ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

XCVIII ПОЧТОВАЯ СТАНЦИЯ В РИМЕ

Второго декабря 1805 года Наполеон одержал победу в битве при Аустерлице.

Двадцать седьмого он объявил, что династия Бурбонов перестала царствовать в Неаполе.

Пятнадцатого февраля Жозеф Наполеон вступил в город, во второй раз оставленный Бурбонами.

И, наконец, 30 марта он был провозглашен королем Обеих Сицилий.

Следуя за новым, а точнее сказать, будущим королем Неаполя, французская армия вторглась в Папскую область, чем глубоко разгневала святого отца, который вызвал к себе кардинала Феша, чтобы выразить ему свое недовольство по поводу того, что он назвал нарушением территориальной неприкосновенности.

Кардинал Феш доложил об этом Наполеону.

Наполеон велел передать папе следующий ответ:

«Святейший отец, Вы владыка Рима, это правда, но Рим вошел в состав Французской империи; Вы — папа, но я — император, такой же император, какими были германские императоры и каким был еще прежде Карл Великий, и для Вас я Карл Великий во многих отношениях, в отношении силы и в отношении благотворения. Так что подчинитесь законам федеративного устройства Империи, открыв свою территорию для моих друзей и закрыв ее для моих врагов».

При получении этого чисто наполеоновского ответа глаза папы, обычно столь кроткие, запылали огнем ярости, и он заявил кардиналу Фешу, что не признает над собой земных владык, и если Наполеон желает возобновить по отношению к нему тиранию в духе Генриха IV Немецкого, то он возобновит противодействие ей в духе Григория VII.

Наполеон с нескрываемым презрением ответил на это, что он не особенно боится духовного оружия в XIX веке и к тому же не намерен давать никаких поводов для его правомерного использования, ибо всегда воздерживался касаться религиозных материй, и что он ограничится тем, что будет ущемлять его как светского владыку, но оставит в Ватикане как почитаемого всеми епископа Рима и главу всех епископов христианского мира.

Этот спор, не усиливаясь и не затухая, тянулся весь декабрь 1805 года, но в том же месяце, желая выказать свое вполне категорическое намерение идти до конца, Наполеон отдал генералу Лемаруа приказ занять вооруженным путем провинции Урбино, Анкону и Мачерату, прилегающие к побережью Адриатического моря.

И тогда Пий VII, отказавшись от своего замысла отлучить императора от Церкви, стал обсуждать возможность примирения, условия которого были следующими:

папа, независимый властитель своего государства, что признается и гарантируется Францией, тем не менее заключит с ней союз и всякий раз, когда та окажется в состоянии войны, будет выдворять ее врагов с территории Папской области;

французские войска займут Анкону, Чивитавеккью и Остию, но будут содержаться за счет французского правительства;

папа возьмет на себя обязательство углубить и привести в порядок заиленную гавань Анконы;

папа признает короля Жозефа, вышлет консула короля Фердинанда, убийц французов, неаполитанских кардиналов, отказавшихся присягнуть королю Жозефу, и откажется от своего старинного права инвеституры на неаполитанскую корону;

он согласится распространить условия Итальянского конкордата на все провинции, составляющие Итальянское королевство, и условия Французского конкордата на все провинции Италии, обращенные во французские провинции;

он безотлагательно назначит французских и итальянских кардиналов и не будет требовать их приезда в Рим;

он назначит полномочных представителей, которым будет поручено заключить Германский конкордат;

и, наконец, дабы успокоить Наполеона в отношении умонастроения Священной коллегии и привести влияние Франции в соответствие с расширением ее территории, он доведет до трети от общего числа кардиналов число французских кардиналов.

Два из этих условий особенно претили Святому престолу: во-первых, закрытие территории Папского государства для врагов Франции, а во-вторых, увеличение числа французских кардиналов. В итоге папа решительно отказался одобрить соглашение.

В ответ Наполеон велел вручить паспорта кардиналу Байану и приказал занять остальную часть Папского государства. Две с половиной тысячи солдат были собраны в Фолиньо, еще две с половиной тысячи, под начальством генерала Лемаруа, были собраны в Перудже. Наполеон приказал генералу Миоллису встать во главе двух этих отрядов и двинуться на Рим, по дороге соединиться с тремя тысячами солдат, которые, в соответствии с его распоряжением, Жозефу следовало отправить из Террачины, и с этими восьмью тысячами солдат захватить столицу христианского мира.

Генерал Миоллис должен был любым путем занять замок Святого Ангела, взять на себя командование папскими войсками, оставить папу в Ватикане с почетной охраной и на любые возможные возражения отвечать, что французская армия заняла Рим исключительно из военных соображений, чтобы удалить из Папского государства врагов Франции. Он не должен был подчинять себе лишь городскую полицию, но мог использовать ее для того, чтобы изгнать из Рима разбойников, превративших его в свое логово, и выслать неаполитанских кардиналов в Неаполь.

Генерал Миоллис, старый солдат Республики, человек несгибаемого характера, просвещенного ума и незапятнанной чести, должен был, хотя и сохраняя полагающееся уважение к главе христианского мира, держать в Риме огромный штат, что позволяло ему значительное жалованье, и приучать римлян к тому, чтобы они видели подлинного главу правительства во французском генерале, обосновавшемся в замке Святого Ангела, а не в старом понтифике, обосновавшемся в Ватикане.

С незапамятных времен было общеизвестно обыкновение римских пап предоставлять убежище разбойникам, опустошавшим Неаполитанское королевство; разбойники эти не какое-то мимолетное бедствие, а неотъемлемая язва здешней почвы; в Абруццо, Базиликате и Калабрии разбойниками становятся из поколения в поколение, разбой служит ремеслом; человек числится разбойником, как другой числится плотником, портным или булочником, однако на четыре месяца в году он покидает отчий дом, чтобы промышлять на большой дороге; зимой разбойники спокойно отсиживаются у себя дома, и никому в голову не приходит побеспокоить их там. С наступлением весны они выходят, разбредаются, и каждый занимает свое обычное место.

Самой завидными местами считаются те, что находятся рядом с границами Папской области. Преследуемый неаполитанскими властями, разбойник переходит границу и обретает неприкосновенное убежище в Папском государстве; иногда, в особых обстоятельствах, вроде тех, в каких неаполитанские власти оказались в данный момент, они преследуют его и там, но римские власти не делают этого никогда.

Так, адъютант, посланный из Рима к генералу Ренье во время осады Гаэты, был убит между Террачиной и Фонди, и его смерть не наделала никакого шума, тогда как клерикальная партия Рима, напротив, вовсю добивалась освобождения Фра Дьяволо, затравленного, словно лань, неутомимым майором Гюго и незадолго перед тем схваченного.

Именно в таких обстоятельствах молодой человек лет двадцати шести — двадцати восьми, среднего роста, в необычном мундире, не относящемся ни к одному роду войск, появился на почтовой станции в Риме, требуя лошадей и коляску.

За спиной у него висел небольшой двуствольный английский карабин с вертикально расположенными стволами, а пара пистолетов, заткнутых за пояс, указывала на то, что ему были известны опасности, подстерегающие путешественника на дороге из Рима в Неаполь.

Станционный смотритель ответил, что у него есть коляска, но он не может сдать ее внаем, поскольку она поставлена в сарай и предназначена для продажи; что же касается лошадей, то у него их на выбор.

— Если коляска не слишком дорогая и меня устроит, — сказал путешественник, — я мог бы удовлетвориться ею.

— Тогда взгляните на нее.

Путешественник последовал за станционным смотрителем; коляска представляла собой нечто вроде открытого кабриолета, но стояла жара и отсутствие верха, вместо того чтобы быть неприятностью, являлось удобством.

Молодой человек путешествовал один, и весь его багаж составляли сундук и дорожный несессер.

Цену обсудили быстро, поскольку молодой человек торговался скорее для очистки совести, чем для того, чтобы сбить цену.

Сошлись на сумме в восемьсот франков.

Путешественник приказал подать кабриолет к дверям и запрячь лошадей. Пока он лично наблюдал за тем, как форейтор привязывает его дорожный сундук к задку коляски, какой-то гусарский офицер подошел к станционному смотрителю, стоявшему в дверях и с высокомерным безразличием наблюдавшему за работой, которой занимался форейтор, и обратился к нему с той же просьбой, что и первый путешественник:

— Есть у тебя лошади и коляска внаем?

— У меня остались только лошади, — твердо ответил станционный смотритель.

— А что тогда ты сделал с колясками?

— Последнюю только что продал господину, который приказал ее запрячь.

— По закону у тебя всегда должен быть наготове хотя бы один экипаж для обслуживания путешественников.

— Закон! — промолвил станционный смотритель. — Что вы называете законом? У нас тут давно уже нет никаких законов.

И он щелкнул пальцами с видом человека, который не так уж отчаянно сожалеет о том, что охрана нравственных устоев в обществе отсутствует.

Из уст офицера вырвалось ругательство, выдавая его глубокую досаду.

Первый путешественник бросил на него взгляд и увидел красивого молодого человека лет двадцати восьми — тридцати, со строгим лицом и ясным взглядом, выражавшим одновременно раздражительность и упрямство; притоптывая ногой, офицер бормотал сквозь зубы:

— Тысяча чертей, но ведь мне надо быть в Неаполе завтра к пяти часам вечера, и я не горю желанием проделать путь в шестьдесят льё верхом!

— Сударь, — обратился к нему первый путешественник, выказывая ту учтивость, по какой светские люди распознают друг друга, — я тоже еду в Неаполь.

— Да, но вы-то едете туда в коляске, — с грубоватой веселостью ответил офицер.

— Именно поэтому я могу предложить вам место рядом со мной.

— Простите, сударь, — ответил офицер, вежливо поклонившись и сменив тон, — но я не имею чести вас знать.

— Зато я знаю вас; вы носите мундир капитана третьего гусарского полка генерала Лассаля, то есть одного из самых храбрых полков в армии.

— Но это не повод проявить бестактность, приняв ваше предложение.

— Я понимаю, что вас сдерживает, сударь, и готов избавить от чувства неловкости: мы разделим наши почтовые издержки пополам.

— Но ведь тогда, — ответил гусарский офицер, — останется коляска, по поводу которой нам следует заранее договориться.

— Я никоим образом не хочу задевать ваше самолюбие, сударь, и весьма дорожу возможностью обрести в вашем лице дорожного спутника; по приезде в Неаполь ни у одного из нас не будет нужды в подобной колымаге, и мы продадим ее, а если не сможем продать, то отправим ее в костер. Но если все-таки нам удастся ее продать, то, поскольку за нее заплачено мною восемьсот франков, я заберу себе из вырученных денег все, что превысит четыреста франков, а вы разберетесь с остатком полагающейся мне суммы.

— Я приму ваше предложение при условии, что немедленно вручу вам ваши четыреста франков; тогда коляска будет принадлежать нам обоим, и мы в самом деле разделим возможный убыток поровну.

— Мне очень хочется быть приятным вам, сударь, и потому я безоговорочно принимаю ваше предложение, хотя нахожу, что не надо разводить столько церемоний между соотечественниками.

Офицер направился к станционному смотрителю.

— Я покупаю у этого господина половину коляски, — заявил он ему, — и вот тебе четыреста франков в качестве моей доли.

Станционный смотритель, стоявший со скрещенными на груди руками, не шелохнулся.

— Господин уже заплатил мне, — ответил он, — так что ваши деньги причитаются ему, а не мне.

— Не мог бы ты сказать мне это повежливее, негодяй?

— Я сказал это вам так, как сказал, а вы расценивайте это так, как вам заблагорассудится.

Офицер потянул было руку к рукояти сабли, но ограничился тем, что лишь схватился за свой поясной ремень, а затем обратился к первому путешественнику.

— Сударь, — произнес он с подчеркнутой вежливостью, особенно заметной по сравнению с тем грубым тоном, каким он говорил со станционным смотрителем, — изволите ли вы принять четыреста франков, которые я вам должен?

Первый путешественник поклонился и открыл небольшой кожаный мешочек с железной застежкой, который он носил на перевязи, перекрещивавшейся с ремнем его карабина.

Офицер, державший в ладони горсть золотых монет, ссыпал их в этот мешочек.

— Вот теперь, сударь, — сказал он, — в путь, когда пожелаете.

— Не угодно ли вам прикрепить вашу дорожную сумку?

— Благодарю, но я помещу ее позади себя: она будет защищать мои бока от тряски в этой старой развалюхе, да и, кроме того, я храню там пару пистолетов, которые не прочь иметь под рукой. В седло, форейтор, в седло!

— Господа не берут с собой конвой? — поинтересовался станционный смотритель.

— Ты что, принимаешь нас за монахинь, возвращающихся в свою обитель? — в ответ произнес офицер.

— Как вам угодно; вольному воля.

— В этом и есть разница между нами и тобой, чертов папский прихвостень!

Затем, повернувшись к форейтору, он закричал:

— Avanti! Avanti![11]

Форейтор пустил лошадей галопом.

— По Аппиевой дороге, а не через ворота Сан Джованни ди Латерано! — закричал тот из путешественников, что прибыл на почтовую станцию первым.

XCIX ВИА АППИА

Было около одиннадцати часов утра, когда два молодых человека, оставив по правую руку от себя пирамиду Цестия, покатили в своем открытом кабриолете по массивным плитам Виа Аппиа, разъединить которые оказались бессильны даже два пронесшихся по ней тысячелетия.

Виа Аппиа, как известно, была в Риме эпохи Цезаря тем же, чем Елисейские поля, Булонский лес и парк Бют-Шомон являются в Париже эпохи г-на Османа.

В прекрасные дни античности ее называли Великой, царицей дорог, путем в Элизиум; она служила местом встреч в жизни и в смерти всех, кто в Вечном городе был богат, благороден и изыскан.

Ее затеняли деревья самых разных видов, но более всего величественные кипарисы, отбрасывавшие тень на великолепные гробницы; и вдоль других дорог, Латинской и Фламиниевой, тоже стояли усыпальницы, но счастлив был тот, чья гробница находилась у Аппиевой дороги!

В Древнем Риме, где тяга к смерти была столь же распространена, как в нынешней Англии, и где в годы правления Тиберия, Калигулы и особенно Нерона мания самоубийств сделалась подлинной эпидемией, люди чрезвычайно пеклись о месте, где их тело упокоится навеки.

Вот почему живые весьма редко передоверяли наследникам заботы о своих гробницах; наблюдать за сооружением своей усыпальницы было немалой утехой, и потому на большинстве доныне сохранившихся надгробий начертаны две буквы: «V.F.», что значит «Vivus fecit»,[12] или три: «V.S.P.», что значит «Vivus sibi posuit»,[13] или же другие три: «V.F.C.», что значит «Vivus faciendum curavit».[14]

Как можно убедиться, похороны для римлянина действительно были делом огромной важности. Согласно религиозному поверью, весьма распространенному даже во времена Цицерона, когда всякого рода верования уже начали исчезать и когда, по словам адвоката из Тускула, один авгур не мог без смеха глядеть на другого, душа человека, лишенного погребения, осуждена сто лет блуждать по берегам Стикса. И потому всякий, кто встретил на своем пути мертвое тело и не посчитал нужным захоронить его, совершил святотатство, искупить которое можно, лишь принеся в жертву Церере свинью.

Однако недостаточно было быть просто погребенным, требовалось еще быть погребенным уютно; языческая смерть, более кокетливая, чем наша, к умирающим века Августа являлась отнюдь не в виде скелета с голым черепом и пустыми глазницами, со зловещим смешком потрясающего над своей жертвой изогнутой косой.

Нет, это была дивной красоты женщина, бледная дочь Сна и Ночи, с длинными распущенными волосами, белоснежными холодными руками и ледяными лобзаниями, нечто вроде незнакомой подруги, которая в ответ на зов выходила из мрака, медленно, торжественно и безмолвно приближалась, склонялась к изголовью умирающего и одним траурным поцелуем запечатывала одновременно его губы и его глаза. С этого мига он остается слеп, глух и бесчувствен, пока вспыхнувшее пламя его погребального костра не начнет пожирать тело, отделяя дух от материи: материя обратится в пепел, а дух приобщится к манам — обожествленным духам предков. И тогда это новое божество, оставаясь невидимым для живых, словно наши призраки, вновь обретает былые привычки, склонности и страсти и умерший, как бы опять вступив во владение своими чувствами, любит то, что любил прежде, ненавидит то, что ненавидел.

Вот почему в могилу клали: воину — его щит, дротики и меч; женщине — ее алмазные булавки, золотые цепочки и жемчужные ожерелья; ребенку — любимые игрушки, хлеб, фрукты и, на дне алебастровой чаши, несколько капель молока, еще не успевшего иссякнуть в материнской груди.

И если римлянину представлялось достойным серьезного внимания местоположение того дома, где ему суждено было провести краткие годы земной жизни, то судите сами, с каким великим тщанием он должен был подходить к выбору окружения, плана и расположения приюта, где, следуя своим наклонностям и пристрастиям, он, став бессмертным духом, намеревался с надлежащей приятностью коротать вечность. Ведь маны — домоседы, они прикованы к своим могилам: им позволено разве что прогуливаться окрест. И потому иные любители сельских утех, люди с бесхитростными буколическими устремлениями повелевали возводить усыпальницы в своих загородных поместьях, садах или лесах, чтобы вечно услаждать себя соседством с нимфами, фавнами и дриадами, под ласковый шелест листвы, колеблемой ветром, лепет ручья, бегущего по каменистому ложу, и пение птиц, укрывшихся в ветвях.

Такие люди слыли философами и мудрецами; впрочем, их было немного. Остальные же — и таких было великое множество, подавляющее большинство, — жаждущие движения, любящие шум и суету столь же сильно, как первые — сосредоточенность мысли и тишину, покупали за немыслимые деньги участки у больших дорог, по которым шли путники из всех краев, неся в Европу вести из Азии и Африки, таких дорог, как Латинская, Фламиниева и, в особенности, Аппиева, которая была настолько обласкана модой, что мало-помалу перестала быть просто имперским трактом и сделалась одним из римских предместий; она по-прежнему вела к Неаполю, однако пролегала меж двух рядов домов, сходных с дворцами, и гробниц, сходных с монументальными сооружениями; в итоге маны счастливцев, погребенных у Аппиевой дороги, не только видели знакомых и неведомых путников, не только слышали от них новости из Азии и Африки, но и сами обращались к ним устами своих могил и словами своих эпитафий.

И поскольку характеры людей, как мы установили, переживали их самих, то человек скромный сообщал:


«Я был, и нет меня.
Вот суть моей жизни и моей смерти».

Богатый провозглашал:


«Здесь покоится
СТАБИРИЙ.
Он мог бы занять высокую должность в любой декурии
Рима,
но не пожелал этого.
Набожный, храбрый и верный,
он вышел из ничтожества, а оставил после себя
тридцать миллионов сестерциев
и никогда не внимал философам.
Будь здоров и подражай ему».

Чтобы привлекать еще большее внимание прохожих, богач Стабирий приказал высечь над своей эпитафией солнечные часы!

Сочинитель взывал:


«Путник!
Сколь ни спешишь ты к цели своего странствия,
этот камень просит, чтобы ты обратил на него взгляд
и прочел то, что на нем написано:
"Здесь покоятся кости поэта
МАРКА ПАКУВИЯ".
Это все, что я хотел тебе сообщить.
Прощай!»

Человек скрытный извещал:


«Мое имя, место рождения и происхождение,
то, кем я был, и то, кем стал,
да не будет тебе известно.
Замолкнув навечно, я превратился в горстку
праха и костей, в ничто!
Явившись из небытия, я вернулся туда, откуда пришел.
Мой жребий ждет и тебя.
Прощай!»

Тот, кто был всем доволен, восклицал:


«На этом свете я славно пожил!
Моя пьеса закончена, да и ваша близится к концу.
Прощайте! Рукоплещите!»

А на могиле девочки, бедняжки, ушедшей из мира в возрасте семи лет, чья-то рука, должно быть отцовская, начертала:


«Земля! Не дави на нее!
Ведь она тебя не обременяла!»

Эти мертвецы, так цеплявшиеся за жизнь, к кому обращали они свои посмертные призывы? Чье внимание старались привлечь, подобно куртизанкам, постукивающим по оконному стеклу, чтобы заставить прохожих обернуться? С кем эти духи желали незримо общаться? Кто весело, беззаботно и резво проходил мимо, не видя их и не слыша?

То был цвет римского общества, все молодое, красивое, изысканное, богатое и аристократичное, чем блистал Рим. Виа Аппиа — это Лоншан античности, однако античный Лоншан длился не три дня, а круглый год.

К четырем часам пополудни, когда спадает дневной зной и притушенный солнечный диск клонится к Тирренскому морю, а тени сосен, пальм и каменных дубов вытягиваются с запада на восток, когда сицилийский олеандр отряхивает дневную пыль под первыми порывами ветерка, срывающегося с голубоватых вершин горной гряды, над которыми высится храм Юпитера Латиариса, когда индийская магнолия поднимает к небу свои цветки, словно чашечки из слоновой кости, готовые принять в себя ароматную вечернюю росу, а каспийский лотос, пережидавший полдневный жар во влажном лоне озера, всплывает на поверхность, чтобы всеми лепестками впитать свежесть ночи, — вот тогда из Аппиевых ворот выступает своего рода передовой отряд местных фатов, так называемых троссулов, троянских юнцов Рима, меж тем как обитатели предместья, тоже раскрывшие двери навстречу вечерней прохладе, готовятся произвести смотр великолепной публике, усевшись на принесенные из домашних атриумов стулья и кресла, прислонясь к каменным тумбам, что служат подножкой для всадника, садящегося на коня, или полулежа на круглых скамьях, прислоненных к жилищам мертвых для вящего удобства живых.

Никогда парижане, вытягивающиеся двумя живыми изгородями вдоль Елисейских полей, или флорентийцы, мчащиеся к Кашине, или жители Вены, спешащие на Пратер, или неаполитанцы, толпящиеся на улице Толедо либо Кьяйе, не видывали подобного разнообразия актеров и подобного стечения зрителей!

С ЧТО ПРОИСХОДИЛО НА ВИА АППИА ЗА ПЯТЬДЕСЯТ ЛЕТ ДО РОЖДЕСТВА ХРИСТОВА

Вначале появлялись всадники на нумидийских скакунах, предках тех, на каких ездят верхом нынешние джентльмены; эти скакуны, без седла и стремян, были покрыты попонами из золотой парчи или чепраками из тигровых шкур. Некоторые останавливались, чтобы понаблюдать за проносящимися мимо них наездниками, а другие продолжали прогулку шагом, и тогда перед ними бежали гонцы в легких сандалиях и коротких туниках, с переброшенными через левое плечо накидками, полы которых перехватывал кожаный пояс; его легко можно было затягивать или распускать на ходу в зависимости от скорости бега. Третьи, словно домогаясь приза на скачках, мчались во весь опор и за несколько минут преодолевали всю Аппиеву дорогу, пустив впереди лошади великолепных громадных молосских псов в серебряных ошейниках. Горе тому, кто попадется им на пути! Горе тому, кого завертит этот вихрь пыли, ржания и лая! Беднягу порвут собаки, потопчут кони, а когда его оттащат в сторону окровавленным и с переломанными костями, молодой патриций, виновник несчастья, не замедлит бега, лишь оглянется с хохотом, показывая, как ловко он может править, обернувшись затылком к голове летящего галопом скакуна.

Вослед нумидийским лошадям, этим детям пустыни, чьих предков привезли в Рим одновременно с плененным Югуртой, неслись, почти соперничая с ними в скорости, легкие открытые колесницы, цизии, похожие на нынешние тильбюри; их влекли тройки мулов, запряженных веером, так что пристяжные неслись галопом, встряхивая серебряными бубенцами, а коренные шли рысью, неуклонно держа направление, и напоминали этим пущенную из лука стрелу, чуть ли не равняясь с ней в скорости. За ними следовали высокие карруки, всего лишь разновидностью, а точнее, всего лишь далеким потомком которых являются нынешние неаполитанские корриколо; ими римские щеголи редко правили сами: это делал раб-нумидиец в живописном одеянии его родной страны.

За цизиями и карруками следовали четырехколесные экипажи — рэды, с горами пурпурных подушек и дорогими коврами, свешивающимися наружу, а также ковиннусы — колесницы, настолько плотно закрытые со всех сторон, что об альковных прегрешениях, зачастую совершавшихся в них, пока они катили по улицам и прогулочным аллеям Рима, никто не догадывался. И наконец, замыкали процессию вызывающе несхожие между собой матроны и куртизанки. Первые, в длинных сто́лах, закутанные в толстые паллы, с неподвижностью статуй восседали в двухколесных карпентумах — особой формы колесницах, ездить в которых имели право лишь патрицианки. Вторые, облаченные в тончайший косский газ — подобие тканого воздуха, пряжу из тумана, — томно возлежали на носилках, которые несли восемь прислужников в роскошных пенулах. Обычно справа от носилок держалась вольноотпущенница-гречанка, поверенная в любовных делах, ночная Ирида, на короткое время прервавшая свое приятное занятие, чтобы обмахивать хозяйку веером из павлиньих перьев, а слева раб из Либурнии нес обитую бархатом скамеечку-подножку с прицепленной к ней бархатной длинной ковровой дорожкой, чтобы благородная жрица наслаждений, реши она сойти с носилок и сесть там, где пожелает, не касалась дорожной пыли обнаженной ступней с унизанными перстнями пальцами.

Ведь стоило блистательным римлянам и римлянкам пересечь Марсово поле и через Капенские ворота выехать на Виа Аппиа, далеко не все продолжали прогулку верхами или в экипажах; многие сходили на землю и, оставив лошадей и повозку на попечении рабов, прохаживались между гробницами и домами или брали у зрителей стул либо скамеечку за полсестерция в час. Ах, вот где удавалось лицезреть истинную изысканность! Вот где самовластно царила мода! Вот где можно было изучать образцовые формы бород и причесок, безупречный покрой туники и проникнуться величием вопроса, некогда разрешенного Цезарем, но вновь поставленного под сомнение новыми поколениями, а именно: надо ли предпочесть длинную тунику короткой и свободную плотно облегающей тело. Цезарь носил широкую и волочившуюся по земле, но со времени его смерти мода шагнула так далеко! Там самым серьезным образом спорят о том, насколько тяжелыми должны быть меховые муфты, дискутируют о составе лучших румян или притираний из бобового масла для разглаживания морщин и умягчения кожи, о самых благоуханных пастилках из масла мирта и мастикового дерева, замешанных на выдержанном вине и призванных очищать дыхание! Внимая суждениям знатоков, женщины, будто жонглеры, перебрасывают из ладони в ладонь шарики амбры, освежающие воздух и наполняющие его ароматами. Они выказывают одобрение наклоном головы, взглядом, а нередко и рукоплещут самым ученым и смелым теориям; их зубы, приоткрываясь в улыбке, блестят словно жемчужины; откинутые на спину покрывала позволяют восхищаться не только сверканием черных глаз под эбеновыми бровями, но и чудесно оттеняющими их густыми белокурыми прядями с серебристым, золотистым или пепельным отливом. Чтобы изменить их первоначальный цвет, прелестницы пользуются либо мылом из буковой золы и козьего жира, которое они выписывают из Германии, либо смесью уксусного осадка и масла мастикового дерева, а то и попросту покупают в лавчонках у портика Минуция, что напротив храма Геркулеса Мусагета, великолепные шевелюры, которые бедные девушки из Германии продают стригалям за пятьдесят сестерциев, а те перепродают их за полталанта.

На это зрелище завистливо глазеют и полуголый плебей, и голодный пройдоха-грек, за миску похлебки готовый залезть на небо, и философ в продранном плаще и с пустым кошельком, черпающий здесь темы для своих выступлений против роскоши и богатства.

И все эти возлежащие, сидящие, прогуливающиеся, переминающиеся с ноги на ногу люди, что воздевают руки к небу лишь для того, чтобы рукава, соскользнув к локтю, обнажили руки с выведенными пемзой волосами, хохочут, клянутся друг другу в любви, судачат, пришептывают, мурлычат себе под нос песенки из Кадиса либо Александрии, совершенно забыв о мертвецах, которые прислушиваются к живущим и немо призывают их; праздные горожане говорят всякий вздор на языке Вергилия или перебрасываются каламбурами по-гречески в подражание Демосфену, предпочитая этот язык родному, ибо греческий воистину создан для любовных излияний, а потому куртизанка, не умеющая сказать своему любовнику на языке Таис или Аспасии: «Ζωη και ψυχή» («Душа моя и жизнь!»), — годна лишь на то, чтобы быть потаскушкой для солдат-марсов с кожаными щитами и наколенниками.

При всем том именно для развлечения этих людей, ради того, чтобы насытить их хлебом и зрелищами, усладить глаза и уши праздной легкомысленной толпе, пустоголовым молокососам и красавицам с истасканными сердцами, сынкам высокопоставленных семейств, растратившим свое здоровье по лупанарам, а достояние — по харчевням, всему этому ленивому и разнеженному племени будущих итальянцев, уже тогда кичившихся собой, словно теперешние англичане, гордых, как испанцы, и задиристых, как галлы, — ради народа, тратящего время на прогулки под портиками, беседы в банях, рукоплескания в цирках, чтобы угодить этим юнцам и женщинам, праздному молодому поколению богатых и процветающих римлян, Вергилий, сладостный Мантуанский лебедь, поэт-христианин по сердечной склонности, хотя и не по воспитанию, воспевает простые сельские радости, взывает к республиканским добродетелям, бичует святотатства гражданских войн и готовит прекраснейшую и величайшую из поэм, созданных после Гомера, чтобы затем сжечь ее, сочтя недостойной не только потомков, но и современников! Ради них, ради того чтобы вернуться к ним, Гораций, забросив подальше щит, бежит при Филиппах. Чтобы они узнавали и окликали его, он с рассеянным видом прогуливается на Форуме и по Марсову полю, блуждает по берегам Тибра, оттачивая то, что потом назовет своими безделицами: «Оды», «Сатиры», «Науку поэзии»! От разлуки с ними терзается жестокой тоской вольнодумец Овидий, вот уже пять лет как изгнанный во Фракию, где искупает мимолетное и к тому же весьма доступное удовольствие побывать возлюбленным императорской дочери или, быть может, гибельную случайность, приоткрывшую ему секрет рождения юного Агриппы. Это к ним поэт взывает в «Скорбных элегиях», «Посланиях с Понта» и «Метаморфозах». О счастье вновь оказаться среди них он грезит, вымаливая сначала у Августа, затем у Тиберия позволение вернуться в Рим. О них он будет скорбеть, когда вдали от родины смежит навсегда веки, но прежде окинет единым взглядом, тем предсмертным взглядом, который видит все, роскошные сады Саллюстия, бедные домишки Субуры, полноводный Тибр, где, состязаясь с Кассием, едва не утонул Цезарь, и топкий ручеек Велабр, подле которого простиралась священная роща, служившая некогда убежищем латинской волчицы и колыбелью Ромула и Рема! Ради этих людей, в жажде сохранить их привязанность, изменчивую, как апрельский день, Меценат, потомок царей Этрурии и друг Августа, сластолюбивый Меценат, передвигающийся лишь опершись на плечи двух евнухов, более мужественных, чем он сам, тратит деньги, оплачивая стихи поэтов, фрески художников, представления актеров, гримасы мима Пилада и прыжки танцора Батилла! Это для их увеселения Бальб открывает театр, Филипп возводит музей, Поллион строит храмы.

Это им Агриппа бесплатно раздает лотерейные билеты, на которые выпадают выигрыши в двадцать тысяч сестерциев, шитые серебром и золотом понтийские ткани, инкрустированные перламутром и слоновой костью предметы мебели. Это в угоду им он сооружает бани, где можно проводить время с восхода до заката, пока тебя бреют, умащают благовониями, поят и кормят за его счет; для них роет каналы протяженностью в тридцать льё и строит акведуки длиной в шестьдесят семь льё, чтобы ежедневно доставлять в Рим более двух миллионов кубических метров воды для двух сотен водоразборных фонтанов, ста тридцати водонапорных башен и ста семидесяти бассейнов! Им же на потребу, чтобы превратить каменный город в мраморный, привести обелиски из Египта, построить форумы, базилики, театры, мудрый император Август повелел переплавить всю свою золотую посуду, сохранив для себя от богатств Птолемеев лишь одну драгоценную мурринскую вазу, а из того, что оставили ему отец Октавий и дядя Цезарь, что принесли победа над Антонием и завоевание целого мира, — лишь сто пятьдесят миллионов сестерциев (тридцать миллионов наших франков). Ради их удобства он заново вымостил Фламиниеву дорогу до Римини, а чтобы потешить их, выписал из Греции буффонов и философов, из Кадиса — танцоров и танцовщиц, из Галлии и Германии — гладиаторов, из Африки — удавов, гиппопотамов, жираф, тигров, слонов и львов. И наконец, к ним, обитателям Вечного города, он обратился, умирая: «Довольны ли вы мною, римляне?.. Хорошо ли я исполнил роль императора?.. Если да, то рукоплещите!»

Вот чем были Аппиева дорога, Рим и римляне эпохи Августа; но к тому времени, когда двое наших путешественников следовали по ней, пронеслось около двух тысяч лет, и эта дорога, некогда пользовавшаяся благосклонностью смерти и умиравшая теперь сама, являла собой, от Капенских ворот до Альбано, лишь длинную череду руин, в которых только глаз любителя древностей мог распознать тайны прошлого.

CI РАЗГОВОР О ДРЕВНОСТЯХ МЕЖДУ ФЛОТСКИМ ЛЕЙТЕНАНТОМ И ГУСАРСКИМ КАПИТАНОМ

Некоторое время молодые люди ехали молча; один из них, тот, что был помоложе и первым пожелал купить коляску, с интересом разглядывал эти гигантские письмена античной истории; другой, тот, что был постарше, беззаботно и явно не связывая с ними ни дат, ни имен, взирал на эти исторические развалины, которые его спутник, казалось, читал, словно открытую книгу.

— И подумать только, — беспечно и даже несколько презрительно произнес гусарский капитан, — что есть люди, знающие название и историю каждого из этих камней.

— Это правда, такие люди есть, — с улыбкой ответил его спутник.

— Представьте себе, вчера я ужинал у нашего посла, господина Алкье, которому мне надо было вручить письмо от великого герцога Бергского; так вот, вечером к нему пришел какой-то ученый, архитектор, жена у которого, черт возьми, оказалась настоящей красоткой.

— Висконти?

— Вы его знаете?

— О, по тому, как вы его описали, кто же его не узнает?

— Стало быть, вы живете в Риме?

— В Рим я приехал вчера впервые, а сегодня утром покинул его вместе с вами, что, однако, не мешает мне знать Рим так, как если бы я здесь родился.

— Выходит, у вас интерес к изучению Вечного города, как они его называют?

— У меня любительский интерес к его истории; мне чрезвычайно нравится эпоха древности, в которую люди были гигантами, и Вергилий верно сказал в одном из своих прекрасных стихотворений, что однажды, когда по могилам этих людей пройдет плуг, мы удивимся богатырским размерам их костей.

— А, ну да! В самом деле, припоминаю, — произнес молодой капитан, зевая при воспоминании о школе, — mirabitur ossa sepulcris;[15] но, — со смехом продолжил он, — они что, и вправду были крупнее нас?

— Мы как раз проезжаем сейчас возле места, где этому было найдено доказательство.

— И где же мы сейчас проезжаем?

— Возле цирка Максенция; привстаньте в экипаже, и вы увидите нечто вроде кургана.

— Разве это не чья-то могила?

— Да, но в пятнадцатом веке она была разрыта; у человека, погребенного в ней, отсутствовала голова, но рост его, даже без головы, был около шести футов. Отец его происходил из племени готов, а мать — из племени аланов; вначале он был пастухом в родных горах; затем, в правление Септимия Севера, — солдатом; затем, при Каракалле, — центурионом; затем, при Гелиогабале, — военным трибуном, и наконец, после Александра Севера стал императором. На своем большом пальце он носил в качестве перстней браслеты жены; одной рукой он мог притянуть к себе груженую телегу; он поднимал с земли первый попавшийся камень и пальцами растирал его в порошок; он валил на землю одного за другим тридцать борцов, не давая себе передышки; он бегал быстрее коня, пущенного в галоп; он мог трижды обежать Большой цирк за пятнадцать минут, и на каждом круге с него сходила целая чаша пота; в день он съедал сорок фунтов мяса и одним глотком осушал целую амфору. Его звали Максимин; он был убит под Аквилеей собственными солдатами, отправившими его голову в сенат, и тот приказал сжечь ее прилюдно на Марсовом поле. Шестьдесят лет спустя другой император, притязавший на родство с ним, послал в Аквилею людей на поиски его тела; затем, когда по его приказу был построен этот цирк, он поместил тело Максимина в гробницу и, поскольку лук и стрелы были любимым оружием покойного, положил подле него шесть стрел из евфратского тростника и лук из германского ясеня; лук был размахом в восемь футов, а стрелы — длиной в пять. Как я уже сказал вам, гиганта звали Максимином, и он был императором Рима. Ну а того, кто соорудил для него эту гробницу и использовал ее как поворотный столб, у которого разворачивались лошади и колесницы на конных ристаниях, звали Максенцием, и он утонул, обороняя Рим от войск Константина.

— Ну да, — промолвил гусарский офицер, — я прекрасно помню картину Лебрёна, где Максенций пытается спастись вплавь. А вон та круглая башня, на которой растут кусты граната, словно в висячих садах Семирамиды, это что, его усыпальница?

— Нет, это усыпальница очаровательной женщины, имя которой вы прочтете на мраморной плите. Башня перед вами, служившая в тринадцатом веке крепостью племяннику папы Бонифация Восьмого, — это усыпальница Цецилии Метеллы, жены Красса и дочери Метелла Критского.

— А! — воскликнул офицер. — Это жена того страшного скряги, который, выходя из дома с греческим философом, жившим у него, давал ему поносить старую соломенную шляпу, защищавшую от солнечного удара, а по возвращении забирал ее обратно.

— Что, однако, не помешало ему дать взаймы Цезарю тридцать миллионов сестерциев, без которых тот не мог приступить к исполнению своей преторской должности в Испании; оттуда Цезарь вернулся, оплатив все долги и располагая сорока миллионами. Эти тридцать миллионов, одолженные Цезарю, и эта усыпальница, построенная им для жены, два единственных греха в жизни Красса.

— А заслуживала она того, чтобы иметь подобную усыпальницу? — поинтересовался офицер.

— Да, это была благородная, умная, артистичная, поэтически одаренная женщина, в окружение которой входили Катилина, Цезарь, Помпей, Цицерон, Лукулл, Теренций Варрон, все самые умные, утонченные и богатые люди Рима; вы представляете, как мог выглядеть круг подобных людей?

— Должно быть, поинтереснее того, что собирается в доме нашего посла господина Алькье. Но, по-моему, ее гробница была вскрыта.

— Да, по приказу папы Павла Третьего; там была обнаружена урна с ее пеплом, которую он велел перенести в уголок вестибюля дворца Фарнезе, где, должно быть, она находится и сегодня.

Тем временем коляска продолжала свой путь; они миновали гробницу Цецилии Метеллы и приблизились к развалинам неясных очертаний, сохранившимся намного хуже.

Поначалу гусарский офицер рассеянно слушал пояснения своего спутника, но, по мере того как тот говорил, явно стал уделять все большее внимание каждому его слову.

— Черт возьми, — промолвил он, — есть нечто, чего я не понимаю: почему история, изложенная в книге, так скучна, а рассказанная — так увлекательна? Я всю жизнь сторонился руин, словно змеиного гнезда, а сейчас готов разглядывать все эти развалины одну за другой, если только они соблаговолят взять на себя обязательство рассказать мне свою историю.

— Тем более, — произнес молодой чичероне, — что история вот этих развалин весьма занимательна.

— Продолжайте, я любопытен, словно султан из «Тысячи и одной ночи», которому прекрасная Шехерезада каждую ночь рассказывала какую-нибудь историю.

— Это вилла братьев Квинтилиев, задумавших убить императора Коммода.

— А! Это внук Траяна, не так ли?

— И сын Марка Аврелия: эти императоры сменяли один другого, но нисколько друг друга не напоминали. В двенадцать лет, посчитав, что приготовленная ему ванна слишком горяча, он приказал, чтобы сунули в печь раба, который ее грел. И хотя было бы нетрудно охладить воду и довести ее до нужной температуры, он не пожелал искупаться прежде, чем раб был изжарен! Взбалмошная натура будущего императора мужала только в том, что касалось жестокости, и потому против него не раз складывались заговоры; одним из них был заговор владельцев виллы, мимо развалин которой мы сейчас проезжаем. Речь шла всего-навсего о том, чтобы убить Коммода; однако не так-то легко было убить человек такого роста и такой силы, повелевшего именовать себя не Коммодом, сыном Марка Аврелия, а Геркулесом, сыном Юпитера. Всю свою жизнь он проводил в цирке и обладал большей ловкостью, чем любой из сражавшихся там гладиаторов: у какого-то парфянина он научился стрелять из лука, у какого-то мавра — метать дротик. Однажды в цирке, в противоположном от императора конце арены, пантера вцепилась в человека и стала его терзать. Коммод, никогда не расстававшийся с луком и стрелами, схватил лук и так метко пустил стрелу, что убил пантеру, не затронув ее жертву. В другой раз, почувствовав, что любовь народа к нему охладевает, он велел объявить в Риме, что убьет сто львов сотней дротиков. Как вы можете догадаться, цирк ломился от зрителей. В императорскую ложу принесли сотню дротиков с позолоченными наконечниками, и на арену выпустили сто львов. Коммод метнул сотню дротиков и убил всех львов!

— Ого! — вырвалось у молодого офицера.

— И это не мой домысел, — сказал его спутник, — случившееся засвидетельствовал Геродиан. Он был там, он это видел.

— Ну тогда, — произнес гусар, снимая свою меховую шапку, — другое дело; тут и сказать нечего.

— Кроме того, — продолжал рассказчик, — Коммод был шести футов ростом и чрезвычайно силен: ударом палки он перебивал ногу лошади, ударом кулака сбивал с ног быка.

Завидев однажды мужчину необычайного дородства, он подозвал его и, выхватив меч, с одного взмаха рассек надвое.

Понятно, что было отнюдь не легко и не безопасно выступать против подобного человека. Тем не менее братья Квинтилии, решились на это, хотя и прибегли к некоторым предосторожностям, зарыв все что имели в звонкой монете и драгоценностях. Затем они подготовили лошадей для побега, в случае если предприятие не удастся, и стали поджидать императора под темной и узкой аркой на пути из его дворца к амфитеатру.

Сначала казалось, что удача благоволит заговорщикам: Коммод появился перед ними почти без охраны. Они окружили его, один из братьев бросился вперед и нанес ему удар кинжалом, крикнув: «Вот, Цезарь, это тебе от имени сената!» И тогда под этой темной и узкой аркой разгорелась жестокая схватка. Коммод был лишь слегка задет; удары почти не причиняли ему урона, зато его собственный кулак каждый раз, опускаясь, убивал кого-нибудь из нападавших. Наконец ему удалось схватить старшего из Квинтилиев, того, что ударил его кинжалом. Император обхватил его шею железными пальцами и сдавил. Умирая, тот крикнул младшему брату: «Спасайся, Квадрат, все погибло!» Младший вскочил на коня и умчался во весь опор. Вслед ему бросились воины; это была бешеная скачка: дело шло о жизни для того, кто спасался бегством, и об огромной награде для тех, кто за ним гнался. Тем не менее солдаты в конце концов настигли Квинтилия, но, к счастью, он предвидел это и прибег к уловке, весьма странной, однако вполне возможной, поскольку о ней рассказывает правдивый Дион Кассий. В маленьком кувшине беглец захватил с собой немного крови зайца, а это единственное животное, чья кровь долго сохраняется свежей, не свертываясь и не разлагаясь. Он набрал полон рот крови и как бы случайно упал с лошади. Когда воины подскакали, они застали его распростертым на земле и извергающим изо рта потоки крови. Решив, что он готов и уже не очнется, они раздели его догола и оставили прямо на дороге. Коммоду же доложили, что враг его мертв, и описали, как приключилась смерть. Тем временем Квинтилий поднялся, вернулся к себе, заново оделся, взял с собой сколько мог золота и драгоценностей и спасся бегством.

— Ну а какой смертью умер Коммод? — спросил гусарский офицер. — Интересно, чем кончил этот мясник, убивший за один день сто львов.

— Коммода отравила его любимая наложница Марция и задушил приближенный к нему атлет Нарцисс. Империей завладел Пертинакс, но позволил, чтобы через полгода у него отняли ее вместе с жизнью. И тогда Дидий Юлиан попытался купить Рим и весь мир в придачу, но Рим еще не привык выставлять себя на продажу.

— Он привыкнет к этому позднее, — заметил офицер.

— Да, но в тот раз он восстал; впрочем, еще и потому, что покупатель забыл оплатить свое приобретение. Септимий Север воспользовался бунтом, сделал все, чтобы убить Дидия Юлиана, взошел на престол, и мир смог перевести дух.

Поскольку вплоть до Веллетри ни одной почтовой станции не было, а от Рима до Веллетри пять льё, форейтор попросил разрешения дать лошадям отдышаться.

Двое путешественников дали ему на это согласие тем охотнее, что они подъехали к одному из самых интересных мест в окрестностях Рима.

СII В ЭТОЙ ГЛАВЕ ЧИТАТЕЛЮ ПРЕДСТОИТ УГАДАТЬ ИМЯ ОДНОГО ИЗ ПУТЕШЕСТВЕННИКОВ И УЗНАТЬ ИМЯ ДРУГОГО

Они находились на том самом месте, где некогда решались судьбы Рима.

Они находились на поле сражения между Горациями и Куриациями. При этом известии молодой гусарский офицер отдал честь, приложив руку к своей меховой шапке.

Затем оба снова сели в кабриолет.

Перед ними, разделенная надвое дорогой в Альбано, простиралась длинная горная гряда, по левую сторону оканчивающаяся горой Соракт, которую покрывал снег во времена Горация и покрывает зелень в наши дни и вершину которой увенчивает храм Юпитера Латиариса. Перед ними, белея на вершине небольшого холма, виднелся Альбано, крестник Альба Лонги, давшей свое имя этому захватчику, который возник на руинах виллы Помпея и со всеми своими восьмью сотнями домов и тремя тысячами обитателей по сей день не в состоянии заполнить собой те огромные постройки, какие Домициан, убийца мух, добавил к вилле Помпея, убийце людей. По правую сторону от них, спускаясь к Тирренскому морю, тянулась гряда холмов, образуя тот огромный амфитеатр, где сражались между собой и погибали поочередно племена фалисков, эквов, вольсков, сабинян и герников. Позади был Рим, долина Эгерии, где Нума внимал ее пророчествам, длинная череда гробниц, мимо которых они только что проехали и которые словно соединяли их с Римом бороздой развалин; наконец, за Римом — безбрежное море, усеянное голубоватыми островками, похожими на облака, которые на пути к вечности бросили якорь в глубины неба.

Амфитеатр этот заключал в себе две с половиной тысячи памятных лет и был стержнем мировой истории на протяжении двадцати веков, как при Республике, так и при папах.

Лошади отдышались, и коляска покатила дальше.

Вблизи гробницы Горациев вправо от дороги отходила небольшая тропинка, различимая среди рыжеватой, словно львиная шкура, травы, покрывающей Римскую равнину; эта небольшая тропинка, едва заметная и терявшаяся в складках гор, всегда оставалась торной, поскольку она сокращала путь пешеходам, следовавшим из Рима в Веллетри.

— Видите эту тропинку? — спросил тот из молодых людей, что выступал в качестве чичероне для своего спутника, выказывавшего явное нетерпение, когда он на какое-то время прерывал свой рассказ. — По всей вероятности, именно по ней спустились на равнину два гладиатора Милона, оставив дорожные носилки, охрану которых они составляли вместе с десятком своих товарищей, и напав на Клодия, беседовавшего со жнецами. Раненный в грудь копьем, наконечник которого вышел у него из правого плеча, Клодий бросился бежать вон к тем развалинам, где когда-то была ферма; гладиаторы кинулись вдогонку за ним, нашли его спрятавшимся в печи, прикончили и вытащили на дорогу.

— Объясните мне, — промолвил гусарский офицер, — благодаря чему Клодий, почти разоренный, погрязший в долгах, мог сохранить свое влияние на римлян?

— Все очень просто; во-первых, он был так красив, что его сограждане дали ему прозвище Пульхр, то есть Красавчик. А вам известно, какое влияние оказывала человеческая красота на людей античности; поражение, которое Клодий потерпел у ворот Капуи, сражаясь с гладиатором Спартаком, нисколько не обрушило его популярности, поддерживаемой четырьмя его сестрами, одна из которых была замужем за консулом Метеллом Целером, вторая — за оратором Гортензием, третья — за банкиром Лукуллом, а четвертая, Лесбия, была любовницей поэта Катулла. Злые языки в Риме поговаривали, будто Клодий был любовником всех четырех своих сестер; кровосмешение, как известно, на закате Рима было в большой моде. Так что через посредство четырех своих сестер он имел опорой четыре главные силы на свете: благодаря жене Метелла Целера опирался на консульскую власть, благодаря жене Гортензия имел на своей стороне голос одного из самых красноречивых ораторов Рима; благодаря жене Лукулла черпал деньги из сундуков самого богатого на свете банкира и, наконец, благодаря Лесбии, любовнице Катулла, пользовался популярностью, которую дают дружба великого поэта и его стихи; кроме того, он имел поддержку со стороны богача Красса, которому рано или поздно могло понадобиться его влияние на чернь; его обласкивал Цезарь, к распутству которого он был причастен, пытаясь при этом увести у него жену; наконец, он был в великой милости у Помпея, в пользу которого взбунтовал легионы своего зятя Лукулла; он был в наилучших отношениях даже с Цицероном, влюбленным в его сестру Лесбию и жаждавшим стать ее любовником, чему Клодий никоим образом не противился.

Эта любовь и стала причиной смерти Клодия. Я говорил вам, что он был любовником Муссии, дочери Помпея, жены Цезаря. Чтобы повидаться с ней всласть, он, переодевшись женщиной, проник в ее дом, когда там праздновались мистерии в честь Доброй Богини. Как вы знаете, присутствие на этих лесбийских оргиях мужчин и даже животных-самцов было категорически запрещено. Одна из служанок узнала его и изобличила; Муссия помогла ему уйти потайными коридорами, но слух о его присутствии на празднестве уже успел распространиться, и грянул ужасный скандал.

Обвиненный в кощунстве одним из трибунов, Клодий был вынужден предстать перед судьями; однако Красс сказал ему, что беспокоиться ни о чем не надо и он сам позаботится подкупить их; и действительно, он явился в суд с деньгами и прелестными патрицианками, решившими пожертвовать собой ради Клодия, и даже оживил для этих богов Правосудия миф о Юпитере и Ганимеде; разразился настолько сильный скандал, что Сенека заявил: «В самом преступлении Клодия было меньше греха, чем в его оправдании».[16]

В качестве защиты Клодий придумал себе алиби: по его словам, накануне празднества в честь Доброй Богини он был в ста милях от Рима и, стало быть, не мог проделать тридцать пять лиг за пять часов. К несчастью, Теренция, жена Цицерона, чудовищно ревновавшая его и знавшая о его любви к Лесбии, видела, как в тот самый вечер, когда состоялись мистерии, он беседовал с Клодием. И она поставила его перед выбором, которого он при всей своей изворотливости не мог избежать: «Либо вы влюблены в сестру Клодия и не будете свидетельствовать против него, но тогда я знаю, как мне к этому относиться; либо вы не влюблены в нее, и тогда у вас нет никакой причины не свидетельствовать против ее брата».

Цицерон страшно боялся жены и потому засвидетельствовал против Клодия. Клодий ему этого не простил; отсюда проистекла ненависть, заполнявшая улицы Рима смутами и бесчинствами, которые длились более года и закончились лишь в тот момент, когда Милон оказал Цицерону услугу, убив Клодия руками своих бестиариев.

Народ остался верен своему кумиру и после его смерти, что случается крайне редко; когда какой-то сенатор, найдя тело убитого на дороге, привез его в своей повозке в Рим и Фульвия, жена Клодия, сложила для него погребальный костер в Гостилиевой курии, толпа выхватила из огня тлеющие головни и сожгла целый квартал Рима.

— Мой дорогой попутчик, — произнес молодой офицер, — да вы настоящая ходячая энциклопедия, и я всю жизнь буду с благодарностью вспоминать этот путь, который мне довелось проделать с новоявленным Варроном… Каково! Видать, меня тоже захватила римская история, — добавил он, чрезвычайно обрадованный тем, что ему удалось ввернуть уместное словцо, и захлопал в ладоши… — Что ж, продолжим, — сказал он. — А это что за усыпальница? Любопытно было бы хоть раз поймать вас на ошибке!

И он указал на гробницу, высившуюся по левую сторону от них.

— Вам не повезло, — ответил чичероне, — ибо тут я подкован хорошо. Это гробница Аскания, сына Энея; он имел неосторожность выпустить из рук подол матери, когда шло ограбление захваченной Трои, в итоге потерял мать и отыскал лишь отца, несшего на своей спине Анхиза и богов домашнего очага: из этого и воспоследовало основание Рима. Но что интересно, одновременно из других ворот вышел Телегон, сын Одиссея, основатель Тускула, чья могила находится от силы в двух льё отсюда. Два этих человека, один из которых грек, а другой — азиат, то есть сыновья двух враждебных племен, явились в Европу и воплотили собой два противостоявших друг другу народа, соперничавших и враждовавших между собой; поединки отцов, начавшиеся у стен Трои, продолжились в Риме между сыновьями. Двумя главными родами Альбы и Тускула были соответственно род Юлиев, из которого вышел Цезарь, и род Порциев, из которого вышел Катон. Вы знаете о смертельной борьбе двух этих людей: поединок, начавшийся у Трои и длившийся более тысячи лет, завершился в Утике. Цезарь, потомок побежденных, отомстил Катону, потомку победителей, за Гектора.

Гробница Аскания была первой на пути из Неаполя в Рим и последней на пути из Рима в Неаполь.

Ряд усыпальниц был длинным, и рассказчик, как Руй Гомес у Виктора Гюго, умолчал о других, не менее достойных, хотя коса времени сровняла их с землей, и от них не осталось и следа.

Тот из молодых людей, что был постарше и менее образован, несколько минут пребывал в задумчивости, и было видно, что в голове у него совершается трудная работа.

— Так вы, стало быть, были преподавателем истории? — спросил он своего спутника.

— О, разумеется, нет! — ответил тот.

— Но тогда как вы всего этого набрались?

— Да я и сам толком не знаю; читал то одну книгу, то другую; знания такого рода не заучиваются, а врезаются в память; если вы имеете охоту к истории и ваше воображение настроено на все яркое, то, как только события и люди проникают к вам в мозг, ваш мозг воспринимает их на свой лад, и вы видите этих людей и эти события в ином свете.

— Черт возьми! — вскричал офицер. — Да будь у меня такие мозги, как у вас, я только бы и делал всю жизнь, что читал.

— Я не пожелаю вам этого! — со смехом ответил молодой ученый. — Набираться знаний в условиях, в которых это пришлось делать мне… Я был приговорен к смерти и провел три года в тюрьме, ежедневно ожидая расстрела или гильотины; так что надо было как-то отвлечься.

— У вас, должно быть, — промолвил офицер, пристально вглядываясь в своего собеседника и пытаясь прочесть его прошлое в суровых чертах его лица, — и в самом деле была трудная жизнь?

Тот, кому был адресован этот вопрос, печально улыбнулся.

— Да уж, — ответил он, — мне не довелось всю жизнь возлежать на розах.

— Вы, очевидно, благородного происхождения?

— Более чем, сударь. Я потомственный дворянин.

— Вы по политическому делу были приговорены к смертной казни?

— Да, по политическому.

— Вам неприятно, что я расспрашиваю вас таким образом?

— Нисколько. На вопросы, на которые я не мог бы… или не хотел бы ответить, я не отвечу, только и всего.

— Сколько вам лет?

— Двадцать семь.

— Странно, но вы кажетесь одновременно и моложе, и старше своего возраста. Сколько времени прошло с тех пор, как вы вышли из тюрьмы?

— Три года.

— И чем вы занимались, выйдя на свободу?

— Воевал.

— На море или на суше?

— На море — с людьми, на суше — с дикими зверями.

— Что это означает?

— Что на море я был корсаром, а на суше — охотником.

— И с кем вы сражались на море?

— С англичанами.

— А на кого вы охотились на суше?

— На тигров, пантер, удавов.

— Стало быть, вы были либо в Индии, либо в Африке?

— Я был в Индии.

— И в какой части Индии вы были?

— В той, что почти неизвестна остальному миру: в Бирме.

— А вы участвовали в каких-нибудь крупных морских сражениях?

— Я был при Трафальгаре.

— На каком корабле?

— На «Грозном».

— Выходит, вы видели Нельсона?

— Да, и совсем близко.

— Но как вам удалось ускользнуть от англичан?

— А мне это не удалось: я был взят в плен и отправлен в Англию.

— Так вас обменяли?

— Я сбежал.

— С блокшивов?

— Из Ирландии.

— А куда направляетесь сейчас?

— Понятия не имею.

— А как ваше имя?

— У меня его нет; когда мы будем расставаться, вы дадите мне любое имя, и у меня появятся по отношению к вам обязательства крестника перед крестным.

Молодой офицер удивленно взирал на своего попутчика; он понимал, что в этой беспечной и бродячей жизни крылась подлинная тайна, и, будучи признателен ему за полученные ответы, не обиделся на него за желание что-то утаить.

— А что касается меня, — поинтересовался он, — почему вы не спрашиваете, кто я?

— Я не настолько любопытен; но, если вы соблаговолите сообщить мне это, я буду вам признателен.

— О, моя жизнь настолько же прозаична, насколько ваша любопытна и, вероятно, поэтична. Меня зовут Шарль Антуан Маньес, я родился четвертого ноября тысяча семьсот семьдесят седьмого года в небольшом городке Орийаке, что в департаменте Канталь. Мой отец был королевским прокурором при гражданском суде. Как видите, в отличие от вас, я не принадлежу к французской аристократии. Кстати, какой титул вы носите?

— Графский.

— Я учился в коллеже моего родного городка, и это в некоторой степени объясняет вам, почему мое образование несколько небрежно. Власти моего департамента, распознав во мне военные способности, отправили меня в Марсову школу. В первую очередь я отдавался изучению артиллерийского дела и достиг при этом таких успехов, что в шестнадцать лет был назначен инструктором. Затем, когда Марсова школа была расформирована, меня заставили сдать экзамен, который я достойно выдержал и был причислен к третьему батальону волонтеров Канталя, а оттуда попал в двадцать шестой пехотный полк. Воевать начал в тысяча семьсот девяносто пятом году, четыре года находился в рядах Рейнско-Мозельской армии, а седьмой, восьмой и девятый годы Республики — Итальянской армии; был тяжело ранен при Нови, полтора месяца оправлялся от ранения, а затем присоединился к своему полку на Генуэзской ривьере… Вы когда-нибудь жили впроголодь?

— Да, иногда.

— Ну так вот, я, живший впроголодь изо дня в день, мог бы рассказать вам, что это такое. Решением моих товарищей был произведен в лейтенанты, а шестого июня прошлого года стал кавалером ордена Почетного легиона; после Аустерлицкой кампании был произведен в капитаны; сейчас я имею чин капитана и, являясь адъютантом великого герцога Бергского, намерен передать от его имени известие о вступлении Наполеона в Берлин его брату Жозефу, а также сообщить ему все подробности Йенской кампании, в которой принимал участие; мне было обещано, что по возвращении я буду назначен командиром эскадрона, что было бы весьма приятно в двадцать девять лет. Вот и вся моя история; как видите, она короткая и не очень интересная; но что действительно интересно, так это то, что мы уже прибыли в Веллетри, и я умираю с голоду; давайте сойдем с кабриолета и пообедаем.

Поскольку безымянный путешественник не видел никаких препятствий к тому, чтобы принять это предложение, он спрыгнул с коляски и вместе с будущим командиром эскадрона Шарлем Антуаном Маньесом вошел в гостиницу «Колыбель Августа».

Такое название означало, хотя и без должного подтверждения со стороны археологов, что гостиница построена на развалинах дома, в котором родился первый из римских императоров.

CIII ПОНТИНСКИЕ БОЛОТА

Пообедали путешественники скверно, однако им не пристало сетовать, что их плохо накормили на постоялом дворе «Колыбель Августа», поскольку обед самого Августа, когда он пребывал на троне, состоял из двух вяленых рыб и стакана воды.

Можно было бы составить целый том из преданий, окружавших рождение Августа и суливших ему, потомку мельника и африканки, власть над миром.

Разве не говорил ему Антоний: «Твой прадед был африканец, твоя мать выпечена из муки самого грубого арицийского помола, а замесил ее грязными от лихоимства руками нерулский меняла»?

Но знамения были налицо.

Когда его мать Атия явилась в храм Аполлона совершить торжественное жертвоприношение в его честь и осталась там спать в своих носилках, мраморный змей, обвивавший посох статуи и являвшийся атрибутом Аполлона как бога врачевания, отделился от жертвенника, подполз к носилкам, проник внутрь, обхватил Атию своими кольцами и не покидал ее до тех пор, пока не оплодотворил.

Однажды, когда мальчик шел в школу, держа в руке кусок хлеба, к нему внезапно подлетел орел, выхватил хлеб и взмыл ввысь, а минуту спустя принес его обратно, весь пропитанный олимпийской амброзией.

И, наконец, в их дом ударила молния, освятив его.

В тот вечер, когда путешественники прибыли в Веллетри, в деревне был праздник и там собрались крестьянки и крестьяне со всей округи.

Все танцевали.

Всегда и испокон веков одна половина Италии танцует, пока другая половина плачет. Людей нисколько не беспокоило, что французы вступили в Рим, вступили в Неаполь, осадили Гаэту и что по другую сторону Понтинских болот грохочут 24-фунтовые пушки, пробивая брешь в городской стене.

Наполеон написал своему брату: «Ускорьте осаду».

И Жозеф, повинуясь, ускорил осаду.

Французам улыбались; девушки протягивали им руки, танцевали с ними и не отворачивались, когда те пытались поцеловать их; но, встречаясь с французами поодиночке, их закалывали кинжалом.

Посетители харчевни, обедавшие за тем же столом, что и два молодых человека, алчно взирали на кошелек, из которого тот, что был помоложе, вынул луидор, чтобы расплатиться за обед, стоивший им на двоих четыре франка, и на бумажник, который его товарищ вынул из плаща, чтобы переложить в карман.

Веллетрийский староста, прогуливавшийся среди тех, кто прикладывался к стакану, и тех, кто танцевал, поглядывал на эти богатства с не меньшей жадностью, но все же предложил молодым людям, как прежде это сделал станционный смотритель в Риме, конвой из четырех человек, чтобы преодолеть Понтинские болота.

Однако Маньес вытащил из дорожной сумки два пистолета и похлопал рукой по сабле, в то время как его спутник удостоверился, что оба ствола его карабина заряжены.

— Вот наш конвой, — ответил Маньес, — и французам не нужен никакой другой, кроме их собственного оружия.

— Около месяца тому назад, — с насмешливым видом произнес староста, — здесь ужинал какой-то французский адъютант, точь-в-точь, как это сейчас делаете вы; у него тоже было прекрасное оружие, в чем позднее я мог убедиться, поскольку увидел его в руках тех, кто этого адъютанта убил.

— И ты не приказал арестовать их? — воскликнул Маньес, с яростью вскочив со своего места.

— Мои обязанности, — ответил староста, — заключаются в том, чтобы предлагать конвой путешественникам, а не в том, чтобы арестовывать тех, кто их убивает, когда они от конвоя отказываются; я ограничиваюсь исполнением своих обязанностей.

Маньес не счел уместным настаивать и сделал своему товарищу знак подняться и идти вслед за ним; затем оба снова сели в кабриолет, сменившему уже и форейтора, и лошадей, щедро расплатились с прежним возницей и галопом пустились в сторону Понтинских болот.

Всем известны сомнительная слава, которой пользуется эта часть Папского государства, простирающаяся от Веллетри до Террачины, то есть до границ Неаполитанского королевства, и здешний отравленный воздух, убивающий еще вернее, чем разбойники.

Помните изображенную нашим великим художником Эбером лодку с ее осунувшимся и исхудалым речником, болезненного вида пассажирами, девушкой, бессильно опустившей кончики пальцев в воду канала, и яркую зелень, черпающую жизненные соки из смрадной земли, чьи испарения гасят человеческую жизнь, словно факел?

Пока длился ужин, спустилась ночь, и, когда молодые люди вышли из постоялого двора, свет волшебной луны серебрил дорогу, кое-где покрытую узорчатыми тенями дрожащей листвы. Местами на их путь ложилась огромная тень какой-нибудь высокой скалы, казалось готовой рухнуть на проезжавших у ее подножия путешественников.

По мере того как они приближались к Понтинским болотам, к небу все чаще поднимались широкие дымчатые полосы, но не облаков, а испарений; словно черная пелена, они заволакивали лунный лик, перед которым проплывали.

Даже само небо стало принимать странные, болезненно-желтоватые оттенки. В свете фонарей экипажа, чью яркость приглушал плотный воздух, было видно, как в болотных топях шевелятся какие-то громадные животные, казавшиеся в обманчивом ночном мраке еще больше, чем они были на самом деле, и шумно дышавшие, высунув головы из воды: то были дикие буйволы, для которых здешние болота служат надежным убежищем, куда не отваживаются отправиться за ними даже самые бесстрашные охотники.

Время от времени, испуганные шумом коляски, в небо взлетали крупные птицы сумеречного цвета. То были серые цапли, то были рыжевато-бурые выпи, которые издавали заунывные крики, погружаясь во мрак и исчезая в нем на третьем взмахе крыльев.

Дорога, по которой Фауст и Мефистофель шли на шабаш, не была населена видениями в большей степени, чем дорога двух наших путешественников.

— Вы видели прежде что-либо подобное? — спросил Маньес.

— Да, по дороге из Пегу к Земле бетеля; однако воздух там оглашался не мычанием буйволов, которое мы сейчас слышим, а рычанием тигров и лающими криками крокодилов; над нами летали тогда не цапли и выпи, а огромные летучие мыши, которых называют вампирами: они вскрывают артерии спящим людям так, что те этого не чувствуют, и за десять минут высасывают из человека всю кровь.

— Хотел бы я увидеть такое собственными глазами, — промолвил Маньес.

И оба погрузились в долгое молчание, как если бы кто-то принудил их к нему.

Внезапно форейтор трижды протрубил в медный рожок, висевший у него на перевязи. Не понимая, кому мог быть адресован этот зов, молодые люди приняли его за какой-то сигнал и потянулись к оружию.

Но почти тотчас же в ответ рожку раздалось несколько похожих трубных звуков, и сквозь зеленую чащобу этих проклятых болот стал проступать свет костра, вокруг которого, казалось, собрались призраки. Это была почтовая подстава.

Экипаж остановился.

Пять или шесть болезненного вида конюхов зажгли факелы, схватили кнуты и бросились в высокую траву, в то время как другие остались стоять при въезде.

В несколько минут форейтор распряг лошадей.

— Заплатите мне скорее, — сказал он молодым людям, — и я погнал.

Путешественники заплатили ему, после чего он вскочил на одну из двух своих лошадей, которые тотчас же унеслись галопом и скрылись во мраке, где их топот вскоре затих.

Тем временем между здешними дикими конюхами и их еще более дикими лошадьми совершалась настоящая борьба, в ходе которой люди отчаянно бранились, а четвероногие громко ржали; наконец к экипажу приблизились две какие-то бесформенные и непонятные массы; люди, с их развевавшимися волосами, переплетавшимися с гривами лошадей, казались сказочными животными, кентаврами о трех головах. Укрощенные лошади перестали ржать и лишь кряхтели и стонали. Одну из них впрягли в оглобли, другую привязали рядом с ней. Двое верховых поместились по обе стороны экипажа; форейтор вскочил на голую спину той лошади, что находилась вне оглоблей; люди, продолжавшие изо всех сил удерживать запряженных лошадей, шумно дышавших и в нетерпении бивших копытами, внезапно отпустили поводья и отскочили в сторону. Лошади, вне себя от ярости, с громким ржанием бросились вперед, испуская пар из ноздрей и огонь из глаз. Тотчас же двое верховых, каждый со своей стороны, с дикими криками бросились к запряженным лошадям, чтобы удерживать их на середине дороги и не давать им свалиться ни в один из каналов, прилегавших к ней по обеим ее сторонам, — и всадники, запряженные лошади, экипаж и путешественники помчались, словно смерч!

Следующие три подставы являли собой зрелище, совершенно неотличимое от того, что мы попытались сейчас описать; но чем дальше продвигались путешественники, тем необузданнее казались лошади, тем бледнее и оборваннее выглядели люди.

На последней подставе, когда фонари кабриолета погасли и ни у форейтора, ни у конюха не нашлось свечи, чтобы зажечь их снова, каждый из наших путешественников взял в руки по факелу.

Они понеслись дальше с прежней бешеной скоростью; до Террачины оставалось не более двух с половиной льё.

Внезапно там, где местность, прежде ровная, стала подниматься вверх между скалами, молодым людям показалось, что они видят какие-то тени, перепрыгнувшие через канаву и бросившиеся на дорогу.

— Faccia in terra![17] — крикнул кто-то.

Но, поскольку оба путешественника привстали, раздался выстрел, и пуля, пройдя между ними, продырявила задок экипажа; однако тот из них, что отказался назвать свое имя, мгновенно выстрелил из карабина, даже не приставив его к плечу, с вытянутой руки, словно имел дело с пистолетом.

Истошный вопль разрезал воздух, и послышался шум рухнувшего на дорогу тела.

В то же мгновение оба путешественника бросили факелы на десять шагов в сторону; их пламя осветило дорогу, и стали видны четыре или пять человек, еще раздумывавших, останавливать ли им экипаж, тогда как один уже ухватился за поводья лошадей.

— Живо отпусти, негодяй! — закричал ему Маньес.

И выстрелом из пистолета он уложил разбойника рядом с его товарищем.

Послышались три одновременных выстрела, одна из пуль сбила меховую шапку с головы Маньеса, а другая слегка задела плечо его товарища; но второй выстрел из карабина поверг на землю третьего разбойника.

Остальные уже не помышляли ни о чем, кроме бегства, но путешественники выскочили из кабриолета, каждый со своей стороны, держа в руках по пистолету.

К несчастью для разбойников, уже начало светать, а в быстроте бега оба молодых человека могли состязаться с Аталантой.

Маньес послал вдогонку тому, кто бежал перед ним, второй пистолетный выстрел. Разбойник споткнулся и попытался вытащить из-за пояса кинжал, но, прежде чем он успел это сделать, сабля капитана уже была приставлена к его груди.

Тот, кого преследовал второй путешественник, понял, что его вот-вот догонят, достал из-за пояса пистолет, обернулся и выстрелил почти в упор, но пистолет дал осечку.

В то же мгновение он почувствовал, как железная рука сдавила ему горло, и ощутил холод пистолетного ствола, приставленного к его виску.

— Я мог бы убить тебя, — сказал ему путешественник, — но мне угодно взять тебя живым и, словно медведя в наморднике, показать тем, кто еще считает разбойников храбрецами. Ну же, друг Маньес, потыкайте-ка кончиком сабли всех этих трусов, уткнувшихся носом в землю, и пусть они помогут нам связать руки этим негодяям.

И в самом деле, форейтор и двое верховых, скакавших по обе стороны кабриолета, поняли приказ разбойников буквально, слезли с лошадей и ничком легли на дорогу; но, едва ощутив на своих спинах острие сабли Маньеса, они, совершенно ошарашенные, вскочили на ноги, спрашивая при этом:

— Что угодно синьорам?

— Достаньте веревки, — ответил Маньес, — и скрутите-ка покрепче двух этих молодчиков.

Те повиновались; обоих разбойников положили в экипаж, разряженные пистолеты и карабин, брошенные на землю путешественниками, подобрали и тотчас же вновь зарядили, опасаясь нового нападения.

Оба путешественника пошли пешком по обеим сторонам экипажа, оставив на дороге три трупа и увозя с собой двух раненых.

— Ну так вот, мой дорогой друг, — сказал Маньес, набрав в ладонь воды и сняв фуражку с головы своего товарища, — вы просили меня быть вашим крестным отцом, и я полагаю, что настал момент приступить к обряду крещения. От имени Баярда, д’Ассаса и Ла Тур д’Оверня крещу вас и нарекаю именем Лео. Право, вы заслужили это имя. Граф Лео, обнимите вашего крестного!

Граф Лео со смехом обнял своего крестного отца, и оба пешком направились в сторону Террачины, конвоируя своих пленников, лежавших связанными в экипаже, и в свой черед конвоируемые двумя конюхами, которые ехали верхами и от страха стали еще более бледными, дрожащими и осунувшимися.

CIV ФРА ДЬЯВОЛО

Немного не доходя до белеющего Анксура, как называл его Вергилий, или запыленной Террачины, как намного менее поэтично назовем его мы, располагался французский сторожевой пост, охранявший границу Папской области.

Наших путешественников тотчас же обступили со всех сторон, поскольку в них с первого взгляда распознали французов, но, видя, что они конвоируют кабриолет, со стороны казавшийся пустым, поскольку разбойники скатились со скамьи вниз, обступили их с любопытством.

Загадка разрешилась сама собой, стоило только заглянуть в экипаж.

— Что ж, — сказал сержант, командовавший постом, — отличная дичь для виселицы. Препроводите этих молодчиков в Неаполь, господин офицер, и они окажутся там в хорошей компании себе подобных.

Молодые люди вступили в Террачину и остановились у гостиницы «Почтовая».

Перед дверью прогуливался офицер. Маньес подошел к нему.

— Господин капитан, — обратился он к офицеру, — я капитан Маньес, адъютант великого герцога Бергского, генерала Мюрата.

— Могу ли я быть чем-нибудь полезен вам, дорогой коллега? — поинтересовался офицер.

— Нас остановили в полульё отсюда шесть разбойников, и трех из них мы убили; если вам будет угодно похоронить их трупы, чтобы они не породили заразу, вы найдете их на дороге мертвыми или ничуть не лучше. Двух мы взяли в плен. Пожалуйста, приставьте к ним часового, поместив его у коляски и дав ему наказ воткнуть им в живот штык при первом же их движении, а мы тем временем закажем завтрак, в чем у нас большая нужда, и будет весьма любезно с вашей стороны, если вы разделите его с нами. Вы расскажете нам, как обстоят дела здесь, а мы расскажем вам, как обстоят дела там.

— Право, — ответил офицер, — предложение слишком заманчивое, чтобы я от него отказался.

И он тотчас же дал приказ двум солдатам взять ружья и встать по обе стороны коляски; не был забыт и наказ по поводу штыка.

— Ну а теперь, — промолвил офицер, — окажите мне честь и представьте меня вашему спутнику, чтобы вы могли назвать ему мое имя, хоть оно и мало кому известно; меня зовут капитан Санти.

Они вместе вошли на кухню постоялого двора и застали там графа Лео, стоявшего у крана с водой и умывавшего руки и лицо.

— Дорогой граф, — обратился к нему Маньес, — представляю вам капитана Санти, который только что приставил к нашим пленникам двух часовых. Капитан Санти, представляю вам графа Лео.

— Красивое имя, сударь, — сказал капитан Санти.

— И вполне заслуженное, ручаюсь вам, — добавил Маньес, — видели бы вы его тогда: два выстрела, и два человека убиты; что же касается третьего, то, не взяв на себя труд пристрелить негодяя, он возымел прихоть взять его живым. Он схватил его за глотку вот этой маленькой белой рукой, которую вы видите, и стиснул ее; тот попросил пощады, и делу конец.

А поскольку в эту минуту к ним подошел трактирщик, чтобы послушать его рассказ, он за кисточку стянул у него с головы домашний колпак и с веселостью озорного ребенка принялся крутить его на пальце, а когда трактирщик протянул руки к своему колпаку, пытаясь снова завладеть им, произнес:

— Должен заметить вам, милейший, что вы забыли поприветствовать нас. Теперь, когда это сделано, возьмите свой колпак и приготовьте для нас самый лучший завтрак, какой можете, а пока мы будем дожидаться его, подайте нам две или три бутылки того знаменитого лакрима кристи, с которым мне уже давно хотелось свести знакомство.

Хозяин удалился, зовя ключника, чтобы он сходил за вином в подвал; поварят, чтобы они разожгли кухонные печи, и горничных, чтобы они накрыли на стол.

Удаляясь, он покачивал головой, воздевал руки к небу и бормотал:

— Questi Francesi! Questi Francesi![18]

Маньес расхохотался:

— Мы останемся вечной загадкой для этих славных людей, которые не понимают, что мы способны сражаться как львы и веселиться как дети; они не знают, что в этом и состоит наша сила. Ну а теперь, ключник, проводи нас в нашу комнату и дай нам отведать лакрима кристи вашего хозяина; даю тебе слово, что если вино окажется скверным, я заставлю тебя выпить его целую бутылку без продыху.

Ключник поднялся по лестнице, и оба офицера и граф Лео последовали за ним.

По счастливой случайности вино оказалось хорошим.

— Любезный, — промолвил Маньес, отведав вина, — тебе не придется ввергать меня в печаль, отправляя в свой желудок эту бутылку, которой я уготовил иное предназначение; но ты доставишь мне удовольствие, если отправишь в свой карман вот это экю.

И он бросил официанту монету в три ливра, которую тот поймал в свой фартук.

— А теперь, — обратился он к капитану, — расскажите, что происходит здесь.

— Думаю, что происходящее там куда интереснее, — ответил капитан.

— По правде сказать, — произнес Маньес, — фокус был проделан очень ловко. Все длилось ровно месяц; начав кампанию восьмого октября, Наполеон принял капитуляцию Магдебурга восьмого ноября; за этот месяц было убито тридцать тысяч человек — по тысяче в день; славно поработали, не так ли? Сто тысяч взято в плен; из тридцати пяти тысяч оставшихся ни один не переправился через Одер; саксонцы вернулись к себе в Саксонию, пруссаки побросали оружие на бегу. Была прусская армия в сто шестьдесят тысяч человек, Наполеон дунул на нее, и она исчезла, оставив на поле боя, где мы с ней столкнулись, триста орудий и столько знамен, что ими можно было бы обвешать все стены Дома инвалидов. Король Пруссии по-прежнему остается прусским королем, однако у него нет больше ни королевства, ни армии.

— Выходит, — сказал офицер, — хоть Бурбоны и бежали в Сицилию, они все же побогаче прусского короля, ведь в Терра ди Лаворо у них еще есть Гаэта, которую мы бомбардируем и которая выступает за них, хотя скоро и она капитулирует, а в Калабрии у них целая армия; правда состоит она из каторжников, что делает их лишь еще более способными на то, чтобы резать нас поодиночке. Ах, большая война! Большая война! Но это лишь там, дорогой коллега, — продолжал офицер, — а у нас здесь всего только страшная бойня, и мне жаль, что такие храбрые офицеры, как генерал Вердье и генерал Ренье, вынуждены этим заниматься.

Появление трактирщика, принесшего завтрак, прервало сетования капитана.

— Солдатам, стоящим на часах, пить запрещено, — сказал граф Лео, — но пленники, должно быть, умирают от жажды; отнесите-ка им фьяску вина и напоите их сами, поскольку развязывать им руки было бы опасно. Что же касается солдат, то пусть они не беспокоятся: как только их снимут с караула, настанет их черед. Кстати, передайте пленнику, тому, что не ранен, что это от путешественника, который не стал его убивать; накормите и напоите также наших форейторов из Понтинских болот, хотя, на мой взгляд, они несколько торопятся повиноваться, когда им кричат: «Faccia in terra!» Кроме того, велите запрячь коляску и дайте нам двух хороших почтовых лошадок, чтобы ехать рядом с ней.

После завтрака трое сотрапезников подняли стаканы в честь Франции, пожали друг другу руки и спустились вниз.

Лео поблагодарил часовых, охранявших пленников, и сообщил им, что на постоялом дворе их ждет сытный завтрак; затем он и Маньес сели на лошадей, и кабриолет с новым форейтором, пообещавшим творить чудеса, галопом понесся по дороге на Капую, где предстояла очередная смена лошадей.

Молодые люди проследовали мимо Гаэты как раз в то время, когда оттуда вывозили тело генерала Валлонга, которому пушечным ядром оторвало голову; шестьдесят дальнобойных артиллерийских орудий, мортир и 24-фунтовых пушек вели непрерывный огонь по цитадели.

Форейтор обещал ехать быстро, и он сдержал слово: в восемь часов утра они сменили лошадей в Капуе, а в четверть двенадцатого въехали в Неаполь.

Солнечный город, всегда столь шумный и оживленный, что гул его слышен за целое льё до него, в этот день казался еще более обезумевшим, чем обычно; на всех окнах висели новые государственные флаги Неаполитанского королевства; улицы были заполнены жителями не только столицы, но и всех окрестных городов.

Попав в этот водоворот, кабриолет и два сопровождавших его всадника были вынуждены двигаться в общем потоке, который привел их на площадь Старого Рынка, где была сооружена исполинская виселица высотой в восемнадцать футов. Народ пребывал в страшном возбуждении, ожидая казнь, которая вот-вот должна была произойти. Имя Фра Дьяволо, повторяемое тысячами уст, давало нашим путешественникам представление о значительности фигуры приговоренного, что удостоверялось огромным стечением людей, пришедших посмотреть, как он будет умирать.

В то самое время, когда кабриолет с пленниками и его конвой въехали на площадь Старого Рынка со стороны площади дель Кармине, повозка, на которой везли приговоренного, въехала туда по Вико деи Соспири делл’Абиссо, то есть по улочке Вздохов-из-Бездны.

Улочка эта называется так потому, что, проезжая по ней, приговоренный впервые видит ожидающее его орудие казни — виселицу или эшафот.

Ведь редко случалось, чтобы при виде подобного зрелища приговоренный не испускал тяжелого вздоха.

При виде Фра Дьяволо, этого разбойника, которого все считали неуловимым и который, тем не менее, был схвачен, во всех концах площади поднялся сильнейший гул; даже пленники привстали в кабриолете.

В ту же минуту Маньес и граф Лео приблизились к ним, но их остановил голос форейтора, прозвучавший с той жестокой веселостью, какая присуща простонародью, особенно неаполитанскому:

— Да ладно, позвольте этим бедолагам посмотреть: зрелище, которое они сейчас увидят, послужит им хорошим уроком.

И он сам как можно удобнее расселся на своей лошади, чтобы в свое удовольствие взирать на казнь.

Посмотрим теперь, действительно ли тот, кто перевернул в этот день Неаполь вверх дном, соответствовал своей высокой славе.

CV ПОГОНЯ

Фра Дьяволо известен во Франции скорее по комической опере Скриба и Обера, чем по долгой переписке между Наполеоном и его братом королем Жозефом, которой он дал повод.

Его звали Микеле Пецца; он родился в небольшом селении Итри, в бедной семье, которая перебивалась тем, что с помощью пары мулов вела с соседними деревнями мелкую торговлю оливковым маслом. Прозвище Фра Дьяволо он получил от своих соотечественников, которые нарекли его этим именем, наполовину благочестивым, наполовину нечестивым, поскольку он соединил в себе находчивость монаха со злобностью дьявола.

В юности ему предстояло стать священником; отказавшись от сутаны, он поступил в ученики к одному из тех деревенских тележников, что изготавливают вьючные седла для мулов и лошадей.

Но вскоре, вступив в чересчур горячий спор со своим хозяином, он сбежал от него и на другой день застрелил его из ружья, улучив момент, когда тот в обществе трех или четырех сотрапезников ужинал в своем саду.

Это убийство произошло около 1797 года; убийце тогда было девятнадцать лет.

Как заведено в подобных случаях, он сбежал в горы.

В течение двух лет он занимался обычным разбойничьим ремеслом, как вдруг грянула революция 1799 года и на территорию Неаполитанского королевства вторглась армия Шампионне.

И тогда ему открылось, что он всегда был бурбонистом и роялистом и, следственно, во искупление своих грехов должен стать санфедистом и посвятить себя защите божественного права королей.

Так что он одним из первых откликнулся на призыв короля Фердинанда выступить против французов.

Начал он с того, что собрал трех своих братьев и назначил их своими заместителями, а затем втрое, вчетверо, впятеро увеличил численность своей банды за счет набора добровольцев и с первых же дней стал проявлять свой патриотизм, орудуя на дороге, ведущей из Рима в Неаполь.

Его казнь через повешение должна была стать для пленников зрелищем тем более интересным, что он начал разбойничать как раз там, где закончили они, ибо всего лишь в одном льё от Итри ими была предпринята попытка остановить двух путешественников, которые в итоге взяли их в плен.

В этой первой кампании он прославился несколькими убийствами: адъютант генерала Шампионне, командир эскадрона Кле, посланный своим начальником к генералу Лемуану, имел неосторожность довериться ненадежному проводнику и был приведен этим проводником прямо в расположение отряда Фра Дьяволо, приказавшему порубить его на куски.

При атаке на мост Гарильяно адъютант Гурдель, командир батальона легкой пехоты и около десятка других офицеров и солдат, оставшихся ранеными на поле боя, попали в руки Фра Дьяволо и его отряда, были привязаны к деревьям, обложены сырыми ветвями и сожжены на медленном огне, в то время как крестьяне из соседних деревень, мужчины, женщины и дети, плясали вокруг этих костров, крича: «Да здравствует Фра Дьяволо!»

Шампионне, которому доводилось сражаться с Фра Дьяволо и который в одном из столкновений почти полностью уничтожил его банду, не сумев при этом схватить его самого, признавался, что сражаться с этим главарем разбойников ему было труднее, чем с любым генералом, командовавшим регулярными войсками.

В итоге, когда король Фердинанд и королева Каролина бежали на Сицилию и оттуда готовили подавление революции, Фра Дьяволо, в свой черед отправившийся туда, чтобы получить указания из их августейших уст, не только уже не был безвестным разбойником, но и являлся человеком, которого необходимо было принять как друга. Так что он был наилучшим образом принят королем и королевой. Король пожаловал ему патент капитана, а королева — великолепный перстень с ее инициалами, выложенными из бриллиантов и вставленными меж двух изумрудов.

Этот перстень ныне свято хранит, если только он еще жив, сын Фра Дьяволо, кавалер Пецца, которому отец, всходя на эшафот, завещал дворянское звание и который в силу договора, заключенного между прошлым и настоящим, продолжает получать от короля Виктора Эммануила пенсион, пожалованный еще королем Фердинандом.

Фра Дьяволо вернулся на родину, в Терра ди Лаворо, и высадился там между Капуей и Гаэтой, имея под своим командованием банду из четырехсот человек.

Оказывая немалые услуги роялистам, Фра Дьяволо пускал в ход такие крайние меры, что кардинал Руффо не позволил ему вступить в Гаэту, но одновременно счел себя обязанным известить короля об этом отказе одному из его командиров.

Король ответил ему собственноручно:

«Я одобряю то, что Вы не позволили Фра Дьяволо войти в Гаэту, как он того желал; но хоть я и согласен с Вами, что он не более чем главарь разбойничьей шайки, все же не могу не признать, что мы многим ему обязаны. Так что в дальнейшем надо использовать его и стараться не обижать. Но в то же время следует его убедить, что он должен и сам сдерживаться, и людям своим не позволять своевольничать, если хочет иметь цену в моих глазах».

Но если за бесчинства, которым предавался Фра Дьяволо, он все же удостоился этого отеческого упрека со стороны Фердинанда, то в сознании Каролины они нисколько ему не навредили, ибо, вновь вступив во владение Неаполем, она соблаговолила известить Фра Дьявола в письме, написанном ее собственной рукой, что он произведен в полковники. Письмо, извещавшее его об этой милости, содержало еще и браслет, сплетенный из пряди волос королевы. Кроме того, он был удостоен титула герцога ди Кассано с пожизненным годовым пенсионом в три тысячи дукатов (тринадцать тысяч двести франков), и в 1806 году, когда мы вновь находим его воюющим с французами, он носит этот титул и имеет высокий чин бригадира.

Узурпация трона Бурбонов, осуществленная королем Жозефом, явилась для Фра Дьяволо превосходной возможностью представить королю Фердинанду и королеве Каролине новые доказательства своей преданности.

Он отправился в Палермо, где его приняла королева; осыпанного ласками, она послала его в Абруццо, но, в отличие от Фердинанда, забыла посоветовать ему следить за дисциплиной своих солдат.

Фра Дьяволо настолько точно следовал указаниям, данным ему Каролиной, что король Жозеф счел совершенно необходимым избавиться от врага, хоть и менее опасного, возможно, но куда более неприятного, чем лорд Стюарт и его англичане.

И тогда он призвал к себе майора Гюго.

Король был полностью уверен в его храбрости и преданности: он имел дело с человеком той же закалки, что и герои Плутарха.

За свою верность Гюго понес наказание. Он служил под начальством Моро, ценил, любил его и восхищался им. Когда Бонапарт взошел на трон, все ставили свои подписи на адресованных ему поздравлениях, и Гюго, как и все другие, подписал поздравительный адрес; но, когда его хотели заставить подписать показания против Моро, не имевшие ничего общего с правдой и направленные на то, чтобы включить его в качестве обвиняемого в судебный процесс Кадудаля, он наотрез отказался.

Бонапарту стало известно об этом отказе, и Наполеон не забывал о нем.

Злопамятность Наполеона общеизвестна. В одно прекрасное утро майор Гюго узнал, что он включен в состав неаполитанской армии, то есть прогнан с глаз императора. А император видел и награждал лишь тех, кто сражался в его поле зрения.

Но майор Гюго вполне мог бы взять своим девизом испанское слово, которое одно время служило подписью его сыну: Hierro («Железо»). После только что сказанного мною не стоит добавлять, что речь идет об отце нашего великого поэта Виктора Гюго, к тому времени уже появившегося на свет.

Впрочем, в следующих стихотворных строках сын рисует отца исполненным сострадания в той же мере, что и храбрости:

Отец мой, чью доблесть красила улыбка на устах,

Вдвоем с гусаром, ему служившим не за страх,

За совесть и потому от всей души любимым им,

Верхом ночное поле боя объезжал, где сизый дым

Еще стелился и лежали груды мертвых тел.

Внезапно до его ушей какой-то стон, похоже, долетел.

Стонал испанец, разбитой армии израненный солдат,

Что брел обочиной, залитый кровью с головы до пят,

Усталый, бледный, понятно было, что ему не жить,

И ныл, как заведенный: «Пить! Во имя Бога пить!»

Проникшись жалостью, отец с седла снял флягу

С ромом и со словами: «На, напои беднягу!» —

Ее отдал гусару верному, что рядом был всегда.

Гусар повиновался, но внезапно, в тот момент, когда

К солдату он нагнулся, чтоб флягу протянуть,

Испанец, с виду мавр, схватил, не мешкая ничуть,

Свой пистолет и, целясь в лоб отцу наискосок,

Нажал с привычным возгласом «Карамба!» на курок.

С отца упала шляпа, и конь испуганно подался вспять.

«И все же дай ему попить», — сказал отец опять.[19]

СVI МАЙОР ГЮГО

Король Жозеф, как я уже сказал, отправил майора Гюго в Портичи; он знал его давно и был к нему искренне привязан, поскольку подобную привязанность тот заслуживал; однако страх, который Наполеон внушал всем, даже своим братьям, был настолько велик, что король Жозеф не осмелился что-либо сделать для человека, посмевшего не понравиться Наполеону, и хотел, чтобы дело выглядело так, будто он вынужден предоставить майору возможность отличиться, поймав разбойника, против которого оказались бессильны самые храбрые и самые находчивые.

Стоит вспомнить, что прославленный Макдональд пять лет находился в немилости лишь по той единственной причине, что был другом Моро, а это вызывало подозрение, будто он разделяет его республиканские взгляды; понадобилась череда ошибок, совершенных в Италии принцем Евгением, чтобы Наполеон вспомнил о Макдональде и назначил его начальником штаба Итальянской армии; Макдональд отомстил за обиду тем, что спас армию и героически вел себя при Ваграме.

Король приказал Гюго сформировать отряд из солдат, взятых из нескольких пехотных полков королевской гвардии, Королевского Африканского полка, Корсиканского легиона, 1-го и 2-го неаполитанских пехотных полков, а затем, во главе этой колонны, численностью около восьмисот или девятисот человек, преследовать Фра Дьяволо, не давая ему ни минуты передышки.

Отряду были приданы две пушки и около пятидесяти драгунов.

Тем временем Фра Дьяволо превратился в настоящего партизанского вожака; под начальством у него было около полутора тысяч человек, и в качестве театра своих боевых действий он выбрал гористую область между морем, Папской областью и Гарильяно.

Согласно полученным инструкциям, майор Гюго должен был переправиться через Гарильяно, двинуться на поиски врага, найти его и не упускать из виду до тех пор, пока тот не будет полностью уничтожен. Одновременно были приняты стратегические меры для того, чтобы разбойник не мог выбраться из той местности, куда он проник. С этой целью генерал Дюэм со своей дивизией перекрыл границу Папской области, а бригада генерала Гуллю взяла под охрану равнину Соры; на берегу Гарильяно были сосредоточены войска, а генерал Валантен, командовавший округом Гаэты, должен был следить за тем, чтобы Фра Дьяволо не бежал морским путем.

Как видно, Фра Дьяволо воспринимали в качестве серьезного противника: его не выпускали из виду три генерала, тогда как атаковать его должен был майор.

Майор начал с того, что отослал назад под охраной своих драгун две приданные ему пушки, которые могли лишь помешать быстроте его действий; что же касается драгун, то в случае нужды он мог призвать их, и они присоединились бы нему, где бы он ни находился.

Однако французские офицеры имели дело с противником, способным противостоять им в горной войне. Как только Фра Дьяволо стало известно о мерах, принятых для того, чтобы окружить его, он, вместо того чтобы дожидаться нападения на него этой колонны, врасплох атаковал национальную гвардию Сан Гульельмо, разгромил батальон, стоявший лагерем под Арче, и двинулся в сторону Черваро.

Майор Гюго бросился по его следу и прибыл в Черваро всего через несколько часов после него.

Остановившись у этого селения, позади которого высились лесистая и крутая гора, и полагая, что враг укрылся там, майор разделил свой отряд на две части: одна обогнула гору, а вторая принялась обыскивать ее.

И он не ошибся: вскоре несколько ружейных выстрелов дали знать, что неприятель обнаружен; но, при всем рвении стрелков, пальба длилась недолго. Фра Дьяволо, двигавшийся по прямой, проделал путь втрое короче пути своих противников и, предполагая, что уставшие французы не смогут преследовать его, решил забраться как можно выше в горы. Спустившаяся ночь, опасности, поджидавшие в незнакомом лесу, а также недостаток провизии вынудили майора Гюго вернуться в Черваро, куда он добрался к десяти часам вечера.

Но уже в три часа утра майор и его солдаты были на ногах и тремя колоннами пустились в путь. Фра Дьяволо оставил в теснинах Аккуа Фондаты арьергард, чтобы оборонять от французов этот проход. Майор Гюго встал во главе гренадер 2-го неаполитанского полка легкой пехоты, которые впервые шли в атаку, и вместе с ними обратил неприятельский арьергард в бегство; к несчастью, спустилась ночь, сопровождаемая проливным дождем; французам пришлось остановиться и заночевать в небольшом хуторе, покинутом его обитателями; на рассвете они двинулись дальше.

Фра Дьяволо, которому были знакомы все здешние дороги, не придерживался ни одной из них; он следовал по тропам, проложенным пастухами, и совершал быстрые и частые контрмарши. Чтобы не потерять его след, оставалось надеяться лишь на пастухов; те за хорошее вознаграждение показывали французам самые короткие дороги, чаще всего являвшиеся не чем иным, как высохшими руслами горных потоков, так что приходилось отслеживать все их извивы и взбираться или спускаться по их каскадам; русла эти были настолько усеяны валунами, что солдаты то и дело оказывались перед необходимостью разуться и идти босиком.

Это ожесточенное преследование длилось уже целую неделю; противник еще не был пойман, но, так сказать, ему уже дышали в спину; солдаты почти не отдыхали, ели на ходу, спали стоя. Майор Гюго наводнил всю провинцию лазутчиками, которых прислал ему министр полиции, а нарочные, которых он посылал губернаторам, префектам и старостам, избороздили ее всю; он без опозданий узнавал, где находится противник и что он делает, но все еще не мог подступиться к нему таким образом, чтобы вступить в схватку с основной частью его банды.

К счастью, французский батальон, о марше которого к Абруццо не подозревал Фра Дьяволо, был извещен о том, что разбойник и его банда собрались в лесу вблизи деревни, через которую проходили солдаты; они остановились, взяли проводника, напали на разбойников и перебили их с сотню.

На шум перестрелки поспешил майор Гюго со своей колонной. Оказавшись почти полностью окруженным и не надеясь взять верх в сражении, Фра Дьяволо был вынужден прибегнуть к хитрости.

Он собрал своих офицеров.

— Давайте, — обратился он к ним, — разделимся на небольшие группы человек по двадцать человек в каждой; пусть каждая из них, делая вид, что я иду с ней, отыщет возможность добраться самым надежным, с ее точки зрения, путем до какого-нибудь порта, где она сможет выйти в море. Местом встречи будет Сицилия.

Как только это решение было принято, разбойники приступили к его исполнению: банда разделилась на несколько небольших групп, которые сами собой растаяли, словно дым, в десятке разных направлений. Майор Гюго стал получать сообщения о появлении Фра Дьяволо в разных местах, что ввергло его в сильное замешательство, поскольку почти одновременно ему доносили, что преследуемый им человек направляется в Абруццо, что он замечен то на одном, то на другом берегу Биферно, что он пытается добраться до Апулии и что он отступает к Неаполю.

После нескольких минут раздумий майор Гюго разгадал военную хитрость, которой некогда воспользовался маршал Ранцау.

Да, но в какой из этих групп находился Фра Дьяволо?

В обстановке подобной неопределенности следовало вынудить все эти группы придерживаться одного направления.

С этой целью он приказал неаполитанским отрядам следовать по левому берегу Биферно, Корсиканскому легиону — выступить из Изернии, а сам, взяв с собой королевскую гвардию и африканцев, двинулся через Канталупо и долину Бояно.[20]

CVII ТРАВЛЯ

Когда французский отряд прибыл в графство Молизе, край этот являл собой картину земли, развороченной ужасающим стихийным бедствием; и действительно, незадолго перед тем в провинции произошло землетрясение; жители, поначалу разбежавшиеся кто куда, уже начали возвращаться: одни селились в развалинах своих домов, другие укрывались в наспех сколоченных по соседству лачугах; однако майор Гюго, не раз имевший возможность соприкасаться с этими людьми, был знаком с их добрым нравом и неизменной готовностью помочь; поэтому он ни минуты не сомневался в том, что они всеми своими силами окажут ему содействие, и в самом деле, крестьяне, которых он посылал в качестве нарочных, отважно разъезжали ночью и днем, доставляя по назначению запросы и привозя ответы.

Повсюду национальные гвардейцы, чьи дома стихия сровняла с землей, забывали о бедствии, жителями которого они стали, и, к великому удивлению Фра Дьяволо, со страхом видевшего, что его соотечественники становятся его врагами, предлагали себя в качестве проводников и разведчиков.

В итоге, подчиняясь неодолимой силе, главарь разбойников оказался вынужден следовать не собственному плану, а воле своего противника; вскоре майор Гюго узнал, что, преследуемые со всех сторон его отрядами, разбойники спустились в долину Бояно.

Погода стояла отвратительная, повсюду катили грозные горные потоки, преодолевать которые солдатам приходилось чуть ли не на каждом шагу, а вода в них была по пояс. Река Биферно, уровень воды которой в обычную погоду едва достигал двух футов, настолько вышла из берегов, что если бы отряд национальной гвардии из Винкьятуро вовремя подошел к мосту через нее и оборонял его вплоть до прибытия отрядов майора Гюго, то Фра Дьяволо, не имея возможности переправиться на другую сторону реки вброд, был бы схвачен.

Наконец однажды утром, когда небо словно разверзлось и не переставая шел ливень, солдаты Королевского Африканского полка и гвардейцы столкнулись с разбойниками Фра Дьявола где-то между долиной Бояно и деревней Ла Гуардия; солдаты майора Гюго, которыми командовал он лично, сражались с вчетверо превосходящим их численностью врагом. К счастью, другие отряды, преследовавшие Фра Дьяволо, стали один за другим подходить к месту сражения и тотчас же вступать в бой; но, поскольку продолжал литься невероятно сильный дождь, сражавшимся не оставалось ничего другого, как орудовать прикладами, штыками и кинжалами.

Эта ожесточенная битва, а скорее, эта огромная дуэль, в которой каждый либо убивал своего противника, либо оказывался убит им, продолжалась более двух часов; наконец, после того как обе стороны проявили чудеса отваги и упорства, разбойники отступили; сто пятьдесят человек, остатки полуторатысячного отряда, беспрепятственно подошли к мосту Винкьятуро, переправились по нему через Биферно и по долине Таммаро двинулись в направлении Беневенто. В плен было взято тридцать разбойников, около тысячи остались лежать на поле боя или утонули в горных потоках. Если бы у майора Гюго оказались в этот момент еще и драгуны, вся банда была бы уничтожена, а Фра Дьяволо взяли бы в плен.

Среди пленников оказался один из главарей разбойников, который в пути подошел к майору и предложил ему, в обмен на свою свободу, привести его к потаенному месту в горах, где были зарыты десять тысяч дукатов (то есть сорок пять тысяч франков), принадлежавших банде.

Но майор Гюго отказался от этого предложения: его долг состоял не в том, чтобы искать добычу для подвижного отряда, которым он командовал, а в том, чтобы преследовать Фра Дьяволо.

Когда авангард колонны, преследовавшей Фра Дьяволо, подошел к реке Калоре, выяснилось, что уровень воды в ней поднялся на пятнадцать — шестнадцать футов с тех пор, как через нее переправился главарь разбойников; авангард был вынужден вернуться в Беневенто, чтобы доложить майору Гюго о возникшем препятствии. Фра Дьяволо опередил своих преследователей на двадцать четыре часа, и приходилось опасаться, что, если они хоть на минуту потеряют его след, он успеет добраться до морского берега и отплыть к острову Капри, который в то время еще был оккупирован англичанами.

Майор Гюго велел раздать солдатам башмаки, которыми его обеспечил губернатор Беневенто, и, невзирая на раздавшийся ропот, дал приказ выступить в час ночи.

В Монте Саркьо ему стало известно, что Фра Дьяволо ускользнул от всех преследовавших его подвижных колонн и уже достиг противоположного склона горы Верджине.

Монте Саркьо — это деревня, расположенная на дороге из Неаполя в Беневенто, как раз в той ее части, в которой находится знаменитое Кавдинское ущелье, где во время войны с самнитами была принуждена пройти под игом римская армия. Кавдинское ущелье, в этом месте представляющее собой узкий проход, образовано с одной стороны горой Табурно, а с другой — горой Верджине, названной так по имени величественного монастыря Божьей матери, который находится на ее противоположном склоне; однако со стороны Беневенто гора эта настолько крутая, что испокон веков взбираться на нее отваживались лишь пастухи, гоняясь за своими козами.

Взобравшись на эту доселе неприступную гору, майор Гюго наверстал бы упущенные двадцать четыре часа и еще имел бы шанс догнать разбойника, которого он преследовал; и хотя проводники делали все возможное, чтобы отговорить его от этого замысла, майор Гюго решил, что гору он преодолеет, и на рассвете, ведомый пастухами, единственными людьми, которые были согласны отважиться на такое восхождение, начал взбираться на гору; солдаты шли за ним ропща, но все же шли.

К трудностям подъема, и без того огромным, добавился еще и мелкий снег, делавший тропу, которая целиком пролегала по голой скале, еще более скользкой. К счастью, вскоре отряд добрался до той части горы, где росли кое-какие деревья; цепляясь за их ветви, люди продолжали подъем. Впрочем, подбадриваемые самими трудностями пути и забавляемые собственными падениями, солдаты, посмеиваясь друг над другом, после трех часов страшно утомительного подъема добрались до какой-то ровной площадки, окутанной туманом, но при этом сами не понимали, где они оказались.

Но стоило им, промокшим до нитки, отряхнуться, как сильный порыв ветра, один их тех, какие проносятся на горных вершинах, вдруг разорвал обволакивавшую их облачную пелену, и, как если бы перед ними поднялся театральный занавес, они внезапно увидели Неаполитанский залив, раскинувшийся во всем своем великолепии.

Гора была покорена. Обрадованные, но в молчании, солдаты начали спускаться по ее противоположному склону, направляясь к Ателле, как вдруг оказались под ружейным огнем: случайным образом они наткнулись на сторожевой пост банды Фра Дьяволо.

Разбойник намеревался избежать сражения, но это оказалось невозможно; авангард, состоявший из корсиканцев, ринулся на разбойников и вступил в рукопашную схватку с ними; на шум выстрелов поспешно подходили другие отряды и, пребывая в убеждении, что дело идет к развязке, сломя голову бросались в гущу боя; однако и на этот раз Фра Дьяволо, менее уставший, чем те, кто за ним гнался, и отдохнувший за две предыдущие ночи, сумел бежать вместе с тридцатью своими бойцами. Остальные сто двадцать разбойников были либо убиты, либо взяты в плен, либо, побросав оружие, разбежались в разные стороны, но майора они нисколько не волновали: его интересовал лишь главарь, единственный, кто в его глазах имел подлинную ценность. Представлялось очевидным, что если Фра Дьяволо будет захвачен, то банда уже не восстановится, поскольку люди, служившие под его начальством, никогда не согласились бы служить под командованием другого главаря.

Убегая сквозь густые леса, которыми покрыт здешний прекрасный край и которые при этом достаточно проходимы для человека, Фра Дьяволо, превосходно знавший здешние места, еще мог надеяться на спасение, однако ему неизбежно предстояло упереться в дорогу на Апулию и какое-то время идти по ней.

И вскоре он оказался на этой дороге.

Сойти с нее ему мешала пропасть по другую ее сторону, а в тылу у него были солдаты майора Гюго; внезапно он увидел приближавшийся к нему отряд французской легкой кавалерии, патрулировавший дорогу; двигаться вперед означало попасть в руки патруля, путь к отступлению перекрывали солдаты, которые гнались за ним и должны были вот-вот хлынуть на дорогу; справа, как мы сказали, была пропасть.

Его соратники остановились, дрожа от страха и устремив на него тревожные взгляды, словно говорившие: «Только ты способен вытащить нас отсюда, пустив в ход одну из тех адских хитростей, что принесли тебе прозвище Фра Дьяволо».

И в самом деле, присущая Фра Дьявола изобретательность не покинула его и в этих трудных обстоятельствах.

— Живо свяжите мне руки за спиной, — сказал он, — и то же самое сделайте с моим заместителем.

Разбойники, храня молчание, ошеломленно смотрели на него.

— Живо! Ну давайте же! — воскликнул Фра Дьяволо. — Нельзя терять время.

Слепое повиновение возобладало: не имея веревок, они сняли с себя шейные платки и ими связали ему руки.

— Ну а теперь, — продолжал Фра Дьяволо, — смело выйдем на дорогу и двинемся навстречу кавалеристам; они спросят вас, кто мы такие, а вы отвечайте им, что это, мол, разбойники из банды Фра Дьяволо, которых вы поймали и препровождаете в Неаполь, чтобы получить вознаграждение.

— А если они захотят препроводить вас туда сами?

— Вы позволите им это сделать и удалитесь, жалуясь на то, как несправедливо они с вами поступили.

— А как же вы, командир?

— Ба! Умирают всего один раз!

Приказ был немедленно выполнен. Фра Дьяволо и его заместитель приняли мрачный, понурый вид, и разбойники, исполнявшие роль местных гвардейцев, решительно двинулись навстречу кавалеристам, которые учинили им допрос. Любой неаполитанец в той или иной мере импровизатор. Один из разбойников взял слово и рассказал, каким образом были схвачены два этих пленника. Кавалеристы похвалили рассказчика, и, сопровождаемая их похвалами, кучка разбойников поравнялась с хвостом отряда, двигавшегося в противоположном направлении; те и другие расстались добрыми друзьями и пожелали друг другу счастливого пути.

В трехстах шагах от арьергарда конных егерей разбойники обнаружили тропу, которая пересекала дорогу и вела в сторону морского побережья. Фра Дьяволо и его заместителю развязали руки, и Фра Дьяволо приказал дать залп по егерям.

Солдаты не ведали о значимости людей, только что выскользнувших у них из рук; им стало лишь понятно, что над ними насмеялись; но, находясь в седле и не зная дорог, они даже не попытались гнаться в густом и почти непроходимом лесу за пешими людьми, превосходно знавшими местность; егеря поняли, до какой степени их одурачили, лишь встретив на дороге отряд майора Гюго и узнав, с кем они на самом деле имели дело.

Погоня продолжалась. К вечеру майор Гюго и его колонна достигли Леттере, небольшого городка в окрестностях Кастелламмаре. Там им сообщили, что в отдалении виднелись бивачные костры; отряд тотчас же двинулся в указанном направлении, и в итоге произошла новая стычка, в которой было убито большинство бойцов, еще остававшихся у Фра Дьяволо, и получил ранение он сам; но, невзирая на это, ему снова удалось ускользнуть, и он со всех ног бросился бежать в сторону Ла Кавы.

Оставшийся почти в одиночестве, Фра Дьяволо уже не внушал особого страха, но он мог добыть лодку и отправиться на Капри или на Сицилию, а затем появиться с новой бандой.

Уплыть с материка оставалось его последней надеждой. Так что он распрощался с последними остававшимися подле него соратниками, полагая, что ему будет легче спастись одному.

Голова его была оценена в шесть тысяч дукатов (двадцать восемь тысяч франков). Отряды местной гвардии и французские войска были извещены об этом, так что у Фра Дьяволо насчитывалось в Неаполитанском королевстве ровно столько врагов, сколько там было желающих заработать шесть тысяч дукатов.

Наконец однажды, в конце октября, в страшно холодную ночь, когда земля покрылась снегом, он уже не смог заночевать под открытым небом, устроив бивак у подножия гор; кроме того, в очередной стычке с местными гвардейцами он получил второе ранение и находился теперь на пределе сил; уже двадцать девять дней он убегал от французов и в буквальном смысле умирал с голоду, поскольку ничего не ел после Ателлы. Разумеется, он отдал бы, причем от чистого сердца, те запрятанные в горах десять тысяч дукатов, которые один из его товарищей предлагал в качестве выкупа майору Гюго, в обмен на надежное убежище, кусок хлеба и ночь сна.

Час или два он брел наугад, не имея понятия, где находится; этот новый край был ему совершенно неизвестен. Около девяти часов вечера он оказался возле хижины какого-то пастуха, сквозь щель заглянул внутрь, понял, что там обитает лишь один человек, и вошел туда, намереваясь просить гостеприимства, а в случае отказа взять его силой.

Пастух ответил согласием на его просьбу, ибо бедняк легко делится с другим той малостью, какую дал ему Бог.

Фра Дьяволо вошел, расспросил хозяина и, выяснив, что местные гвардейцы поблизости не появляются, поставил свое оружие в уголок, сел подле очага и доел остатки ужина пастуха — несколько картофелин, забытых им в золе.

Затем он повалился на ложе из кукурузной соломы и уснул.

Фра Дьяволо остерегался местных гвардейцев, но не подумал о разбойниках. Около полуночи в хижину, где спал Фра Дьяволо, внезапно ворвались четверо разбойников из Чиленто. Пастух и его гость проснулись, почувствовав приставленные к горлу дула пистолетов; не зная, имеет ли он дело с собратьями по ремеслу или с местными гвардейцами, Фра Дьяволо скрыл свое имя, не стал оказывать им ни малейшего сопротивления и тотчас же остался без оружия и денег.

Отделавшись от пришельцев, Фра Дьяволо надеялся, что теперь ему остается страшиться только смерти. С тех пор, как в погоню за ним устремился майор Гюго, удача покинула его, и он всякий раз терпел поражение; ну а теперь, когда он был ранен и остался без оружия и денег, — что еще ужасного могло с ним произойти?

Однако несчастный еще не исчерпал все уготованные ему мучения; стоило разбойникам отойти на сто шагов от хижины, как им пришло в голову, что человек, которого они ограбили, может донести на них; они вернулись обратно, заставили его подняться и следовать за ними.

Ему пришлось подчиниться.

Но, после того как он двадцать восемь дней пробирался сквозь колючие кустарники, среди скал и терновника, причем последние три дня — босиком, ноги его являли собой сплошную рану. Видя, как он скрывает боль, но, несмотря на все свои усилия, не может поспевать за ними, разбойники начали подталкивать его сзади ударами прикладов, а затем и уколами штыков.

— Убейте меня, если хотите, — промолвил Фра Дьяволе, — но дальше я идти не могу.

И он упал.

CVIII LA FORCA[21]

То ли из сострадания, то ли полагая, что он не в состоянии им навредить, разбойники бросили его умирающим на дороге.

Вы спросите, почему Фра Дьявол о не назвался им? Да потому, что он знал, что голова его оценена в шесть тысяч дукатов, и у него не было никаких сомнений в том, что, поняв, кто он, разбойники немедленно донесут на него правосудию, чтобы положить себе в карманы по полторы тысячи дукатов.

Ему было ясно, с какими людьми он имел дело. Когда они были уже далеко, он сделал над собой усилие и встал, а затем, опираясь на отломанный сук дерева, побрел наугад и в конце концов оказался у окраины какой-то деревни: это была деревня Баронисси. Он пошел по первой же улице, которая попалась ему на глаза, и через минуту оказался на главной площади селения.

Как раз в это время местный аптекарь открыл свою лавку и, обнаружив, что земля усыпана снегом, был крайне удивлен при виде человека, остановившегося на площади и с беспокойным и неуверенным видом озиравшегося по сторонам.

Аптекарь подошел к нему и спросил, что он ищет.

— Я пришел из Калабрии, — ответил тот, — и жду своего товарища, чтобы продолжить путь.

На беду Фра Дьяволо аптекарь был калабрийцем; не заметив в голосе путника особенностей выговора, свойственных жителям его родного края, аптекарь заподозрил, что имеет дело с каким-то беглым преступником, пригласил его погреться на кухне и предложил ему выпить немного водки, а сам тем временем, оказывая эти лицемерные заботы, знаком подозвал молодую служанку и шепотом велел ей бежать к деревенскому старосте и известить национальную гвардию.

Через несколько минут в лавку вошли четверо солдат во главе с капралом. Капрал подошел к Фра Дьяволо и потребовал предъявить документы.

— Какие документы? — спросил Фра Дьяволо. — С каких это пор нельзя странствовать без паспорта?

— Эх! — промолвил капрал. — Столько идет разговоров о разбойниках, что лишние предосторожности не помешают. Ну а поскольку у вас нет документов и вы не желаете сказать нам, кто вы и откуда явились, мы доставим вас в Салерно.

И, в самом деле, его доставили в Салерно и привели в кабинет коменданта крепости, командира эскадрона Фарина, который начал допрос.

В этот момент неаполитанский сапер, находившийся в подчинении у майора Гюго, по имени Павезе, случайно вошел к командиру эскадрона и, заметив арестанта, воскликнул:

— Фра Дьяволо!

Можно представить себе, каково было удивление присутствующих, а главное, самого арестанта.

Фра Дьяволо отпирался, но, к его несчастью, во времена Бурбонов, когда он был полковником и герцогом и проходил по улицам Неаполя, кичась своим мундиром и своим титулом, скромный сапер слишком часто отдавал ему честь, чтобы не узнать его, хотя сейчас тот был оборванным, окровавленном и умирающим. Сапер подтвердил сказанное настолько определенно, что все сомнения отпали: грозный Фра Дьяволо был наконец арестован.

Именно майор Гюго сообщил королю Жозефу об аресте этого опасного партизана, но одновременно, признавая его храбрость и стойкость его духа и восхищаясь ими, он препоручил его королевскому милосердию.

Однако Жозеф ответил, что, помимо политических преступлений, Фра Дьяволо повинен еще и в умышленных гражданских правонарушениях, а это делает невозможным проявление королевского милосердия, которое вполне могло бы распространиться на бурбонского партизана Фра Дьяволо, бригадира армии короля Фердинанда и герцога ди Кассано, но не может распространиться на убийцу и поджигателя Фра Дьяволо.

Популярность Фра Дьяволо была велика, и потому зал суда ломился от любопытствующих; обвиняемый присутствовал на прениях, которые до правления Жозефа и Мюрата считались судьями пустой формальностью. Подсудимому не раз предлагали выступить в свою защиту, однако он наотрез отказывался; в тюрьме он без конца повторял, что делал лишь то, что соответствовало данным ему приказам. Он спокойно выслушал смертный приговор и, когда зачитывание вердикта закончилось, воскликнул:

— А между тем вряд ли я сделал хоть половину того, что приказал мне сделать Сидней Смит!

Казнь была назначена на полдень следующего дня.

Как раз в это время Маньес и граф Лео поравнялись с площадью Старого Рынка и, благодаря мундиру Маньеса, въехали на нее со своими лошадьми, форейтором и двумя пленниками.

Со стороны улочки Вздохов-из-Бездны, как мы уже сказали, туда въехала и повозка с Фра Дьяволо; он был бледен, но выглядел уверенным; волосы его были на уровне ушей пострижены в кружок, чтобы не мешать веревке затягиваться; на шее у него висел патент бригадира королевской армии, украшенный неаполитанским гербом, большой восковой печатью красного цвета и подписью короля Фердинанда; его куртка, которая была небрежно наброшена ему на плечи и которую предстояло скинуть лишь у подножия лестницы, оставляла открытыми его руки, и на запястье одной из них был виден браслет из белокурых волос королевы Каролины, застегнутый бриллиантовым аграфом.

Фра Дьяволо не казался ни дерзким, ни смиренным; лицо его выражало спокойствие, то спокойствие, какое свидетельствует о власти духа над телом, воли над плотью. Три четверти зрителей были знакомы ему, но он ответил лишь на приветствия тех, что поприветствовали его первыми. Он с улыбкой взглянул на нескольких женщин, поклонившись одной или двум. Французская стража оттеснила толпу от повозки и от виселицы шагов на сто; у подножия лестницы стояли палачи: маэстро Донато и двое его подручных.

Повозка остановилась; Фра Дьяволо хотели поддержать, но он сам проворно соскочил на землю и твердой походкой направился к лестнице. Следом за ним пошли священник и секретарь суда; у подножия лестницы секретарь громким голосом зачитал ему приговор.

Приговор перечислял все преступления против общества, вмененные в вину Фра Дьяволо, начиная с убийства его хозяина-седельщика и вплоть до убийства двух французских солдат. Братство Смерти в полном составе следовало за повозкой от Кастель Капуано до эшафота; один из членов Братства сел в нее напротив Фра Дьяволо, затем сошел с нее вместе с ним и, держа руку на его плече, проводил его до подножия виселицы. Пока рука члена Братства Смерти лежала на плече приговоренного, палач не имел права прикоснуться к нему; как только рука эта поднималась, приговоренный принадлежал палачу.

После того как оглашение приговора закончилось, Фра Дьяволо, не выказывая ни малейшего волнения, вполголоса разговаривал несколько минут с человеком в длинном белом плаще; палач терпеливо ждал; наконец, стоя спиной к лестнице, Фра Дьяволо твердым голосом обратился к члену Братства:

— Мне нечего больше сказать вам, брат мой, поднимите вашу руку, я готов.

Палач прошел позади него, первым ступил на лестницу и хотел помочь ему подняться, поддерживая его за плечи, но приговоренный покачал головой в знак отрицания:

— Незачем, я могу подняться сам.

И в самом деле, хотя руки у него были связаны, он стал пятясь подниматься по лестнице, произнося: «Аве Мария, Аве Мария, Аве Мария» всякий раз, когда покидал очередную ступеньку, чтобы перейти на следующую, более высокую. Когда он оказался на уровне петли, палач накинул ее ему на шею, а затем немного подождал, на тот случай, если приговоренный хочет еще что-то сказать.

И действительно, Фра Дьяволо крикнул во весь голос:

— Прошу прощения у Бога и людей за совершенные мною преступления и препоручаю себя молитвам Девы Ма…

Но закончить он не успел: ударом ноги, пришедшимся между плеч, маэстро Донато отправил его в вечность.

Почувствовав, что он падает в пустоту, разбойник неимоверным усилием разорвал веревки, которыми были связаны его руки. Палач мгновенно поднялся на три или четыре ступеньки, ухватился за раскачивавшуюся веревку в тот момент, когда она приблизилась к нему, и соскользнул по ней на плечи преступника, чтобы, если у того еще не сломались шейные позвонки, сломать их весом своего тела; он несколько раз подпрыгнул, после чего стал соскальзывать вдоль его тела, чтобы повиснуть у него на ногах, а затем соскочить на землю.

Но то ли скользящая петля была плохо завязана, то ли веревка была новой и плохо скользила, то ли, наконец, этот сильный организм было особенно трудно сломить, но, так или иначе, в ту минуту, когда палач поравнялся с грудью приговоренного, тот внезапно схватил его в охапку и прижал к своей груди со всей силой, какой был наделен при жизни, да еще и умноженной яростью предсмертных судорог.

«Браво, Фра Дьяволо, браво!» — в один голос заревела толпа, в то время как палач, столь же близкий к смерти, как и его жертва, издавал мучительные хрипы.

Двое подручных бросились на помощь своему патрону, и какое-то мгновение на конце веревки висели одновременно четыре человека — бесформенная масса, вполне достойный плод виселицы; но внезапно веревка оборвалась, и все четверо рухнули на помост эшафота.

При виде этого в толпе послышались яростные крики; полетели камни, торговцы принялись размахивать своими палками, а лаццарони — своими ножами, и все бросились к виселице, вопя: «Смерть Донато! Смерть его подручным!»

Но для неаполитанской черни уже прошло то время, когда она могла, как это бывало при короле Фердинанде, разрушить эшафот и разорвать в клочья палача, если он изменял правилам своего ремесла.

Французы, образовывавшие кольцо вокруг виселицы, выставили вперед штыки и растянулись цепью, отогнав толпу вглубь Старого рынка и удерживая ее на расстоянии.

Между тем офицер, распоряжавшийся церемонией казни, заметил у эшафота странную группу, состоявшую из Маньеса, графа, двух пленников в кабриолете и форейтора с лошадями, и учтиво, как и надлежит офицеру в разговоре с офицером, задал Маньесу несколько коротких вопросов, получив на них столь же лаконичные ответы. В двух словах Маньес объяснил ему, что это были за пленники, и поинтересовался, как следует с ними поступить.

Офицер посоветовал поместить их под стражу, проезжая мимо тюрьмы Ла Викария.

Затем молодые люди в один голос спросили у него:

— Какая гостиница в городе считается лучшей?

Офицер, ни секунды не раздумывая, ответил:

— У Мартина Дзира, «Ла Виттория».

Маньес поблагодарил офицера и, обращаясь к форейтору, произнес:

— Ты все понял?

Кучер привез путешественников к Ла Викарии. Они спешились и передали своих пленников тюремному смотрителю, который взамен попросил молодых людей назвать свои имена и сообщить свой адрес. Но, прежде чем расстаться с пленниками, Лео, подумав, что бедняги не имеют при себе денег и нуждаются в том, чтобы подкрепиться, сунул луидор в руку тому из них, кто был на его совести.

Десять минут спустя они вошли в гостиницу «Ла Виттория», расплатились с форейтором и попросили горячую ванну и обед — то, в чем они более всего нуждались после ночи, проведенной в Понтинских болотах, и двенадцати льё, проделанных во весь опор.

Но, перед тем как лечь в ванну, Маньес написал письмо старшему камергеру Жозефа Бонапарта, а граф Лео послал свою визитную карточку министру полиции Саличети.

За обеденным столом оба получили ответы: первый камергер королевского двора сообщал Маньесу, что король Жозеф с нетерпением ждет его, радуясь возможности получить свежие вести об императоре и Мюрате.

Граф Лео получил от секретаря министра полиции письмо, в котором сообщалось, что его превосходительство с удовольствием примет его во дворце.

Каждый из них принял сказанное к сведению, и они занялись своим туалетом.

CIX КРИСТОФ САЛИЧЕТИ, МИНИСТР ПОЛИЦИИ И ВОЕННЫЙ МИНИСТР

Туалет людей, элегантных от природы, совершается быстро.

Граф Лео, в ком наши читатели уже узнали Рене, был одним из таких людей. Поскольку его должность старшего помощника у Сюркуфа и третьего помощника у Люка утверждены не были, он не пожелал облачаться ни в вольный мундир, какой носил во времена своего корсарства, ни в уставной мундир, какой носил в качестве моряка военного флота, и надел костюм молодых людей того времени, то есть редингот с небольшим отложным воротником и застежками-бранденбурами; плотно облегающие кашемировые панталоны, сапоги с отворотом, галстук, белый жилет и шляпу с загнутыми кверху полями. Было три часа пополудни, когда он под именем графа Лео велел доложить о себе его превосходительству военному министру и министру полиции.

Приема ждали еще два или три человека, но министр, позвав к себе графа Лео, велел передать им, чтобы они приходили на другой день, поскольку на сегодня его аудиенции закончены.

Министр полиции и военный министр Кристоф Саличети был корсиканцем; в то время ему было шестьдесят лет.

Будучи ко времени Революции адвокатом в Бастии, он был избран депутатом и послан в Учредительное собрание; при его поддержке был принят закон, наделявший жителей Корсики французским гражданством; затем он являлся членом Конвента и Совета пятисот. После 18 брюмера был на какое-то время отстранен от политики первым консулом, поскольку противился этому государственному перевороту, но вскоре вновь обрел милость Бонапарта и, в момент восшествия Жозефа на неаполитанский престол, получил из его рук портфель военного министра и министра полиции. Он был очень красив, лицо его несло на себе выражение необычайного изящества, и поговаривали, будто у него есть сильная поддержка внутри самой семьи Жозефа Бонапарта.

Он сидел за рабочим столом и, когда прозвучали слова: «Граф Лео!», учтиво встал, указав посетителю на стул.

Лео поблагодарил Саличети за доброжелательство и скорый ответ.

— Сударь, — сказал Саличети, — я заслуживаю уважения за оказанный вам прием тем более, что меня гложет страх, а не приехали ли вы в Неаполь добиваться моей должности?

— О, сударь, — засмеялся в ответ тот, кого мы отныне будем называть то Рене, то граф Лео, — эта должность исполняется чересчур хорошо, чтобы я хоть на мгновение осмелился позариться на нее.

— Вы прибыли из Рима вместе с капитаном Маньесом, не так ли? — спросил Саличети.

— Да, ваше превосходительство, и вы сами даете мне доказательство того, что ваша полиция работает чересчур хорошо, чтобы я сохранял не то что надежду, а даже желание занять ваше место.

— Проезжая мимо тюрьмы Ла Викарии, вы поместили под стражу двух разбойников, которых захватили в плен, уложив еще трех прямо на месте.

— В подобных обстоятельствах каждый выпутывается как может, — ответил граф Лео, — а мы, сударь, ничего лучше сделать не могли.

— Ну а теперь, сударь, можно ли узнать, чему я обязан чести принимать вас и чем я могу быть полезен вам?

— Ваше превосходительство, я имел несчастье оказаться в немилости у его величества Наполеона, но, в противовес этому, уж не знаю, по какой причине, заслужил расположение господина Фуше.

— И это немало, — промолвил Саличети. — Фуше далеко не такой злой человек, как о нем говорят, у него есть хорошие стороны; я знал его по Конвенту, наши взгляды нередко совпадали, и мы остались связаны друг с другом. Не дал он вам какого-нибудь поручения ко мне?

— Нет, сударь. Когда я явился к нему за распоряжениями и спросил его, куда мне следует отправиться, он спросил меня: «Довольны ли вы теми советами, какие я вам уже дал? — Вполне, дорогой герцог. — Что ж, поезжайте в Неаполь, повидайтесь с Саличети, постарайтесь оказать какие-нибудь полезные услуги брату императора, а потом возвращайтесь и навестите меня».

— А вы не попросили его дать вам какие-нибудь рекомендательные письма? — спросил Саличети.

— Разумеется, но в ответ он сказал мне: «Любезный сударь, я воздержусь от этого. Вы удачливы; ступайте прямой дорогой, и удача сама вас найдет». После чего я уехал и прибыл в Рим. На почтовой станции в Риме я встретил капитана Маньеса: это была первая удача, предсказанная Фуше; затем на Понтинских болотах мы наткнулись на шестерых разбойников, преградивших нам путь; как вам известно, трех мы убили, а двух взяли в плен; и, наконец, удача сопутствовала нам и дальше, поскольку мы приехали вовремя, чтобы увидеть, как вешают Фра Дьяволо.

— Вы весельчак, сударь, я это уже понял; нужно ли вам что-нибудь от меня?

— Право, ваше превосходительство, я мало-помалу начинаю придерживаться мнения господина Фуше: укажите мне дорогу, и я пойду по ней.

— Вы ведь не склонны ни к дипломатии, ни к интригам, не так ли? — спросил Саличети.

— Разумеется, нет, — ответил Рене. — Я солдат и моряк; отправьте меня туда, где я мог бы погибнуть, на море или на сушу, мне это безразлично.

— Но почему вы ищете смерти?

— Потому что я честолюбив и хочу добиться высокого положения, ибо только оно способно вернуть мне счастье, которое я потерял.

— У нас нет военного флота, сударь; мы заложили два линейных корабля, но они будут достроены не раньше, чем через два года, а для вас это чересчур дальний срок. Мы не ведем большой войны. Гаэта, которую мы взяли в осаду, сдастся дней через пять или шесть. Но я знаю, что вы превосходный охотник на тигров и пантер, а в наших лесных зарослях их водится больше, чем в джунглях Бирмы; вот только зовут наших тигров Торрибио, Парафанте, Бенинказа, Бидзарро. Не желаете поохотиться на таких тигров? И за каждого, кого вы убьете или возьмете живым, вы получите очередной чин.

— Хорошо, — ответил Рене. — Разумеется, я предпочел бы настоящую войну, я предпочел бы быть солдатом, а не охотником, но, вероятно, у господина Фуше были свои причины направить меня к вам.

— Думаю, я их знаю, сударь; дело в том, что он принимает в вас живейшее участие и направил вас ко мне, пребывая в уверенности, что я разделю его интерес к вам. Я поговорю о вас с королем, сударь; приходите ко мне снова.

— Когда?

— Завтра.

Рене встал и поклонился.

— Вы позволите мне, сударь, — сказал он, — сообщить господину Фуше о чрезвычайно любезном приеме, который вы мне оказали?

— Пишите в Париж как можно меньше; не говорите в ваших письмах ни о тех, кого вам хочется похвалить, ни о тех, на кого вам хочется пожаловаться, иначе в определенный момент советы ваших друзей перестанут приносить вам пользу.

— Сказанного достаточно, сударь; но как могло случиться, что человек такого величия, как Наполеон…

— Тсс! — произнес Саличети. — Наполеон — мой соотечественник, и я не могу позволить, чтобы в моем присутствии его сравнивали даже с солнцем: и на солнце есть пятна, сударь.

Граф Лео поклонился, попрощался с министром и удалился.

У дверей гостиницы «Ла Виттория» он столкнулся с Маньесом.

Лицо молодого человека сияло.

— Так вот, позвольте сказать вам, — начал он, — что я разговаривал о вас с королем, и он сказал мне, что желает увидеться с вами.

— Дорогой друг, — ответил граф Лео капитану Маньесу, — с тех пор, как я начал водиться с министрами, а мне только что довелось три четверти часа беседовать с господином Саличети, я стал очень серьезно относиться к этикету. Господин Саличети соблаговолил заявить, что он поговорит с его величеством обо мне, так пусть он это и делает; полагаю, что он обидится на меня, если я последую не тем путем, какой он мне предложил.

— Определенно вы правы, — сказал Маньес. — Но, когда бы вы туда ни пошли, я постараюсь там оказаться. Ну а теперь, как вы намереваетесь провести остаток дня? Не желаете отобедать в Помпеях?

— С удовольствием, — ответил Лео и позвонил. — Любезный, — сказал он, обращаясь к вошедшему лакею, — хороший экипаж и две крепкие лошади для нас на весь остаток дня!

Маэстро Мартино Дзир распорядился приготовить для них лучший из экипажей, имевшихся в его гостинице: он сознавал, что двое путешественников, через час после своего прибытия вызванные: один — к королю, другой — к министру, были достойны всех знаков уважения с его стороны.

Молодые люди сели в экипаж.

День выдался великолепный: хотя была еще лишь вторая половина января, уже чувствовалось, что со стороны Сицилии веют те теплые бризы, которые заставляют розы Пестума цвести дважды в году и, трепеща сладострастием, стихают в глубине залива Байи.

Это еще не была весна, но зима уже прошла. Набережная, такая грязная, но при этом такая жизнерадостная, которая, трижды на своем протяжении меняя имя, тянется от Пильеро до ворот дель Кармине; Мол, на одном конце которого импровизатор читает нараспев стихи Тассо, а на другом — капуцин восхваляет чудеса Иисуса Христа; эти свиньи, с которыми приходилось сталкиваться на каждом шагу и которые были тогда единственными подметальщиками улиц Неаполя; этот залив с искрящимися водами, с его мысом Кампанелла с одной стороны и Мизенским мысом — с другой; этот лазурный остров Капри, похожий на плывущий по волнам гроб; эти пробегающие сквозь толпу девушки с охапками цветов, в других местах еще погребенных под снегом, — все здесь дышало тем свежим и радостным воздухом, который заставил Метастазио воскликнуть:

О юность, весна жизни!

О весна, юность года!

И все кругом смеялись, пели, бросались цветами и бранились на протяжении почти двух льё, то есть от Мола до Резины. В Резине картина изменилась. Те же девушки, те же капуцины, те же певцы и даже те же свиньи, но к ним всем прибавились изготовители макарон, представители ремесла, знакомого почти каждому жителю Портичи.

Они являли собой комичное зрелище обнаженных до пояса людей, которые раскатывали на спине друг у друга валики теста, доводя его до толщины, предписанной законами гастрономии. Вне всякого сомнения, именно подобному столу, на котором оно раскатывается, и обязаны макароны Портичи своей славой превосходить по вкусу все прочие макаронные изделия Италии.

На подъезде к Торре дель Греко молодым людям показалось, что они стали свидетелями мятежа или нападения разбойников. Звучавшая ружейная стрельба была настолько плотной, что они уже начали жалеть о том, что не взяли с собой оружие, но, наведя справки, выяснили, что раздававшиеся звуки были не ружейной стрельбой, а хлопками множества шутих, запускавшихся в честь святого Антония.

Наши молодые люди, немного знакомые с католическим календарем, позволили себе возразить, что, по их мнению, праздник знаменитого богослова, отправившегося в Африку и сильным порывом ветра брошенного к берегам Италии, отмечается в июне. Но им объяснили, что речь идет не о святом Антонии Падуанском, победителе Везувия и укротителе огня, а о святом, известном по гравюре Калло «Искушение святого Антония».

И тогда им стало ясно, что огромное количество свиней, бродивших по улицам, объяснялось великим уважением, которым пользовался этот святой.

Наконец они добрались до Помпей.

В те времена подземный город был расчищен еще далеко не так, каким мы видим его сегодня, но все же достаточно для того, чтобы можно было составить себе представление о тех чудесах, какие он предложил бы взору любознательного иностранца, будь тогда во главе раскопок толковый директор.

Именно там граф Лео объяснял своему товарищу, что такое атрий, имплювий, триклиний, и, таким образом, посвящал его в архитектуру греко-римского дома.

На улице Гробниц они видели едва выступавшие из земли круглые скамейки, которые устанавливали вокруг своих гробниц мертвые, желая иметь хорошую компанию, и на которых сиживали их родные, их друзья, а за неимением тех и других — обычные прохожие.

Лео указывал капитану, как если бы жил в то время, когда вольноотпущенник Диомед построил самый красивый дом в пригороде, на предназначение каждого хранилища и каждой лавки.

Темнота спустилась прежде, чем Маньес успел удовлетворить свое любопытство и утомиться от научных разглагольствований своего спутника.

Пора было возвращаться. Они отступили на восемнадцать веков в прошлое и три часа провели в обществе современников Плиния Старшего и Плиния Младшего.

Внезапно картина вокруг изменилась, и вместо мрачного и безмолвного некрополя они оказались на оживленной и людной дороге, и вечер показался им еще более шумным, чем день.

Луна, повисшая точь-в-точь над кратером Везувия, была похожа на ядро, только что запущенное в небо гигантской мортирой.

Море казалось серебристой дымкой, где скользили лодки с пылавшим на носу султаном огня, на фоне которого вырисовывалась темная фигура рыбака с трезубцем в руках, подстерегавшего рыбу, привлеченную к поверхности воды этим обманчивым светом.

Длинная дорога, ведущая из Помпей в Неаполь, была усеяна мириадами огней и напоминала вечернюю улицу Рима, озаренную мокколетти в последние дни карнавала.

Надо увидеть это оживление, надо ощутить, так сказать, все эти нестройные крики, разносящиеся и сталкивающиеся в воздухе, чтобы осознать переизбыток жизненных сил, которыми Господь Бог щедро наделил эти края, обласканные солнцем.

В Портичи экипаж остановился, чтобы дать лошадям передохнуть, и тотчас же был окружен всеми местными жителями, которые с любопытством, но без всяких враждебных намерений залезали на его подножки, беззастенчиво разглядывали путешественников вблизи и трогали руками серебряные витые шнуры на мундире Маньеса и шелковые бранденбуры Лео.

Внезапно сквозь толпу пробились двое, капуцин и нищий: один — раздвигая всех локтями и кулаками, другой — смиренностью своих молитв заставляя людей посторониться.

Нищий клянчил на своем неаполитанском наречии так жалобно, что казалось, будто он находится на последнем издыхании:

— Один грано, синьор генерал! Один грано, синьор генерал! Я умираю с голоду, я не ел уже три дня!

Францисканец канючил тем гнусавым голосом, который отличает последователей святого Франциска, и при этом потряхивал мошной, где побрякивало несколько медных монет:

— Синьор князь, подайте во имя душ рыбаков, более тысячи лет обретающихся в чистилище и чьи крики вы услышали бы, несмотря на окружающий нас шум, если бы чистилище не находилось в центре земли!

Нищий бубнил:

— Синьор генерал!..

Тем временем капуцин талдычил:

— Синьор князь!..

В конце концов Маньес дал знак, что хочет говорить. Оба смолкли.

— Любезный, — произнес он, обращаясь к капуцину, — если души ждут в чистилище уже тысячу лет, они прекрасно могут подождать еще несколько дней, тогда как, если этот несчастный не ел уже трое суток, нельзя терять ни минуты, иначе он умрет с голоду.

С этими словами, выхватив мошну из рук францисканца, он раскрыл ее и высыпал ее содержимое в шляпу нищего, после чего вернул мошну остолбеневшему капуцину и, повернувшись к кучеру, крикнул:

— Avanti! Avanti!

Кучер пустил лошадей в галоп и не останавливался до самых дверей гостиницы «Ла Виттория».

СХ КОРОЛЬ ЖОЗЕФ

На следующий день, в полдень, когда молодые люди завершали завтрак, верховой нарочный доставил следующее послание министра:

«Господин граф,

я жду Вас сегодня к трем часам, чтобы представить Его Величеству, который вчера вечером опередил мои желания, сказав, что хочет увидеться с Вами. По возвращении из королевского дворца мы отобедаем. Я представлю Вам свою дочь, герцогиню ди Лавелло, которая желает познакомиться с Вами.

Прошу Вас передать Вашему другу капитану Маньесу, чей адрес мне неизвестен, приложенное приглашение, которое, надеюсь, соединит вас в моем доме между пятью и шестью часами вечера».

Рене передал второе письмо Маньесу, ответившему, как и его друг, что для него будет честью прийти к министру по его приглашению.

Как и было назначено, в три часа граф Лео явился к Саличети; он застал министра собранным, а карету запряженной.

Королю Жозефу, который был старшим в семье, но, приняв во внимание гениальность Наполеона, добровольно уступил ему свои права старшинства, минуло тридцать четыре года; у него было мягкое и доброжелательное лицо, а по характеру он был настолько же миролюбив, насколько воинствен был его младший брат.

Он был первым членом семьи, которому Наполеон, питавший к нему большую любовь, замыслил даровать трон; но следует сказать также, что на троне, как и в частной жизни, из всей семьи Жозеф всегда был самым преданным и самым покорным своему брату.

Нет ничего более любопытного, чем восемь или девять томов переписки между Наполеоном и Жозефом, в которой Жозеф всегда обращается к нему со словами «сир» и «ваше величество», а Наполеон неизменно отвечает: «брат мой».

Многие из этих писем являются советами, некоторые — приказами, и любопытно подмечать, что Наполеон, никогда не бывавший в Неаполе, знает Неаполитанское королевство, с точки зрения топографии и общественных настроений, лучше находящегося там Жозефа; и прежде всего к чрезмерно доброму, на его взгляд, сердцу Жозефа обращается Наполеон: он не допускает нерешительности в осуществлении королевской власти и, в особенности, не допускает снисхождения ни к разбойникам, ни к их посредникам, ни к священникам.

Именно так случилось с маркизом ди Родио, который был возведен в это достоинство Фердинандом и Каролиной и, ведя при Жозефе партизанскую войну, был с оружием в руках схвачен в Апулии; представ перед трибуналом, он потребовал, чтобы его судили как военнопленного, и был оправдан. Однако по высочайшему приказу был собран новый военный трибунал, приговоривший его к смерти. Король в это время отсутствовал. Саличети приказал расстрелять пленника.

И когда Жозеф выразил сожаление по поводу того, что ему не была предоставлена возможность помиловать осужденного, Наполеон написал ему в связи с этим длинное письмо, выдержку из которого мы приводим ниже:

«Поскольку Вы сравниваете неаполитанцев с корсиканцами, то вспомните, что, когда французские войска вошли в Ниоло, сорок мятежников были повешены на деревьях и охвативший всех ужас был настолько сильным, что никто более не шевельнулся. Когда восстала Пьяченца, я по возвращении из Великой армии послал туда Жюно, который стал утверждать, будто никакого восстания в краю нет, и обращал все в шутку в чисто французском духе; тогда я отправил ему приказ предать огню две деревни и расстрелять зачинщиков мятежа, среди которых было шесть священников. Это было исполнено, край был приведен к повиновению и останется таким надолго.

Вы видите ужас, который внушает королева. Разумеется, я не предлагаю Вам следовать ее примеру, тем не менее в этом и состоит власть. Если Вы будете вести себя твердо и энергично, ни калабрийцы, ни другие не шевельнутся еще лет тридцать.

Я заканчиваю свое письмо тем же, чем начал его. Вы будете королем Неаполя и Сицилии, у Вас будет три или четыре года мирного времени. Если Вы сделаетесь ленивым королем, если не будете держать бразды правления твердой и решительной рукой, если будете прислушиваться к мнению народа, который и сам не знает, чего хочет; если не искорените злоупотребления и укоренившиеся грабежи теми способами, каких у Вас будет предостаточно; если не установите такие налоги, которые позволят Вам держать на службе у себя французов, корсиканцев, швейцарцев и неаполитанцев и вооружить корабли. — Вы ничего не добьетесь, и за эти четыре года, вместо того чтобы быть полезным мне, навредите мне, ибо лишите меня моих ресурсов.

Запомните как следует то, что я Вам говорю: судьба Вашего королевства зависит от Вашего поведения по возвращении в Калабрию. Никого не прощайте. Расстреляйте по меньшей мере шестьсот мятежников. Они отняли у меня куда больше солдатских жизней. Предайте огню дома тридцати главных деревенских вожаков и раздайте всю их собственность солдатам. Разоружите всех жителей и отдайте на разграбление пять или шесть крупных селений из тех, что проявили себя хуже всех.

Поскольку Калабрия восстала, почему бы Вам не забрать половину тамошних поместий и не раздать их армейскому начальству? Это явилось бы большим подспорьем для Вас и одновременно уроком на будущее. Действуя мягко, не изменить и не реформировать ни одно государство; для этого нужны чрезвычайные меры и твердость. Поскольку калабрийцы убивают моих солдат, я лично издам указ, согласно которому буду конфисковывать в пользу армии половину доходов провинции; но если Вы с самого начала возьмете за правило, что они не мятежники и всегда были преданы Вам, Ваша доброта, которая есть не что иное, как слабость, окажется пагубной для Франции.

Вы слишком добры!»

И действительно, как мы сказали, Жозеф был добрейшим человеком; и потому он оставался королем Неаполя не четыре года, а всего лишь два.

Как только Саличети приказал доложить о своем приходе, он и его подопечный были приглашены в кабинет короля.

Маньес, ни слова не сказавший другу о своем замысле присутствовать на аудиенции, находился подле короля Жозефа.

— Сударь, — сказал графу Лео король Жозеф, ответив перед этим на приветственные слова Саличети и его почтительный поклон, — вчера мне стало известно от вашего товарища по путешествию, господина Маньеса, адъютанта моего зятя, каким образом вы обошлись с шестью разбойниками, пытавшимися задержать вас на Понтинских болотах. По поводу этих действий я могу лишь поздравить вас; но вечером мне стало известно от Саличети, которому, по-видимому, вас рекомендовал один из его хороших друзей, что вы прибыли к нам, чтобы поступить на службу в армии. По поводу этого решения я должен не только поздравить вас, но и поблагодарить.

— Сир, — ответил граф Лео, — его превосходительство министр должен был сказать вашему величеству, что я не честолюбив; меня удовлетворит любая должность, которую вам будет угодно мне предоставить, какой бы скромной они ни была. Хоть с ружьем на плече, если вы назначите меня рядовым солдатом, хоть со шпагой в руке, если вы назначите меня офицером, я буду иметь возможность заслужить ваше расположение и всеми силами постараюсь сделать это.

— Саличети сказал мне, сударь, — промолвил король, — что вы служили на флоте.

— Я был корсаром, сир, и служил под командованием одного из самых прославленных людей на наших морских берегах, малоинца Сюркуфа.

— Я слышал, что вы оказались при Трафальгаре. Как вы могли очутиться при Трафальгаре, если плавали на корсарском судне?

— Узнав, что на другой день должно состояться большое морское сражение, я решил предложить свои услуги командиру «Грозного», капитану Люка, которому был настолько настойчиво рекомендован генералом Деканом, губернатором Иль-де-Франса, и моим дорогим командиром Сюркуфом, что капитан Люка немедленно предоставил мне должность третьего помощника на своем корабле, оказавшуюся вакантной.

— И на «Грозном», по словам Саличети, вы сражались как лев, и более того, вполне вероятно, что пуля, сразившая Нельсона, была пущена из вашего карабина.

— Я никогда не хвастался этим, ваше величество: во-первых, поскольку не вполне в этом уверен, а во-вторых, Нельсон был таким великим военачальником, что мне было бы просто стыдно похваляться этим убийством.

— А после вашего возвращения из Англии вы встречались с капитаном Люка?

— Конечно, ваше величество.

— Люка ничего не говорил о вас моему брату?

— Говорил, сир.

— Как же он не представил вас ему?

— Я был удостоен этой чести.

— И мой брат не только никак не вознаградил вас, но и не утвердил вас в вашем чине?

— Ответить на ваш вопрос, сир, означало бы обвинить либо самого себя, либо вашего брата. Если вы прикажете мне обвинить самого себя…

— О нет! Хватит об этом, — с улыбкой произнес король Жозеф, коснувшись плеча графа Лео. — О всех своих делах вы поговорите с Саличети, которого я недавно назначил военным министром; в этом качестве он сделает для вас все, что вы пожелаете.

А затем, кивнув ему на прощание, добавил:

— Ну а если вы будете недовольны им, жалуйтесь мне.

— Я не привык жаловаться, сир, — ответил Рене.

— Кстати, — промолвил Жозеф, останавливая Рене, который направился было к двери, полагая, что аудиенция закончена, — мне известно, что вы замечательный охотник; я не могу предложить вам такую охоту, как в Индии, где вы убивали тигров и пантер, но в лесах Астрони у нас великое множество кабанов, и, если вы не пренебрегаете столь мелкой дичью, Саличети предоставит вам возможность прогуляться туда столько раз, сколько вы пожелаете.

Рене поклонился в знак благодарности и вышел.

Маньес задержался, успев подмигнуть ему и жестом руки дав знать, что скоро догонит его.

Действительно, Маньес задержался, чтобы узнать о впечатлении, которое произвел его товарищ на короля Жозефа, и, радостное выражение его лица в ту минуту, когда он присоединился к Рене, свидетельствовало о том, что впечатление это было превосходным.

И в самом деле, не успела закрыться за спиной Маньеса дверь, как король Жозеф достал из кармана небольшую записную книжку, куда он вносил то, что опасался забыть, и карандашом написал:


«Подумать о том, чтобы лично рекомендовать либо Ренье, либо Вердье этого молодого человека, показавшегося мне образцом отваги и благородства».

CXI БИДЗАРРО

Саличети и два его гостя отправились во дворец военного министерства.

Саличети предвидел, какое впечатление Рене произведет на Жозефа. Маньес же был успокоен теми несколькими словами, какие он услышал от короля в ту минуту, когда задержался в его кабинете. Короче, Маньесу понадобилось просто пожать Рене руку, чтобы тому стало ясно, что впечатление он произвел прекрасное.

Герцогиня ди Лавелло ждала отца и приглашенных гостей в гостиной.

Герцогиня была чрезвычайно красивой женщиной, еще очень молодой, и отец обожал ее. Когда годом позже дворец военного министерства рухнул и герцогиня чуть было не оказалась раздавлена его обломками, Саличети едва не умер, но не потому, что упал в тот момент сам, а из-за волнения, которое причинило ему падение дочери.

Ей представили Рене, и она, будучи женщиной разборчивой и утонченной, быстро оценила утонченность и светские манеры молодого человека.

Все сели за стол.

Саличети хотел побыть в тесном кругу, чтобы непринужденно побеседовать со своими гостями; легко было предвидеть, что у самого Рене ничего толком не выведаешь, поскольку то ли из скромности, то ли из сдержанности, то ли из осторожности молодой человек терпеть не мог говорить о себе, и потому министр надеялся выведать у Маньеса то, о чем умалчивал его друг.

Шестым за обеденным столом был первый секретарь министерства — корсиканец, как и Саличети.

Когда стал завязываться разговор, а происходит это всегда, как известно, не сразу, а лишь после нескольких минут, проведенных за столом, Саличети спросил своего гостя:

— Сударь, а под каким именем вы хотели бы служить? На вашем месте я выбрал бы имя, которое вам дал ваш друг Маньес: граф Лео — красивое имя, не так ли, дочь моя?

— Тем более, что Лео значит «Лев», как я полагаю, — ответила герцогиня ди Лавелло.

— Я не стал бы брать это имя, сударыня, лишь потому, что Лео значит «Лев»; я взял бы его по той причине, что оно было дано мне человеком, которого я, во-первых, люблю, а во-вторых, уважаю; коль скоро оно нравится его превосходительству и вам, сударыня, для меня это еще один довод сохранить его.

— Ну а теперь, мой дорогой гость, — промолвил Саличети, — давайте обсудим наши дела по-семейному; так вот, подобно тому, как мой друг Фуше разъяснил вам, что бывают корабли корсарские и корабли государственные, я могу сказать вам, что у нас здесь есть регулярные войска, и есть охотники на разбойников. В регулярных войсках достаточно редко подворачивается случай отличиться так, чтобы обогнать по службе своих товарищей. Среди охотников на разбойников — напротив, ведь такая охота — предприятие куда более опасное, чем обычная война, и случаются десятки возможностей привлечь к себе внимание. К примеру, майор Гюго — мы же здесь среди своих, не правда ли, и я могу сказать все, — которого некая затаенная обида удерживала в чине майора, так и остался майором, несмотря на все свое героическое поведение при Кальдьеро. А вот теперь, когда он поймал Фра Дьяволо, не пройдет и месяца, как ему дадут чин полковника.

— Что вы скажете, друг Маньес? — спросил Рене.

— Что господин министр дал вам превосходный совет, черт побери!.. Ах, госпожа герцогиня, прошу прощения. Я с удовольствием остался бы здесь, чтобы вместе с вами участвовать в подобной охоте.

— Тем более, — поддержал разговор секретарь, — что я могу предложить вам великолепного разбойника, рядом с которым, если он продолжит в том же духе, всякие Такконе, Бенинказы и Панцанеры покажутся мелкими карманными воришками.

— У вас есть сегодняшние донесения? — спросил у него Саличети.

— Да, сегодня мне написал адъютант генерала Вердье.

— И как зовут вашего разбойника? — поинтересовался министр.

— Он еще не так известен, но, судя по его первым шагам в этом ремесле, известность его, думается, не за горами; его зовут Бидзарро; он еще очень молод, ему едва исполнилось двадцать пять лет: не стоит требовать от него слишком многого.

— Давайте послушаем, — сказал Маньес, — и вынесем суждение о нем сами.

— В юности, — продолжал секретарь Саличети, — он поступил на службу к одному богатому арендатору и вскоре соблазнил его дочь; они были неосторожны, и об их любви узнали; взыграла обидчивость братьев девушки, они подстерегли любовников и застали их в тот момент, когда не могло быть никаких сомнений в их виновности…

— Сударь, сударь, — остановила его герцогиня ди Лавелло, — будьте осторожнее!

— Но, госпожа герцогиня, — со смехом произнес секретарь, — надо же, чтобы меня правильно поняли.

— Все в порядке, Робер, — сказал Саличети.

— … в их виновности, — повторил упрямец-секретарь. — Они исполосовали любовника ножами и оставили умирать на куче навоза. Проходившие мимо добрые люди увидели труп и отнесли его в деревенскую церковь, где, после того как над ним отслужили заупокойные молитвы, ему полагалось оставаться выставленным до следующего утра.

Убийцы считали, что они оставили труп, и действительно, положенный в гроб, он не стал прерывать заупокойных молитв и дожидался, пока ночь не прогонит из церкви утомившихся от их чтения священников.

Все без исключения священники ушли, пребывая в убеждении, что осталось лишь заколотить крышку гроба и опустить тело несчастного любовника в одну из могил, вырытых в самой церкви.

Но стоило последнему священнику удалиться, как мертвец приоткрыл один глаз, затем второй, высунул из гроба голову и при мерцании свечей, продолжавших гореть, увидел, что церковь совершенно безлюдна.

Вначале он не понимал, что с ним произошло и как он здесь очутился; но кровь, которой он был покрыт, слабость, вызванная потерей этой крови, и боль, которую ему причиняли раны, напомнили ему, что с ним случилось; он напряг силы, вылез из гроба, вышел из церкви и потащился в горы, вечное прибежище беглецов.

Этот пролог драмы, первый акт которой я намерен вам рассказать, имел место в тысяча восьмисотом году. Бидзарро, а так зовут, как вы помните, нашего героя, было тогда всего лишь девятнадцать лет.

В течение четырех или пяти лет после этого никто ничего не слышал о Бидзарро; хотя, обнаружив гроб пустым, все вполне справедливо предположили, что он сбежал. По всей вероятности, он примкнул к одной из банд грабителей и убийц, которые в течение пяти лет разоряли своими набегами Сориано, а после второго вторжения французской армии и провозглашения принца Жозефа королем Неаполитанским сочли своевременным превратиться из обычных разбойников, которыми они были, в идейных партизан и встать под знамена Бурбонов.

Смелость и хладнокровие Бидзарро очень скоро снискали ему уважение всей банды. Он был избран ее главарем и, сосредоточив в своих руках неограниченную власть, решил, что час расплаты настал.

И вот месяцев шесть или семь тому назад, в воскресный день, когда все население Ваццано — так называлась деревня, где его бросили умирать, — когда, повторяю, все население деревни, включая семью его бывшего хозяина, собралось на мессу в церкви, где он провел ту страшную ночь, Бидзарро во главе своей банды ворвался в церковь, дошел до алтаря, повернулся лицом к сельчанам и приказал всем выйти.

Толпа, вначале ошеломленная, повиновалась, но затем, охваченная страхом, какую-то минуту топталась на месте; однако Бидзарро назвал свое имя и пригрозил предать церковь огню; слава о нем была уже такова, что никто больше не мешкал: все устремились к двери, проходя под взглядами Бидзарро и его приспешников безмолвной, растерянной и испуганной толпой.

Двух человек среди этой толпы он выбрал своими жертвами: то были сыновья его бывшего хозяина, братья его любовницы, изрешетившие его кинжалами.

Менее везучие, чем он, эти двое несчастных тотчас же упали бездыханными; но на взгляд Бидзарро недоставало еще трех жертв, ведь у его бывшего хозяина было пятеро сыновей, у его любовницы — пятеро братьев и мстителей было не двое, а пятеро.

Бидзарро вернулся со своими приспешниками в церковь; он нашел тех, кого искал, спрятавшимися за алтарем: как и первых двух, он заколол их собственноручно, желая доставить себе, одному лишь себе, безраздельное наслаждение местью.

Но Бидзарро искал еще двух человек: отца своей любовницы и ее самое. Бросившись в дом старика, он застал его больным, лежащим в постели и находившимся под присмотром ухаживавшей за ним дочери.

Увидев своего бывшего любовника и зная уже о страшной мести, которую он только что совершил, она бросилась между ним и отцом; но Бидзарро оттолкнул ее, прикончил старика, завершив тем самым избиение всех мужчин в ее семье, взял на руки лишившуюся чувств любовницу, перекинул ее поперек седла и вернулся с ней в горы.

— А что стало с ней потом? — спросила герцогиня ди Лавелло. — Есть ли о ней какие-нибудь известия?

— Увы, сударыня, должен сказать — то ли к стыду, то ли к чести прекрасного пола, ибо, по правде сказать, не знаю, на какой из этих оценок остановиться, — что любовь у нее оказалась сильнее кровных уз: она продолжала любить Бидзарро, жертву своего отца и своих братьев, она продолжила любить Бидзарро, их убийцу, и с этого дня, поскольку банда Бидзарро была устроена на военный лад, она постоянно находилась рядом с ним, верхом на лошади и в мужской одежде, и в этой жаркой разбойничьей войне выказывала дерзость и отвагу, делавшие ее достойной Бидзарро.

— И что, этого негодяя никак не могут поймать? — спросила герцогиня.

— За его голову назначена награда в две тысячи дукатов, сударыня; но по сей день ни один из наших лазутчиков не рискнул выдать его и ему удалось избежать всех устроенных против него ловушек и засад.

— Ну что ж, граф Лео, — произнес Маньес, — на твоем месте, слово солдата, я либо добыл голову Бидзарро, либо утратил свое имя.

— Я сохраню свое имя, — спокойно ответил Рене, — и добуду голову Бидзарро.

— В тот день, когда это произойдет, — промолвила герцогиня ди Лавелло, — я позволю вам поцеловать мне руку.

CXII ДВОЕ МОЛОДЫХ ЛЮДЕЙ РАССТАЮТСЯ, ОДИН — ЧТОБЫ ВЕРНУТЬСЯ НА СЛУЖБУ К МЮРАТУ, ДРУГОЙ — ЧТОБЫ ПОПРОСИТЬСЯ НА СЛУЖБУ К РЕНЬЕ

На другой день после обеда у министра капитан Маньес и граф Лео приняли предложение короля Жозефа и отправились поохотиться на кабанов в Астрони, отдав им предпочтение перед мелкой дичью Каподимонте.

Они настреляли дюжину кабанов, затем привезли их на телеге и раздали их мясо солдатам.

Саличети, чрезвычайно гордившийся Неаполем, предложил молодым людям остаться в городе еще дней на пять или шесть, чтобы ознакомиться со всеми его красотами, и лично сопровождал их в двух или трех прогулках.

Они посетили Низиду, где в древности находилась вилла Лукулла; Поццуоли, который до Неаполя был столицей Кампании; храм Сераписа, остатки моста Калигулы; озеро Лукрино, наполовину засыпанное во время землетрясения 1538 года; озеро Аверно, на берегу которого Эней сорвал золотую ветвь, ту, что должна была открыть ему врата ада, и, наконец, Ахеронт, который вместо пламени катит сегодня тинистые воды, чьи особые свойства позволяют откармливать устриц и мидий, привозимых сюда из Таранто; затем по живописной дороге, которую обступают с обеих сторон зеленые деревья и желтый вереск, они добрались до Мизенской гавани, где римляне держали свой флот в те времена, когда Плиний Старший, который был его командующим, вышел на лодке в море, чтобы посмотреть поближе извержение Везувия, и где-то между Стабиями и Помпеями задохнулся от вулканического пепла; затем они посетили Байи, где Цицерон располагал виллой, в чем он неохотно признавался из-за дурной славы здешних купален и которую называл своей Кумской усадьбой; затем Бавлы, с их сверкающей на солнце фаянсовой колокольней, то самое место, где Нерон притворялся, будто помирился с матерью, и, расставаясь с ней, осыпал поцелуями ее грудь, что было, по словам Тацита, самым высоким знаком внимания и уважения, который сын мог оказать матери. В ста шагах от берега золоченая галера, которая отвозила Агриппину на ее виллу в Байях, дала трещину и стала тонуть. Не издав ни единого крика, не призвав никого на помощь, Агриппина вплавь добралась до своего дома в Байях, где ее подобрали рабы; но час спустя прибыл Аникет, который услышал от нее два жутких слова: «Feri ventrem» («Бей в живот!») и в качестве ее прощального напутствия передал их ее сыну.

Так она наказала свое чрево, выносившее матереубийцу.

Затем, на другом краю полумесяца, образующего гавань Неаполя, они снова повидали Портичи, Торре дель Греко и Кастелламмаре, получивший свое название от крепости, которая ныне лежит в развалинах; Сорренто с его апельсиновыми рощами; затем посетили мыс Кампанелла, то есть самую близкую точку к Капри, куда путь им был заказан, поскольку примерно за год перед тем остров был захвачен англичанами.

Несмотря на опасность, заключавшуюся в том, что на пути к Салерно предстояло пересечь леса Ла Кавы, молодые люди не могли устоять перед желанием повидать Пестум и вознамерились написать свои имена на величественных сооружениях Древней Греции, лежавших в развалинах уже во времена Августа.

Среди колючих кустарников и гигантской травы, защищавших подступы к этим чудесам античности, Рене с величайшим трудом отыскал одну из тех роз, какие некогда полными корзинами отправляли отсюда в Неаполь, чтобы их лепестками осыпать столы Апиция или Лукулла.

Змея, напуганная их появлением, выползла из колючих кустарников, на мгновение свила свои золотые кольца на темных плитах одного из храмов и скрылась в его святилище.

Несомненно, то было божество, охранявшее покой этого безлюдья.

На обратном пути они остановились в Салерно, чтобы посетить гробницу папы Григория VII, который, выступив вначале гонителем отца Генриха IV Немецкого, оказался затем гонимым им самим и перед смертью приказал высечь на своем надгробии следующую кощунственную эпитафию:


«Я возлюбил правду и возненавидел беззаконие
и потому умираю в нищете и в изгнании».

Наконец, пришло время уезжать, пришло время покинуть прекрасный город Неаполь и радушного Саличети. Лео и Маньес поклялись друг другу в боевом братстве и в вечной дружбе и расстались.

Перед этим Саличети предложил графу Лео дождаться очередного отряда, который отправится в Калабрию, и уехать вместе с ним.

Но Рене был не из тех, кто принимает столько предосторожностей, чтобы защитить свою жизнь, и, когда ему было приказано поступить под начальство генерала Ренье, о местонахождении которого никто в тот момент ничего толком не знал, ибо все пути сообщения с ним были перерезаны, но который, скорее всего, был либо в Амантее, либо в Котроне, Рене ограничился в ответ словами, что догонит генерала, где бы тот ни был.

— Вам достаточно будет назвать себя, — сказал ему Саличети, — и он поймет, что с вами придется договариваться, чтобы извлекать из вас наибольшую пользу.

Герцогиня ди Лавелло хотела было протянуть ему руку для поцелуя, но Рене, поклонившись очаровательной женщине, сказал ей:

— Сударыня, такая милость должна быть вознаграждением, а не поощрением.

Верхом на превосходной лошади, в полном снаряжении ждавшей его у дверей Саличети, который по секрету сказал ему, что это подарок короля Жозефа; в повседневной офицерской форме, с карабином у ленчика седла и двумя надежными пистолетами за поясом, Рене отправился в путь совершенно один, вопреки советам Саличети.

В первый день он наметил остановиться на ночлег в Салерно; его лошадь, отдыхая по два часа в самый зной, была способна проделывать без устали по десять льё в день.

На второй день он добрался до Капаччо, навел там справки и узнал, что дороги впереди делаются трудными, во-первых, из-за своей запутанности, а во-вторых, из-за многочисленных разбойничьих шаек, отрезавших французскую армию от Неаполя и препятствовавших любой коммуникации между столицей и генералом Ренье; говорили также, что английский генерал Стюарт перебросил в залив Санта Эуфемия корпус из пяти или шести тысяч англичан и трехсот или четырехсот каторжников, которых Бурбоны взяли себе в союзники.

Тем не менее Рене выехал из Капаччо, нисколько не беспокоясь ни о запутанности дорог, ни о присутствии на них разбойников.

Путь предстоял долгим: речь шла о том, чтобы добраться до Лагонегро, и, поскольку по дороге не было ни одного дома, Рене счел необходимой предосторожностью засунуть в одну из седельных кобур кусок хлеба и цыпленка, а в другую — бутылку вина.

Он выехал в пять часов утра, то есть на рассвете, и в одиннадцать часов оказался на распутье, где перед ним открылись три дороги.

Это было первое затруднение из тех, какие ему предсказывали.

Рене весьма рассчитывал на счастливую звезду, которую, по-видимому, в круговороте его судьбы разглядел Фуше.

Он спешился, положил под правую руку карабин, пистолеты и бутылку вина, а под левую — хлеб и цыпленка и принялся завтракать столь же невозмутимо, как если бы находился в заповеднике Астрони или Каподимонте.

Надежда его состояла в том, что мимо пройдет какой-нибудь крестьянин, который либо из любезности укажет ему нужную дорогу, либо из корыстолюбия согласится послужить ему проводником до тех пор, пока они не отыщут французскую армию.

И Рене не ошибся: стоило ему отломить первый кусок от цыпленка и на четверть опустошить бутылку, как он услышал лошадиный топот и увидел какого-то белого от муки мельника, у которого один глаз был перевязан платком, а широкополая шляпа скрывала пол-лица.

Рене окликнул его.

В ответ на его голос мельник резко остановил лошадь и своим единственным открытым глазом посмотрел на того, кто его звал.

— Дружище, — обратился к нему Рене, — не желаешь выпить?

И он показал ему на бутылку:

— На, выпей! А ты не голоден?

И он показал ему на цыпленка:

— На, поешь!

Всадник не сдвинулся с места.

— Вы меня не знаете, — ответил он.

— Но ты-то меня знаешь, — сказал Рене, — я французский солдат. Ты скажешь мне, по какой из этих трех дорог следует поехать, чтобы присоединиться к французской армии, и мы расстанемся; ну а если ты не прочь заработать два или три луидора, тем лучше, послужишь мне проводником.

— Я не хочу ни пить, ни есть, — ответил всадник, — но проводником вам послужу.

— Отлично.

Крестьянин остался сидеть верхом.

Рене продолжил завтрак, затем, покончив с этим делом, сложил рядышком бутылку, хлеб и оставшуюся половину цыпленка, заткнул за пояс два пистолета, снова прикрепил карабин к ленчику седла, оставил остатки своего завтрака первому голодному прохожему, вскочил на лошадь и, протянув крестьянину луидор, сказал ему:

— Поезжай вперед, вот твой задаток.

— Спасибо, — ответил тот, — но вы заплатите мне всю сумму, если будете довольны мною.

И он поехал впереди, а Рене — следом за ним.

Хотя с виду лошадь крестьянина была неказистой, она помчалась резвой рысью, весьма порадовавшей Рене, ибо ему стало понятно, что поездка не затянется из-за медлительности проводника.

До Лагонегро они добрались без всяких происшествий.

Заметив, что по пути его проводник обменялся несколькими словами с людьми, которые внезапно выскочили из леса и так же быстро возвратились туда, Рене подумал, что его проводник был из здешних мест, а люди, с которыми он разговаривал, были знакомыми ему крестьянами.

Рене, нагулявший отменный аппетит, заказал себе превосходный ужин и распорядился подать точно такой же своему проводнику, которому он приказал разбудить его на рассвете: на другой день им предстояло ночевать в Лаино или Ротонде, а до них было еще десять льё пути.

Все шло, как и накануне: лошадь мельника вела себя превосходно, она не ускоряла, но и не замедляла аллюра, и в таком темпе они проделывали по два льё в час.

На протяжении всего пути, то у въезда в ложбину, то позади огромной скалы, то в середине пролеска, мельник продолжал встречаться с какими-то знакомыми ему людьми, с которыми он обменивался несколькими словами и которые после этого исчезали.

На следующий день, вместо того чтобы следовать по тракту, если, конечно, в Калабрии в те времена была хоть одна дорога, заслуживавшая такое название, проводник Рене повернул вправо, после чего, оставив Козенцу слева, они отправились ночевать в Сан Манго.

Рене навел справки и выяснил, что до французской армии, сосредоточившейся на берегу залива Санта Эуфемия, оставалось не более нескольких льё; он заметил, однако, что на вопросы его отвечали довольно дерзко, а хозяин гостиницы был с ним весьма неприветлив.

Рене взглянул на него так, как если бы призвал его быть благоразумнее.

В ответ хозяин почтительно вручил ему ключи и сальную свечу, поскольку восковые в Нижней Калабрии известны не были.

Рене подошел к своей комнате и увидел, что ключ был излишеством, поскольку дверь запиралась посредством обычной бечевки, наматывавшейся на гвоздь.

Тем не менее он вошел внутрь, обнаружил какое-то убогое ложе и рухнул на него, не раздеваясь, но позаботившись положить на стол, на расстоянии вытянутой руки, карабин и пистолеты.

Он спал не более часа, как вдруг ему почудились шаги в соседней комнате; шаги приблизились к его двери. Ожидая, что дверь откроется, Рене взял в руку один из пистолетов и приготовился выстрелить.

Но, к его великому удивлению, дверь, дважды дернувшись, так и не открылась; с подсвечником в одной руке и пистолетом в другой он подошел к двери и распахнул ее сам.

Прямо перед ней спал какой-то человек; он повернул в его сторону голову, и Рене узнал в нем своего проводника.

— Ради всего святого, — произнес проводник, — не выходите из комнаты.

— Но почему? — спросил Рене.

— Вы и десяти шагов не пройдете по дому, как вас убьют.

— А ты что здесь делаешь?

— Охраняю вас, — ответил проводник.

Рене в раздумье вернулся к кровати, снова рухнул на нее и через несколько мгновений уснул.

Ему показалось, будто он уже слышал где-то этот голос.

CXIII ГЕНЕРАЛ РЕНЬЕ

Генерал Ренье, к которому намеревался присоединиться Рене, в 1792 году по рекомендации Лагарпа был принят в состав штаба генерала Дюмурье помощником инженера; став вскоре после этого адъютантом Дюмурье, он участвовал в той знаменитой Голландской кампании, когда гусарские полки захватили неприятельский флот, атаковав его во льдах Тексела; тогда же он получил чин бригадного генерала, а спустя короткое время после этого был назначен начальником штаба Рейнской армии, находившейся под командованием генерала Моро.

Бонапарт взял его с собой в Египет и доверил ему командование дивизией.

Эта дивизия составила одно из каре, выигравших битву у Пирамид. После захвата Каира генералу Ренье было поручено оттеснить Ибрагим-бея в Сирию и принять на себя верховное командование в провинции Шаркия. Честностью, которую генерал Ренье проявлял в любых обстоятельствах, он снискал уважение всего арабского населения.

Бонапарт покинул Египет. Командование армией было возложено на Мену, хотя этой должности по праву заслуживал Ренье. Армия роптала, и однажды Мену приказал арестовать Ренье, посадил его на фрегат и без объяснений отправил во Францию.

По приезде в Париж, генерал Ренье оказался в немилости у Наполеона, который сослал его в Ньевр.

Твердые и гордые натуры, к числу которых относился Ренье, были не по душе Наполеону; тем не менее в преддверии кампании 1805 года он вернул его к активной деятельности и после Аустерлицкой битвы доверил ему командование армией, которой предстояло завоевать в пользу его брата Неаполитанское королевство.

Как известно, восшествие короля Жозефа на трон прошло без всяких препятствий. Склонный судить обо всем по внешним признакам, он в переписке со своим братом, императором французов, даже похваляется благожелательным отношением к нему со стороны неаполитанцев, у многих из которых, по его словам, эта благожелательность доходит до восторженности. Однако затянувшаяся осада Гаэты, потребовавшая участия большей части французских войск, дала время былым приверженцам Бурбонов, а вернее, разбойникам, которые хватаются за всякую представившуюся возможность облагородить свое грязное ремесло чьим-нибудь знаменем, снова собрать свои банды и возобновить в стране набеги, якобы имевшие политическую подкладку, а на самом деле служившие прикрытием для грабежа и личной мести.

И тогда в Калабрию, во главе армии численностью около семи или восьми тысяч человек, был послан Ренье. Ни один город, ни одна банда не осмеливались оказывать ему противодействие; в итоге он дошел до Шиллы и Реджо и разместил там гарнизоны.

Но у палермских беглецов, то есть у короля Фердинанда и королевы Каролины, было время столковаться с англичанами, своими вечными союзниками против французов.

И те начали с того, что, курсируя вдоль берегов Калабрии, доставляли мятежникам деньги, порох и оружие в ожидании того времени, когда флот, который они снаряжали в Мессине, сможет оказать повстанцам более действенную помощь.

Так что генералу Ренье ежедневно угрожала вражеская высадка на побережье, в то время как главари разбойничьих банд, такие, как Панедиграно, Бенинказа, Парафанте и Бидзарро, ежедневно отнимали у него солдат, прибегая к засадам, убийствам и даже к открытым стычкам.

Уже целый месяц генерал Ренье докладывал королю Жозефу о прибытии в Калабрию большого числа английских агентов, использовавших все средства, чтобы поднять народ на восстание; для их преследования он использовал несколько подвижных отрядов.

Наконец, флот, угрожавший высадкой на побережье Калабрии, вышел из Мессинского пролива.

Ренье тотчас же послал генералу Комперу, остававшемуся с двумя батальонами между Шиллой и Реджо, письменный приказ отправить в эти два города лишь то количество солдат, какое понадобится для защиты замка и госпиталя, и идти на соединение с ним на реке Анжитола; одновременно во все разрозненные французские полки были посланы курьеры с приказом сосредоточиться на той же реке.

Прибыв в Монтелеоне, Ренье узнал, что англичане ночью высадились у Санта Эуфемии. Три роты поляков, пытавшиеся оказать противодействие высадке, были с потерями отброшены и отступили за Анжитолу. Ночью подошел генерал Дигоне с ротой польских гренадер и 9-м полком конных егерей и остановился у реки Ламато.

Что же касается Ренье, то он, имея под своим начальством около четырех с половиной тысяч солдат, встал лагерем в верховьях Анжитолы. С высокого плато, где он расположился, ему открывался вид на весь залив Санта Эуфемия. Вражеская армия, насчитывавший от шести до семи тысяч солдат, не сменила своего местоположения с момента высадки: ее правый фланг вместе с приданной ему сильной батареей встал у подножия башни Мальтийского бастиона, а левый — у деревни Санта Эуфемия.

Вражеские дозоры были посланы в Сан Бьяджо и Никастро, и при одном лишь виде англичан жители этих селений восстали, нацепили красную кокарду и присоединились к ним. На протяжении всего дня англичане получали подкрепления в лице разбойников, спускавшихся с гор отрядами в двадцать, тридцать или сорок человек.

С высоты, на которой он расположился, Ренье все это видел; ему было понятно, что, чем дольше продлится его ожидание, тем больше подкреплений получат англичане, и, хотя в открытом поле эти подкрепления не были настолько сильны, чтобы их следовало опасаться, он решил, невзирая на численное превосходство противника, атаковать его на второй или третий день.

В итоге в тот самый день, когда Рене остановился на ночлег в Амантее, генерал Ренье спустился с верховьев Анжитолы и занял позицию на реке Ламато, рядом с Маидой, чтобы иметь возможность всего за три часа дойти до позиций противника и атаковать его центр, между горами и морем, находясь при этом за пределами дальнобойности ружей разбойников, которые собрались у подножия горы, и орудий английских кораблей, которые курсировали вдоль берега, как бы продолжая в море левое крыло противника.

Накануне Рене узнал от своего проводника, что французская армия находится всего лишь в нескольких льё и на следующий день он сможет присоединиться к ней; и потому, едва занялся рассвет, Рене был уже на ногах и при оружии; он открыл дверь и увидел своего проводника, прислонившегося к стене и, как и он, готового к поездке.

Подав ему знак не производить никакого шума и идти вслед за ним, проводник подвел его не к входной двери, а к окну, к которому снаружи была приставлена лестница.

Указав ему на лестницу, он спустился по ней первым; Рене последовал за ним; у задней двери их ждали две оседланные лошади.

— Но по-моему, — сказал Рене, видя, что проводник уже сел в седло и приготовился ехать, — нам еще осталось расплатиться с хозяином.

— Это уже сделано, — ответил проводник, — не будем терять ни минуты.

И он пустил свою лошадь мелкой рысью, уже так хорошо знакомой Рене.

Около восьми часов утра они были на вершине горы Санта Эуфемия, откуда их взгляд охватывал весь залив, обе армии и флот, в то время как протяженной голубоватой линией на горизонте виднелась Сицилия, а пять или шесть точек, темневших в волнах, равно как и дым и пламя, которые взметались ввысь с какого-то острова, имевшего очертания сахарной головы, подсказывали, что это Стромболи и его архипелаг.

Рене остановился на минуту, чтобы обозреть это великолепное зрелище, вобравшее в себя все красоты и все ужасы окружающего мира: горы, леса, море, острова, берег залива с его золотыми песками, а на этом берегу, в одном льё одна от другой, две армии, готовые уничтожить друг друга.

— Мы пришли, — сказал проводник, — вот французы, а вон там, напротив них, англичане, о высадке которых вам вчера стало известно.

Рене порылся в кармане.

— А вот, — сказал он, — шесть луидоров вместо трех, которые я тебе обещал.

— Благодарю, — сказал проводник, отстраняя его руку, — но у меня осталась еще половина того, что вы дали мне, расставаясь со мной у Ла Викарии.

Рене удивленно взглянул на него.

Проводник снял шляпу, скинул повязку, наполовину скрывавшую его лицо, и, хотя он сбрил бороду и усы, Рене узнал в нем разбойника, задержанного им на Понтинских болотах.

— Как, ты здесь? — спросил он.

— Да, — со смехом ответил разбойник.

— Выходит, ты сбежал?

— Да, — ответил он, — тюремщик был из числа моих друзей; судьба вновь свела нас с вами, а я не забыл того, что вы для меня сделали.

— И что же я для тебя сделал?

— Вы могли убить меня, а вместо этого сохранили мне жизнь; я умирал от жажды, а вы, без всяких моих просьб, дали мне пить; у меня не было денег, а вы, расставаясь со мной у ворот тюрьмы, сунули мне в руку луидор. Мы разбойники, но мы люди. И я, со своей стороны, два или три раза не дал вас убить, так что мы в расчете.

На сей раз разбойник пустил лошадь не рысью, а галопом и исчез, прежде чем Рене пришел в себя от изумления.

Затем, пожав плечами, он прошептал:

— Это надо же, черт побери, где может таиться благодарность!

Затем он перевел взгляд на побережье, где вот-вот должно было развернуться сражение.

В рядах англичан началось сильное движение, их отряд двинулся к морю, и Рене подумал на минуту, что они намерены погрузиться на суда; но англичане разделились на две колонны и продолжили идти к устью реки, а затем перешли ее по колено в воде; один линейный корабль, один фрегат и несколько канонерских лодок шли вдоль берега вслед за ними; свое правое крыло англичане растянули в сторону верховья реки Ламато, которую они явно собирались перейти, чтобы перерезать французам дорогу на Монтелеоне.

В этот момент колонна, перешедшая реку в ее устье, стала подниматься вверх по ее правому берегу, направляясь к французскому лагерю.

Оттуда, где находился Рене, можно было чуть ли не пересчитать солдат в обеих армиях. Наша заметно уступала в численности. Англичан вместе с их союзниками-разбойниками было восемь тысяч, французов — всего пять тысяч.

Между тем генерал Ренье подумал, несомненно, что настал благоприятный момент для того, чтобы атаковать англичан, поскольку они были разделены рекой Ламато, и он мог намного легче мощным ударом сокрушить центр английской армии и разделить ее надвое; разумеется, та часть английской армии, которая продолжала бы двигаться вдоль моря, могла бы погрузиться на корабли, но та часть, которая намеревалась охватить левое крыло Ренье, была бы вынуждена отступить в болота или в леса Санта Эуфемии.

И в самом деле, перейдя Ламато, Ренье мог беспрепятственно атаковать их силами своей пехоты, легкой артиллерии и кавалерии, которая, к несчастью, состояла всего лишь из ста пятидесяти солдат 9-го конно-егерского полка; напротив, позволив англичанам перейти Ламато, он потерял бы все свои преимущества, так как ему пришлось бы сражаться в местности, перерезанной оврагами и усыпанной болотами, что не позволило бы маневрировать его артиллерии и кавалерии.

В этот момент Рене, которого отделяло от театра боевых действий не более четверти льё, увидел, что генерал Ренье выслал вперед две роты вольтижеров, чтобы они, продвигаясь цепью, препятствовали продвижению английской колонны, которая перешла Ламато в устье, и что два полка численностью около двух с половиной тысяч человек, находившиеся под командованием неизвестного ему генерала, перешли Ламато и построились в боевой порядок на другом берегу. За ними последовали 4-й швейцарский батальон и двенадцать рот польского легиона, насчитывавших в общей сложности около полутора тысяч человек.

Наконец, 23-му полку легкой пехоты под командованием генерала Дигоне предстояло занять крайний правый фланг, в то время как четыре орудия легкой артиллерии и сто пятьдесят конных егерей заняли позицию в центре.

Генерал Ренье приказал генералу Комперу встать во главе 1-го полка легкой пехоты и эшелонами наступать на англичан, в то время как швейцарцам и полякам было приказано идти во второй линии, а 23-му полку легкой пехоты, который был слишком далеко отодвинут вправо, приблизиться к швейцарцам и, подобно генералу Компере, все свои усилия направить против английского центра.

Рене впервые стал свидетелем регулярного сражения, и казалось, будто он пригвожден к месту любопытством; к тому же он задавался вопросом, что изменится в такой схватке, будь в ней одним человеком больше или меньше.

Две атаки были проведены с полнейшим спокойствием и хладнокровием; во главе их шел генерал Компер. Англичане при виде идущих на них французов остановились на расстоянии в половину ружейного выстрела, держась в строю и не стреляя.

В этот момент 1-й полк легкой пехоты подал сигнал атаки и стремительно бросился вперед; его примеру последовал 42-й полк.

Генерал Компер с двумя своими адъютантами и заместителем занимал место в промежутке, остававшемся между двумя этими полками.

Подпустив французов на расстояние не более пятнадцати шагов, англичане дали залп первой и второй шеренгами.

Тем не менее французы продолжили движение, но, поскольку в это время английские солдаты из третьей шеренги передали свои заряженные ружья солдатам из первой, наступающих встретил второй залп, причем в упор.

Этот залп привел к тому, что генерал Компер упал, раненный одновременно в голову и руку.

При виде того, что их генерал лежит на земле, солдаты 1-го полка развернулись и обратились в бегство; солдаты 42-го полка заметили их попятное движение и остановились в нерешительности.

Рене понимал, что эта паника может охватить всю армию; копыта его лошади словно сами собой оторвались от земли, и, не тревожась о том, встретятся ли ему на пути какие-нибудь другие препятствия, кроме самой крутизны склона, он отпустил поводья и через мгновение, держа в руках по пистолету, оказался среди беглецов.

Вначале его усилия были направлены на то, чтобы остановить начавшееся беспорядочное бегство; но, видя, что солдаты, которых он хотел остановить, угрожают ему ружьями, Рене бросился в сторону и поспешил на помощь генералу Комперу, которого намеревались захватить англичане, заметившие, что он лишь ранен, и которого обороняли его адъютанты.

Два пистолетных выстрела и два выстрела из карабина немного разредили скопище, теснившееся вокруг раненого; затем, поскольку его пистолеты и карабин были разряжены, Рене положил пистолеты обратно в седельные кобуры, снова прицепил карабин к ленчику седла, после чего, не сходя с лошади, подобрал с земли кавалерийскую саблю и во весь опор ринулся на пятерых или шестерых англичан, с ожесточением нападавших на защитников генерала.

Рене орудовал саблей с той же ловкостью, что и шпагой: через минуту трое англичан были убиты или ранены, а трое других обратились в бегство; пока они убегали, одного из них застрелил адъютант генерала. Рене воспользовался этой передышкой, чтобы перезарядить свое оружие.

Между тем генерал Ренье бросился в гущу беглецов, ведя за собой сто пятьдесят конных егерей; заметив с высоты своей позиции, как Рене ринулся на поле боя и стал сражаться, он теперь с удивлением разглядывал его. Судя по мундиру этого человека, к армии он отношения не имел, и генерал помедлил немного, но затем, придя к убеждению, что, каким бы ни был этот мундир, он скрывает храброе сердце, обратился к Рене:

— Примите командование этими солдатами и сделайте все, что в ваших силах!

— Хотите, чтобы я был вашим командиром?! — крикнул Рене.

— Да! — в один голос ответили ему кавалеристы.

Тотчас же, нацепив свою шляпу на кончик сабли, он во весь опор бросился на фронт боевого порядка англичан, бросил ее в гущу их рядов и, ударом сабли сразив одного из англичан, крикнул:

— Двадцать луидоров тому, кто вернет мне мою шляпу!

Солдаты, побуждаемые как присущей им отвагой, так и надеждой на вознаграждение, вклинились в ряды англичан и проникли вплоть до их третьей шеренги, однако продвинуться дальше не смогли. И тогда Рене, зажав в зубах клинок сабли, вытащил из седельных кобур пистолеты и застрелил двух англичан, а затем вернул пистолеты на место и снова взялся за саблю.

— Ну вот! — воскликнул он, накалывая на клинок шляпу, добраться до которой удалось ему одному. — Похоже, я сам получу свои двадцать луидоров!

Между тем ряды англичан сомкнулись за его спиной; прорвавшись прежде сквозь две первые английские шеренги, он прорвался теперь и сквозь третью, опрокинув двух солдат, и оказался единственным французом, очутившимся в тылу английской армии.

Генерала Стюарта окружала группа офицеров, сидевших верхом на лошадях; от нее отделились двое и поскакали в сторону Рене.

Рене понял, что ему предлагают дуэль, однако это была дуэль двоих против одного.

Он остановил лошадь, взял в руки карабин и выстрелил в одного из всадников с пятидесяти шагов, а в другого — с двадцати; оба рухнули на землю.

И тогда третий всадник отделился от той же группы и помчался в сторону Рене, размахивая саблей и показывая этим жестом, что он желает драться холодным оружием. Рене прицепил карабин к ленчику седла и в свой черед ринулся навстречу третьему противнику, который приближался к нему.

И тогда, словно во времена античности или в дни рыцарства, словно герои Гомера или рыцари средневековья, Рене и его противник устроили зрелище одного из тех поединков, в которых каждый из бойцов являет чудеса ловкости и отваги.

Наконец, после десяти минут единоборства, англичанин, раненный в правую руку и ощутивший у себя на груди острие сабли Рене, был вынужден сдаться.

— Сударь, — на превосходном французском языке, обращаясь к Рене, произнес англичанин, — вы позволите мне под честное слово вернуться к генералу? Я хотел бы кое-что сказать ему.

— Идите, сударь.

Рене воспользовался этим, чтобы перезарядить пистолеты и карабин, положенные им на место.

Через несколько минут он увидел возвращавшегося к нему английского офицера: его правая рука была на перевязи, а левой рукой он держал на острие сабли белый платок.

— Что означает этот белый платок? — смеясь, спросил у него Рене. — Вы явились ко мне в качестве парламентера, чтобы предложить мне сдаться?

— Я пришел просить вас, сударь, следовать за мной, — ответил англичанин. — И, чтобы с вами не случилось никакого несчастья, когда, возвращаясь к своим, вы снова будете проходить сквозь боевые порядки нашей армии, генерал Стюарт поручил мне, в знак уважения к вам, проложить для вас проход в наших рядах.

— Уж не думает ли часом генерал Стюарт, что я не сумею проложить этот проход сам?

— Генерал в этом не сомневается, сударь, но ему представляется настолько важным, чтобы вы целым и невредимым выбрались из того положения, в каком оказались, что он сказал мне: если вы откажете мне послужить вашим провожатым, он лично проводит вас.

— Большое спасибо, — произнес Рене, — но мне не хочется беспокоить его по таким пустякам. Поезжайте вперед, сударь, я поеду следом за вами.

К этому времени исход сражения уже был решен: генерал Компер был взят в плен, командир батальона 1-го полка убит, командир батальона швейцарцев тяжело ранен, командир батальона 23-го полка ранен; путь в Монтелеоне перерезан, и французская армия, преследуемая английской армией, полным ходом отступала по долине реки Ламато.

Английская армия не решилась войти туда, дав тем самым генералу Ренье возможность спокойно отступать.

Приблизившись к рядам английских солдат, провожатый Рене громко воскликнул:

— По приказу генерала Стюарта расступиться и взять ружья на караул!

Солдаты повиновались, и Рене проехал между двух шеренг, отдававших ему честь.

В итоге они добрались до входа в долину, где остановился английский авангард.

— Сударь, — обратился Рене к своему провожатому, — кроме вас, никто не сможет достойным образом поблагодарить от моего имени генерала Стюарта; возьмите обратно свое слово на том единственном условии, что вы передадите ему все мои слова благодарности.

И, учтиво поклонившись своему пленнику, отпущенному им на свободу, Рене пустил лошадь в галоп, догнал французский арьергард и безостановочно проследовал с ним до самого Катандзаро, то есть проделав еще около шести льё.

CXIV РЕНЕ ВИДИТ, ЧТО САЛИЧЕТИ НЕ НАРУШИЛ СВОЕГО СЛОВА

Рене решил переночевать под открытым небом рядом с остатками 9-го конно-егерского полка, с которым по приказу генерала Ренье он атаковал английскую пехоту.

Эти славные люди, последовавшие за ним и видевшие, с какой отвагой он ворвался в ряды англичан и исчез там из виду, считали его погибшим.

И потому при его появлении все они принялись радостно кричать, и каждый из них готов был уступить ему часть соломы, собранной для собственной постели, и часть провизии, с трудом добытой для собственного ужина.

Рене взял охапку соломы, на которую накинул плащ, и кусок хлеба, половину которого отдал своему коню.

На другой день, на рассвете, его разбудил адъютант генерала Ренье, имевший от главнокомандующего поручение отыскать молодого человека в мундире флотского лейтенанта, который столь доблестно сражался накануне. Если только он не был убит или взят в плен, найти его представлялось несложным, поскольку во всей армии лишь на нем одном был такой мундир.

Рене встал, отряхнулся, вскочил на лошадь и последовал за адъютантом.

Адъютант сопроводил его к городской ратуше.

Именно там генерал Ренье разместил свой штаб.

Рене вошел в зал заседаний, который генерал превратил в свой кабинет.

Он застал его низко склонившимся над большой картой Калабрии, где были обозначены каждый дом, каждое дерево, каждый овраг; по свечам, догоревшим до розеток подсвечников, и по иссякшим лампам можно было догадаться, что генерал работал до самого рассвета.

Услышав слова: «Вот офицер, которого вы ищете, генерал», он повернулся к Рене, поднялся со стула и, приветственно взмахнув рукой, произнес:

— Сударь, вчера мне довелось увидеть, как вы проявили отвагу настолько поразительную, что у меня нет никаких сомнений в том, что вы и есть тот самый молодой человек, которого рекомендовал мне Саличети и даже некто, чья власть повыше его. Вы ведь граф Лео, не так ли?

— Да, сударь.

— Вы высказали Саличети желание побеседовать со мной о том, каким образом вас можно будет использовать в моей армии.

— И он заверил меня, генерал, что, поскольку все, о чем я попрошу, будет во благо нашему делу, вы пойдете мне навстречу.

— Должно быть, вы голодны, — сказал Ренье, — ибо, полагаю, в окрестностях Катандзаро вам вряд ли удалось найти что-либо стоящее по части еды. Мы можем вместе позавтракать и при этом непринужденно побеседовать.

Два солдата внесли уже полностью накрытый стол: четыре отбивные, два цыпленка, один из тех сыров, что свисают с потолка в лавках торговцев и у калабрийцев называются качо-кавалло, составляли, вместе с бутылкой калабрийского вина, всю трапезу.

— Прошедшей ночью я писал приказы всем своим заместителям, чтобы сосредоточить наши силы у Катандзаро, — начал генерал. — Как только слух о нашем вчерашнем поражении распространится, вся Калабрия восстанет. Когда я вчера вернулся сюда, какие-то застрельщики уже успели заменить национальный флаг на белый, а трехцветные кокарды — на красные. Вечером мной был дан приказ арестовать мэра и его заместителя; ночью их должны были допросить, и, если они имеют какое-либо отношение к этим заменам, сегодня утром их расстреляют. Днем я рассчитываю написать королю Жозефу; если вы видите в наших обстоятельствах какие-либо дополнительные возможности, ускользающие от меня, говорите смелее, и я посмотрю, как прикрыть уязвимые места.

— Господин генерал, — ответил Рене, — вы переоцениваете меня; я не стратег, не инженер; к тому же, вклинившись вчера в самую гущу английской армии и непрерывно обороняясь, я мало что видел, да и видел плохо.

— Да, мне известно, что у вас был блистательный поединок с тремя английскими офицерами, что двоих вы убили, а третьего взяли в плен и что сэр Джон Стюарт, восхищенный вашей отвагой, запретил стрелять в вас и приказал провести вас не под кавдинским ярмом, а под своего рода почетной аркой. Ешьте, молодой человек, ешьте, дела такого рода возбуждают аппетит.

Рене не нужно было повторять это дважды; он принялся за еду с аппетитом человека, который весь день провел в сражении и ничего при этом не ел.

— Все то, что я видел вчера сам, — снова заговорил Ренье, не оставляя своего молодого гостя в одиночестве по части завтрака, — равно как и все то, что мне докладывали о вашем поведении во вчерашнем сражении, обязывает меня спросить вас со всей серьезностью, какое применение вы желаете найти себе подле меня?

— Если вы хотите знать мое мнение на этот счет, господин генерал, то речь может идти о том, чтобы иметь под своим начальством нечто вроде вольной роты, которой я не только командовал бы, но и полностью распоряжался и с которой мог бы проводить разведку на дорогах. Я набрал бы в нее лучших стрелков, и с ними, полагаю, мог бы оказывать вам чрезвычайно важное содействие. Вы только что сказали о разбойниках, способных вот-вот устроить волнения: так не пора ли противопоставить наши летучие отряды их шайкам, которые так дерзко нападают на нас и так стремительно исчезают? Двух или трех подобных разбойников мне назвал Саличети, и по поводу одного из них я дал зарок!

— С завтрашнего дня вы начнете его выполнять, — сказал генерал Ренье. — Сколько вам нужно людей?

— В самую меру, — ответил Рене, — от сорока до сорока пяти человек мне было бы достаточно.

— Завтра вы сами отберете их среди лучших стрелков; хорошо бы, чтобы определенный шум, помимо ружейных выстрелов, наделал и сам этот отбор. Вы, должно быть, и так уже нагнали сильного страху на врага, и страх этот лишь усилится при виде сноровки, которую выкажут вам стрелки; и тогда вы будете вольны начать охоту за какой угодно шайкой и преследовать ее до тех пор, пока она не будет полностью уничтожена. А кроме того, такой человек, как вы, находясь во главе сорока пяти человек, пройдет где угодно. Вы будете моим адъютантом, и, если мне понадобится дать какие-нибудь особо важные задания, я поручу их вам.

— Итак, мне разрешено выбрать себе людей?

— Кого вы выберете?

— Лучших стрелков. И кроме того, — продолжал Рене, — поскольку под моим командованием они будут уставать и подвергаться риску больше, чем их товарищи, я хотел бы, чтобы мне было позволено платить им надбавку.

— У меня нет возражений, при условии, что это не вызовет зависти и не отнимет у меня всю армию, если, конечно, вы достаточно богаты, чтобы заплатить мне за нее; впрочем, скоро наступит благоприятный момент для того, чтобы устроить охоту на разбойников: поражение, которое мы вчера потерпели, привлечет их к добыче, полагающейся во́ронам и шакалам.

— Соблаговолите приказать, генерал, чтобы все донесения, которые будут поступать вам об известных разбойниках, передавали мне.

— Не беспокойтесь! Выберите себе людей, упражняйте их в стрельбе, и да ведет вас Господь! Что же касается меня, то я получу подкрепления не раньше, чем через две недели, да и то в предположении, что все проявят в этом деле поспешность; но с пятью или шестью тысячами солдат, которых мне удастся собрать, я смогу противостоять хоть всей Калабрии. Что до англичан, то они не осмелятся напасть на меня во внутренних областях края.

— Поскольку все решено, генерал, объявите на завтра упражнения в стрельбе, и пусть каждый полк пришлет вам пятьдесят своих лучших стрелков с тремя патронами у каждого: самый меткий получит золотые часы, второй — серебряные, а третий — серебряную цепочку со значком отличного стрелка. Я выберу сорок пять человек из самых искусных стрелков; помимо своего обычного жалованья, каждый из них будет получать надбавку по франку в день.

— И как долго вы сможете выдерживать такие расходы?

— Все то время, пока буду служить у вас, генерал, а мне хотелось бы, чтобы оно продолжалось как можно дольше.

Генерал приказал бить в барабан во всех полках и объявить, чтобы на следующий день каждый полк прислал по пятьдесят человек на стрельбище. Три награды, купленные в Катандзаро графом Лео — это имя он сохранил для общения с солдатами и офицерами, — представляли собой лучшее из всего, что ему удалось отыскать в этом городе, и, во всяком случае, были вполне достойны того, чтобы вызвать соперничество у стрелков.

В течение дня около сотни солдат, заблудившихся после сражения, собрались на лагерной стоянке в Катандзаро.

Упражнения в стрельбе должны были состояться на следующий день.

Граф Лео, желая доказать всем, что он достоин командовать самыми меткими стрелками, взял первое попавшееся ружье и три раз подряд всадил пулю в яблочко.

И состязание началось.

Стрелков было четыреста; пятьдесят три пули, пущенные с расстояния в сто пятьдесят шагов, попали в красный круг, в центре которого находилось яблочко, но при этом три из них пришлись на границу круга; в итоге из пятидесяти трех победителей тотчас же были завербованы пятьдесят, получивших наименование егерей графа Лео, или, сокращенно, егерей Льва.

Три награды были выданы трем победителям, занявшим первые места; сорок семь остальных стрелков, пули которых попали в красный круг, получили по пять франков на брата, и, наконец, каждый из участников состязания получил по франку в качестве поощрения.

По возвращении в Катандзаро граф Лео представил генералу Ренье сначала этих трех победителей, один из которых был произведен в сержанты, а двое других — в капралы, затем остальных сорок семь человек, отобранных в состав его роты, а затем и всех остальных участников состязания.

Чтобы сделать для них этот день праздничным, генерал освободил их от всякой работы и предложил им развлечься, не выходя при этом за рамки дисциплины; затем он знаком дал Рене понять, что хочет кое-что сказать ему.

Рене последовал за ним.

Как оказалось, к генералу явился крестьянин, принесший новость о том, что город Котроне попал под власть двух разбойничьих главарей, Санторо и Гарджуло.

Генерал велел крестьянину повторить эту новость в присутствии Рене, а затем, повернувшись к нему, промолвил:

— Как видите, началось!

Однако отвоевать Котроне не входило в круг обязанностей Рене, и со своими пятьюдесятью бойцами он не мог бы организовать правильной осады.

Генерал отправил туда несколько отрядов ополчения под командованием батальонного командира, который, не дав разбойникам передохнуть, приказал идти на штурм и, тотчас же захватив предместья, вынудил противника укрыться за городскими стенами. Вечером следующего дня разбойники отважились на вылазку, но были отброшены, понеся потери.

Командир батальона надеялся завершить на другой день начатое им дело и взять город, но к берегу приблизились два английских шлюпа; это подкрепление вернуло разбойникам мужество, и в тот же день они предприняли еще две вылазки, однако оба раза были отброшены; тогда англичане выгрузили на берег четыре большие пушки, которые с их помощью разбойники установили на городских стенах.

Французы поняли, что им ничего не остается, кроме правильной осады; об этом известили генерала Ренье, и он послал генерала Камю с ротой солдат руководить осадой, после чего вызвал к себе графа Лео.

— Как обстоят дела с вашим отрядом? — поинтересовался он.

— Он сформирован и прекрасно действует, так что я жду ваших приказаний, — ответил Лео.

— Присядьте, — сказал ему генерал, — сейчас я вам их дам.

CXV ДЕРЕВНЯ ПАРЕНТИ

— До меня дошла плохая новость, дорогой граф; рота двадцать девятого полка, которая пересекала горы Ла Силы и вышла из Козенцы, чтобы идти на соединение со мной в Катандзаро, должна была пройти через лес Ла Силы, где расположена деревня Паренти, одна из самых жутких разбойничьих деревень, какие только есть в обеих Калабриях.

Местные бурбонские вожаки под председательством одного знаменитого разбойника из Базиликаты долго обсуждали, как им лучше действовать: засесть в засаду или же хитростью заманить роту в деревню, напасть на французов и перебить их в тот момент, когда они менее всего опасались бы этого.

Напасть среди бела дня на хорошо вооруженный отряд из восьмидесяти человек, у каждого из которых в патронной сумке лежало по двадцать четыре патрона, и вступить с ним в рукопашный бой, было делом опасным и заслуживавшим размышлений.

И потому было решено заманить солдат в западню.

Главаря разбойников звали Такконе, и за ужасающие расправы, которые он учинял над французами, как в тысяча семьсот девяносто девятом году, так и в тысяча восемьсот шестом, ему дали прозвище Иль Бойя, то есть Палач. С тремя или четырьмя местными жителями он вышел навстречу французам и, сойдясь с отрядом, выдал себя за капитана национальной гвардии, который, действуя от имени сельчан, явился вместе с двумя своими заместителями предложить французским солдатам подкрепиться и отдохнуть.

Командир роты, хотя его и призывали не доверять мнимому дружелюбию местных жителей, и его офицеры, проявляя обычную французскую доверчивость, позволили обмануть себя этим лживым радушием и были настолько неосмотрительны, что приказали солдатам сложить ружья в козлы перед зданием ратуши, где были приготовлены закуски; французы вошли туда и, совершенно легкомысленно относясь к своей безопасности, принялись есть и пить. Через десять минут раздался пистолетный выстрел, служивший сигналом, а вслед за ним — общий залп.

Командир роты и два его заместителя, расположившиеся в одной комнате, были сражены наповал все трое; солдаты бросились вон из ратуши, но снаружи их поджидали с их же собственными ружьями крестьяне, начавшие стрелять по ним в упор.

Лишь семи солдатам удалось спастись, и, добравшись ночью до лагеря, они принесли это роковое известие.

— Что ж, — сказал Рене, — выходит, речь о том, чтобы преподнести этому господину Такконе урок.

— Да, дорогой друг, но прежде вам следует побольше узнать о человеке, с которым вы будете иметь дело. Такконе вовсе не из тех, как вы могли превратно понять из моего рассказа, кто умеет лишь устраивать западни и ловушки; зачастую он сражался с лучшими нашими солдатами и благодаря выигрышной позиции, знанию местности и ночной темноте наносил им поражение, а когда не мог победить их, удивлял их новой и неизвестной тактикой.

Нередко в самый разгар перестрелки, когда складки местности служили ему хорошим укрытием, он подавал сигналы своим приспешникам, и те мгновенно рассеивались и разбегались в различных направлениях. Наши солдаты пытались преследовать этих проворных горцев, и тогда повторялась старая история про Горациев и Куриациев: разбойники внезапно возвращались, каждый из них бросался на своего усталого и запыхавшегося противника, и, прежде чем тот успевал прийти в себя от неожиданности, его настигала пуля или удар кинжала.

Если же, напротив, разбойник сталкивался со стойким и способным защитить себя солдатом, он исчезал снова, а какой черт может догнать в горах калабрийца?

Такконе всегда был самым бесстрашным и самым жестоким в своей банде, и именно этим двум качествам он обязан авторитетом у товарищей; у этих полудиких разбойников званием атамана никогда не завладевают самовольно: тот, кто командует в горах, всегда достоин командовать.

Кроме того, он всегда был самым быстрым скороходом в банде; казалось, будто быстроногий Ахилл Гомера оставил ему в наследство свои золотые поножи или Меркурий прицепил к его пяткам крылья, с которыми он носил вести Юпитеру. Чудилось, будто он в один прыжок переносится с места на место, быстрый, как ветер, стремительный, как молния.

Однажды наши солдаты напали на него в лесу, где, казалось, он был настроен на долгое сопротивление; но, воспользовавшись темнотой, он внезапно исчез во мраке, словно призрак, и все его люди скрылись, подобно ему. На другой день он уже был со своей бандой под стенами Потенцы, добравшись туда по тропам, которые считались непроходимыми для всех, кроме серн и диких коз.

И заметьте, дорогой граф, что Потенца — не деревня и не поселок, а город с населением в восемь или девять тысяч человек. Увидев эту банду, словно свалившуюся с неба, и услышав грозный голос Такконе, все восемь или девять тысяч жителей попрятались в своих домах и закрыли окна и двери, даже не помышляя о сопротивлении.

Тем временем король Такконе — так называли его, пока не стали называть Палачом, — отправил в город глашатая, объявившего, что всем светским, церковным и военным властям приказано под страхом смерти и сожжения их домов незамедлительно явиться к нему.

Час спустя можно было увидеть странное зрелище: городские чиновники, впереди которых шло духовенство, а позади тянулся весь народ, подходили один за другим к главарю разбойников, воздавая ему почести, и на коленях и с молитвенно сложенными ладонями просили у него пощады. Некоторое время Такконе спокойно взирал на их унижение, а затем с великодушием Александра Македонского, захватившего в плен семью Дария, сказал им:

«Поднимитесь, несчастные! Вы недостойны моего гнева; горе было бы вам, приди я сюда в другие времена; но сегодня, поскольку я победил врагов своих с помощью Пресвятой Девы Марии, сердце мое открыто для жалости; сегодня, в этот день праздника и триумфа для всех праведных людей, я не хочу марать себя вашей кровью, хотя ваши постыдные воззрения внушают мне желание пролить ее. Но вам не стоит радоваться, вы отнюдь не освобождены от наказания: за то, что вы восстали против своего короля и отреклись от своего Бога, вам надлежит не позднее, чем через час, выплатить дань, о размере которой вас уведомит мой секретарь. Ну же, поднимитесь и пошлите гонцов в город, чтобы там приготовили празднество, достойное моей победы. Вы все, кто здесь присутствует, будете сопровождать меня и распевать хвалебные гимны вплоть до самого кафедрального собора, где монсиньор отслужит торжественный молебен, дабы возблагодарить Всевышнего за победу нашего оружия. А теперь вставайте — и в путь».

Горожане в один голос с разбойниками распевали священные гимны, держа в руках оливковые ветви, а Такконе верхом на лошади, сплошь увешанной колокольчиками, украшенной перьями и покрытой шелковой попоной, двигался по направлению к кафедральному собору. После того как торжественный молебен был отслужен, а дань выплачена, банда покинула город, унося с собой добычу куда ценнее, чем золото и серебро.

Вступая в город, триумфатор, высоко державший голову, пристально вглядывался в окна и двери, словно искал что-то в глубине домов.

Женщины, жадные до зрелищ любого рода, взирали на это представление, самое любопытное из всех, поскольку оно было самым неожиданным.

Некая юная девушка робко приподняла оконную занавесь, явив лицо, сиявшее молодостью и красотой. Разбойник придержал коня и остановил на ней свой взгляд: он нашел то, что искал.

Девушка, словно понимая, что она погибла, отступила на шаг вглубь комнаты и закрыла лицо руками.

Такконе что-то вполголоса сказал двум своим приспешникам, и они вошли в дом.

У выхода из церкви Такконе поджидал какой-то старик: это был дед той самой девушки; отец у нее уже умер. Старик предложил Такконе любые деньги в качестве выкупа за девушку.

«Ты ошибаешься, приятель, — ответил ему Такконе, — я не торгую своими сердечными чувствами; твоя дочь красива, и она мне нравится; я хочу ее, а не твои деньги».

Старик хотел остановить Такконе, но тот оттолкнул его ударом кулака; он встал перед разбойником на колени, но тот поставил ногу ему на плечо и опрокинул его на землю, а затем сел верхом на лошадь. К нему подвели девушку, залитую слезами; он положил ее поперек седла и шагом, при том что никто не осмелился помешать этому похищению, выехал из города, увозя с собой юную девственницу, не знавшую ничьих поцелуев, кроме материнских.

С этого дня никто больше в Потенце ее не видел.

Такконе был чрезвычайно удачлив в разбойничьем ремесле; покинув Потенцу, он направился к замку барона Федеричи, открытого врага Бурбонов.

Хотя нападение было внезапным, у барона хватило времени затворить ворота замка, собрав в нем прежде какое-то количество своих вассалов; с бешенством атакуемый, он с яростью оборонялся.

Сражение длилось с утра до вечера, и у подножия стены осталось лежать немало вражеских трупов.

Но, к несчастью, уже в первый вечер стало понятно, что если сражение продлится с таким же ожесточением и на другой день, то боеприпасы закончатся уже около трех часов пополудни.

Разбойники приветствовали рассвет ужасающим ружейным огнем; после того как им удалось захватить без единого выстрела целый город, они чувствовали себя униженными оттого, что были вынуждены остановиться у стен обычного замка, и прекрасно видели, что сопротивление будет долгим и упорным, поскольку крестьян воодушевлял пример их господина и поддерживала мысль о грозящей им самим гибели. Но, хотя осажденные и старались стрелять наверняка, боеприпасы в замке таяли с каждой минутой.

И те же крестьяне начали настаивать на том, чтобы выслушать условия разбойников. По словам нападавших, они были готовы удовольствоваться деньгами и удалиться, не подвергнув замок грабежу и сохранив жизнь его обитателям.

«Надо сдаваться, господин барон! — закричали крестьяне, обращаясь к Федеричи. — Сдаваясь, мы можем поставить свои условия, а вот если разбойники штурмом захватят замок, мы все погибли — и мы, и наши жены, и наши дети».

«Несчастные простаки, — ответил барон, — неужели вы думаете, что у этих разбойников достанет чести соблюдать договор? Если никто извне не придет к нам на помощь, мы обречены».

Но тщетно вглядывались они в даль, стоя у самых верхних окон замка: поле вокруг было безлюдно, а помощь если и поступала, то не осажденным, а осаждавшим; и в самом деле, крестьяне из окрестных деревень, естественные союзники разбойников, сбегались к замку в надежде принять участие в грабеже.

Наконец Такконе отдал приказ идти на заключительный штурм, и со всех сторон к стенам замка стали подтаскивать лестницы; сверкали ружья, а топоры отражали лучи солнца. Ликующие дьявольские крики, казалось, доносились до самого неба.

Барон Федеричи, видя с одной стороны все эти смертоносные приготовления, а с другой — свою дрожавшую от страха жену, своих бледных как смерть дочерей и своего сына, шестилетнего ребенка, плакавшего от безотчетного ужаса; чувствуя, как его самого охватывает слепая и отчаянная ярость, особенно когда женщины заглядывали ему в глаза, пытаясь прочесть в них, осталась ли у него хоть какая-то надежда; и, наконец, понимая, что все склоняются к капитуляции, барон, хотя у него не было никакого доверия к слову разбойника, подчинился общему желанию и послал к Такконе парламентера.

Посланнику барона пришлось долго ждать, прежде чем его допустили к достославному полководцу, который в это время заперся с женщиной, похищенной им в Потенце. Наконец, когда Такконе принял его, посланник завел речь о капитуляции и договоре; но при этих словах разбойник расхохотался.

«Возвращайся к своему барону, — ответил он парламентеру. — Его замок принадлежит мне, и нет нужды заключать договор; всем, кто живет в замке, будет сохранена жизнь».

Парламентер удалился. Разбойники Такконе принялись выражать недовольство тем, что их главарь готов так мягко обойтись с бароном; но тот, ухмыляясь и пожимая плечами, сказал:

«Кто вам сказал, что, если мы останемся у стен этого проклятого замка надольше, к нему не придет какое-нибудь подкрепление? Неужто вы думаете, что, если бы я не пообещал сохранить им жизнь, они сдались бы? Вот войдем в замок, там и посмотрим, кому жить, а кому умереть».

С наступлением темноты ворота замка отворились; передав ключи Такконе, барон Федеричи намеревался выйти из замка вместе со своей семьей.

«Куда это ты, вероотступник? — промолвил Такконе, преграждая ему путь. — Задержите его, а я пока осмотрю замок».

Вообразите, дорогой граф, — продолжал генерал Ренье, — что там происходило, когда эта свора убийц заполнила покои: все шкафы были открыты и обшарены, все сундуки сломаны, а из обломков сложен во дворе огромный костер, куда швыряли картины, мебель и все прочее, что не могло пригодиться разбойникам; и все это творилось на глазах барона, который со связанными руками и ногами ожидал приговора, который должен был вынести ему победитель.

Когда разграбление закончилось, он услышал угрожающие вопли и увидел, как в его сторону, спотыкаясь и приплясывая, с факелами в руках идут охмелевшие разбойники; тем временем нараставшее с каждой минутой зарево давало знать, что замок охвачен пожаром.

Выйдя во двор, где несколько разбойников караулили барона, Такконе подошел к нему и, издевательски нацепив ему на голову старую шляпу и принеся извинения за то, что так долго держал его в потемках, приказал зажечь свет.

Как только он дал этот приказ, к костру поднесли огонь, и пламя, мгновенно охватившее груду сухого дерева, взвилось к небу, словно огненный язык змеи.

«О Господи! — воскликнул Такконе. — Воистину грешно, чтобы такой прекрасный свет сиял впустую. Ну же, ну же, друзья, встанем с дамами в круг. Синьор Федеричи ведь не видит ничего дурного в том, что его жена и его дочери радушно примут нас в замке».

И, подавая тем самым знак, он схватил за руку одну из дочерей барона, в то время как его сообщники похватали других дочерей барона, баронессу и ее горничную; в конце концов все женщины, обитавшие в замке, оказались вовлечены в этот хоровод и были вынуждены танцевать вокруг костра.

При виде этого зрелища барон сделал усилие, вырвался из удерживавших его рук, бросился в самую середину костра, осевшего у него под ногами, и исчез в пламени.

«Ну и ну! — обратился Такконе к своей партнерше по танцу. — До чего же нехороший у вас отец: не хочет присутствовать на свадьбе своих дочерей! А вот от малыша, по правде говоря, нам никакого проку нет, отправим-ка мы его к папочке».

И, схватив шестилетнего ребенка за ногу, он бросил его в костер.

Женщин изнасиловали и тоже бросили в огонь.

Из всей этой несчастной семьи чудом выжил лишь мальчик: когда Таконне швырнул его, он упал по другую сторону костра, возле отдушины подвала, заполз туда и отделался вывихом ноги.

Все эти подвиги придавали Такконе все большую смелость. Однажды он дошел в своей дерзости до того, что отправил вызов командиру батальона, который в назначенный день должен был выйти со своими солдатами из Козенцы. Такконе назначил ему встречу в местечке под названием Лаго, на дороге из Козенцы в Рольяно.

Офицер лишь посмеялся над этим вызовом и с обычной военной спесью не принял его всерьез.

Между тем батальон получил приказ выступить из Козенцы; войдя в тесное ущелье, солдаты внезапно увидели, что с вершины горы катятся и со страшным грохотом низвергаются огромные гранитные глыбы.

От падения этих глыб земля дрожала, словно при землетрясении; одновременно откосы гор словно озарились огнем, и на солдат обрушился град пуль, пущенных невидимыми руками.

Менее чем за час от батальона, который все это время впустую расходовал патроны, осталось всего двадцать три солдата во главе с двумя офицерами, Филанджери и Гуараши, единственными, кто уцелел в этой бойне.

Такконе приказал привести их к нему.

«Солдаты, — сказал он, — по правде сказать, судьба ваша печальна. Я охотно предоставил бы вам свободу, если б раньше не дал зарок святому Антонию не щадить никого из вас. Тем не менее, принимая во внимание, что вы пошли воевать не по собственной воле, а подчиняясь безжалостному закону о призыве, я исполнен жалости к вам. Но, чтобы получить мое прощение, вам следует дать доказательство раскаяния. Так вот, этим свидетельством раскаяния явится то, что вы собственными руками убьете двух своих офицеров. Если вы это сделаете, то, клянусь Пречистой Девой, я сохраню вам жизнь, но если откажетесь, то все вы умрете, и солдаты, и офицеры».

Получив такое предложение, солдаты застыли на месте: ни один из них не хотел обагрять руки кровью своих командиров; но оба офицера, видя, что собственная гибель неизбежна и что солдаты, убив их, получат шанс на спасение, приказами и мольбами, но лишь после долгих настояний, добились согласия солдат расстрелять их.

Однако оба мученика еще бились в последних конвульсиях, когда по знаку Такконе разбойники бросились на пленников, раздели их, чтобы не замарать кровью их одежду, и на глазах у Такконе закололи кинжалами.

С тех пор, — продолжил генерал Ренье, — его стали называть Такконе Палач. Вот этого человека и надо поймать.

CXVI ЖЕЛЕЗНАЯ КЛЕТКА

Рене придвинул к себе карту местности, разложенную перед генералом.

— Позвольте, — сказал он, — я сам изучу дороги. Не хочу брать проводника: они предавали меня.

Генерал указал пальцем на деревню Паренти, затерянную в центре темного пятна, которое обозначало лес; однако на том же темном пятне можно было различить довольно ясно прочерченную дорогу и едва заметную тропинку.

— Должен заметить вам, — промолвил генерал, — что в деревне около тысячи человек, и, стало быть, вы не можете атаковать ее, располагая лишь пятьюдесятью солдатами; я придам вашему отряду сто человек и капитана; они пойдут по более широкой и более легкой дороге, чтобы атаковать деревню с фронта; вы же двинетесь по этой тропинке, доберетесь до холма, господствующего над деревней, и, когда увидите голову их колонны, выстрелом дадите сигнал к началу атаки.

— Волен ли я изменить что-либо в этом замысле? — спросил Рене.

— Все, что пожелаете: я намечаю вам общий план, а не даю категорические инструкции.

В тот же вечер, в тот самый момент, когда генерал Ренье отправился в Котроне, чтобы нанести противнику завершающий удар, Рене и его полторы сотни солдат двинулись по дороге, ведущей в Паренти.

Не доходя пяти льё до деревни, в том месте, где от дороги ответвлялась тропинка, Рене спросил капитана, не соблаговолит ли он уступить ему четырех своих барабанщиков, в которых, по-видимому, у него не было особой нужды.

Капитан дал на это согласие.

Отряды разделились. Рене посоветовал капитану идти не слишком быстро, поскольку ему самому с его пятьюдесятью солдатами предстояло проделать путь более длинный и более трудный.

В четыре часа утра, то есть в то время, когда небо забелело на востоке, Рене добрался до вершины холма, господствующего над деревней.

Он отправил вперед одного из своих солдат, который, спустившись вниз и пройдя через деревню, бросился навстречу капитану.

Ему было приказано выстрелить в воздух, когда он вместе с отрядом будет не далее, чем в трехстах или четырехстах шагах от деревни.

Посланец удалялся по дороге, открывавшейся взору Рене и тянувшейся вдоль ужасающей пропасти.

Через некоторое время послышался выстрел, служивший сигналом.

Рене тотчас же приказал четырем барабанщикам подать сигнал атаки, а своим солдатам — кричать: «Смерть им! Смерть им!»

И, словно лавина, они все вместе обрушились на деревню, одну за другой вышибая прикладами двери домов.

Первые двери распахнулись сами, из них выскочил человек, неся на руках женщину, и одним из первых бросился бежать.

У Рене не было никаких сомнений в том, что это Такконе, ибо он видел, как быстро и как легко, выказывая поразительную силу, мчится разбойник; но он не стал целиться ему в спину, опасаясь, что пуля, пройдя сквозь тело разбойника, ранит женщину в грудь, и, опустив ствол карабина ниже, спустил курок.

Такконе рухнул на дорогу, выпустив из рук женщину, и она за счет толчка, который он придал ей, покатилась к краю пропасти.

Страшный крик, расколовший воздух, дал знать, что бедняжка свалилась с обрыва.

Такконе поднялся, настроенный дорого продать свою жизнь; впервые за все свое долгое разбойничье поприще он был ранен; он дотащился до какого-то дерева, прислонился к нему и, держа в руках карабин, стал ждать.

Слава о его силе и бесстрашии была такой, что никто не осмелился бы вступить с ним в рукопашный бой.

Рене с легкостью мог бы прикончить его ружейным выстрелом, однако он намеревался не убивать его, а взять живым.

— Живым! Живым! — крикнул он и бросился к разбойнику, рискуя получить пулю, которой был заряжен его карабин.

Но, прежде чем Рене успел добежать до него, тот самый солдат, которого он отправил в качестве посланца, изловчился и, прокравшись сквозь густые заросли и находясь под прикрытием дерева, ударил разбойника штыком в грудь.

Такконе вскрикнул и, выронив из рук карабин, упал, как если бы был мертв; но, когда его победитель приблизился к нему и наклонился, чтобы отрезать голову, оцененную в тысячу дукатов, Такконе распрямился, словно змея в прыжке, сжал его в своих объятиях и кинжалом, который прятал в руке, ударил между лопаток; оба испустили дух одновременно, застыв в объятиях ненависти, похожие на братские объятия.

Рене позволил своим солдатам отрезать Такконе голову и разграбить деревню Паренти, а затем предать ее огню.

Такого рода дела его не касались: он выгнал кабана из логовища и убил его. Добыча полагалась другим.

На другой день Рене возвратился в Катандзаро. Генерал Ренье, вернувшийся туда же после того, как им был взят Котроне, увидел над городскими воротами Катандзаро железную клетку с головой Такконе.

По прибытии он тотчас же вызвал Рене.

— Дорогой граф, — произнес он, — я получил известия от вас при въезде в город; вы поместили над воротами голову, сказавшую вместо вас все. Ну а я, со своей стороны, получил письмо от короля, свидетельствующее о том, что его величество не оставляет нас без поддержки. Он намерен отправить к нам две или три тысячи солдат и маршала Массену; более того, адмирал Альман и контр-адмирал Космао, вероятно, уже отплыли из Тулона; они сделают остановку в Калабрии, а затем разместят гарнизон в Корфу.

Однако генерал Ренье ошибался в своих надеждах.

В то самое время, когда Альман и Космао отплыли из Тулона, очередной английский флот вышел из Мессины, намереваясь захватить Искью, точно так же, как прежде был захвачен Капри. Король Жозеф оставил при себе маршала Массену и ограничился тем, что отправил своему генералу, командовавшему в Калабрии, бригаду королевских гвардейцев и два только что сформированных полка, Ла-Тур-д’Овернский и Изенбургский, под командованием генерала Салиньи. Все это, благодаря тому что была открыта дорога от Лагонегро до Кампо делла Корона, позволяло установить сообщение между Неаполем и войсками генерала Ренье.

По новой дороге можно было перевозить артиллерию и боеприпасы.

Теперь речь шла о том, чтобы захватить Шиллу и Реджо, где англичане разместили гарнизоны, наполовину английские, наполовину повстанческие.

Наполеон торопил с захватом этих двух городов: пока они оставались в руках англичан, экспедиция на Сицилию была невозможна.

Французские войска двинулись на Шиллу.

Рене попросил разрешения встать вместе со своими стрелками во главе колонны; просьба была удовлетворена тем охотнее, что его пятидесяти солдатам в итоге удавалось стрелять лишь пулями из собственных запасов и никогда не промахиваться.

Они расположились на высотах у Шиллы, которая вскоре была окружена, вследствие чего стали происходить лишь отдельные стычки между вольтижерами и разбойниками, бродившими в окрестностях города.

Одна из таких стычек повлекла за собой происшествие, ставшее достаточно заметным событием в жизни Рене. В плен были взяты двенадцать мятежников, а поскольку все они оказались отъявленными разбойниками, долго разбираться с ними не стали, и взвод, в руки которого они попали, уже заряжал ружья, чтобы расстрелять их.

Как раз в это время мимо проходил Рене со своей ротой стрелков, и внезапно ему послышалось, будто кто-то окликнул его по имени: «Граф Лео!»

Голос донесся с той стороны, где стояли разбойники.

Рене подошел ближе, и, поскольку он стал глазами искать среди них того, кто мог его окликнуть, один из разбойников шагнул вперед и сказал ему:

— Извините, господин граф, но перед смертью я хотел попрощаться с вами.

Рене, которому голос и лицо этого человека показались знакомыми, внимательно посмотрел на него и узнал того самого разбойника из Понтинских болот, который позднее предстал перед ним с повязкой на глазу, переодетый мельником, и служил ему проводником, пока они не вышли к расположению французской армии в тот день, когда состоялась битва у Санта Эуфемии.

— Черт возьми! — воскликнул Рене, оглядевшись по сторонам и увидев, в каком положении оказался разбойник. — Думаю, ты неплохо придумал окликнуть меня.

Он отвел в сторону лейтенанта, командовавшего взводом, и, обратившись к нему, сказал:

— Дружище, не могли бы вы оказать мне любезность, передав в мое распоряжение человека, с которым я только что разговаривал? Или мне следует попросить генерала Ренье, чтобы он дал вам такое разрешение?

— По правде сказать, господин граф, — беззаботным тоном ответил лейтенант, — одним больше, одним меньше — от этого королю Жозефу ни хуже, ни лучше. К тому же, если вы просите у меня этого человека, то ведь наверняка поступаете так не из дурных побуждений. Так что возьмите его, и пусть это станет свидетельством восхищения, которое мы питаем к вашему патриотизму и вашей храбрости.

Рене пожал лейтенанту руку и спросил его:

— Могу я подарить что-нибудь вашим солдатам?

— Нет, — ответил тот, — все они единодушно выступили бы за то, чтобы отдать вам этого негодяя, но никто из них не высказался бы за то, чтобы продать вам его.

— Ну что ж, — промолвил Рене, — вы славные люди, друзья мои.

— Развяжите этого человека, — приказал офицер своим солдатам.

Разбойник крайне удивился тому, что его развязывают.

— Ну а теперь, — сказал ему Рене, — пойдем со мной.

— Куда вам будет угодно, господин офицер, вот он я. И разбойник, вне себя от радости, последовал за Рене. Когда они отдалились от того места, где разбойника должны были расстрелять, Рене сказал своему пленнику:

— Ну а теперь смотри: по эту сторону — горы, по ту — лес; выбирай, что тебе больше нравится, ты свободен.

Разбойник задумался на несколько мгновений, а затем, покачав голову и топнув ногой, произнес:

— А вот и нет! Предпочитаю быть вашим пленником. Уже раз двадцать я видел смерть, стоя то под дулом пистолета, то у висельной петли, то под прицелом дюжины ружей, и нахожу эту кумушку такой безобразной, что не желаю впредь иметь с ней дело. Так что лучше оставьте меня у себя, я буду вашим проводником, вам ведь известно, что я знаю здешние дороги; если вам нужен слуга, ну что ж, я буду слугой, стану заботиться о вашем оружии и вашей лошади. А леса и горы — с меня достаточно!

— Ну что ж, ладно! — сказал Рене. — Я беру тебя с собой, и если ты будешь вести себя правильно, на что я надеюсь, то вместо наказания тебя ждет впереди вознаграждение.

— Я сделаю все, что в моих силах, — ответил разбойник. — И если мне не удастся вернуть вам все, что я вам должен, то это случится не по моей вине.

Войска достигли места, где предполагалось сделать привал. То была вершина холма, который господствовал над обширной местностью и с которого взору одновременно представали Шилла, берега Сицилии, мыс Реджо, Липарские острова и, словно облачко на горизонте, — остров Капри.

Начиная с этого места дорога становилась непроходимой для артиллерии, ибо на каждом шагу ее перерезали горные потоки, сбегавшие с горного массива Аспромонте.

Генерал Ренье созвал совет, чтобы найти выход из этого затруднительного положения, и все высказали свои предложения, но ни одно из них не было приемлемым; тем не менее требовалось принять решение, и тем более срочно, что место, где остановились войска, оказалось под огнем нескольких сицилийских канонерских лодок, курсировавших вдоль побережья; некоторые из них даже встали на шпринт у самой береговой линии, напротив Пимпинелло.

Они вели настолько плотный и прицельный огонь, что генералу пришлось выдвинуть на огневую позицию свои 12-фунтовые пушки.

Через полчаса меткий огонь французских орудий заставил смолкнуть пушки на вражеских судах и прочесал их палубы, но, поскольку эти лодки не предпринимали никаких действий, чтобы удалиться от берега, им стали кричать, чтобы они сдавались.

Однако, ко всеобщему удивлению, никто не появился на палубе, чтобы ответить на это требование, повторенное трижды.

Уже был отдан приказ потопить их, как вдруг к генералу подошел Рене и что-то сказал ему на ухо.

— Да, в самом деле, — ответил генерал, — это возможно; давайте.

В то же мгновение Рене, беседовавший перед тем со своим разбойником, скинул с себя на берег мундир и рубашку и прыгнул в воду, намереваясь заставить командующего канонерскими лодками сдаться.

Командующий канонерскими лодками не ответил на требование генерала Ренье, поскольку оно прозвучало по-французски, а он, будучи англичанином, попросту его не понял.

Рене догадался о причине этого молчания; подплыв к лодкам на расстояние в половину ружейного выстрела, он по-английски повторил им требование сдаться.

Они тотчас же спустили флаг.

На борту каждой из них было по двадцать матросов и 24-фунтовая пушка.

Генерал Ренье направился навстречу молодому человеку, который возвращался к нему, мокрый с головы до ног.

— Вы хороший советчик, Рене, — промолвил генерал. — Ступайте переоденьтесь и приходите искать вместе с нами средство подтянуть нашу артиллерию к Реджо.

— Генерал, — ответил Рене, — я ровно сейчас был занят тем, что искал такое средство и, если вы разрешите мне отлучиться часов на двенадцать или пятнадцать, надеюсь вернуться с хорошими новостями.

— Ладно, — согласился генерал. — Опыт подсказывает мне, что лучше позволить вам действовать, нежели обращаться к вам за советом.

Десять минут спустя два крестьянина, шедшие, похоже, из Пиццо, прошли шагах в пятидесяти от генерала и углубились в горы.

Генерал, приняв этих крестьян за лазутчиков, приказал догнать их, но один из них приподнял шляпу и генерал узнал в нем Рене.

CXVII РЕНЕ НАПАДАЕТ НА СЛЕД БИДЗАРРО В ТОТ МОМЕНТ, КОГДА НИКАК ЭТОГО НЕ ОЖИДАЛ

Это и в самом деле был Рене, который в сопровождении своего нового слуги добрался до вершины горы, чтобы посмотреть, не проще ли засыпать ложбины, образованные горными потоками, там, где эти потоки берут свое начало, а не в середине горы или у ее подножия.

И действительно, достигнув подножия Аспромонте, Рене понял, что спуск к Реджо не представляет никаких трудностей и что понадобится всего неделя работы, чтобы подтянуть осадную батарею к городу и установить ее в четверти пушечного выстрела от его стен.

Подойдя к Реджо на расстояние около одного льё, Рене и его проводник убедились, что дорога по мере приближения к городу становится все проходимее; теперь дело было за тем, чтобы доставить эту добрую весть генералу!

Тем временем, однако, спустилась ночь, и, будь Рене один, ему ни за что не удалось бы отыскать обратной дороги, но с таким опытным проводником, какой у него теперь был, подобных неприятностей опасаться не приходилось.

И потому, нисколько не тревожась из-за быстрого наступления темноты и не принимая особых мер предосторожности, они вдвоем уселись у подножия дерева и, укрытые лишь зеленым пологом леса, принялись спокойно ужинать.

Внезапно посреди ужина Рене ощутил, что его спутник опустил руку ему на плечо и одновременно приложил палец к губам, давая ему знак хранить молчание.

Рене смолк и прислушался.

Послышались тяжелые шаги, как если бы кого-то тащили против его воли, а потом глухие и неразборчивые звуки, словно кто-то протестовал против совершаемого над ним насилия.

Затем они увидели двух мужчин со связанными руками и с кляпами во рту, которых подтащили к дереву, достаточно прочному, чтобы послужить им виселицей.

Потому они и противились, не желая следовать за своими убийцами, ибо не было никаких сомнений в том, что те, кто их окружал, намеревались повесить их, и подтверждением этому служили неразборчивые крики, которые издавали бедняги.

Рене стиснул руку своему спутнику.

— Не беспокойтесь, — прошептал тот, — я знаю этих людей.

Как уже было сказано, двух крепко связанных человек тащили пятеро, так что сопротивление было недолгим: несчастные не могли защищаться. Им накинули на шею веревки со скользящей петлей. Один из убийц, по виду погонщик мулов, взобрался на дерево, закрепил веревки на разных ветвях и с помощью своих соумышленников, которые приподнимали бедняг снизу, стал тянуть их вверх; в итоге менее чем за десять минут оба несчастных были повешены.

Ни единого вздоха не вырвалось из уст Рене, испытавшего сильнейшее отвращение при виде этой гнусной смерти.

Когда зрители и исполнители этой казни убедились, что повешенные больше не дышат, они разошлись в разные стороны: четверо продолжили путь в Реджо, а пятый, оставшийся в одиночестве, хотел было двинуться в обратный путь, как вдруг новый слуга Рене выскочил из леса и позвал:

— Орландо!

Тот, кого он окликнул, никакого участия в повешении не принимал, но наблюдал за ним с величайшим интересом и покинул место казни лишь после того, как убедился, что его враги мертвы.

Он схватился за кинжал и повернулся в ту сторону, откуда прозвучал голос.

— А, это ты, Томео? — произнес он. — Какого черта ты здесь делаешь?

— Да вот наблюдаю за тем, что делаешь ты; сам-то я ничего не делаю.

— Надеюсь, ты не сделался добропорядочным человеком? — насмешливо спросил Орландо.

— Вот тут ты ошибаешься; по крайней мере, я предпринимаю все возможное, чтобы им стать. Но кто эти бедолаги, которых вы так жестоко удавили?

— Мерзавцы, не признавшие моей подписи: я выдал пропуск тем славным погонщикам мулов, что на глазах у тебя продолжили сейчас путь в Реджо. Несмотря на договоренность между мной и Бидзарро признавать подписи друг друга, люди из его шайки остановили этих бедняг и обчистили их до нитки. Тогда они вернулись ко мне, требуя разобраться с грабителями. «Отведите меня к Бидзарро», — сказал я им. Они привели меня к нему. «Послушай, кум, — сказал я ему, — твои люди пренебрегли моей подписью, и я должен наказать их в назидание другим». Бидзарро велел мне рассказать всю историю, и, пока я рассказывал, он окончательно захмелел. Наконец он сказал: «Расправься с виновными, кум, но только делай это быстро, ты ведь знаешь, что я не люблю, когда меня беспокоят во время ужина». Я позвал моих погонщиков, стоявших за дверью; они опознали грабителей, и Бидзарро отдал их мне, ну а ты видел, что я с ними сделал.

Тем временем Рене подошел к опушке леса и услышал все сказанное Орландо.

— Выпей с нами по глотку, дружище, — крикнул ему Рене.

Вздрогнув, Орландо обернулся и увидел человека, державшего за горлышко бутылку.

Он вопросительно взглянул на своего приятеля, который знаком дал ему понять, что этому новому действующему лицу, появившемуся на сцене, вполне можно доверять.

Рене протянул ему бутылку, прежде отпив из нее несколько глотков, чтобы у него не возникало никаких сомнений по поводу содержавшегося в ней напитка, и поинтересовался у разбойника некоторыми подробностями, касавшимися его друга Бидзарро.

Орландо, которому вино пришлось по вкусу и который не видел никаких причин скрывать то, что он знал о Бидзарро, дал Рене все сведения, какие того могли интересовать. И, поскольку час был уже поздний и Рене узнал все, что ему хотелось узнать, он первым напомнил своему спутнику, что им пора возвращаться.

Они допили бутылку и расстались, пожав друг другу руки и оставив за спиной у себя дерево, обремененное гнусными плодами, которые в одночасье выросли на его ветвях.

Два часа спустя Рене вступил в лагерь.

На рассвете следующего дня граф Лео явился к генералу Ренье.

Генерал уже проснулся и, сидя в кровати, с озабоченным выражением лица размышлял над картой Калабрии.

— Генерал, — рассмеявшись, сказал ему Рене, — не ломайте себе голову над географическими картами: я нашел дорогу, по которой ваши пушки покатятся, словно по бильярдному столу. Через две недели мы начнем обстреливать Реджо, а еще через три дня он будет взят.

Генерал спрыгнул с кровати.

— Я не ставлю под сомнение ваши слова, дорогой граф, — промолвил он, — но в подобных делах лучше все увидеть своими глазами.

— Нет ничего проще, генерал. Одевайтесь, а я дам команду своей роте, и, если место, куда я вас отведу, вам понравится, мы перебросим туда всю армию, оставив вокруг Шиллы лишь те войска, какие необходимы для ее осады.

— А что, если мы пойдем туда втроем? — спросил генерал.

— О нет, генерал; я не могу взять на себя такую ответственность, — ответил молодой человек. — Со своими пятьюдесятью солдатами я ручаюсь за вашу жизнь, а если мы поедем втроем, я поручусь лишь за то, что меня убьют прежде вас, но поскольку вам от этого никакого толку не будет, лучше, на мой взгляд, вернуться к моему предложению.

Через пятнадцать минут, когда генерал Ренье вышел во двор, он увидел пятьдесят стрелков графа Лео, которые стояли возле составленных в козлы ружей.

Он бросил взгляд на весь этот парад и, обращаясь к Рене, произнес:

— Мой дорогой, вы прекрасно понимаете, что с подобной свитой мы не сможем скрыть нашу экспедицию. Так что входите, давайте позавтракаем вместе, а я тем временем распоряжусь, чтобы вашим солдатам раздали несколько бутылок вина.

Получаса хватило на то, чтобы все приготовились к выступлению.

На этот раз Томео выбрал не ту дорогу, что накануне, а другую, проходимую для лошадей.

Около девяти часов утра отряд достиг вершины Аспромонте, и все убедились, что, если откатить пушки обратно к Маиде, там можно будет отыскать дорогу, которая ведет на вершину горы, и уже оттуда, двигаясь от одной возвышенности к другой, легко доставить артиллерию на вершину Аспромонте.

Такому опытному человеку, как генерал Ренье, хватило одного взгляда, чтобы понять, что никакого иного способа добраться с осадной артиллерией до Реджо, кроме предложенного его молодым помощником, не существует.

Соответственно одной части армии было приказано встать лагерем на вершине горы, а другой — оставаться на побережье, чтобы противодействовать высадкам англичан.

Как только Рене увидел, что инженеры и артиллерия принялись за дело, он попросил у генерала Ренье разрешения отлучиться на две недели.

— Если это секрет, — сказал генерал Ренье, — я ни в коем случае не хочу принудить вас, чтобы узнать его, но, если это можно доверить другу, я прошу вас сказать, что вы намерены делать.

— О Бог ты мой! — ответил Рене. — Да все очень просто! Представьте, когда я обедал у его превосходительства военного министра Саличети, разговор зашел о главаре разбойников по имени Бидзарро. О нем рассказывали нечто ужасное, и герцогиня ди Лавелло, дочь военного министра, взяла с меня слово, что я пришлю ей голову этого чудовища. Все последнее время я был озабочен этой мыслью, но лишь вчера у меня появились определенные известия о нашем молодце. Но, поскольку он представляется мне весьма хитрым мерзавцем, я прошу у вас целых две недели, да и то не ручаюсь, что доставлю его вам со связанными руками и ногами.

— Могу я что-нибудь сделать для вас в это время? — спросил генерал.

— Право, генерал, было бы весьма любезно с вашей стороны, если бы вы заказали изящный плетеный короб из оливковых ветвей или дубовых корней, украшенный вензелем герцогини ди Лавелло, чтобы мы могли отправить ей голову дона Бидзарро в достойном гробу.

CXVIII ОХОТА НА РАЗБОЙНИКОВ

Уже после того, как Рене поклялся герцогине ди Лавелло прислать ей голову Бидзарро, разбойника вытеснили из окрестностей Козенцы на самый край Калабрии.

Там существует лес под названием Ла Сила, тропы в котором известны лишь разбойникам и местным жителям. Бидзарро укрылся в этом лесу и без промедления стал являть там новые примеры своей жестокости, которая так поупражнялась на добропорядочных горожанах и простых бедняках, что настроила против него даже тех, кто обычно выступал пособником разбойников.

Но ему требовалось не только вызвать ненависть к себе со стороны местного населения, но еще и сделать всю свою банду до такой степени ненавистной, чтобы ни одному из его приспешников не пришла в голову мысль выдать своего главаря, дабы добиться пощады, ибо каждый из них совершил такое количество преступлений, что был недостоин всякого снисхождения.

И в самом деле, молодой пастух, виновный в том, что его силой заставили послужить проводником у солдат, преследовавших Бидзарро, был пойман и убит этими людьми, причем каждый из них должен был нанести ему удар ножом.

После сорок девятого удара молодой человек был еще жив; пятидесятый, нанесенный Бидзарро, его прикончил.

Затем этот кровавый мясник разрубил тело убитого на столько кусков, сколько людей было в его банде, сложил всю эту еще трепещущую плоть в большой котел и сварил суп, а затем заставил каждого съесть по нескольку ложек отвара и по куску мяса.

У него было два огромных сторожевых пса; он не кормил их три дня, а затем отдал им на растерзание двух безоружных и нагих офицеров национальной гвардии Монтелеоне и несколько минут наслаждался зрелищем одного из тех античных боев, в каких христиане сражались против диких зверей.

Вначале пленники пытались спастись бегством, но, увидев, что у них нет никакой надежды уклониться от встречи с разъяренными голодными врагами, первыми набросились на них, пытаясь разорвать их на части и отвечая укусами на укусы; однако страшные зубы сторожевых псов вонзались в плоть несчастных, тогда как их собственные зубы едва могли надкусить жесткую шкуру четвероногих.

В итоге против Бидзарро ополчился весь край, и каждый поклялся содействовать его гибели в меру своих возможностей.

Томео не был знаком с ним и никогда не находился под его командованием. Он был одним из тех, кто относится к разбою как к ремеслу, занимается им достойным образом, грабит, по необходимости убивает, но не совершает бесполезных преступлений.

И потому, когда Рене позвал его и обратился к нему за советом, он не увидел никаких затруднений в том, чтобы отдать себя в его распоряжение и способствовать поимке Бидзарро, если такая возможность представится.

Для начала требовалось узнать, где находился в то время Бидзарро; сделать это было поручено Томео, который испросил три дня на то, чтобы предоставить достоверные сведения.

Томео питал твердую надежду раздобыть эти сведения еще и потому, что какое-то время орудовал в лесах Ла Силы вместе с известным разбойником по имени Парафанте.

Томео вернулся на другой день вечером.

Он выяснил, где укрывался разбойник.

Его внимание привлекла старая женщина, проливавшая слезы у подножия дерева; он подошел к ней, расспросил ее и узнал, что это была мать того самого молодого пастуха, которого так жестоко убил разбойник.

Узнав, с какой целью Томео расспрашивает ее, старуха поклялась отдать тело и душу во имя того, чтобы отомстить за сына, назначила Томео встречу через день вечером и взялась добыть самые точные сведения о разбойнике.

Томео вернулся и сообщил эту новость Рене, который встал во главе своих пятидесяти бойцов и, проявляя присущее ему доверие к Томео, последовал за ним.

Старуха ждала в назначенном месте.

Томео и Рене подошли к ней вдвоем.

Она весьма точно указала Томео место, где Бидзарро намеревался провести ближайшую ночь, и, когда Томео понял, что он достаточно осведомлен, они удалились.

Рене и пятьдесят его солдат заняли позицию и, как только спустилась ночь, зажгли факелы и стали прочесывать лес.

Но все оказалось напрасно: они лишь встревожили испуганных птиц и подняли диких зверей.

Тем не менее, поскольку было обнаружено место стоянки и в потухших кострах еще светились раскаленные угли, Томео и Рене остались в убеждении, что полученные ими сведения были точными, но пятьдесят бойцов Рене были замечены и столь многочисленный отряд вызвал у разбойников тревогу.

Попытку следовало повторить.

И она была повторена.

На сей раз Бидзарро и его люди были застигнуты в указанном месте, но часовые, расставленные вокруг бивака, подняли тревогу; завязалась ружейная перестрелка, не имевшая никаких последствий, кроме того, что в ней был убит один разбойник.

Тем временем слух о начавшейся охоте на Бидзарро разнесся по окрестностям.

Какое-то время Бидзарро был владыкой всего этого края.

Когда генерал Ренье был разбит в сражении у залива Санта Эуфемия и ему пришлось отступить в Базиликату, Нижняя Калабрия оказалась в руках разбойников.

И тогда Бидзарро совершил триумфальное вступление в Пальми, о котором вспоминают в этих краях еще и сегодня и которое явилось вершиной его разбойничьей славы.

Он въехал туда по главе сотни конников, сопровождаемый многочисленной бандой пеших разбойников, был принят под великолепным балдахином местными властями и духовенством и при огромном стечении народа, сбежавшегося из всех соседних деревень, препровожден в церковь, где в честь законности его полномочий был отслужен торжественный молебен. Праздник завершился криками: «Да здравствует король! Да здравствует Мария Каролина! Да здравствует Бидзарро!»; правда, этот тройственный приветственный возглас вызвал усмешку у некоторых неблагонамеренных умов.

Загрузка...