благословения, чтобы начать плодиться. Теленок сделался красивым годовалым быком, буйволица произвела на свет буйволенка, кобыла разродилась жеребенком, кошачья семья увеличилась, обзаведясь шестерыми котятами, у собак появилось десять щенят; что же касается свиного семейства, то их потомство даже перестали считать, и более того, молодые поросята, выпущенные на волю, уже делались похожими на взрослых кабанов.

Подошло время, когда должен был приехать торговец; он появился в сопровождении двух своих собратьев по ремеслу, которые с радостью удостоверились в том, какое большое количество продукции может ежегодно приносить Земля бетеля. Тот, с кем Реми заключил торговый договор раньше, привез за товар заранее условленную сумму; но, поскольку земля произвела в три раза больше, чем от нее ожидали, маленькое хозяйство принесло Реми вовсе не девять тысяч тикалов, а куда больше, ибо двое других торговцев, предполагавших, что здесь их ожидает выгодная сделка, запаслись мешочками, полными тех маленьких золотых слитков, какие в бирманской торговле служат деньгами.

Торговцы предложили Реми следующий договор: они берут на себя обязательство выплачивать ему каждый год по пятнадцать тысяч тикалов, из которых двенадцать тысяч — за бетель, а остальные три — за кукурузу, рис и пшеницу.

В случае же неурожая этих зерновых Реми покроет недостающее бетелем.

Торговцы обязались прислать двух буйволов, четырех негров, двух негритянок и двух пегуанцев.

Один из пегуанцев должен был быть железных дел мастером, другой — столяром.

Через девять месяцев и несколько дней после ухода славного иезуита Ева родила мальчика, который получил имя Жюстен.

Повивальной бабкой послужила одна из негритянок, и она прекрасно справилась с этой обязанностью.

В часовне, построенной на том самом холме, где Реми повенчался с Евой, он своей отцовской рукой крестил первенца; вне всякого сомнения, такая верность данному обещанию принесла ему счастье, поскольку через год и еще через год два других их сына получили там имена Жюль и Бернар.

Прошло еще три года, и имя Адда получила там их дочь.

Между тем колония продолжала процветать; обрабатывалось уже более одного льё земли. Число слуг и рабов, трудившихся в фактории, достигло восемнадцати, и это не считая дюжины негритят и малолетних метисов, которые получали обязанности в соответствии с их возрастом, либо, если были слишком малы, играли с котятами и щенятами и гонялись за курами.

Старший из сыновей Реми посвятил себя сельскому хозяйству, охоте и рыболовству.

Второй сын, Бернар, стал учиться у железных дел мастера, а третий, Жюль, — у столяра, которых по просьбе Реми прислали в колонию его торговые компаньоны.

Вряд ли стоит рассказывать во всех подробностях о процветании колонии, которое не только продолжалось, но и неизменно возрастало. И вот наступило время, когда все здешние хижины стали казаться чересчур убогими, и Реми решил построить на их месте большой дом, предназначавшийся для виконта де Сент-Эрмина, а вокруг него — дома поменьше, которые должны были стать жилищами Реми и всех прочих работников колонии.

Реми составил план будущего дома виконта, и, как если бы все только и ждали его приезда, каждый приложил руку к этому строительству. Двое юношей уже были достаточно хорошо обучены, чтобы работать вместе со своими наставниками, столяром и железных дел мастером. Реми применил все свое плотницкое искусство, украшая резьбой балки и галереи вокруг дома. Затем, в то время как Ева взяла на себя обивку внутренних покоев тканями, привезенными из Прома, Пегу и даже Калькутты, все занялись постройкой остальных домов деревни, которая должна было насчитывать не менее пятнадцати или восемнадцати жилищ.

На то, чтобы осуществить этот огромный труд, понадобилось два года; но, поскольку колония по-прежнему процветала и приносила ежегодный доход от пятнадцати до восемнадцати тысяч тикалов, то есть около шестидесяти тысяч франков, работа подвигалась куда быстрее, чем ожидалось.

Трое сыновей Реми сделались красивыми и крепкими парнями, умело владевшими оружием.

Маленькая колония дважды подвергалась нападениям разбойников, но благодаря четырем блокгаузам, высившимся по всем четырем углам деревни, они были встречены так, что их нового появления можно было не опасаться.

Особый ужас наводил на бандитов всех мастей, будь то люди или звери, Жюстен. Если становилось известно, что в радиусе двух-трех льё кто-то видел тигра или пантеру, Жюстен вскидывал на плечо свое ружье, засовывал за пояс отцовский топор и не возвращался, пока тигр или пантера не были убиты.

В тот день, когда Жюстен вошел в обеденный зал в тигровой шкуре, наброшенной на голову и плечи, и застал там тех, кого в колонии так долго ждали, он убил одиннадцатого тигра.

За год перед тем огромное горе постигло всю эту прекрасную семью, равно как слуг и рабов, составлявших население колонии: жена Реми, мать трех красивых сыновей и прелестной девушки, умерла.

LXXIII ПОХОРОНЫ ВИКОНТА ДЕ СЕНТ-ЭРМИНА

Теперь, когда мы знаем, как была основана колония виконта де Сент-Эрмина на Земле бетеля, мы можем возобновить ход нашего повествования.

Нет нужды рассказывать нашим читателям о том впечатлении, какое произвел на обеих сестер, сэра Джеймса Эспли и Рене вид патриархального семейства, которое перенесло в начало XIX века нравы аравитян библейских времен.

Авраам не был почтеннее Реми, Ревекка не была красивее Адды; Давид и Ионафан не были отважнее Бернара и Жюля, и, наконец, Самсон, разорвавший льву пасть, не превосходил Жюстена ни в храбрости, ни в упорстве.

И потому обе девушки, вернувшись в свою комнату, и оба молодых человека, возвратясь в отведенные им покои, не переставали удивляться тому, что они видели, и восхищаться этим безыскусственным величием.

На следующее утро Адда заглянула к девушкам, чтобы узнать, как они провели ночь, и сообщить им, что отец просит разрешения посетить своих молодых хозяек; согласие на это было дано, и старик тяжелым и медленным шагом поднялся к ним; в руках он держал небольшую конторскую книгу и намеревался отчитаться перед ними.

— Барышни, — начал он, — первое, что обязан сделать должник, встречаясь со своим кредитором после двадцати четырех или двадцати пяти лет разлуки, — это признать сумму своего долга и отчитаться по нему.

Девушки в полном недоумении переглянулись между собой.

— Наш отец никогда не говорил с нами об этом, — сказала Элен. — Если он и думал что-то на этот счет, так скорее то, что он является вашим должником, а не наоборот. Единственный совет, который он нам дал, заключался в том, чтобы продать поселение, а вырученные деньги разделить с вами.

Реми засмеялся:

— Я не могу принять такие условия, мадемуазель, это означало бы, что те скромные услуги, какие я оказал моему достопочтенному хозяину, обошлись бы ему чересчур дорого. Нет, мадемуазель, пойдемте вместе со мной, если вы не слишком устали, и у вас будет возможность увидеть собственными глазами, в каком состоянии пребывает ваше имущество. Ваша сестра будет сопровождать вас на законном основании, а если вы пожелаете, чтобы при сем находились и два этих господина, я буду счастлив отчитаться перед вами в присутствии возможно большего числа свидетелей.

Девушки обменялись взглядами, как бы спрашивая друг у друга совета, и пришли к мнению, что все должно происходить в самом узком кругу. Имея наилучшие намерения в отношении Реми, они опасались, как бы человек, который не являлся посторонним, поскольку был помолвлен с одной из них, не воспрепятствовал тем щедротам, какими они хотели осыпать доброго слугу.

— Мы пойдем одни, мой достопочтенный друг, — сказала Элен. — Укажите нам дорогу, прошу вас.

Старик сделал несколько шагов вперед и открыл небольшую дверь, знаком приглашая девушек войти. Окна маленькой комнаты, возможно единственной во всем доме построенной из камня, были забраны железными решетками, и всю ее обстановку составляли две небольшие железные бочки, одна из которых была высотой в один фут, а другая — в три фута; обе были железными цепями прикованы к стене и на высоте человеческого роста поставлены на железные брусья, вмурованные в стену и просунутые сквозь два железных кольца.

Реми достал из кармана ключ и отпер навесной замок, который, разжавшись, позволил открыть крышку.

Старик приподнял и откинул крышку, и изумленным взорам сестер предстало бесчисленное множество маленьких, размером с мизинец, слитков золота. Девушки стояли, прижимаясь друг к другу и с удивлением переглядываясь.

— В этой бочке, барышни, — промолвил старик, — должно быть чуть больше миллиона.

Девушки вздрогнули.

— Но чье это? — спросила Элен. — Не может быть, чтобы это принадлежало нам.

— Тем не менее все очень просто, — сказал старик. — Вот уже двадцать лет, как я успешно управляю вашим поместьем; из года в год оно приносило от пятидесяти до пятидесяти пяти тысяч франков в год; я никогда не пересчитывал того, что в ней находится, к тому же для этого понадобились бы очень точные весы, но, если вычесть предстоящие расходы на жизнь, там должно быть примерно девятьсот тысяч франков.

Девушки переглянулись.

Старик достал из кармана второй ключ и открыл меньшую бочку, столь же заботливо прикованную к стене.

Она оказалась наполовину заполненной рубинами, карбункулами, сапфирами и изумрудами.

Золотые слитки и драгоценные камни, как уже говорилось, в бирманской торговле служат деньгами.

Старик запустил руку до самого дна бочки, а затем огненным каскадом выпустил из пригоршни то, что зачерпнул.

— А это что такое? — спросила Элен. — Неужели вы нашли сокровищницу Гаруна ар-Рашида?

— Да нет, конечно! — ответил старик. — Но я полагал, что цена золота повсюду будет определяться лишь его весом, тогда как эти самоцветы, пусть даже необработанные, во Франции будут стоить в два раза дороже. По местным ценам их здесь примерно на триста тысяч франков.

— И к чему вы клоните? — с улыбкой спросила Элен, тогда как Джейн, целиком погруженная в свои мысли, слушала краем уха и проявляла полное безразличие к подробностям того, что происходило вокруг.

— Я клоню к тому, чтобы сказать вам, мои дорогие хозяйки, что точно так же, как земля, люди, скот и урожай в поместье принадлежат вам, это золото и эти драгоценные камни также принадлежат вам.

— Друг мой, — промолвила Элен, — мне известны договоренности между вами и моим отцом. «Реми, — сказал он, покидая вас, — раз вы хотите остаться здесь, я вам это позволяю; создайте, используя те скромные средства, какие я могу вам предоставить, доходное хозяйство, а когда я вернусь или когда сюда приедет кто-либо из моей семьи, наделенный моими правами, вы разделите все поровну между вами и мной». К несчастью, мой дорогой Реми, я и есть та самая наследница, которая от имени моего отца пришла просить вас провести этот раздел: половина всего, чем вы здесь располагаете, принадлежит моей сестре и мне, но другая половина — ваша.

Слезы катились по щекам старика.

— Нет, — ответил он, — не может быть, чтобы ваш достойный отец это имел в виду; или же, заключая со мной соглашение, он не предполагал, что поселение будет столь процветающим. Так что воспринимайте нас всего лишь как бедных арендаторов, и мы будем безмерно счастливы, если вы позволите нам и дальше зарабатывать на жизнь, оставаясь у вас на службе, и соблаговолите подтвердить моим детям и внукам преемственность прав их отца.

Элен взглянула в лицо Реми и, приняв серьезный вид, промолвила:

— Вы забываете, Реми, что, выказывая по отношению к нам чрезмерную щедрость, вы поступаете несправедливо по отношению к своим детям. Ваши дети работали на наше общее благо так же, как и вы, правда, не столь долго, как вы, но в меру своего возраста и своих сил, и я сама беру на себя обязанность защищать и оберегать их права!

Реми пытался было возразить, но в эту минуту зазвонил колокол, давая знать, что завтрак подан, а, точнее, три удара в китайский гонг возвестили о том, что стол накрыт.

Элен пропустила Джейн вперед и взяла за руку Реми.

Реми закрыл за собой дверь, и они втроем спустились вниз.

Даже королевский стол не мог быть роскошнее: индийские павлины, китайские золотистые фазаны и бирманские цесарки выставляли на столе великолепные веера своих перьев; что же касается десерта, то это был общий слет всех самых экзотических фруктов: манго, гуавы, королевских бананов, ананасов, дурианов, авокадо, джекфрутов и ямбозы; из напитков подавались только вино из латании и оранжад из пампельмуса. Эти напитки, хранившиеся в глубоких подвалах, обладали свежестью охлажденных аперитивов.

Поскольку в колонии не было плодового сада, трое братьев накануне вечером сговорились собрать фрукты в лесу, окружавшем распаханную землю. Жюстен, который поднялся вверх по течению реки на два льё, отыскивая манго, попадавшиеся только по ее берегам, обнаружил в джунглях, прилегавших к Ситтангу, тигриную тропу.

При этой новости пятерых молодых людей охватило воодушевление, и было решено устроить через несколько дней охоту на тигра, причем со слонами, чтобы охотников могли сопровождать дамы.

Эта предложение, сделанное Джейн, тут же всеми было подхвачено, и только Элен, грустно взглянув на нее, прошептала:

— Бедная сестра!

И в самом деле, Джейн отнюдь не обладала испытанной храбростью, но ничто не пугало ее так, как мысль, что Рене отправится один на эту ужасную охоту и ей придется провести три или четыре часа в мучительных тревогах, не видя его.

Рене пытался отговорить Джейн, но этим лишь еще больше расстроил ее, ни в чем не убедив. И тогда Элен дала знать, что охоту нужно перенести на другое время. Со дня на день ожидалось прибытие тела виконта, и следовало совершить погребальную церемонию, прежде чем думать о развлечениях.

Встав из-за стола, Элен подозвала к себе сэра Джеймса и Рене, рассказала им все, что произошло между ней и Реми, и объяснила, почему, невзирая на сопротивление старика, она потребовала, чтобы условия соглашения между ним и ее отцом были неукоснительно соблюдены. Оба молодых человека одобрили ее щепетильность.

— Таким образом, — со смехом добавила Элен, — Джейн, сама того не подозревая, поскольку она не слушала нашего разговора и не поняла из него ни слова, стала богатой наследницей, что совсем неплохо, ибо в этой пустыне будет трудно найти ей мужа.

— Ей следовало принять ту же предосторожность, какую приняли вы, дорогая Элен, — произнес сэр Джеймс, — и привезти его из Европы.

Они перевели свои взгляды на Рене, но молодой человек оставался невозмутимым, и лишь едва заметная улыбка, скорее печальная, нежели радостная, обозначилась на его губах.

В этот момент их внимание отвлеклось на работу, которой занимались трое братьев.

В тени огромного баобаба они копали бассейн, намереваясь отвести в него воду из ручья, впадающего в реку.

Когда бассейн будет выкопан, отведенный ручей образует превосходную купальню для обеих девушек, и им придется проделывать не более сотни шагов от дома, чтобы искупаться и вернуться назад.

Таким образом, все заботы этого замечательного семейства имели целью угодить его гостям.

Возвращаясь к дому, Элен и молодые люди увидели сидевшую у дверей Джейн, которая рассеянно наблюдала за тем, как Адда дрессирует двух маленьких бирманских лошадок. Они предназначались для прогулок Элен и Джейн.

В Пегу имеются две совершенно различные породы лошадей. Лошади первой породы, из Нижнего Пегу, рождаются на затопленных и болотистых почвах, простирающихся от Аракана до Тенассерима. Пока вы находитесь в дельте, образуемой бесчисленными рукавами Иравади, вам будут встречаться лишь неказистые и не очень выносливые лошади, но как только вы достигнете сухих земель Хензады, вам будут попадаться лошади другой породы — низкорослые, но очень изящные и неутомимые.

Впрочем, в Бирме верховым животным у знатных людей служит слон; в допотопные повозки, предназначенные для незначительных поездок, впрягают быков или буйволов. Так что лошадь является предметом роскоши.

В колонии было пять или шесть лошадей, но верхом на них разъезжали лишь юноши и Адда, и никому другому пользоваться ими не разрешалось; скажем точнее: никто не осмеливался садиться на них.

Адда, наполовину дикарка, не имевшая никакого представления о седлах, принятых у европейских женщин, сидела верхом на лошади по-мужски; под своей очень узкой и открытой по бокам юбке она носила штаны, доходившие до лодыжек. Ее гибкий стан, не знавший корсета, изгибался при каждом движении лошади, ее распущенные волосы трепались на ветру, и в этот момент она напоминала тех фессалийских наездниц, о которых говорит Федра и которые на полном скаку метали фессалийские дротики, пуская их вдоль своих развевающихся кос.

Обе девушки искренне восхитились изящными верховыми эволюциями Адды, но заявили, что сами подобным образом на лошадей не сядут.

В ответ Анна сказала им, что беспокоиться не стоит, и если Рене или Джеймс нарисуют французское седло, то ее брат, столяр, изготовит его.

В этот момент на глазах у всех из леса вышла процессия, включавшая слона, четырех лошадей и десяток людей.

Слон был весь покрыт черным сукном.

Узнав об этом, а главное, поднявшись на бельведер, высившийся на верху дома, девушки более не сомневались, что это везут тело их отца.

Зазвучал гонг, возвещая общий сбор, затем открылись ворота, и все стали ждать траурный кортеж. Когда слон, на котором везли гроб, вступил во двор, обе девушки опустились на колени, и примеру их последовали все остальные.

Пегуанскому шахбундару, соблаговолившему взять на себя все погребальные хлопоты, пришло в голову предложить двум иезуитским миссионерам воспользоваться этим конвоем и этим средством передвижения, чтобы пересечь лес, столь опасный из-за обитавших в нем хищных зверей.

Иезуиты согласились и взамен вызвались произнести над гробом виконта де Сент-Эрмина заупокойные молитвы.

Гроб внесли в небольшую часовню. В течение суток там за неимением свечей жгли смолистое дерево и, насколько это было возможно, создавали обстановку пылающей огнями предпогребальной капеллы.

Затем со всей возможной торжественностью была отслужена заупокойная месса.

Наконец гроб с телом виконта установили в склепе, рядом с гробом Евы.

В течение нескольких дней все население колонии предавалось скорби, которую внушали воспоминания об этой насильственной и преждевременной смерти.

В течение нескольких дней Джейн могла вволю плакать, и никто не спрашивал ее о причине этих слез.

Через день после погребения оба иезуита продолжили свой путь в Китай.

LXXIV ТИГРЫ И СЛОНЫ

В те дни, что последовали за похоронами виконта де Сент-Эрмина, молодые люди, проявляя благочестие и чуткость, не только не предавались новым развлечениям, но даже не говорили о задуманных увеселениях.

А задумана была, напомним, охота на тигра у берегов Ситтанга, в том месте, где Жюстен, отыскивая манго, обнаружил многочисленные тигриные следы; но для такой охоты, которую предстояло вести с помощью слонов, нужны были определенные обязательные приготовления.

Так, столяр Жюль должен был соорудить деревянные хауды в метр высотой, способные вместить четырех или пятерых человек, в то время как железных дел мастер Бернар должен был изготовить пять или шесть пик наподобие тех, какие в Бенгалии используют для охоты на кабана.

Между тем Рене не переставал поддерживать те дружеские отношения, какие у него установились со слонами. Ежедневно молодой человек лично выводил из загона Омара и Али — такие клички он дал двум толстокожим животным.

Он доверялся им, не противился, когда они хоботом поднимали его в воздух, заставлял их сгибать передние ноги в колене и по этим ногам взбирался на широкие спины животных, а затем таким же образом спускался на землю. Оба слона отзывались на свои клички, когда он произносил их; наконец, он мог по своему желанию разозлить их или успокоить, вызвать в них агрессию или покорность, и не было случая, чтобы тот или другой неправильно поняли его команду.

Спустя девять или десять дней хауды и пики были изготовлены.

В ожидании прошло еще несколько дней.

Наконец первой прервала молчание Джейн:

— А что с охотой на тигров, господин Рене?

Рене поклонился Джейн и ее сестре и произнес, обращаясь к ним:

— Давать приказы, сударыни, надлежит вам.

Охоту назначили на следующее воскресенье; место, где она должна была состояться, находилось не более чем в двух часах пути; однако требовалось выступить в четыре часа утра, чтобы прибыть туда в шесть, на рассвете.

В следующее воскресенье, в четыре часа утра, все были готовы отправиться в путь. Начали с того, что с помощью крепких цепей, которыми несколько раз обмотали спину и брюхо слонов, приладили хауды. Вокруг хауд закрепили коробы со снаряжением и провизией и кувшины с водой. Затем произвели осмотр оружия.

У Жюстена и его братьев оказались только обычные солдатские ружья, снабженные штыками.

Рене отдал Жюстену свой одноствольный нарезной карабин. Несколько раз перед тем, ни слова не говоря о том, что карабин предназначен ему в подарок, Рене приглашал Жюстена пострелять из него, и Жюстен радовался точности этого оружия.

Затем все разошлись.

Жюстен сел верхом на лошадь; сэр Джеймс, Жюль и Элен взобрались на Омара, а Джейн, Бернар и Рене приберегли для себя Али. В каждой хауде было место для слуги с зонтом. Сэр Джеймс одолжил Жюлю одно из двух своих ружей Ментона; в половые доски их хауды были воткнуты два копья.

Джейн, Рене и Бернар также заняли свои места и в свой черед воткнули две пики в пол хауды. У Рене, кроме того, за поясом были два двуствольных пистолета; один из них он хотел отдать Бернару, но тот ответил, что не знаком с этим оружием, поскольку никогда им не пользовался.

Погонщики слонов, во Франции известные под названием корнаков, а в Индии — махаутов, устроились на головах слонов, используя их уши в качестве брони. Взамен острых железных стрекал, которыми они обычно пользуются, чтобы управлять слонами, каждому из них выдали по пике, которая должна была служить им не только для этой цели, но и для их личной защиты.

Дюжиной загонщиков, которых вначале не хотели назначать, опасаясь несчастных случаев, но которые сами вызвались участвовать в охоте, командовал Франсуа, не пожелавший иметь другого оружия, кроме солдатского ружья со штыком и достославной абордажной сабли, одним ударом которой был разрублен надвое питон.

Охотников сопровождала без всякой привязи свора из десятка собак, натасканных на ненависть к тиграм.

Сэр Джеймс, несколько раз участвовавший в подобной охоте в окрестностях Калькутты, был провозглашен начальником экспедиции.

Они проделали около двух льё, но ничего пока не увидели. Наконец начались джунгли, в которых Жюстен обнаружил тигриные следы. Собаки встревожились, слоны ступали с поднятыми хоботами, а конь Жюстена, переминаясь под ним с ноги на ногу, совершал неожиданные прыжки в сторону, поднимал уши и втягивал носом воздух. Франсуа начал подбадривать своих людей, однако они не решались вступить в джунгли, хотя он подал им пример.

Тогда он позвал собак, и они бесстрашно вошли в джунгли.

— Внимание! — закричал сэр Джеймс. — Тигр где-то рядом!

Не успел он вымолвить эти слова, как послышался отчаянный визг одной из собак.

Вслед за тем раздалось хриплое протяжное рычание.

Тот, кто не слышал вблизи рева льва и рычания тигра, не слышал двух самых ужасающих звуков в природе. Эти звуки проникают в нас не через наши слуховые каналы, а через все поры кожи.

Несколько подобных рычаний раздалось в разных местах джунглей, указывая на то, что там был не один тигр.

Послышалось щелканье взводимых ружейных курков, затем залаяли все собаки, как если бы на этот раз они не только почуяли, но и увидели зверя.

— А вот и тигр! — раздался крик Франсуа.

В ту же секунду на глазах у всех из джунглей выскочил стремительный, словно фузея, великолепный королевский тигр во всем своем величии.

В один прыжок он преодолел расстояние в двадцать метров и опустился в семи или восьми футах от края джунглей; но, словно ему не требовалось касаться земли или какая-то пружина подбросила его вверх, едва его лапы коснулись земли, он прыгнул снова и вернулся в свое укрытие.

При виде тигра всеми животными явно овладел страх, и лишь конь Жюстена выказывал скорее ярость, нежели испуг. В короткий миг появления зверя он раздувал свои дымящиеся ноздри, а глаза его метали молнии. Казалось, что если бы его не удерживали поводья, он без оглядки бросился бы в сражение.

Нельзя вообразить ничего более красивого, чем этот всадник, восседавший на коне без седла, стремян и попоны, который подчинялся голосу и коленям своего хозяина еще покорнее, чем поводьям.

Все взгляды были устремлены на Жюстена, который с непокрытой головой, полураспахнутой грудью и закатанными выше локтей рукавами, держа гриву коня одной рукой и пику другой, напоминал нумидийского конника, как вдруг внезапно, подгоняемый криками загонщиков, звуками буйволиных рогов и лаем собак, из джунглей выскочил второй тигр, но не прыжком, как первый, а скользя брюхом по земле, словно преследуемый зверь.

Выдвинувшись на десять шагов от края джунглей, он очутился напротив слонов и, как это всегда делают тигры перед прыжком, прижался к земле.

Девушки, охваченные страхом, закричали: «Тигр! Тигр!» Слоны приготовились к обороне; охотники уже собирались открыть огонь, как вдруг они увидели, как мимо проносится Жюстен на своем коне, стремительный, словно молния.

В двух шагах от тигра, совершенно утратившего способность соображать, Жюстен издал клич, на четыре фута оторвал своего коня от земли и, проносясь над хищным зверем, изо всех сил метнул в него пику и пригвоздил его к земле.

Затем, резко осадив через несколько шагов лошадь, он крикнул:

— Остальные вам, господа; у меня один уже есть, и мне этого достаточно!

И вместе со своим конем он отъехал и расположился позади слонов.

Тигр издал ужасающий рев, сделал усилие, чтобы встать на лапы, но пика, как если бы она была пущена стальной пружиной, не только пронзила его насквозь, но еще и вошла в землю на глубину пяти-шести дюймов; так что, когда тигр поднялся на лапы, тело его оказалось пронзенным уже не клинком копья, а его древком.

И тогда несчастного зверя охватила ярость: он закрутился на месте, схватил зубами рукоятку пики и сломал ее.

Но то было его последнее усилие; он протяжно вздохнул, изрыгнул кровь и испустил дух, по-прежнему пригвожденный к земле. Как если бы этот последний жалобный стон зверя был призывом если и не к отмщению, то хотя бы к битве, из джунглей в два прыжка, по двадцать шагов каждый, выскочил первый тигр; он оказался настолько близко к охотникам, что ему оставалось лишь совершить третий прыжок, чтобы обрушиться на того из слонов, которого ему было бы угодно избрать.

Но у него не хватило на это времени: стоило ему опуститься на землю после второго прыжка, как раздались два ружейных выстрела одновременно.

Зверь покатился по земле.

Сэр Джеймс, оказавшийся точно сбоку от него, всадил ему пулю под лопатку.

Рене, оказавшийся напротив тигра, выстрелил ему в голову.

Тигр упал замертво.

В ту же минуту, словно их привлекли раздавшиеся выстрелы, из джунглей выскочили, издавая страшное рычание, три других тигра; но, как если бы то, что перед этим произошло, случилось у них на глазах и их охватил страх, что, остановись они хоть на мгновение, этим воспользуются охотники и откроют по ним огонь, звери начали описывать круг за кругом, чтобы получше изучить врага, с которым им предстояло сразиться.

Охотники были слишком опытны для того, чтобы впустую тратить заряды. Они ждали, пока тигры закончат свои кружения.

Через несколько мгновений один из тигров бросился на слона Рене, позаботившись подобраться к нему сбоку, чтобы не оказаться раздавленным им.

Тем временем Рене навел на тигра один из своих пистолетов и выстрелил, но пуля попала зверю в бедро и, нанеся ему лишь легкое ранение, усилила его ярость. С горящими глазами и огненной пастью он впился когтями в бок великана и попытался вскарабкаться до хауды, но слон резким движением тела отбросил тигра на два-три метра от себя. Это дало Рене время пустить в него вторую пулю, которая попала ему в шею. Слон двинулся на тигра, предохраняя свой хобот тем, что держал его поднятым вверх, и пытаясь раздавить зверя своими чудовищными ногами; однако тигр избежал опасности, снова бросившись на слона, в этот раз на его грудь. Бернар, разместившийся на противоположной стороне, тщетно пытался разглядеть тигра, а Джейн, куда более обеспокоенная опасностью, нависшей над Рене, нежели над ней самой, свешивалась над краем хауды. К счастью, в тот миг, когда тигр пропал из поля зрения охотников, махаут, чья нога попала под его лапу, вонзил ему в грудь пику, которой был вооружен. Тигр ослабил хватку и упал. Едва он оказался на земле, слон ступил на него своей ногой и раздавил его.

В этот момент сэр Джеймс, Элен и Жюль подверглись опасности еще более серьезной, нежели та, которой удалось избежать Джейн, Бернару и Рене. В то время как один тигр напал на их слона спереди, второй бросился на него с противоположной стороны, прыгнул ему на круп и вцепился в него когтями. Но, к несчастью для себя, он открыл таким образом Рене весь свой левый бок. Рене прицелился в него и выстрелил: пуля пронзила зверю сердце.

Тигр, вначале не ослабевая хватки, закрутился на месте, прикусил свою рану и рухнул на землю.

Голова другого тигра была уже всего в паре футов от старшей из сестер, когда сэр Джеймс, упер свое двуствольное ружье, даже не прикладывая его к плечу, в зверя и выстрелил. Пули, пыжи и пламя разом вошли в двойную рану. Тигр рухнул, убитый наповал.

Все перевели дух.

Всего было убито пять тигров.

Франсуа, его загонщики и свора собак вместе вышли из джунглей; загонщики не досчитались в своих рядах двоих: одному размозжили голову, а второму разорвали грудь те тигры, которые только что были убиты и которые, перед тем как выйти из джунглей, встретили бедняг на своем пути. Их смерть была столь быстрой, что они даже не успели закричать, а если и успели, то их вопли затерялись в шуме, который производили охотничьи рога, лай собак и крики других загонщиков.

Но, увидев пять мертвых тигров, распростертых на земле не более чем в сорока или пятидесяти футах друг от друга, загонщики забыли про своих убитых друзей. Страсть к охоте на тигров у бенгальцев и бирманцев настолько сильна, что пять убитых тигров казались им щедрой платой за двух убитых людей.

Что же касается слонов, то ранены были оба, но их ранения не представляли никакой опасности.

Тела погибших, положенные на носилках, были доставлены к дому.

Адда, восседая на своей маленькой бирманской лошадке, похожей на лошадь Жюстена, двинулась впереди каравана, а затем пустилась галопом к дому, чтобы принести весть о том, что четверо гостей и трое ее братьев целы и невредимы.

Слоны, Омар и Али, обрели теперь новые права в отношении сестер.

И потому Элен выразила желание их приобрести: на этих умных животных можно было возложить обязанности по охране и защите дома. Рене заявил сестрам, что отныне они могут считать слонов своей собственностью; он взялся уладить сделку с хозяином животных, прибегнув к посредничеству шахбундара.

Вечером Джейн охватила лихорадка; все приписали это недомогание усталости, накопившейся за день. Сестра осталась подле нее.

Тем временем Рене и сэр Джеймс беседовали.

Адда, которую они позвали, чтобы справиться о самочувствии Джейн, сказала им, что, подойдя к ее комнате, она услышала рыдания и, опасаясь быть бестактной, удалилась.

Сэр Джеймс, видя, с каким сочувствием относится Рене к печали сестер, а точнее, к печали младшей сестры, ибо Адда утверждала, что рыдала лишь Джейн, пообещал Рене, что на следующий день скажет ему причину этого уныния.

Свежесть ночей в этом жарком поясе восхитительна. Двое молодых людей прогуливались допоздна, до часу ночи, и сквозь кисею оконных занавесей, словно блуждающую в тумане звезду, видели дрожавший огонек свечи в комнате Джейн.

Точно так же, как Рене был сведущ почти во всех науках, он не раз доказывал, либо после боя, либо в случае серьезных недомоганий, что хирургия и медицина ему не чужды.

Вот почему он был скорее опечален, чем удивлен, когда на другой день к нему явился сэр Джеймс и от имени Элен попросил его посетить Джейн, которая с каждым часом страдала все сильнее.

Учитывая близкие и доверительные отношения, установившиеся между ним и обеими сестрами, Рене было бы нелепо отказываться от этого приглашения.

Несомненно, Джейн заявила, что она хочет говорить с Рене наедине, ибо, когда он предложил Элен пойти к больной вместе с ним, та ответила, что, как ей кажется, ее присутствие повредит искренности разговора.

Так что Рене поднялся наверх один, осторожно постучал в дверь и услышал в ответ дрожащий голос:

— Войдите.

LXXV БОЛЕЗНЬ ДЖЕЙН

Джейн лежала на кушетке; все жалюзи в ее спальне были закрыты, чтобы полумрак поддерживал в комнате прохладу и сквозь их щели внутрь проникало дуновение ветерка.

Увидев входящего Рене, Джейн привстала и протянула ему руку.

— Вы пожелали видеть меня, милая сестра, — промолвил Рене. — Я перед вами.

Джейн указала ему на кресло, стоявшее у изголовья ее кушетки, и легла снова, тяжело при этом вздохнув.

— Вчера, — начала она, — по возвращении в колонию, когда моя сестра выразила желание приобрести храбрых животных, оказавших нам столь огромные услуги, вы попросили ее считать этих животными нашими, а затем заявили о своем намерении покинуть нас через несколько дней.

— Это правда, — ответил Рене, — все диктует мне необходимость скорого отъезда. Я получил от своего командования, причем по особой милости, отпуск лишь на то время, какое было безусловно необходимо, чтобы сопроводить вас в пути и водворить вас в вашем доме. Теперь моя задача выполнена. Слава Богу, вы и ваша сестра прибыли к себе домой целыми и невредимыми. Ваша сестра обрела покровителя, которого она ждала, и первый же священник, который окажется здесь проездом на пути в Китай или Тибет, освятит их брак.

— Вот именно, — ответила Джейн, — и сестра хотела бы, чтобы вы остались и присутствовали при ее венчании.

Рене грустно посмотрел на Джейн и, взяв ее руку в свои ладони, произнес:

— Джейн, вы ангел, и мне нужны очень веские причины, чтобы не отвечать вам.

— Стало быть, вы отказываетесь? — со вздохом спросила Джейн.

— Так надо, — ответил Рене.

— Признайтесь, что вы так и не назвали мне подлинной причины вашего отъезда.

Рене посмотрел Джейн в лицо.

— Вы хотите, чтобы я назвал ее вам, какой бы она ни была? — спросил он.

— Да, какой бы она ни была, — ответила Джейн, — я этого хочу. Правда порой самое болезненное, но почти всегда самое действенное из лекарств. Я жду!

— Джейн, — начал Рене, призвав на помощь себе все свое мужество, — на свое несчастье вы влюблены в меня.

Джейн вскрикнула.

— Что же касается меня, — продолжал Рене, — то я не могу принадлежать вам.

Джейн спрятала в ладони лицо и разразилась рыданиями.

— Я предпочел бы не говорить вам то, что вы сейчас услышали, Джейн, — промолвил Рене, — но счел своим долгом порядочного человека поступить так, как поступил.

— Хорошо, — произнесла Джейн, — оставьте меня.

— Нет, — ответил Рене, — я не оставлю вас в таком состоянии; сейчас вы узнаете, что разлучает нас, и рассудите нас обоих.

— Рене, — сказала Джейн, — вы знаете мою слабость, у меня нет сил отпираться; вы говорите, что между нами стоит какая непреодолимая преграда, препятствующая нашему союзу. Доведите дело до конца! Вы нанесли мне рану, так прижгите ее.

— Позвольте мне коснуться вас ласковыми руками брата, Джейн, а не жесткими руками хирурга: забудьте о том, что завеса разорвана и что сквозь эту прореху я увидел то, что вы хотели от меня скрыть. Вложите свои руки в мои, опустите свою голову мне на плечо. Джейн, я вовсе не хочу, чтобы впредь вы не любили меня, Боже упаси! Я лишь хочу, чтобы вы любили меня по-иному. Милый друг, вы родились в восемьдесят восьмом году; вам было два года, когда в ваш дом, имея целью отправиться в плавание вместе с вашим отцом и обучаться под его руководством морскому ремеслу, прибыл ваш молодой родственник по имени Эктор де Сент-Эрмин; это был третий сын старшего брата вашего отца, графа де Сент-Эрмина. Если вы не сохранили о нем воспоминаний, ваша сестра непременно должна помнить его.

— Я тоже его помню, — промолвила Джейн, — но что общего у этого молодого человека с той непреодолимой преградой, которая разлучает нас?

— Джейн, позвольте мне рассказать обо всем по порядку, ибо, когда я закончу, у вас точно не останется сомнений в моем прямодушии.

Мальчик уехал вместе с вашим отцом, трижды участвовал в морских плаваниях и уже начал пристращаться к морскому ремеслу, как вдруг грянула Революция, и в конце тысяча семьсот девяносто второго года отец молодого человека призвал его к себе. Вы, должно быть, помните его отъезд, Джейн, ибо он был горестным и тогда было пролито много слез; юноша не хотел разлучаться с вами, называя вас своей маленькой женушкой.

Будто молния озарила сознание Джейн.

— Не может быть! — воскликнула она, с испуганным видом глядя на Рене.

— Эктор, — не делая остановки и словно не замечая изумления Джейн, продолжал Рене, — вернулся в отцовский дом и стал свидетелем того, как его отец был обезглавлен, старший брат расстрелян, а второй брат гильотинирован. Верный своим клятвам, он вступил на их путь. Затем наступил мир; казалось, все закончилось и Эктор может открыть глаза, оглядеться вокруг, любить и надеяться.

— И он полюбил мадемуазель де Сурди, — дрогнувшим голосом сказала Джейн.

— И он полюбил мадемуазель де Сурди, — повторил Рене.

— Однако что стряслось с ним потом? — спросила Джейн. — Куда он исчез в момент подписания брачного договора, да так, что никому не было известно, как это произошло и почему? Что с ним стало? Где он?

— В тот момент появился один из его друзей и потребовал от него исполнять взятые на себя обязательства; Эктор помнил о данной им клятве и предпочитал утратить надежду на счастье и рисковать жизнью, нежели хоть мгновение сомневаться, держать ли данное слово. Он отбросил перо, которым намеревался подписать брачный договор, незаметно покинул зал и помчался туда, куда его звали голоса покойных братьев и отца. Его схватили и, благодаря высокому покровительству, вместо того чтобы расстрелять, о чем он сам просил, три года продержали в тюрьме Тампля. По прошествии трех лет император, считавший его мертвым, узнал, что он все еще жив, и, рассудив, что три года тюрьмы недостаточно для человека, осмелившегося восстать против него, обрек его служить рядовым солдатом или рядовым матросом, причем без всякой надежды на продвижение.

Эктор, получивший боевое крещение на флоте под начальством вашего отца, попросил разрешения вернуться во флот. Ему была предоставлена полная свобода выбора.

Рассудив, что в добровольческом флоте он будет не так стеснен, как в государственном, Эктор отправился в Сен-Мало и записался в экипаж к Сюркуфу, на бриг «Призрак».

Как вы знаете, случаю было угодно, чтобы «Штандарт», на котором вы находились вместе с сестрой и отцом, встретился с «Призраком». Вы были свидетелями состоявшегося между ними сражения, в котором обрел смерть ваш отец.

Эктор, как я уже сказал вам, состоял в экипаже Сюркуфа. Он услышал имя виконта де Сент-Эрмина и увидел его мертвое тело; он услышал высказанное вами желание не предавать тело вашего отца морю; он ходатайствовал об этом у Сюркуфа, и тот оставил мертвое тело на борту; более того, Сюркуф позволил Эктору сопровождать вас и вашу сестру, куда бы вы ни направились, и не расставаться с вами до тех пор, пока на глазах у него вы не водворитесь в своем имении.

Теперь, милая Джейн, вы знаете все. Нет нужды рассказывать вам остальное; однако для меня важно, чтобы все сказанное мною вы держали в полнейшей тайне, даже в отношении вашей сестры.

Этот мальчик, который под руководством вашего отца постигал начала морского ремесла и, будучи отозван в свою семью в тысяча семьсот девяносто втором году, с такой болью покинул вас; этот юноша, на глазах у которого обезглавили отца, расстреляли старшего брата и гильотинировали второго и, который, несмотря на все предшествующие ужасы, пошел по тому же пути, что и его родные; тот, кто, поверив в окончание войны, признался в своей любви к мадемуазель де Сурди; тот, кто, из-за того что его помолвка расстроилась с таким скандалом, дал самому себе клятву не принадлежать никакой другой женщине, кроме нее; тот, кто, вместо того чтобы быть расстрелянным, три года находился в тюремном заключении в Тампле; тот, наконец, кому император сохранил жизнь при условии, что он поступит как рядовой солдат в сухопутную армию или как рядовой матрос во флот; этот молодой человек, дорогая Джейн, — это граф де Сент-Эрмин, это ваш кузен, это я!

И он упал на колени перед кушеткой Джейн, держа ее руки и покрывая их слезами и поцелуями.

— Ну а теперь, — продолжил Рене, — решайте сами: могу ли я, не нарушая долга порядочного человека, быть мужем какой-либо другой женщины, кроме мадемуазель де Сурди?

Джейн издала приглушенное рыдание, обвила руками шею кузена, ледяными губами припала к его лбу и лишилась чувств.

LXXVI ОТСРОЧКА

Первым побуждением Рене при виде упавшей в обморок сознание Джейн было достать из кармана флакон английской соли и дать девушке вдохнуть ее; но затем он рассудил, что приводить Джейн в чувство означало бы вновь погружать ее в горе, и предоставил организм девушки его собственным силам, полагая, что, пока длится это оцепенение чувств, она восстанавливает энергию, которая понадобится ей при пробуждении, подобно тому как день черпает свои силы во мраке ночи и в утренней росе.

И действительно, вскоре Джейн вздохнула, давая тем самым знать, что она понемногу приходит в себя; Рене, поскольку она опиралась на него, мог сосчитать, сколько ударов сердца отделяют жизнь от смерти. Наконец она открыла глаза и, еще не сознавая, где находится, прошептала:

— О, как же мне хорошо!

Рене ничего не сказал ей в ответ; еще не настало время лишать ее этих первых смутных упований пробуждающегося сознания; напротив, посредством своего рода магнетизма он продолжал продлевать это неопределенное состояние, которое не является ни жизнью, ни смертью и, так сказать, позволяет душе витать над телом.

Наконец, одна за другой, к ней начали возвращаться все ее мысли, а вместе с ними и осознание своего положения. Ее отчаяние, подобное отчаянию людей, которые ничего не сделали для того, чтобы накликать на себя беду, было печальным и кротким и вскоре перешло в смирение. Слезы продолжали литься из глаз, но без горячности и рыданий, как весной сочится сок из молодого дерева, которому топор невольно нанес увечье. И, вновь открыв глаза и увидев подле себя молодого человека, она произнесла:

— Ах, Рене! Вы оставались рядом со мной, вы так добры; но вы правы, такое положение не может более длиться ни для вас, ни для меня. Останьтесь здесь еще на мгновение, позвольте мне набраться у вас сил против меня самой, и вы увидите: все, что могут сделать, объединившись, разум и воля, будет мною сделано. Что же касается вашей тайны, нисколько не бойтесь за нее, она так же глубоко погребена в моем сердце, как мертвые в своих могилах, и будьте уверены, Рене, что, невзирая на все мое горе, невзирая на все мои былые страдания, невзирая на все мои грядущие страдания, я не жалею о том, что мы встретились. Сравнивая все мои нынешние страдания с тем, какой была моя жизнь до того, как мы впервые увиделись, и с тем, какой она станет, когда мы не будем более видеться, я отдаю предпочтение моей нынешней жизни, со всеми ее страданиями, той бесцветной жизни, какую я вела прежде, и той бесцельной жизни, какую я буду вести дальше. Я хочу остаться в своей комнате наедине с воспоминаниями о вас. Ступайте вниз; скажите, что я не спущусь, скажите, что в моей болезни нет ничего серьезного, что я всего лишь плохо себя чувствую и утомлена и что вы посоветовали мне оставаться в комнате; присылайте мне цветы и приходите навещать меня, если у вас найдется для этого свободная минута, и я буду признательна вам за все, что вы для меня сделаете.

— Следует ли мне повиноваться вам? — спросил Рене. — Или же мне следует остаться с вами вопреки вашему желанию, пока ваши силы не восстановятся окончательно?

— Нет, повинуйтесь мне; лишь когда я скажу вам: «Не уходите», надо будет ослушаться меня.

Рене поднялся, с подлинной нежностью поцеловал руку своей кузине, с минуту грустно глядел на нее, затем направился к двери, остановился, чтобы еще раз взглянуть на нее, и вышел.

Одна лишь Элен догадалась о серьезности недомогания Джейн, которое она не относила ни на счет испытанной усталости, ни на счет пережитых опасностей, ибо постигла его истинную причину.

Элен, обладавшая нежной и прекрасной душой, но имевшая ум скорее холодный, чем восторженный, выходила замуж не по любви. Встретившись в светском обществе с сэром Джеймсом, она усмотрела в нем сразу три благородства: духа, происхождения и сердца. Сэр Джеймс ей нравился, но, на самом деле, она не любила его настолько, чтобы счастье или несчастье ее жизни зависело от этого брачного союза. Сэр Джеймс, со своей стороны, испытывал к ней почти такие же чувства; он приехал из Калькутты в условленное время, но скорее как порядочный человек, который держит свое слово, нежели как влюбленный, который стремится вновь встретиться с любимой женщиной. Он совершил бы кругосветное путешествие с такой же пунктуальностью, с какой преодолел четыреста или пятьсот льё, отделяющие Калькутту от Земли бетеля; но если бы, совершив кругосветное путешествие, он не обнаружил бы Элен в условленном месте, это бы его удивило, ибо, по его мнению, любая женщина благородного происхождения является рабом слова, как и джентльмены, но не повергло бы в отчаяние; эти два сердца были созданы друг для друга, эти два существа были созданы, чтобы быть счастливыми.

Но совсем иначе обстояло дело с Джейн. Джейн, яркая душа, горячая голова и пылающее сердце, нуждалась в том, чтобы любить и быть любимой: ее не остановила обманчивая внешность, ее не обеспокоил простой матросский наряд, который носил Рене, она не спрашивала, богат ли он или беден, дворянин или простолюдин; он явился ей как спаситель, когда она отбивалась от объятий и поцелуев пирата; она видела, как Рене бросился в море, чтобы спасти простого матроса, оставленного без помощи всеми его товарищами и преследуемого акулой; видела, как он сражался и победил чудовище, наводящее ужас на всех моряков; видела, как, дабы защищать ее и сестру, он предпринял плавание длиной в полторы тысячи льё, во время которого ему пришлось сражаться против малайских пиратов, тигров, змей и разбойников; она видела, как в своей щедрости он сыплет золотом, словно набоб. Чего еще ей было нужно? Он был молод, красив, утончен. Она говорила себе, что их соединило Провидение, а не случайное стечение обстоятельств, и полюбила его так, как в первый раз любят женщины с подобным душевным устройством, полюбила его всеми силами своего сердца. И теперь ей предстояло утратить надежду быть любимой, надежду, которую она питала с первого дня их встречи вплоть до того момента, когда ей было дано ясно увидеть, что творилось одновременно в сердце Рене и в ее собственном сердце. Что будет с ней здесь, в четырех тысячах льё от Франции, в этой пустыне, которую отъезд Рене сделает вдвойне безлюдной? Как счастлива сестра! Она любит, и она любима.

Правда, любви, на которую был способен сэр Джеймс Эспли, было бы недостаточно для такой любви, как ее. Что толку в этих горящих сердцах, обреченных жить в одиночестве и угасать в стуже беспросветной жизни?

Женщина, которая не была красивой, никогда не была молодой, но женщина, которая не была любимой, никогда не жила.

И в своем отчаянии Джейн принималась яростно рвать мокрые от ее слез батистовые платки, в углах которых, как ей мечталось прежде, однажды должен был появиться ее вензель, сплетенный с вензелем Рене.

Так прошел весь день. Недомогание служило для Джейн предлогом не выходить из комнаты. Элен, нисколько не сомневавшаяся в том, что болезнь сестры имеет другую причину, нежели усталость и пережитый страх, послала спросить Джейн, что само по себе было необычно, угодно ли той принять ее.

Джейн ответила утвердительно, и почти тотчас же в коридоре послышались шаги Элен.

Она попыталась сдержать слезы и улыбнуться, но, стоило ей увидеть любимую сестру, от которой у нее никогда не было тайн, как рыдания ее разразились с новой силой и она воскликнула, раскрыв Элен свои объятия:

— О, сестра, как я несчастна! Он не любит меня, и он уезжает.

Элен закрыла дверь, задвинула защелку и кинулась в объятия сестры.

— О! — вскричала Элен. — Почему же ты раньше не призналась мне в этой любви, когда еще было время бороться против нее?

— Увы! — ответила Джейн. — Я полюбила Рене в ту минуту, когда впервые увидела его.

— А я, эгоистка, — промолвила Элен, — занятая собственными чувствами, вместо того чтобы заботиться о тебе, как это положено старшей сестре, заменяющей мать, я рассчитывала на верность этого человека!

— О, не обвиняй его, — воскликнула Джейн, — ведь небо свидетель тому, что он никогда не стремился вызвать во мне любовь: я полюбила его, потому что в моих глазах он был самым красивым, самым рыцарственным, самым храбрым из всех мужчин.

— И он тебе сказал, что не любит тебя? — поинтересовалась Элен.

— О нет, нет! Он понимал, какое несчастье причинил бы мне этим.

— И что же тогда, он женат?

Джейн покачала головой.

— Нет, — ответила она.

— А не в щекотливости ли здесь дело? — спросила Элен. — Не думает ли он, что ты слишком благородна и богата для того, чтобы быть женой простого помощника капитана на корсарском судне?

— Он благороднее и богаче нас с тобой, сестра!

— Выходит, во всем этом есть какой-то секрет? — спросила Элен.

— Больше чем секрет, это тайна! — ответила Джейн.

— О которой ты не можешь мне сказать?

— Я поклялась.

— Бедное дитя, тебе остается лишь сказать мне, что я могу для тебя сделать.

— Сделай так, чтобы он оставался здесь как можно дольше; каждый дополнительный день, который он проведет здесь, добавит день к моей жизни.

— И ты рассчитываешь видеться с ним до его отъезда?

— Более всего на свете.

— Стало быть, ты уверена в себе?

— Нет, но я уверена в нем!

Окно было открыто; Элен подошла закрыть его. Во дворе она заметила сэра Джеймса, беседовавшего с четырьмя или пятью мужчинами, которые были с головы до ног покрыты пылью и явно проделали долгий путь; они оживленно разговаривали, и вид у них был чрезвычайно радостный.

Увидев Элен, сэр Джеймс воскликнул:

— О, дорогая Элен, прошу вас, спускайтесь вниз, мне надо сообщить вам добрую весть!

— Спускайся скорее, Элен, — сказала Джейн, — и скорее принеси мне эту добрую весть. Увы, — прошептала она, — ни у кого нет добрых вестей для меня, и никто не позовет меня, чтобы сообщить мне что-нибудь радостное.

Через несколько минут Элен вернулась. Джейн подняла на нее глаза и печально улыбнулась.

— Сестра, — сказала она, — я осознала сейчас, что у меня осталась лишь одна радость на свете: принимать участие в твоем счастье. Подойди, сядь рядом и расскажи мне, что хорошего у вас случилось.

— Ты ведь догадалась, — спросила Элен, — почему мы отпустили священников, читавших заупокойные молитвы над телом нашего отца, не попросив их благословить наш брачный союз с сэром Джеймсом, не так ли?

— Да, — ответила Джейн, — вы рассудили, что было бы кощунством заставлять одних и тех же людей служить заупокойную мессу и проводить обряд венчания.

— Да. Так вот, Господь вознаградил нас: один итальянский священник — его зовут отец Луиджи и он живет в Рангуне — совершает каждые два-три года круговые поездки по королевству в поисках благих дел. И сэр Джеймс Эспли только что узнал у этих людей, приехавших из Пегу в надежде наняться батраками, что через несколько дней отец Луиджи будет здесь. Ах, дорогая Джейн, какой это был бы чудный день, если бы он мог осчастливить четырех человек одновременно!

LXXVII ИНДИЙСКИЕ НОЧИ

С этого времени жизнь превратилась для Джейн в череду противоположных ощущений. Когда Рене был рядом с ней, все источники жизни били в ней ключом; стоило ему удалиться, как она ослабевала и казалось, что у ее сердца вряд ли есть силы биться.

Рене, любивший ее со всей нежностью родственника и друга, не утаивал от себя трудности своего положения. Молодой и сам исполненный магнетической силы, он не мог не поддаваться опьяняющим чарам девушки, молодой, красивой и страстно влюбленной, своими взглядами, пожатиями руки и вздохами бередившей душу мужчины, которого она любила. В ее страстных речах таилась приманка для него, одновременно мучительная и чувственная. Защищаться от любви в двадцать шесть лет, то есть в самом расцвете жизни и молодости, когда небо, земля, цветы, воздух, ветерок и опьяняющие искушения Востока — все вокруг говорит вам: «Любите!», это не что иное, как в одиночку сражаться против всех могущественных сил природы.

Казалось, Рене поставил перед собой непосильную задачу, и, тем не менее, он выходил победителем из этой беспрестанно возобновлявшейся схватки.

Ему приходилось постоянно испытывать себя, чтобы оставаться не только таким же бесстрастным, но и таким же сильным перед лицом этой чарующей опасности, каким мы видели его перед лицом самых страшных опасностей.

В центре дома, на втором этаже бунгало, была большая комната, куда выходили двери спальных комнат; она имела два балкона, один из которых выходил на восток, а другой — на запад; именно там, на той или другой веранде, Джейн и Рене проводили лучшие часы вечернего времени. Джейн, обожавшая цветы, в отличие от жемчуга, самоцветов и бриллиантов, забытых в своих ларцах, не зная и, главное, не принимая в расчет силы его аромата, делала ожерелья из восхитительного сладко-уханного цветка, который называется мхогри. По форме он напоминает одновременно жасмин и сирень, а по запаху — туберозу и сирингу; его чашечка, то белая, то розовая, то желтая, покоится на длинном венчике, через который пропускают нить подобного ожерелья, окружающего ту, что его носит, самыми возбуждающими ароматами.

Представление о таком благоуханном украшении могут дать мавританки Алжира и всего африканского побережья с их венками и поясами из померанцевых цветов.

Ночи в Индии чарующе великолепны в определенное время года; восходы и заходы солнца являют собой ослепительные чудеса: небо последовательно окрашивается во все цвета, какие искуснейший фейерверкер способен придать потешным огням. В погожие дни весны и осени, если, конечно, предполагать, что осень и весна здесь заметны и ощутимы, восход луны во время полнолуния напоминает восход солнца в наши тусклые западные дни. Если солнце здесь огненное, то луна кажется золотой; диаметр ее огромен; при ее свете, когда она подходит к своему зениту, можно читать, писать и охотиться, как средь бела дня. Великолепие этим ночам придает прежде всего их разнообразие: случаются ночи настолько темные, что нельзя ничего различить в двух шагах от себя, тогда как другие мало чем отличались бы ото дня, если бы не небо, усыпанное звездами и множеством неизвестных у нас созвездий, сияющих на небосводе. Небесные тела кажутся ближе, многочисленней и ярче, чем в нашем полушарии, а луна, вместо того чтобы затмевать их, словно делится с ними своим собственным светом.

Ну а иные ночи — я с запинкой произношу «иные ночи», настолько слабо эти слова передают мою мысль, — это настоящие северные сияния, воспламеняющие весь купол небесной полусферы; стоит редким облакам заскользить по лазури неба, и они гасят пурпурные лучи заходящего солнца; стоит промелькнуть сумеркам, как на театральной сцене это делает рабочий занавес между двумя декорациями, и над землей поднимается не имеющий зримого источника молочный свет, охватывая весь горизонт от края до края и создавая те изумительные белые ночи, что воспел великий русский поэт Пушкин.

Занимается ли день? Спускается ли ночь? Никто не сможет сказать этого: предметы не отбрасывают тени; источник света, создающий это странное свечение, невидим; вас затопляет неведомый флюид; воображение взмывает вверх и, кажется, входит в соприкосновение с самыми высокими сферами небосвода; сердце ощущает, как его наполняет божественная ласка, а душу то и дело охватывают порывы, заставляющие вас верить в счастье.

А в это время ветви деревьев колышутся и источают сладостное благоухание; отовсюду, от вершин самых высоких деревьев и до кончиков самых смиренных трав, доносится шелест; цветы передают свои запахи ветерку, и этот ветерок в своих знойных дуновениях доносит до вас смешанные ароматы миллиона цветов, являющие собой фимиам, который природа воскуряет перед алтарем того всеобщего бога, что меняет свои имена, но не меняет свою природу.

Молодые люди сидели там друг подле друга; рука Джейн покоилась в руке Рене; порой они часами не произносили ни слова; Джейн пребывала в упоении, Рене грезил.

— Рене, — погруженная в сладостное томление, промолвила Джейн, устремив глаза к небу, — я счастлива. Почему Бог не может даровать мне такое блаженство? Мне было бы этого достаточно.

— Именно тут, Джейн, — ответил Рене, — и кроется наша слабость, изъян жалких и ничтожных существ; дело в том, что, вместо того чтобы сотворить бога миров, устанавливающего всеобщую гармонию посредством уравновешивания небесных тел, каждый из нас сотворил своего бога силой собственного воображения и требует у него отчета не за грандиозные атмосферные катаклизмы, а за свои маленькие личные беды. Мы просим Бога, того Бога, которого наш человеческий разум не может постичь, которого человеческие мерила не могут измерить, которого не видно нигде и который, тем не менее, если он существует, пребывает везде; мы просим его, как в древности люди просили бога своего очага, небольшую статуэтку с локоть высотой, всегда находившуюся у них перед глазами и под рукой; как индус просит своего идола, как негр просит свой амулет гри-гри; мы спрашиваем его, в зависимости от того, приятно нам это или горестно: «Почему ты сделал так? Почему ты не сделал этак?» Наш Бог не отвечает нам, он слишком далек от нас, а кроме того, его не заботят наши мелкие страсти. И тогда мы становимся несправедливы к нему, мы упрекаем его за несчастья, постигшие нас, как если бы это он послал их на нас, и всего лишь из несчастных становимся еще и богохульниками и нечестивцами.

Вы спрашиваете Бога, моя дорогая Джейн, почему он не позволяет нам быть вот так подле друг друга, и упускаете из виду, что принимаете время за вечность. Мы всего лишь жалкие атомы, перемалываемые между миром, который заканчивается, и миром, который начинается, и увлекаемые за собой королевской властью, которая рушится, и возвышением империи, которая возникает. Спросите у Бога, почему Людовик Четырнадцатый сократил мужское население Францию своими войнами и разорил казну своими дорогостоящими причудами из мрамора и бронзы. Спросите, почему король следовал губительной политике, имевшей целью произнести изречение, которое не было правдой уже и в то время, когда оно было произнесено: «Нет более Пиренеев». Спросите его, почему, подчинившись прихоти женщины и склонив голову под иго священника, король отменил Нантский эдикт, разорив тем самым Францию и обогатив Голландию и Германию. Спросите его, почему Людовик Пятнадцатый продолжил роковой путь своего прадеда, окружив себя фаворитками вроде герцогини де Шатору, маркизы д’Этьоль и графини дю Барри. Спросите его, почему, вопреки историческому опыту, Людовик Пятнадцатый последовал советам продажного министра и, забыв о том, что союз с Австрией всегда приносил несчастье королевским лилиям, привел на престол Франции австрийскую принцессу. Спросите его, почему он наделил Людовика Шестнадцатого не королевскими добродетелями, а склонностями буржуа, среди которых не было ни уважения к своему слову, ни твердости главы семьи; спросите его, почему он позволил королю дать клятву, которую тот не намеревался держать, почему позволил ему искать за границей помощь против своих подданных и почему унизил августейшую голову до уровня эшафота, на котором казнили заурядных преступников.

И вот здесь, моя бедная Джейн, именно здесь вы находите начало нашей истории. Здесь вам становится понятно, почему я не остался в вашей семье, хотя обрел в ней еще одного отца и двух сестер. Здесь вам становится понятно, почему мой отец сложил голову на том самом эшафоте, что был обагрен кровью короля; почему мой старший брат был расстрелян, почему мой второй брат погиб на гильотине; почему я, в свой черед, дабы исполнить данную клятву, пошел, причем без всякого воодушевления и не в силу своих убеждений, по пути, который в тот самый момент, когда я уже был на пороге счастья, отторг меня от всех моих надежд, чтобы на три года бросить в тюрьму Тампля, а затем отдал на откуп лживому милосердию человека, даровавшего мне жизнь, но обрекшего ее на несчастье. Если Господь откликнется и пожелает ответить на ваш вопрос: «Почему я не могу жить так, мне было бы этого достаточно?», он скажет вам: «Бедное дитя, я не имею никакого отношения к этим бесконечно малым событиям двух ваших жизней, пути которых случайно сошлись, а теперь по необходимости расходятся».

— Стало быть, вы не верите в Бога, Рене?! — воскликнула Джейн.

— Разумеется, верю, Джейн, но я верю в Бога, который создал миры и прокладывает им путь в эфире, но именно по этой причине не располагает временем для того, чтобы заниматься несчастьем или счастьем двух ничтожных атомов, ползающих по поверхности земного шара. Джейн, мой бедный друг, я три года провел в изучении всех этих тайн; я погрузился в эти непостижимые темные глубины по одну сторону жизни, а вышел по другую ее сторону, так и не понимая, как и почему мы живем, как и почему умираем, и говоря себе, что Бог — это слово, которое служит мне названием того, что я ищу; слово это скажет мне смерть, если только смерть не окажется еще молчаливее, чем жизнь.

— О, Рене, — прошептала Джейн, опуская голову на плечо молодому человеку, — такая философия слишком тяжела для моих слабых сил; я предпочитаю верить, это куда легче и меньше приводит в отчаяние.

LXXVIII ПРИГОТОВЛЕНИЯ К ВЕНЧАНИЮ

Рене много страдал; отсюда потеря у него вкуса к жизни и его безразличие к опасности. В двадцать два года, то есть в том возрасте, когда жизнь открывается человеку, словно сад, утопающий в цветах, эта жизнь была для него закрыта; внезапно он оказался в тюрьме, в которой четверо заключенных покончили с собой и из которой почти все остальные вышли лишь для того, чтобы взойти на эшафот. Бог, с его точки зрения, был несправедлив, ибо покарал его за то, что он последовал примеру членов своей семьи и ее правилам, то есть за преданность королевской власти; ему пришлось много читать и много думать, чтобы прийти к пониманию того, что преданность, преступающая законы, может сделаться преступлением и что единственная преданность, которая по сердцу Богу, это преданность отчизне; впоследствии он пришел к убеждению, что Бог — а под словом «Бог» следовало понимать создателя множества миров, вращающихся в пространстве, — это вовсе не личный Бог, который, внеся в свои скрижали запись о рождении каждого человека, одновременно вписывает туда и его судьбу.

Но если он заблуждался, если, против всякой вероятности и даже против всякой возможности, такой Бог существовал и, следственно, был несправедливым и слепым, если жизнь человеческих существ не состояла лишь из непредвиденных материальных происшествий, предоставленных воле случая, этого божества, на которого никто не вправе жаловаться, он боролся бы против Бога, оставаясь при этом честным человеком.

Испытание было долгим, и он вышел из него, словно прошедшая закалку сталь, твердым и очищенным; его детские верования рушились и одно за другим падали к его ногам, как падают во время сражения плохо скрепленные между собой части лат; но, подобно Ахиллу, он уже не нуждался в то время в доспехах. Злосчастная судьба, словно безжалостная мать, закалила его в Стиксе; он ненавидел зло, обладая пониманием того, что такое зло, и, чтобы творить добро, не нуждался более в надежде на воздаяние; поскольку у него не было веры в то, что Бог напрямую оказывает человеку покровительство в спасении от опасностей, которым тот подвергается, он вверил защиту своей жизни собственной силе, собственной ловкости и собственному хладнокровию. Он отделял внешние достоинства, которые человек получает от природы, от духовного и физического совершенствования своей души и своего тела, которым человек занимается сам. Как только эти представления укоренились в нем, он перестал возлагать на Бога ответственность за незначительные события в своей жизни, не совершал зла, поскольку ненавидел его, и творил добро, поскольку это есть одна из обязанностей, возложенных на человека обществом.

Находясь рядом с таким человеком, Джейн имела основания сказать своей сестре: «Я не полагаюсь на себя, но полагаюсь на него». Вот почему, используя то недолгое время, какое Рене предстояло еще провести подле нее, Джейн как можно меньше расставалась с ним в течение дня: они совершали длинные верховые прогулки в окрестностях колонии и возвращались, лишь когда к этому их призывал звук колокола, возвещавший время завтрака, либо принуждала жара. После полудня они снова покидали колонию и порой отваживались уехать дальше, чем этого требовала осторожность; но, поскольку у Рене были при себе пистолеты в седельных кобурах и ружье, висевшее у ленчика седла, Джейн ничего не опасалась.

К тому же с какого-то времени ею, по-видимому, овладело полное безразличие к опасностям, и она даже скорее искала их, нежели избегала.

Каждый день молодые люди уединялись на веранде гостиной и проводили там время в разговорах на философские темы, которые за месяц перед тем Джейн не поняла бы и, следственно, не стала бы обсуждать. В этих разговорах Джейн прежде всего и постоянно возвращалась к великой тайне смерти, тайне, которую пытался разведать, но так и не прояснил Гамлет; мысли ее отличались ясностью, твердостью и замечательной смелостью; поскольку никогда прежде ее не занимали подобные вопросы, ум ее обладал свежестью восприятия, что позволяло ей распознавать если и не достоверность, то хотя бы допустимость рассуждений Рене.

Впрочем, во внешнем облике Джейн мало что изменилось, лишь выглядеть она стала бледнее и печальнее, да взгляд ее казался более лихорадочным. Почти всегда к концу этих ночных бдений на балконе она роняла голову на плечо Рене и засыпала. Рене оставался неподвижен и со стесненным сердцем смотрел при свете яркой луны на это юное и прекрасное дитя, обреченное на печаль и несчастье. Затем, когда нечаянная дрема позволяла скользнуть у него между ресницами слезе, которую его воля, если б она бодрствовала, удержала бы, он вздыхал, поднимал глаза к небу и вполголоса спрашивал, не вносят ли страдания на земле свой вклад в счастье на другом свете.

Так проходили дни и ночи. Однако с каждым днем Джейн становилась все печальнее, все бледнее.

И вот однажды утром отец Луиджи, которого одни ждали с таким нетерпением, а другие с таким страхом, приехал.

Джейн не могла скрыть впечатления, которое произвел на нее этот приезд; она поднялась в свою комнату, бросилась на кровать и зарыдала.

Один лишь Рене заметил ее отсутствие, Рене, продолжавший питать к Джейн дружбу, но дружбу более нежную, более прозорливую и заботливую, чем бывает обычная любовь. Посторонний, который увидел бы, как он не спускает с Джейн глаз, дрожит, когда ее охватывает дрожь, бледнеет, когда она покрывается бледностью, принял бы его за жениха, с нетерпением ожидающего часа своего венчания.

Отец Луиджи знал, что его ждали; один из тех, кто известил о его скором приезде, был отправлен в Пегу сообщить ему о том, что его ждут, и послужить ему провожатым. Священник отправился в путь вместе с этим человеком, не питая никакого страха и находясь под охраной Господа.

Он прибыл во вторник; было решено, что венчание состоится в ближайшее воскресенье, а четыре дня, отделяющие вторник от воскресенья, используют для того, чтобы подготовить будущих супругов к брачному благословению.

Как мы сказали, лишь один Рене заметил исчезновение Джейн; он поднялся в ее комнату, с вольностью брата толкнул дверь и застал обезумевшую от горя и рыдающую девушку на кровати, на которую она кинулась.

Ей было известно, что с того дня, когда начнется семейное счастье Элен, для нее самой начнется горе, поскольку, как только сэр Джеймс Эспли и Элен поженятся, у них не будет более никаких поводов удерживать Рене, а у Рене не будет никаких поводов оставаться.

Он взял ее на руки, поднес к окну, распахнул его, откинул ее волосы и нежно поцеловал ее в лоб.

— Мужайтесь, моя дорогая Джейн, — прошептал он, — мужайтесь!

— Ну да, мужайтесь! Легко вам это говорить, — ответила она, рыдая. — Вы разлучаетесь со мной, чтобы в один прекрасный день встретиться с той, которую любите; я же разлучаюсь с вами, чтобы никогда больше не увидеть вас.

Рене молча прижимал ее к своему сердцу; что ему было ответить? Она сказала правду!

Он задыхался; сердце его, переполненное горем, дрогнуло, и беззвучные слезы хлынули у него из глаз.

— Вы добры, — сказала она, проведя рукой по его ресницам, а затем поднесла ладонь к своим губам, словно намереваясь испить оросившие ее слезы.

Разумеется, Джейн была несчастна, но Рене, возможно, был в эту минуту еще несчастней, чем она: сознавая, что это он виной ее горю и ничем не может утешить ее, молодой человек призывал на помощь себе все свое воображение, но оно подсказывало ему лишь те общие фразы, на какие не отваживается сердце; бывают обстоятельства, когда рассудок бессилен, когда его одного недостаточно и утешить сердце способно лишь сердце.

Молодые люди смолкли, погруженные в свои мысли, а поскольку мысли у них были схожи, ибо это были мысли о несчастной любви, они предпочитали изъясняться посредством молчания, а не общих слов.

Не питая к Джейн любовных чувств, Рене испытывал печальное томление, ощущая, как любовь Джейн изливается на него. Лишенный возможности провести всю свою жизнь с Клер, он согласился бы провести ее лишь с единственной женщиной — с Джейн. Тем временем летели часы, проходили дни, и с каждым днем Джейн становилась все печальнее и все влюбленнее.

Обстоятельством, усиливавшим боль Джейн, боль, от которой никто ограждал ее, ибо лишь Элен знала о ее причине, были приготовления к свадебным торжествам.

Бернар, сделав надрезы на дереве, именуемом тси-чу, получил лак, столь же долговечный и прозрачный, как и знаменитый японский лак.

Рабы собрали на кустарнике кан-ла-чу коконы, наполненные белым воском, который откладывает туда червь пе-ла-чонг и из которого изготавливают свечи, столь же чистые и прозрачные, как и наши.

В джунглях были собраны огромные гроздья ягод, из которых получают алкогольный напиток; его обожают негры и индийцы низших сословий.

Никто не скрывал всех этих приготовлений от Джейн, и каждое из этих приготовлений, суливших ее сестре счастье, на которое сама она не могла надеяться, при всей ее любви к сестре разрывало ей сердце.

В субботу вечером Джейн охватило судорожное волнение, на которое обратил внимание лишь Рене.

Он видел, как она поднялась и вышла, подождал несколько секунд, поднялся и вышел вслед за ней; удалиться она могла лишь к себе. Рене бросился к лестнице, которая вела в ее комнату, и на четвертой ступени обнаружил Джейн, лежавшую без чувств; он взял ее на руки и отнес в комнату. Обычно, когда с Джейн случались подобного рода обмороки, ей давали вдохнуть нюхательную соль, и она приходила в чувство. На этот раз беспамятство не проходило. Джейн лежала поперек коленей Рене, касаясь грудью его груди; рука ее была холодна как мрамор, а сердце у нее не билось. Губы Рене находились лишь в нескольких сантиметрах от ее губ, и у него было бессознательное ощущение, что, начав вдувать в грудь девушки свое дыхание, он вдохнет в нее жизнь; он догадывался, что в то мгновение, когда их губы сомкнутся, она вздрогнет, словно от удара электрического тока. Однако он не осмелился предпринять ни ту, ни другую попытку, возможно потому, что не был уверен в себе так, как была уверена в нем Джейн; при взгляде на нее, юную, бледную и бездыханную, сердце его дрогнуло и слезы полились у него из глаз, падая на лицо Джейн. И тогда, подобно увядшему цветку, который приходит в себя под каплями росы, Джейн подняла голову и открыла глаза.

— Но когда вас здесь больше не будет!.. Когда вас здесь больше не будет, что станет со мной?! — горестным тоном воскликнула девушка. — О, лучше бы мне умереть!

За этим восклицанием последовал сильный нервный приступ.

Рене хотел было выйти и позвать на помощь, но Джейн вцепилась в него, повторяя:

— Не оставляйте меня одну; я хочу умереть, но хочу, чтобы вы оставались здесь.

Рене вернулся к Джейн, обнял ее и нежно удерживал так до тех пор, пока она не пришла в себя.

Элен и сэр Джеймс были слишком счастливы, чтобы думать о других, особенно если эти другие не находились рядом.

Рене и Джейн оставались на балконе до двух часов ночи; все обитатели дома бодрствовали, и каждый был занят приготовлениями к венчанию. Трое братьев нарубили деревьев, усыпанных цветами, и из этих деревьев соорудили крытую аллею, протянувшуюся от дома до часовни. Поскольку это был сюрприз, предназначенный для Элен и сэра Джеймса, они работали с десяти часов вечера до трех часов утра. Джейн, придя в себя и опираясь на руку Рене, увидела, как устанавливали последнее дерево.

— Бедные цветы, им суждено было прожить всю весну, — промолвил Рене, — а через три дня они умрут!

— Я знаю цветок, который мог бы прожить не одну весну, — прошептала Джейн, — а умрет раньше них.

LXXIX ВЕНЧАНИЕ

На следующий день, на рассвете, когда Рене намеревался подойти к спальне Джейн и через дверь справиться о ее самочувствии, он увидел, как к ней входит Элен.

Славная девушка вспомнила, что накануне вела себя несколько отстраненно по отношению к сестре, и пришла просить у нее прощения за эту забывчивость, не имевшую ничего общего с равнодушием.

Поскольку едва рассвело, в доме еще никто не проснулся.

Более получаса девушки просидели обнявшись, а затем расстались.

Рене услышал, как Элен вернулась в свою комнату.

Он бесшумно приблизился к двери спальни Джейн и, услышав ее рыдания, а также свое имя, повторяемое вполголоса, спросил ее через дверь:

— Нужно ли вам что-нибудь и могу ли я войти?

— О да, — ответила Джейн, — да, мне нужно увидеть вас, входите.

Он вошел.

Джейн сидела на постели, одетая в батистовый пеньюар, и, держа перед собой мешочек с рубинами, сапфирами и изумрудами, половина которого была высыпана на простыни, выбирала самые крупные и самые красивые камни и укладывала их в кошелек из ароматной испанской кожи, на котором были вышиты две буквы.

Это были буквы «К» и «С».

— Входите, — сказала она Рене, — входите и садитесь подле меня.

Рене придвинул стул к изголовью ее постели.

— Отсюда только что вышла моя сестра, — промолвила Джейн, — она очень счастлива; ее печалит лишь то, что я не могла сдержать при ней слез. Она спросила меня, когда вы уезжаете; я ответила ей, что завтра, вы ведь завтра собираетесь уехать, не так ли? — спросила она, пытаясь унять дрожь в голосе.

— Вы просили меня подождать до следующего дня после ее свадьбы.

— И вы были крайне добры, ответив согласием на мою просьбу. Поверьте, я чрезвычайно признательна вам за это, дорогой Рене. Она спросила меня, стоит ли ей предпринять какие-нибудь шаги, чтобы задержать вас еще на несколько дней. Но я ответила ей, что решение это вами принято и к тому же следует со всем этим покончить.

— Покончить? Дорогая Джейн, что вы имеете в виду?

— То, что я страдаю и заставляю страдать вас; что наше положение безвыходное, что даже если вы отложите свой отъезд еще на три дня, четыре дня, пять дней, вам все равно придется покинуть меня. Отсрочку у смерти просят лишь тогда, когда счастливы в жизни.

Рене вздохнул, не проронив ни слова в ответ, поскольку был точно такого же мнения, что и Джейн, однако он был поражен тем, что у нее хватило духа высказать его столь прямо.

Джейн высыпала из мешочка остававшиеся там драгоценные камни и продолжила разборку, которой она занималась. И было столько печали в том, как Джейн это делала, она с таким тщанием выбирала из драгоценных камней самые крупные и самые чистые, что Рене не осмелился спросить у нее, что она намерена делать с теми камнями, какие отделила от других.

Дневной свет заполнил комнату; дом начал просыпаться и заполняться шумом; Джейн протянула руку Рене и жестом дала ему знать, что пора возвратиться к себе.

Рене поцеловал руку, которую протянула ему Джейн, и вышел.

Несомненно, он пребывал в столь же горестном настроении, что и она.

Он скинул с себя домашний халат, надел утренний сюртук и спустился вниз.

Конь, которым Жюстен обычно пользовался без седла и узды, свободно пасся на лужайке невдалеке от дома. Рене подошел к нему, протянул ему пучок травы и тихо свистнул.

Конь взял траву из рук Рене, и тот воспользовался этой секундой, чтобы вскочить на него.

Конь совершил невероятный прыжок, но с того момента, когда Рене стиснул его бока коленями, конь принадлежал ему и никакие прыжки вверх и скачки в сторону уже не могли отделить его от наездника.

Прежде лишь Жюстен мог сесть на него верхом, и потому конь носил кличку Неукротимый.

В это мгновение распахнулось окно и раздался крик:

— Ради всего святого, Рене! Никто не осмеливается сесть на этого коня, он убьет вас!

Но всего за несколько минут Неукротимый был укрощен; он стал покладистым, словно ягненок.

Рене намотал на руку прядь из его гривы, после чего, пользуясь ею как уздой, направил коня под окно Джейн и, невзирая на его сопротивление, заставил согнуть в коленях передние ноги; но едва только он перестал давить на шею коня, тот в один прыжок поднялся на ноги и пустился в безумный бег, которому Рене, заложивший руки за спину, никак не мог воспрепятствовать; конь мчался по лесной тропе, которая внезапно повернула под острым углом, и на этом углу столкнулся с какой-то старой негритянкой; Рене, действуя коленями и руками, предпринял все усилия, чтобы повернуть коня вправо, и конь, не догадывавшийся о предстоящем столкновении, в итоге подчинился, но не настолько быстро, чтобы не задеть старуху: он ударил ее в плечо и опрокинул навзничь.

Старуха закричала, но Рене уже спешился и помогал ей подняться на ноги.

Этому пустячному происшествию любой другой на его месте не придал бы ровно никакого значения; везде, а в Индии особенно, старая негритянка — это такая мелочь, что всякий белый счел бы себя вправе раздавить ее; но Рене, с присущей ему добротой, сразу же вынул из кармана один из тех маленьких золотых слитков, на какие в Индии можно купить что-нибудь не очень дорогое: он стоил, наверное, от пятнадцати до двадцати франков. Негритянка хотела поцеловать Рене руки.

Видя, что она прекрасно стоит на ногах и происшествие оказалось незначительным, Рене свистнул Неукротимому, который тотчас же примчался; он вскочил ему на спину и направился к дому.

Жюстен ждал его, чтобы принести ему свои поздравления.

Никто, кроме него, не мог сесть верхом на его коня, а Рене на глазах у него решительно вскочил на Неукротимого и быстро усмирил его.

Они еще беседовали, когда старуха, которую Рене сбил с ног на углу тропы, вошла во двор и принялась о чем-то расспрашивать слуг.

Вслед за этими расспросами она вошла в дом и скрылась из виду.

— Что это за женщина? — спросил Рене.

Жюстен пожал плечами.

— Колдунья, — ответил он. — Какого черта надо здесь этой нечисти?

Затем, видя, что Рене все еще в белых панталонах и белом сюртуке, в то время как сэр Джеймс спустился вниз в парадном мундире, он добавил:

— Я боюсь, что вы опоздаете, господин Рене; церемония ведь назначена на десять часов утра.

Рене достал из жилетного кармана часы; они показывали без четверти девять.

— О нет, — промолвил он, — у меня полно времени. Тем не менее он поднялся к себе.

Но, пересекая гостиную, он к своему великому изумлению увидел, что колдунья выходит из спальни Джейн.

Что она там делала?

Он подошел к негритянке и попытался задать ей вопросы, однако она помотала головой, показывая, что не понимает его, и продолжила свой путь.

Рене хотел войти к Джейн и расспросить ее, но комната оказалась заперта изнутри, а в ответ на его просьбу позволить ему войти, Джейн ограничилась словами:

— Нельзя, я одеваюсь.

Рене пошел к себе; через несколько минут на нем уже был изящный наряд помощника капитана корсарского судна, сменивший его белые панталоны и белый сюртук.

Он спустился вниз и застал в обеденном зале священника.

С того дня, когда стало известно о его скором прибытии, Адда занялась шитьем церковного облачения. При мысли, что священник будет совершать богослужение, облаченный в свое черное платье, ей казалось, будто на весь этот торжественный день опустится покров печали. И вот, благодаря некоему водяному растению, отвар которого служит в Индии для окрашивания в золотой цвет одеяний священников, она сумела, присоединив к окраске еще и вышивку, изготовить церковное облачение, которое даже в Европе было бы сочтено произведением искусства.

Отцу Луиджи никогда не доводилось видеть себя в подобном великолепии, и лицо его сияло радостью.

В десять часов утра над алтарем уже пылали свечи. Все были готовы.

Джейн была настолько слаба, что священник сам предложил ей опереться на чью-либо руку, перед тем как отправиться в часовню; она оперлась на руку Рене.

В Земле бетеля, понятное дело, не было мэрии. Стало быть, бракосочетание было не гражданской церемонией, а чисто религиозной.

Аллея из цветущих деревьев, протянувшаяся от двери дома до входа в часовню, вызывала изумление у всех, за исключением ее создателей; казалось, она выросла здесь по волшебству.

Свадебная медаль и обручальные кольца были привезены из Европы.

В тот момент, когда священник, задав жениху и невесте положенные вопросы и получив от них утвердительные ответы, надел обручальное кольцо на палец Элен, Джейн со вздохом рухнула на стоявший перед ней стул.

Рене тотчас же протянул ей флакон с нюхательной солью. Джейн понимала, как болезненно воспримут все присутствующие столь видимое проявление печали; она призвала все свое мужество, и со стороны могло показаться, что она лишь преклонила колени.

Лишь Элен и Рене заметили, что с ней произошло.

Джейн хотела присутствовать за завтраком, но воля ее превосходила ее силы: она поднялась из-за стола и вышла.

Рене вопрошающе взглянул на Элен; она жестом велела ему остаться, однако уже через несколько минут произнесла:

— Рене, выясните все же, что случилось с Джейн; вы сделались лекарем для нас всех, и если бы не бедняжка, которая с определенного времени всерьез страдает, ваша должность была бы настоящей синекурой.

Рене поднялся и бросился в комнату Джейн.

Он обнаружил ее распростертой на полу: она не успела добраться ни до стула, ни до кровати.

Подхватив ее за плечи, он дотащил ее до окна и опустил в кресло.

Он пощупал ей пульс; артерия ее не просто билась, а бешено колотилась; из состояния глубочайшей слабости девушка перешла в неистовое возбуждение, но затем, когда эта лихорадка покинула ее, она впала в оцепенение, еще более страшное, чем лихорадка.

Чувствовалось, что в этом прекрасном человеческом механизме произошла какая-то серьезная поломка, и он работает теперь не по обычным законам жизни, а подчиняясь беспорядочным причудам случившейся неполадки.

— Ах, дорогая Джейн, — в отчаянии воскликнул Рене, — стало быть, вы хотите покончить с собой!

— О, — ответила Джейн, — будь у меня время, я бы не стала накладывать на себя руки, а дождалась естественной смерти.

LXXX ЭВРИДИКА

На подобные ответы возразить было нечего; в этой молодой душе чувствовалось такое отчаяние, что следовало лишь пожалеть ее и предоставить событиям развиваться своим ходом. Казалось, что Джейн дошла до последнего предела горя, и потому Рене решил не отходить от нее весь день.

Настало время обеда; Элен, стерев с лица малейший след радости, переполнявшей ее сердце, поднялась к Джейн узнать, собирается ли та спуститься, но застала ее в состоянии такого страшного оцепенения, что было понятно: отвлечь столь глубоко подавленное сознание нельзя ничем. Так что Элен сама попросила Рене побыть с сестрой: ей было понятно, что лишь тот, кто причинил столь страшное горе, может если и не положить ему конец, то хотя бы притупить его.

Рене, со своей стороны, выглядел подавленным: у него не было больше слов утешения, с которыми он мог бы обратиться к Джейн; он вздыхал, смотрел на нее, протягивал к ней руки; между ними сложился язык более выразительный, чем все слова, какие они могли бы сказать друг другу. Если бы Рене полагал, что несколько дней отсрочки его отъезда способны исцелить Джейн, он, разумеется, задержал бы его. Рене гнало прочь нравственное обязательство, но для некоторых натур нет ничего сильнее подобных обязательств. К тому же Джейн, видимо, примирилась с его отъездом; уже с неделю она вела счет дням лишь до понедельника; за пределами этого понедельника для нее ничего более не существовало, и ей суждено было замереть, как замирает маятник в часах, заведенных на неделю, по прошествии этой недели.

Слух о болезни Джейн разнесся по всей колонии, и, поскольку все ее любили, всех ее болезнь опечалила; в то же время все придерживались единого мнения, что болезнь эта есть порча, наведенная на Джейн заклинательницей змей.

Так называли негритянку, которую Рене сбил с ног своей лошадью и в тот же самый день видел выходившей из комнаты Джейн. Рене слышал все эти толки, ходившие среди низших слуг дома, но и не забывал слов, вырвавшихся у Жюстена в тот день, когда, заметив ее, он воскликнул:

— Неужто удачный выстрел из ружья не избавит нас от этой нечисти?

Спускаясь к обеду — ибо Джейн сама потребовала, чтобы он спустился вниз и от ее имени извинился за то, что ее не будет за столом, — он явно разделял мнение Жюстена о негритянке, и хотя ему, как никому другому, была известна причина болезни Джейн, он стал наводить о ней справки.

Заклинательницей змей ее звали потому, что она обладала способностью усыплять змей и даром прикасаться к самым ядовитым из них, не причиняя себе вреда. Но этим ее дарования не ограничивались; поговаривали, что она знает еще и свойства ядовитых трав, которые в течение нескольких минут убивают человека, а у животных вызывают приводящую к смерти вялость.

Какие отношения могла иметь Джейн с подобной женщиной?

Возвращаясь к больной, Рене намеревался расспросить ее об этом, но, когда он оказался перед лицом этого ангела чистоты, слова замерли у него на устах; тем не менее какой-то смутный, но особенный ужас, казалось, витал над ним. Его охватила та дрожь, какую считают предчувствием; внезапно сердце его сжалось, и он издал приглушенный крик, заставивший Джейн вздрогнуть.

О подошел к ней и, как это делает отец с ребенком, которого боится потерять, прижал ее к своей груди, поцеловал ее в лоб, осыпал поцелуями ее руки; но все эти нежные ласки были так далеки от всякой чувственности, что Джейн не заблуждалась на их счет и видела в них лишь то, чем они были на самом деле; однако эти ласки, которые были для нее непривычны, не казались ей от этого менее сладостными, и какое-то подобие жизни, воскресшее в ней, вызвало у нее стук в висках и окрасило щеки румянцем; она поблагодарила Рене за его теплые и дружеские намерения.

Наступила ночь. Молодые люди заняли свои привычные места на веранде гостиной. Как если все вокруг пришло в гармонию, чтобы внести спокойствие в душу бедной Джейн, никогда не было ночи прекраснее, никогда небо светлее не озаряло мрак и вынуждало ночь быть лишь отсутствием дня. И хотя луна была невидимой, а звезды оставались окутаны дымкой, повсюду разливался рассеянный свет. Дуновения ветра приносили терпкое, острое, возбуждающее благоухание, усиливая биение крови в артериях, расширяя легкие и заставляя жить той неведомой жизнью, вся мощь которой становится понятна, лишь когда ты вдыхаешь раскаленный воздух, каким дышат в Азии, а особенно в Индии.

Рене полагал, что в своих беседах с Джейн он уже исчерпал все вопросы и ответы, касающиеся вероятности загробной жизни и бессмертия души.

Рене был пантеистом, он верил в вечность материи, поскольку считал, что песчинка, раздробленная на тысячу песчинок, не уничтожается; однако Рене не верил в существование души, поскольку душа ему никогда не показывалась, а он не верил в то, что невидимо и неосязаемо.

Биша́, незадолго перед тем умерший, обсуждал и решил этот вопрос; его превосходная книга о жизни и смерти увидела свет, когда Рене находился в тюрьме, и узник сделал эту книгу, исправляющую воззрения Галля и Шпурцхайма, предметом своего пристального изучения. По мере того как Рене излагал свою материалистическую теорию, слезы тихо текли из глаз Джейн, оставляя на ее лице два перламутровых ручейка.

— Выходит, — промолвила она, — вы полагаете, Рене, что, расставшись, мы расстанемся навсегда и никогда больше не увидимся?

— Я не говорю этого, Джейн, — ответил Рене. — Случай дал нам возможность встретиться в первый раз, и он способен свести нас снова: вы можете совершить поездку в Париж, а я могу вернуться в Индию.

— Я не поеду во Францию, — грустно произнесла Джейн, — а вы не вернетесь в Индию; наши сердца разделены на этом свете всей силой вашей любви к другой женщине, а наши тела будут разделены в вечности всей толщей земли. Вы только что сказали мне, Рене, что не верите в невидимое и неосязаемое, и, тем не менее, мне нужно поверить в вашу любовь к Клер де Сурди, при том что любовь эта невидима и неосязаема.

— Да, но ведь предмет этой любви видим и осязаем. Я верю и в вашу любовь ко мне, Джейн, хотя не в состоянии видеть ее, но она окружает меня, как те облака в «Энеиде», что скрывают богов.

— Вы правы, Рене, — сказала Джейн, осушая платком глаза и не отнимая этот платок от глаз. — Рене, — продолжила она, вставая, — я жестока и эгоистична; своим несчастьем я делаю несчастным вас. Да завтра, Рене; завтра мы расстанемся; не ослабляйте мою душу в этот критический момент, когда мне понадобятся все мои силы, да и вам, возможно, все ваши.

— Вы вернетесь к себе, Джейн?

— Да, мне нужно помолиться. Я прекрасно знаю, что молитва не излечивает, но она вводит в оцепенение, словно опиум; однако пообещайте мне кое-что.

— Что именно, Джейн?

— Что вы не уедете внезапно, не попрощавшись со мной; я нуждаюсь в долгом и утешительном прощании; мне надо уснуть, как обычно, у вас на плече, но на этот раз с верой, что я уже никогда не проснусь.

Рене не решался оставить Джейн; он испытывал чувство, в котором не мог отдать себе отчета. Он проводил ее до дверей ее комнаты, долго прижимал к своей груди и вернулся к себе лишь после того, как три или четыре раза останавливался по пути: ему чудилось, что Джейн зовет его. Вернувшись к себе, он никак не мог заснуть, как это бывает, когда кажется, будто вот-вот должно случиться огромное несчастье.

Он подошел к окну своей комнаты, надеясь вдохнуть свежесть ночного ветерка. И в самом деле, казалось, что над поверхностью земли уже распространяется первая утренняя свежесть; тот белесый свет, что придавал ночи прозрачность, начал исчезать, и его место стала занимать сероватая дымка. В этот момент ему послышалось, что дверь у Джейн отворяется, и он кинулся было к выходу, чтобы спросить ее, не почувствовала ли она себя дурно, но подумал, что это может выглядеть так, будто он за ней следит, и замер перед своей дверью, так и не открыв ее; затем, ничего более не услышав, он вернулся к окну; тем временем ночь еще более утратила свою прозрачность, но даже при таком слабом свете он не мог не узнать Джейн: укутанная в ночной пеньюар, она покинула дом и неуверенно двигалась в сторону лужайки, как если бы шла босиком. Вначале ему пришло в голову, что у Джейн приступ сомнамбулизма и она вышла из дома, не сознавая, что делает. Но очень скоро он переменил мнение. Джейн двигалась не тем одеревенелым и замогильным шагом, какой присущ призракам и сомнамбулам, а, напротив, боязливо и каждый раз вздрагивала от боли, когда нога ее наступала на какой-нибудь острый камешек; в какой-то миг она подняла голову и кинула взгляд на окно, где стоял Рене, но он успел отступить назад, и она его не увидела.

Выйдя из дома одна и почти нагая, Джейн совершила нечто не только необычное, но и крайне неосмотрительное: запах жареного мяса, приготовленного для свадебного стола, мог привлечь к окрестностям дома какого-нибудь хищного зверя, который, притаившись в кустах или высокой траве, мог внезапно наброситься на нее.

Рене протянул руку, поискал в темноте свой заряженный карабин, нашел его и вернулся к окну.

В эту минуту ему показалось, будто он видит, что к Джейн приближается какая-то темная масса, очертания которой мешал различить ее цвет, терявшийся во мраке. Но Джейн, вместо того чтобы бежать от нее, напротив, двинулась навстречу ей. Был это мужчина или это была женщина, Рене различить не мог; однако внезапно он услышал, что Джейн издала мучительный и пронзительный крик, и увидел, как она упала на колени, а затем стала кататься по земле, явно испытывая невыносимую боль; сомнений в том, что ее убили, было у него тем меньше, что он видел, как эта черная тень пытается достичь купы деревьев, расположенной неподалеку; однако тень не сделала и десяти шагов, как Рене приложил карабин к плечу и выстрелил.

Раздался второй крик, не менее пронзительный и не менее мучительный; убийца, то ли мужчина, то ли женщина, покатился по траве, несколько раз судорожно дернулся, вытянулся и остался недвижим.

Рене бросил в комнате свой карабин, стремительно сбежал вниз по лестнице, обнаружил открытыми все двери, через которые Джейн выходила из дома, и, увидев очертания ее тела, распростертого на лужайке, подбежал к ней, взял ее на руки и понес.

Звук ружейного выстрела разнесся по всему дому; решив, что на колонию совершено ночное нападение, каждый хватал первое попавшееся под руку оружие и выбегал из дома. Первым показался Жюстен во главе двух или трех рабов с факелами, остановившихся в ожидании у дверей.

Взяв Джейн на руки, Рене нес ее, не замечая, что с ноги ее все еще свешивается змея, укусившая ее и впившаяся в рану своими ядовитыми зубами.

— Шахматная змея! — воскликнул Жюстен, крепкими руками схватив гадину и размозжив ей голову о стену. — Кто-нибудь, высосите из раны яд!

— Это мое дело, — произнес Рене, занося Джейн в ее комнату. — А вы подумайте, поспрашивайте: негры подчас умеют бороться со змеиным ядом.

— Он прав, — сказал Жюстен, — трое или четверо — на коней! Пусть отыщут заклинательницу змей и приведут ее, живой или мертвой!

Между тем Рене внес Джейн в ее комнату и положил на кровать; увидев на ее ноге, белой и холодной, словно мрамор, два одинаковых укуса, похожие на следы от игольных уколов и отмеченные двумя капельками крови, он припал к ним губами и, словно античный заклинатель змей, начал высасывать яд из раны.

Между тем все донимали друг друга вопросами, стоя у постели Джейн, которая, лежа с закрытыми глазами и прижимая к груди руки, казалась мертвой; но Рене, чувствуя, как дрожит ее нога под его губами, понимал, что Джейн страдает и страдает жестоко.

Мало-помалу все обитатели дома проснулись и сбежались в комнату Джейн, и, когда Рене, разбитый усталостью, поднял глаза, впереди всех он увидел Элен, еще более бледную, чем ее умирающая сестра: она опиралась на руку сэра Джеймса, столь же бледного, как и она.

— Сэр Джеймс, — сказал Рене, — не теряя ни минуты, разыщите в моей охотничьей аптечке пузырек с летучей щелочью и ланцет.

Сэр Джеймс бросился в комнату Рене и принес то и другое.

Голубоватое круглое пятно размером с пятифранковую монету уже окружало рану.

Рене попросил стакан воды, вылил туда несколько капель щелочи, взял ланцет и с ловкостью опытного хирурга сделал крестообразный надрез, из которого хлынула черная испорченная кровь; он снова принялся высасывать рану, надавливая на нее большим пальцем, пока кровь опять не сделалась алой, а затем вылил на надрез еще с десяток капель обеззараживающей жидкости. Боль была острая: Джейн дернулась и подогнула ногу.

— Слава Богу, — воскликнула Элен, — она не умерла!

— Она умрет завтра, в тот же самый час, в какой была ужалена сегодня утром, — тихим голосом ответил ей Жюстен.

Что же касается Рене, то он воспользоваться этим признаком жизни, который подала Джейн, и попытался заставить ее выпить разведенного в воде нашатыря.

В этот момент в комнату вошли слуги, отправленные на поиски негритянки-колдуньи, и сообщили, что обнаружили ее тело в двадцати шагах от того места, где была найдена Джейн.

— Ну да! — воскликнул Рене. — Услышав крик Джейн и увидев, как она падает, я решил, что ее убила эта женщина, схватил ружье, выстрелил в нее и убил.

— Ах, несчастный, — прошептал Жюстен, — вы убили единственное человеческое существо, которое могло ее спасти.

— Бедное дорогое дитя! — вскричал Рене, прижимая Джейн к груди и разражаясь рыданиями.

— Не жалейте меня, — промолвила Джейн так тихо, чтобы никто, кроме него, не мог ее слышать. — разве вы не слышали, как Жюстен шепотом сказал, что мне осталось жить еще двадцать четыре часа?

— И что же? — спросил Рене.

— А то, милый мой, любовь всей моей жизни, — прошептала Джейн, — что у меня есть целых двадцать четыре часа, чтобы открыто говорить тебе, что я люблю тебя! А смерть, что ж, добро пожаловать! Я рассчитывала на нее, но не ожидала, что она будет такой милостивой.

В эту минуту в комнату вошел священник.

Никому не пришло в голову известить его; он пришел без всякого зова, едва узнав о случившемся.

Сквозь полуприкрытые веки Джейн заметила его.

— Оставьте меня наедине со святым отцом, — сказала она, а затем чуть слышно шепнула Рене: — Вернитесь, как только он уйдет: я не хочу терять ни минуты из моих двадцати четырех часов.

Все вышли.

У дверей раздавались рыдания, прежде сдерживаемые.

Элен, почти лишившуюся чувств в объятиях своего супруга, не столько проводили в ее комнату, сколько перенесли; произошедшее событие было столь неожиданным, что оно парализовало все, даже слезы.

Рене вышел на веранду гостиной, где еще стояли рядом два их стула, как они и были оставлены ими; он опустился на стул, на каком сидел накануне, прислонился головой к тому, на каком сидела Джейн, и дал волю страданию, самому глубокому, возможно, из всех, какие ему доводилось испытывать.

Дело в том, что мысленно восстанавливая цепь произошедших событий, он стал понимать, что Джейн исподволь готовила свою смерть на тот час, когда он должен был уехать; так не сыграла ли эта женщина, которую Джейн вызвала к себе, которая пришла к ней в комнату и которая поплатилась жизнью за свою гнусную страсть к золоту, заставив его, Рене, приложить руку к смерти Джейн, — не сыграла ли она роль нубийского раба, получившего от Клеопатры задание принести ей в корзине со смоквами аспида, которому предстояло даровать ей смерть?

Смерть эта была назначена ровно на тот час, когда ей следовало произойти.

Когда накануне Джейн взяла с него обещание не уезжать, не поговорив с ней, поскольку она хотела попрощаться с ним, это должно было быть не обычным прощанием, а вечным прощанием; все было точно рассчитано: зная, что колдунья вызывала отвращение у всех обитателей колонии, как людей, так и животных, Джейн подозревала, что если та проникнет ночью во двор, то до нее она не доберется, поскольку ей помешают сделать это лай собак и проклятия слуг; поэтому она решила сама отправиться ей навстречу, причем босиком, чтобы ничто не противостояло укусу змеи и действию яда.

И вот теперь, вместо того чтобы печалиться из-за того, что Бог отпустил ей слишком мало времени, чтобы провести его с Рене, она радовалась тому, что у нее в распоряжении есть еще двадцать четыре часа, в течение которых она могла бы выразить ему всю силу своей любви; по прошествии этих двадцати четырех часов смерть очистила бы чересчур пылкие слова, которые могли сорваться с ее уст. Исповедь ее была короткой; сказав: «Я люблю Рене», она призналась в своем единственном грехе. И потому с рассветом священник покинул ее; он провел подле нее не более получаса.

Выйдя от нее, священник подошел к Рене и сказал ему:

— Ступайте к святому созданию, которое любит вас, и вам не составит труда утешить ее перед смертью.

Рене, войдя в комнату Джейн, Рене увидел, как она протянула к нему руки.

— Садитесь подле меня, мой любимый, — сказала она, — и прежде всего знайте, что вы не оставите меня вплоть до самой смерти.

— Прежде всего покажите мне свою ногу, чтобы я мог знать, как у вас дела, — ответил Рене.

— К чему это? Разве мой приговор не оглашен? Мне осталось жить не более двадцати четырех часов, и я не нуждаюсь ни в отсрочке, ни в апелляции; я счастлива.

— А что вам сказал священник?

— Множество добрых слов, которые меня не убедили. Он внушал мне надежду; он говорил мне, что нас окружают невидимые души, парящие в воздухе, но мы не в состоянии различить их, поскольку они такие же прозрачные, как атмосфера, в которой они парят. Это души тех, кто любит нас; они скользят вокруг нас, слегка касаются нас, шепчут нам в уши, когда мы бодрствуем, какие-то неразборчивые слова, и разговаривают с нами, когда мы спим; они знают то, чего мы еще не знаем, ибо владеют тайнами судьбы: отсюда определенные откровения, отсюда определенные предчувствия, посещающие нас с позволения душ, которые чересчур любят нас, чтобы удержаться от этого. Мы верим лишь в то, что видим, добавил он, это правда, но масса доказательств заставляют нас догадываться о слабости и о бессилии наших чувств. Перед тем как были изобретены микроскопы, то есть в течение почти шести тысяч лет, половина всех существ, видимых при помощи этого инструмента, оставались нам неизвестны; первый, кто погрузил свой взгляд в мир бесконечно малых существ и заподозрил, что мир этот бесконечен, должен был по этой причине сойти с ума. Так вот, в один прекрасный день, быть может, сказал мне добрый святой отец, придумают такой инструмент, с помощью которого увидят бесконечно прозрачные существа, подобно тому как однажды увидели в микроскоп существа бесконечно малые. И тогда люди войдут в сношения, но не посредством речи, а каким-то иным способом, с этими сильфами, существование которых предполагает одна лишь поэзия. Так вот, дорогой Рене, эта мысль о том, что душа моя после моей смерти не покинет вас и что я смогу последовать за вами, где бы вы ни находились, смешаться с воздухом, которым вы будете дышать, быть в ветре, который будет развевать ваши волосы, эта надежда, при всей ее возможной нелепости, подарила мне бесконечную радость. Разве не сказал Шекспир: «На небе и земле есть многое, что и не снилось мудрецам!»

С этими последними словами голос Джейн дрогнул, и она опустила голову на плечо Рене.

— Вам больно? — спросил молодой человек.

— Нет, нисколько, однако я ослабла; нога, ужаленная змеей, заледенела, и это ею я вступаю в могилу; холод мало-помалу поднимется вверх, и, когда он достигнет сердца, я перейду из своей постели на вечное ложе.

Чувствуя, что она постепенно засыпает, Рене перестал беспокоить ее разговором, чтобы во время сна она набралась сил для последней схватки. Сон ее был неспокойным: она то и дело вздрагивала и что-то неразборчиво шептала.

Наверх поднялась Элен; она просунула голову в полуоткрытую дверь и взглядом спросила, как себя чувствует сестра.

Рене показал ей на Джейн, спавшую у него на плече; она вошла в комнату, приблизилась к Джейн и поцеловала ее в лоб.

— Боже мой, Элен! — спросил ее Рене. — Вы знаете всех в доме, неужели здесь нет никого, кто смог бы если не исцелить ее, то хотя бы облегчить ей страдания?

— Ах, неужели вы думаете, что я не опросила всех, даже самых несведущих? И все ответили мне, что смерть не будет мучительной, но она неизбежна. Скажите ей, дорогой Рене, что я оставила ее наедине с вами не из безразличия, а потому, что не хочу лишать ее последней радости.

Затем, еще раз наклонившись над сестрой, она снова поцеловала и на цыпочках вышла.

Но, по мере того как Элен удалялась, глаза Джейн открывались; какое-то время они оставались неподвижны; затем Джейн вздохнула и промолвила:

— О, дорогой Рене! Какой чудесный мне приснился сон! Я видела, как сейчас вижу вас, сияющего светом прекрасного небесного ангела, который опустился к моей кровати, поцеловал меня в лоб и сказал мне: «Пойдем с нами, сестра моя, мы ждем тебя!» Потом он снова поцеловал меня и улетел.

Сказать ей правду означало лишить ее иллюзии, и Рене промолчал.

— Теперь, мой возлюбленный Рене, — продолжала Джейн, — позволь мне коснуться одного вопроса. Когда мое решение не прожить ни одного дня после твоего отъезда уже было принято, ты видел, как я перебирала драгоценные камни и складывала их в отдельный мешочек, не так ли?

— Да, Джейн, и я намеревался спросить вас о цели того, чем вы занимались, но подумал, что это будет нескромным с моей стороны.

— Я заметила вашу сдержанность, — промолвила Джейн, — но, поскольку тогда еще не наступило время сказать вам об этом, промолчала.

— Этот мешочек, — сказал Рене, — был украшен двумя буквами ручной вышивки, К и С.

— Они вас заинтриговали, не так ли?

— Это инициалы Клер де Сурди.

— И действительно, — ответила Джейн, — этот мешочек предназначен для моей кузины Клер де Сурди. Рано или поздно, когда вы заставите Наполеона забыть о совершенном вами проступке и снова займете положение, достойное вас, мадемуазель де Сурди станет вашей женой, и тогда вы скажете ей: «Там, в стране знойных ветров и пылающих страстей, я встретил двух девушек, двух своих кузин; вначале я спас им честь, а затем жизнь; будучи вдали от вас, но непрестанно думая о вас, я посвятил им свою жизнь. Та из них, что младше, имела несчастье умереть: я любил ее нежной любовью друга, но сердце мое принадлежало не ей, а вам. Она умерла от любви, поскольку это было одно из тех любовных чувств, какие убивают, если не питают жизнь; но перед смертью она взяла этот мешочек, который был частью ее личного достояния; он содержит то, из чего можно сделать три ювелирных гарнитура — один из сапфиров, другой из рубинов, третий из изумрудов. Она сама выбрала их из груды драгоценных камней, которых было раз в десять больше; сама вышила на мешочке ваши инициалы и, наконец, умирая, вручила его мне, чтобы я передал его вам от ее имени; это ее подарок на свадьбу. И вы тем меньше имеете права отказаться от этого подарка, что он подан вам рукой, протянутой из могилы. Не ревнуйте к этой девушке: я никогда не любил ее; кроме того, к мертвым не ревнуют».

Рене разразился рыданиями.

— Ах, замолчите, Джейн, — произнес он, — замолчите.

— Каждый раз, когда вы увидите на ней один из этих гарнитуров, вам придется вспомнить обо мне.

— О, Джейн, Джейн, — воскликнул Рене, — как вы можете думать, что я забуду вас!

— Я хочу пить, Рене, дайте мне воды.

Потребность пить была единственной, которую она выразила уже два или три раза с утра.

Рене подал ей стакан воды, которую она жадно проглотила.

Лицо Джейн омрачилось, она явно слабела все больше и больше.

— Стало быть, никто не приходит справиться обо мне? — спросила Джейн. — Мне кажется, моя сестра Элен беспрекословно уступила моему желанию умереть наедине с вами.

Рене с печалью видел, что Джейн в глубине души обвиняла сестру в безразличии, и упрекнул себя за то, что не стал говорить ей о визите Элен.

— Не обвиняйте Элен, — сказал он, — она приходила, когда вы спали.

— О, — улыбнулась Джейн, — так я не ошиблась, это ее я видела во сне и приняла за ангела небесного. Милая Элен, ей так мало нужно позаимствовать у ангелов, когда она желает быть похожей на одного из них, ей недостает лишь крыльев.

— Джейн, — сказал Рене, — я не покину вас ни на мгновение, но вы причините огромную боль любящим вас людям, если не примете их и не уделите им внимание, расставаясь с ними навеки.

— Вы правы, Рене, позовите всех.

Рене осторожно опустил ее голову на подушку и приготовился выйти, чтобы позвать Элен.

— По возвращении садитесь возле меня снова, — сказала ему Джейн. — Никто, кроме вас, не вправе быть рядом со мной до самого конца. Потом, ночью, я скажу, что хочу спать, все выйдут, и тогда вы отнесете меня на веранду, где мы провели столько прекрасных часов, и там, лежа у вас на коленях, я попрощаюсь с небом, звездами, вселенной и с вами.

На лестнице послышались шаги тех, кто поднимался, чтобы помолиться подле Джейн; сначала вошла ее сестра Элен, затем сэр Джеймс Эспли, затем священник.

За ними вошли старый Реми, его трое сыновей и Адда, а затем Франсуа.

Вслед за Франсуа вошли работники, слуги-бирманцы, негры и негритянки.

Все опустились на колени.

Рене остался у изголовья умирающей. Священник стоял посреди комнаты, все остальные окружали его, стоя на коленях.

Отец Луиджи был достойным человеком, умевшим в любых обстоятельствах находить подобающие случаю слова. Его речь была трогательным прощанием юной девушки с тем, что осталось ей неведомо: с тайнами любви, со счастьем в браке и с радостями материнства; этим земным отрадам он противопоставил божественное блаженство, уготованное избранникам Всевышнего.

Джейн во второй раз потеряла сознание.

Священник первым произнес:

— Я думаю, мы без нужды утомляем больную; никто не нуждается в молитве, чтобы быть вознесенной на небо, меньше, чем это целомудренное дитя.

Подле Джейн остались лишь Рене, Элен и сэр Джеймс.

Рене дал ей вдохнуть нюхательную соль; она вздрогнула, сделала несколько инстинктивных движений, открыла глаза и улыбнулась, увидев себя в окружении всех тех, кто любил ее и кого любила она, и зная, что в часовне колонии ее ждет отец; она протянула руку к Элен, и Элен во второй раз кинулась в ее объятия.

— Ты знаешь, что я не могла больше жить, моя дорогая Элен, — сказала Джейн. — Я посоветовалась с несчастной женщиной, умершей по моей вине, о самом безболезненном виде смерти, и она указала мне на укус шахматной змеи. Если я умру, это случится потому, что я хотела умереть, и не стоит меня оплакивать. Если бы Рене покинул меня сегодня, я бы медленно умирала от горя и тоски; но это я покидаю его, по своей доброй воле; несчастье, которое насылаешь на себя сам, всегда можно пережить, это с несчастьем, которое насылает на тебя невезение, невозможно смириться. Посмотри, как я спокойна, посмотри, как я счастлива. Если не брать в расчет бледность, то можно сказать, что мы поменялись ролями. Ты плачешь, а я улыбаюсь. Так вот, моя дорогая Элен, чтобы смерть была такой, о которой я мечтала, нужно, чтобы я умерла, прислонившись, как сейчас, к его плечу; нужно, чтобы его любимая мною рука навечно скрестили мои руки на груди. Тебя ждут еще долгие годы счастливой жизни, дорогая Элен, мне же осталось лишь несколько минут. Оставь меня наедине с ним, сестра; это он известит тебя о том, что все кончено для нас на этом свете. Дай Бог нам встретиться в мире ином!

Элен в последний раз поцеловала Джейн, затем сэр Джеймс пожал ей обе руки; сквозь спокойные черты его лица проглядывала болезненная дрожь, а между сжатыми ресницами проскальзывали слезы; затем он рукой обвил Элен за талию и повел ее, прижимая к своей груди, словно боялся, что смерть попытается оторвать ее от него.

Время шло, наступила ночь, и, хотя в комнате не горели свечи, ночь эта была такой светлой, что все было видно, как в сумерках.

— Должно быть, час настал, — сказала Джейн, — я чувствую, как холод поднимается, по мере того как я опускаюсь в могилу; я не страдаю, а лишь ощущаю невозможность жить.

Она указала на свою поясницу:

— Начиная отсюда я уже не живу; отнеси меня на наш балкон, я хочу попрощаться там с тобой и там же умереть.

Рене поднял девушку, отнес ее на балкон и посадил себе на колени.

И тут она, казалось, задышала и ожила. Ночь была такой же прозрачной, что и накануне. Рене видел пересекавшую лужайку дорогу, по которой тогда шла Джейн; видел, как к ней подошла негритянка; слышал, как кричала, падая, девушка; видел, наконец, как после его выстрела покатилась по земле негритянка; все это, представившееся ему не только в воспоминаниях, но и наяву, заставило его разразиться рыданиями.

Он прижал к сердцу Джейн и воскликнул:

— О Джейн, дорогая Джейн!

Джейн улыбнулась.

— Как хорошо, что ты не сказал мне этого позавчера, — ответила она, — ведь тогда я не решилась бы умереть.

Она на мгновение замолчала, и глаза ее, казалось, расширились, чтобы охватить одновременно небо и Рене.

— Сожми же меня в своих объятиях, Рене, — произнесла она. — Мне почудилось, будто ты позволяешь мне унестись далеко-далеко от тебя.

— О нет, нет! — воскликнул Рене. — Напротив, я изо всех сил прижимаю тебя к своей груди!

— В таком случае, — ответила Джейн, — это смерть притягивает меня к себе. Защити меня, Рене, защити меня!

И она обвила руками шею Рене и спрятала голову на его груди. Рене опустил голову, прижавшись к ее голове.

Через мгновение он почувствовал, что она вздрогнула.

Рене поднял голову и увидел, что лицо Джейн исказилось от боли.

— Ах! — воскликнула она. — Он уязвил меня в сердце, он уязвил меня в сердце!

Резким движением она притянула к себе голову Рене и прижалась губами к его губам.

— Прощай! — воскликнула она. — Прощай!

Затем, уже едва внятным голосом, она добавила:

— До свидания, быть может!

И тело ее безжизненно повисло на руках Рене.

Рене посмотрел на нее: глаза ее оставались открытыми, и казалось, будто она все еще видит; он положил руку на ее сердце: оно больше не билось; он прижался щекой к ее губам: дыхание ее угасло, ее последний выдох, овеявший его лицо, унес с собой ее душу.

Еще несколько минут он смотрел так на нее, все еще надеясь, что какое-нибудь слово или какое-нибудь движение выдадут в ней остатки жизни.

Но нет, она была мертва, определенно мертва.

Он принес ее обратно в комнату, положил на кровать, скрестил ей руки на груди, а затем ударил в гонг.

Все сбежались, и первыми появились Элен и сэр Джеймс.

— Все кончено, — произнес Рене.

Со всех сторон послышался плач; Элен подошла к кровати и протянула руку, чтобы закрыть сестре глаза, остававшиеся открытыми.

— О нет! — вскричал Рене, мягко отводя руку Элен. — Вы прекрасно знаете, что эту заботу она поручила мне.

И он опустил ей веки, которым предстояло открыться уже лишь при свете того неведомого факела, который сопровождает душу на ее пути сквозь вечность.

Исполнив этот благочестивый долг, Рене бросился вон из комнаты, сказав:

— Оставайтесь рядом с телом; если у этого тела была душа, я уношу ее с собой.

И в самом деле, по крайней мере одному из них двоих стала известна в этот час разгадка той великой тайны, о которой они так часто беседовали вдвоем под ночным звездным небом.

Рене любил Джейн не как любовник, а как нежнейший друг, как преданнейший брат. Этот твердокаменный человек, способный пустить пулю в человека, словно в собаку, и смотреть, как тот корчится у его ног, с таким же равнодушием, как если бы это действительно была собака, сейчас нуждался в одиночестве, чтобы выплакаться.

Смерть, которой была сражена Джейн, и жаркий климат требовали скорых похорон. Подле нее остался один лишь священник. Элен вернулась к себе в комнату и остаток своей первой брачной ночи провела в объятиях мужа, оплакивая сестру. Короче, старый Реми с тремя своими сыновьями взяли на себя все хлопоты, связанные с похоронами; пока Жюстен украшал цветами часовню, Адда завернула тело в саван и уложила его, среди свежих ветвей на подстилке и подушке из волокон алоэ, в тиковый гроб, сколоченный Жюлем и Бернаром.

В тот же день, в пять часов, печально прозвучал гонг, возвещая о том, что вот-вот начнутся похороны. Все обитатели колонии собрались перед входом в дом, на крыльце которого был выставлен гроб. Там были произнесены очередные молитвы, после чего гроб, который сопровождали четыре юные девушки, внесли в часовню.

Рене выпустил обоих слонов из загона; они, как если бы могли осознать произошедшее несчастье, оглядели одного за другим всех присутствующих и, то ли заметив отсутствие Джейн, то ли просто поняв, что всеми владеет великая скорбь, и настроившись на один лад с общим горем, безмолвно и неподвижно замерли перед входом в часовню, словно два каменных колосса.

Гроб с телом Джейн поместили в тот же склеп, где уже покоились Ева и виконт де Сент-Эрмин; затем, как у первобытных народов, религиозная церемония завершилась большим поминальным застольем, в котором приняли участие даже самые убогие из рабов колонии.

Поскольку Джейн умерла, Рене решил покинуть колонию и на второй день после похорон объявил о своем отъезде. Несмотря на все, чем ему была обязана Элен, и все те услуги, какие он оказал обеим сестрам, его присутствие вызывало печаль. Элен прекрасно знала, что Джейн свела в могилу ее любовь к этому молодому человеку, но, поскольку ей не были известны ни его настоящее имя, ни его настоящая история, не могла удержаться от мысли, что это он стал причиной смерти сестры. Изъявляя ему самые горячие благодарности, она отважилась заговорить об издержках, понесенных Рене в ходе путешествия в Бирму, но Рене с такой улыбкой взглянул на нее и с такой учтивостью поцеловал ей руку, что Элен поняла: настаивать совершенно бесполезно. Поскольку Элен предвидела этот отказ, она предложила ему взять небольшой ларец, изготовленный Жюлем и наполненный драгоценными камнями; но Рене с печальной улыбкой вынул из-за пазухи кошелек, вышитый Джейн, поцеловал его, открыл и показал его содержимое Элен.

Затем, высыпав на стол все, что находилось в ларчике Жюля, и, выбрав среди драгоценных камней, предложенных ему Элен, самый красивый сапфир, он произнес:

— Это камень печали; я велю сделать из него перстень, с которым не расстанусь никогда.

Элен подставила Рене сначала одну щеку, потом другую.

— О, — сказал он, — вот это другое дело, это подарок сестры своему брату.

И они обнялись.

На следующий день все было готово к отъезду; конвой был тот же, что и на пути в поместье, вот только слонов, которых Джейн пожелала удержать при себе в колонии, Рене там и оставил, и, когда сэр Джеймс, надеясь, что ему повезет больше, чем Элен, спросил Рене, какова, по его мнению, цена этих слонов, тот ответил:

— Их попросила у меня Джейн, я подарил их ей, так что они принадлежат ей.

На второй день, едва занялся рассвет, конвой был в полной готовности и дожидался во дворе дома.

На какое-то мгновение все встревожились из-за Рене: он не спускался вниз, а когда сходили за ним, в комнате его не было. Уже было решили отправиться на его поиски, как вдруг его увидели выходящим из часовни: часть ночи он провел подле гроба Джейн.

Ему оставалось нанести последний визит — навестить Омара и Али. Вначале те подумали, что он пришел за ними, чтобы взять их с собой, но вскоре догадались, что поездку им ничто не предвещает, и, не будучи достаточно вежливыми для того, чтобы скрыть свою печаль, выразили ее Рене самыми явными и характерными жестами.

На том самом месте, где произошла первая встреча, теперь происходило расставание. Сэр Джеймс непременно хотел подарить Рене свое лучшее ружье Ментона, а Рене в обмен вручил ему одно из своих ружей. Элен уже подарила Рене то лучшее, что она могла подарить, — две свои щечки, подставленные для поцелуя.

Поскольку в караване не было женщин, неизбежно замедливших бы движение, было решено сделать всего один большой привал на пути из Земли бетеля в Пегу. Чтобы добиться этого, следовало переночевать у озера, а на следующий день одним броском добраться до Пегу.

Рене и Франсуа вскочили на своих бирманских лошадок, способных целый день скакать во весь опор и при этом не уставать; впрочем, люди, пешком двигавшиеся следом за ними, в своей неутомимости были еще поразительнее, чем эти лошади.

В полдень, чтобы переждать знойную жару, сделали короткую остановку в самой гуще леса. Рене, которого трое братьев щедро снабдили бетелем, раздал часть его своим конвойным, пообещав дать им столько же вечером и столько же на первом привале на другой день.

Около пяти часов вечера они подошли к озеру.

Стоило каравану добраться до него, и, хотя было видно, как на поверхности воды, напоминая вырванные с корнем деревья, вдали плавают кайманы всех размеров, несколько негров и индийцев не смогли воспротивиться желанию искупаться; чтобы оказаться в купальном костюме, им достаточно было лишь снять с себя нечто вроде голубой юбки длиной до колен, которую они завязывали на поясе.

Они скинули с себя набедренные повязки и бросились в воду.

Тем временем Рене и Франсуа бдили, держа в руках ружья и поглядывая то на озеро, то на густой лес, который на подступах к нему становился светлее.

LXXXI ВОЗВРАЩЕНИЕ

Внезапно один из купальщиков вскрикнул и скрылся под водой; было понятно, что это какой-то кайман незаметно подкрался к нему, схватил его за ногу и потащил на дно озера.

Услышав этот крик, исполненный отчаяния и смертельного ужаса, все остальные поплыли к берегу; внезапно стало видно, что в нескольких футах позади последнего из них воду пенит чудовищный кайман; однако купальщик, чувствуя, что за ним гонятся, удвоил усилия и сумел достичь берега.

Стоило ему встать на ноги, как из воды показалась голова чудовища, и кайман, цепляясь за землю передними лапами, стал вылезать на берег. Негр, опережавший его не более чем на десять шагов, побежал что есть силы в сторону Рене.

— Ну и что случилось? — смеясь, спросил тот.

— Да вот, кайман решил позавтракать мною, — ответил негр.

Тем временем кайман выбрался из воды и приготовился броситься в погоню за негром, явно имея на него те самые виды, о каких подозревал беглец.

— Вот как! Неужели кайманы нападают на людей вне воды? — поинтересовался Рене.

— Полагаю, да, хозяин, особенно если они уже отведали человечины; вот этот точно пришел за мной; сейчас начнется охота.

— Несчастный, у тебя же нет оружия! — сказал Рене.

— В нем нет надобности, — ответил ему негр, а затем обратился к своим товарищам: — Ну да, у меня в нем нет надобности, а вы все давайте сюда, вон как раз дерево, которое мне нужно.

Кайман, вместо того чтобы бежать, остановился и, видя, что на подмогу намеченной им жертве пришли три или четыре существа той же породы, засомневался, стоит ли ему продолжать свою затею.

Но негр подошел к нему так близко, что кайман распахнул огромную пасть, полагая, что тот намерен броситься в нее; однако она захлопнулась точно с таким звуком, какой производят две доски, ударившись друг о друга: зверь схватил пустоту.

И тогда кайман бросился вдогонку за негром, сопровождая свой бег прыжками длиной в четыре-пять шагов.

Между тем африканец очень быстро добрался до дерева, которое он указал своим товарищам в качестве средства, нужного ему для того, чтобы довести до конца задуманную им проделку над кайманом.

И произошло это вовремя: кайман был всего в десяти шагах от него. Негр разбежался и с легкостью обезьяны взобрался на дерево, похожее на иву.

Рене подумал было, что негр уже вне опасности, как вдруг на глазах у него кайман натужно зацепился за ствол и, словно чудовищная ящерица, полез за негром.

Тот кинулся на одну из горизонтальных ветвей дерева. Кайман, которому эта гонка и охватившая его досада раззадорили аппетит, отважился полезть туда вслед за беглецом.

С этой минуты гибель негра казалась неизбежной, и всех зрителей охватил страх за него; но негр ухватился за конец ветви и благополучно спрыгнул на землю.

Тотчас же все его друзья бросились ему на помощь и, схватившись за конец ветви и начав ее дружно трясти, придали ей такие резкие, сильные и отрывистые движения, что кайман, при всей своей тупоголовости, стал понимать, что угодил в ловушку.

И вот тогда, явно охваченный смертельным страхом, он начал сознавать, что рожден вовсе не для того, чтобы карабкаться по деревьям; он вытянулся вдоль ветви, вцепился в нее когтями и, хотя ее сильно раскачивали, пытался сохранять равновесие, но в конце концов перевернулся на ветви, как переворачивается на лошади седло, сползая со спины под брюхо, и упал.

После падения кайман оставался недвижим, и потому негры кинулись к нему: он упал на голову и сломал себе шейные позвонки.

Спустя час, собравшись вокруг большого костра, конвойные поедали каймана, вместо того чтобы кайман поедал конвойных.

Быстро спускалась ночь. Рене приказал всем собрать и нарубить по краю леса дров для большого костра, чтобы удерживать в отдалении рептилий, хищных зверей и кайманов.

Предосторожность эта была тем более нелишней, что запахи приготовленного на огне мяса могли привлечь к месту привала всех любителей мяса, как сырого, так и жареного.

Через десять минут дров было собрано на всю ночь.

С помощью этих дров Рене устроил нечто вроде оградительного кольца огня, который нужно было лишь подпитывать там, где он ослабевал.

Затем, раздав бетель, чтобы поднять у людей настроение, Рене отправил весь конвой спокойно спать, заявив, что он и Франсуа будут вдвоем оберегать всех.

Когда огонь зажгли, спустилась ночь с ее мрачным хором рычаний тигров, мяуканий пантер и похожих на детский плач жалобных стонов кайманов; казалось, все кругом подавало голос, чтобы нагнать страх на человека: лес, вода и джунгли словно уступили поле боя целой армии демонов, готовых растерзать друг друга; оставалось лишь заполниться воздуху, и около одиннадцати часов над огнем начали кружить летучие мыши, огромные, как совы, и вносить свои пронзительные ноты в общую устрашающую симфонию, пролетая сквозь клубы дыма, словно исходившего из уст ада.

Чтобы не затрепетать от этого шума, в котором было нечто от хаоса, следовало иметь сердце, огражденное той тройной стальной броней, о какой говорит Гораций. Франсуа, хоть и был храбрецом, на мгновение ощутил, что мужество ему изменяет; одной рукой он оперся на плечо Рене, а второй указал ему на два огонька, скакавших в лесу, шагах в тридцати от них.

— Тихо, — ответил Рене, — я вижу их.

И, приложив приклад ружья к плечу, он с таким же спокойствием, как если бы перед ним была обычная мишень, выстрелил.

Ответом на его выстрел стало устрашающее рычание; затем, словно это рычание было сигналом, оно всколыхнуло бесчисленные рычания, которые со всех сторон, за исключением берега озера, окружали их маленький бивак. То было предвестие страшной опасности!

— Подбрось в огонь дров, — только и сказал Рене.

Франсуа повиновался.

Резко разбуженные, бирманцы и индийцы поднимались: одни лишь на колени, а другие во весь рост.

— Кто из вас, — обратился к ним по-английски Рене, — влезет на дерево и срубит все его ветви?

Вызвался один бирманец; он попросил у Франсуа его абордажную секиру и с обезьяньей ловкостью вскарабкался на ближайшее к биваку дерево. Ветви его стали падать со всех сторон с быстротой, свидетельствовавшей о том, что дровосек осознавал необходимость без промедления исполнить полученный приказ. К счастью, дерево, на которое он забрался, оказалось смолистым, и, едва его первые срубленные ветви были брошены в огненное кольцо, пламя взметнулось к небу настоящим заслоном между биваком и лесом.

Между тем с того места, куда Рене направил ружейный выстрел, доносилось рычание: то ли раненый тигр никак не мог умереть, то ли, как водится у этих зверей, подле самца находилась его самка или подле самки находился ее самец. Рене начал с того, что перезарядил свое ружье и поручил Франсуа держать четыре других ружья, составлявших всю их артиллерию. Затем, подбирая горящие головни, Рене стал швырять их в ветви смолистого дерева, похожего на то, что дало такое великолепное топливо для костра. Дерево загорелось. В одну минуту пламя охватило его от комеля до вершины, и дерево, пылая, словно огромная подставка для иллюминационных лампионов, озарило все кругом в радиусе пятидесяти шагов.

Тем временем на берегу озера показались кайманы, пытавшиеся незаметно подкрасться к конвойным.

Рене поспешил навстречу двум огромным ящерицам, которые на минуту остановились в нерешительности, испугавшись огня. Их большие бестолковые глаза выражали изумление, а тела, ощущавшие невыносимый жар, извивались, не двигаясь с места. Глаза у них были размером с пятифранковую монету, и для Рене этого было более чем достаточно. Он пустил пулю в глаз ближайшему из кайманов, находившемуся всего в десяти шагах от него; животное судорожно приподнялось, а затем упало навзничь в нескольких шагах от озера.

Тем временем негр, затеявший перед тем охоту на кайманов и выступавший то в роли дичи, то в роли охотника, схватил ветвь с пылавшим концом и, пользуясь ею как рогатиной, воткнул ее в горло другому чудовищу. Кайман, издавая страшный рев, бросился гасить ее в озеро.

Другой кайман, напуганный тем, что случилось с его товарищем, уже сам попятился к озеру и тоже бросился в воду.

Между тем дерево по-прежнему горело, и с его с вершины падали полыхавшие ветви, поджигая высокую траву и соседние деревья. Вскоре пожар разросся, образовав широкую огненную стену; ветер, дувший со стороны озера, двигал пламя вперед. И, по мере того как пламя распространялось, слышались крики разных зверей, которых оно застигало врасплох ранеными или спящими.

Среди этих криков слышалось шипение поспешно уползавших змей, которые терлись своими хвостами о ветви деревьев, заставляя их шевелиться.

— Ну что ж, друзья мои, — сказал Рене, — вот теперь, думаю, мы можем спокойно поспать.

И, устроившись в самом центре огненного кольца, он уже через несколько минут и в самом деле спал так спокойно, словно находился в каюте своего шлюпа.

LXXXII ДВОЙНАЯ ДОБЫЧА

На рассвете следующего дня Рене проснулся.

Что же касается Франсуа, то ему и не нужно было просыпаться, ибо, будучи бдительным часовым, он бодрствовал всю ночь.

Ни одно животное, включая и кайманов, не потревожило его.

Проснувшись, Рене подал сигнал к выступлению, дав каждому из конвойных выпить по глотку арака и пожевать по листочку бетеля.

К счастью, у лошадей были спутаны ноги, и, если бы они попытались сбежать, испуганные пожаром, который отражался в озере, словно в огромном зеркале, им бы это не удалось.

Разумеется, был момент, когда все живые существа, обитавшие в пучинах этого внутреннего моря, должны были ничего не понимать в том, что происходило вокруг. Лес горел в радиусе полульё, и озеро само казалось морем огня.

Когда занялся день, стало ясно, что все обитатели леса бежали, и не было слышно ни рычания тигров, ни шипения змей, ни плача кайманов; все кругом безмолвствовало, все сбежали подальше от пожара, треск которого еще раздавался где-то далеко в джунглях.

Все конвойные с восхищением взирали на Рене. Ночные храбрецы встречаются редко; тот, кто не страшится опасности днем, когда он может видеть ее, ночью трепещет перед лицом угрозы, которой он не видит и которой, вероятно, пренебрег бы, будь у него возможность увидеть ее.

Но душа у Рене была особой закалки и не ведала страха.

Караван отправился в путь.

Не признаваясь в тревоге, сжимавшей их сердца, все они, тем не менее, шли ускоренным шагом, что свидетельствовало об их желании оказаться подальше от этого проклятого леса.

Около двух часов дня они увидели лужайку и с облегчением вздохнули; только тогда речь зашла о том, чтобы устроить привал и пообедать, но осуществить задуманное решились лишь после того, как лес окончательно остался позади, ибо делать это в джунглях казалось рискованным даже самым смелым.

Но теперь, на открытой равнине, в разгар дня, все стали сознавать, что с самого утра, с тех пор как тронулись в путь, ни разу не поели. Все весело уселись, вынули из погребца, висевшего на боку одной из лошадей конвоя, жареную заднюю ножку антилопы; каждый отрезал себе кусок и принялся поглощать его, запивая стаканом арака.

С места привала им оставалось идти еще два или три часа по усеянной кустами равнине, где днем хищные звери попадались крайне редко. Так что караван продолжил свой путь и без всяких происшествий прибыл в Пегу.

Шлюп Рене не сменил своего местоположения и по-прежнему покачивался на якоре.

Рене дал знать о своем появлении, и тотчас же от борта «Нью-Йоркского гонца» отвалил ялик, чтобы забрать его на берегу реки. Человек, с которым он договорился о стоимости конвоя, слонов и лошадей, ждал его на судне, служившем ему чем-то вроде пристани.

В тот же вечер согласовали все счета, и в присутствии начальника порта установленная сумма была вручена владельцу рабов и животных, сопровождавших Рене к Земле бетеля.

Что же касается слонов, которых Рене оставил в подарок Элен, то, поскольку их стоимость заранее не оговаривалась, в этом положились на шахбундара.

Мы уже говорили, что должность шахбундара соответствует должности управляющего портом в Англии.

Ничто более не удерживало Рене в Бирме; лишь воля случая, как мы видели, привела его сюда. Поскольку все семейные обязательства, какие Рене счел своим долгом взять на себя в отношении сестер де Сент-Эрмин, он исполнил, никаких причин оставаться здесь у него не было. Так что на следующий день он нанял того же самого лоцмана, с которым поднимался вверх по течению реки Пегу и который, прекрасно понимая, что рано или поздно его наймут снова, чтобы спуститься вниз по ее течению, спокойно ждал, питаясь рисом на три или четыре су, того дня, когда Рене закончит свои дела в Земле бетеля и, вернувшись в Пегу, воспользуется его услугами.

Было 22 мая 1805 года.

Рене совершенно ничего не знал о том, что произошло во Франции с тех пор, как за год перед тем он на борту «Призрака» покинул порт Сен-Мало.

Сколь ни мало у нас есть причин тосковать о родине, эта общая мать имеет на нас такие права, что каждый тоскует о ней наравне с матерью, которая его родила. К тому же Рене покинул Францию в то время, когда там готовились крупные события. Бонапарт решил осуществить высадку на берега Англии. Осуществил он этот замысел или оставил его? Этого никто не мог сказать Рене с тех пор, как он оказался в Индии; возможно, по возвращении на Иль-де-Франс он встретит там Сюркуфа и от него узнает важные новости на сей счет. Благодаря течению реки, уносившему «Нью-Йоркского гонца» к морю, понадобилось всего лишь три дня, чтобы преодолеть расстояние от Пегу до Рангуна; на четвертый день судно вышло в открытое море.

Рене взял курс на оконечность острова Суматра. На десятый день Рене увидел мыс Ачех; в тот же вечер он обогнул его и оказался в том огромном морском пространстве без единого островка, которое тянется от мыса Ачех до Большой банки Чагос.

На следующий день, на рассвете, впередсмотрящий крикнул: «Корабль!» Рене бросился на палубу, держа в руке подзорную трубу.

И действительно, напротив мыса Жузу были видны три корабля, два из которых следовали одним курсом в направлении архипелага Чагос, а третий шел навстречу им. По внешнему виду двух первых кораблей Рене определил, что это были торговые суда; однако в те времена торговые суда были вооружены не хуже военных кораблей.

Между тем внимание его привлек прежде всего тот корабль, что шел им навстречу.

Относительно него никакой ошибки быть не могло. По его легкому ходу и быстроте его маневров в нем нетрудно было распознать судно, предназначенное для каперства.

Рене передал подзорную трубу Франсуа, произнеся лишь одно слово, но очень подчеркнуто:

— Смотри.

Франсуа взял подзорную трубу и, посмотрев в нее, чуть не подпрыгнул от радости, а поскольку Рене улыбнулся, он вернул ему трубу и прошептал:

— Ей-богу, я и сам подумал бы то же.

В это мгновение с одиночного корабля прозвучал пушечный выстрел, и среди окутавших его клубов дыма взвился флаг.

— Как видишь, — произнес Рене, обращаясь к Франсуа, — это флаг Республики.

Два корабля, шедшие одним курсом, незамедлительно ответили пушечными выстрелами и подняли флаги Великобритании.

— Поднять все паруса! — закричал Рене. — Взять курс на место сражения!

Туда было около двух льё ходу; между тем ветер был настолько слабым, что корабли, которые, сближаясь, продолжали обмениваться пушечными залпами, вскоре оказались окутаны облаком дыма; однако этот слабый северо-восточный ветер, который не имел никакого значения для кораблей, сражавшихся неподвижно, мог придать скорость около пяти — шести миль в час «Нью-Йоркскому гонцу», легкому и маневренному судну, находившемуся в открытом море.

Чем дольше шло время, тем больше сгущалось вокруг трех кораблей облако дыма.

Беспрестанная канонада, эхом отражавшаяся от малайского берега, напоминала непрерывные раскаты грома.

Проходит почти час после начала схватки между тремя кораблями, когда Рене в свой черед отдает приказ приготовиться к бою и устремляется в гущу окружающего их дыма; канониры стоят на своих местах, держа наготове зажженные фитили, и сквозь просвет в дыму Рене видит на гакаборте одного из кораблей надпись «Луиза».

Для Рене не имеет значения, какой нации принадлежит это судно и где набирали его экипаж! Он знает, что оно сражается против французского корабля, и этого ему достаточно.

— Огонь правым бортом! — командует Рене, идя вдоль вражеского корабля.

И все шесть пушек, которыми вооружен правый борт, стреляют одновременно. Затем, обгоняя корабль, на котором еще не поняли, с кем имеют дело, он обстреливает его из конца в конец, с носа и до кормы, из двух больших погонных орудий, заряженных ядрами.

Раздается ужасный скрежет: это фок-мачта, срезанная у самого основания, падает на палубу «Луизы».

Сквозь дым, который становится все гуще, он слышит хорошо знакомый голос, который перекрывает все шумы и кричит:

— На абордаж!

В то же мгновение бушприт «Гонца» врезается в ванты корабля, который находится перед ним и названия которого Рене не знает. Но для него это не имеет значения, на услышанный им крик следует ответить таким же криком, и, поднеся ко рту рупор, он в свой черед кричит:

— На абордаж!

В это мгновение он замечает сквозь просвет в дыму английского офицера, стоящего на вахтенном мостике корабля, с которым они сцепились; Рене правой рукой опускает ружье на левую руку, быстро прикладывает его к плечу, стреляет и видит, как англичанин валится с вахтенного мостика на палубу.

— На абордаж, друзья, на абордаж! — снова кричит он, первым устремляясь на бушприт, в то время как восемь или десять человек из его экипажа, ведомые Франсуа, соскальзывают по вантам, по бортовому ограждению добираются до бушприта и вслед за своим командиром устремляются на этот подвесной мост.

Ошеломленные англичане не могут понять, откуда взялись эти люди, словно упавшие с неба, как вдруг Рене громовым голосом кричит им на английском языке:

— Спускайте флаг, сдавайтесь «Нью-Йоркскому гонцу»!

Старший помощник английского капитана поднимает руку, чтобы отменить этот приказ, но рука его повисает вдоль тела, а голос застревает в горле: пистолетная пуля пробивает ему голову от виска до виска.

Английский флаг спускается, и снова раздается голос Рене, который кричит, на сей раз на французском языке:

— Прекращайте бой, друзья мои, англичанин сдался.

Затем он прислушивается: кругом воцарилась тишина.

Какое-то время все ждут, когда порыв ветра унесет дымовую завесу, которая окутывает место сражения и скрывает корабли друг от друга; дым медленно поднимается, кружась вокруг мачт; оба английских корабля сдались, и через несколько минут Рене видит французского капитана, который стоит на палубе захваченного им вражеского судна, попирая английский флаг.

Рене не ошибся: это был Сюркуф.

Оба радостно и победно кричат, и, если их протянутые навстречу руки еще не могут соединиться, то их имена, вырвавшиеся из уст того и другого, свидетельствуют о том, что друзья узнали друг друга.

LXXXIII ВОЗВРАЩЕНИЕ К ПРИСТАНИ СВИНЦОВОЙ СОБАКИ

В первый момент ни Сюркуф, ни Рене не решались покинуть захваченные ими корабли; но, как только были улажены все формальности, как только офицеры дали клятву и Франсуа перешел в качестве командира захваченного корабля на «Луизу», а Эдё, старший помощник Сюркуфа, — на трехмачтовик «Тритон», оба капитана приказали спустить на воду свои ялики, чтобы нанести друг другу визит.

На полпути ялики встретились. Рене перепрыгнул из своей лодки в лодку Сюркуфа и бросился в его объятия.

Было решено, что в течение всего дня они не расстанутся и отобедают вместе; посему каждый принялся наперегонки расхваливать свою кухню, чтобы заманить к себе друга. Но поскольку меню, предложенное Рене, было самим Сюркуфом сочтено более привлекательным, чем его собственное, они приняли решение отобедать на борту «Нью-Йоркского гонца».

В итоге оба поднялись на борт бывшего невольничьего судна.

Рене в нескольких словах поведал Сюркуфу о своем бирманском путешествии, рассказал ему о своих охотах, о дневных и ночных стычках, о сражении с малайцами, о поединке с питоном, о смерти бедной Джейн, но без упоминания об обстоятельствах, в которых она умерла, и, наконец, о своем отъезде из Земли бетеля, о лесном пожаре и об одновременном нападении кайманов и тигров.

От удовольствия Сюркуф стучал ногами.

— Вот что значит высадиться на сушу, — сказал он, — столько сразу возможностей поразвлечься. Что же касается меня, то я имел три или четыре скверные стычки с англичанами, которые позволили захватить их, как дураков, а сегодня, полагаю, сунул голову в пасть волка, но тут пришел ты и столь успешно разжал ему челюсти. Поверь, я был настолько занят этими кораблями, что даже не заметил твоего появления; это я-то, у которого, как считают, глаза зорче, чем у всех остальных малоинских, бретонских и нормандских капитанов! И потому не надо спрашивать, был ли я удивлен, услышав музыку твоих шестнадцатифунтовых пушек, присоединившуюся к нашей. Но следует сказать, что стоило тебе произнести тогда первое слово, я узнал твой голос, хоть ты и говорил по-английски. Ну а известно тебе, что мы захватили?

— Признаться, нет!

— Ну так вот, мой дорогой, — продолжил Сюркуф, — мы захватили то, чем можно поперчить весь океан, от мыса Доброй Надежды до мыса Горн: перца на три миллиона, и один из этих миллионов принадлежит тебе и твоим людям.

— Миллион мне? Но что с ним делать? Ты прекрасно знаешь, что я сражался не за твой перец.

— Да, но твои люди? Можно отказаться от миллиона для себя, но не стоит отказываться от него для восемнадцати или двадцати бедняг, которые рассчитывают на подобное, чтобы иметь возможность солить и перчить свой суп всю оставшуюся жизнь. Так что, если хочешь, можешь уступить им свою часть добычи, а это, ни много ни мало, пятьсот тысяч франков! Но ты отдашь им еще и их долю.

— Ты хочешь сказать, что ты им отдашь их долю!

— Ты или я, какая разница; им не так уж важно, откуда к ним придут эти полмиллиона, лишь бы они пришли. Ну а теперь, разумеется, первое, о чем ты намерен спросить меня, касается того, что происходит во Франции: воюют ли на море, воюют ли на суше? Я ровным счетом ничего об этом не знаю: грохот пушек не доносится до Индийского океана. Все, что мне известно, это то, что наш святейший папа, да хранит его Бог, приехал в Париж, чтобы короновать императора Наполеона. Но что касается высадки в Англии, то я не слышал об этом ни слова, и, если б мне надо было дать совет его величеству императору, я посоветовал бы ему вот что: пусть занимается своим солдатским ремеслом, а нам позволит заниматься нашим морским.

Поскольку Рене покинул сушу не так давно, у него были большие запасы свежей провизии и сочных фруктов, явно доставлявшие живейшее удовольствие офицерам «Призрака».

У Сюркуфа за это время приключилась своеобразная и чуть ли не рукопашная стычка с акулой. Из рассказа об этом поединке станет видно, что Сюркуф, как и Рене, не терял хладнокровия в случае опасности, какого бы она ни была рода и как бы ни выглядела.

Через несколько дней после того как Рене уехал, Сюркуф снова отправился в каперскую экспедицию. Во время стоянки на острове Маэ, когда одна из местных пирог неожиданно наткнулась в узком фарватере между Праленом и Ла-Дигом на огромную спящую акулу, та одним ударом хвоста опрокинула пирогу и напала на тех, кто в ней находился, так что все они, за исключением ее хозяина, стали жертвами морского чудовища.

Люди, пожранные чудовищем, были из команды Сюркуфа.

В первый момент это трагическое событие оказало сильное впечатление на экипаж корсарского судна, а особенно на хозяина пироги, которому одному удалось избежать зубов акулы, и он даже дал обет Деве Марии, но у моряков, вечно утомленных жизненными тяготами и тяжелой работой, память не такая уж крепкая.

И потому, проявляя полную беспечность, матросы возобновили лодочные поездки с одного острова на другой, чтобы добывать себе прохладительные напитки, которые они покупали в домах местных колонистов.

Когда день отплытия корсарского судна определился, один из жителей Маэ, старинный друг Сюркуфа, пригласил его и нескольких офицеров отобедать в колонии, основанной им за несколько лет перед тем в западной части острова. Моряки отправились в путь на одной из шлюпок «Призрака» и добрались до места за очень короткое время, несмотря на довольно значительное расстояние.

День проходил весело, но настала пора возвращаться на корабль; первой отплыла шлюпка Сюркуфа, нагруженная свежими припасами, которые предназначались для продолжения плавания. Ею воспользовались один из офицеров и Бамбу, негр капитана. Сюркуф вручил негру свое охотничье ружье и свой ягдташ, с которыми он никогда не расставался в прогулках такого рода.

Главная пирога колонии, предоставленная в распоряжение приглашенных, отплыла от берега, управляемая радушным хозяином, который решил проводить трех своих гостей: Сюркуфа, второго медика Мийена и лейтенанта Иоахима Вьейяра.

Пирога обогнула северную оконечность острова Маэ; ветер, ослабевший к концу дня, едва рябил поверхность моря. Уже можно было различить батарею «Призрака», сверкавшую в лучах заходящего солнца. Пирога, где гребцами были четыре крепких негра, быстро скользила по прозрачным водам шельфа, служащего основанием этого архипелага, приюта акул, известных своими крупными размерами и прожорливостью.

Внезапно в кильватере шлюпки показалась огромная голова одного из этих морских чудовищ, учуявшего запах человеческого мяса и находившегося так близко, что рулевой — а им был, как мы сказали, сам радушный хозяин — нанес ему мощный удар своим лопатообразным веслом.

Но акула, подчиняясь своей инстинктивной прожорливости, и не думала отставать, а лишь прибавила ходу и теперь плыла бок о бок с пирогой, превосходя ее длиной.

Затем она приотстала, намереваясь перевернуться на спину, чтобы схватить лодку, которая явно казалась ей приманкой, достойной ее ненасытного голода.

Ударом хвоста она едва не перевернула лодку, чего и боялись ее команда и пассажиры, которые не знали, чем закончится этот турнир со столь упрямым соперником, то и дело бросавшимся в атаку, несмотря на удары весел, которыми его щедро награждали.

В момент одного из таких ужасающих маневров, когда зияющая пасть акулы оказалась на уровне планшира узкого челнока, Сюркуф взял из корзины свежее яйцо и с размаху запустил им в акулу. Этот снаряд, подарок колониста, у которого они только что отобедали, угодил в глотку чудовищной рыбы, показавшись ей лакомым кусочком, который она с явным наслаждением проглотила; затем она сомкнула свои челюсти с тремя рядами зубов, ушла под воду и исчезла.

После того как опасность миновала, все долго смеялись, вспоминая эту атаку, а главное, снаряд, утоливший голод прожоры,[4] и пообещав себе приберечь для следующей встречи с ней яичницу.[5]

Для Сюркуфа сегодняшнее сражение было четвертым с тех пор, как он покинул Иль-де-Франс, а его экипаж сократился до семидесяти человек. И потому он решил, если только не будет возражений со стороны Рене, вернуться на Иль-де-Франс.

Рене согласился.

Двадцать шестого мая «Призрак» и «Нью-Йоркский гонец» вместе с захваченными кораблями пересекли экватор и вступили в южное полушарие.

Двадцатого июня, едва забрезжил рассвет, послышался крик впередсмотрящего: «Земля!»

По мере того как солнце приближалось к горизонту, стали вырисовываться очертания гор; на другой день, в тот же час, корабли уже были между Флаком и островом Амбры.

Показалась бухта, в которой потерпел крушение «Сен-Жеран». Поскольку подступы к острову казались свободными, Сюркуф, командовавший маленькой флотилией, взял курс на Плоский остров и прошел между ним и Пушечным Клином. Обогнув эти островки, он направился к рейду Флагов.

Вблизи Могильной бухты к кораблю Сюркуфа причалила лоцманская лодка, и находившиеся в ней люди сообщили ему, что, скорее всего из-за приготовлений к войне между Францией и Англией, английские суда более не крейсируют у берегов острова.

Так что Сюркуф, Рене и два захваченных ими корабля беспрепятственно вошли в гавань Порт-Луи и бросили якорь у пристани Свинцовой Собаки.

LXXXIV ВИЗИТ К ГУБЕРНАТОРУ

Возвращение Сюркуфа и Рене, тянувших на буксире столь значительную добычу, стало праздником для обитателей Иль-де-Франса.

Из всех наших колоний Иль-де-Франс, возможно, более всего привязана к своей родоначальнице. Один из французских поэтов — правда, поэт в прозе, но ведь и Шатобриан был поэтом в прозе — придал ей своим романом «Поль и Виргиния» поэтический и литературный блеск, вдвойне сделавший ее дочерью метрополии. Здешние колонисты, отважные, удалые, наделенные богатым воображением и исполненные благих порывов, восхищались великими событиями, сквозь горнило которых мы прошли, и великими войнами, которые мы вели. Они любили нас не только за барыши от кораблей и товаров, которые мы приезжали продавать у них, но еще и потому, что в их натуре заложено восхищаться и дорожить всем великим.

Вот уже почти шестьдесят лет Иль-де-Франс называется Маврикием и принадлежит Англии. Прошло шестьдесят лет, сменились три поколения, а Иль-де-Франс еще и сегодня остается таким же французским по духу, как и в те времена, когда над Порт-Луи и Порт-Бурбоном развевался белый или трехцветный флаг.

Так что сегодня, когда все эти имена нормандских и бретонских героев почти стерлись из нашей памяти, когда мы сквозь туман прошлого вспоминаем таких людей, как Сюркуф, Кузинери, Л’Эрмит, Энон и Легонидек, в Порт-Луи невозможно найти ребенка, который не знал бы их имен и не был бы готов рассказать вам об их подвигах, рядом с которыми меркнут подвиги флибустьеров Мексиканского залива. Вот почему, даже после своих поражений, наши моряки находили на Иль-де-Франсе почти такой же теплый прием, как и после своих побед. И разве не случалось много раз, что, всего лишь поставив свою подпись на бумаге, они получали у знаменитого банкира г-на Рондо ресурсы для того, чтобы возместить понесенный урон и восстановить корабли стоимостью в двести и даже в двести пятьдесят тысяч франков?

Правда, все наши храбрые моряки считали, что они связаны солидарной ответственностью, и, если один из них не мог выполнить свои обязательства, десять других объединялись, чтобы выполнить эти обязательства вместо него.

Рене, целиком посвятивший себя изучению морского ремесла, ощущавший себя непоколебимым перед лицом опасности и понимавший, насколько превосходным был совет, данный ему Фуше в отношении начала его карьеры, понимал и то, что, сделай он в качестве старшего помощника капитана на борту военного корабля хотя бы половину того, что он сделал в качестве старшего помощника Сюркуфа или даже в качестве командира своего маленького шлюпа, у него было бы право на похвалы со стороны начальства и на должность лейтенанта на одном из кораблей императорского военно-морского флота.

Вместе с тем все, что он совершил, он совершил на глазах у человека, душу которого никогда не омрачало даже малейшее чувство зависти. Сюркуф, которому предлагали командование фрегатом, знали и высоко ценили все офицеры нашего военно-морского флота. Одной его рекомендации могло быть достаточно для того, чтобы Рене взяли в качестве мичмана на первый же появившийся военный корабль; все подталкивало Рене к тому, чтобы вернуться в Европу и служить под начальством одного из тех прославленных капитанов, что командовали такими кораблями, как «Гремящий», «Грозный», «Букентавр», «Необузданный», «Ахилл», «Отважный», да и многими другими.

Для этого ему требовалась рекомендация Сюркуфа, и Сюркуф, разумеется, не отказал бы ему в ней.

Сюркуф был знаком с губернатором Иль-де-Франса, генералом Деканом; посетив генерала, он попросил оказать ему любезность и принять на другой день одного из самых отважных его помощников, пожелавшего вернуться во Францию, чтобы участвовать в боевых действиях, которые из южных морей переместились в испанские и северные моря. Он рассказал ему, выказывая при этом всю ту восторженность, какую умел придавать подобным рассказам, как вел себя Рене при захвате «Штандарта» и как пожертвовал своей частью добычи, чтобы сопроводить в Бирму двух юных француженок, отец которых, пассажир на борту «Штандарта», был убит.

Бирма, находившаяся под властью местных государей, была почти неизвестна не только в Европе, но и на Иль-де-Франсе. Тем не менее располагать сведениями о ней было чрезвычайно важно, поскольку она оставалась, по существу говоря, единственной страной, избежавшей гнета англичан.

Генерал Декан ответил, что будет счастлив принять у себя храбреца, которого рекомендует ему Сюркуф.

На другой день, в назначенный час, Рене явился к генерал-губернатору, но, когда он назвал свое имя секретарю, тот замешкался, не решаясь впустить его в кабинет. Эта нерешительность не ускользнула от Рене, и он спросил секретаря, в чем дело.

— А вы вполне уверены, — спросил его секретарь, — что являетесь старшим помощником господина Сюркуфа и командиром «Нью-Йоркского гонца»?

— Абсолютно уверен, — ответил Рене.

Нерешительность славного секретаря была тем более обоснованной, что, поскольку у корсаров носить мундир не было строго обязательным правилом, Рене оделся по тогдашней моде и с тем врожденным изяществом, от какого нельзя было отучиться, даже если бы он пытался скрыть свою принадлежность к сословию, в котором родился и был воспитан.

И, хотя это не казалось ему обязательным на Иль-де-Франсе, он оделся так, словно намеревался нанести визит мадемуазель де Сурди или г-же Рекамье.

Генерал Декан, когда ему доложили о г-не Рене, старшем помощнике капитана Сюркуфа, ожидал увидеть перед собой этакого морского волка, моряка с волосами бобриком, с неухоженными бакенбардами и нечесаной бородой и в боевом платье, скорее живописном, нежели изящном. Между тем к нему явился красивый молодой человек, бледнолицый, с мягким взором, вьющимися волосами и тонкими усиками, едва оттеняющими верхнюю губу; руки его были скрыты безупречными перчатками.

Он поднялся, когда ему доложили о г-не Рене, но, увидев его, замер на месте.

Рене, напротив, двинулся вперед с непринужденностью человека, привыкшего бывать в великосветских гостиных, и с отменным изяществом поклонился генералу.

— Как, сударь, — спросил его изумленный генерал, — это о вас мне вчера рассказывал наш храбрый корсар Сюркуф?

— Боже мой, генерал, — ответил Рене, — вы меня пугаете. Если он говорил вам о ком-то другом, а не о бедном малом лет двадцати четырех — двадцати пяти, крайне несведущем в своем ремесле, поскольку за плечами у него всего лишь год плаваний, я готов удалиться и признать, что недостоин интереса, который, вследствие этой рекомендации, вы имеете любезность проявлять ко мне.

— Нет, сударь, — ответил генерал, — и мое удивление никоим образом не должно оскорблять вас, напротив, это молчаливая похвала всей вашей особе — и вашему внешнему виду, и вашим манерам. До настоящего момента у меня и в мыслях не было, что на свете могут быть корсары, которые не бранятся при каждом слове, не носят шляпу набекрень и не ходят, растопырив ноги, как это делают люди, ступающие по шаткой палубе судна. Простите меня, я ошибся, и доставьте мне удовольствие, скажите, какому счастливому случаю я обязан радости принять ваш визит.

— Генерал, — сказал ему Рене, — вы можете оказать мне большую услугу: вы можете помочь мне погибнуть почетным и достойным образом.

И Рене сел, поигрывая своей тонкой камышовой тросточкой с изумрудным набалдашником.

— Это вам-то погибнуть, сударь? — спросил генерал, с трудом сдерживая улыбку. — В вашем возрасте, с вашей удачей, с вашей утонченностью, с тем успехом, которого вы, несомненно, уже добились, и с тем, которого еще непременно добьетесь в жизни! Вы шутите…

— Спросите Сюркуфа, не делал ли я все возможное для этого перед лицом врага.

— Сударь, Сюркуф рассказывал мне что-то невероятное о вашей храбрости, вашей ловкости и вашей силе; вот почему, увидев вас, я стал сомневаться в том, что вы тот, о ком он мне рассказывал, а рассказывал он мне не только о вашей храбрости при столкновениях с людьми, но и о храбрости куда более закаленной, той, какую вы не раз выказывали, сталкиваясь с хищными зверями. Если поверить всему этому, то, выходит, вы в вашем возрасте уже совершили двенадцать подвигов Геракла.

— В этом нет большой заслуги, генерал. Человек, который не только не боится смерти, но и счел бы за счастье встретиться с ней, почти непобедим, если не брать во внимание шальной пули. И потом, я имел дело лишь с тиграми, а тигр зверь хоть и свирепый, но трусливый. Каждый раз, когда я оказывался лицом к лицу с одним из них, я смотрел ему в глаза и вынуждал его опускать их. А человек или зверь, опустивший глаза, побежден.

— По правде говоря, сударь, — промолвил генерал, — вы меня очаровали, и, если вы соблаговолите оказать честь отужинать со мной, я представлю вас госпоже Декан и попрошу вас пожать руку моему сыну и рассказать ему о какой-нибудь из ваших охот.

— Я с удовольствием принимаю ваше предложение, генерал; редко случается, когда бедняге матросу выпадает счастье оказаться в компании с таким выдающимся человеком, как вы.

— Бедняга матрос, — с улыбкой произнес генерал, — который скоро получит в качестве своей доли добычи пятьсот тысяч франков! Позвольте сказать вам, что если вы и бедняга матрос, то уж не по части богатства.

— Это заставляет меня вспомнить кое-что, о чем я забыл вам сказать, генерал; дело в том, что, занимаясь ремеслом корсара как любитель, я имею привычку употреблять свою долю добычи на благотворительность. Так вот, из моих пятисот тысяч франков четыреста тысяч я отдаю своим товарищам; что же касается последних ста тысяч, то позвольте мне оставить их в ваших руках, дабы они были розданы бедным французам, желающим вернуться на родину, и бедным вдовам моряков. Вы ведь не будете против, не так ли?

И, прежде чем генерал успел ответить, Рене склонился над столом, взял листок бумаги и самым аристократическим почерком написал довольно-таки аристократическую записку:

«Сударь, по предъявлении сего соблаговолите выплатить генералу Декану, губернатору Иль-де-Франса, сто тысяч франков. Он уведомлен о назначении этой суммы.

Порт-Луи, 23 июня 1805 года.

Господину Рондо, банкиру,

улица Губернаторства, Порт-Луи».

Генерал Декан взял записку и прочитал.

— Но, — с удивлением сказал он, — прежде чем воспользоваться этим векселем, мне следовало бы дождаться продажи захваченного вами судна.

— Не стоит, генерал, — небрежно ответил Рене. — Я располагаю кредитом у господина Рондо на сумму в три раза бо́льшую той, какую прошу его выплатить вам.

— В таком случае, сударь, не соблаговолите ли вы лично вручить ему вексель?

— Не стоит, вы же видите, что вексель на предъявителя; кроме того, господин Рондо располагает образцом моей подписи, который был послан ему из Парижа моим банкиром господином Перрего.

— После своего возвращения вы уже нанесли господину Рондо визит или известили его о своем приезде?

— Я не имею чести быть знакомым с господином Рондо, генерал.

— А не желаете познакомиться с ним?

— С удовольствием, генерал; говорят, это очень приятный человек.

— Чудесно. Хотите вместе с ним отобедать у меня сегодня?

— Если он входит в число ваших друзей, генерал, не вижу в этом никакого неудобства.

В этот момент вошла г-жа Декан, и Рене встал.

— Сударыня, — обратился к ней генерал, — позвольте представить вам господина Рене, старшего помощника капитана Сюркуфа, участника недавнего славного сражении, в котором, вероятно, он спас свободу и жизнь нашему другу из Сен-Мало. Господин Рене оказал нам честь, согласившись отобедать у нас вместе со своим банкиром господином Рондо, на чье имя он только что дал мне переводной вексель на сто тысяч франков, дабы употребить их на вспоможение бедным французам и вдовам моряков. Исполнить эту благочестивую задачу предназначено вам, сударыня; так что поблагодарите господина Рене и подайте ему, прошу вас, вашу руку для поцелуя.

Госпожа Декан, вне себя от удивления, протянула руку Рене; он склонился к этой руке, коснулся ее одновременно кончиками пальцев и краешками губ, а затем отступил на шаг и одновременно раскланялся, намереваясь удалиться.

— Но вы забыли, сударь, — сказал генерал, — что собирались о чем-то просить меня.

— О! Теперь, — ответил Рене, — поскольку я буду иметь честь увидеть вас днем, позвольте мне не продлевать более мой докучливый визит.

И, поклонившись совершенно изумленному генералу, а затем и г-же Декан, изумленной еще более, чем ее супруг, он вышел, оставив их переглядываться и искать в глазах другого объяснение этой столь странной загадки.

Вслед за ним генерал Декан пришел к Сюркуфу, чтобы пригласить его отобедать вместе с его старшим помощником и банкиром, господином Рондо.

Он забыл сообщить Рене час, в котором у него дома было принято садиться за стол.

Происходило это между половиной четвертого и четырьмя.

Едва генерал Декан удалился, Сюркуф вторгся в комнату Рене.

— Что произошло, дорогой друг? — спросил он. — Губернатор приглашает меня на обед вместе с тобой и Рондо.

— Произошло нечто совершенно естественное: дело в том, что господин губернатор — человек весьма светский, и он понял, что доставит мне огромное удовольствие, пригласив тебя на обед.

LXXXV ПОЖЕРТВОВАНИЕ БЕДНЫМ

Ровно в половине четвертого, с чисто военной пунктуальностью, Сюркуф и Рене явились к губернатору.

Рене намеревался прийти хотя бы на четверть часа позднее, но Сюркуф заметил ему, что у генерала обедают в половине четвертого, и хозяин дома бывает крайне недоволен теми, кто заставляет себя ждать.

Рене настаивал, что гостям позволительно некоторое опоздание, однако Сюркуф не желал уступить, и ровно в половине четвертого по его часам друзья постучали в дверь губернатора.

Их проводили в гостиную, где еще никого не было.

Госпожа Декан завершала свой туалет, генерал заканчивал знакомиться со своей корреспонденцией, а г-н Альфред Декан, вместе со своим слугой уехавший на верховую прогулку, еще не вернулся.

— Ну, мой дорогой Сюркуф, — промолвил Рене, прикасаясь к локтю товарища, — теперь ты понимаешь, что я не настолько провинциален, как ты хочешь меня убедить, и у нас впереди еще целых четверть часа до того, как мы были бы обвинены в недостатке учтивости по отношению к хозяевам дома.

Открылась дверь, и вошел генерал.

— Прощу прощения, господа, но Рондо, этот образцовый конторщик, попросил меня потерпеть до четырех часов: в это время он закрывает свою контору, где на протяжении вот уже десяти лет руководства делами остается работать до последнего, покидая ее лишь после всех своих служащих. Так что мы подождем его, а покамест, на ваш выбор, вы можете оставаться здесь или прогуляться по саду. А вот и мой сын, который в эту минуту спешивается и которому также нужно будет привести себя в порядок, прежде чем сесть за стол.

Генерал открыл окно.

— Живее, живее! — крикнул он сыну. — Мы ждем тебя на террасе, у берега моря.

Они спустились в сад и по крытой аллее дошли до того места, которое именовалось береговой террасой.

Это была очаровательная обзорная площадка, откуда взору открывалось море от фарватера Сколопендры до бухты Большой реки. Один из длинных шатров, установленных в двух противоположных концах террасы, был превращен в фехтовальный зал и увешан украшениями из фехтовальных масок и рапир, а другой — в тир с чугунными плитами, манекенами для стрельбы, мишенями и всем прочим, необходимым для того, чтобы развивать в себе высочайшую сноровку.

Словно случайно они вошли в фехтовальный зал.

— Вот вы и в своей стихии, господин Рене, — сказал генерал, — ведь Сюркуф уверял меня, что вы в этом деле мастер не просто первоклассный, а выдающийся.

Рене усмехнулся.

— Генерал, мой командир Сюркуф смотрит на меня с чисто отеческой любовью; послушать его, так я лучший наездник, лучший фехтовальщик, лучший стрелок из пистолета со времен Сен-Жоржа. Я уж не говорю о его попытке свести меня в поединке со знаменитым мулатом, чтобы насладиться моей победой над ним. К несчастью, глаза друга служат увеличительными стеклами, посредством которых взирают на твои достоинства и которые ловко переворачивают, когда приходится взирать на твои недостатки. Я стреляю так же, как все, ну, может быть, чуть лучше, чем большинство смертных, однако дальше этого мое превосходство не идет. Что же касается фехтования, то, должно быть, я изрядно растерял свои навыки, ибо с тех пор, как нахожусь на борту корабля, не прикасался к рапире.

— Хватит лицемерить! — произнес Сюркуф. — Ты не прикасался к ней потому, что у тебя не было достойных противников.

— Как, даже в вашем лице, господин Сюркуф? — спросил генерал. — А ведь вы слывете искусным фехтовальщиком.

— В Сен-Мало, генерал, в Сен-Мало! И к тому же в тот единственный раз, когда я с рапирой в руке встретился с этим господином, этого раза оказалось достаточно, чтобы окончательно погубить мою репутацию!

В эту минуту в фехтовальный зал вошел сын генерала Декана.

— Подойди сюда, Альфред, — обратился к нему отец, — и возьми урок у господина Сюркуфа. Ты мнишь себя довольно сильным фехтовальщиком, тогда как господин Сюркуфа славится своим мастерством. Так вот, надеюсь, он окажет мне услугу и прямо сейчас докажет тебе, что ты бахвал.

Молодой человек улыбнулся и с самоуверенностью, свойственной молодости, снял со стены две рапиры и две маски и, подавая Сюркуфу маску и рапиру, сказал ему:

— Сударь, если вы соблаговолите оказать моему отцу ту услугу, о какой он вас просит, я буду бесконечно признателен вам.

Сюркуф был поставлен в положение, когда ему не оставалось ничего другого, как принять вызов; он отложил в сторону шляпу и сюртук, надел на лицо маску и поклонился генералу.

— Я в вашем распоряжении, генерал, — сказал он, — равно как и в распоряжении вашего сына.

— Господа, — с улыбкой промолвил генерал, — погодите, сейчас мы увидим нечто вроде поединка Энтелла и Дарета. О, господин Рондо, — добавил он, — вы как раз вовремя! Господа, представляю вам господина Рондо, который, кстати, слывет одним из наших лучших стрелков, ибо с оружием у нас здесь умеют управляться все, даже банкиры. Мой дорогой господин Рондо, это господин Сюркуф, с которым вы знакомы давно, а это господин Рене, с которым вы еще не знакомы лично, но которого, полагаю, связывают с вами деловые отношения.

— О! — воскликнул Рондо. — Так это господин Рене де…

— Просто Рене, сударь, — ответил Рене, — что не помешает ему назваться вашим покорным слугой, если позволите.

— Полноте, сударь, — отозвался г-н Рондо, засунув руки в жилетные карманы и округлив живот, — это я ваш покорный слуга, в пределах трехсот тысяч франков и даже сверх того.

Рене поклонился.

— Однако мы задерживаем этих господ, — сказал он. — Давайте, господа, скрещивайте клинки.

Сюркуф и г-н Альфред Декан заняли оборонительную позицию: один с неподвижностью статуи — не стоит и говорить, что это был Сюркуф, — другой с уверенностью и изяществом молодости.

При всей разнице в стилях соперников — один, тяжелый, медлительный, несколько скованный, отражал удары простыми парадами; другой утруждал свой клинок непрерывными атаками, удары отражал контрами, всякий раз сопровождая их движением ног или рук, отступал без всякой причины и скрещивал свой клинок с оружием противника, парируя то в терции, то в кварте, — значительного превосходства одного над другим заметно не было.

За десять минут схватки молодой человек нанес Сюркуфу один укол, а Сюркуф уколол его дважды.

Альфред поклонился Сюркуфу, признал свое поражение и передал рапиру банкиру.

Как сказал г-н Декан, все на Иль-де-Франсе, даже банкиры, умеют управляться с оружием, или, по крайней мере, так было в те времена. Господин Рондо скинул сюртук, достал оттуда бумажник, переложил его в карман панталон и занял оборонительную позицию.

Бой между ним и Сюркуфом проходил при полном равенстве сторон: каждому удалось уколоть другого дважды, и Сюркуф первым снял маску и протянул свою рапиру Рене.

— Мой дорогой Сюркуф, — промолвил Рене, — ты знаешь мою неприязнь к тому, чтобы заниматься фехтованием в присутствии зрителей, да еще зрителей столь сведущих, как здесь. Так что избавь меня от необходимости следовать твоему примеру и позволь остаться при той славе, какую ты мне создал и какую я могу лишь испортить, пытаясь укрепить ее.

— Господа, — обратился к окружающим Сюркуф, — хоть я и близкий друг Рене, мне довелось видеть, как он фехтует, лишь однажды, и в тот раз, желая воздержаться от поединка, он привел те же самые доводы, что и сегодня. Так давайте же проявим к нему снисхождение, которое он не проявил к нам, и не будем совершать насилие над его скромностью. К тому же, насколько я понимаю, — добавил он, — колокол призывает нас к обеду.

Торжествующая улыбка показалась на полном лице г-на Рондо, засиявшем, словно цветущий пион.

— Поскольку господин Рене не желает оказать мне честь сражаться со мной, — произнес он, — отложим это дело на будущее.

Рене поклонился, и Сюркуф вернул свою маску и рапиру на то место, откуда они были взяты.

Колокол, призывавший к обеду, и в самом деле прозвонил, и все увидели г-жу Декан, которая вышла навстречу гостям, спустившись на первые ступени крыльца.

Все направились к дому; молодой человек помчался вперед, словно школьник, с утра не видевший своей матери, обнял г-жу Декан и поцеловал ее.

Гости стали кланяться ей и обмениваться с ней приветствиями; затем, поскольку все замерли в ожидании, желая знать, кто из них станет кавалером г-жи Декан, генерал произнес:

— Предложите руку госпоже Декан, господин Рене.

Рене поклонился, подал руку г-же Декан и проводил ее до обеденного зала.

Как водится, первая подача блюд прошла под позвякивание вилок и ножей и дребезжание тарелок; затем г-н Рондо выпрямился, блаженно вздохнул и, обращаясь к Рене, произнес:

— Господин Рене, вчера, в антракте, я зашел в «Театральное кафе» съесть порцию мороженого и там прислушался к тому, что рассказывал какой-то человек, вокруг которого сгрудились посетители; насколько я понял, это был моряк, прибывший из Бирмы. Он рассказывал такие невероятные глупости о своем капитане, что я не мог слушать это без смеха.

— И что же он рассказывал, господин Рондо? — спросил Рене.

— Он рассказывал, как одним ударом его собственной абордажной сабли этот капитан разрубил надвое питона, душившего двух слонов.

— И это вызвало у вас смех, господин Рондо?

— Ну конечно!

— Уверяю вас, что если бы вы были там, вам было бы не до смеха.

— Вы, стало быть, принимаете меня за труса, господин Рене?

— Я не говорю этого, сударь, но бывают зрелища, способные навести страх на самых храбрых. Тот, кто рассказывал все это вчера, человек, лично убивший тигрицу и носивший за шкирку двух ее тигрят, принялся дрожать, словно ребенок, увидев чудовищную змею, а он, уверяю вас, не трус.

— Ну тогда он, по крайней мере, хвастун, — сказал г-н Рондо, — ибо, по его словам, змея имела пятьдесят семь футов в длину.

— Длину ее измерял он, а не я, — спокойно ответил Рене.

— Выходит, это вы его капитан?

— Да, сударь, если только этого человека зовут Франсуа.

— Да, да, я слышал, что как раз по этому имени к нему и обращались. И питон душил двух слонов?

— Я не знаю, душил ли он их, сударь, но я слышал, как хрустели их кости, будто в зубах охотничьей собаки, а между тем это было последнее мгновение его агонии: двумя пулями я размозжил ему голову.

Госпожа Декан с изумлением, а Альфред с любопытством глядели на своего гостя.

— Однако, — заметил Сюркуф, — если при вас упоминали моего друга Рене, господа, вы должны быть более доверчивыми. Прямо у пристани Свинцовой Собаки он на глазах у всего народа затеял сражение с акулой, для которой все кончилось так же плачевно, как и для этого питона.

— Значит, — спросил г-н Рондо, — это вы вспороли брюхо акуле, которая преследовала матроса?

— Да, сударь, но да будет вам известно, нет ничего проще. Это вопрос ловкости, и необходимо лишь иметь острый нож.

— Он рассказывал еще одну историю, — продолжил г-н Рондо, который, хотя и был милейшим и добрейшим человеком, казалось, дал себе слово сделаться главным острословом в этой застольной беседе. — Он рассказывал, как всего в двадцати шагах от тигра, выскочившего из джунглей, капитан прицелился в него и, прежде чем выстрелить, произнес: «В правый глаз Филиппу». Я не помню точно, о правом или левом глазе шла речь, но это ничего не меняет, поскольку никто, включая меня, ничего не понял.

Генерал Декан рассмеялся.

— Генерал, — обратился к нему Рене, — будьте любезны, расскажите господину Рондо забавный анекдот про Астера; если это сделаю я, он мне не поверит.

— Дорогой господин Рондо, — начал генерал, — Астер был искусным лучником из Амфиполя, захваченного Филиппом; он покинул свой город и удалился в Мефону, которую Филипп вскоре взял в осаду. И тогда Астер, жаждая отомстить ему и желая, чтобы тот знал, от кого исходила месть, написал на стреле: «Астер в правый глаз Филиппу». И действительно, Филипп не только окривел на правый глаз, но и едва не умер от этого ранения. В ответ он пустил в город другую стрелу, на которой были написаны следующие слова: «Когда Филипп возьмет Мефону, Астер будет повешен». Царь Македонии взял Мефону и сдержал слово, данное Астеру. Вот такой анекдот, господин Рондо, и поручусь вам, что если он и не правдивый, то, по крайней мере, исторический.

— Черт возьми! Но перед вами, сударь, человек, чье искусство может соперничать с вашим, господин Рене.

— Ну что ж, — ответил Рене, — я определенно вижу, что вы хотите довести меня до крайности, господин Рондо, и не можете простить мне мой отказ пофехтовать с вами. После обеда я буду в вашем распоряжении, и если вы примете условия, которые я поставлю, то обещаю вам, что вы пресытитесь боем прежде меня.

С этой минуты разговор принял общий характер, однако г-жа Декан и Альфред, которым не терпелось узнать, чем разрешится этот спор, ибо они горели желанием увидеть Рондо побежденным, выступили с предложением сразу после обеда идти пить кофе и ликеры в фехтовальный зал.

Так что все отправились в фехтовальный зал, и г-н Рондо, чей живот начал изрядно выпячиваться, что несколько противоречило желанию его обладателя нравиться, подталкиваемый самомнением, явился туда далеко не последним.

— Ну и каковы ваши условия, господин Рене? — спросил генерал.

— Вы ведь говорили мне, генерал, что ваша супруга покровительствует беднякам? — в свой черед спросил Рене.

И он поклонился г-же Декан.

— Ну что ж, в таком случае за каждые пять уколов, которые получит один из нас, будь то я или господин Рондо, тот, кто будет уколот пять раз подряд, не нанеся при этом ни одного ответного укола, заплатит тысячу франков.

— О-о! — разразился своим грубым смехом г-н Рондо. — Полагаю, я в состоянии принять ваше пари, сударь.

Господин Рондо взял рапиру, пропустил ее клинок под подошвой своего башмака, рассек ею воздух, согнул ее и, решив, что она ему по руке, встал в оборонительную позицию.

Рене взял первую подвернувшуюся рапиру, отсалютовал и, в свой черед встав в оборонительную позицию, произнес:

— Начинайте первым, сударь.

Господин Рондо молниеносно нанес один за другим три удара, свидетельствовавших о том, что у него верный глаз и быстрая рука; но все три удара были отбиты один за другим простыми парадами.

— О! Мой черед! — сказал Рене.

Они вновь стали в оборонительную позицию, а дальше началось нечто изумляющее.

— Раз, два, три, — считал Рене.

Каждым из этих трех ударов он наносил укол г-ну Рондо.

Рене повернулся к зрителям, и те в один голос произнесли:

— Три раза.

— Ваш черед, сударь, — обратился Рене к противнику, — но предупреждаю вас, что на два ваших первых удара, которые, разумеется, будут отбиты мною, я отвечу двумя прямыми уколами. Заранее объявляю вам это, поскольку, возможно, вы посчитаете меня несколько более хитрым и искусным, чем я есть на самом деле, и способным внести путаницу в вашу защиту.

— К вашим услугам, сударь, — сжав губы, проговорил Рондо.

И действительно, он нанес два удара, которые Рене, как и сказал, отбил, ответив на них прямыми уколами.

Второй из них оспаривать не приходилось: рапира сломалась о грудь банкира.

— Сударыня, — произнес Рене, поклонившись г-же Декан, — господин Рондо должен вам тысячу франков для нужд бедняков.

— Прошу дать мне возможность взять реванш, — сказал г-н Рондо.

— К вашим услугам, — ответил Рене, — в позицию!

— Нет, нет! Никаких рапир; по части рапир я признаю вас своим учителем, а вот по части пистолетов давайте поглядим.

— Но всего лишь по одному выстрелу, не так ли? — промолвил Рене, обращаясь к г-ну Рондо. — Не стоит заставлять жителей Порт-Луи думать, что остров взят в осаду.

— Ладно, сударь, по одному выстрелу, — ответил Рондо. — А по какой цели будем стрелять?

— Погодите, — сказал Рене, — нет ничего проще.

К этому моменту Альфред зарядил четыре пистолета.

— Вот это подойдет! — воскликнул Рене.

И, схватив один из этих пистолетов и даже не потрудившись прицелиться, он выстрелил в пальму, находившуюся шагах в двадцати пяти от него.

— Вы видите отверстие от пули? — спросил он, обращаясь к г-ну Рондо.

— Прекрасно вижу, — ответил тот и взял пистолет.

— Давайте условимся, — произнес Рене, — что выиграет тот, чья пуля окажется ближе к этому отверстию.

— Согласен, — ответил г-н Рондо.

Он прицелился с тщанием, свидетельствовавшим о том, сколь важным ему представлялось добиться реванша, и его пуля вонзилась в пальму в дюйме от следа первой пули.

— Хе-хе! — подбоченившись, произнес он. — Вот выстрел, который не так уж плох для банкира.

Рене в свой черед взял пистолет, прицелился и выстрелил.

— Сходите посмотрите, господа, — сказал он, — и решите, кто из нас лучший стрелок.

Генерал, Сюркуф, Альфред и, прежде всего, г-н Рондо кинулись со всей прытью, на какую они были способны, к дереву, послужившему мишенью.

— О! Черт возьми! — воскликнул г-н Рондо. — Или мне померещилось, или вы даже не попали в дерево!

— Вам померещилось, сударь, — промолвил Рене.

— Как! Мне померещилось? — вырвалось у Рондо.

— Да! Вы ищете не там, где следует искать. Пошарьте в первом отверстии.

— Ну вот, и что? — спросил г-н Рондо.

— Вы нащупаете там пулю.

— Нащупал.

— А теперь вытащите ее.

— Вот она.

— Хорошо! А теперь пошарьте снова.

— Как? Я должен шарить снова?

— Да, шарьте, шарьте.

Господин Рондо остолбенел.

— Ну что, нашли еще одну? — спросил Рене.

— Да, сударь.

— Вот так! Я всадил вторую пулю в первую, поскольку всадить ее ближе к ней, чем в то же отверстие, не мог.

Воцарилась тишина; даже Сюркуф был поражен такой невероятной меткостью.

— Не желаете взять реванш на ружьях, господин Рондо? — спросил Рене.

— О, конечно нет! — ответил тот.

— Тогда могу предложить вам кое-что проще.

— Что именно?

— Выстрелом убить одну из тех летучих мышей, что летают сейчас над нашими головами.

— Вы убьете выстрелом летучую мышь? — переспросил г-н Рондо.

— А почему нет? — сказал Рене. — Мне доводилось убивать их из пистолета.

И, взяв четвертый, еще не разряженный пистолет, он пристрелил одну из летучих мышей, которую ее злая судьба подогнала к фехтовальному залу.

У Рене и в этот вечер не было времени поговорить с губернатором Иль-де-Франса о той услуге, какую он рассчитывал получить от него.

LXXXVI ОТЪЕЗД

На другой день, в одиннадцать часов утра, Рене в третий раз явился во дворец Губернаторства.

На этот раз он был принят там не как гость, а как друг. Эта искренняя, открытая и благородная натура пришлась по душе губернатору Иль-де-Франса, и потому он вышел навстречу Рене, протянув ему обе руки и запретив придверникам впускать каких бы то ни было посетителей.

— На сей раз, мой дорогой господин Рене, нам никто не помешает; я не забыл, что мне следует оказать вам услугу, и сделать это считаю своим долгом. Так чего вы от меня хотите?

— Я говорил вам, генерал, что ищу случая быть убитым.

— Вы вновь возвращаетесь к этой шутке, мой дорогой господин Рене, — промолвил генерал, пожимая плечами.

— Я нисколько не шучу, — возразил Рене, — меня томит желание умереть; однажды в приступе тоски я могу пустить себе пулю в лоб, но это была бы бесполезная и нелепая смерть, и я выставлю себя глупцом. Тогда как умерев за Францию, я обрел бы смерть полезную и славную и прослыл бы героем. Сделайте же из меня героя, генерал, это не сложнее всего другого.

— И что для этого нужно?

— Прежде всего нужно, чтобы вы поделились со мной новостями из Франции. Поговаривают о всеобщей коалиции против Франции. В Калькутте это было главной новостью дня. Известно ли вам, в каком положении мы находимся, и можете ли вы мне это сказать?

— Я полагаю, что наши войска по-прежнему находятся в Булони, занимаясь постройкой плоскодонных судов и высматривая Лондон сквозь туман Ла-Манша.

— Вы полагаете, будет война, генерал, не так ли?

— Более чем полагаю, я в этом уверен.

— Ну что ж, генерал, не я расхваливал вам себя, а мои друзья и, позволительно будет сказать, мои враги. Полагаете ли вы, что такой человек, как я, не верящий ни в Бога, ни в дьявола, говорящий на четырех языках и готовый по первому знаку преодолеть огонь и воду, может быть полезен своей стране?

— Полагаю ли я! Черт возьми, да, полагаю; и если вы хотите, чтобы я помог вам умереть таким образом, то рассчитывайте на меня.

— Генерал, если я останусь здесь со своим двенадцатипушечным шлюпом, проку от меня не будет; я умру в безвестности и, как только что сказал вам, без всякой пользы. Если же мне удастся найти возможность использовать то, что Бог вложил в меня, я смогу сделать себе имя, занять то положение и достичь той цели, к каким устремлены все мои чаяния.

— Хорошо! И что я могу сделать для этого? — спросил губернатор.

— Вы можете вот что: написать письмо, в котором скажете, что все доброе, услышанное вами обо мне, и слава об отваге, приобретенная мною в Индии, побуждает вас послать меня во Францию, рекомендуя…

— Министерству? — перебил его генерал.

— О нет! Ни в коем случае не министерству, а первому же капитану высокобортного корабля, который мне встретится. Если я буду располагать подобной рекомендацией от вас, ни один капитан не откажется взять меня к себе в качестве мичмана первого класса. Я имею право на этот чин, поскольку служил в качестве старшего помощника под начальством Сюркуфа и в качестве капитана военного шлюпа совершил самостоятельное плавание в Индию. Я прекрасно понимаю, что мое судно очень мало, но, в конце концов, если я смог совершить со шлюпом то, что другие совершают с бригом, это доказывает, что я могу совершить с бригом то, что другие совершают с корветом, а с корветом то, что другие совершают с линейным кораблем.

— То, о чем вы меня просите, мой дорогой Рене, сделать крайне легко, — сказал генерал, — и мне хотелось бы сделать для вас что-нибудь более серьезное. Во-первых, в предвидении услуг, которые вы можете оказать Франции, я дам вам приказ вернуться в Европу, а кроме того, снабжу вас рекомендательными письмами к трем капитанам линейных кораблей, моим близким друзьям: это Люка, командующий «Грозным», Космао, командующий «Плутоном», и Инферне, командующий «Неустрашимым». Где бы вы ни встретили эти корабли, вы сможете взойти на борт любого из них, и через десять минут у вас уже будет место в офицерской кают-компании. Могу ли я что-либо еще сделать для вас?

— Благодарю, сделав то, о чем вы говорите, вы меня облагодетельствуете.

— Каким образом вы рассчитываете вернуться во Францию?

— Для этого у меня нет нужды ни в ком, генерал; небольшой шлюп, на котором я плаваю и с которым бросал вызов самым быстроходным английским судам, принадлежит мне на правах полной собственности; он американский, и следовательно, нейтральный. Для американца я говорю по-английски слишком хорошо, но уловить это могут одни лишь американцы. Я выйду в плавание через два-три дня, оставив свою часть добычи тем восемнадцати матросам, что сопровождали меня в моем путешествии в Бирму. Вы получите эти деньги, и, по мере того как члены моего экипажа, вместе или по отдельности, будут возвращаться на Иль-де-Франс, каждый из них получит то, что ему причитается. Выделить следует лишь одного, Франсуа, который сопровождал меня в Пегу и которому надлежит выдать двойную долю.

— Вы ведь придете попрощаться с нами, не так ли, господин Рене?

— Я буду иметь честь, генерал, собственноручно принести вам роспись того, что причитается каждому из моих матросов. И мне будет крайне жаль, если я уеду, не успев выразить свое почтение госпоже Декан и свои дружеские чувства господину Альфреду.

— А не хотите увидеть их прямо сейчас? — спросил генерал.

— Мне не хочется их беспокоить, — ответил Рене.

И, поклонившись губернатору, он вышел.

Вернувшись к себе, он застал поджидавшего его банкира Рондо. Среди всех неприятностей, происшедших с ним накануне, г-н Рондо не забыл, что его ремесло заключается в зарабатывании денег, и явился к Рене с предложением обсудить с ним его долю добычи, что давало молодому человеку возможность раздать деньги членам экипажа перед тем, как покинуть Порт-Луи.

Рене подумал, что, и в самом деле, так намного проще, чем увозить матросов, которые будут вынуждены возвращаться в Порт-Луи за тем, что им причитается от продажи захваченного судна, и тем, что отдает экипажу из своей доли их капитан.

В итоге между Рене и г-ном Рондо было договорено, прежде всего, что экипаж получит сполна пятьсот тысяч франков, причитающихся ему в качестве его доли добычи; кроме того, из пятисот тысяч франков, полагающихся Рене, сто тысяч франков пойдут на нужды бедняков, а четыреста тысяч франков будут разделены между его восемнадцатью матросами.

Из этих четырехсот тысяч франков у Франсуа будет двойная доля.

Господин Рондо потребовал скидку в размере двадцати тысяч франков и предложил выплатить миллион франков немедленно.

Рене согласился, вручил банкиру расписку на двадцать тысяч франков в счет тех трехсот тысяч, которые ему предстояло получить у него, тотчас же послал г-же Декан сто тысяч франков для ее бедняков, заодно предоставив банкиру возможность выплатить те две тысячи, о каких они условились накануне, и назначил своим матросам встречу на следующий день.

На следующий день, в полдень, восемнадцать матросов Рене собрались у него.

Прежде всего Рене объявил собравшимся о своем намерении выплатить им заранее, еще до продажи захваченного судна, их долю добычи, оцененную в пятьсот тысяч франков. Затем он добавил, что из своей доли добычи сто тысяч франков оставляет губернатору для вспомоществования старым увечным морякам, а также вдовам и сиротам; Рене добавил также, среди всеобщего удивления и восхищения, тотчас же обратившегося в бурю ликования, в искренности которого нельзя было усомниться, что он дарит своим товарищам, в награду за их самоотверженность и преданность, оставшиеся четыреста тысяч франков, из которых всего лишь двойная доля полагается Франсуа, сопровождавшему его в пути к Земле бетеля и находившемуся там вместе с ним.

Затем он объявил им, что через день они уезжают вместе с ним во Францию, и призвал их в связи с этим привезти своим женам как можно больше денег, что было им легко сделать, поскольку каждый из них имел в своем распоряжении, включая и предыдущую добычу, целое богатство — более шестидесяти тысяч франков.

Все они получили свою долю, кто французскими золотыми монетами, кто в английских банкнотах, и разошлись, придерживая обеими руками карманы, как если бы опасались, что вследствие какой-то странной охоты это золото и эти банкноты вознамерятся разбежаться.

Вошли они к Рене спокойно, а вышли от него шумно. Иметь по шестьдесят тысяч франков и возвращаться на родину под нейтральным флагом, сулившим надежду добраться до дома без всяких иных происшествий, кроме тех, что приберегают морякам опасности моря, было совершенно исключительным стечением обстоятельств, позволявшим изливаться их ликованию; и потому они ликовали, причем самым шумным образом.

Лавина, катившаяся от Театральной площади к морю, на долгие годы запомнилась жителям города Порт-Луи, и многие его знаменательные события отсчитывались от того дня, когда команда «Нью-Йоркского гонца» получила свою часть прибыли.

Как Рене и обещал, через день он явился во дворец Губернаторства и с искренней грустью попрощался там с замечательной семьей генерала, которая приняла его, словно родного сына, догадываясь, что за этой столь совершенной изысканностью и столь простым именем Рене кроется какая-то реально существующая тайна, которую он не может открыть.

Рене принес Альфреду Декану, попросив его сохранить их на память о себе, два своих двуствольных пистолета, о точности которых он дал ему представление, разрезав с двадцати шагов четыре пули о лезвие ножа.

Рекомендательные письма губернатора были готовы; содержавшиеся в них похвалы превосходили все надежды, какие мог питать Рене. По существу говоря, это был приказ, отданный, насколько у него было на это право, генералом Деканом, который благодаря своему положению губернатора Индии обладал определенным влиянием на военно-морской флот, предоставить молодому капитану «Нью-Йоркского гонца» офицерскую должность на первом же встреченном им корабле.

Губернатор поинтересовался часом, в который «Нью-Йоркский гонец» должен был сняться с якоря, и пообещал прийти проститься с командой шлюпа и его капитаном.

Якорь должны были поднять ровно в три часа. После полудня всю пристань Свинцовой Собаки заполнили зеваки.

Рене не приказал, а обратился с просьбой к своим морякам собраться всем на борту к двум часам пополудни, пообещав быть им признательным, если они будут в уравновешенном состоянии, которое позволит им исполнять все команды, не выказывая при этом никакой затрудненности. Он желал устроить невиданное в морском порту зрелище экипажа, каждый член которого увозил в своей сумке по шестьдесят тысяч франков, не будучи при этом пьяным. То, чего он не смог бы добиться посредством самого строгого приказам, ему удалось сделать с помощью дружеской просьбы.

Рене предупредил матросов о чести, которую намеревался оказать им губернатор, явившись присутствовать при их отплытии; и потому они, со своей стороны, не предупредив заранее Рене, снарядили шесть буксирных шлюпок, в каждой из которых, помимо гребцов, находились знаменосцы и музыканты.

И потому, когда к судну Рене пришвартовалась лодка губернатора и в момент отплытия шлюпа на его борту прозвучал залп, оркестр грянул «Походную песню»; по знаку губернатора шестнадцать орудий Белого форта дали ответный залп, после чего судно тронулось с места, медленно скользя по фарватеру до тех пор, пока в четверти льё от острова паруса не смогли подхватить ветер; лишь там оно легло в дрейф, и к нему подплыла лодка губернатора, в которую спустилась вся семья славного генерала Декана и которая доставила ее к пристани Свинцовой Собаки, сопровождаемая шестью шлюпками с музыкантами.

Что же касается «Нью-Йоркского гонца», то он продолжил свой путь к югу и вскоре скрылся из виду в первой вечерней дымке.

LXXXVII СОБЫТИЯ В ЕВРОПЕ

Теперь, полагаем, настало время ввести читателя в курс событий, которые происходили в Европе и о которых губернатор не мог рассказать Рене, ибо, ввиду расстояния, отделявшего его от места, где эти события происходили, он и сам ничего о них не знал.

Вспомним, в какой момент мы расстались с Наполеоном.

После победы у Пирамид, заставившей оцепенеть Египет, после победы при Маренго, приведшей к покорности Италию, повергнув в ужас Германию, пришив к краю своей императорской мантии Испанию и включив во Французскую империю Голландию, Наполеон оставил мечты о всемирной империи, рухнувшие у стен Сен-Жан-д’Акра, и перевел взгляд на скалы Дувра, не подозревая, что тот самый человек, который разгромил при Абукире его флот, вскоре расстроит у берегов Ла-Манша те самые замыслы, которые он уже расстроил у берегов Сирии. Этим человеком был Нельсон!

Настало время явить нашим читателям в его истинном свете этого удивительного избранника судьбы, чьи жестокие победы подняли его на миг вровень с гением человека, с которым ему было суждено сражаться.

Правда, жить этому человеку было уготовано ровно столько, сколько требовалось для того, чтобы он успел исполнить свою миссию, избавив Англию от самой страшной угрозы, какая нависала над ней со времен Вильгельма Завоевателя.

Скажем о том, кем был Нельсон и вследствие какой цепи событий, предопределенных Провидением, для него настал момент стяжать в современном мире положение, подобное тому, какое в античном мире завоевал Помпей в борьбе с Цезарем.

Нельсон родился 29 сентября 1758 года. Следовательно, в то время, к какому мы подошли, ему было сорок семь лет.

Родился он в Бёрнем-Торпе, деревушке в графстве Норфолк; отец его был там пастором, мать умерла рано, оставив одиннадцать сирот.

Дядя Нельсона, служивший во флоте и состоявший в родстве с Уолполами, взял его в качестве гардемарина на свой 64-пушечный корабль «Грозный».

Одна из странностей жизни этого человека, в которой так много странностей, заключается в том, что он был убит пулей, пущенной с французского корабля, носившего такое же название, как и то судно, на каком проходило его первое плавание, и, как и оно, вооруженного шестьюдесятью четырьмя пушками.

Вначале он побывал у полюса, где судно их было в течение полугода затерто льдами. Во время прогулки вблизи судна он столкнулся с белым медведем и схватился с ним врукопашную. Чудовище неминуемо задушило бы смельчака своими лапами, если бы один из его товарищей, увидев эту неравную борьбу, не бросился ему на помощь: вложив в ухо зверю ружье, он выстрелил и разнес ему голову.

Он побывал по ту сторону экватора, где, заблудившись в лесах Перу, уснул у подножия какого-то дерева и был укушен ядовитой змеей, после чего едва не умер и на всю жизнь на теле у него остались белесые пятна, как на змеиной коже.

В Канаде он впервые влюбился и замыслил совершить величайшую глупость.

Не желая расставаться с женщиной, ставшей предметом его страсти, он вознамерился подать в отставку с должности капитана фрегата. Его офицеры врасплох напали на него, скрутили, словно преступника или умалишенного, на лошади довезли его до корабля, которым он тогда командовал, и развязали только в открытом море.

Предположите на минуту, что Нельсон подал в отставку и его отставку приняли; в этом случае Бонапарт захватил бы Сен-Жан-д’Акр, не было бы ни Абукирского сражения, ни Трафальгарского; наш флот не только не был бы сокрушен английским флотом, но и победоносно сражался бы с ним, и мы двинулись бы завоевывать мир, встав на путь, от которого нас заставила отклониться лишь рука этого человека.

Вернувшись в Лондон, он женился на молодой вдове по имени миссис Нисбет; он любил ее с той страстью, которая так легко и так быстро разгоралась в его душе, а когда настало время вновь отправиться в плавание, он взял с собою ее сына от первого брака, подростка по имени Джосайя.

Когда Тулон был сдан англичанам, Горацио Нельсон, служивший капитаном на «Агамемноне», был направлен в Неаполь, чтобы сообщить королю Фердинанду и королеве Каролине о захвате нашего главного военного порта.

Сэр Уильям Гамильтон, английский посол, встретился с ним у короля, затем привез его к себе домой, оставил в гостиной, а сам направился в комнату жены и сказал ей:

— Я хочу представить вам человека невысокого роста, кто вряд ли может прослыть красавцем, но кому, если только я не ошибаюсь, предстоит рано или поздно стать гордостью Англии и грозою ее врагов.

— И что позволяет вам предвидеть подобное? — спросила леди Гамильтон.

— Достаточно было обменяться с ним всего лишь несколькими словами. Он в гостиной; прошу вас радушно принять его, дорогая; я никогда не предоставлял крова ни одному английскому офицеру, но мне не хотелось, чтобы этот остановился где-либо вне моего дома.

И Нельсон поселился в английском посольстве, расположенном на углу набережной и улицы Кьяйа.

В то время, в 1793 году, Нельсону исполнилось тридцать четыре года; он был, как и сказал сэр Уильям, невелик ростом, бледен, голубоглаз; у него был орлиный нос, отличающий воителей и делавший Цезаря и Конде похожими на хищных птиц; его резко очерченный подбородок свидетельствовал об упорстве, доходящем до упрямства. Что же касается волос и бороды, то они были светлыми, редкими и с проплешинами.

Нет никаких оснований предполагать, что при этой первой встрече его внешность произвела на Эмму Дайонну впечатление иное, чем на ее мужа; зато поразительная красота жены посла оказала на Нельсона ошеломляющее действие. Он покинул Неаполь, увозя с собой подкрепление, которое прибыл просить у двора Обеих Сицилий, и будучи безумно влюблен в леди Гамильтон.

Любовь эта обернулась для Нельсона стыдом.

Что же касается Эммы Дайонны, то она к тому времени уже растратила весь свой стыд.

В надежде излечиться от этой любви или из тщеславия Нельсон рассчитывал обрести смерть при взятии Кальви, где он потерял глаз, и в походе на остров Тенерифе, когда он лишился руки? Неизвестно; но в обоих случаях он рисковал жизнью столь беспечно, что было ясно, как мало он ею дорожит.

Шестнадцатого июня 1798 года он во второй раз прибыл в Неаполь и во второй раз предстал перед леди Гамильтон.

Положение Нельсона было крайне трудным.

Ему поручили блокировать французский флот в Тулонском порту и вступить с ним в бой, если он выйдет оттуда, а этот флот ускользнул из его рук, по пути занял Мальту и высадил в Александрии тридцатитысячную армию!

Мало того: попав в шторм, получив серьезные повреждения и испытывая недостаток воды и продовольствия, флот Нельсона не мог преследовать неприятеля, так как вынужден был направиться в Гибралтар, чтобы там восстановить свои силы.

Нельсон оказался на краю гибели: легко было обвинить в измене человека, который целый месяц разыскивал в Средиземном море, то есть в большом озере, флот из тринадцати линейных кораблей и трехсот восьмидесяти семи транспортных судов и не только не мог настигнуть этот флот, но даже не обнаружил его следов.

Речь шла о том, чтобы добиться у двора Обеих Сицилий разрешения запастись водой и продовольствием в портах Мессины и Сиракузы, а в Калабрии получить лес для замены поломанных мачт и рей.

Между тем Королевство обеих Сицилий было связано с Францией мирным договором, предусматривавшим строжайший нейтралитет, так что удовлетворить просьбу Нельсона означало просто изменить этому договору и нарушить данные обещания.

Но Фердинанд и Каролина до такой степени ненавидели французов и питали к Франции такую вражду, что все, о чем просил Нельсон, было ему цинично предоставлено, и Нельсон, понимавший, что спасти его может только крупная победа, покинул Неаполь еще более влюбленным, более безрассудным, более безумным, чем когда-либо, дав себе клятву либо победить, либо погибнуть при первой же возможности.

Он победил, хотя и был на волосок от гибели.

С тех пор как изобрели порох и появились пушки, никогда еще не было морского сражения, закончившегося столь ужасающим разгромом.

Из тринадцати линейных кораблей, составлявших, как мы уже говорили, французский флот, только два смогли избегнуть пламени и ускользнуть от врага.

Один из кораблей, «Восток», взорвался; другой корабль, а также фрегат отправились на дно, девять были захвачены противником.

Нельсон вел себя героически; все время, пока длился бой, он предлагал себя смерти, и смерть от него отказывалась, но все же он был тяжело ранен: ядро, пущенное с «Вильгельма Телля», на излете сорвало рею с «Авангарда», на котором находился Нельсон, и ее обломок свалился ему на лоб в тот самый миг, когда он поднял голову, чтобы посмотреть, по какой причине раздался такой страшный треск; кусок кожи, сорванный со лба, закрыл ему единственный остававшийся у него глаз, и Нельсон, обливаясь кровью, рухнул на палубу, словно бык, сраженный дубиной.

Решив, что ранение смертельно, Нельсон приказал позвать капеллана, дабы получить последнее напутствие и передать семье слова прощания; но вместе со священником явился и хирург.

Он осмотрел голову: череп оказался целым, была лишь сорвана кожа на лбу; кожу уложили на прежнее место и закрепили черной повязкой. Нельсон подобрал рупор, выпавший у него из руки, и, крикнув «Огонь!», вернулся к своей разрушительной деятельности.

В ненависти этого человека к Франции чувствовалось дыхание титана.

Второго августа, к восьми часам вечера, от французского флота, как уже было сказано, осталось лишь два корабля, которые поспешили укрыться на Мальте.

Легкое судно доставило двору Обеих Сицилий и английскому адмиралтейству весть о победе Нельсона и разгроме нашего флота.

По всей Европе пронесся радостный крик, докатившийся до самой Азии, настолько все боялись французов, настолько все ненавидели Французскую революцию.

Особенно неистовствовал неаполитанский двор: прежде терявший разум от ярости, теперь он терял его от счастья.

Само собой разумеется, леди Гамильтон получила от Нельсона письмо с сообщением о победе, навсегда запершей в Египте тридцать тысяч французов, а вместе с ними и Бонапарта.

Бонапарт, герой Тулона и 13 вандемьера, прославившийся в битвах при Монтенотте, Дего, Арколе и Риволи, победивший Больё, Вурмзера, Альвинци и принца Карла, выигравший сражения, в итоге которых менее чем за два года было взято в плен полтораста тысяч солдат, захвачено сто семьдесят знамен, пятьсот пятьдесят крупнокалиберных пушек, шестьсот легких орудий, пять понтонных парков; честолюбец, назвавший Европу кротовой кучей и заявивший, что великие царства и великие революции бывали только на Востоке; отважный полководец, который, уже к двадцати девяти годам превзойдя Ганнибала и Сципиона, задумал завоевать Египет, чтобы обрести такую же великую славу, как Александр Македонский и Цезарь, — и вот он связан по рукам и ногам, уничтожен, вычеркнут из списка сражающихся; в великой игре, именуемой войною, он в конце концов встретился с игроком более удачливым и ловким. На гигантской шахматной доске — долине Нила, где пешками служат обелиски, конями — сфинксы, ладьями — пирамиды, где слоны носят имя Камбиса, короли — Сесостриса, королевы — Клеопатры, — ему был объявлен шах и мат!

Ужас, внушаемый европейским государям сочетанием слов «Франция» и «Бонапарт», любопытно оценить посредством подарков, полученных Нельсоном от этих государей, которые обезумели от радости, видя Францию униженной и полагая Бонапарта обреченным.

Перечислить эти подарки не составит никакого труда; мы приводим копию перечня, написанного рукой самого Нельсона.

От Георга III — достоинство пэра Великобритании и золотая медаль.

От Палаты общин — титул барона Нильского и Бёрнем-Торпского для него и двух его ближайших наследников, с рентой в две тысячи фунтов стерлингов, начисляемой с 1 августа 1798 года, то есть со дня сражения.

От Палаты пэров — такая же рента, на тех же условиях, с того же дня.

От парламента Ирландии — пенсион в тысячу фунтов стерлингов.

От Ост-Индской компании — десять тысяч фунтов стерлингов единовременно.

От султана — бриллиантовая пряжка с эгреткой, символ храбрости, стоимостью в две тысячи фунтов стерлингов, и роскошная шуба, оцененная в тысячу фунтов стерлингов.

От матери султана — ларец, усыпанный бриллиантами, стоимостью в тысячу двести фунтов стерлингов.

От короля Сардинии — табакерка, усыпанная бриллиантами, стоимостью в тысячу двести фунтов стерлингов.

От острова Закинф — шпага с золотым эфесом и трость с золотым набалдашником.

От города Палермо — золотая табакерка и золотая цепь на серебряном подносе.

Наконец, от его друга Бенджамина Хэллоуэлла, капитана «Swiftsure»,[6] — чисто английский подарок, который нельзя обойти молчанием, ибо иначе наш список будет далеко не полным.

Как уже было сказано, корабль «Восток» взлетел на воздух; Хэллоуэлл подобрал грот-мачту и приказал поднять ее на борт своего судна; затем он велел корабельному плотнику и железных дел мастеру изготовить из этой мачты и ее металлических частей гроб, украшенный медной пластинкой, которая удостоверяла его происхождение:

«Удостоверяю, что настоящий гроб сделан из дерева и металла грот-мачты корабля "Восток”, бо́льшая часть коей была подобрана кораблем Его Величества, вверенным моему командованию, в бухте Абукира.

Бен. Хэллоуэлл».

Гроб с такой удостоверяющей надписью он преподнес Нельсону, сопроводив этот подарок следующим посланием:

«Достопочтенному Нельсону, К. Б.

Милостивый государь!

При сем посылаю Вам гроб, изготовленный из мачты французского корабля "Восток", дабы Вы могли, покидая земную жизнь, вначале вкусить покой в своих собственных трофеях. Да пройдут до того дня еще многие годы — таково искреннее желание Вашего преданного и покорного слуги.

Бен. Хэллоуэлл».

Поспешим заметить, что из всех подношений, полученных Нельсоном, больше всего его тронул именно подарок Хэллоуэлла: он принял его с явным удовольствием, велел поместить в своей каюте, прислонив к стене как раз за креслом, в которое он садился, принимаясь за еду. Но старый слуга, которого очень огорчала эта похоронная принадлежность, упросил адмирала, чтобы ее перенесли на нижнюю палубу.

Когда Нельсон покинул «Авангард», страшно потрепанный в сражении, и перешел на «Громоносный», гроб, который вначале не обрел места на новом судне, долгое время хранился на его полубаке.

Однажды, услышав из своей каюты, как офицеры «Громоносного» восторгаются даром капитана Хэллоуэлла, Нельсон крикнул им:

— Любуйтесь сколько угодно, господа, но никому из вас я его не уступлю!

Наконец, при первой же возможности, Нельсон отправил гроб в Англию, поручив своему обойщику немедленно обить его бархатом, поскольку, принимая во внимание то ремесло, каким он сам занимался, гроб мог понадобиться ему в любой момент, и он хотел иметь его к этому времени полностью готовым.

Нет нужды говорить, что Нельсон, убитый семь лет спустя при Трафальгаре, был похоронен именно в этом гробу.

Вернемся, однако, к нашему повествованию.

LXXXVIII ЭММА ЛАЙОННА

Небесному правосудию было угодно, чтобы в качестве кары победителю при Абукире и Трафальгаре имя Эммы Лайонны было навечно связано с его именем.

Выше мы сказали, что, воспользовавшись легким судном, Нельсон отправил весть о победе при Абукире в Неаполь и Лондон.

Получив письмо, извещавшее ее об этой победе, Эмма Лайонна тотчас же бросилась к королеве Каролине и подала ей уже вскрытый конверт.

Пробежав глазами строки письма, королева вскрикнула, а лучше сказать, взвыла от радости.

Затем, пренебрегая тем, что подумает об этом французский посол Гара́, тот самый, что зачитал Людовику XVI смертный приговор и, несомненно, был послан Директорией к королевскому двору как предостережение неаполитанской монархии, она, полагая, что ей больше не надо бояться Франции, распорядилась начать гласно и подчеркнуто открыто все приготовления для того, чтобы встретить Нельсона в Неаполе так, как встречают триумфатора.

И, дабы не отставать от других монархов, она, во всеуслышание заявляя, что считает себя обязанной Нельсону более, чем все прочие, ибо над ней нависали одновременно две угрозы — из-за присутствия французских войск в Риме и из-за провозглашения Римской республики, — и действуя через своего любовника, первого министра Актона, дала королю на подпись грамоту о пожаловании Нельсону титула герцога Бронте (так звали одного из тех трех циклопов, что ковали молнии) с годовой рентой в три тысячи фунтов стерлингов, в то время как король решил, что, вручая Нельсону эту грамоту, он преподнесет ему от себя лично шпагу, которую Людовик XIV подарил своему внуку Филиппу V, когда тот уезжал, чтобы царствовать в Испании, а Филипп V позднее подарил своему сыну дону Карлосу, когда тот уезжал, чтобы завоевать Неаполь.

Помимо исключительной исторической ценности этой шпаги, которая, согласно наказу короля Карла III, могла перейти только к защитнику или спасителю Королевства обеих Сицилий, она, будучи украшена бриллиантами, оценивалась в пять тысяч фунтов стерлингов, то есть в сто двадцать пять тысяч франков на наши деньги.

Что же касается королевы, то она приберегла для Нельсона подарок, с которым в его глазах не могли сравниться никакие титулы и никакие милости, дарованные царями земными: она решила подарить ему Эмму Лайонну, сокровище, о котором он страстно мечтал уже пять лет.

Так что утром того дня, когда Нельсон должен был прибыть в Неаполь, она сказала Эмме Лайонне, откинув с ее лба каштановые кудри, чтобы поцеловать это обманчивое чело, с виду такое невинное, что его можно было принять за ангельское:

— Бесценная моя Эмма, чтобы я оставалась королем и, следовательно, чтобы ты оставалась королевой, этот человек должен принадлежать нам, а чтобы он принадлежал нам, ты должна принадлежать ему.

Вместо ответа Эмма опустила глаза и, схватив руки королевы, горячо поцеловала их.

Поясним, почему Мария Каролина могла обратиться к леди Гамильтон, супруге английского посла, с такой просьбой или, вернее, с подобным повелением.

Эмма была дочерью бедной валлийской крестьянки. Она не знала точно ни своего возраста, ни места рождения. В самых ранних своих воспоминаниях она видела себя девочкой лет трех — четырех, в бедном холщовом платьице бредущей босиком по горной дороге, среди туманов и дождей какого-то северного края и цепляющейся озябшей ручонкой за юбку матери, бедной крестьянки, которая брала ребенка на руки, когда у него уже не было сил идти или когда надо было перебраться через ручей, перерезавший дорогу.

Она помнила, что во время этих странствий испытывала голод и холод.

Она помнила также, что в городах, встречавшихся у них на пути, мать останавливалась у дверей какого-нибудь богатого дома или возле лавки булочника и жалобным голосом просила или несколько медяков, в чем ей чаще всего отказывали, или кусок хлеба, который ей почти всегда подавали.

Наконец мать и дочь дошли до маленького городка Флинт, цели своих странствий. Именно там родились отец Эммы, Джон Лайон, и ее мать. В поисках заработка отец перекочевал из графства Флинтшир в графство Чешир, но и там не нашел для себя доходного занятия. Джон Лайон умер молодым и бедным, и теперь вдова его возвращалась на родину, не ведая, станет ли та ей гостеприимной матерью или бессердечной мачехой.

И Эмма, словно во сне, видела себя на склоне холма пасущей небольшое стадо овец, пришедших на водопой к роднику, в который сама она глядится, чтобы понять, к лицу ли ей венок из полевых цветов, украшающий ее голову.

Затем у семьи появилось немного денег, которые дал ей некий граф Галифакс: они предназначалась отчасти для обеспечения жизни матери, отчасти для воспитания дочери.

И тогда ее поместили в пансион для юных девиц, школьная форма которых состояла из соломенной шляпки, небесно-голубого платья и черного передника.

Она оставалась там два года, но через два года мать забрала ее оттуда, не имея более денег, чтобы оплачивать ее пребывание в пансионе, ибо граф Галифакс умер, забыв упомянуть ту и другую в своем завещании.

Эмме пришлось пойти на то, чтобы поступить няней в дом некоего Томаса Хоардена, чья дочь, молодая вдова, умерла, оставив трех сирот.

Однажды, когда Эмма гуляла с детьми на берегу залива, произошло событие, бесповоротно изменившее ее судьбу. Там остановились по пути известная лондонская куртизанка по имени мисс Арабелла и ее тогдашний любовник, талантливый художник по имени Ромни; художник писал эскиз с валлийской крестьянки, а мисс Арабелла наблюдала за его работой.

Дети, которых сопровождала Эмма, на цыпочках подбежали к художнику, любопытствуя посмотреть, что он делает. Эмма последовала за ними. Художник обернулся, заметил ее и вскрикнул от изумления. Эмме было тринадцать лет, и художник никогда еще не видел столь совершенной красоты.

Он спросил, кто она такая и чем занимается. Начатки воспитания, полученные в пансионе, позволили ей достаточно любезно ответить на эти вопросы. Он поинтересовался, сколько она зарабатывает, нянчась с внуками г-на Хоардена. Эмма ответила, что имеет кров, одежду, питание и получает десять шиллингов в месяц.

— Приезжайте в Лондон, — сказал ей художник, — и я буду платить вам по пять гиней за каждый эскиз, который вы позволите мне написать с вас.

И он подал ей визитную карточку, на которой значились следующие слова: «Джордж Ромни, Кавендиш-сквер, № 8».

Тем временем мисс Арабелла вынула из-за пояса кошелечек с несколькими золотыми и подала его Эмме.

Девушка взяла карточку и бережно спрятала ее на груди, но от кошелька отказалась и, поскольку мисс Арабелла стала настаивать, говоря, что деньги пригодятся ей для поездки в Лондон, промолвила:

— Благодарю вас, сударыня. Если я поеду в Лондон, то воспользуюсь небольшими сбережениями, какие у меня уже есть и какие накоплю в будущем.

— Из тех десяти шиллингов в месяц, что вы получаете? — спросила мисс Арабелла, смеясь.

— Да, сударыня, — просто ответила девочка.

И на этом все закончилось.

Но нет, все не закончилось, ибо день этот, напротив, принес свои плоды. Полгода спустя Эмма приехала в Лондон, но Ромни оказался в отъезде. За отсутствием Ромни она отыскала мисс Арабеллу, и та взяла ее к себе в качестве компаньонки.

Мисс Арабелла была любовницей принца-регента и, стало быть, достигла вершины успеха куртизанки.

Эмма прожила у прекрасной куртизанки два месяца, прочитала все романы, попадавшие ей под руку, побывала во всех театрах, а возвращаясь в свою комнату, повторяла все услышанные ею роли и воспроизводила все увиденные ею балетные партии; то, что для других служило бы простой забавой, сделалось для нее повсечасным занятием; ей только что исполнилось пятнадцать лет, она находилась в полном расцвете юности и красоты; стан ее, стройный, гибкий, легко принимал любые позы, и, благодаря своей природной пластичности, она сравнялась в мастерстве с самыми искусными танцовщицами. Что же касается ее лица, которое, несмотря на превратности жизни, по-прежнему сохраняло чистейшую детскую свежесть и девственную бархатистость, то, наделенное, благодаря своей восприимчивости, необычайно подвижной мимикой, в грусти оно становилось печальным, в радости — ослепительным. Можно сказать, что в чистоте ее черт сквозило целомудрие души, недаром один великий поэт нашего времени, не решаясь чернить этот небесный облик, сказал, говоря о ее первом прегрешении: «Она пала не от порочности, а по неосторожности и доброте».

Война, которую Англия вела против американских колоний, была тогда в самом разгаре и принудительная вербовка в матросы осуществлялась по всей строгости.

Брат одной из подруг Эммы, Ричард, подвергся принудительной вербовке и помимо своей воли стал моряком.

Сестра молодого человека, Фанни Стронг, поспешила обратиться за помощью к Эмме. Считая ее неотразимой красавицей, она была убеждена, что ни у кого не хватит сил отказать ей в чем бы то ни было. И она упросила подругу очаровать адмирала Джона Пейна.

Эмма ощутила, как в ней пробуждается прирожденная искусительница; она весело надела свое самое нарядное платье и вместе с Фанни отправилась к адмиралу.

Она добилась того, чего просила, но Джон Пейн также обратился к ней с просьбой, и Эмме пришлось расплатиться за освобождение Дика если не любовью, то благосклонностью.

У Эммы Дайонны, любовницы адмирала Пейна, появились свой особняк, своя челядь, свои выезды; но вся эта роскошь блеснула как метеор. Эскадра ушла, и корабль, на котором находился ее любовник, скрылся за горизонтом, унося с собою все ее золотые грезы.

Однако Эмма не была женщиной, способной из-за этого покончить с собой, как поступила Дидона после измены Энея. Один из друзей адмирала, сэр Гарри Фезертонхо, богатый и красивый джентльмен, выразил готовность помочь Эмме сохранить то положение, в каком он ее застал. Уже сделав первый шаг на пути порока, она приняла предложение и на протяжении всего светского сезона была царицей празднеств, танцев и охотничьих забав; но по прошествии сезона, забытая своим первым любовником, униженная второй любовной связью, она постепенно впала в такую нищету, что единственным исходом стал для нее тротуар Хеймаркета, самый омерзительный из всех тротуаров, где несчастные женщины вымаливают любовь прохожих.

К счастью, на отвратительную сводню, к которой она обратилась, чтобы заняться ремеслом уличного разврата, произвели впечатление благовоспитанность и скромность ее новой постоялицы, и, вместо того чтобы пустить ее по рукам, как остальных, она отвела Эмму к известному врачу, завсегдатаю ее заведения.

То был пресловутый доктор Грехем, экзальтированный и сладострастный шарлатан, проповедовавший лондонской молодежи религию плотской красоты.

Эмма предстала перед ним; свою Венеру-Астарту он отыскал в образе Венеры Стыдливой.

Он дорого заплатил за такое сокровище, но для него это сокровище было бесценно; он поместил ее на ложе Аполлона, под покрывало прозрачнее той сети, в которой Вулкан держал на виду у Олимпа плененную Венеру, и объявил во всех газетах, что обрел наконец невиданный, высший образец красоты, которого ему недоставало до тех пор для торжества его идей.

В ответ на этот призыв, обращенный одновременно к сластолюбию и к знанию, все приверженцы великой религии любви, культ которой распространяется на весь мир, поспешили в кабинет доктора Грехема.

Триумф был неслыханный: ни живопись, ни ваяние никогда еще не создавали такого совершенства; Апеллес и Фидий были побеждены.

Художники и скульпторы повалили толпой. Явился и Ромни, вернувшийся в Лондон; он узнал девушку из графства Флинтшир и стал рисовать ее в разных видах — в образе Ариадны, вакханки, Леды, Армиды, и ныне в Императорской библиотеке хранится серия гравюр, изображающих эту чаровницу во всех сладострастных позах, которые придумала чувственная античность.

Именно тогда, поддавшись любопытству, молодой сэр Чарльз Гревилл из знаменитой семьи того Уорвика, что был прозван «Делателем королей», племянник сэра Уильяма Гамильтона, увидел Эмму Лайонну и, ослепленный столь несравненной красотой, без памяти влюбился в нее. Юный лорд рассыпался перед ней в самых заманчивых обещаниях, однако она считала себя связанной с доктором Грехемом узами признательности и устояла перед всеми соблазнами, заявив, что на сей раз расстанется с любовником только ради того, чтобы последовать за супругом.

Сэр Чарльз дал слово дворянина жениться на Эмме Лайонне, как только достигнет совершеннолетия. А в ожидании этого события Эмма дала согласие на то, чтобы ее похитили.

Любовники действительно зажили как супруги, и, полагаясь на данное ей слово, Эмма родила трех детей, которых должен был узаконить предстоящий брак.

Но за время этого сожительства произошла смена правительства и Гревилл лишился должности, с которой была связана бо́льшая доля его доходов. Событие это, к счастью, произошло спустя три года, когда Эмма Лайонна, благодаря лучшим лондонским учителям, уже сделала огромные успехи в музыке и рисовании; кроме того, она не только совершенствовалась в родном языке, но изучила также французский и итальянский; она декламировала стихи не хуже миссис Сиддонс и вполне овладела искусством пантомимы и пластики.

Несмотря на утрату должности, Гревилл не мог решиться сократить свои расходы, однако стал письменно обращаться к дяде за денежными вспомоществованиями. Вначале сэр Уильям Гамильтон удовлетворял все его просьбы, но в конце концов на последнюю из них ответил, что рассчитывает в ближайшие дни отправиться в Лондон и воспользуется этой поездкой, чтобы ознакомиться с делами племянника.

Слово «ознакомиться» сильно встревожило молодых людей: они почти в равной степени и желали, и боялись приезда сэра Уильяма. Внезапно он появился у них, не предупредив о своем прибытии. Он уже неделю находился в Лондоне.

Всю эту неделю сэр Уильям употребил на то, чтобы наводить справки о племяннике, и те, к кому он обращался, не преминули сказать ему, что причиной расстройства дел молодого человека и его бедственного положения является продажная женщина, от которой у него трое детей.

Эмма удалилась в свою комнату, оставив любовника наедине с дядей, и тот предложил племяннику на выбор либо немедленно расстаться с Эммой Лайонной, либо отказаться от дядиного наследства, то есть от единственного шанса поправить свои денежные дела.

После этого он удалился, дав Чарльзу три дня на размышления.

Теперь последней надеждой молодых людей стали чары Эммы; именно ей предстояло добиться от сэра Уильяма Гамильтона прощения ее любовника, наглядно показав старику, насколько племянник заслуживает этого прощения.

И тогда Эмма, отказавшись от туалетов, соответствующих ее новому положению, решила прибегнуть к одежде, какую носила в юности: к соломенной шляпе и платью из грубой шерстяной ткани; дело довершат ее слезы, улыбки, мимика лица, ласковые слова и трогательный голос.

Допущенная к сэру Уильяму, Эмма бросилась ему в ноги; то ли благодаря удачно задуманному движению, то ли случайно ленты ее шляпы развязались, и прекрасные темно-русые волосы рассыпались по плечам.

В проявлениях скорби эта волшебница была неподражаема.

Престарелый археолог, доселе влюбленный лишь в афинские мраморы и статуи Великой Греции, впервые в жизни увидел, что живая красота может взять верх над холодной и бледной красотой богинь Праксителя и Фидия. Любовь, казавшаяся ему непонятной у племянника, вихрем ворвалась в его собственное сердце и завладела им настолько, что он и не попытался противостоять ей.

С долгами племянника, с низким происхождением Эммы, с ее предосудительной жизнью, ее всем известными победами, продажными ласками — со всем, вплоть до детей, явившихся плодом их любви, сэр Уильям примирился, поставив единственное условие: Эмма воздаст ему за это полное забвение собственного достоинства тем, что будет принадлежать ему.

Успех Эммы превзошел все ее ожидания, но на сей раз она решительно продиктовала свои условия. Поскольку с Чарльзом ее связывало лишь данное им обещание жениться на ней, она заявила, что приедет в Неаполь не иначе как в качестве законной супруги сэра Уильяма Гамильтона.

Сэр Уильям согласился и на это.

Красота Эммы произвела в Неаполе свое обычное впечатление: она не только изумляла — она ослепляла.

В доме у сэра Уильяма, выдающегося собирателя древностей и минералога, посла Великобритании, молочного брата и друга Георга III, собиралось высшее общество столицы Королевства обеих Сицилий: ученые, политики и художники. Эмме, натуре артистической, потребовалось всего лишь несколько дней, чтобы приобрести те познания в политике и науках, какие были ей необходимы, и для всех посетителей гостиной сэра Уильяма суждения леди Гамильтон стали законом.

Но судьбе было угодно, чтобы триумф Эммы этим не ограничился. Едва она была представлена ко двору, как королева Мария Каролина объявила ее своей ближайшей подругой и сделала своей неразлучной фавориткой. Дочь Марии Терезии не только стала появляться на людях в обществе продажной женщины с Хеймаркета, кататься вместе с ней по улице Толедо и набережной Кьяйа в одном экипаже и в одинаковых нарядах, но и после вечеров, употребленных на то, чтобы воспроизводить самые сладострастные и самые воспламеняющие позы, какие только изобрела античность, нередко приказывала передать сэру Уильяму, весьма гордому подобной милостью, что вернет ему свою подругу, без которой не может обойтись, лишь на следующее утро.

Мы видели, как в разгар драматических событий, происходивших в то время в Европе и так страшно отразившихся на неаполитанском дворе, появился и возвысился Нельсон, поборник обветшавших монархий. Его победа при Абукире окрылила надежды всех этих королей, уже державшихся обеими руками за свои колеблющиеся короны. А Мария Каролина, женщина, жадная до богатства, власти, успеха, во что бы то ни стало желала сохранить свою корону. И потому нет ничего удивительного в том, что, призвав на помощь себе гипнотическое воздействие, оказываемое ею на подругу, королева сказала леди Гамильтон в то самое утро, когда им предстояло встретиться с Нельсоном, ставшим опорой деспотизма: «Этот человек должен принадлежать нам, а чтобы он принадлежал нам, ты должна принадлежать ему».

Разве трудно было леди Гамильтон сделать ради своей подруги Марии Каролины в отношении адмирала Горацио Нельсона то, что Эмма Лайонна когда-то сделала ради своей подруги Фанни Стронг в отношении адмирала Джона Пейна?

Должно быть, для сына бедного пастора из Бёрнем-Торпа, для человека, обязанного своим величием лишь собственной отваге, а своей славой — лишь собственному таланту, блистательной наградой за его увечья, за полученные им раны было видеть, как его встречают этот король, эта королева, этот двор и, как награда за его победы, эта восхитительная женщина, которую он боготворил.

LXXXIX НАПОЛЕОН ЗАМЕЧАЕТ, ЧТО ПОРОЙ ТРУДНЕЕ ПОДЧИНИТЬ СЕБЕ ЛЮДЕЙ, ЧЕМ ФОРТУНУ

Последствия празднества, устроенного в честь Нельсона, известны.

Французский посол, в ярости от такого бесстыдства, затребовал паспорта и уехал.

Король не пожелал доставлять Франции удовольствие напасть на него первой; с отличной армией в шестьдесят пять тысяч человек он двинулся навстречу Шампионне, у которого было двенадцать тысяч солдат, и в первом же столкновении сражался с такой свирепостью, что обратился в бегство и остановился лишь в Неаполе.

Шампионне преследовал его с тем пылом, какой проявляли в то время республиканские генералы. И тогда пять или шесть тысяч лаццарони попытались сделать то, что не удалось шестидесяти пяти тысячам солдат неаполитанского короля, дали отпор французам и три дня защищали город, прикрыв в конечном счете посадку короля, королевы и королевской семьи, а также английского посла и его жены на корабль и их отъезд из Неаполя.

Беглецы укрылись на Сицилии.

Вскоре кардинал Руффо, с охранной грамотой короля и в качестве его alter ego,[7] отбыл из Мессины, намереваясь отвоевать Неаполь. В то время Бонапарт находился в Египте, запертый там после уничтожения его флота при Абукире, а французы, разбитые в Италии, утратили славу непобедимых.

Руффо отвоевал сначала Калабрию, затем Неаполь и остановился лишь на границах папских владений.

Фердинанд вернулся в Неаполь, отослав туда предварительно список лиц, приговоренных им к смертной казни еще до того, как они предстали перед судом.

Караччоло, подавший в отставку с должности адмирала, вынужден был как неаполитанский гражданин выходить в дозор. Это было единственное обвинение, которое смогли ему предъявить. Ни один суд не осмелился бы приговорить его; за поцелуй красавицы Эммы и за улыбку королевы обязанности палача взял на себя Нельсон.

Он приказал схватить Караччоло в убежище, где тот укрывался, привезти его на борт «Громоносного», и там, вопреки международному праву, неаполитанский адмирал был приговорен к смерти английским адмиралом и, словно подлый морской разбойник, повешен на рее фок-мачты.

Казалось бы, по возвращении в Лондон, после постыдной услуги, оказанной им неаполитанскому двору, Нельсона должно было ждать по крайней мере общественное порицание. Но ничего такого не произошло.

Напротив, в Англии, куда он вернулся с леди Гамильтон, его торжественно встретили, чествуя за Абукир и Неаполь; все корабли на Темзе распустили флаги, правительство и лондонские гильдии поднесли ему поздравительные адреса как спасителю отечества; на всем пути его следования через город толпился охваченный воодушевлением народ, встречая его овациями и по собственному почину составляя его свиту.

Он купил в окрестностях Лондона загородный дом, носивший название Мертон; там он прятал свою любовь, свою славу и свои угрызения совести; Эмма родила ему дочь, которая была крещена под именем Горация.

Война в Балтике позвала его в море: он был командиром эскадры, которая ворвалась в гавань Копенгагена и сожгла датский флот.

Именно в тех обстоятельствах, получив от адмирала сигнал прекратить огонь, он приложил подзорную трубу к незрячему глазу и, хотя все кругом твердили ему об этом приказе, упорно отвечал: «Не вижу никакого сигнала».

Этот ответ, достойный Аттилы или Алариха, за который у всех цивилизованных народов он был бы наказан, покрыл его имя славой в Англии и вселил ужас в остальную Европу.

Он триумфатором вернулся в Лондон и получил там от короля титул лорда.

Для Великобритании он был единственной весомой силой, которую она могла противопоставить Наполеону.

Тем временем Наполеон продолжал свой поединок с Англией.

За полтора года он сосредоточил во всех французских и голландских портах силы, служившие грозным предвестником высадки в Англии. Пятьсот или шестьсот канонерских лодок, собранных вдоль всего берега от Дюнкерка до Абвиля, готовы были принять на борт войска, размещенные в Булонском лагере, и могли, словно по перекидному мосту, за один день перебросить на британский берег целую армию, столь же неудержимую, как армия Вильгельма Завоевателя.

Англия, хотя и поднимая на смех скорлупки г-на Бонапарта, как она называла эти суда, не теряла из виду грозное сосредоточение войск, собравшихся возле нее. Британские эскадры перекрыли Ла-Манш и на время преградили нашим транспортным судам путь к Лондону.

И потому Наполеон не хотел наступать прежде, чем соберет флот из шестидесяти или восьмидесяти военных кораблей, способных ринуться в Ла-Манш, чтобы дать бой английским эскадрам. Его мало интересовало, чем закончится этот бой, победой или поражением, главное для него было отвлечь внимание вражеских эскадр на целый день и за это время перебросить сто пятьдесят или двести тысяч солдат на английское побережье. Но французские корабли, наглухо блокированные — одни в устье Шельды, другие в Бресте, те в Тулоне, а эти в Кадисе — могли объединиться во флот, по силе равный или превосходящий флот англичан, лишь с помощью скрытности, хитроумия и отваги. Однако ни один из наших адмиралов, ни во Франции, ни в Голландии, ни в Испании, не обладал гением, способным осуществить эти героические и отчаянные операции, которые пересилили бы невозможность, диктуемую судьбой.[8]

Робкие духом, хотя и обладавшие храбрыми сердцами, все они сгибались под бременем ответственности, которой им приказывали пренебречь. Они ничего не могли понять в приказе: «Заставьте себя драться, если не можете драться, но сражайтесь!» Они не понимали, что следовало любой ценой помешать английским эскадрам оказать помощь Лондону и что отвлечь английские суда в пятистах льё от Ла-Манша означало поспособствовать Наполеону в его замыслах вторжения в Англию.

Дело в том, что война на суше нуждается лишь в храбрости; война на море нуждается в героизме и в знаниях.

Армейский корпус, разбитый, поредевший, обращенный в бегство, соберется снова, пополнится новобранцами и переформируется, но эскадра, наткнувшаяся на подводные камни или охваченная огнем, уходит на дно вместе со своими экипажами, и от нее остаются лишь пылающие на волнах обломки.

Англичане понимали это так же хорошо, как и Наполеон.

Потеряв надежду объединить свои разрозненные флотилии, он замыслил вывести одновременно из Тулона и Бреста две эскадры с пятьюдесятью тысячами солдат на борту и двумя путями направить их в Индийский океан. Эти две эскадры неизбежно навлекут на свой след английские флотилии, и пока те будут мчаться на помощь Индии, настанет, возможно, время перебросить свой перекидной мост через Ла-Манш и совершить то, что до него совершили два человека: Цезарь и Вильгельм Завоеватель.

Но ему не хватило терпения на то, чтобы осуществить этот грандиозный замысел, и он обратился к другому плану, казавшемуся более простым и столь же надежным. Речь шла о том, чтобы выманить бо́льшую часть английских эскадр подальше от Ла-Манша.

По его приказу адмиралу Вильнёву, которого он назначил главнокомандующим объединенным французско-испанским флотом, надлежало отплыть из Тулона с тринадцатью линейными кораблями и несколькими фрегатами и соединиться с испанскими эскадрами, которыми командовал адмирал Травина, в Кадисе; выйдя оттуда, пересечь Атлантику и у Антильских островов примкнуть к эскадре адмирала Миссьесси, состоявшей из шести линейных кораблей; между тем адмирал Гантом, командовавший брестским флотом, имел приказ воспользоваться первым же штормом, который заставит английского адмирала Корнуоллиса прервать крейсирование у Бреста, и присоединиться к Вильнёву, Травине и Миссьесси у Мартиники. Встревожив англичан в их антильских владениях, эта флотилия должна была на всех парусах устремиться к Франции в тот момент, когда британские эскадры в погоне за ними окажутся рассредоточены, дать им бой на подступах к Европе и, победив или потерпев поражение, войти в Ла-Манш, чтобы содействовать там высадке в Англии.

К несчастью, установившееся безветрие не позволило Гантому сняться с рейда в Бресте. Вильнёв вернулся в воды Европы, получив приказ вступить в сражение с Корнуоллисом у Бреста, деблокировать таким образом Гантома, объединиться с этой частью наших военно-морских сил и затем, располагая шестьюдесятью боевыми корабля, у входа в Ла-Манш дать бой английскому флоту, каковы бы ни были его мощь и численность.

— Англичане, — воскликнул Наполеон, грозя кулаком, словно Аякс, — не понимают того, что нависло над их головами: если я на двенадцать часов стану хозяином Ла-Манша, Англии конец![9]

В тот момент, когда Наполеон издал этот радостный возглас, он находился в Булони, имея перед глазами сто восемьдесят тысяч солдат, одержавших верх над континентальной Европой, и пожирая взглядом последнюю цель в череде своих завоеваний.

Наполеон очень хорошо умел ценить время; он понимал, что в его распоряжении оставалось всего лишь несколько дней, чтобы предотвратить объявление войны Австрией и вооруженное восстание во всей Германии. Он не сомневался, что Вильнёв находится в водах Бреста, тогда как тот после тяжелого поражения в ночном бою, оказавшись во власти тьмы и туманов, оставил в руках англичан два испанских корабля и, несмотря на приказ деблокировать Брест, объединиться с Гантомом и со всем своим флотом явиться к Ла-Маншу, вошел в порт Ферроль и без всякой пользы занимался там снабжением своих кораблей.

Наполеон пришел в ярость. Он чувствовал, что удача ускользает у него из рук.

«Выступайте, — писал он Гантому, запертому в Бресте, — выступайте, и мы за один день отомстим за шесть веков униженности и позора! Никогда еще моим солдатам и морякам не приходилось рисковать жизнью ради более великой цели!»

«Выступайте! — в том же стиле писал он Вильнёву. — Выступайте, не теряя ни секунды, выступайте и, с моими объединенными эскадрами, входите в Ла-Манш! Мы полностью готовы, все погрузились на суда, чтобы осуществить высадку! Выступайте, и через сутки все будет кончено».

В этих письмах чувствуется, каким должно было быть нетерпение такого человека, как Наполеон, и, когда ему стало известно об апатии Вильнёва, запертого в порту Кадиса, и о вынужденном бездействии Гантома, блокированного в порту Бреста, он назвал Вильнёва невеждой и трусом, неспособным командовать даже фрегатом.

— Это человек, ослепленный страхом, — сказал он.

Министр военно-морского флота, Декрес, был другом Вильнёва; и потому, не имея возможности обрушиться на Вильнёва, Наполеон стал винить во всем Декреса:

«Ваш друг Вильнёв, — писал он ему, — будет, видимо, слишком труслив, чтобы выступить из Кадиса. Отправьте адмирала Розили, пусть он примет командование эскадрой, если она еще не покинула порт, а Вильнёву дайте приказ возвратиться в Париж и дать мне отчет в своих действиях».

У министра Декреса не хватило духу сообщить Вильнёву горестное известие об этом решении, лишавшем его малейшей возможности восстановить свое честное имя, и он ограничился тем, что дал ему знать о прибытии Розили, не объясняя цели его приезда. Он не стал давать Вильнёву совет поднять паруса до того, как Розили прибудет в Кадис, хотя в душе надеялся, что именно так и произойдет, и, оказавшись в затруднительном положении, между преданностью другу, промахи которого были для него очевидны, и вполне справедливым гневом императора, допустил весьма распространенную ошибку, а именно не принимать никаких решений и предоставить все воле случая.

Однако Вильнёв, получив письмо министра, догадался обо всем, о чем тот умолчал; более всего его уязвило обвинение в трусости, которого, как ему было известно, он никоим образом не заслуживал; но в ту эпоху французский флот находился в состоянии такого упадка и осознания своей слабости, а с другой стороны, Нельсон славился такой безумной отвагой, что всякий флот, сошедшийся с ним лицом к лицу, заранее считал себя обреченным на поражение.

Решившись совершить новую вылазку, Вильнёв высадил на берег свои войска, чтобы дать им отдых, и своих больных моряков, чтобы дать им возможность излечиться. Адмирал Гравина избавился от половины своих кораблей, едва способных плавать в открытом море, и обменял их на лучшие суда из военного порта Кадиса.

Этим заботам был посвящен весь сентябрь; флот многого достиг в отношении материальной подготовки, однако его личный состав остался прежним.

За восемь месяцев плавания наши экипажи приобрели некоторый опыт. Были у нас и превосходные капитаны, но среди офицеров чересчур многие были лишь недавно заимствованы из торгового флота, и они не имели ни военных знаний, ни боевого духа; но более всего нашим морякам недоставало системы морской тактики, приспособленной к новой манере вести бой, которую взяли на вооружение англичане: вместо того чтобы, как это делали прежде, сформировать две линии баталии, в которых каждый методично движется вперед, сохраняя свое место в строю и выбрав в качестве противника корабль, находящийся напротив него, Нельсон усвоил привычку двигаться вперед дерзко, не соблюдая никакого порядка, за исключением того, что давало различие в скоростях кораблей.

Он бросался на вражеский флот, рассекал его надвое, отделял одну из этих частей и, не страшась рукопашной схватки, с риском попасть в корабль своего товарища, вел пушечный огонь до тех пор, пока его противник не спускал флага или не шел ко дну.

Между тем Наполеон, не то чтобы понимая, но уже опасаясь, что его английская экспедиция близка к провалу, написал г-ну де Талейрану письмо, в котором сообщал ему о своих новых замыслах, пока еще блуждающих в неуловимом тумане мечтаний.

«Все кончено, — писал он ему, — мои корабли потерялись из виду в океане. Если они вернутся к Ла-Маншу, то у меня еще будет время, я погружу войска на суда, совершу высадку в Англии и разрублю в Лондоне узел всех коалиций. Если же, напротив, у моих адмиралов недостает характера или они плохо умеют управлять своими эскадрами, я с двумястами тысячами солдат вступлю в Германию, возьму Вену, изгоню Бурбонов из Неаполя, и, когда континент будет замирен, вернусь на море, чтобы и там установить мир».

Наконец 18 сентября, находясь в Мальмезоне, Наполеон узнает о направленном против Франции манифесте австрийского императора. Франция незамедлительно отвечает Австрии на ее выпады.

С присущей ему быстротой осуществления своих решений Наполеон примиряется с тем, что Булонская экспедиция провалилась в тот самый момент, когда она была близка к успеху, и полностью отдается плану континентальной войны, который он вынашивал дней десять.

Никогда прежде он не располагал столь огромными средствами. Никогда прежде перед ним не открывалось столь обширного поля деятельности. Впервые он был так же волен в своих действиях, как Александр Македонский или Цезарь. Те из его боевых товарищей, которых их зависть к нему сделала непереносимыми — Моро, Пишегрю, Бернадот и другие, — сами устранили себя с ристалища своим поведением, преступным или опрометчивым. Ему оставалось положиться лишь на офицеров, послушных его воле и в наивысшей степени соединивших в себе все те качества, какие были необходимы для воплощения его замыслов.

Его армия, утомленная четырьмя годами мира, жаждавшая лишь славы, требовавшая лишь сражений, сформировавшаяся за десять лет войн и три года лагерной жизни, была готова к самым трудным походам и самым серьезным предприятиям.

Однако эту армию, подготовленную столь превосходно, что Франция никогда еще не имела подобной, следовало внезапно перебросить в самое сердце континента.

В этом и состоял вопрос.

ХС ПОРТ КАДИСА

Семнадцатого октября 1805 года, уже отослав в Париж две пушки и восемь знамен, захваченных в сражении у Гюнцбурга, Наполеон вступил в Мюнхен, осадив перед этим Ульм и дав сражение у Эльхингена, принесшее маршалу Нею герцогский титул; в самый день этого сражения, накануне того дня, когда император отправил сенату сорок знамен, шлюп под американским флагом вошел в порт Кадиса, где стоял весь флот адмирала Вильнёва.

Оказавшись в порту и начав разбираться в обстановке, моряки стали выяснять, где стоит на якоре корабль «Грозный», узнали, что он бросил якорь у подножия крепости, и, поскольку шлюп подплыть туда не мог, на воду спустили парадный ялик, в который сел капитан, приказав гребцам направиться к «Грозному».

Когда они приблизились к кораблю, их окликнул вахтенный офицер. Из ялика ответили, что они со шлюпа «Нью-Йоркский гонец» и что его командир привез капитану Люка новости из Индии и письмо от губернатора Иль-де-Франса.

Как только капитан Люка известили об этом, он вышел на палубу и жестом пригласил офицера, находившегося в ялике, подняться на борт.

Офицером этим был не кто иной, как Рене.

В одно мгновение он поднялся по трапу и оказался на палубе.

Капитан Люка встретил его учтиво, однако с тем высокомерием, какое, особенно на флоте, является непременным правилом этикета.

Капитан Люка спросил у посетителя, желает ли он побеседовать с глазу на глаз, и, поскольку тот ответил утвердительно, пригласил его спуститься в каюту.

Едва они вошли туда и дверь за ними закрылась, Рене вручил Люка письмо губернатора.

Люка лишь скользнул взглядом по письму.

— Мой друг генерал Декан рекомендует мне вас в таких выражениях, — произнес он, обращаясь к Рене, — что мне остается лишь спросить у вас, что я могу сделать, чтобы услужить вам.

— Капитан, вы намерены дать через три или четыре дня большую морскую баталию; мне доводилось видеть лишь мелкие сражения, и, признаться, я хотел бы принять участие в какой-нибудь крупной европейской битве, в которой мог бы добавить немного славы своему имени, известному пока только в Индийского океане.

— Да, — ответил Люка, — мы намерены дать большую баталию, в которой, наверняка, каждый тем или иным способом прославит свое имя, либо погибнув в ней, либо уцелев. Могу ли я поинтересоваться у вас, не в порядке сбора сведений, а в порядке дружеской беседы, некоторыми подробностями вашего морского прошлого?

— Видите ли, капитан, мое морское прошлое едва насчитывает два года. Я служил под началом Сюркуфа и участвовал в том знаменитом сражении, когда с экипажем в сотню человек и с шестнадцатью пушками он захватил «Штандарт», на котором было сорок восемь пушек и экипаж в четыреста пятьдесят человек; затем я командовал небольшим шлюпом, на котором совершил плавание в Бирму; наконец, возвращаясь на Иль-де-Франс, я имел счастье выручить Сюркуфа, вступившего в бой с двумя английскими кораблями, и захватил один из этих кораблей, вооруженный шестнадцатью пушками и с экипажем в шестьдесят человек, тогда как у меня было всего лишь восемнадцать матросов.

— Я хорошо знаю Сюркуфа, — сказал Люка, — это один из наших отважнейших корсаров.

— Вот письмо от него, написанное на случай, если я встречусь с вами.

И он подал капитану «Грозного» письмо, которое вручил ему Сюркуф.

Люка с величайшим вниманием прочел его от начала до конца.

— Сударь, — сказал он Рене, — коль скоро Сюркуф воздал вам подобную хвалу, вы, должно быть, действительно необыкновенный человек; он пишет мне, что из пятисот тысяч франков, составлявших вашу долю добычи, вы оставили четыреста тысяч франков своим матросам, а остальные сто тысяч подарили беднякам Иль-де-Франса; это предполагает наличие у вас большого везения и, следственно, призвания к морской службе, на которую вы поступили, по словам Сюркуфа, в качестве простого корсара, стремясь сделать таким образом карьеру быстрее, чем в императорском флоте. К сожалению, я могу предложить вам на борту «Грозного» лишь должность третьего помощника.

— Это много больше того, на что я надеялся, капитан, и я с благодарностью принимаю ваше предложение. Когда я могу приступить к своим обязанностям?

— Когда пожелаете!

— Как можно скорее, капитан; пахнет порохом, а у меня есть убеждение, что через три — четыре дня я увижу ту большую баталию, в поисках которой прибыл из другого полушария. Водоизмещение моего корабля слишком мало, чтобы он был хоть сколько-нибудь полезен вам: я вернусь на борт шлюпа, отправлю его во Францию и тотчас же вернусь.

Люка встал и с любезной улыбкой произнес:

— Я жду вас, третий помощник.

Рене горячо пожал обе его руки, бросился к трапу и вернулся на борт своего шлюпа.

Там он позвал в свою каюту Франсуа и сказал ему:

— Франсуа, я остаюсь здесь. Поручаю тебе свой шлюп: отведи его в Сен-Мало. Вот папка, в которой находится мое завещание; если я буду убит, ты обнаружишь в этом завещании упоминание о твоей доле наследства. Помимо папки, вот еще мешочек с драгоценными камнями: если меня убьют, отнеси его мадемуазель Клер де Сурди; она живет со своей матерью, графиней де Сурди, в собственном особняке, который выходит одной стороной на набережную, а другой — на Бонскую улицу. В этом мешочке письмо, объясняющее происхождение камней; но не вскрывай моего завещания и не вручай эти камни, пока моя смерть не будет тебе законным образом подтверждена. Я заранее добавил внизу судового патента твое имя в качестве имени нынешнего владельца. Оставайся хранителем судна в течение года; в выдвижном ящике моего секретера ты найдешь двенадцать свертков золотых монет по тысяче франков в каждом; три из них предназначены помочь тебе прожить этот год. Если тебя задержат англичане, оправдывайся американской принадлежностью своего судна, а если они спросят тебя, что стало со мной, ответь, что, встретив по дороге флот Нельсона, я остался на борту одного из его кораблей. Прощай, мой дорогой Франсуа, обними меня. Вели принести мое оружие и постарайся добраться без всяких поломок до Сен-Мало. Как только прибудешь туда, немедленно передай госпоже Сюркуф и ее семье вести о Робере.

— Выходит, — ответил Франсуа, утирая глаза тыльной стороной своей ручищи, — выходит, вы любите меня не настолько, чтобы взять меня с собой, это меня-то, готового последовать за вами на край света и даже дальше. Черт возьми! Разлука с вами просто разбивает мне сердце!

И славный малый принялся рыдать.

— Я разлучаюсь с тобой потому, — ответил Рене, — что считаю тебя своим единственным другом, потому что ты единственный человек, на кого я могу положиться, потому что в этой папке ценностей на полмиллиона, потому что эти драгоценные камни стоят более трехсот тысяч франков, потому, наконец, что, оставляя все эти предметы в твоих руках, я столь же спокоен за них, как если бы они были в моих руках. Пожмем же друг другу руки как два порядочных человека. И будем любить друг друга как два славных сердца. Давай же обнимемся как два добрых друга!.. Ты проводишь меня на борт «Грозного» и будешь последним, с кем я попрощаюсь.

Франсуа понял, что решение Рене принято и принято бесповоротно. Рене собрал свое оружие, ограничившись на этот раз карабином, двуствольным ружьем и абордажным топором; затем, созвав всех матросов на палубу, он объявил экипажу о новых распоряжениях, только что отданных им, и призвал всех признать в качестве нового командира своего товарища Франсуа.

При этом известии команду охватила искренняя печаль, но Рене объявил всем, что они могут целый год оставаться на тех же условиях, то есть получая прежнее вознаграждение, на борту «Нью-Йоркского гонца» в порту Сен-Мало; в итоге, слыша кругом заверения в полнейшей преданности, он в сопровождении Франсуа и шестерых гребцов спустился в ялик.

Спустя десять минут он предстал перед капитаном Люка.

На его глазах друзья попрощались.

Превосходной рекомендацией для человека служит чувство любви, которое питают к нему его подчиненные. И в этом отношении, поскольку Рене все обожали, слезы Франсуа и сетования других матросов могли дать капитану Люка представление о любви, которую питал к его новому третьему помощнику экипаж шлюпа. И потому, когда матросы Рене уже собирались отчалить, капитан Люка снял со стены чрезвычайно красивую пенковую трубку и вручил ее Франсуа.

Франсуа, не зная, как выразить свою признательность, зарыдал еще сильнее и ушел, не сумев сказать ни слова.

— Мне нравится, когда подобным образом выражают свое отношения к людям, — сказал Люка, — и вы, должно быть, славный малый, коль скоро вас так любят. Ну-ка, садитесь, и давайте побеседуем.

И, подавая пример, он сел первым и стал изучать оружие Рене, которое свелось к его двуствольному ружью с гладкими стволами, карабину с нарезным стволом и абордажному топору.

— К сожалению, — произнес Рене, — я раздал все свое оружие моим друзьям на Иль-де-Франсе, иначе мог бы предложить вам кое-что достойное вас, но сейчас у меня остались только три этих предмета, выбирайте любой из них…

— Говорят, вы превосходный стрелок, — ответил Люка, — так что оставьте себе ружья, а я возьму топор; надеюсь отдать ему должное в предстоящем сражении.

— Кстати, если только такой вопрос не покажется вам слишком бестактным, — произнес Рене, — а когда это сражение состоится?

— Да со дня на день, — ответил Люка. — Император послал Вильнёву приказ сняться с якоря вместе со всем объединенным французско-испанским флотом и отправиться в Картахену, чтобы соединиться там с контр-адмиралом Сальседо, а из Картахены — в Неаполь, чтобы высадить там войска, погруженные на корабли его эскадры, и присоединить их к армии генерала Сен-Сира. «Наш замысел, — добавил император, — заключается в том, чтобы, где бы вам ни встретились превосходящие силы врага, вы без колебаний атаковали их. Вступайте в решающее сражение с противником; не упускайте из виду, что успех этой операции главным образом зависит от того, как быстро вы покинете Кадис. Мы рассчитываем, что вы сделаете все возможное, чтобы выступить без задержки, и требуем от вас в этой важной экспедиции отваги и величайшей активности». Император, имея дело с Вильнёвом, не опасается заходить слишком далеко в своих выражениях, ибо в его глазах адмирал это один их тех людей, кого надо скорее пришпоривать, нежели обуздывать. Одновременно император приказал вице-адмиралу Розили отправиться из Парижа в Кадис и, если застанет там объединенный французско-испанский флот, принять командование над ним, подняв адмиральский флаг на грот-мачте «Букентавра», а Вильнёва отослать во Францию, чтобы он дал там отчет о проделанной им кампании.

— Черт побери! — вырвалось у Рене. — Положение серьезное.

— И потому, — продолжил Люка, — у адмирала Вильнёва собрался военный совет; адмиралы и командиры дивизионов, контр-адмиралы Дюмануар и Магон и капитаны Космао, Местраль, Делавильгри и Приньи представляли французскую эскадру; они пришли, чтобы доложить о состоянии каждого из кораблей и о своих надеждах и опасениях.

Люка, который, говоря все это, прохаживался взад-вперед, внезапно остановился перед Рене.

— Вы знаете изречение императора? — спросил он.

— Нет, капитан, я ничего не знаю, ибо уже два года нахожусь вне Франции.

— «Англичане, — сказал он, — сделаются карликами, если во Франции найдутся два или три адмирала, готовые умереть». Так вот, — продолжал Люка, — хоть мы и не адмиралы, речь идет о том, чтобы в ближайшие два — три дня доказать его величеству, что за неимением адмиралов, готовых умереть, есть капитаны, умеющие умирать.

Люка все еще беседовал с Рене, когда в каюту вошел офицер.

— Капитан, — сказал он, обращаясь к Люка, — подан сигнал всем капитанам первого ранга собраться на борту флагманского корабля.

— Хорошо, прикажите подать шлюпку, — ответил Люка.

Шлюпку подали, он спустился в нее, и она, как и шлюпки других пяти или шести судов, капитаны которых не были приглашены накануне на военный совет, направилась к «Букентавру».

Тем временем Рене попросил показать ему каюту третьего помощника, которого он был призван заменить. Это была прекрасная каюта, намного просторнее и удобнее его капитанской каюты на «Нью-Йоркском гонце».

Едва он закончил расставлять два или три дорожных сундука, которые привез с собой, как на борт вернулся капитан Люка. Рене не осмелился явиться к нему без приглашения, но после разговора, состоявшегося между ними, у него не было сомнений, что капитан удостоит его второй беседы.

И он не ошибся: через несколько минут после своего возвращения Люка вызвал его к себе.

Рене почтительно ждал, когда начальник заговорит с ним.

— Так вот, — сказал ему Люка, — это произойдет завтра или послезавтра. Адмирал так и ответил: «Если ветер позволит мне выступить завтра, я выступлю завтра». В этот момент ему пришли сообщить, что Нельсон отправил шесть из своих судов к Гибралтару; тогда он пригласил к себе на борт адмирала Гравину и, посовещавшись с ним несколько минут, распорядился вызвать всех не присутствовавших на совете капитанов, чтобы приказать им готовиться к отплытию. Вот по этому сигналу я и отправился.

— Дадите ли вы мне какие-нибудь особые поручения? — спросил Рене.

— Послушайте, — ответил Люка, — вы не знаете ни моего корабля, ни моих матросов. Начните покамест со знакомства с ними. О вас говорят, что вы превосходный стрелок: расположитесь на какой-нибудь высокой точке, откуда вы сможете обозревать всю палубу вражеского корабля, с которым нам придется иметь дело. Подстрелите как можно больше офицеров с золотыми эполетами и, если дело дойдет до абордажа, руководствуйтесь лишь своим чутьем. Я держу при себе ваш топор, который мне глянулся, но велел принести к вам в каюту мою абордажную саблю. Она чересчур велика для меня, — добавил Люка, подшучивая над своим небольшим ростом, — а вам будет впору.

Они раскланялись, и Рене удалился к себе.

В каюте он обнаружил прекрасную тунисскую саблю с широким изогнутым клинком из дамасской стали. Это был один из тех превосходной закалки клинков, какими, посредством определенного движения запястья, разрубают надвое тонкий индийский платок, подброшенный в воздух.

Между тем к моменту отплытия выяснилось, что за те два с половиной месяца, что флот стоял в порту Кадиса и вблизи него, суда охватило дезертирство, а испанские экипажи и вовсе потеряли десятую часть своего состава.

Целый день ушел на то, чтобы отыскать как можно больше беглецов на улицах Кадиса, но основная их часть уже выбралась из города. Тем не менее 19-го числа, в семь часов утра, объединенный флот начал трогаться с места.

Нельсону вскоре стало известно об этом; в тот момент он с главными силами английского флота находился примерно в шестнадцати льё к западо-северо-западу от Кадиса.

Понимая, что Вильнёв, если ему удастся первым достичь пролива, будет иметь шанс ускользнуть от него, Нельсон направился к проливу, чтобы перекрыть противнику путь.

Однако отплыть из порта Кадиса было нелегко. За шесть лет до адмирала Вильнёва адмирал Брюи потратил три дня, чтобы выйти оттуда.

Вскоре безветрие и противное течение остановили продвижение объединенного флота, и за весь день 19 октября лишь восьми или десяти кораблям удалось пройти фарватер.

На другой день, 20-го, легкий юго-восточный бриз облегчил выход остальной части эскадры; погода, великолепная накануне, в течение ночи сделалась облачной и явно предвещала сильные порывы юго-западного ветра; однако благоприятный бриз должен был за несколько часов донести объединенный флот до ветров, дующих у мыса Трафальгар, и буря, которая застигла бы Вильнёва в этом положении, могла лишь благоприятствовать его планам, если бы она дула с запада на юго-запад.

В десять часов утра последние французские и испанские корабли были уже за пределами Кадиса. Английский флот находился в нескольких льё от мыса Спартель, охраняя вход в пролив.

Именно в этот момент, решив более не отступать, Вильнёв написал адмиралу Декресу свою последнюю депешу:

«Вся эскадра под парусами… Ветер юго-юго-западный, но я думаю, это всего лишь утренний ветер. Мне подают сигналы восемнадцать парусников. Так что весьма вероятно, что известия о нас Вам дадут жители Кадиса… Начав это выступление, я руководствовался, милостивый государь, лишь горячим желанием сообразовываться с замыслами Его Величества и приложить все усилия к тому, чтобы рассеять недовольство, которым он проникся вследствие событий последней кампании. Если нынешняя окажется успешной, мне будет трудно не поверить, что именно так все и должно было случиться и что все было просчитано во благо службе Его Величества».

XCI ПТИЧКА

За два месяца до событий, к которым мы подошли в нашем повествовании, Нельсон полагал, что он навсегда покончил со своей военной карьерой. Он удалился в свое великолепное поместье Мертон вместе с леди Гамильтон. Лорд Гамильтон к тому времени умер, и единственным препятствием, не позволявшим двум влюбленным стать супругами, оставалось наличие миссис Нисбет, на которой за несколько лет перед тем женился Нельсон.

Как мы уже сказали, Нельсон рассчитывал не выходить более в море: уставший от триумфов, пресыщенный славой, утомленный почестями, искалеченный телом, он жаждал уединения и покоя.

В надежде обрести их, он занялся перевозкой в Мертон всех ценных вещей, какие у него были в Лондоне.

Прекрасной Эмме Лайонне будущее казалось надежным как никогда, и тут грянул гром, разбудив ее посреди этого сладкого сна.

Второго сентября, то есть всего через двенадцать дней после возвращения Нельсона, около пяти часов утра, в дверь их дома в Мертоне постучали. Нельсон, предчувствуя какое-нибудь сообщение от Адмиралтейства, спрыгнул с кровати и пошел встречать утреннего посетителя.

То был капитан Блэквуд («Черное дерево»); он, и в самом деле, прибыл из Адмиралтейства с известием, что объединенный французско-испанский флот, за которым столько гонялся Нельсон, блокирован в порту Кадиса.

Узнав Блэквуда, Нельсон воскликнул:

— Держу пари, Блэквуд, что вы принесли мне новости насчет объединенного флота и мне поручено его уничтожить!

Это было именно то, с чем явился Блэквуд: от Нельсона ждали полного разгрома противника.

Все его благие намерения тотчас же были забыты; он не думал более ни о чем, кроме как о том уголке земли, а точнее, моря, где находился объединенный флот, и, весь сияя, с уверенностью, которую внушили ему былые победы, несколько раз повторил Блэквуду:

— Не сомневайтесь, Блэквуд, я преподам Вильнёву урок, который он запомнит надолго!

Сначала он собирался отправиться в Лондон, чтобы подготовить все необходимое для предстоящей кампании, не говоря ничего Эмме о новой миссии, что была на него возложена.

Он решил, что признается ей во всем только в последний час.

Но, поскольку Эмма встала с постели одновременно с ним и заметила его озабоченность после разговора с Блэквудом, она повела его в тот уголок сада, который он особенно любил и называл своим капитанским мостиком, и там спросила:

— Что с вами, мой друг? Вас что-то тревожит, и вы не хотите мне этого сказать.

Нельсон попытался улыбнуться.

— Мне хочется сказать вам, — ответил он, — что я счастливейший из смертных. Чего еще, в самом деле, я мог бы пожелать в этом мире? Одаренный вашей любовью, окруженный своей семьей, я, право, не дал бы и шести пенсов за то, чтобы сделаться племянником самому королю!

Эмма прервала его:

— Я знаю вас, Нельсон, и вам нет смысла пытаться меня обмануть. Вам сообщили, где находится вражеский флот, вы заранее смотрите на него как на свою добычу и будете несчастнейшим из людей, если его разгромит кто-то другой.

Нельсон посмотрел на нее испытующе.

— Что ж, мой друг, — продолжала Эмма, — разгромите этот флот, завершите дело, столь успешно начатое вами, и такая победа станет наградой за два года тягот, которые вы претерпели.

Нельсон продолжал глядеть на свою возлюбленную, и, хотя он по-прежнему молчал, на лице его появилось непередаваемое выражение признательности.

Эмма продолжала:

— Сколь бы тягостна ни была для меня разлука с вами, предложите родине свои услуги, как вы поступали всегда, и без промедления отправляйтесь в Кадис. Ваши услуги будут с благодарностью приняты, и ваше сердце вновь обретет покой. Вы одержите последнюю славную победу и возвратитесь счастливым, чтобы вновь обрести здесь достойный отдых.

Нельсон еще несколько мгновений молча смотрел на нее, затем глаза его наполнились слезами, и он воскликнул:

— Храбрая Эмма! Добрая Эмма! Да, ты читаешь в моем сердце; да, ты проникла в мои мысли. Если бы не было Эммы, на свете более не было бы и Нельсона… Это ты сделала из меня того, кем я стал. Сегодня же я еду в Лондон.

«Виктория», вызванная по телеграфу, в тот же вечер вошла в Темзу, и на следующий день все уже было готово к отъезду.

Тем не менее им оставалось еще десять дней, чтобы быть вместе. Но пять последних Нельсон почти целиком провел в Адмиралтействе; 11-го они в последний раз посетили милый их сердцу Мертон, оставались там вдвоем весь день 12-го и там же заночевали.

За час до рассвета Нельсон поднялся, прошел в комнату дочери и, склонясь над ее постелью, молча молился с великим умилением и со слезами на глазах.

Он был очень набожен.

В семь часов утра он попрощался с Эммой: она проводила его до экипажа, и там он долго прижимал ее к сердцу. Она плакала навзрыд, но, пытаясь улыбнуться сквозь слезы, шепнула ему:

— Не вступайте в сражение, пока вновь не увидите птичку!

Чтобы правильно оценить человека, следует оценивать его не с точки зрения его величия, а с точки зрения его слабостей.

Вот легенда о птичке Нельсона.

Как мы уже говорили, впервые Эмма Лайонна увидела героя Нила, как его называли тогда, в момент его возвращения с Абукирской битвы. Обнимая его, она лишилась чувств, и Нельсон приказал отнести ее в свою каюту, а когда она стала приходить в себя, в окно впорхнула птичка и села на плечо Горацио.

Открыв глаза, Эмма, которая, возможно, и не закрывала их полностью, спросила:

— Что это за птичка?

Нельсон улыбнулся и со смехом ответил ей:

— Это мой добрый гений, сударыня; когда рубили дерево, чтобы сделать из него корабельную мачту, среди его ветвей пряталось гнездо бенгальского зяблика; и каждую мою победу предвещало появление этого очаровательного крохотного создания, будь то в морях Англии, Индии или Америки. Несомненно, какая бы победа ни ждала меня впереди, эта птичка меня навестит. Но в тот день, когда я буду сражаться, не увидев ее накануне или в самый день сражения, со мной непременно случится несчастье, я в этом уверен.

И действительно, эта птичка возвестила ему о самой прекрасной из его побед: победе над Эммой Лайонной.

В ходе бомбардировки Копенгагена он проснулся под пение этой птички, хотя совершенно не понимал, каким образом она влетела к нему в каюту.

Вот почему Эмма сказала ему:

«Не вступайте в сражение, пока вновь не увидите птичку!»

Нельсон прибыл в Портсмут утром следующего дня, а 15 сентября вышел в море.

Однако непогода так разыгралась, что, как бы Нельсон ни спешил, «Виктории» пришлось еще целых два дня оставаться в виду британского берега.

Эта задержка позволила Нельсону переслать перед отправлением две записки, предназначенные для Эммы и полные живейшей нежности к дочери и к возлюбленной, однако между строк там уже угадывались печальные предчувствия.

Наконец установилась благоприятная погода, он смог выйти из Ла-Манша и, следуя на всех парусах, 20 сентября в шесть часов пополудни присоединился к эскадре, ждавшей у Кадиса и состоявшей из двадцати трех кораблей резерва под командованием вице-адмирала Коллингвуда.

В тот день ему исполнилось сорок семь лет.

Первого октября он написал Эмме письмо, где сообщил ей о своем соединении с эскадрой адмирала Коллингвуда и о постигшем его нервном припадке. Такие припадки случались у него с тех пор, как его ужалила змея.

Вот это письмо:

«"Виктория", 1 октября 1805 года.

Моя драгоценная Эмма, для меня истинное облегчение взять перо и написать Вам несколько строк, ибо нынешним утром около четырех часов меня настиг один из моих судорожных приступов, вконец расстроивший нервы. Мне кажется, что в конце концов наступит день, когда очередной такой приступ меня просто убьет. Впрочем, сейчас все прошло и от недомогания не осталось ничего, кроме ужасной слабости. Вчера мне пришлось писать семь часов подряд; вероятно, усталость и была причиной беды.

К эскадре я присоединился 20 сентября вечером, и довольно поздно, так что наладить связь с ней мне удалось только на следующее утро. Полагаю, что мое прибытие обрадовало не только командующего эскадрой, но и всех, кто в нее входит, а когда я объяснил офицерам, каков мой план боя, это явилось для них откровением, и они необычайно воспрянули духом. У некоторых даже выступили слезы. Это было ново, это было оригинально, это было просто, и, если удастся применить этот план в сражении с французами, победа обеспечена. "Вы окружены друзьями, — твердили они мне, — мы все верим в вас!" Может быть, среди них и попадались Иуды, но большинство несомненно в восторге от того, что я ими командую.

Только что я получил одновременно письма от королевы и короля Неаполя, это ответ на те, что я посылал им 18 июня и 12 июля сего года. Для Вас — ни словечка! Право слово, такой король и такая королева заставили бы самое Неблагодарность покраснеть от стыда! Прилагаю копии сих посланий к моему, которое с первой оказией отправится в Англию, чтобы рассказать Вам, как я Вас люблю.

Птички пока что не видно, но ведь у нас еще есть время.

Мое искалеченное тело здесь, но сердце все целиком с Вами.

Г.Н.»

Спустя ровно месяц после того дня, когда Нельсон соединился с эскадрой Коллингвуда, адмирал Вильнёв, как мы уже говорили, получил от французского правительства приказ выйти в открытое море, пройти пролив, высадить войска на неаполитанский берег и, очистив перед тем Средиземное море от английских кораблей, вернуться в порт Тулона.

Объединенный флот, состоявший из тридцати трех линейных кораблей, восемнадцати французских и пятнадцати испанских, начал вырисовываться на горизонте в воскресенье 20 октября, в семь утра, подгоняемый легким бризом.

В полдень того дня, когда сражение стало казаться неотвратимым, Нельсон написал два письма: одно своей возлюбленной, другое — Горации.

«Моя бесконечно дорогая, возлюбленная Эмма, мне доложили, что вражеский флот выходит из порта. Ветер, дующий в наши паруса, так слаб, что я не рассчитываю сойтись с противником ранее завтрашнего дня. Если бы бог войны увенчал успехом наши усилия! Во всяком случае, вернусь ли я победителем или мертвецом, я уверен, что мое имя станет еще дороже Вам и Горации, я же люблю Вас обеих больше жизни.

Молитесь за Вашего друга

НЕЛЬСОНА».

Затем он написал Горации:

«"Виктория", 19 октября 1805 года.

Мой милый ангел, я был счастлив, как ни один человек на свете, когда получил Ваше маленькое письмецо от 19 сентября. Для меня большая радость знать, что Вы добрая девочка и горячо любите мою дорогую леди Гамильтон, которая тоже Вас обожает. Поцелуйте ее от меня. Как мне сказали, объединенный флот наших врагов выходит из бухты Кадиса; вот почему я спешу ответить на Ваше письмо, милая Горация, чтобы сказать Вам, что я без конца думаю о Вас. Я уверен, что Вы помолитесь Господу за мое здоровье, мою славу и мое скорое возвращение в Мертон.

Примите, дорогое дитя, благословение Вашего отца.

НЕЛЬСОН».

На другой день он прибавил к письму, предназначенному Эмме, следующий постскриптум:

«20 октября, утро.

Мы подошли к устью пролива; мне доложили, что на горизонте показались сорок кораблей. Полагаю, что это тридцать три линейных корабля и семь фрегатов; однако ветер пронзительно-холодный, а море весьма неспокойно, и мне думается, что они вернутся в порт еще до наступления ночи».

Наконец, когда показался объединенный флот, Нельсон записал в своем личном дневнике:

«Да будет угодно Господу, пред коим я простираюсь ниц, моля его ниспослать Англии, ради общего блага всей угнетенной Европы, великую и славную победу, и да не допустит он, чтобы сияние этой победы омрачилось какой-либо ошибкой тех, кто будет сражаться и побеждать. Что до меня лично, то я препоручаю мою жизнь тому, кто мне ее даровал. Да благословит Создатель мои усилия, коих я не пожалею, дабы верно послужить моей родине. С доверием оставляю в руках его судьбу святого дела, защитником которого он соблаговолил сегодня сделать меня. Аминь! Аминь! Аминь!»

Затем, окончив эту молитву, в которой прорвалась наружу та смесь мистицизма и восторженности, какая в обычное время скрывалась за его суровым обликом моряка, он написал свое предсмертное завещание:

«21 октября 1805 года, в виду объединенного

флота Франции и Испании, находящегося

на расстоянии около десяти миль от нас.

Принимая во внимание, что выдающиеся услуги, оказанные королю и державе Эммой Лайонной, вдовой сэра Уильяма Гамильтона, так и не были вознаграждены ни королем, ни державой, я напоминаю здесь следующее:

1) что леди Гамильтон в 1799 году получила сообщение о письме испанского короля его брату королю Неаполя, в коем он уведомлял о своем намерении объявить войну Англии, и что, предупрежденный об этом письме, министр мог послать сэру Джону Джервису приказ напасть, если представится случай, на арсеналы Испании и ее флот, и что, если таковые действия не были предприняты, леди Гамильтон в сем неповинна;

2) что британская флотилия под моим командованием не смогла бы вернуться в Египет, если бы, благодаря влиянию леди Гамильтон на королеву Неаполя, наместник Сиракузы не получил приказа, согласно коему в портах Сицилии моей флотилии было предоставлено все необходимое, так что я получил все, в чем нуждался, и смог разгромить французский флот.

Исходя из сказанного, я завещаю моему королю и моей родине позаботиться о том, чтобы вознаградить леди Гамильтон за эти заслуги и обеспечить ей безбедное существование.

Я вверяю также заботам державы мою приемную дочь Горацию Нельсон-Томсон и выражаю желание, чтобы отныне она носила фамилию Нельсон.

Это единственные милости, коих я прошу у короля и Англии в час, когда готовлюсь подвергнуть мою жизнь опасности, защищая их. Да благословит Бог моего короля, мою страну и всех, кто мне дорог!

НЕЛЬСОН».

Все эти меры, которые он принял ради того, чтобы обеспечить будущность своей возлюбленной, свидетельствуют о том, что Нельсона преследовали смертельные предчувствия. И, чтобы придать еще больше подлинности документу, только что составленному им в бортовом журнале, он вызвал к себе своего флаг-капитана Харди и капитана Блэквуда с «Эвриала», того самого, что приезжал за ним в Мертон, и заставил их как свидетелей поставить свои подписи под этим завещанием. Их имена действительно стоят в бортовом журнале рядом с именем Нельсона.

XCII ТРАФАЛЬГАР

В то время, то есть на день 21 октября 1805 года, во Франции был известен лишь один способ вести морское сражение: наступать на врага, по возможности имея превосходство в ветре и двигаясь в одной линии, атаковать находящееся перед тобой судно и уничтожить его или быть уничтоженным им, предоставив случаю оценить, на чьей стороне сила.

Но существовали, помимо того, и другие правила, почти приказного характера, делавшие сражение куда менее опасным для наших врагов, чем для нас.

Официальные инструкции, опубликованные под эгидой военно-морского министерства, категорически требовали не забывать, что первоочередная и главная цель морского сражения состоит в том, чтобы уничтожить оснастку вражеского судна и срубить его мачты.


«Постоянно отмечалось, — весьма справедливо говорит английский генерал сэр Говард Дуглас, — что в сражениях с французами наши корабли претерпевали куда больший ущерб в такелаже, чем в обшивке».


Вдобавок, великолепно действовала английская артиллерия: ее орудия производили по одному выстрелу в минуту, тогда как наши пушки — по одному выстрелу в три минуты.

Вследствие такого различия в стрельбе англичане усеивали палубы наших кораблей трупами, тогда как наши ядра, нацеленные на мачты и снасти, по пять или шесть выстрелов подряд не производили никакого действия, перелетая через судно. Напротив, 74-пушечное английское судно выпускало одним бортовым залпом по три тысячи фунтов железа, летевшего со скоростью пятьсот метров в секунду.

И когда эти три тысячи фунтов железа сталкивались с обшивкой корабля, то есть с устранимым препятствием, которое разрывалось и рассыпалось на куски еще более смертоносные, чем само ядро, они, вместо того чтобы впустую растратить свою сокрушительную мощь, как это происходило у нас, разбивали корпус судна, сбрасывали орудия с лафетов и, наконец, убивали все живое на своем пути.

«Именно этому граду ядер, — писал Нельсон в Адмиралтейство, — Англия обязана своим полным господством на море».

Ему же он и сам был обязан своей победой у Абукира за пять лет перед тем.

Что же касается линейной тактики в ходе морского боя, то Нельсон уже давно отказался от нее и заменил ее другой, к которой мы еще не привыкли.

Он выстраивал свой флот в две колонны, напоминавшие по форме две половины буквы «V»; у острого конца, которому предстояло рассечь линию французских кораблей, он помещал свой корабль в качестве македонского клина; одна такая колонна прокладывала себе путь сквозь все, что попадалось ей на пути, вела огонь с обоих бортов, разрывала линию противника, а затем изгибалась дугой; точно так же действовала и вторая колонна, и, прежде чем к окруженным вражеским кораблям успевала прийти помощь, они оказывались уничтоженными.

На военном совете, состоявшемся за два дня до сражения, адмирал Вильнёв заявил:


«Все усилия наших кораблей должны быть направлены на то, чтобы приходить на помощь судам, подвергшимся нападению, и держаться ближе к флагманскому кораблю, который будет служить им примером… Каждый из командиров должен руководствоваться в большей степени своей отвагой и жаждой славы, нежели сигналами с флагманского корабля, который, будучи и сам втянут в сражение и окутан дымом, не сможет, вероятно, и дальше подавать их.

Любой капитан, который не вступит в бой, тем самым отступит от своего долга… и сигнал, напоминающий ему об этом, станет для него позорным пятном».


А вот что заявил Нельсон:


«Разделив свой флот на две эскадры, я дам два различных сражения: одно — наступательное, вести которое поручу Коллингвуду, второе — оборонительное, которое возьму на себя. Вильнёв, вероятно, развернет свою линию на пространстве в пять или шесть миль; я нападу на нее и рассеку ее на два дивизиона; таким образом, я обеспечу Коллингвуду численное превосходство, а на себя возьму заботу сносить натиск превосходящих сил.

Английский флот состоит их сорока кораблей, объединенный французско-испанский флот — из сорока шести. Коллингвуд с шестнадцатью кораблями атакует двенадцать вражеских кораблей; я же, с оставшимися двадцатью четырьмя, буду сдерживать другие тридцать четыре, и не только сдерживать, но и устремлюсь к центру их сосредоточения, к тем судам, которые будут окружать корабль главнокомандующего; этим маневром я отрежу адмирала Вильнёва от его флота и помешаю ему передавать приказы авангарду…

Как только я дам знать о своих намерениях командующему второй колонной, все управление и вся полнота командования этой колонной будут принадлежать ему, и ему предстоит вести атаку так, как он посчитает нужным, и использовать свои преимущества до тех пор, пока он не захватит или не уничтожит окруженные им корабли. Я же позабочусь о том, чтобы другие вражеские корабли не мешали ему… Что касается капитанов флота, то, если в ходе сражения им не удастся разглядеть сигналы своего адмирала или вполне понять их, пусть не тревожатся: они не сделают ошибки, если поставят свой корабль борт о борт с вражеским кораблем».


По завершении этого столь простого и одновременно столь глубокого изложения плодотворнейших принципов морской тактики зал заседаний на «Виктории», где собрались высшие офицеры и капитаны эскадры, огласился долгими восторженными криками.

«Это напоминало, — писал Нельсон в Адмиралтейство, — электрический разряд. Некоторые офицеры были тронуты до слез. План атаки одобрили все: его сочли новым, неожиданным, понятным и исполнимым, и все до единого, от старшего из адмиралов до младшего из капитанов, восклицали: "Враг будет разбит, если только нам удастся настигнуть его"».

В полную противоположность Нельсону, заранее видевшему себя победителем, Вильнёв шел к сражению, не имея веры в себя. В этом флоте, столь храбром и верном, состоявшем из стольких знающих и удачливых людей, он ощущал скрытый зачаток поражения,[10] хотя не мог бы сказать, в чем это выражалось. В основе его страхов было воспоминание об Абукире, однако предметом постоянных жалоб в его переписке был недостаток морского опыта у наших офицеров, недостаток военного навыка у наших капитанов, недостаток уверенности у матросов, общий недостаток во всем.

Бриз, позволивший кораблям Вильнёва и Гравины выйти из порта, неожиданно ослабел. Задерживаемый неопытностью нескольких испанских судов, которые, беря рифы, увалились под ветер, объединенный флот медленно отдалялся от берега.

Нельсон, извещенный своими фрегатами о выступлении нашего флота, уже мчался на всех парусах, чтобы сразиться с ним. Однако сильные порывы ветра вскоре сменились очередным штилем, и, прежде чем два флота успели разглядеть друг друга, наступила ночь.

В разных точках горизонта стали вспыхивать огни; пушечные выстрелы, раздававшиеся все ближе и ближе, своим звуком дали знать адмиралу Вильнёву, что он напрасно пытался скрыть от неприятеля свое передвижение, и вызвали у него понимание необходимости построить свой флот в более плотный порядок.

На другой день, в семь часов утра, адмирал подал сигнал сформировать линию баталию в естественном порядке, правым галсом.

При виде этого маневра Нельсон понял, что столь желанное сражение случится в тот же день. Он распорядился укрепить перед боем мебель на своем корабле и снять со стены галереи портрет леди Гамильтон, чтобы укрыть его от вражеских ядер, спустив на нижнюю палубу.

Между тем объединенный флот приближался в плотном боевом порядке, с решительностью и быстротой, сокращавшей расстояние до него с каждой волной.

Слабый западно-северо-западный бриз едва наполнял самые верхние паруса кораблей, но, подталкиваемый длинными волнами зыби, верного признака неминуемой бури, английский флот, тем не менее, двигался вперед со скоростью одного льё в час; в соответствии с планом Нельсона, он был разделен на две колонны.

«Виктория», с Нельсоном на борту, возглавляла первую эскадру, ведя за собой два 98-пушечных корабля, «Отважный» и «Нептун», бронзовые тараны, имевшие задачу пробить первую брешь во вражеской линии. 74-пушечные «Завоеватель» и «Левиафан» шли позади «Нептуна», опережая 100-пушечную «Британию», на которой реял флаг контр-адмирала графа Нортеска.

Следом, отделенный от этой первой группы довольно большим расстоянием, шел «Агамемнон», один из первых кораблей, на которых довелось плавать Нельсону; он вел за собой в кильватере «Британии» четыре 74-пушечных корабля: то были «Аякс», «Орион», «Минотавр» и «Спартиат».

Стороны сблизились на пушечный выстрел. Адмирал Вильнёв, из предосторожности, к которой нередко прибегают в море, но едва ли уместной на сей раз, приказал не стрелять, пока противник не окажется в пределах уверенной досягаемости, хотя английские колонны являли собой огромное скопление судов, и каждый выстрел мог бы попасть в цель: ядрам просто некуда было бы отклониться в сторону.

Около полудня южная колонна под командованием адмирала Коллингвуда, на четверть часа опережавшая северную колонну, которой командовал Нельсон, приблизилась к середине линии наших кораблей, поравнявшись со «Святой Анной». За флагманским кораблем «Ройял Соверен» следовали «Бель-Иль» и «Марс»; «Гремящий» и «Беллерофонт» шли в непосредственной близости за «Марсом»; «Колосс», «Ахилл» и «Полифем» следовали за «Беллерофонтом» на расстоянии одного кабельтова; правее «Ревендж» вел за собой корабли «Свифтшур», «Тандерер» и «Дифенс»; между двумя колоннами, но также составляя часть эскадры Коллингвуда, плыли два тихоходных парусника, «Дредноут» и «Принц».

Английская эскадра имела на вооружении 2 148 пушек; французская — 1 356, испанская — 1 270.

Флаг адмирала Вильнёва был поднят на борту «Букентавра», флаг адмирала Гравины развевался на борту «Принца Астурийского», 112-пушечного корабля. Контр-адмирал Дюмануар находился на борту «Гневного», а контр-адмирал Магон — на борту «Альхесираса»; два великолепных трехпалубных испанских корабля, 130-пушечная «Пресвятая Троица» и 112-пушечная «Святая Анна» несли на себе флаги, соответственно, контр-адмирала Сиснероса и контр-адмирала Алавы.

Десять кораблей, которым в их перестроениях мешали безветрие и зыбь, не успели занять место в боевом строю и составили нечто вроде второго ряда позади линии баталии.

Это были: «Нептун», «Сципион», «Неустрашимый», «Райо», «Гневный», «Дюге-Труэн», «Монблан» и «Святой Франциск Ассизский».

Три первых корабля из главных сил объединенного флота сосредоточились рядом с «Букентавром»: находившаяся впереди него «Пресвятая Троица», расположившийся в его кильватере «Грозный» и, наконец, «Нептун», шедший с подветренной стороны, между «Букентавром» и «Грозным».

Капитан Люка, предвидя мгновение, когда должны были сойтись две английские колонны, одну из которых вела за собой «Виктория», а другую возглавлял «Ройял Соверен», стал маневрировать таким образом, чтобы в момент столкновения оказаться между «Букентавром» и «Святой Анной». Рядом с ним, на верхней палубе, стоял никому не известный молодой офицер; то был не кто иной, как Рене.

Он был вооружен абордажной саблей и карабином.

Уже можно было разглядеть Нельсона, который тоже стоял на верхней палубе, держа подле себя Блэквуда, капитана «Эвриала», пользовавшегося, наряду с Харди, капитаном флагманской «Виктории», его доверием и любовью.

Как раз в эту минуту, вызвав к себе одного из офицеров, прикрепленных к его штабу, Нельсон сказал ему:

— Господин Паско, обратитесь к флоту со следующим призывом: «England expects that every man will do his duty!» («Англия ждет, что каждый выполнит свой долг!»)

Нельсон был облачен в синий мундир, и грудь его украшали знаки ордена Бани, ордена Святого Фердинанда и Заслуг, ордена Иоакима, Мальтийского ордена и, наконец, оттоманского ордена Полумесяца.

К Нельсону подошел капитан Харди и, обращаясь к нему, произнес:

— Во имя Неба, капитан, смените мундир, эта куча звезд у вас на груди служит прекрасной мишенью для всех.

— Слишком поздно, — ответил Нельсон, — все видели меня в нем, и я уже не могу облачиться в другой.

Тогда Нельсона попросили подумать о его звании главнокомандующего и, находясь на флагманском корабле, не бросаться первым в гущу кораблей объединенного флота.

— Позвольте «Левиафану», который идет вслед за вами, — сказал Харди, — обогнать вас и первым принять на себя огонь французов.

— Хорошо, — ответил он с улыбкой, — пусть «Левиафан» обгонит меня, если сможет. А пока, — добавил он, обращаясь к Харди, — прибавьте парусов.

И только тогда его капитаны покинули палубу «Виктории», чтобы вернуться на свои корабли.

Прощаясь с ними у кормового трапа, он сердечно пожал руку капитану Блэквуду, горячо пожелавшему ему победы.

Под скоплением кораблей французского флота буквально исчезло из виду море.

— Сколько этих кораблей, захваченных или потопленных, покажутся нам достаточным доказательством великой победы? — смеясь, спросил Нельсон у Блэквуда.

— Ну, двенадцать или пятнадцать, — ответил Блэквуд.

— Этого недостаточно, — промолвил Нельсон. — Меня устроит никак не меньше двадцати. — Затем лицо его омрачилось, и он добавил, обращаясь к своему другу:

— Прощайте, Блэквуд. Да благословит вас Всемогущий Бог; на этом свете мы больше не свидимся.

Между тем честь произвести первые выстрелы была уготована не Нельсону. Двигаясь наискось, головная часть колонны адмирала Коллингвуда обошла колонну, находившуюся под командованием Нельсона. Именно она разорвала линию баталии испанцев и французов.

Корабль «Ройял Соверен», с Коллингвудом на борту, обрушился на испанский трехпалубный корабль «Святая Анна» и, встав своим правым бортом вплотную к его правому борту, накрыл его картечным огнем и окутал дымом.

— Храбрый Коллингвуд! — воскликнул Нельсон, указывая на брешь, проделанную в центре вражеской линии. — Смотрите, Харди, смотрите, как он устремляет свой корабль в огонь, не глядя ни вперед, ни назад, ни по сторонам! Дорога открыта, ставьте все паруса!

Пока Нельсон восклицал так, стоя на юте «Виктории», Коллингвуд, находившийся в самом горниле сражения, в свой черед воскликнул, обращаясь к Ротерему, своему флаг-капитану:

— О, как был бы счастлив Нельсон, будь он сейчас здесь!

Но Нельсон вскоре и сам оказался в подобном пекле. Над его головой уже пролетали ядра семи кораблей объединенного флота, разрывая паруса «Виктории» и бороздя ее палубу.

Первым убитым на борту «Виктории» оказался молодой человек по имени Скотт, секретарь Нельсона; в тот момент, когда он беседовал с адмиралом и Харди, его надвое разорвало ядром. Поскольку Нельсон очень любил молодого человека, Харди тотчас же приказал убрать труп, чтобы его вид не удручал адмирала.

Почти в то же мгновение два ядра, соединенные цепью, повергли на палубу восемь морских пехотинцев, буквально перерезав их тела пополам.

— О! — произнес Нельсон. — Огонь чересчур плотный, такое долго не продлится.

В тот же момент воздушная волна от пушечного ядра, просвистевшего у самого его рта, сперла ему дыхание и едва не вызвала у него удушья.

Он уцепился за руку одного из своих адъютантов, с минуту пошатывался и тяжело дышал, но затем, придя в себя, произнес:

— Пустяки… Это пустяки.

Ядра были пущены с «Грозного».

В те времена, как мы уже отмечали, правилом было стрелять по мачтам и снастям, но Люка его не придерживался и, перед тем как открыть огонь, сказал канонирам:

— Друзья, стреляйте ниже! Англичанам не нравится быть убитыми.

И канониры стреляли ниже.

Между тем «Виктория» еще не вела огня.

— Рядом с нами три корабля, какой из них следует атаковать? — спросил у Нельсона капитан Харди.

— Тот, что ближе всего, — ответил Нельсон. — Впрочем, выбирайте сами.

К этому моменту наибольший урон «Виктории» нанес «Грозный». Так что Харди приказал рулевым направить «Викторию» к «Грозному» и прижаться своими пушечными портами к портам этого корабля.

— Полагаю, — произнес Рене, обращаясь к Люка, — что для меня настало время занять пост на марсе.

И он бросился к вантам крюйс-марса.

Пока Рене поднимался вверх, оба корабля извергали друг на друга картечь и в конце концов столкнулись, произведя такой страшный грохот, что можно было подумать, будто один из них проломил обшивку другому, и такое вполне могло бы случиться, если бы сильный ветер, ворвавшийся в это смешение парусов, не заставил податься назад «Грозный», в своем попятном движении увлекший за собой «Викторию».

Корабли, следовавшие за Нельсоном, устремились в просвет, образовавшийся в линии баталии, и, разойдясь в разные стороны, одни вправо, другие влево, разделили на две части объединенный флот.

Был полдень; сражение началось. Англичане подняли флаг святого Георгия, гюйс с белой косицей; одновременно испанцы, развернув флаг Кастилии, подвесили под ним длинный деревянный крест, а на корме каждого из французских кораблей под семикратный крик «Да здравствует император!» взвился трехцветный флаг.

И тотчас же шесть или семь кораблей, окружающих Вильнёва, разом открывают огонь по «Виктории». «Грозный», стоящий на ее траверзе, и двести пушек, извергающих на нее огонь, не могут остановить ее. Она проходит позади «Букентавра» на расстоянии пистолетного выстрела; ее 68-фунтовая карронада, установленная на баке, стреляет первой, изрыгая в окна на корме французского корабля круглое ядро и пятьсот ружейных пуль; затем пятьдесят орудий, заряженных двойными и тройными снарядами, вдребезги разносят кормовую часть «Букентавра», сбрасывают с лафетов двадцать из его пушек и заполняют его батареи телами убитых и раненых.

«Виктория» медленно проходит через линию баталии, которую перед тем разорвали ее смертельные объятия с «Грозным». Сцепившись бортами, два этих корабля продолжают дрейфовать от линии баталии. На залпы «Виктории» огнем отвечают марсы и батареи «Грозного», и в этом необычном сражении, скорее ружейном, чем орудийном, наши моряки обретают перевес. За несколько минут шкафуты, бак и ют «Виктории» оказываются усеянными трупами: из ста десяти человек, находившихся на ее палубе к началу боя, способны сражаться теперь не более двадцати; твиндек до отказа забит ранеными и умирающими, которых поминутно туда приносят.

При виде груд раненых с перебитыми ногами и оторванными руками хирурги ошеломленно переглядываются; капеллан «Виктории», обезумев от ужаса, в полной растерянности хочет бежать из этого ужасного места, из этой мясной лавки, как он назовет его десять лет спустя. Он выскакивает на палубу. Посреди царящей там суматохи, сквозь завесу дыма, он видит Нельсона и капитана Харди, которые прохаживаются на юте. Внезапно Нельсон, к которому он бежит, простирая к нему руки, падает на палубу, словно пораженный молнией.

Это произошло ровно в четверть второго.

Пуля, пущенная с крюйс-марса «Грозного», поразила его сверху и, пройдя через левое плечо, нисколько не ослабленная эполетом, раздробила позвоночный столб.

Нельсон стоял на том самом месте, где был убит его секретарь, и, упав, рухнул лицом прямо в лужу его крови.

Он попытался приподняться на одно колено, помогая себе единственной оставшейся у него рукой. Харди, стоявший в двух шагах от него, оглянулся на шум его падения, бросился к нему и с помощью двух матросов и сержанта Секкера поставил его на ноги.

— Надеюсь, милорд, — воскликнул он, — что вы ранены не так уж опасно!

Но Нельсон ответил:

— На этот раз, Харди, они со мной покончили.

— О нет! Надеюсь, это не так! — вскричал капитан.

— Все так, — произнес Нельсон. — По шаткости всего тела я ощутил, что перебит позвоночник.

Харди тотчас же приказал отнести адмирала туда, где укладывали всех раненых. Пока моряки несли его, он заметил, что канаты, с помощью которых приводился в движение румпель, перебиты картечью. Он указал на это капитану Харди и приказал одному из мичманов заменить поврежденные канаты новыми.

Затем он вытащил из кармана платок и прикрыл им свое лицо и ордена, чтобы матросы не узнали его и не поняли, что адмирал ранен.

Когда его принесли в твиндек, г-н Битти, корабельный хирург, примчался, чтобы оказать ему помощь.

— О мой дорогой Битти, — сказал Нельсон, — каково бы ни было ваше искусство, вы ничего не сможете для меня сделать: у меня перебит позвоночник.

— Я надеюсь, что ранение не столь серьезно, как полагает ваша светлость, — промолвил хирург.

В эту минуту преподобный Скотт, капеллан «Виктории», в свой черед приблизился к Нельсону. При виде его адмирал закричал голосом, прерывающимся от боли, но все еще полным силы:

— Ваше преподобие, сообщите обо всем леди Гамильтон, Горации, всем моим друзьям; скажите им, что я составил завещание и поручил моей родине заботу о леди Гамильтон и моей дочери Горации… Запомните то, что я говорю вам сейчас, и не забывайте этого никогда!

Нельсона перенесли на кровать, с большим трудом сняли с него одежду и укрыли его простыней.

Пока с ним все это проделывали, он сказал доктору:

— Доктор, мне конец! Доктор, я уже мертвец!

Господин Битти осмотрел рану; он заверил Нельсона, что сумеет исследовать ее зондом, не причиняя ему сильной боли, действительно выполнил эту процедуру и выяснил, что пуля пронзила грудь и остановилась у самого позвоночного столба.

— Я уверен, — проговорил Нельсон, в то время как врач зондировал рану, — что мое тело продырявлено насквозь.

Врач осмотрел спину: она была невредима.

— Вы ошибаетесь, милорд, — сказал он. — Однако постарайтесь объяснить мне, что вы испытываете.

— Я чувствую, — ответил раненый, — будто при каждом вздохе волна крови подступает к горлу… Нижняя часть моего тела словно омертвела… Дышать трудно, и, хотя вы утверждаете противное, я настаиваю, что у меня перебит позвоночник.

Все эти симптомы подсказывали хирургу, что следует оставить всякую надежду.

Однако о серьезности ранения не знал никто на борту, за исключением хирурга и двух его подручных, а также капитана Харди и капеллана.

Но, несмотря на все предосторожности, предпринятые Нельсоном для того, чтобы о случившемся несчастье никому известно не было, о нем знали на «Грозном».

В тот момент, когда Нельсон рухнул на палубу, чей-то громкий голос, слышный всей команде, прогремел с крюйс-марса:

— Капитан Люка, на абордаж! Нельсон убит!

XCIII КАТАСТРОФА

Люка бросился к вантам и, поднявшись вверх на двадцать футов, увидел, что палуба «Виктории» и в самом деле безлюдна.

В то же мгновение он вызывает свою абордажную команду; не проходит и минуты, и палубу французского корабля заполняют вооруженные люди, которые устремляются к юту, бортовым ограждениям и вантам.

Канониры «Виктории» покидают свои орудия, чтобы отразить эту новую опасность. Встреченные градом гранат и сильным ружейным огнем, они вскоре в беспорядке отступают в первую батарею. Но «Викторию» защищает ее громада: матросы «Грозного» тщетно пытаются вскарабкаться вверх по ее отвесным бортам. Капитан Люка приказывает разрубить борстропы грота-реи и устроить из нее перекидной мост между двумя кораблями. Тем временем, воспользовавшись якорем, подвешенным к русленям «Виктории», гардемарину Йону и четырем матросами удается попасть на палубу английского корабля. Видя дорогу, которую они проложили, следом за ними туда устремляются абордажные отряды: возглавляет их старший помощник капитана «Грозного», капитан-лейтенант Дюпоте.

Внезапно какой-то человек, который по снастям перебирается с крюйс-марса «Грозного» на «Викторию», падает среди них сверху, словно аэролит.

«Виктория» уже готова явить собой странное зрелище флагманского корабля, в момент победы своего флота захваченного вражеским кораблем, да еще имеющим на двадцать шесть орудий меньше, чем он, как вдруг чудовищный залп ядер и картечи прочесывает палубу «Грозного».

Это «Отважный», преодолев линию баталии, устремляется под самый бушприт вражеского корабля.

Почти двести человек повалены этим первым залпом.

«Отважный» встает бортом к французскому кораблю и снова обрушивает на него огонь своей артиллерии. Этот залп срывает флаг с «Грозного», но какой-то человек, почти неизвестный экипажу капитана Люка, бросается к ящику с флагами, хватает новый трехцветный флаг и прибивает его к рее.

Но, как если бы двух трехпалубных кораблей было недостаточно для того, чтобы вести бой с одним двухпалубным, к ним присоединяется третий, дабы сокрушить «Грозный».

Английский корабль «Нептун» подходит к нему с кормы и дает залп, который ломает его фок-мачту и бизань-мачту. Оказавшись под этим железным градом, второй флаг в свой черед падает вниз, но грот-мачта остается неповрежденной; тот же человек, что прибил флаг к рее, бросается к грот-мачте и снова прибивает его к брам-рее.

«Грозный» открывает по «Отважному» ответный огонь, который лишает его мачты и убивает у него пятьдесят человек.

Новый залп «Нептуна»; пушечные ядра разрушают борт «Грозного», выводят из строя руль и оставляют у ватерлинии несколько пробоин, через которые в трюм потоками хлещет вода.

Все офицеры на «Грозном» ранены, десять из одиннадцати гардемаринов ранены смертельно. Из шестисот сорока трех членов экипажа выведены из строя пятьсот двадцать два человека, среди которых триста убитых и двести двадцать два раненых. Наконец, одно из пушечных ядер ломает грот-мачту, увлекая за собой ее третий по счету флаг.

Тот же человек, который до этого дважды крепил к рее флаг, теперь ищет место, чтобы поднять его в третий раз, но на судне, словно на блокшиве, больше нет мачт, и Люка останавливает его, произнеся спокойным, как всегда, голосом:

— Бесполезно, Рене, мы идем ко дну.

«Букентавр» находился в не менее плачевном состоянии; своим бушпритом он врезался в галерею кормы «Пресвятой Троицы» и тщетно пытался высвободиться; оцепеневшие в этом чудовищном положении и обстреливаемые вначале «Викторией», а затем четырьмя другими английскими кораблями, эти два корабля объединенного флота, насчитывавшие вместе двести десять орудий и около двух тысяч бойцов, совместной мощью своих батарей продолжали крушить вражеские суда, а те, в свой черед, издалека крушили их.

Вильнёв, стоявший на юте, в безнадежности сложившегося положения обретя решительность, которой ему недоставало для того, чтобы руководить сражением, и озаряемый орудийным огнем «Букентавра», «Пресвятой Троицы» и четырех вражеских кораблей, которые одновременно атаковали их, выглядел по-настоящему величественно.

Он видел, как вокруг него падали один за другим все его офицеры; пригвожденный к своей позиции, он был вынужден поддерживать сокрушительный огонь с кормы и с правого борта, не имея возможности пустить в ход батареи левого борта.

После часа сражения, а скорее, агонии, на глазах у него упал флаг-капитан Мажанди, получивший тяжелое ранение. Лейтенант Додиньон, заменивший его, упал в свой черед, также получив ранение, и был заменен лейтенантом Фурнье. Грот-мачта и бизань-мачта одна за другой рухнули на палубу, учинив там ужасающий беспорядок. Флаг подняли на фок-мачте.

Окутанный плотным облаком дыма, которое почти при полном отсутствии ветра сгустилось вокруг всех этих пылающих огнем кораблей, адмирал не видел более, что происходило с остальной частью его эскадры. В какой-то момент, разглядев, благодаря просвету в дыму, корабли авангарда — их было двенадцать, и все они стояли неподвижно, — он дал им приказ, подняв сигнальные флаги на последней оставшейся у него мачте, повернуть на другой галс и направиться к месту боя.

Затем темнота сгустилась вновь, различить что-либо стало невозможно, а в три часа пополудни на палубу рухнула третья мачта, загромоздив ее окончательно.

И тогда он попытался спустить на воду одну из своих шлюпок; те, что находились на палубе, были разбиты упавшими мачтами; те, что крепились за бортом, были насквозь пробиты ядрами: две или три из них пошли ко дну, едва коснувшись воды.

Во все время боя Вильнёв появлялся в самых опасных местах, не требуя более у судьбы ничего, кроме ядра, картечины или ружейной пули.

Судьба уготовила ему самоубийство.

Испанский флагман, оставленный семью своими кораблями, сдался неприятелю после четырехчасового боя, а остальная часть испанской эскадры встала под ветер, который понес ее в сторону Кадиса.

Между тем каждый раз, когда очередной французский корабль спускал флаг, экипаж «Виктории» издавал ликующее «Ура!», и Нельсон, забывая при каждом из этих криков о своем ранении, спрашивал:

— Что там такое?

И когда ему объясняли причину этого шума, он неизменно выказывал глубокое удовлетворение.

Его мучила жгучая жажда, он часто просил пить и выражал желание, чтобы его обмахивали бумажным веером.

Питая дружескую привязанность к капитану Харди, он все время выказывал опасения за его жизнь. Капеллан и хирург пытались успокоить его на этот счет. Они отправляли к капитану Харди посланца за посланцем, дабы сказать ему, что адмирал хочет видеть его, а так как он все не шел, Нельсон в нетерпении вскричал:

— Вы не хотите позвать ко мне Харди… я уверен, что его уже нет в живых!

Наконец, через час и десять минут после того как Нельсон был ранен, капитан Харди спустился на нижнюю палубу.

При виде его адмирал вскрикнул от радости, горячо пожал ему руку и сказал:

— Ну что, Харди, как идет сражение? День благоприятен для нас?

— Весьма, весьма благоприятен, милорд! — ответил капитан. — Мы захватили уже двенадцать кораблей.

— Надеюсь, ни один из наших не спустил флага?

— Нет, милорд, ни один.

Потом, успокоившись на счет исхода битвы, Нельсон вспомнил о себе и, вздохнув, сказал:

— Я умираю, Харди, и смерть придет без задержки. Скоро для меня все будет кончено. Подойдите сюда, мой друг.

Понизив голос, он продолжал:

— У меня есть просьба к вам, Харди. Когда я умру, срежьте мои волосы для моей дорогой леди Гамильтон и отдайте ей все, что мне принадлежало.

— Я только что говорил с хирургом, — перебил его Харди, — он положительно надеется сохранить вам жизнь.

— Нет, Харди, нет, — возразил Нельсон, — не пытайтесь меня обмануть. У меня перебит позвоночник.

Долг службы требовал присутствия Харди на палубе. Он пожал раненому руку и поднялся наверх.

Нельсон потребовал к себе хирурга. Тот был занят в это время лейтенантом Уильямом Риверсом, которому ядром оторвало ногу. Тем не менее он прибежал, сказав, что с перевязкой справятся его помощники.

— Я лишь хотел узнать, как дела у моих старых товарищей, — сказал ему Нельсон. — Что же касается меня, то мне вы больше не нужны, доктор. Я ведь сказал вам, что нижняя половина тела у меня совершенно утратила чувствительность, и она уже холодна как лед.

В ответ хирург сказал ему:

— Милорд, позвольте прощупать вас.

И он потрогал нижние конечности Нельсона, которые, действительно, уже совершенно ничего не чувствовали и были как мертвые.

— О! — воскликнул Нельсон. — Я знаю, что говорю: Скотт и Берк уже щупали меня так же, как вы, и я ничего не ощущал тогда, как не ощущаю и теперь. Я умираю, Битти, умираю.

— Милорд, — промолвил хирург, — к несчастью, я уже ничем не могу вам помочь.

Сделав это смертельное признание, он отвернулся, чтобы скрыть слезы.

— Знаю, — ответил Нельсон. — Я чувствую какое-то стеснение здесь, в груди.

И он положил ладонь на то место, о каком говорил.

— Благодарение Богу, — прошептал он, — я исполнил свой долг!

Доктор, не имея возможности ничем более облегчить страдания адмирала, отправился к другим раненым. Но в это время вернулся капитан Харди, который, прежде чем во второй раз покинуть верхнюю палубу, послал лейтенанта Хиллса к адмиралу Коллингвуду, чтобы сообщить ему страшную весть.

Харди поздравил Нельсона с тем, что он, хотя уже и пребывая в когтях смерти, одержал полную и решительную победу. Капитан сообщил ему, что, насколько можно судить, в настоящую минуту пятнадцать французских кораблей находятся в руках англичан.

— Я бы держал пари на двадцать! — прошептал Нельсон.

Затем вдруг, вспомнив о направлении ветра и предвестиях бури, замеченных им на море, он добавил:

— Отдайте якоря, Харди! Отдайте якоря!

— Я полагал, — произнес флаг-капитан, — что командование флотом примет адмирал Коллингвуд.

— Ну нет, по крайней мере пока я жив! — произнес раненый и приподнялся, опираясь на руку. — Харди, я сказал вам поставить корабли на якорь, я так хочу!

— Я сейчас же отдам приказ, милорд.

— Ради всего святого, сделайте это, и не позже чем через пять минут.

Затем тихо и словно стыдясь такого малодушия, он добавил:

— Харди, не бросайте мое тело в море, прошу вас!

— О, разумеется, нет! Вы можете быть спокойны насчет этого, милорд, — рыдая, ответил ему Харди.

— Позаботьтесь о бедной леди Гамильтон, — слабеющим голосом прошептал Нельсон, — о моей дорогой леди Гамильтон… Поцелуйте меня, Харди!

Капитан, плача, поцеловал его в щеку.

— Я умираю удовлетворенным, — сказал Нельсон. — Англия спасена!

Капитан Харди в молчаливом созерцании постоял с минуту у изголовья умирающего, а затем, преклонив колени, коснулся губами его лба.

— Кто меня целует? — спросил Нельсон, чей взгляд уже погрузился в смертную мглу.

— Это я, Харди! — ответил капитан.

— Благослови вас Бог, друг мой! — произнес умирающий.

Харди поднялся на верхнюю палубу.

Нельсон, заметив рядом с собой капеллана, заговорил с ним:

— Ах, отец мой, я никогда не был закоренелым грешником…

Затем, помолчав, прошептал:

— Отец мой, запомните, прошу вас, что я завещал моей родине и королю заботу о леди Гамильтон и о моей дочери Горации Нельсон. Не забывайте Горацию.

Его жажда все усиливалась. Он громко застонал:

— Пить!..Пить!.. Веер сюда!.. Дайте воздуха!.. Разотрите меня!..

Последняя просьба была обращена к капеллану, г-ну Скотту, который доставлял раненому некоторое облегчение тем, что растирал ему грудь рукой. Эти слова умирающий произнес прерывающимся голосом; чувствовалось, что его страдания становятся нестерпимыми, и ему потребовалось собрать все свои силы, чтобы в последний раз произнести:

— Благодарение Богу, я исполнил свой долг!

То были его последние слова.

Хирург вернулся: камердинер Нельсона успел сообщить ему, что адмирал отходит. Битти взял руку умирающего — она была холодна; пощупал пульс — он был неразличим; тогда он притронулся ко лбу — Нельсон открыл свой единственный глаз и тотчас его закрыл.

Нельсон испустил свой последний вздох. Было двадцать минут пятого: после своего ранения он прожил три часа и тридцать две минуты.

Возможно, читатель будет удивлен тем, что я с такими исключительными подробностями рассказываю о смерти Нельсона; однако мне кажется, что одного из самых великих воителей, когда-либо существовавших на свете, надлежало проводить, если и не историку, то хотя бы романисту, до самой двери гробницы. Не обнаружив этих подробностей ни в одной книге, я раздобыл протокол установления его смерти, подписанный корабельным хирургом Битти и капелланом Скоттом.

XCIV БУРЯ

Возможно, следовало бы закончить рассказ о Трафальгарской битве смертью Нельсона; однако нам кажется огромной несправедливостью оставить в безвестности имена стольких храбрецов, которые, погибнув, как и он, сделали все возможное во имя своего отечества.

Мы покинули отчаявшегося Вильнёва на разбитой палубе «Букентавра», без единой лодки, способной держаться на воде и доставить его к одному из французских кораблей, которые остались невредимыми, поскольку находились вдали от боя. Разумеется, если бы ему удалось добраться до одного из десяти кораблей авангарда, которые, обменявшись несколькими пушечными выстрелами с эскадрой Нельсона, оставались в бездействии, не имея перед собой противника, и затем броситься с этим мощным подкреплением в схватку, сражение, будь даже оно проиграно, не закончилось бы таким ужасающим разгромом.

Но, прикованный к «Букентавру», словно живой к трупу, открытый для обстрела со всех сторон и лишенный возможности произвести в ответ хотя бы один выстрел, он был вынужден спустить свой флаг.

Отделившаяся от одного из английских судов шлюпка направилась за Вильнёвом и доставила его на корабль «Марс».

Контр-адмирал Дюмануар повторил сигналы, поданные Вильнёвом. Десятью кораблями, которым он адресовал их, были: «Герой», чей командир, капитан Пулен, был убит в начале сражения, «Святой Августин», «Святой Франциск Ассизский», «Монблан», «Дюге-Труэн», «Гневный», «Райо», «Неустрашимый», «Сципион» и «Нептун».

Однако лишь четыре из них повиновались сигналам командующего дивизионом и стали поворачивать на другой галс, пуская в ход спущенные на воду шлюпки.

Этими кораблями были «Монблан», «Дюге-Труэн», «Гневный» и «Сципион»; однако контр-адмирал подал им знак сделать поворот оверштаг, что предоставляло им возможность, увалившись под ветер, броситься в схватку, когда они сочтут это полезным.

В итоге контр-адмирал Дюмануар, находившийся на «Гневном», вместе со «Сципионом», «Дюге-Труэном» и «Монбланом» стал двигаться в направлении с севера на юг, следуя вдоль линии баталии; там, куда он направлялся, можно было зажать англичан между двух огней. Но он опоздал по крайней мере на три часа. Почти повсюду дело завершилось разгромом. «Букентавр» был захвачен, «Пресвятая Троица» перешла в руки противника, а «Грозный» оказался разгромлен. Англичане устремились со всех сторон к французским кораблям, отклонившимся от направления ветра; в пути они попали под довольно сильный обстрел, причинивший им урон и уменьшивший их способность сражаться.

Подавленные артиллерийским огнем, они, так ничего и не сделав, отступили от места сражения и более никакого участия в нем не принимали.

На том краю линии баталии, где французские корабли имели дело с эскадрой Коллингвуда, они сражались с необычайным мужеством.

Два испанских корабля, «Святая Анна» и «Принц Астурийский», заслужили хвалебного упоминания со стороны историка.

«Святая Анна», первый корабль арьергарда, после двух часов сражения лишилась трех мачт и нанесла «Ройял Соверену» почти такой же урон, какой претерпела сама. Она спустила флаг, но лишь после того, как был тяжело ранен вице-адмирал Алава.

«Необузданный», ближайший сосед «Святой Анны», после того он предпринял невероятные усилия, чтобы помочь ей, не давая «Ройял Соверену» прорвать линию баталии, был покинут «Монархом», находившимся у него в кильватере. Обойденный после этого сзади и атакованный двумя вражескими кораблями, «Необузданный» лишил обоих способности управляться. Сойдясь затем борт к борту с английским «Отважным», он отразил три абордажные атаки и из семисот человек экипажа потерял около четырехсот.

Капитан Бодуэн, командовавший «Необузданным», был убит; его заменил лейтенант Базен; но англичане, бросившись в атаку в четвертый раз, захватили полубак. Базен, будучи раненным, залитый кровью, имея подле себя лишь несколько человек и оттесненный на ют, после героического сопротивления был вынужден спустить флаг.

На то самое место, где должен был сражаться «Монарх» и которое было им покинуто, поспешно встал «Плутон» под командованием капитана Космао; он резко остановил вражеский корабль «Марс», пытавшийся там пройти, изрешетил его пушечными ядрами и уже намеревался взять его на абордаж, как вдруг к ним подошел трехпалубный английский корабль, намереваясь обстрелять его со стороны кормы и захватить. Искусным маневром «Плутон» увернулся от этого нового противника и, встав к нему не кормой, а бортом, избежал его огня, послав ему несколько смертоносных залпов.

Вернувшись затем к своему первому противнику и имея над ним преимущество в ветре, «Плутон» сумел срубить у него две мачты и вывести его из строя, а после этого старался прийти на помощь французам, которых противник одолевал числом, ибо другие корабли объединенного флота, менее щепетильные в вопросах долга, отступили.

Позади «Плутона» чудеса доблести совершал «Альхесирас», на борту которого был контр-адмирал Магон и который дал бой, сравнимый лишь с тем, в какой незадолго перед тем вступил «Грозный».

Контр-адмирал Магон родился на Иль-де-Франсе, в семье уроженцев Сен-Мало. Он был еще молод, он был красив и отважен. В начале схватки, подняв трехцветный флаг, он собрал свой экипаж и пообещал дать матросу, который первым бросится на абордаж, великолепную перевязь, пожалованную ему Филиппинской компанией.

Эту прекрасную награду хотел заслужить каждый.

Соперничая в смелости с командирами «Грозного», «Необузданного» и «Плутона», контр-адмирал Магон двинулся с «Альхесирасом» вперед, чтобы закрыть проход англичанам, желавшим прорвать линию баталии. Выполняя этот маневр, он встретил на своем пути 80-пушечный линейный корабль «Гремящий», прежде французский, сделавшийся после Абукира английским и находившийся теперь под командованием храброго офицера по имени Тайлер. Магон подходит к противнику на расстояние пистолетного выстрела и дает по нему залп, а затем, повернув на другой галс, бушпритом врезается в ванты вражеского корабля. Сцепившись таким образом с «Гремящим», Магон поименно созывает самых храбрых своих матросов, намереваясь вести их на абордаж. Но, когда все они уже собрались на палубе и на бушприте, на них обрушивается чудовищный залп картечи, которая сметает их и ранит Магона в руку и бедро.

Он отказывается покинуть палубу, но офицеры призывают его сделать перевязку, чтобы он мог вместе с ними сражаться и дальше. Два матроса уносят его, как вдруг он замечает капитана Тайлера, который в свой черед ведет за собой колонну, чтобы броситься на палубу «Альхесираса»; Магон высвобождается из рук матросов, хватает абордажный топор и дает отпор англичанам, которые трижды идут в атаку и трижды оказываются отброшены. Его флаг-капитан Турнёр убит рядом с ним, а капитан-лейтенант Плассан, который принимает на себя командование, почти сразу же ранен.

Магон, чей блестящий мундир являет собой отличную мишень для выстрелов, получает новое ранение и чувствует, что силы вот-вот покинут его. Он тотчас же передает командование судном г-ну де Ла Бретонньеру и, опираясь на двух матросов, спускается на нижнюю палубу.

Но одна из картечных пуль, которые свободно пролетают сквозь развороченные борта корабля, попадает ему в грудь, и он падает на палубу одновременно с фок-мачтой, срубленной пушечным ядром.

На палубе «Альхесираса», подвергшейся вторжению, нет больше ни матросов, ни офицеров, чтобы ее оборонять, и корабль, полностью потерявший управление, взят штурмом англичанами.

Рядом с «Альхесирасом», выказывая необычайное мужество, ведут яростный бой четыре французских корабля: «Бервик», «Свифтшур», «Орел» и «Ахилл».

Сойдясь рея к рее с «Беллерофонтом» и сражаясь с ним почти целый час, «Орел» был вынужден оставить противника, почти захваченного им, и ринуться на «Бель-Иль». Командир «Орла», храбрый капитан Гурреж, был убит в три часа пополудни, однако судно, которое обстреливают одновременно «Ревендж» и «Дифенс», продолжает сражаться и спускает флаг лишь в половине четвертого.

«Свифтшур» потерял двести пятьдесят человек команды. Его командир и старший помощник были убиты на капитанском мостике.

Лейтенант Он заменяет их и гибнет, как и они, на своем боевом посту. В конце концов, одолеваемый двумя противниками, «Беллерофонтом» и «Колоссом», «Свифтшур» сдается.

«Бервик» под командованием капитана Кама́, которого Джеймс в своей «Военно-морской истории» называет «доблестным капитаном Кама́», сражается последовательно с «Ахиллом» и «Дифенсом». Все три его мачты срублены у самого основания, что не мешает вести огонь двум его батареям, усеянным телами пятидесяти одного убитого, в то время как уже двести раненых перенесены на нижнюю палубу.

Капитан Кама́ гибнет; не проходит и нескольких минут, как та же участь постигает капитан-лейтенанта Гишара, его старшего помощника, и «Бервик» становится добычей англичан.

«Ахилл», первым атаковавший «Бель-Иль», вскоре сам оказывается в окружении; «Полифем», отбившийся от «Нептуна», который уходит на край арьергарда, «Свифтшур» и «Принц» громят его совместным огнем своих четырехсот двадцати шести орудий. Капитан Деньепор, уже раненный в бедро, но по-прежнему стоящий на вахтенном мостике, который он не желает покидать, гибнет на своем посту. Фок-мачта, вся в огне, вспыхнувшем на марсе, откуда марсовые бросали гранаты на палубу вражеского судна, падает на палубу, загромождая ее пылающими обломками.

Объятый пламенем, «Ахилл» не видит рядом с собой ни одного дружественного корабля. Все его офицеры убиты или ранены; командует им мичман по имени Кошар, последний осколок героического командного состава корабля.

Отважный Кошар сражается без тени надежды, но все же сражается. Страшась чудовищного взрыва на борту «Ахилла», английские корабли отдаляются от него, что позволяет команде бороться с пожаром, о котором никто не думал, пока судно находилось под огнем врага. Последнее, что успевает сделать молодой офицер, это прибить флаг к гафелю, и «Ахилл» с остатками экипажа взлетает на воздух.

Вот смерть юноши, которую безусловно можно поставить в один ряд со смертью Нельсона, какой бы славной та ни была.

В то время как адмирал Дюмануар и четыре его корабля поспешно уходили от места битвы, один из французских кораблей, «Неустрашимый», которым командовал капитан Инферне, отважно бросился в самое ее пекло. Там, где не полощется более ни одного дружественного флага, он дает отпор «Левиафану» и «Африке», попадает под огонь «Агамемнона» и «Аякса», сражается борт о борт с «Орионом», дважды предпринимает попытку абордажа, отбивает одну и сдается лишь после того, как шестой вражеский корабль, «Завоеватель», срубает его последнюю мачту и из пятисот пятидесяти пяти человек экипажа у него выбывает из строя триста шесть.

Спуск флага на «Неустрашимом» стал последним вздохом битвы.

Сражение закончилось, битва была полностью проиграна.

Несколько героев, чьи имена сверкнули напоследок новым сиянием, смогли отстоять честь своего личного триумфа среди всеобщего разгрома. Вильнёв до последней минуты делал все возможное, чтобы погибнуть; контр-адмирал Магон погиб; Люка во главе своего экипажа, в котором на ногах осталось лишь сто тридцать шесть человек, сражался как лев, и это с его марса какая-то неведомая рука послала пулю, убившую Нельсона. «Ахилл» повторил подвиг «Мстителя», а Космао и Инферне были великолепны в своей дерзкой доблести.

Франция и Испания потеряли семнадцать линейных кораблей, плененных англичанами, и один взлетел на воздух; приходилось оплакивать шесть или семь тысяч убитых и раненых.

Англичане одержали полную победу, но победу кровавую, жестокую и оплаченную дорогой ценой: погиб Нельсон, и английский флот был буквально обезглавлен.

Потеря Нельсона была для англичан прискорбнее, чем если бы они потеряли целую армию.

С собой они увели на буксире семнадцать неприятельских кораблей, почти все из которых остались без мачт и были готовы вот-вот затонуть, и увезли пленного адмирала.

Нам же досталась слава героического поражения, по храбрости и самоотверженности побежденных не имеющего, вероятно, равного себе в истории.

Темнота и буря взялись довершить победу англичан.

Шесть покалеченных кораблей поплатились своими корпусами за собственное мужество. Они едва могли держаться на зыби, при заходе солнца усилившейся вместе с ветром.

Коллингвуд, после смерти Нельсона принявший на себя командование остатками английского флота, решил, вместо того чтобы поставить его на якорь, как этого требовал с такой настойчивостью Нельсон, посвятить оставшуюся часть дня тому, чтобы рассылать своих людей на семнадцать кораблей, сдавшихся во время сражения, и буря и темнота застигли его подбирающим остатки вражеского флота.

Море, ветер, гроза, подводные рифы и все стихийные бедствия, какие способны наслать небо и море, сделали два дня после сражения еще более тревожными, чем день самого сражения. Бушующее море в течение шестидесяти часов играло тремя флотами, не делая различия между побежденными и победителями.

Часть захваченных Нельсоном кораблей, сорванных всесильными волнами с канатов, которые удерживали их, обратились в бегство или же, послушные воле валов, задрейфовали к рифам мыса Трафальгар.

«Букентавр» разбился о прибрежные скалы. «Неукротимый», который освещал себе путь к берегу фонарями, зажженными на палубе, затонул со всем своим экипажем у Алмазного рифа. Оттуда доносился лишь общий крик: то был крик тонущего экипажа.

Коллингвуд, при виде того, как ветер мимоходом вырывает у него из рук один за другим все его трофеи, поджег «Пресвятую Троицу» и направил в ее пламя три испанских трехпалубных корабля: «Святого Августина», «Аргонавта» и «Святую Анну».

Казалось, что море на минуту успокоилось, а ветер на минуту стих, чтобы увидеть, как пылает самый большой костер, когда-либо бушевавший на поверхности моря.

По окончании битвы положение побежденных было куда лучше, чем положение победителей. Адмирал Гравина со своими одиннадцатью кораблями нашел в Кадисе надежный и близкий приют, тогда как англичане, находясь слишком далеко от Гибралтара, располагали лишь бушующей ширью моря, чтобы прийти в себя после тягот, понесенных ими во имя победы.

При том, что англичане были вынуждены бороться против бури за свою собственную жизнь, их корабли, страшно стесненные в своих действиях, лишившиеся мачт и потерявшие управление сами, должны были тащить на буксире захваченные суда, поврежденные сильнее их.

И они сами оставили несколько захваченных ими кораблей. Эта борьба моря с остатками объединенного флота и с остатками флота победителей закончилась радостными криками побежденных.

Англичане, охранявшие «Букентавр», видя, что адмирал Коллингвуд покинул их вместе с доверенными им пленниками, сами сдали корабль остаткам французского экипажа; французы, возблагодарив бурю, избавившую их от ужасной участи оказаться в заключении на блокшивах, поставили несколько временных мачт взамен сбитых, прикрепили к ним обрывки парусов и, подталкиваемые ураганом, направились к Кадису.

«Альхесирас», на борту которого находились останки храброго контр-адмирала Магона, подобно тому как на борту «Виктории» находились останки Нельсона, также пожелал быть обязанным своим освобождением буре. Хотя и сильно пострадав во время сражения, в котором ему довелось принять столь славное участие, он все же держался на волнах лучше других захваченных судов, поскольку был построен совсем недавно; однако все три его мачты были срезаны: грот-мачта на высоте пятнадцати футов от палубы, фок-мачта — девяти, а бизань-мачта — пяти. Корабль, тащивший «Альхесирас» на буксире и сам управлявшийся с трудом, отпустил канат, который удерживал плененное судно. Англичане, находившиеся на его борту и призванные его охранять, сочли себя погибшими и выстрелили из пушки, чтобы запросить помощи, однако у английского флота было чересчур много дел, чтобы ответить на этот призыв.

Тогда они обратились к французскому офицеру, в качестве старшего помощника капитана командовавшему судном.

Этим французским офицером был г-н де Ла Бретонньер; они просили его помочь им спасти при содействии французского экипажа корабль, а заодно с кораблем и жизнь как англичанам, так и французам.

При первых же словах англичан г-н де Ла Бретонньер оценил все выгоды, какие можно было извлечь из этого предложения. Он попросил разрешения посовещаться со своими соотечественниками, запертыми в нижней части трюма.

Разрешение было ему дано.

Он отыскивает там офицеров, беседует с ними в сторонке и рассказывает им о том, что произошло. При первых же словах г-на де Ла Бретонньера все понимают суть его замысла, выказывая ту живость ума, что является главным достоинством французов. На борту «Альхесираса» находилось от тридцати до сорока вооруженных англичан и двести семьдесят французов — безоружных, но готовых на все, чтобы вырвать свой корабль из рук врага. Офицеры возвращаются к остальным пленникам и посвящают их в замысел, который те с восторгом одобряют. Было решено, что вначале г-н де Ла Бретонньер обратится к англичанам с требованием сдаться; если они откажутся, французы по сигналу бросятся на них и, благодаря своему численному превосходству, одержат в схватке с ними победу, пусть даже ценой многих жизней.

Господин де Ла Бретонньер возвращается к англичанам и передает им ответ своих товарищей.

То, что «Альхесирас» оказался брошен на произвол судьбы в минуту страшной опасности, прекратило все их обязательства. Французы велели передать, что отныне они считают себя свободными, и, если их стража почитает долгом чести для себя сражаться, они не против; французский экипаж, хоть и безоружный, ждет лишь сигнала, чтобы начать бой.

И действительно, горя нетерпением вступить в рукопашную схватку, два французских моряка бросаются на английских часовых и получают по штыковому удару: один убит, другой тяжело ранен. Вслед за этой стычкой начинается сильное волнение, но г-н де Ла Бретонньер обуздывает его и дает английским офицерам время подумать. Те с минуту совещаются, а затем сдаются французам на условии, что обретут свободу, как только причалят к берегу Франции.

Господин де Ла Бретонньер обещает ходатайствовать перед французским правительством об их освобождении, если по возвращении в Кадис они предоставят ему для этого время.

Корабль оглашают радостные крики, офицеры и матросы приступают к своим обязанностям, из резервных запасов достают стеньги, плотники крепят их к обрубкам мачт, в тех же запасах отыскивают паруса и направляются к Кадису.

Буря, предсказанная Нельсоном, бушевала всю ночь, а на рассвете стала еще сильнее и яростнее. «Альхесирас» боролся с ней на протяжении всего дня и, хотя и не имея лоцмана, с помощью моряка, которому было знакомо побережье у Кадиса, подошел ко входу на рейд.

Но, подойдя ко входу на рейд, он не отваживается войти туда; у него остался лишь один становой якорь и один толстый канат, чтобы противиться ветру, который мог с неистовой силой понести судно к берегу; если якорь не выдержит, «Альхесирас» погибнет, ибо находится всего лишь в двух или трех кабельтовых от страшных подводных камней, именуемых Алмазным рифом.

Ночь проходит в невообразимых тревогах; наконец, наступает рассвет. На протяжении всей ночи слышались крики, перекрывавшие шум бури. Это о прибрежные скалы разбился «Букентавр», тогда как стоявший невдалеке от него «Неукротимый», совсем недолго участвовавший в сражении и потому менее пострадавший, прочно держался на надежных якорях и крепких канатах.

Весь день «Альхесирас» пушечными выстрелами подавал сигналы бедствия, взывая о помощи. Несколько лодок отваживаются плыть к нему, но погибают, не успев добраться до цели. Лишь одна лодка подплывает к кораблю и бросает ему очень легкий верповый якорь.

Ночь вновь опускается над морем; «Альхесирас» и «Неукротимый» стоят на якорях в нескольких кабельтовых друг от друга. Шторм усиливается, и внезапно раздается страшный крик. Мощные якоря «Неукротимого» не выдержали, и усыпанный фонарями корабль, на палубе которого мечется обезумевший от отчаяния экипаж, словно огненный призрак проносится в нескольких футах от «Альхесираса» и с ужасающим грохотом разбивается об Алмазный риф.

Проходит минута, и фонари, которые его освещали, и крики, которые его оглашали, гаснут в волнах.

Полторы тысячи человек, весь его экипаж и те, кто нашел убежище на его борту, гибнут одновременно.

Люди на «Альхесирасе», удерживаемом лишь малыми якорями, к своему великому удивлению видят, что для них вновь наступает рассвет, и замечают, что море стихает.

Направляемый своими моряками, корабль входит на рейд Кадиса и по воле случая вскоре застревает в толстом слое ила, откуда его вытащит первый же прилив.

Посмотрим теперь, что во время этой ужасающей катастрофы происходило с «Грозным», капитаном Люка и его третьим помощником Рене.

Мы уже сказали, что лишь после трех часов боя капитан Люка спустил свой флаг; из шестисот сорока трех членов экипажа выведены из строя пятьсот двадцать два человека, среди которых триста убитых и двести двадцать два тяжелораненых. В числе последних были десять гардемаринов из одиннадцати и все офицеры.

Сам капитан Люка получил легкое ранение в бедро.

Что касается корабля, то он потерял грот-мачту и бизань-мачту, его корма была полностью проломлена и являла собой огромную яму, так измолотили ее пушки «Гремящего»; почти все артиллерийские орудия были сброшены с лафетов ядрами, в ходе абордажных атак и, наконец, вследствие того, что разорвало 18-фунтовую пушку и 36-фунтовую карронаду.

Корабль был с обоих бортов насквозь пробит выстрелами и являл теперь взору лишь истерзанный остов. Падающие вражеские ядра, не встречая на своем пути крепких досок, способных выдержать их вес, проваливались в кубрик, убивая там несчастных раненых, только что вышедших из рук хирургов или ожидавших врачебной помощи.

Огонь охватил румпель, полностью выведя его из строя. На корабле открылось несколько течей, а насосы были сломаны в ходе сражения. «Виктория» и «Отважный» оставались борт о борт с «Грозным», но они мало того что были неспособны взять его под свое командование, но и не имели сил отойти от него. Около семи часов вечера английский корабль «Свифтшур» пришел взять его на буксир, что и было сделано.

Ночью Рене явился к Люка с предложением воспользоваться тем, что расстояние до испанского побережья было всего лишь около льё, через одну из пробоин незаметно спуститься в море и вплавь добраться до суши.

Люка был превосходным пловцом, но, раненный в бедро, он опасался, что не сможет дотянуть до берега. Рене поручился за успех, уверяя, что будет поддерживать его на воде и грести за себя и за своего командира.

Однако Люка наотрез отказался, призвав Рене думать лишь о себе самом.

Рене покачал головой и произнес:

— Я приехал из Индии, чтобы встретиться с вами, капитан, и я вас не покину. Вот если нас разлучат, ну что ж, тогда каждый за себя. Где мы встретимся? В Париже?

— Вы всегда сможете получить вести обо мне в военно-морском министерстве, мой дорогой друг, — ответил Люка.

Рене подошел к нему.

— Дорогой капитан, — обратился он к Люка, — у меня в поясе два свертка по пятьдесят луидоров в каждом, не угодно ли вам один взять себе?

— Спасибо, мой добрый друг, — ответил Люка, — но у меня самого в одном из выдвижных ящиков в моей спальне, если только моя спальня еще существует, есть три десятка луидоров, часть которых я намеревался предложить вам. Как только попадете в Париж, непременно наведите справки обо мне; мой чин обеспечивает мне уважительное отношение со стороны этих бульдогов, которое, возможно они не проявят к вам.

На другой день командир «Свифтшура» выслал шлюпку, чтобы забрать на свой борт капитана Люка, его старшего помощника, г-на Дюпоте, и мичмана Дюкре. Если бы капитан Люка пожелал, чтобы его сопровождал кто-либо еще из офицеров «Грозного», ему было достаточно назвать его, и он был бы препровожден на «Свифтшур».

Весь день был занят спасательными работами: на глазах у всех «Грозный» погружался в воду. К счастью, хватило времени забрать с него сто девятнадцать человек; два других упали в воду в ходе пересадки, и один из них погиб.

Люка назвал имя Рене, и тот был доставлен к нему на борт «Свифтшура».

Корабль взял курс на Гибралтар и уже на другой день был возле одного из Геркулесовых столпов.

Рене скрывал свое знание английского языка, и при этом понимал все, что говорили рядом с ним по-английски и по-испански на этом конце Пиренейского полуострова.

Именно таким образом он смог понять, что пленники должны быть отправлены в Англию на двух фрегатах и потому их необходимо будет разделить, так как сверх своего экипажа каждый фрегат мог взять на борт не более шестидесяти — семидесяти человек.

Через несколько дней он сообщил Люка, что ввиду чрезвычайной важности, которую придают англичане его персоне, его отвезут в Англию на линейном корабле, а остальных распределят по двум фрегатам, и все отправятся в путь в один и тот же день.

Была собрана эскадра из двух фрегатов, одного корвета и одного трехмачтового торгового корабля, переоборудованного на военный лад для этого возвращения в Европу. Мы говорим в Европу, потому что Гибралтар — это скорее Африка, чем Европа.

Капитан Люка возвращался в Европу на борту линейного корабля «Принц», у которого, хотя он положил начало сражению, не была повреждена ни одна снасть и не был убит ни один человек.

Рене с пятьюдесятью из своих товарищей возвращался на трехмачтовом торговом судне «Самсон». Перед тем как расстаться с Рене, капитан Люка выразил молодому человеку всю симпатию, какую он питал к нему, симпатию, вызванную храбростью, которую тот на глазах у него проявил в роковой день 21 октября.

Их прощание было прощанием двух друзей, а не начальника с подчиненным.

Корабли плыли сообща вплоть до Гасконского залива, где их разлучил штормовой ветер.

«Принц», отличный быстроходный парусник, держался очень близко к берегу и обогнул мыс Финистерре.

Командир «Самсона», капитан Паркер, не столь искусный в управлении своим судном, устремился в открытое море, придерживаясь общеизвестной истины, что во время шторма нет ничего опаснее близости к берегу.

Когда море немного успокоилось, вновь показалось солнце и можно было вычислить широту и долготу места, выяснилось, что судно находится в тридцати или тридцати пяти льё к западу от Ирландии; тотчас же был взят курс на восток, и плавание продолжилось. Но бывалые моряки понимали, что это затишье не могло быть надежным, а капитан Паркер, которого никогда прежде не возводили в ранг командира военного корабля, чувствовал себя в своей должности не совсем спокойно.

Поскольку ему особо рекомендовали Рене, он смог во время проделанного пути оценить его познания в морском деле, и, так как не было никакой опасности в том, чтобы позволять пленным, которых на борту было совсем немного, прогуливаться небольшими группами по палубе, он подошел к Рене и, чтобы завязать разговор, на ломаном французском сказал ему, указывая на гряду черных туч, сгущавшихся на западе:

— Лейтенант, обед сегодня припозднится, но я дал приказ шеф-повару, чтобы мы от этого ожидания только выиграли. — И, протянув руку в направлении туч, продолжавших собираться, добавил: — К тому же вот зрелище, которое заслуживает нашего внимания и может нас развлечь.

— Да, — ответил Рене, — но я прошу лишь об одном: чтобы развязка его не слишком озаботила нас.

Зрелище и в самом деле было любопытное, но и опасения Рене, следует сказать, не были преувеличены.

В юго-западном направлении продолжали скопляться тяжелые черные тучи, и вскоре их вереница стала напоминать горную гряду, растущую с каждой минутой. В ней распознавались все подробности небесных Альп: голые вершины хребтов и ведущие к ним крутые тропы; самый высокий из пиков этих фантастических гор, похожий на вершину вулкана, которую с невероятной скоростью сметал ветер, напоминал один из последних клубов дыма, вырывающихся из трубы почти потухшей паровой помпы.

Было забавно видеть, как подобные клубы вылетают из этой сказочной печи, и следить за тем, как они несутся по сияющей лазури неба, ибо небо было поразительно голубым повсюду над горизонтом, за исключением одной точки, где, как мы сказали, оно казалось затянутым дымом вулкана.

— В любом случае, — беспечно произнес старший помощник капитана, — если что-то и выйдет из этого черного хаоса, произойдет это не сейчас, и наверняка у нас еще есть время не только отобедать в свое удовольствие, но и переварить съеденное.

— Не в обиду вам будет сказано, сударь, — произнес проходивший мимо старый матрос, который не осмелился бы сделать подобное замечание своему начальнику, — что юго-западный ветер побыстрее будет, чем ваши зубы и желудок, какими бы проворными они ни были.

— Я согласен с вашим матросом, — произнес Рене, — и не думаю, что у бури достанет любезности дать нам время спокойно пообедать. И, спроси вы у меня совета, я бы посоветовал вам готовиться встретить эту бурю, которая обрушится на ваше судно, словно белый шквал или удар молнии.

— Но, капитан, — возразил сидевший на планшири мичман с офицерским горжетом на шее, пристально вглядываясь в черную массу, которая привлекала теперь общее внимание, — ветра ведь нет и волна едва плещется у нашего борта. К чему спешить?

— Господин Блэквуд, будь на вашем месте ваш дядя, он определенно разобрался бы в этом деле лучше вас; распорядитесь убрать брамсели, да поживее.

Блэквуд приказал выполнить эту команду, и снова послышался голос старого матроса, выступавшего в качестве предвестника беды:

— Очень хорошо, но этого мало!

Капитан посмотрел на него с улыбкой и продолжил давать команды:

— Как только уберут брамсели, прикажите взять три рифа на марселях, а затем убрать и грот.

Приказ был выполнен с точностью, являющейся главным достоинством морской дисциплины.

Между тем стало видно, что на горизонте задул ветер и под его крылами море покрылось рябью; бурое пятно в юго-западной стороне неба растекалось по нему, словно огромная чернильная клякса; легкий бриз сделался сильным и угрожающим.

— Ну а теперь, старина, что бы ты стал делать? — обратился капитан к своему советчику.

— Я бы, — ответил старый матрос, — не в обиду вам будет сказано, продолжил уменьшать парусность и свел бы ее почти на нет.

— Лечь в дрейф под фоком и кливером! — закричал капитан.

Приказ был выполнен.

Волнение на море усилилось, загрохотал гром.

— За стол, господа, за стол! — воскликнул показавшийся из люка мичман, держа в руке салфетку.

Салфетка стала развеваться в воздухе.

— Вот те на! — промолвил он. — Да у нас тут ветер! А внизу этого не чувствуется.

— Да, зато уже чувствуется здесь, — ответил капитан, — а вскоре почувствуется и внизу.

— Ну и как там наверху? — поинтересовались офицеры у мичмана, поднимавшегося на палубу, чтобы узнать, что происходит.

— Мне доводилось видеть погоду получше этой, — ответил мичман.

— Так что, капитан спустится обедать? — спросил кто-то.

— Нет! Он остается на палубе с этим молодым пленным, которого рекомендовал нам капитан Люка и о котором ходит слух, будто это он убил Нельсона.

— Даю себе слово, — сказал второй помощник капитана, — что если возникнет опасность, то в награду за этот подвиг я отправлю его на дно морское: пусть посмотрит, как там дела, минут за десять до меня!

— Мой дорогой, вы пристрастны, — возразил ему один из его коллег. — Если это он убил Нельсона, то он действовал как француз. Вот если бы, скажем, вы убили капитана Люка, то разве заслуживали бы вы, чтобы вас выбросили за борт? Я прекрасно знаю, что все Люка на свете не стоят Нельсона, но капитан Люка тоже храбрец. Вы видели, как его мундир трижды сиял на фальшборте «Виктории»? Видели, как среди огня и дыма сверкал, словно радуга, его абордажный топор? И если вы окажетесь с Люка лицом к лицу, будь то в хорошую погоду или в шторм, поклонитесь ему почтительно и проходите мимо; я бы поступил именно так.

Пока в офицерской кают-кампании происходил этот спор, на палубе вдруг наступила зловещая тишина. Внезапно ветер стих; корабль, не получая более его благотворной поддержки, тяжело двигался поперек волн; вода уныло билась о его борт, и, когда, зачерпнув перед тем очередную волну, судно с трудом выпрямлялось, вода эта стекала с верхней палубы в море, образуя множество мелких сверкающих водопадов.

В такой момент пламя свечи, принесенной на палубу судна, вертикально поднимается к небу.

— Какая ужасная тьма, капитан Паркер, — заметил старший помощник, которому его должность давала право заговорить первым.

— Мне случалось видеть изменения ветра, которым предшествовало куда меньше предвестий, — уверенным голосом ответил капитан.

— Но, — проворчал старый матрос, которому сорок лет, проведенные им в море, давали определенные преимущества над его товарищами, мало-помалу признанные офицерами, — это изменение сопровождалось предзнаменованиями, которых следует опасаться и самым бывалым морякам.

— А чего вы хотите, господа? — спросил капитан. — В воздухе нет ни малейшего дуновения, и корабль оголен до самых брамселей.

— Да, — промолвил старый матрос, — и я скажу больше: «Самсон» не так уж плох для честного торгового судна. Мало найдется кораблей с прямыми парусами, не несущих на себе флага короля Георга, что способны выиграть у него ветер и оставить его в своем кильватере; однако в такую погоду и в такой час моряк поневоле должен задуматься. Видите там этот тусклый свет, который так быстро приближается к нам? Кто мне скажет, откуда он идет? Может, с полюса, а может, из Америки? Во всяком случае, не с луны.

Капитан подошел к люку и услышал смех молодых офицеров, сопровождавшийся звоном стаканов.

— Довольно пить и довольно смеяться! — крикнул он им. — Все на палубу!

В одно мгновение те, к кому он обратился, выскочили на палубу.

Оценив состояние неба и моря, вся команда, офицеры и матросы, думали лишь о том, чтобы подготовиться к встрече с надвигавшейся бурей.

Никто не говорил ни слова, но каждый прилагал все свои усилия, всю свою энергию, словно соперничая со всеми остальными. И действительно, в этот момент не было ни одной пары рук, для которой не нашлось бы неотложного дела.

Тусклый и зловещий туман, уже с четверть часа собиравшийся на юго-западе, надвигался теперь на корабль с быстротой скакуна, который бросается вперед, чтобы завоевать приз на скачках; воздух утратил тот душный жар, какой всегда сопровождает восточный бриз, и слабые вихри, предвестники стремительно несущегося урагана, стали прорываться между мачтами.

И тогда послышался неистовый и жуткий гул океана, поверхность которого, вначале просто неспокойная, зарябила, а затем покрылась сверкающей белоснежной пеной. Мгновение спустя ветер всей силой своей ярости обрушился на тяжелую и неповоротливую массу торгового корабля.

Корабль, по отношению к урагану, находился в этот момент в положении пехотного каре, которое, стоя посреди равнины, ждет атаки кавалерийского эскадрона.

С приближением шквала капитан распорядился распустить несколько парусов, чтобы воспользоваться изменениями в атмосфере и, насколько это было возможно, встать под кормовой ветер. Но корабль, построенный для того, чтобы служить перевозным судном, а не гоночным, не откликался ни на чаяния его нетерпения, ни на нужды текущего момента. Курс корабля медленно и тяжеловесно отклонялся от направления на восток, что ставило судно ровно в такое положение, чтобы принять удар в неприкрытый борт. К счастью для тех, кто рисковал жизнью на этом беззащитном судне, ему не суждено было разом испытать на себе всю ярость бури. Те немногие паруса, что незадолго перед тем распустили, трепетали на мощных реях, поочередно раздуваясь и опадая каждую минуту, как вдруг ураган обрушился на них с чудовищной неистовостью.

Небо было настолько черным, что делать что-либо можно было лишь на ощупь. Люди видели друг друга, бледных словно призраки, лишь при скоротечном свете молний или отблесках огромных пенистых волн, которые на мгновение ослепляли взор, а затем погружали его во тьму тем более непроглядную, чем ярче и короче были вспышки света. Все, что в человеческих силах, было сделано, чтобы хоть как-то обезопасить себя от непосредственных ударов стихии. Все ждали развития событий. Счет шел на минуты.

Ушибленные частыми ударами о мачты и борта судна, на которые их то и дело бросала бортовая и килевая качка; исхлестанные обрывками снастей, которые носились в воздухе, словно невидимые и острые бичи; уставшие от работы и от страха, плохо ободряемые надеждой, которая казалась безумной, так много новых опасностей появлялось с каждой минутой, матросы «Самсона» прижимались к наветренному борту фрегата, согнув спины, чтобы дать перекатиться через них огромным волнам, которые бушевали на верхней палубе, то низвергаясь с кормы на нос, то окатывая судно справа налево. Никаких разговоров, каждый был сосредоточен на своих мыслях; мрачное молчание, лишь временами нарушаемое то ругательствами, то жалобами, то обращенными к небесам проклятиями или обвинениями.

Море, игравшее с кораблем, словно великан с пушинкой, хлестало его спереди, сзади, сбоку, со всех сторон одновременно, вздымало его на вершины подвижных гор и низвергало в пропасти, откуда, казалось, уже невозможно было выйти.

Один из этих ударов с левого борта с такой силой обрушился на корму, что фок немедленно бросило вправо, и, когда мгновение спустя его бросило влево, он перестал действовать. Ветер завладел этим крепким парусом и разорвал его в клочья так, как если бы он был сделан из легкой кисеи.

Все было пробито, порвано, раздроблено, унесено ветром; от мачты не осталось и следа; румпель был сломан, и через судно, накренившееся на правую сторону, перекатывались огромные массы воды, не позволявшие ему выпрямиться, настолько быстро они следовали одна за другой.

— Что делать? — спросил капитан у Рене.

— Руль на ветер! Руль на ветер! — ответил тот.

— Руль на ветер, а не то конец! — крикнул капитан Паркер таким зычным голосом, что он перекрывал грохот бури.

Тот самый старый матрос, что не раз вмешивался в разговор, кинулся к рулю, держа в руках запасной румпель, и занял место рулевого. Он подчинился приказу капитана быстро и уверенно, но, вперившись взглядом в передние паруса, тщетно пытался понять, поддается ли корабль управлению. Дважды его мачты склонялись к самому горизонту и дважды изящно взмывали вверх; затем, уступив неудержимому натиску водных масс, корабль остался лежать на боку.

— Что делать? — снова спросил капитан у Рене.

— Рубите! — ответил Рене.

— Слушай команду! — закричал Паркер, обращаясь ко второму помощнику. — Живо за топором!

С той же быстротой, с какой был отдан этот приказ, второй помощник повиновался и бросился к фок-мачте, чтобы собственноручно исполнить распоряжение капитана; он занес руку и твердым и уверенным голосом спросил:

— Рубить?

— Погодите. Старина Ник, — крикнул капитан рулевому, — корабль слушается руля?

— Нет, капитан.

— Тогда рубите! — твердым и спокойным голосом произнес Паркер.

Хватило одного удара; до предела натянутая огромной тяжестью, которую она поддерживала, ванта, разрубленная вторым помощником, лопнула, вслед за ней полопались другие, деревянная мачта, приняв на себя весь вес снаряжения, мучительно затрещала, вся ее оснастка с грохотом рухнула, и, напоминая подрубленное у корня дерево, она преодолела то небольшое расстояние, какое еще отделяло ее от морской поверхности.

— Спросите, выпрямляется ли корабль, — подсказал Рене капитану.

— Ну что, он выпрямляется? — крикнул капитан рулевому.

— Капитан, он слегка сдвинулся, но очередной шквал снова валит его на бок.

Второй помощник был уже у подножия грот-мачты: ему была понятна вся важность работы, которую он начал.

— Рубить? — спросил он.

— Рубите! — мрачным голосом ответил капитан.

Послышался сильный удар по самой мачте, следом за ним раздался страшный оглушительный треск, за первым ударом последовали второй и третий, после чего рангоут, снасти и паруса — все рухнуло в море, и корабль, тотчас же выпрямившись, начал тяжело поворачиваться в направлении ветра.

— Выпрямляется! Выпрямляется! — кричал весь экипаж, голосов которого давно уже не было слышно.

— Отделайтесь от всего, чтобы ничто не мешало его движению! — крайне взволнованным голосом крикнул капитан. — Повремените лишь убирать грот-марсель; пусть повисит с минуту, чтобы дать кораблю выйти из этого скверного положения, а покамест рубите! Смелее, ребята, ножами, топорами, рубите чем угодно, рубите все подряд!

В одно мгновение, с той силой и с тем воодушевлением, какие придает возродившаяся надежда, все принялись рубить канаты, еще связывавшие судно с рухнувшим в воду рангоутом, и «Самсон», словно птица, задевающая крылом поверхность моря, понесся вперед по гребням штормовой пены.

Рев ветра своей силой напоминал раскаты грома; фалы единственного паруса, остававшегося в тот момент, когда налетел шквал, еще не были натянуты, и брамсель, развернутый, но спущенный вниз, раздувался так, что грозил унести с собой бизань-мачту, единственную остававшуюся мачту корабля.

Положив руку на плечо капитану, Рене указал ему на опасность. Паркер все понял, и слова вылетевшие из его уст, были скорее просьбой, чем молитвой:

— Ребята, при подобных толчках эта мачта долго не продержится, а если она упадет на носовую часть судна, то в своем падении вполне может нанести кораблю непоправимый ущерб. Надо послать одного или двух человек, чтобы отрезать парус от рея.

Второй помощник, к которому явно был обращен приказ, отступил на шаг.

— Этот рей гнется, словно ивовый прутик, — произнес он, — а нижняя часть мачты сама дала трещину, так что подниматься туда смертельно опасно, пока вокруг нас бушует такой ветер.

— Вы правы, — промолвил Рене, — дайте мне этот нож.

И, прежде чем второй помощник успел спросить у него, что он намерен делать, Рене выхватил у него нож, прыгнул на ванты, каждая прядь которых была натянута ураганом так, что грозила вот-вот лопнуть.

Те, кто понятливым взором наблюдал за ним, разгадали его намерения и сразу же узнали его.

— Это француз! Француз! — раздались возгласы десятка человек.

И тотчас же семь или восемь опытных моряков, стыдясь видеть, что француз выполняет работу, которую ни один из них осмелился предпринять, бросились к выбленкам, чтобы подняться к ураганному небу.

— Спускайтесь вниз! — закричал в рупор капитан. — Спускайтесь все, кроме француза, спускайтесь!

Слова эти слова донеслись до слуха моряков, но, возбужденные и одновременно уязвленные в своей гордости, они сделали вид, будто не слышали их.

Но Рене, добравшись до места раньше всех, полоснул острым лезвием ножа толстый канат, который крепил к нижнему рею один из углов раздутого и готового лопнуть паруса. Парус, казалось, только и ждавший такой помощи, в ту же секунду разорвал все удерживавшие его связи и на глазах у всех заполоскал в воздухе перед кораблем, словно развернувшийся флаг. Корабль поднялся на огромную медленную волну, а затем грузно спустился с нее, увлекаемый вниз собственным весом и силой урагана.

В этот момент от сильного толчка лопнул один из фалов нижней оснастки мачты, которая с чудовищным треском наклонилась над бушпритом.

— Спускайтесь! — закричал в рупор капитан. — Спускайтесь по штагам, спускайтесь! Речь идет о вашей жизни, все до одного спускайтесь!

Повиновался один Рене. Он соскользнул на палубу с быстротой молнии, которая по железной проволоке уходит в колодец, где ей предстоит исчезнуть.

С минута мачта качалась и, казалось, выбирала, в какую сторону горизонта ей упасть, а затем, повинуясь бортовой качке, рухнула в море; поломанные реи и разорванные, словно нитки, канаты и штаги стряхнули с себя кучку людей, часть из которых упали на палубу и разбились, а другие показались в волнах.

— Шлюпку на воду! Шлюпку на воду! — закричал капитан.

Но в одно мгновение все обломки мачт и такелажа, включая те, за которые цеплялись люди, скрылись в тумане, обступавшем судно со всех сторон и заполнявшем все пространство от моря до самых туч.

После того как стало понятно, что людей, упавших в океан, спасти невозможно, а тех, кто разбился о палубу, доверили попечению хирурга, капитан протянул руку Рене, который оставался столь же спокойным и невозмутимым, как если бы не принимал никакого участия в этом страшном происшествии.

В ту самую минуту, когда капитан поинтересовался у Рене, не ранен ли тот, к нему подошел матрос и доложил, что в трюме набралось четыре фута воды. Корабль подвергся натиску такого огромного количества высоких волн, которые моряки называют морскими лавинами, что трюм оказался наполовину затоплен, прежде чем кому-либо пришло в голову озаботиться этим.

— В других обстоятельствах, — промолвил капитан, — такое было бы пустяком; но вы же знаете, насколько матросы терпеть не могут откачивать воду: они всегда занимаются этим с отвращением, а теперь, когда их и так уже одолела усталость, я не осмелюсь возложить на них эту тяжелую нагрузку.

— Капитан, — произнес Рене, протягивая ему руку, — вы согласны довериться мне?

— Вполне, — ответил капитан.

— Ну так вот! У меня в твиндеке есть шестьдесят семь или шестьдесят восемь человек, которые только и делали, что отдыхали, пока экипаж был занят тем, что спасал им жизнь; правда, спасая жизнь им, он одновременно спасал и собственные жизни. Теперь пришло время моим людям поработать, а другим — отдохнуть. Предоставьте мне моих матросов на четыре часа; через четыре часа у вас в трюме не останется ни капли воды, и за эти четыре часа мои люди в свой черед сделают для вашего экипажа то же, что сделал для них ваш экипаж за эти два дня.

Рене, благодаря распространившимся слухам, что это он убил Нельсона, и благодаря тому, как он вел себя во время бури, приобрел определенный авторитет в глазах английских моряков; тот, кто убил Нельсона, на протяжении сорока лет боровшегося против французов, против бурь, а порой и против Бога, не мог быть рядовым человеком.

Капитан воспользовался минутой затишья, собрал на палубе всех своих людей и обратился к ним со следующими словами:

— Ребята, мне надо сообщить вам плохую новость: в трюме у нас набралось от четырех до пяти футов воды; если мы дадим ей прибывать и дальше, еще до завтрашнего утра корабль пойдет ко дну; напротив, если вы согласитесь взяться за помпы, у нас еще есть шанс избежать этой новой опасности, самой страшной из тех, каким мы подвергались до сего дня.

Произошло именно то, что предвидел капитан Паркер: более половины экипажа легли на палубу, заявив, что скорее утонут вместе с судном, чем согласятся утруждать себя откачкой воды помпами. Другая половина экипажа молчала, но капитану было нетрудно понять, что именно эти матросы, если он будет настаивать, окажут его предложению самое упорное противодействие.

— Ребята, — промолвил капитан, — мне понятна ваша усталость и еще больше — ваше отвращение к этой работе. Вот лейтенант Рене, который признателен вам за то уважение, какое вы проявляете к нему и его людям на протяжении всего плавания, и он хочет сделать вам некое предложение.

Старый матрос первым снял свою шапку и тряхнул ею.

— Лейтенант Рене, — сказал он, — моряк заправский и храбрый, как никто другой, так что выслушаем его предложение.

И в разгар бури, которая, казалось, никого более не занимала, все в один голос закричали:

— Выслушаем лейтенанта Рене! Ура лейтенанту Рене!

Рене со слезами на глазах поклонился и, к великому изумлению всего экипажа, никогда до этого не слышавшего от Рене ни единого слова на английском языке, заговорил на нем столь же правильно и чисто, как это мог бы сделать житель графства Саффолк:

— Спасибо! Во время сражения мы были врагами, после сражения мы остаемся противниками, в минуту опасности — мы братья.

Такое начало было встречено возгласами одобрения.

— Вот что я вам предлагаю: у вас на борту шестьдесят девять пленных, которые отдыхали все два дня, пока вы трудились за них; и хотя в вашей самоотверженности была толика эгоизма, хотя, возможно, все то время, пока длилась буря, вы не думали о них, они в моем лице просят вас дать им возможность потрудиться теперь за вас.

Английские матросы слушали, но пока не понимали, к чему он ведет.

— Предоставьте им свободу на четыре часа; за это время они выкачают за вас воду; за эти четыре часа корабль будет спасен, вы все вместе по-братски выпьете по стакану джина, а затем все они вернутся в свое положение пленных, счастливые тем, что вы сохраните о них память, равную той, какую они сохранят о вас. Я ручаюсь за них своей честью.

Англичане застыли в изумлении. Никогда еще ни одному из них не приходилось обдумывать подобного предложения. Было нечто настолько рыцарское в этом предложении пленников передать им судно, что их врагам требовалось некоторое время, чтобы понять его.

Однако старый капитан Паркер, ожидавший нечто подобное, обнял Рене за шею и воскликнул:

— Ребята, лейтенант Рене ручается за них, а я ручаюсь за него.

На палубе поднялся невообразимый шум, но тем временем старший помощник уже получил от капитана приказ, отданный вполголоса, и внезапно на глазах у всех из люка появилась первая партия из дюжины пленников, удивленных тем, что в такой час и в такую погоду их заставили подняться на палубу; однако они увидели палубу, которую оголила буря, подобно тому как палубу «Грозного» оголила битва, и увидели своего лейтенанта, улыбавшегося и протягивавшего к ним руки.

— Друзья мои, — обратился к ним Рене, — вот храбрецы, которые уже два дня противостоят буре; вам нет нужды видеть ее, чтобы оценить ее ярость; они спаслись, но умирают от усталости. Между тем в трюме набралось пять футов воды.

— Поставьте нас к помпам, — произнес боцман «Грозного», — и через три часа ее там не будет.

Рене перевел на английский то, что сказал боцман; тем временем капитан Паркер распорядился принести бочонок джина.

— Ну что, друзья, — обратился Рене к англичанам, — вы согласны?

В ответ послышался единодушный крик:

— Да, лейтенант! Да, мы согласны!

И эти люди, за несколько часов перед тем готовые безжалостно выпустить друг другу последнюю каплю крови, сейчас, охваченные братскими чувствами, бросились друг другу в объятия.

— Скажите своим людям, что они могут пойти отдохнуть, — шепнул Рене капитану Паркеру. — Да и вы последуйте их примеру. Скажите мне только, где вы намереваетесь причалить, а на эти четыре часа я беру на себя все, вплоть до управления судном.

— Сейчас, должно быть, мы на широте пролива Святого Георга, и ветер и волны гонят нас к небольшому порту Корк. Поставьте запасную короткую мачту с каким-нибудь парусом и держите курс на Корк, между десятью и двенадцатью градусами долготы. Стакан джина, ребята, — продолжил капитан и подал экипажу пример, чокаясь стаканами с Рене.

Десять минут спустя все были заняты делом; победители спали, побежденные работали, а узники сами направляли судно к своей тюрьме.

На исходе четвертого часа в трюме не осталось ни капли воды, англичане снова вступили во владение своим кораблем, и на другой день истерзанный «Самсон» бросил якорь в глубине залива, в двух кабельтовых от небольшого городка Корк.

XCV ПОБЕГ

На другой день стало понятно, что нет никакой возможности оставлять французских пленников на корабле, хотя, лишившись мачт, он вполне напоминал плавучую тюрьму.

Дело в том, что им не представляло никакого труда броситься в воду и вплавь добраться до берега. Ну а на суше, учитывая сильные взаимные симпатии французов и ирландцев, беглецам не стоило бы остерегаться последних. Было очевидно, что ни один ирландец не станет доносить на французского пленника.

Между двумя народами всегда существовало нечто вроде пакта.

В итоге было решено поместить пленников в городскую тюрьму.

Спустившись по трапу с корабля, один из пленников подошел к Рене и с сильным ирландским выговором, не оставлявшим сомнений в том, откуда он родом, сказал ему:

— Возьмите меня к себе в камеру, вы об этом не пожалеете.

Рене бросил взгляд на этого человека: лицо у него было искренним и открытым, и, когда Рене спросили, кого ему хочется взять с собой в тюремную артель, он выбрал его третьим; остальные пятеро подобрались сами.

Каждая артель состояла из восьми человек.

Рене не стал требовать для себя каких-либо поблажек, ведь иначе он ставил бы себя выше своих друзей и, следовательно, внушал бы им недоверие, которого не заслуживал. К тому же ирландец, попросившийся к нему в артель, явно сделал это с целью быть ему полезным.

Рене отдавал себе отчет в том, что, как только их вывезут из Корка, они будут препровождены на портсмутские блокшивы, и знал, каким страшным наказанием является заключение в этих плавучих тюрьмах. Однако он не стал вдаваться в подробности, полагая, что все разъяснится само собой; и он не ошибся.

В самом деле, как только пленников заперли в предназначенной для них камере, представлявшей собой комнату на первом этаже, с зарешеченным окном, которое выходило в огороженный стеной высотой в шестнадцать футов двор, где день и ночь сходились и расходились двое часовых, ирландец, осмотрев зарешеченное окно, подошел к Рене и шепотом сказал ему по-английски:

— Не стоит ли бежать отсюда, если мы не хотим попасть на портсмутские блокшивы?

— Да, — ответил Рене, — вопрос лишь в том, каким образом это сделать; у меня есть деньги, и, если они могут быть полезны, я предоставляю их в распоряжение моих товарищей.

— Деньги, конечно, штука хорошая, — сказал ирландец, — но вот что пригодится еще больше.

И он показал Рене восемь парусных игл, насаженных на деревянную ручку.

— Когда мне стало понятно, — добавил ирландец, — что нас вот-вот возьмут в плен, я подумал о будущем и сказал себе: «Нет такой тюрьмы, из которой нельзя выбраться, если у тебя есть смелость и крепкие руки»; так что я отложил про запас пачку игл, сделал к ним восемь деревянных ручек и взял в слесарне напильник, вот и весь мой багаж.

— Я вижу, — ответил Рене, — восемь кинжалов, вижу напильник, чтобы перепилить прутья решетки, но не вижу веревки, с помощью которого можно перелезть через стену.

— Вы сказали мне, что у вас есть деньги. Я ирландец и знаю свою страну и своих земляков. Наш корабль простоит здесь по крайней мере полтора месяца, прежде чем его приведут в исправное состояние и он будет способен снова выйти в море; Ирландия обеспечит нас одной из тех ночей, когда английский часовой ни за что на свете не останется под открытым небом, рискуя превратиться в ледяную сосульку, в то время как ему надо лишь открыть и закрыть за собой дверь хорошо натопленной караульни, чтобы провести ночь возле печки. Что же касается моих соотечественников, то сказать «француз» означает для них сказать «освободитель, друг, брат, союзник»; со стороны моих соотечественников не надо ничего опасаться, более того, на них можно во всем положиться; по вашим словам, у вас есть деньги, в них нет острой необходимости, но иметь их никогда не помешает; мы найдем какого-нибудь доброго малого, возможно даже самого тюремщика, который бросит нам веревку с наружной стороны стены; стало быть, речь идет лишь о том, что надо подождать и быть наготове. Дайте мне только завести знакомство с тюремщиком, и не пройдет и недели, как мы окажемся за стенами тюрьмы; это не означает, что мы спасемся, но означает, что мы будем близки к этому. Сейчас наши товарищи увидели, что мы с вами о чем-то беседуем, и это может вызвать у них определенные подозрения; объясните им, не вдаваясь в подробности, о чем шла речь: но пусть они пока молчат и надеются.

В нескольких словах Рене изложил суть намерений ирландца.

В этот момент открылась дверь и появился тюремный надзиратель.

— Так, ну и сколько нас здесь? — промолвил он и принялся считать заключенных. — Восемь, то есть понадобятся восемь тюфяков, не класть же вас спать на солому; вот если бы вы были англичане или шотландцы, я не сказал бы ни слова.

— Браво, папаша Дональд! — воскликнул ирландец.

Тюремщик вздрогнул, услышав, что его называют по имени, да еще на чистом ирландском языке.

— Он не забыл, — продолжил ирландец, — что приходится родственником в сорок пятом колене храброму генералу Макдональду, под командованием которого я служил в Неаполе и Калабрии.

— Вот оно что, — ответил надзиратель, — ты, стало быть, ирландец?

— Полагаю, что да, причем из Йола, что в десяти лигах отсюда. Помнится, папаша Дональд, я играл еще ребенком, правда, давно это было, больше двадцати лет прошло, с двумя другими мальчишками, Джеймсом и Томом; славные были ребята. Что с ними стало, папаша?

Тюремщик тыльной стороной ладони провел по глазам:

— Их насильно забрали служить англичане; Джеймс дезертировал, его поймали и расстреляли; что же касается Тома, то он был убит при Абукире, бедняга.

Ирландец взглянул на Рене, словно говоря ему: «Как видите, все будет проще, чем мы думали».

— Чертово отребье эти англичане! — сказал он. — Видать, наше время никогда не наступит.

— Эх, кабы оно наступило! — ответил Дональд, показывая кулак. — Да чего уж тут говорить!

— Вы католик? — спросил у него Рене.

Вместо ответа тюремщик осенил себя крестом.

Рене подошел к нему, достал из кармана щепотку золота и вложил ее в его руку.

— Держите, любезный, это на молебны за упокой душ ваших сыновей.

— Вы англичанин, — произнес тюремщик, — а я ничего не принимаю от англичан.

— Я француз, настоящий француз, милейший, и это тебе подтвердит твой соотечественник, ну а если молебны проводят и на том свете, то, надо сказать, я отправил туда немало англичан прислуживать в качестве певчих священникам, которые эти молебны будут совершать.

— Это правда? — спросил тюремщик у своего соотечественника.

— Такая же правда, как Святая Троица, — ответил тот.

Тюремщик повернулся к Рене, протянув ему руку, и молодой человек пожал ее.

— Ну а теперь, — спросил он его, — возьмешь?

— От вас все что угодно, сударь, раз вы не англичанин.

— Вот все и улажено, — произнес ирландец. — Мы все здесь друзья, добрые друзья, и следует относиться к нам как к друзьям. Побольше хлеба, пива и дров, если станет чересчур холодно.

— И чтобы мясо было к каждой трапезе, — добавил Рене. — Вот на нашу первую неделю.

И он протянул тюремщику пять луидоров.

— Послушай, — обратился тюремщик к ирландцу, — а он часом не адмирал?

— Нет, — ответил ирландец, — но он богат, он захватил в Индии хорошую добычу, а к нам присоединился накануне сражения или на день раньше.

— Какого сражения? — спросил тюремщик.

— Да Трафальгарского, того, в котором был убит Нельсон.

— Как, — воскликнул тюремщик. — Нельсон убит?

— Да, и в случае надобности можно было бы показать тебе руку, которая его застрелила.

— Хватит на сегодня, поговорим об этом позже.

— До свидания, папаша Дональд, и побольше хлеба, пива и свежего мяса.

У заключенных не было поводов жаловаться на своего тюремщика. Начиная с первого вечера они могли видеть, с какой добросовестностью Дональд выполняет те обещания, что он им дал, но при этом уже в тот же вечер им довелось наблюдать, как в тесном дворе, куда выходило зарешеченное окно их камеры, шагают взад и перед караульные.

Пролетела неделя, в течение которой французы не обменялись ни словом с папашей Дональдом. Но зато ни разу не было случая, чтобы он пришел в их камеру и не побеседовал вполголоса со своим земляком.

— Все в порядке, — после каждой такой беседы говорил ирландец.

Между тем холодало все сильнее и сильнее. Бывали часы, когда налетал такой шквал, что англичане, стоявшие на часах, прятались в караульне на протяжении всего времени, пока он длился. И тогда ирландец брал в руки напильник и принимался за прутья решетки: среднее из трех прутьев, перегораживавших окно, уже было распилено внизу.

Из плохой погода сделалась отвратительной.

— Дайте мне сто франков, — сказал однажды вечером Рене ирландец.

Рене вынул из кармана пять луидоров и дал их ирландцу. Тот исчез вместе с тюремщиком и вернулся через час.

— Помолимся Богу, чтобы погода этой ночью была такой, когда и черта за дверью не оставишь, — сказал ирландец, — и тогда мы будем свободны.

Наступило время ужина, который на этот раз оказался обильнее обычного, так что каждый мог положить в карман хлеба и мяса себе на завтрак. Около девяти часов вечера начал валить снег и задул северный ветер, способный свалить с ног всех быков в графстве. В десять часов узники стали напряженно прислушиваться, не улавливая шагов часовых во дворе; но не объяснялось ли это тем, что мостовые камни покрыл снежный ковер? Они приоткрыли окно и осторожно выглянули в него. Все объяснялось просто: часовые грелись в караульне, вместо того чтобы бдить на посту.

Ирландец поднял камень в углу камеры и метнул его за стену. В то же мгновение с другой стороны стены во двор перебросили веревку, конец которой закачался в воздухе.

— Ну а теперь, — промолвил ирландец, — осталось лишь допилить этот железный прут.

— Да это же бесполезная трата времени, — сказал Рене, — погодите!

Двумя руками он схватился за прут, с силой потянул его на себя и тотчас же расщепил камень, в который прут был вмурован.

— Вот и все мое оружие, — произнес он, — и ничего другого мне не надо.

Ирландец первым пролез через образовавшееся отверстие и стал осматривать двор: никаких часовых там не было; он прикрепил веревку к крюку, торчавшему из стены; веревка туго натянулась, тем самым давая знать, что кто-то держал ее за другой конец. Взяв в зубы парусную иглу с деревянной ручкой, ирландец ловко взобрался на стену и скрылся с другой ее стороны.

Рене взобрался на стену вторым, выказав не меньшее проворство, но, оказавшись по другую ее сторону, застал там лишь ирландца, натягивавшего веревку; человек, помогавший им обрести свободу, к этому времени уже исчез.

Все остальные поочередно проделали тот же путь, не встретив на нем никаких препятствий, и тот, кто спустился последним, забросил веревку во двор.

Стояла одна из тех северных ночей, когда невозможно ничего разглядеть в четырех шагах от себя; будучи уверен в том, что за ними не гонятся, ирландец попросил дать ему минуту, чтобы сориентироваться, и прислушался.

— Вон там море, — сказал он, протягивая руку к востоку, — вернее, не совсем море, шум не такой сильный, а пролив Святого Георгия; именно в эту сторону бросятся наши преследователи, если нас будут преследовать; стало быть, нам нужно идти в противоположную сторону. Двинемся на север, пока не достигнем Лимерика; я знаю местность и почти уверен, что мы не заблудимся; тем не менее, будь у нас компас, это бы не помешало.

— Вот, пожалуйста, — сказал Рене, доставая из кармана небольшой компас, с которым он никогда не расставался и который весьма часто служил ему во времена его странствий в Индии.

— Ну что ж, тогда все в порядке, — произнес ирландец, — в путь!

Следовало выбраться из Корка; к счастью, город не был укрепленным, но в нем стоял гарнизон. Не успели беглецы пройти и ста шагов, как послышались размеренные шаги английского дозора.

Ирландец приказал всем хранить молчание и таким же размеренным шагом, как и шаг дозора, отступил назад, в небольшой проулок, где все восемь пленников скучились под навесом больших ворот.

Дозор прошел мимо, едва не коснувшись беглецов, которые затаили дыхание.

Один из англичан пробормотал:

— Капитан вполне мог оставить нас в караульне. Будь ты даже французом, надо иметь беса в крови, чтобы додуматься бежать в подобную погоду.

Как только шаги стихли, беглецы покинули свое укрытие и двинулись в сторону, противоположную той, куда ушел дозор; спустя десять минут они были уже за пределами Корка и тотчас ощутили, как их лица обжигает тот пронизывающий ветер, на который сетует Гамлет, стоя на площадке перед Эльсинором.

Здесь маленький отряд снова остановился на несколько минут.

— Смотрите, — сказал ирландец, — мы на дороге в Бларни; если вас охватило желание переночевать там, ладно, у меня в Бларни есть друзья; однако я полагаю, что с нашей стороны было бы куда осмотрительнее двинуться в Маллоу, следуя по совершенно пустынной дороге, на которой мы не встретим ни единого дома.

— А в Маллоу ты кого-нибудь знаешь? — спросил Рене.

— В Маллоу у нас будет десять друзей вместо одного.

— Что ж, — сказал Рене, — пошли в Маллоу. Во всяком случае, мы будем на один дневной переход опережать тех, кто завтра утром бросится за нами в погоню.

Они добрались до Маллоу в шесть утра, то есть за час до рассвета.

Ирландец зашагал прямиком к одному из домов, постучался в дверь и в ответ на вопрос «Кто там?», послышавшийся из окна второго этажа, спросил:

— Фарилл по-прежнему живет здесь?

— Да, — ответил ему голос, — я и есть Фарилл, а ты кто?

— Салливан.

— Погоди, погоди, сейчас я спущусь и открою тебе.

Дверь открылась, и двое мужчин бросились друг другу в объятия.

Фарилл торопил своего приятеля войти в дом, но Салливан, оставивший беглецов подле стены, ответил ему:

— Я не один, со мной мои товарищи, которым мне надо обеспечить приют до нынешнего вечера.

— Да будь вас хоть десять, хоть сто, вы его получите. Правда, не тот приют, который Фариллу хотелось бы вам дать, а всего лишь тот, который позволяют ему его возможности. Так что входите, кто бы вы ни были.

Пленники приблизились.

— Сударь, — обратился к нему Рене, — мы французские пленники, которым вчера вечером удалось бежать из тюрьмы Корка; Салливан, наш товарищ, поручился нам за вас, и мы без всяких сомнений готовы доверить вам наши жизни.

Дверь была открыта; Фарилл подал знак, и, незаметно для постороннего глаза, все вошли в дом, после чего дверь за ними закрылась.

Входя в дом, Салливан предупредил Рене, что не следует ничего дарить Фариллу в обмен на гостеприимство, которое тот оказывает, ибо всякий подарок, каким бы он ни был, глубоко его оскорбит.

Они проделали шесть с половиной льё, так что теперь весь день только и делали, что спали и ели, восстанавливая свои силы.

Хотя Фарилл явно не был богачом, угощение его, как и обещал ирландец, было если и не изобильным и роскошным, то, по крайней мере, сердечным и сытным.

Помимо муки, в доме нашлось несколько бутылок отличного дублинского пива, и все они были по этому случаю выпиты. В семь часов вечера беглецы снова пустились в дорогу. В эту ночь им предстояло дойти до Брери, то есть проделать семь льё. Обувь у двух пленников была в скверном состоянии, но еще днем, примерив перед тем на свою ногу их старые башмаки, Фарилл купил им две новые пары, так что ничто не должно было остановить беглецов в пути, хотя бы с этой стороны.

Около пяти часам утра они подошли к Брери.

Салливан приложил старания к тому, чтобы перейти на правый берег небольшой речки Мейг, на которой стоит деревня. У него был там знакомец, не менее гостеприимный, чем славный Фарилл; здесь все происходило примерно так же, беглецы ели, пили, спали сколько угодно и вечером того же дня отправились в Аскитон; однако на сей раз, поскольку предстоявший им путь проходил по бездорожью и был сложнее, чем накануне, когда они просто держались дороги, друг Салливана вызвался послужить им проводником; к тому же Салливан был вынужден признаться, что в селении Аскитон у него знакомых нет.

И потому он с признательностью, испытываемой и всеми его товарищами, принял предложение своего друга. Сопровождаемые им, они прибыли в Аскитон.

При магических словах «Это французы!» распахивались объятия и двери; прямо на глазах разглаживались в улыбке лица даже у тех хозяек, кому подобное увеличение расходов, да еще в такой бедной стране, как Ирландия, было крайне обременительно.

Проводник привел беглецов в дом своего зятя, ставший их убежищем на этот раз.

Объяснения были недолгими, хотя и касались завтрашнего маршрута. Рене предложил купить какую-либо барку и, не торопясь нагрузив ее необходимой провизией, на ней вернуться во Францию; однако Салливан отрицательно покачал головой: обитателям морских портов, постоянно состоявшим в сношениях с англичанами, он доверял куда меньше, чем жителям внутренних областей страны. И потому он придерживался мнения, что следует врасплох захватить какую-либо барку и воспользоваться ею, в каком бы состоянии она ни оказалась; по пути, если понадобится, они сделают остановку в каком-нибудь порту, чтобы пополнить запасы провизии. К тому же повсюду в поисках беглецов рыскали английские солдаты, а по всему побережью уже прошел слух, что восемь французских пленников бежали из тюрьмы Корка.

Сошлись на том, что ближайшей ночью следует проделать четыре льё и переночевать в Лохилле; там они навели справки о судах, стоявших на якоре на реке Шаннон.

В Фойнсе нашелся шлюп, но он стоял чересчур далеко в фарватере, и проводник посоветовал им захватить не этот шлюп, а похожее на него одномачтовое судно, которое стояло на якоре между Тарбертом и расположенным напротив него небольшим островком.

Было условлено, что экспедиция начнется между тремя и четырьмя часами утра. И действительно, примерно в это время они отвязали лодку, с чисто ирландской беспечностью привязанную к берегу, забрались в нее, пришвартовались к шлюпу и бросились внутрь. На борту находились трое мужчин и одна женщина, которые, увидев, что их судно врасплох захватили восемь человек, подняли крик.

Однако Салливан на превосходном ирландском языке разъяснил им, что если они не замолчат сами, он и его товарищи будут вынуждены применить силу, чтобы заткнуть им рты, а поскольку одновременно он показал им парусную иглу, бедняги смирились со своей участью.

В одно мгновение якорь был поднят, паруса распущены, и, поскольку ветер дул с севера, в Атлантический океан шлюп вошел с величественностью высокобортного корабля.

Когда шлюп отплыл от берега на расстояние одного льё, четырех ирландцев заставили спуститься в лодку, с помощью которой судно было захвачено; Реми вручил им двадцать луидоров и пообещал, что, если ему удастся вернуться во Францию целым и невредимым, он пришлет на имя какого-нибудь дублинского банкира вексель на сумму, по крайней мере вдвое превышающую стоимость их судна.

Славные люди не восприняли это обещание всерьез, но, поскольку у Рене не было никакой необходимости давать им двадцать луидоров, которые они получили от него, у них все же осталась надежда получить обещанный вексель, так что благодаря течению они довольно весело проделали обратный путь к реке Шаннон и вернулись к своей якорной стоянке, так и не успев понять, явью было происшедшее с ними или сном.

XCVI В МОРЕ

Завладев шлюпом, беглецы первым делом озаботились выяснить, какие ресурсы находятся в их распоряжении. Шлюп был нагружен торфом, и на борту нашлось лишь около сотни клубней картофеля, восемь кочанов капусты, два горшочка сливочного масла, десять или двенадцать бутылок пресной воды, весьма плохонький морской компас, сплошь дырявый грот, крайне скверный фок и еще более скверный фор-стаксель.

Провизии на корабле с трудом могло хватить на пять или шесть дней, и то при условии строжайшей экономии; хлеба на борту не было совсем; вероятно, хлеба не было и дома у прежних хозяев судна: таким положение ирландцев было повсеместно тогда, и таким оно остается в наши дни.

— Ну что ж, — сказал Рене, — думается, будет разумно ограничивать себя начиная с этой минуты: мы сытно поужинали вчера вечером, сытно позавтракали сегодня утром и вполне можем ничего не есть до вечера.

— Гм! Гм! — послышалось в ответ.

— Итак, — продолжал Рене, — будем добрыми малыми и договоримся о следующем: никто из нас не проголодается до восьми вечера.

— Решено, — промолвил ирландец, — никто не проголодается до восьми вечера; те же, кто проголодается, затянут пояса потуже или уснут, и им будет сниться, что они обедают.

— Уф! — воскликнул один из матросов. — А вы не находите, что пока самая насущная наша задача состоит в том, чтобы развести костер?

— О, по крайней мере в торфе у нас недостатка не будет, — откликнулся Салливан. — А вот солнце так и не показалось и, похоже, не торопится показаться; снег продолжает валить, что обеспечит нас водой, если у нас есть брезент, чтобы его собирать. Ну а пока доставим себе удовольствие и погреем пальцы.

И они разожгли костер, который затем поддерживали с утра до вечера и, главное, с вечера до утра.

В январе и феврале ночные холода на побережье Англии и в Ла-Манше невыносимы, и дело не только в самом холоде, но еще и в недостаточной видимости во время плавания. На корабле нашелся морской компас, но старый, ржавый и безбожно вравший, а лаг, чтобы измерять пройденный путь, так и не отыскали; не было ни приборов для определения румба, по какому шло судно и по какому оно должно было идти, ни масла, ни свечей, чтобы осветить нактоуз; ясно было лишь, что вначале следовало двигаться на юг, затем — на восток, однако для ориентирования не было никакого иного инструмента, кроме маленького карманного компаса Рене, но не было и света, чтобы пользоваться им, если не считать отблесков костра из торфа, к которому с таким пренебрежением отнеслись вначале.

Рене, как самого сведущего из всех и как человека, в храбрость которого все безоговорочно верили, единодушно избрали капитаном.

Море было бурным, дул сильный и переменчивый ветер, а все паруса шлюпа были сплошь дырявыми. Рене приказал собрать все куски холста, какие можно было отыскать на судне. Салливан обнаружил какой-то сундук, а в нем несколько кусков холста в достаточно хорошем состоянии и сальную свечу, которая таяла ночью, давая свет матросам, чинившим грот.

В восемь часов вечера каждый получил полагающиеся ему две картофелины, два капустных листа, кусочек сливочного масла и стакан воды.

За недостатком холста было решено пожертвовать фор-стакселем и распустить его на куски, чтобы починить грот. Эта починка отняла целых пять дней. Как только грот был поставлен, ход судна стал быстрее и увереннее.

Вместо свечи стали использовать дубовые лучины, предварительно выдержанные в миске с торфом. Все были почти уверены в курсе, которым шло судно; компас Рене всегда был под рукой, чтобы успокоиться в отношении возможных ошибок. При всей умеренности, проявляемой беглецами в отношении своего питания, уже на четвертый день стало ясно, что если распределение провизии продолжит быть таким же, каким оно было в предыдущие дни, то еды хватит от силы на два или три дня. Воду берегли как могли, но она уходила на варку капусты. Что же касается картофеля, то его запекали в торфе.

На пятый день на горизонте было замечено судно. Рене призвал к себе своих товарищей и, пальцем указав им на этот корабль, сказал:

— Он либо английский, либо какой-нибудь союзной страны. Если он английский, мы возьмем его на абордаж и захватим; если он принадлежит дружественной державе, мы попросим у него помощи, он нам ее предоставит, и мы продолжим плавание. На «Штандарте», который мы на шлюпе «Призрак» захватили, было четыреста пятьдесят человек, тогда как у нас всего сто двадцать; у него было сорок восемь орудий, а у нас всего шестнадцать, и заметьте, мы не были голодны. Руль на ветер, ирландец, так держать!

Каждый приготовил свой игольчатый кинжал, а Рене взял в руки железный прут, однако корабль, то ли дружественный, то ли вражеский, то ли торговый, то ли военный, обратился в бегство, и на шлюпе были вынуждены отказаться от замысла догнать его.

— Не найдется ли у кого-нибудь хоть капля воды для меня? — жалобным голосом протянул один из матросов.

— Найдется, — ответил Рене, — держи, дружище.

— А вы? — спросил матрос.

— Мне не хочется пить, — ответил Рене с улыбкой, которой могли позавидовать ангелы.

И он протянул матросу свою долю воды.

Так дотянули до вечера, когда были распределены последние пайки, состоявшие из картофелины, листа капусты и половины стакана воды.

Еще в давние времена было замечено, что для экипажей, находящихся в бедственном положении, самым жестоким из всех страданий является жажда: она делает человека безжалостным к ближайшему из его друзей.

На другой день жажда сделала наших беглецов как раз такими жестокосердными: каждый уединился, кто как мог, лица у всех были бледными и изможденными. Внезапно раздался крик, и один из матросов в приступе безумия бросился в море.

— Лечь в дрейф и бросить канаты! — крикнул Рене и вслед за матросом кинулся в море.

Спустя две секунды он показался на поверхности воды, поддерживая матроса рукой и борясь с ним. Поймав канат, он обмотал его вокруг тела матроса, завязал узел и крикнул:

— Тащите к себе!

И действительно, матроса вытащили на борт.

— А теперь мой черед, — произнес Рене.

К этому времени ему уже бросили три или четыре каната, он схватил один из них и в одну секунду поднялся на борт шлюпа.

Рене, с его столь хрупким и столь изящным телосложением, был единственным на корабле, кто, казалось, не страдал ни от голода, ни от жажды.

— Эх, — сказал ирландец, — будь у меня кусочек свинца, чтобы пососать его!

— А тебе не приходит в голову, что золото способно оказать такое же действие? — спросил Рене.

— Не знаю, — ответил ирландец, — поскольку свинца у меня всегда было больше, чем золота.

— Ну что ж, на вот, положи себе эту монету в рот.

Ирландец взглянул: это была 24-франковая монета с изображением Людовика XVI.

Шестеро других матросов открыли рты и протянули руки.

— О, какая приятная прохлада! — промолвил ирландец.

— Вот видите, господин Рене, — тяжело дыша, промолвили остальные.

— Держите, — сказал Рене, раздавая каждому по луидору, — попробуйте.

— А вы? — спросили они.

— Моя жажда не такая уж нестерпимая, и я приберегу это средство на крайний случай.

И действительно, этот удивительный способ подкреплять силы, к которому прибегают матросы, используя обычно кусочек свинца, оказался для них столь же действенным и при использовании золотой монеты. Они провели весь день в жалобных стонах, но посасывая и пожевывая свои луидоры.

На другой день, на рассвете, в южной стороне прояснилось. Рене, который всю ночь провел у руля, внезапно вскочил на ноги и крикнул:

— Земля!

Крик этот оказал на всех магическое действие: в то же мгновение семеро остальных были уже на ногах.

— Право руля! — крикнул один из матросов. — Это Гернси. Англичане наверняка крейсируют у Нормандских островов, держите курс правее!

Одного поворота руля оказалось достаточно, чтобы отклонить судно от Гернси и направить его к мысу Третье.

— Земля! — во второй раз крикнул Рене.

— Ну да! — воскликнул тот же матрос. — Я узнаю ее, это мыс Трегье, тут нам нечего бояться, следует держаться как можно ближе к берегу и через два часа мы будем в Сен-Мало.

Ирландец, снова занявший свой пост у руля, проделал указанный маневр, и спустя час, оставив справа скалу Гран-Бе, полуостров, на котором в наши дни высится могила Шатобриана, корабль на всех парусах вошел в порт Сен-Мало.

Поскольку корабль был английской постройки, его приняли за иностранный, но, при виде одежды тех, кого он доставил, догадались, что на самом деле на его борту находятся французские матросы, сбежавшие с английских блокшивов или из английских тюрем.

У пирса матросов задержал заместитель флотского военного комиссара, прибывший на вооруженном баркасе, чтобы установить их личности.

Опознавание длилось недолго: Рене взял на себя труд изложить все подробности их побега, а флотский секретарь составлял в это время протокол допроса.

После того как протокол был подписан Рене и четырьмя матросами, знавшими грамоту, Рене поинтересовался, известно ли что-нибудь в порту об американском судне, которое вернулось с Иль-де-Франса, носит название «Нью-Йоркский гонец» и находится под командованием капитана Франсуа.

Оказалось, что это судно стоит на якоре у верфи, а прибыло всего лишь десять или одиннадцать дней тому назад.

Рене заявил, что судно принадлежит ему, хотя временно было записано на имя старшины из команды Сюркуфа, и спросил, будет ли ему позволено попасть на борт этого судна.

Ему ответили, что, поскольку личность его установлена, он волен идти куда угодно.

Но, пока составлялся протокол, заместитель военного комиссара, при виде того, в каком состоянии находятся несчастные беглецы, двое или трое из которых упали в обморок, произнеся перед этим: «Умираю от голода! Умираю от жажды!», распорядился принести восемь чашек бульона и бутылку хорошего вина, а затем послал за корабельным хирургом.

Хирург появился одновременно с провизией, в которой так отчаянно нуждались несчастные, но которую следовало раздавать им с тем большей осторожностью, что они были страшно истощены.

Он велел им есть бульон не спеша, ложка за ложкой, и не опуская в него хлеба, а вина выпить по маленькому стаканчику.

Спустя четверть часа они вознамерились вернуть Рене его луидоры, но он отказался взять их обратно, сказав беднягам, что все они находятся на его службе, пока не найдут себе службу получше.

Затем, поскольку Рене заявил, что шлюп, на котором они прибыли, был силой отнят у бедных ирландцев, он попросил оценить стоимость этого судна, чтобы выслать соответствующую сумму его собственникам.

Сделать это было тем легче, что в судовом шкафчике шлюпа нашелся патент, где был указан адрес шкипера.

Так что ирландский шлюп остался стоять во внешней гавани, а Рене и его товарищи, к которым уже вернулись силы, бросились в стоявшую у причала лодку.

— Ну же, ребята, поплыли, да поживее! — обращаясь к гребцам, сказал Рене. — Напрямик к «Нью-Йоркскому гонцу», и два луидора ваши!

— Вот те на, — произнес один из них, узнав Рене, — да это же господин Рене, тот, что оплатил все долги моих друзей, нанятых на «Призрак» господина Сюркуфа. Ура господину Рене!

Остальные гребцы тоже принялись изо всех сил кричать «Ура!», надеясь этими проявлениями восторга удвоить свое вознаграждение.

В ответ на эти крики команда «Нью-Йоркского гонца» высыпала на палубу, и Рене узнал в стоящем на полуюте моряке своего товарища Франсуа, который, держа в руке подзорную трубу, в свой черед пытался разглядеть его.

И стоило Франсуа крикнуть: «Друзья, это хозяин! Ура господину Рене!», как судно в одно мгновение расцветилось флагами и, не дожидаясь разрешения капитана порта, грянуло восемью пушечными выстрелами.

Вслед за тем матросы кинулись на ванты, размахивая шапками и крича: «Ура господину Рене!

Тем временем Франсуа, стоя на последней ступени трапа и распахнув объятия, ждал своего капитана и, казалось, был готов броситься в воду, чтобы обнять его на секунду раньше.

Легко представить себе, какими радостными возгласами был встречен Рене на борту своего судна. Он расплатился с гребцами, оправдав все их надежды, в то время как семеро его спутников уже начали рассказывать всей команде «Нью-Йоркского гонца» о том, как они бежали из тюрьмы, как Рене лишил себя своей доли воды, чтобы отдать ее им, как он поддерживал мужество у всех и, наконец, как он решил оставить их всех у себя на службе, пока им не подвернется какой-либо удачный случай.

Затем, как если бы все, кто так или иначе оказался вблизи Рене, должны были принять участие в празднике, несколько матросов подошли к своему капитану и попросили у него разрешения поделиться пайками с гребцами, доставившими его на борт судна.

— Ребята, — ответил Рене, — они разделят не ваши пайки, а мой обед. День моего возвращения — это праздничный день, и каждый матрос — это офицер у меня на борту в тот день, когда я вернулся из английской тюрьмы.

Затем, распорядившись подать своим товарищам по плену напитки и закуски, он позвал повара и пожелал лично составить меню обеда.

В этот день все самое лучшее и самое вкусное из того, что нашлось в Сен-Мало, было на столе команды «Нью-Йоркского гонца» и его капитана.

XCVII СОВЕТЫ ГОСПОДИНА ФУШЕ

Рене возвратился во Францию 11 января 1806 года, в день вторжения французской армии в Неаполитанское королевство и вступления Массены в Сполето.

В то время как невезучий Вильнёв потерпел поражение в Трафальгарской битве, император перешел Рейн и открыл кампанию захватом моста в Донаувёрте и форсированием Дуная.

Затем, пока он шел к Ульму и разрабатывал план захвата этого города, маршал Сульт вступил в Мемминген, а маршал Ней выиграл сражение у Эльхингена, заслужив свой первый герцогский титул.

Ульм капитулировал. Макк и тридцатитысячный гарнизон прошли перед императором и сложили свое оружие к его ногам. Затем император торжественно вступил в Аугсбург; впереди него шел отряд императорской гвардии, и каждый из первых восьмидесяти гренадеров нес по знамени, захваченному у неприятеля. Наконец, он вступил в Вену, выиграл битву при Аустерлице, заключил перемирие с австрийским императором и позволил русским покинуть пределы Австрийской державы в такой спешке, что Жюно, которому было поручено доставить письмо императора Наполеона императору Александру, содержавшее требование о заключении мира, так и не смог догнать их.

С 12 по 29 декабря Наполеон оставался во дворце Шёнбрунн, где своим декретом от 27 декабря объявил, что династия Бурбонов перестала царствовать в Неаполе.

Первого января 1806 года он отменил республиканский календарь. Пытался ли он таким образом заставить людей забыть определенные даты? Если так, то в этом он не преуспел; даты эти не только не были забыты, но и не стали обозначаться соответствующими числами старого григорианского календаря.

Две даты все продолжали называть исключительно по-старому: Оффенбург и 18 брюмера.

Все эти новости достигли Франции и вызвали там воодушевление, в котором затерялось известие о поражении при Трафальгаре. К тому же Наполеон приказал, чтобы это поражение, которое должно было схватить его за горло в разгар одержанных им триумфов, подавалось скорее как следствие бури, а не чьей-то победы.

О Трафальгаре, напротив, во Франции не было никаких известий, кроме тех, что имели разрешение давать газеты, и Рене, возможно, был единственным французом, который оттуда уже вернулся. Вот почему на другой день после своего прибытия он получил от морского префекта приглашение посетить его; в этом приглашении Рене величали капитаном.

Рене поспешил пойти навстречу желанию префекта.

Чиновник, естественно, горел желанием получить достоверные известия о Трафальгарской катастрофе.

Рене еще не знал, что распоряжениями, исходившими лично от императора, эту катастрофу предписывалось замалчивать.

Прежде чем расспрашивать гостя, префект предупредил его об этом, но сам и не думал скрывать, насколько сильно ему хочется узнать всю правду об этом событии.

Поскольку Рене никаких особых указаний ни от кого не получал, он полностью положился на сдержанность префекта и рассказал ему обо всем, что видел своими собственными глазами.

В ответ префект сообщил ему, что капитан Люка, проведя восемь или десять дней под домашним арестом в Лондоне, был освобожден указом английского правительства, которое пожелало воздать должное его выдающейся храбрости, позволившей ему навеки прославить имя «Грозного».

Поскольку Нельсон был убит пулей, пущенной с «Грозного», этим указом английское правительство прежде всего желало отвести от себя упреки в том, что оно держит капитана Люка в плену, дабы удовлетворить низменную жажду мести.

Так что как раз накануне Люка прибыл в Париж; сообщение о его возвращении морской префект получил посредством телеграфа.

В ответ на просьбу Рене префект обязался узнать адрес Люка и сообщить его молодому моряку.

Затем, не имея более причин задерживать его, он попрощался с ним, выказав ему самое глубокое уважение.

Рене, благодаря своему образу действий в Сен-Мало, и без того сделался там легендарной личностью, но восхищению малоинцев просто не было предела, когда им стало известно, что после того как шлюп, который Рене и его товарищи захватили у ирландцев, был оценен в тысячу сто франков, Рене выписал у главного городского банкира переводной вексель на две тысячи пятьсот франков на имя господ О’Брайена и К° в Дублине и отослал его бедному каботажнику из Лохилла, по имени Патрик, которому этот шлюп принадлежал.

Велико, должно быть, было удивление бедного семейства, когда его глава получил уведомление, что ему следует явиться в Дублин, где господам О’Брайену и К° поручено выплатить ему за похищенный шлюп сумму, вдвое превышающую его оценочную стоимость.

Между тем Франсуа по просьбе Рене рассказал ему все подробности своего возвращения в Сен-Мало и как вблизи мыса Финистерре за ним погнался английский бриг, от которого он ускользнул лишь благодаря тому, что отклонился от правильного пути и взял курс на Америку.

Именно это и задержало его возвращение в Сен-Мало.

Во время этой погони «Нью-Йоркский гонец» вполне оправдывал свое название, развивая скорость в одиннадцать — двенадцать узлов.

Франсуа заверил Рене, что пустил бы себе пулю в лоб, если бы имел несчастье быть захваченным англичанами. Рене слишком хорошо его знал, чтобы не поверить в сказанное.

Учитывая это исповедальное признание Франсуа, не стоит и говорить, что Рене нашел все свои вещи, оставшиеся на судне, на прежнем месте: папку с бумагами — в ящике секретера, завещание — в папке, драгоценные камни — в мешочке.

Франсуа платил экипажу из тех денег, какие оставил ему Рене; все обязательства были выполнены, и самый строгий контролер не мог бы найти в его счетах погрешности даже в четверть сантима.

Рене попросил Франсуа и впредь быть его заместителем и подставным лицом на судне до тех пор, пока кое-что в его судьбе не решится.

Между тем во время визита к морскому префекту Рене узнал о прибытии капитана Люка в Париж и о скором возвращении императора в свою столицу. По двум этим причинам ему самому нужно было отправиться туда как можно скорее.

Не стоит и говорить, что после визита к морскому префекту свой второй визит Рене нанес г-же Сюркуф, которой он доставил превосходнейшие вести о ее муже.

Среди вещей, которые Рене обнаружил в целости и сохранности на своем шлюпе, был весьма полный набор одежды; он взял оттуда все, что в этот момент было ему необходимо, и занял место в дилижансе, не желая ездой на почтовых привлекать к себе внимание.

По приезде в Париж он поселился в гостинице «Мирабо» на улице Ришелье. В те времена эта гостиница еще не переехала на улицу Мира. Едва он обосновался там, едва его имя было занесено в списки проживающих, как ему нанес визит секретарь Фуше, попросивший его явиться в министерство полиции как можно скорее.

Ничто не мешало Рене отправиться туда в тот же день; напротив, он и сам горел желанием побыстрее узнать, какое будущее предуготовил ему Фуше.

Он попросил секретаря подождать его, быстро оделся и вместе с ним сел в карету.

Как только доложили о его прибытии, дверь министерского кабинета открылась и вышедший оттуда секретарь произнес:

— Его превосходительство ждет господина Рене.

У Рене не было желания заставлять ждать его превосходительство, и он тотчас же вошел в кабинет.

На лице Фуше царило свойственное ему насмешливое выражение, однако на этот раз скорее благодушное, нежели хмурое.

— Итак, господин капитан «Нью-Йоркского гонца», вот вы и вернулись?

— Ваше превосходительство награждает меня званием, доказывающим мне, что вы в курсе моих скромных дел.

— Таково мое ремесло, — ответил Фуше, — и я поздравляю вас с тем, как вы эти дела ведете. Довольны ли вы советом, который я вам дал?

— Разумеется; человек такой проницательности, как ваше превосходительство, может давать лишь добрые советы.

— Дело не только в том, мой дорогой господин Рене, чтобы давать хорошие советы, дело еще и в том, чтобы им правильно следовали. Так вот, в этом отношении вас можно только поздравить. Вот копия письма господина Сюркуфа в морское министерство, в котором рассказывается о сражении со «Штандартом» и его захвате. Речь в нем идет о некоем матросе Рене, который проявил себя в этом сражении таким образом, что господин Сюркуф не колеблясь назначил его гардемарином первого класса; участие, которое я принимал в этом господине Рене, заставило меня попросить копию данного письма у моего коллеги господина Декреса. Вот второе письмо, адресованное в то же министерство, в котором сообщается, что господин Сюркуф прибыл на Иль-де-Франс и предоставил гардемарину Рене отпуск, дабы тот на купленном им судне, плавающем под американским флагом, сопроводил в Бирму двух своих кузин и тело своего дяди виконта де Сент-Эрмина. Вот третье письмо, в котором сообщается, что он возвратился на Иль-де-Франс, совершив перед тем удивительные подвиги в сражениях против самых ужасных и самых разнообразных чудовищ, и заметьте, что речь идет всего-навсего о тиграх величиной с Немейского льва и змее длиной с Пифона. Возвращаясь из Бирмы, он оказался в самой гуще схватки, которую Сюркуф вел против двух английских кораблей, и, захватив один из них, тем самым предоставил Сюркуфу полную возможность захватить другой, а у всех, кто знает Сюркуфа, не могло быть никаких сомнений в том, что он поспешит это сделать. После чего, оставив одну часть своей доли добычи беднякам Иль-де-Франса, а другую часть — своим матросам, он, зная о распоряжениях императора остановить англичан посредством большого морского сражения, попросил разрешения участвовать в нем; располагая письмами генерала Декана, губернатора Иль-де-Франса, и разрешением своего командира Сюркуфа, он вновь сел на свое суденышко «Нью-Йорский гонец» и прибыл в бухту Кадиса за три дня до Трафальгарского сражения. Он немедленно отправился на борт «Грозного», которым командовал капитан Люка, взявший его на должность третьего помощника. В начавшемся сражении капитан Люка, атакованный тремя вражескими кораблями, ожесточенно напал на «Викторию» и едва ею не завладел; если бы не подоспел «Отважный», который одним залпом вывел у него из строя сто восемьдесят человек, флагманский корабль английского флота был бы захвачен им. Тем временем Нельсон умирал от пули, исходившей с крюйс-марса «Грозного» и пущенной, как уверяют, третьим помощником по имени Рене, который, не имея определенного места на борту, получил разрешение расположиться где угодно и, соответственно, занял самую опасную позицию — среди марсовых…

Внезапно остановившись и устремив пристальный взгляд на Рене, Фуше спросил:

— Так это правда, сударь, что Нельсона смертельно ранил третий помощник Рене?

— Я не могу утверждать этого, господин министр, — ответил Рене, — однако на крюйс-марсе ружье было только у меня; в какой-то момент, сумев различить Нельсона по его голубому мундиру, орденам и генеральским эполетам, я выстрелил в него, но ведь одновременно стреляли с фок-марса и грот-марса, так что я не стал бы утверждать, что именно мне удалось избавить Францию от этого грозного противника.

— Я тем более не могу этого утверждать, — сказал Фуше, — но я всего лишь повторяю и буду повторять кому следует то, что мне говорят или пишут.

— Но тогда, вероятно, вы, ваше превосходительство, знаете и то, чем закончилась моя одиссея, коль скоро вам известно, как она началась?

— Да. Препровожденный в качестве пленника в Гибралтар, а оттуда отправленный в Англию на корабле «Самсон», которым командовал капитан Паркер, вы после страшной бури встали вместе со своими матросами к помпам и спасли корабль, который без этой прибавки рабочих рук пошел бы ко дну; затем, оказавшись в тюрьме Корка, вы сбежали оттуда с семью своими товарищами, захватили на реке Шаннон небольшой шлюп и отправили его шкипера на берег; на этом шлюпе вы вернулись в Сен-Мало; сочтя своим долгом возместить ущерб, нанесенный этому шкиперу, вы послали ему переводной вексель на сумму в две тысячи пятьсот франков, выписанный на имя банкирского дома О’Брайена в Дублине.

— Должен сказать, сударь, — промолвил Рене, — что вы превосходно осведомлены.

— Видите ли, сударь, крайне редко можно встретить матроса, покупающего на собственные средства американский шлюп, чтобы иметь возможность самостоятельно плавать под нейтральным флагом; разделить между бедняками и своими матросами не только их долю добычи, но и свою собственную; преодолеть две тысячи льё, чтобы отчаянно сражаться при Трафальгаре; став узником, через неделю совершить побег из тюрьмы, а по возвращении во Францию помнить, что ты отнял у бедолаги-каботажника его жалкое суденышко, составлявшее все его достояние, и, после того как оно было оценено в тысячу сто франков, отослать две тысячи пятьсот франков его шкиперу, у которого вы его позаимствовали. Вы с лихвой платите по своим долгам, сударь, начиная с того, который вы имеете передо мной. Ну а теперь, поскольку все мои прежние советы успешно исполнены, не угодно ли вам поместить в уголке вашей памяти еще один совет, который я намерен вам дать?

— Дайте, монсеньор, дайте.

— Вас зовут господин Рене, и под этим именем вы будете приняты императором; не забывайте, что в докладе, который я представлю ему или попрошу ему представить, имя графа де Сент-Эрмина не будет упоминаться никоим образом. Посему император, не имея ничего против матроса Рене, не только не будет противиться продолжению вашей карьеры, но и посодействует ей, тогда как, если он увидит хоть малейшее сходство между матросом Рене и графом де Сент-Эрмином, брови его нахмурятся; окажется, вероятно, что вы творили все эти чудеса зря, и все придется начать заново. Вот почему я послал за вами, как только вы прибыли в Париж. Император, вероятно, будет здесь двадцать шестого. Посетите капитана Люка во дворце Морского министерства; император примет его сразу по прибытии; если Люка предложит представить вас его величеству, соглашайтесь. Лучшего вводителя к нему вам не найти, и у меня нет сомнений, что, если вы последуете совету, который я только что вам дал, и заставите графа де Сент-Эрмина не высовываться, вы обеспечите военную карьеру, а заодно и судьбу третьего помощника Рене.

Рене попрощался с его превосходительством министром полиции, не в силах разгадать, с какой стати Фуше принимает в нем участие. Но Фуше и сам задавался тем же вопросом, на который мог с уверенностью ответить себе только так: «Да ни с какой, если не считать того, что есть люди настолько приятные внешне, что самые скверные характеры оказываются побеждены одним лишь их обаянием».

Рене тотчас же отправился во дворец Морского министерства, где застал капитана Люка, полностью оправившегося от своего ранения и пребывавшего в восторге от того, как поступили с ним англичане.

— Если нам предстоит проделать еще какую-нибудь кампанию, присоединяйтесь ко мне, дорогой Рене, — сказал он молодому человеку, — и постарайтесь пустить в адмирала Коллингвуда сестру той пули, какую вы пустили в Нельсона.

Капитану Люка не было известно о том, когда Наполеон возвратится в Париж; от Рене он узнал, что император намерен прибыть в столицу 26 января инкогнито. Люка на мгновение задумался.

— Навестите меня двадцать девятого, — промолвил он, — возможно, у меня будет для вас хорошая новость.

Наполеон, как было сказано, прибыл в Париж 26-го. Он остановился на несколько дней в Мюнхене, чтобы отпраздновать свадьбу Евгения Богарне и принцессы Августы Баварской, однако в других столицах, где ему не нужно было заниматься заключением браков, он не задерживался долее одного дня.

Один день он провел в Штутгарте, чтобы принять там поздравления своих новых союзников; один день — в Карлсруэ, чтобы заключить там семейные союзы. Он знал, что население Парижа ждет его с нетерпением, чтобы засвидетельствовать ему свою радость и свое восхищение. Франция, глубоко удовлетворенная тем, как идут государственные дела с тех пор, как она стала следить за их ходом, не принимая в них участия, обрела былую пылкость первых лет Революции, дабы рукоплескать блестящим подвигам своих армий и своего вождя.

Трехмесячная кампания вместо трехлетней войны — и Европейский континент разоружен, Франция расширена до недостижимых ранее пределов, блистательная слава добавлена к славе нашего оружия, государственный кредит восстановлен, а наступивший мир обеспечивает новые горизонты покоя и процветания. Вот за это народ и хотел отблагодарить Наполеона тысячами возгласов: «Да здравствует император!»

Со времен Маренго никогда не жилось так хорошо, как после Аустерлица.

И действительно, Аустерлиц был для Империи тем, чем Маренго было для Консулата. Маренго упрочил консульскую власть в руках Бонапарта, Аустерлиц упрочил императорскую корону на его голове.

Императору стало известно, что капитан Люка в Париже, и, хотя Трафальгарское сражение не было для него самой приятной темой разговора, утром 3-го числа он велел передать капитану, что примет его 7-го.

Утром 4-го, как и посоветовал ему Люка, Рене явился во дворец Морского министерства. Как раз накануне вечером капитан получил письмо с приглашением на аудиенцию 7-го. Аудиенция была назначена на десять утра; между Люка и Рене было условлено, что молодой человек позавтракает с Люка и затем они вместе отправятся на аудиенцию в Тюильри.

Рене, который не был приглашен во дворец и не хотел испрашивать аудиенции, договорился с Люка, что останется ждать его в передней. Если Наполеон изъявит желание встретиться с ним, Люка уведомит его; если же Наполеон не выкажет никакого интереса к молодому человеку, тот так и останется в передней.

По правде сказать, Рене несколько страшился быть представленным императору. Пронизывающий безмолвный взгляд Бонапарта, дважды останавливавшийся на нем — первый раз в доме г-жи де Пермон, второй раз в доме графини де Сурди, в вечер подписания брачного контракта, — повергал его в трепет. Казалось, что глаза Бонапарта запечатлевают все, на что смотрят, и врезают это в его память; но, к счастью, все, что требовалось Рене, чтобы выдержать подобные взгляды, это спокойствие совести, которое ничто не может нарушить, а таким спокойствием он обладал.

Седьмого числа, в девять часов утра, Рене уже был у Люка. Без четверти десять они сели в экипаж, и без десяти минут десять он остановился у ворот Тюильри.

Рене поднялся вместе с Люка и, как и было договорено, остался в передней, пропустив вперед капитана.

Капитан Люка был бесконечно умным человеком; он нашел возможность, находясь в присутствии императора, рассказать ему, не произнося имени Рене, о всем том героическом, прекрасном и отважном, что совершил молодой человек; однако он обнаружил, что император осведомлен о всех этих подвигах не хуже его самого; это придало Люка смелости, и у него достало отваги сказать императору, что, если тот желает видеть этого героя, он может представить его, поскольку молодой человек пришел вместе с ним и теперь ожидает его в передней.

Император кивнул в знак согласия, а затем нажал на колокольчик; дверь открыл адъютант.

— Пригласите третьего помощника «Грозного», господина Рене, — произнес Наполеон.

Молодой человек вошел.

Наполеон бросил на него взгляд и с удивлением обнаружил, что молодой человек не облачен в мундир.

— Как это вы пришли в Тюильри в штатском платье? — спросил он Рене.

— Сир, — ответил Рене, — я пришел в Тюильри не для того, чтобы иметь честь встретиться с вашим величеством, ибо не ожидал быть принятым вами, а для того, чтобы сопроводить капитана, с которым рассчитываю провести часть дня. К тому же, сир, я не совсем помощник капитана. За три дня до Трафальгарского сражения капитан Люка назначил меня на эту должность на своем корабле, на котором за несколько дней перед тем умер третий помощник; однако мое назначение не было утверждено.

— Я полагал, — промолвил Наполеон, — что вы занимали должность второго помощника…

— Да, сир, но на борту корсарского корабля.

— На борту «Призрака» Сюркуфа, не так ли?

— Да, сир.

— Вы участвовали в захвате английского корабля «Штандарт»?

— Да, сир.

— И даже проявили большую отвагу?

— Я делал все, что было в моих силах, сир.

— Мне известно о вас от губернатора Иль-де-Франса, генерала Декана.

— Я имел честь быть представленным ему, сир.

— Он рассказывал мне о путешествии, которое вы совершили в глубь Индии.

— Да, я и в самом деле проник в ее внутренние области на расстояние около пятидесяти льё от побережья.

— И англичане не побеспокоили вас?

— Это была та часть территории Индии, которую они не занимают, сир.

— И где же это? Мне казалось, что они заняли всю Индию.

— В королевстве Пегу, сир, между реками Ситтанг и Иравади.

— Меня уверяли, что вы предприняли опасные охоты в этой части Индии.

— Я столкнулся с несколькими тиграми, и мне удалось убить их.

— Испытывали ли вы сильные ощущения, когда в первый раз стреляли в одного из этих зверей?

— В первый раз — да, сир, затем — уже нет.

— Почему так?

— Потому что второго я заставил опустить глаза, и с этого момента мне стало ясно, что тигр — это животное, над которым человек должен быть властен.

— А при виде Нельсона?

— При виде Нельсона, сир, я испытал минутное замешательство.

— Почему?

— Потому что Нельсон был великим военачальником, сир, и я подумал, что, возможно, он необходим в качестве противовеса вашему величеству.

— Но тогда, выходит, вы выстрелили в человека, ниспосланного Провидением!

— Нет. Ибо я сказал себе, что если он действительно ниспослан Провидением, оно отведет от него пулю; впрочем, — продолжал Рене, — я никогда не похвалялся тем, что убил Нельсона.

— Но если все же…

— Подобными поступками не похваляются, — перебил императора Рене, — да и сознаются в них с трудом. Если бы я убил Густава Адольфа или Фридриха Великого, это было бы сделано лишь потому, что на мой взгляд их смерть должна была принести моей стране благо, но сам я при этом никогда бы не утешился.

— А если бы вы оказались в рядах моих врагов, стреляли бы вы в меня?

— Ни за что, сир!

— Хорошо.

Он жестом дал знать Рене, что аудиенция закончена, однако удаляться пока не надо, и снова вызвал Люка.

— Господин капитан, — обращаясь к нему, промолвил он, — прямо сегодня я объявляю войну Англии и Пруссии. В войне против Пруссии, которая лишь в одной точке выходит к морю, вам делать нечего; но в войне против Англии я задам вам работу. Вы один из тех людей, о которых я говорил по поводу Вильнёва и которые умеют умирать, а порой и хотят умереть.

— Сир, у Трафальгара я ни на минуту не терял Вильнёва из виду. Ни один из нас не осмелится сказать, что выполнял свой долг с большей неукоснительностью и святостью.

— Да, но лишь когда он оказался у Трафальгара. Я это знаю, но до тех пор он доставил мне немало огорчений. Это ему я обязан тем, что вступил в Вену, вместо того чтобы вступить в Лондон.

— Не стоит жалеть об этом, сир, вы ничего не потеряли от такой смены маршрута.

— В смысле славы безусловно, но сегодня вы видите, что, хоть я и вступил в Вену, все начнется сначала, ибо мне придется снова объявить войну Англии и Пруссии. Но так как, по-видимому, других возможностей у меня нет, я буду сражаться с Англией на континенте, сражаясь с королями, которым она предоставляет денежную помощь. Я еще увижу вас, перед тем как эта война начнется, капитан Люка; вот офицерский крест Почетного легиона, который я прошу вас принять, не забывая при этом, что я снял его со своей груди.

Затем он обернулся к Рене и сказал:

— Что же касается вас, господин Рене, то оставьте вашу фамилию и ваше имя моему адъютанту Дюроку, и, поскольку капитан Люка, видимо, ваш друг, мы постараемся не разлучать вас с ним.

— Сир, — промолвил Рене, приблизившись к императору и поклонившись ему, — до тех пор пока вы, ваше величество, не были знакомы со мной, у меня была возможность сохранять то имя, которое вам назвали, говоря обо мне, и под которым я был вам представлен, но теперь это значило бы обмануть императора. Лучше подвергнуться гневу Наполеона, чем обмануть его. Сир, для всех я Рене, но для вашего величества я зовусь граф де Сент-Эрмин.

И, не отступив ни на шаг, он склонился перед императором и ждал.

Какое-то мгновение император оставался неподвижен, брови его нахмурились; лицо его вначале выражало удивление, сменившееся затем суровостью.

— То, что вы сейчас сделали, сударь, это хорошо, но совершенно недостаточно для того, чтобы я вас простил. Возвращайтесь к себе, оставьте свой адрес Дюроку и ждите моих распоряжений, которые передаст вам господин Фуше. Ведь если я не ошибаюсь, господин Фуше является одним из ваших покровителей.

— При том, чтобы я ничего не сделал для этого, сир, — с поклоном ответил Сент-Эрмин.

Затем он вышел и отправился ждать капитана Люка в его экипаже.

— Сир, — сказал Люка, — я ничего не знаю о поводах гневаться на моего бедного друга Рене, которые могут быть у вашего величества, но готов поручиться вам честью, что это один из самых верных и самых храбрых людей, которых мне довелось знать.

— Черт возьми, — ответил Наполеон, — я только что убедился в этом! Не назови он свое имя, к чему его никто не вынуждал, быть бы ему капитан-лейтенантом.

Оставшись один, Наполеон с минуту оставался неподвижным и озабоченным, а затем с яростью бросил свои скомканные перчатки на письменный стол.

— Мне не повезло, — промолвил он, — ведь именно такие люди, как он, нужны мне во флоте.


* * *

Что же касается Рене, или, если угодно, графа де Сент-Эрмина, то лучшее, что он мог теперь сделать, это подчиниться полученному приказу.

Именно так он и поступил.

Он вернулся на улицу Ришелье, в гостиницу Мирабо, и стал ждать

Загрузка...