ГАНСУ АНДЕРСЕНУ
ЧАРЛЬЗУ ДИКЕНСУ
ФРАНСИСУ ЖАММУ
Уж был в тумане облик Отчий.
Предсмертная пронзила дрожь,
Когда раскрыл великий зодчий
Свой мудрый и простой чертеж.
Он снова спас меня от смерти,
Благой и благосклонный друг,
И точным циркулем он чертит
Мой тесный бесконечный круг.
И я, ликующий безмерно,
Вошел и, став в своем кругу,
Смотрю на этот контур древний –
На плоскость, хорду и дугу.
Сменяя смертное томленье
На крепкий труд великих дней, –
Не нас, не нас страшит паденье
И грохот мировых камней.
И я, начавши созиданье,
Его продолжу средь высот,
И тяжкое земное зданье
Свой купол к небу вознесет.
О, будь не милостив, но строже,
И дай свой замысел постичь –
Для будущей храмины Божьей
Я – первый праведный кирпич
Я осудил себя единогласно…
О, с приговором моего суда,
Душа моя, согласна ты, – согласна…
Душа моя, ты мне прощаешь, – да…
На годы осудив себя, на годы,
Я думал: цепи до крови натрут…
Душа моя, все ширится свобода,
Все легче и все плодотворней труд.
И капли слез мешают видеть мир,
Но мир иной провидится чрез плачи –
Ни я, ни ты, никто не будет сир,
Увидя мир сквозь капли слез незрячих.
Пусть воздух и света пелены
От нас скрывают лица, вещи, тени –
В незрячей капле запечатлены
Вся вещь и все лицо без средостений.
Пусть видишь ты, взглянув на вещь, на ту,
Объем и плоскость, и углы тупые –
Ведь плачущий ты смотришь в темноту,
В которую не смотрят и слепые.
Пусть веки мы смежим еще не раз,
Отягощенные и налитые болью –
Ведь темнота целительна для глаз,
Когда глаза сочатся слезной солью.
Вот почему, мой друг, когда-нибудь
Ты улыбнешься мне непринужденно.
А я скажу – поверь, и не забудь,
Что всякая печаль слепорожденна.
Что капли слез мешают видеть мир,
Но мир иной провидится чрез плачи,
И что никто, никто не будет сир,
Увидя мир сквозь капли слез незрячих.
Не пишется сегодня… и не надо…
Но я подумал, Музе вопреки:
Мы для стихов, как грешники для ада, –
И вот уже четыре есть строки.
А пятая – всем праведникам в мире…
Шестая – о, взгляните же сюда…
Седьмая – мы терзаемся на лире…
Вот восемь строк для страшного суда.
Хорошо, что на свете есть мамы,
Братья умные, нежные сестры —
Даже самый дурной и упрямый
Любит близких любовью острой.
Хорошо, что есть кроткие дети,
Есть и девушки и подростки —
Значит мы не напрасно на свете
Доживаем до старости жесткой.
Хорошо, что есть добрые жены,
Есть приятели, или подруги –
Каждый может, болезнью сраженный,
Попросить о последней услуге.
Только тем, кто страдает без друга,
Очень плохо, но слову поверьте —
Вам поможет простая услуга
Нелюбимой, но любящей смерти.
Закройте шкаф… О, бельевой сквозняк…
Как крепко дует ветер полотняный…
Да, человек раздевшийся — бедняк,
И кровь сочится из рубашки рваной.
Мне кажется, что эти рукава
Просили руку у веселых прачек,
Что эта грудь, раскрытая едва,
Сердечко накрахмаленное прячет.
Да, человек так некрасив в белье
И так прекрасен в платье неубогом.
Лишь ангелы в пресветлом ателье
Стыдливые позируют пред Богом.
Но у рубашек нет своих голов,
Кто их отсек, – тяжелые секиры…
Разделся я, и вымыться готов,
Но — Иорданом потекла квартира…
О, я иду сквозь комнатный туман
При шумном плеске кранных ликований
И ждет меня Креститель Иоанн
Крестить в горячей белоснежной ванне.
О, в пенной седине пречистый муж, –
Я пред тобой, застенчивый и голый,
И брызжет ореолом мелкий душ,
И надо мной летает белый голубь…
Стоять у изголовья всех здоровых
И неголодным отдавать еду,
Искать приют всем, кто имеют кровы,
И незовущим отвечать – иду.
Любить того, кого уже не любишь,
И руки незнакомым пожимать,
Не пить воды, которую пригубишь,
И с взрослыми беседовать, как мать…
Одни и те же каменного улья
Нас давят стенки или потолки,
Но мы на двух, на двух разложим стульях
Мои одежды и твои чулки.
И нежности у нас настолько хватит,
Что, простыни прохладные постлав,
Мы ляжем на несдвинутых кроватях,
Друг другу сон спокойный пожелав…
Почувствовавши плотские уколы,
Отрадно будет зубы крепко сжать,
И на матрасе тощем и бесполом
Под девственною простыней лежать.
И нас разделит навсегда без болт
Не грозный ангел острием меча,
Но деревянный неширокий столик
И белая на столике свеча….
О, пусть из тела моего не вышли
Всем демоны, которых веселю –
Ведь если я спрошу тебя: ты спишь ли,
А ты ответишь: нет, еще не сплю.
То сдержанный мой голос будет суше,
Чем серый пух подушек пуховой,
Чтоб услыхать и без волненья слушать
Целующий и сонный голос твой…
Твой воротник, как белые стихи,
И смокинг твой, как чистовик рассказа.
А я одет… Ах, брюки так ветхи
И мой пиджак не сделан по заказу…
Я осмотрел твой шкаф и твой комод,
И мы стоим перед зеркальной дверцей…
Ты – милый франт, а я – почти урод.
И старомоден, как цветы и сердце.
Старик! Тебе не тяжело мешки
Таскать под ослабевшими глазами,
И вызывать улыбки и смешки
Внезапно заблестевшими глазами…
Слеза дрожит, слеза, дрожит слеза,
Поблескивая тепловатым блеском,
Туманя ослабевшие глаза,
Пока рука ее не сбросит резко…
Старик! Зачем ты наложил в мешки
И под глазами бережешь болезни,
Излишества, наследственность, грешки, –
Закон возмездья, о, закон железный.
А я иду с большим мешком добра,
Под тяжестью его согнулись ребра,
И есть в моем большом мешке дыра,
И сыпется добро, и в руки добрых…
Съедая за день высохший сандвич
И думая о чае, как десерте,
С тобой ходил я всюду, как сандвич
С плакатами о нежности и смерти.
Вниманье… у меня… последний час…
Доступно бедным… но не распродажа…
Ты в сотый раз читала, огорчась,
Тогда как все не примечали даже.
О, темные ночные разговоры,
Незримые, незримые слова…
Во мраке с головою голова
Беседуют, как опытные воры…
Ужасный час… На собственной подушке
К законной страже каждый приступил,
И слышен скрип убийственнейших пил,
И сыпятся секретнейшие стружки…
О, как чарует песней лебединой
Под наволочкой лебяжий пух,
И лебедь умирающий распух,
И умер по бокам и в середине…
Ужасный час… Двуспальная скамья
О, для неподсудимых… Ночью судной
Все ангелы сидят на белых суднах…
Спокойной ночи вам желаю я.
Сплелись мужской и женский голоса,
Запутался, оправдываясь голос,
И отсекает голосящий волос
Ее косы о, смерть, твоя коса…
Я полагал, что нервные припадки
Давно прошли… Всего их было семь…
И я, на слезы и на нежность падкий,
Почти спокоен… Сплю, пишу и ем…
Но был восьмой припадок… Я сегодня
Так долго бился… И мой страх воскрес…
Тебя уж нет, но есть любовь Господня…
Мне помогли молитвы и компресс.
По кладбищу хожу веселый,
С улыбкой светлой на губах,
Смотря как быстро новоселы
Устроились в своих гробах.
На кладбище всегда веселье –
Ко всем, кто бесприютно жил,
Пришел на праздник новоселья
Живущий выше старожил.
Я не люблю оранжереи,
Где за потеющим стеклом
Растенье каждое жирея
Зеленым салом затекло.
И, к грядкам приникая ближе,
Цветов прожорливые рты
Навозную вбирают жижу
В извилистые животы…
О, если бы стеблям высоким
При свете газовом не зреть,
Не пить химические соки
И за стеклом не ожиреть.
А солнечный остроконечник
Очистил бы своей водой
Благоухающий кишечник
Цветов пресыщенных едой…
Чрез струны железные лиры
Я видел при утренних звездах
Как взвеяли ангелов клиры
Крылами и пением воздух,
И я, прижимаясь к железной
Струне у подножья лиры,
Смотрел, преклоненный и слезный,
На воздух и пенье, и клиры…
Я на соломинку чужого глаза
Указываю редко и с трудом,
Зато из бревен моего я сразу
Построить мог бы превысокий дом.
Он был бы выстроен в ужасном стиле,
Но подивился бы бездушный мир,
Узнав, что всех бездомных разместили
По светлым комнатам моих квартир.
Имелись бы в нем платье, обувь, пища,
Конечно, все простое – я не Крез.
Но тот, кто грязен был, тот стал бы чище,
Кто духом пал, тот скоро бы воскрес.
А для больных в нем были бы палаты,
Поправились бы все, в конце концов.
И я не брал самой низкой платы
За право жизни от своих жильцов.
Вы спрашиваете – который номер,
И улицу… Зачем Вам, Вы – богач.
Я не скажу. А полицейский – помер.
Бедняк – тебе же я скажу – не плачь.
Так я живу. О, что-то строят руки,
А что – не вижу, даже и во сне.
Не из-за бревен ли я близорукий.
Закрыв глаза, смотрю через пенсне.
Ребенок, ушибившись, плачет
И трет синеющий ушиб,
Но что удар смертельный значит
Для тех, кто столько раз погиб,
А мать ребенка утешает
И на руки его берет,
Но что же значит боль большая
Для тех, кто столько раз умрет…
Катушка ниток – шелковая бочка
Но я не пью и не умею шить.
Игла, пиши пронзающую строчку:
Как трудно шить, еще труднее жить.
Дрожит рука твоей ручной машины,
И ваши руки я поцеловал…
О, море, на тебя надеть бы шины,
Чтобы не громыхал за валом вал.
Катушка ниток заливает платье
Тончайшим белым шелковым вином, –
Ты говоришь – тебе за это платят…
Счастливая, ты здесь, а я в ином –
Материи нематерьяльный голос
О матери моей прошелестел…
Она любила, верила, боролась…
О, души голые одетых тел…
Прислушайся… Нет, то не грохот ветра,
То ветхий мир по дряхлым швам трещит.
Безмерна скорбь. Я не хочу быть мэтром.
И твой наперсток – мой последний щит.
Стою в уборной… прислонясь к стене…
Закрыл глаза…Мне плохо…обмираю…
О смерть моя… Мы здесь наедине…
Но ты – чиста… Тебя не обмараю…
Я на сыром полу… очнулся вдруг…
А смерть… сидит… под медною цепочкой…
И попирает… деревянный круг…
И рвет газеты… серые листочки…
И – поле злаков или трав –
Мое лицо – следы потрав,
И гибнут колос и листы,
Мое лицо – сгниешь и ты…
И леса или ветхой рощи
Мое лицо, о, будь попроще,
И ветром сломанные ветви
Мое лицо таит, заметьте…
И от сгнивающих растений
Мое лицо покрыли тени.
И, в небо простирая корни,
Мое лицо, о, будь покорней…
И плача и дрожа, как ива,
Мое лицо, ты некрасиво.
И как фальшивые цветы
Мое лицо не любишь ты…
В твоих объятьях можно умереть
От нежности, как от туберкулеза.
И на лицо твое смотреть, смотреть,
И улыбаться слабо и сквозь слезы…
Не бойся же меня руками сжать –
Просторно мне, как выпущенной птице,
Душой в твоих объятьях возлежать,
А телом тихо к небу возноситься…
Вымывшись и белую рубашку
На тело свежее надев,
Я вздохну спокойно и нетяжко,
Лишь едва заметно побледнев.
Мокрой щеткой волосы приглажу
Привычными движеньями руки,
И кривыми ножницами даже
У висков подрежу волоски.
Зеркало к своим губам придвинув,
Подышу на темное стекло,
Думая – я через час остыну,
А мое дыхание тепло.
Всматриваясь в пятнышки веснушек,
Я замечу желтую одну.
И взгляну на брови и на уши,
И на губы синие взгляну.
И поставлю зеркало обратно
На пыльное помятое сукно,
И сделаются сразу непонятны
Потолок и стены, и окно.
И прилягу на кровать устало
С тупеющею болью в голове,
И, пальцами впиваясь в одеяло,
Проглочу из трех крупинок две…
Пять месяцев я прожил без пенсне
И щурился, как всякий близорукий,
Но то, что видел, видел не во сне,
Мои стихи и радость в том поруки.
Но я не все в стихах своих раскрыл
И радуюсь не обо всем воочью –
Не два стекла, а пару белых крыл
Я пред глазами видел днем и ночью…
Богобоязненный семит,
Я целомудренней Онана,
Но терпкий аромат банана
Меня волнует и томит.
И не понять мою игру:
Я влажные раздвинул губы
И медленно вонзаю зубы,
Прокусывая кожуру.
Она упруга и туга,
Но смачивается слюною,
И мусульманскою луною
Уже не кажется дуга…
Я словно прикасаюсь к коже
И к девственному животу,
И снова ощущаю ту,
Что некогда томила тоже…
Но не луна… О, нет, не грудь
И не живот моей Эсфири…
Четыре лепестка, четыре
Осталось мягких отогнуть.
И мною обнаженный плод
Себя бесстыдно мне покажет.
И будет поцелуев слаже
Его благоуханный мед…
Над городом несется смерч,
А в глаз пылинка попадает…
Я испытал и жизнь и смерть,
И все-таки еще страдаю…
Корабль с людьми идет ко дну,
Но плавает средь бури пробка…
Люблю тебя, тебя одну,
И ты меня спасаешь робко…
Как утомлённый почтальон,
Идущий в тихом переулке,
Как церемонный котильон,
Звенящий в дедовской шкатулке.
Как солнечный пушистый снег,
Ногами загрязнённый очень,
Как лошади усталый бег,
Когда ей путь не укорочен.
Как женщина среди детей,
Не захотевшая ребёнка,
Как радостнее всех вестей
С любимым волосом гребёнка.
Как вымазанное лицо
Немолодого трубочиста,
Как выкрашенное яйцо
Пасхальной краскою лучистой.
Как холодеющий тюфяк
Под неокоченевшим телом,
Как одинокий холостяк
В публичном доме оголтелом.
Как разорвавшийся носок,
Заштопанный неторопливо,
Как юноша, что невысок,
И девушка, что некрасива.
Как проволочные венки
На торопливом катафалке,
Как телефонные звонки
И в чёрной трубке голос жалкий.
Как улыбающийся врач,
Болеющий неизлечимо,
Как утешение – не плачь,
Когда печаль необлегчима.
Как ангел Александр Блок,
Задумчиво смотрящий с неба,
Как полумёртвый голубок,
Мечтающий о крошках хлеба…
Ночь — женщина, мужчина — день,
Но есть часы — гермафродиты…
Вот этот час: ни свет, ни тень,
В нем нежность и суровость слиты…
Вот этот час: двуполый он,
Ни темен и ни светел воздух…
Не спишь, не созерцаешь сон,
Лежишь, но утомляет отдых…
Когда солдат встречается с солдатом,
И отдает ему по-братски честь —
Хотя различны их рождении даты,
Но смерть для них одна и та же есть.
А водолаз, спустившись с водолазом
По двум канатам на морское дно,
Там трудно дышат однородным газом,
Хотя у них дыханье не одно.
Когда матрос встречается с матросом,
Как ни была б полярна их земля,
Они легко без слов и без вопросов
Прочтут на шапках имя корабля.
А дерзкий вор, уговорившись с вором
О днях удачных и опасных краж,
Сообщнику покажет только взором
На магазин, на банк или гараж.
Когда рабочий говорит с рабочим,
Хотя бы и не из своей среды,
Их заставляет сблизиться короче
И общая усталость, и труды.
А два о чем-то спорящих ученых,
Различных догм, академий, тог,
Находят в цифрах неожесточенных
Спокойный довод и сухой итог
Любились семь часов, а спали два.
За час любви – сонливости минуты…
И, простыней прикрытая едва,
Потягиваешься во всю длину ты…
Нет, я не в силах о таких ночах
Писать стихи, и о таких рассветах…
Ты ртом меня ах, ртом терзала, ах,
Но разве рот твой утоляет это…
Чтоб стать ребенком, встану в темный угол,
К сырой стене заплаканным лицом,
И буду думать с гневом и испугом –
За что наказан я, и чьим отцом…
Я своего отца почти не помню,
Увы, не он меня так наказал,
Но сделается вдруг мой угол темный
Светлей, чем солнцем озаренный зал,
И предо мной сквозь грязные обои
И неправдоподобные цветы
Вдруг просияет небо голубое
И спросит голос – сын мой, это ты…
И я скажу, бросаясь на колени, –
Да, это я, и я хочу, отец,
В сердечных и душевных преступленьях,
Во всем тебе сознаться, наконец…
И я сознаюсь… словно перед смертью…
О, грех один… О, как сознаться в нем…
Сознаюсь… И возрадуются черти…
И стыд глубоким обожжет огнем…
Но строго скажет добрый голос отчий –
На этот раз прощу тебе грехи,
За то, что с каждым днем светлей и кротче
Свидетельствуют о тебе стихи…
И будем долго говорить друг с другом,
И я пойму, что я любим отцом…
Чтоб стать ребенком, встану в темный угол,
К сырой стене заплаканным лицом.
В четвертом этаже играют Баха,
А я живу на этаже шестом…
Смотрю на небо… Ни тоски, ни страха…
Сейчас я в настроении святом…
Мы ничего не знаем друг о друге,
Но нет на свете более родных…
Поют в еще невыученной фуге
Два голоса, и оба — неземных…
Я часто, написав свои
Стихи от горя или скуки,
Целую мысленно твои
Воображаемые руки.
И вспоминаю каждый раз —
О, только вспоминать осталось —
Как ты моих закрытых глаз
Легко и бережно касалась.
И я в себя сейчас опять
Вонзаю сладостные жальца.
Перецеловывая пять
Твоих когда-то теплых пальцев.
И суеверно дорожа
Своей мечтой, своею ложью,
Я чувствую — они дрожат
Все той же девственною дрожью.
Но кажутся еще бледней
И целомудренней, и строже,
И жилки синие видней,
Сплетающиеся под кожей…
Трава зеленая, как скука,
Однообразная навек,
Упала на землю, без стука,
Подкошена, как человек…
О, верьте мне или не верьте,
Но я попятился, как ужас,
Пред небом, что бледнее смерти,
И солнцем, что садится в лужах…
О, не смотри в оконную дыру,
Не упади в провал открытой двери,
И, чувствую, от страха я умру,
А ты смеешься, ничему не веря…
Не веришь ты, что за окном не двор,
И что за дверью не перила лестниц,
Но пустота, в которой до сих пор
Мяуканье пронзительное вестниц
О гибели не заградивших дверь,
О выпавших чрез окна без затворов,
И если шаг мы сделаем теперь,
То на лету мы задохнемся скоро…
О, неужели ты не видишь ту
Огромнейшую яму за порогом —
Остановись, не ввергнись в пустоту,
Тебя молю и заклинаю Богом.
Но ты не хочешь слушать и понять,
Уже одетый, ты спешишь спуститься,
А я не в силах ни тебя обнять,
Ни сам с собой торжественно проститься…
Я улицу покинул Ламартина
И поселился на твоей, Декарт…
Там все погибло… О, какая тина…
А здесь – премудрость глобусов и карт.
Но скучно жить среди книгохранилищ.
На глобусе гуляю и верчусь…
Я ангелу скажу – одно верни лишь.
Но как сказать не знаю, и учусь.
На деревянное яйцо
Кустарное мы не похожи,
Хотя живое взяв лицо
И разберем его и сложим.
И как за скорлупой яйца
Находят пестрые скорлупы.
За умным выступом лица
Есть выступ маленький и глупый…
Второе в первом, во втором
Лицо тупеющее третье,
И. словно шарик за шаром,
За лбом костлявый лобик встретим.
Когда без горечи и страсти,
Лишь вздрагивая иногда,
Лицо любимое на части
Мы разбираем без труда…
Но пусть над глубиной яиц
Последние замкнулись крышки,
Таятся в глубине всех лиц
Преравнодушные пустышки.
Во всех единые видны,
И, отразившиеся в душах.
Не мертвые, но холодны
Всей мертвенностью равнодушья.
Какая боль… Не воспаленье ль мозга…
Температура – тридцать девять, пять…
Что это! иглы, бритвы или розга,
Или венец терновый, чтоб распять…
О, о, о… Иглы колют, бритвы режут
И розга резко рассекает лоб…
Острее, медленнее, глубже, реже…
Иметь бы морфий, сразу помогло б…
Подобно крысам с корабля,
Лист за листом, шурша угрюмо,
Бежит из твоего, земля,
Еще не тонущего трюма,
И мы, рассудку вопреки,
Следим за тайным бегством этим,
И гибель ждем, как моряки,
И мужественно гибель встретим,
Хотя деревья и кусты
Без парусов темно-зеленых
Как мачты сделались пусты
Не от морских ветров соленых,
Хотя за волнами волна
Не кораблекрушений лютых
Дождями льются, льются на
Борта земли и на каюты,
Но только листьям, только им,
Понятно, что грозит нам вскоре,
И отчего мы так грустим,
Плывя в сентябрьское море,
И, словно крысы с корабля,
Лист за листом, шурша угрюмо,
Бежит из твоего, земля,
Еще не тонущего трюма…
Я мою руки… И кувшин Пилата
Льет воду в чашку с белоснежным дном…
О, мучаюсь… О, ждет меня расплата…
О, вся нечистота на мне одном…
Я поднял руки, чтобы видно было —
Опрятен и трудолюбив, и прав…
Все десять пальцев… серой кровью мыла…
Но мы чисты — одиннадцать Варрав…
Ах, бабочка между домами
Летала пред моим балконом,
И я — но это между нами —
Приветствовал ее поклоном.
Мне было так темно и душно,
Что я, следя за нею взглядом,
Хотел оставить равнодушно
Балкон и полететь с ней рядом.
Пускай нас понесет ветрило,
Прохладное под облаками,
И я держался за перила
Слегка дрожащими руками.
А если не свершится чуда,
То нижние увидят ставни,
Как выбросившийся отсюда
Я камнем упаду на камни.
Но бабочка взлетела выше
На крылышках светлозеленых,
И скрылась на соседней крышей,
Не видя моего поклона…
На некрасивых девушек и женщин,
Друзья, смотрите проще и нежней.
Мужчины любят их слабей и меньше,
Им чистый взгляд дороже и нужней…
А всех одетых бедно, не по моде,
И всех немного слишком старых дев
Пускай ваш взгляд прелесными находит,
Обняв, ощупав, обласкав, раздев…
И с омерзением приемлю,
И с отвращением смотрю
На прогнивающую землю
И безобразную зарю,
И небо пухнет надо мной,
И падаль чувствую дыханьем,
А утренний прозрачный гной
Мне отравляет обонянье.
И вялый трупный привкус этот
На языке моем во рту,
И запах солнечного света
Вновь вызывает тошноту,
И воздуха густое сало
Все горячее и жирней,
А ноги пачкаются калом
Травы, песка или камней.
Но я и шага не пройду,
Как, схвачен судорогой дикой,
Весь содрогаясь упаду,
Захлебывающийся криком…
В толпе я смерть толкнул неосторожно
И ей сказал: pardon, mademoiselle…
Она в костюме скромном и дорожном
Шла предо мной, как легкая газель…
И я увидел — косточки в перчатках
Роняют зонтик… Но проходят все…
Нагнулся я и поднял зонтик гладкий,
И смерть шепнула мне: merci, monsieur…
Собака кошку ненавидит
И гонится за ней везде.
А нас любви учил Овидий
И Тютчев – роковой вражде.
Животные, грызясь немудро,
Дружны бывают иногда.
И за любовью златокудрой
Есть сребровласая вражда.
Хозяйского не слыша гласа,
Животные грызутся вновь.
А за враждою златовласой
Есть среброкудрая любовь.
Собака кошку ненавидит
И не щадит ее нигде.
А нас любви учил Овидий
И Тютчев – роковой вражде…
Ноябрьские тюфяки
перестилаются над нами
Движеньем ледяной руки
Декабрьскими простынями,
И отсыревшие полотна
Свинцовым отблеском блестя,
Натягиваются неплотно,
Однообразно шелестя…
Пишу стихи при свете писсуара,
Со смертью близкой все еще хитря,
А под каштаном молодая пара
Идет, на звезды и луну смотря.
Целуются и шепчутся… Ах, дети…
А я не знаю, что совсем здоров,
Куда глаза от объявлений деть и
Все думаю – как много докторов…
Проходит пара медленно и робко
Чрез лунный свет и звездные лучи,
А я в железной и мужской коробке
Вдыхаю запах лета и мочи…
Вздыхают и задумались… Ах, кротко…
А я стою, невидимый для них,
Над черною и мокрою решеткой
Все думая – как мало не больных…
Журчит вода по желобкам наклонным
И моет дурно пахнущий фонтан,
Но безразличен городским влюбленным
И я, и смерть, и городской каштан…
О, русский Свифт… Я слабый Гулливер…
Меж лилипутов – в суете и гаме –
Ползет трамвай и зеленеет сквер…
И я боюсь в толпу ступить ногами…
Но где мой друг и где моя постель –
Во мне огромны нежность и усталость…
И я шагнул… чрез Сену… сквозь метель…
Страна гигантов – ты Россией стала…
Вы – Михаила Лермонтова брат.
Да, Вы его наследник самый ближний.
И верьте мне – я более чем рад
Так близко знать Вас в современной жизни.
В расцвете лет убит был Михаил,
И Вы – последний представитель рода.
О, Байрон тоже Вашим братом был:
В семье не без небесного урода.
Увы! погиб и он в расцвете лет,
И я боюсь за Вас, за фаталиста —
Вы трубку держите, как пистолет,
Как пистолет дымится трубка мглисто.
И пахнет порохом табачный дым,
За дымом — горы сумрачные стынут,
И под рассветным облаком седым
На камне ждет, кого-то ждет Мартынов.
А на стене у Вас висит ковер,
Мне чуждого, Вам близкого Кавказа,
И он для Вас цветист, как разговор,
Но для меня он страшен, как проказа…
Кавказ! Кавказ! О, снежная струна,
Не тающая на российской лире,
И под рукой у Вас гремит она,
И грозным эхом повторится в мире.
О, смутно постигает тот, кто вник
Во звуки Вашей яростной музыки,
Что нас ведет незримый проводник
Наверх по скалам роковым и диким…
Кавказ! Кавказ! О, ледяной хребет
Великих, средних, небольших поэтов,
И я даю Вам клятву и обет
Подняться с Вами к холоду и свету.
И я, и я бессмертным льдом согрет,
Его сверканьем ослеплен навеки…
Но должен я закончить Ваш портрет:
Пейзаж еще не видят в человеке.
Лицо… О, мраморные нос и лоб,
И золотые волосы и брови…
Но я не знаю, что сломить могло б
Сталь и железо Вашего здоровья.
И тело… Статен, невысок, нетолст,
Но как ни берегите и ни мерьте,
Ах, только фотография и холст
Его спасут от старости, от смерти.
Походка… Так идет спокойный зверь,
Так против волн плывет большая лодка,
Так движутся часы — прохожий, сверь –
Так волочится с каторжным колодка.
И жесты… Этот плавен, этот груб,
А этот полон грации несветской,
И складка умных мужественных губ
Вдруг содрогается в улыбке детской.
Душа… О, слово дивное душа…
Его произносить легко и страшно…
О, тень бумаги, тень карандаша,
О, белый мир бумаго-карандашный…
Портрет закончен… Вы на нем живой,
И Вас узнают все, кто знал когда-то…
Мне радостно, но, труд закончив свой,
Я ставлю не сегодняшнюю дату —
О, в комнату отеля де ля Плас,
Где после нас живут чужие люди,
Моя душа зачем-то повлеклась…
Я Вашим другом был, и есть, и буду.
Не трогайте мои весы –
Я мужественною рукою
Трудился многие часы
Над неподвижностью такою,
И сам себе воздал хвалу
За то, что тяжести единой
Весов установил стрелу
Пред золотою серединой…
Но вот, когда ни взор, ни слух
Не нарушают равновесья,
И поровну на дисках двух
Как будто невесомый весь я,
Когда их сдерживать рука
Уже устала, неужели
Вновь чаша плотска тяжеле,
А та, небесная, легка…
Неблагодарность — самый черный грех.
Не совершай его, и будешь светел.
Никто не в праве мне сказать при всех:
Ты на добро мое мне чем ответил…
Никто… И, совесть, ты — почти чиста…
Число друзей моих, мужчин и женщин,
Живых и умерших, да, больше ста,
Врагов же — пять… а, может быть, и меньше…
И не должник я… Никому, ни в чем…
Я все отдам за нежности крупицу…
И, сам больной, был для других врачом…
О, каплю жалости, чтоб мне напиться…
Любовниц милых и святых подруг,
Любивших, отошедших… все бывает…
Пусть далеки они… Но сразу, вдруг…
Ах, ничего то я не забываю…
А ты… Ты ангел или человек,
Меня спасавший делом и советом…
Я был бы мертв… О, жизнь не для калек…
Я жил и счастлив… О, не чудо ль это…
Не знаю… Плачу и благодарю
За помощь в прошлом, верность в настоящем,
Ночь творчества и чистую зарю
Светлеющую надо мной, не спящим…
А, Б, В, Г, Д.
1, 2, 3, 4, 5…
Старости школа, о, где –
Время учиться опять.
Е, Ж, З, И, К.
6, 7, 8, 9, 0…
Муза, скамью старика
Ныне занять мне позволь.
И есть борьба за несуществованье,
За право не существовать – борьба…
О, неживое мертвое названье,
О, неживая мертвая судьба.
Существованье слабым не под силу,
И вот – борьба, чтоб не существовать…
Я побежден… Меня не подкосило
На не похолодевшую кровать.