Через четыре дня после Бородинского сражения император Александр писал Кутузову: «Князь Михаил Ларионович! Знаменитый ваш подвиг в отражении главных неприятельских сил, дерзнувших приблизиться к древней нашей столице, обратил на сии новые заслуги ваши мое и всего отечества внимание.
Совершите начатое столь благоуспешно вами дело, пользуясь приобретенным преимуществом и не давая неприятелю оправляться. Рука Господня да будет над вами и над храбрым Нашим воинством, от которого Россия ждет славы своей, а вся Европа своего спокойствия!
В вознаграждение трудов ваших, возлагаем мы на вас сан Генерал-Фельдмаршала, жалуем вам единовременно сто тысяч рублей и повелеваем супруге вашей, княгине Екатерине Ильинишне, быть Двора Нашего Статс-дамою.
Всем, бывшим в сражении нижним чинам, жалуем по пяти рублей на человека. Мы ожидаем от вас особенного донесения о сподвизавшихся с вами главных начальниках, а вслед за оными обо всех прочих чинах, дабы по представлению вашему сделать им достойную награду.
Пребываем вам благосклонны.
Александр.
С.-Петербург.
Августа 31 дня, 1812 года».
То, что Александр пребывал в состоянии восторженного возбуждения, вызвано было не в последнюю очередь бравурным донесением самого Кутузова. Его содержание Ермолов охарактеризовал одной фразой: «Государю представлено донесение о совершенной победе».
Быть может, в первые часы после прекращения огня вечером 26 августа Кутузов, не имея полной информации о состоянии армии, и вправду так думал. Во всяком случае, он намеревался утром следующего дня возобновить сражение, о чем сказал Барклаю. Тот немедленно отправил записку командиру 2-го корпуса Багговуту: «Главнокомандующий приказал, что неприятель в сегодняшнем сражении не менее нас ослаблен, и приказывал армиям стать в боевой порядок и завтра возобновить с неприятелем сражение».
Подобные сообщения были отправлены и в другие корпуса. Ермолов вспоминал: «Адъютант мой артиллерии поручик Граббе был послан с сим объявлением. В нескольких полках приглашаем был сойти с лошади, офицеры целовали его за радостную весть, нижние чины приняли ее с удовольствием».
Однако восторг этот длился недолго. Граббе, только что возвестивший товарищам «радостную весть», очень скоро должен был отправиться в путь с совершенно противоположной новостью: «Нелегко было доехать до Горок. Темнота, разбросанные тела, толпы раненых, ящики артиллерийские и повозки за снарядами или с ними шедшие, ямы на изрытом поле беспрестанно задерживали меня. В Горках я нашел глубокое безмолвие. Отыскав крестьянский дом, в котором стоял Барклай де Толли, я насилу добился свечи и вошел в избу, где он спал. Он лежал на полу в глубоком сне, и кругом его спали его адъютанты. Когда я разбудил его тихонько и, подавая записку, объявил с чем я приехал, он вскочил на ноги и в первый раз в жизни я услышал из его уст, всегда умеренных и кротких, самые жестокие выражения против Беннигсена, которого, не знаю почему, он почитал главным виновником решенного отступления».
В отличие от Кутузова и контуженного Ермолова Барклай, стало быть, ночевал рядом с передовыми линиями, там, где наутро должно было возобновиться сражение.
В отношении приказа Кутузова Барклай с Ермоловым вполне сходились. Они только, так сказать, поменялись реакциями — Ермолов был печален, а Барклай пришел в бешенство. Внутри он был вовсе не так холоден, «ледовит», по выражению Ермолова, как снаружи. В нем еще не остыл азарт боя. Он знал, какую роль сыграл он 26 августа, и надеялся, что 27-го или погибнет, или окончательно реабилитирует себя.
Сражение необходимо было и Ермолову: после штурма редута, в полной мере показав, на что он способен, он вернулся бы на передовые позиции уже не прежним Ермоловым. Ему, как и Барклаю, нужно было закрепить успех.
В присутствии младшего офицера и проснувшихся адъютантов Барклай, даже в крайнем возбуждении, не мог оскорбительно отзываться о главнокомандующем. Но Беннигсена он презирал и ненавидел и потому сорвал на нем свое горестное негодование.
Отступление было организовано четко и слаженно. Наполеон послал вослед русской армии четыре кавалерийских корпуса и пехотную дивизию под общим командованием Мюрата. К вечеру французы столкнулись под Можайском с арьергардом Милорадовича. Попытка с ходу взять Можайск не удалась.
Армия ушла дальше по направлению к Москве, а Милорадович, защищаясь и контратакуя, сдерживал Мюрата двое суток, дав возможность уйти всем обозам и увезти раненых.
Каковы будут дальнейшие действия главнокомандующего, скорее всего, с полной определенностью не знал и он сам. Маловероятно, чтобы он думал о еще одном сражении под стенами Москвы.
Ермолов вспоминал: «Князь Кутузов показывал намерение, не доходя до Москвы, собственно для спасения ее дать еще сражение. Частные начальники были о том предуведомлены. Генералу Беннигсену поручено избрать позицию; чины квартирмейстерской части его сопровождали».
Точка зрения самого Алексея Петровича была двойственной: «Кто мог иметь сведения о средствах неприятеля, о нашей потере, конечно, не находил того возможным; многие, однако же, ожидали, и сам я верил несколько».
Он верил, потому что хотел верить. Потому что мечтал сражаться. При этом, прекрасно зная реальное соотношение сил и боевые качества наполеоновской армии, не мог не сознавать авантюрности подобной позиции.
У него был свой достаточно трезвый стратегический план, который он, однако, держал при себе: «Я позволил себе некоторые предположения, о которых не сообщил никому, в той уверенности, что по недостатку опытности в предмете, требующем обширных соображений, могли они подвергнуться большим погрешностям. Я думал, что армия наша от Можайска могла взять направление на Калугу и оставить Москву. Неприятель не смел бы занять ее слабым отрядом, не решился бы отделить больших сил в присутствии нашей армии, за которой должен был следовать непременно. Конечно, не обратился бы он к Москве со всею армиею, оставя тыл ее и сообщения подверженным опасности».
В плане был свой резон в том смысле, что Москва была бы на этом этапе избавлена от захвата Наполеоном. Но подобный маневр неизбежно привел бы русскую армию к необходимости остановиться и, рано или поздно, испытать силы в новом Бородине.
Кутузов слишком хорошо понимал, чем это грозит. Очевидно, в его изощренном уме уже созревала мысль о том, что Москва должна как губка впитать в себя неприятельскую армию и задержать ее на длительное время. Это время необходимо было, чтобы русская армия пополнилась, отдохнула, довооружилась.
Кутузов явно надеялся, что в случае такого развития событий никакого генерального сражения, этого молоха, перемалывающего армию, больше вообще не понадобится…
Если бы Ермолову на походе от Бородина к Москве предложили такой вариант, он бы возмутился. Победа без боя — это был не его стиль.
Утром 1 сентября, когда армия, чей арьергард непрерывно отбивался от наседавших французов, остановилась у селения Фили, Кутузов приказал строить укрепления на той позиции, что была выбрана Беннигсеном.
С римской невозмутимостью Ермолов рисует сцену, свидетельствующую о хитроумии старого фельдмаршала: «В присутствии окружавших его генералов спросил он меня, какова мне кажется позиция? Почтительно отвечал я, что по одному взгляду невозможно судить положительно о месте, назначаемом для шестидесяти или более тысяч человек, но что весьма заметные в нем недостатки допускают мысль о невозможности на нем удержаться. Кутузов взял меня за руку, ощупал пульс и сказал: „Здоров ли ты?“ <…> Я сказал, что драться на нем он не будет или будет разбит непременно. Ни один из генералов не сказал своего мнения, хотя немногие могли догадываться, что князь Кутузов никакой нужды в том не имеет, желая только показать решительное намерение защищать Москву, совершенно о том не помышляя».
После чего Кутузов приказал Ермолову и Толю изучить позицию. Выводы Ермолова остались прежними.
Войска продолжали строить земляные укрепления.
В это время у Алексея Петровича состоялся любопытный разговор с графом Ростопчиным, приехавшим из Москвы и долго совещавшимся с Кутузовым. «Увидевши меня, граф отвел в сторону и спросил: „Не понимаю, для чего усиливаетесь вы непременно защищать Москву, когда, овладев ею, неприятель не приобретет ничего полезного. Принадлежащие казне сокровища и все имущество вывезены; из церквей, за исключением немногих, взяты драгоценности, богатые золотые и серебряные украшения. Спасены важнейшие государственные архивы, многие владельцы частных домов укрыли лучшее свое имущество. В Москве останется до пятидесяти тысяч самого беднейшего народа, не имеющего другого приюта“. Весьма замечательные последние его слова: „Если без боя оставите Москву, то вслед за собою увидите ее пылающую!“».
То, что Алексей Петрович далее говорит о Кутузове, имеет непосредственное отношение к нему самому: «Ему по сердцу было предложение графа Ростопчина, но незадолго перед тем клялся он своими седыми волосами, что неприятелю нет другого пути к Москве, как чрез его тело. Он не остановился бы оставить Москву, если бы не ему могла быть присвоена первая мысль о том».
Обратим внимание: граф Ростопчин, генерал-губернатор Москвы, один из первых вельмож государства, вступает в разговор с генерал-майором, пускай и начальником штаба, и явно рассчитывает на его влияние.
Ермолов объясняет этот нетривиальный факт своим званием — то есть должностью. Отчасти это могло быть верно. Но только отчасти. После Бородина Алексей Петрович стал знаменитостью. Он стал фигурой символической, олицетворявшей доблесть и самоотверженность русского воина.
Можно было бы усомниться в реальности этого разговора, но он подтвержден в воспоминаниях Граббе. Правда, там ситуация представлена по-иному: «Я ходил с Ермоловым вдвоем, когда решено было отступление. Граф Ростопчин, приехавший для узнания о судьбе Москвы, подошел к Ермолову, а я отошел из приличия и продолжал ходить в нескольких шагах от них. Разговор был живой, голоса повышались и наконец Ростопчин, наклонясь к уху Ермолова, сказал однако вслух: „Если вы Москву оставите, она запылает за вами“».
Расхождения в свидетельствах Ермолова и Граббе важны для выяснения истинного отношения Алексея Петровича к сдаче Москвы.
Если принять за достоверное рассказ Граббе, то не похоже, чтобы Ростопчин был сторонником этой сдачи и уговаривал Ермолова. Последние слова скорее звучат как суровое предупреждение, а не как простая информация.
«Голоса повышались» — то есть Ермолов с Ростопчиным спорили.
Нет оснований не верить Ермолову, но и трудно представить Ростопчина, уговаривавшего Кутузова, а затем Ермолова сдать Москву.
В Журнале военных действий, который велся в штабе Кутузова, говорится: «Сентября 1. Армия отступила к г. Москве; расположилась лагерем: правый фланг пред деревнею Фили, центр между селами Троицким и Волынским, а левый фланг пред селом Воробьевым; арьергард армии при деревне Сетуне.
Сей день пребудет вечно незабвенным для России, ибо собранный совет у фельдмаршала князя Кутузова в деревне Фили решил пожертвованием Москвы спасти армию. Члены, составлявшие оный, были следующие: фельдмаршал князь Кутузов, генералы: Барклай де Толли, Беннигсен и Дохтуров, генерал-лейтенанты: граф Остерман и Коновницын, генерал-майор и начальник Главного штаба Ермолов и генерал-квартирмейстер полковник Толь. (Не указаны генералы М. И. Платов и Ф. П. Уваров; позже присоединился Н. Н. Раевский. — Я. Г.)
Фельдмаршал, представя Военному совету положение армии, просил мнения каждого из членов на следующие вопросы: ожидать ли неприятеля в позиции и дать ему сражение или сдать столицу без сражения? На сие генерал Барклай де Толли отвечал, что в позиции, в которой армия расположена, сражения принять невозможно и что лучше отступить с армией через Москву к Нижнему Новгороду как к пункту главных наших сообщений между северными и южными губерниями.
Генерал Беннигсен, выбравший позицию пред Москвою, считал ее непреодолимою, и потому предлагал ожидать в оной неприятеля и дать сражение.
Генерал Дохтуров был сего же мнения.
Генерал Коновницын, находя позицию пред Москвою невыгодною, предлагал идти на неприятеля и атаковать его там, где встретят, в чем также согласны генералы Остерман и Ермолов; но сей последний присовокупил вопрос: известны ли нам дороги, по которым колонны должны двинуться на неприятеля?
Полковник Толь представил совершенную невозможность держаться армии выбранной генералом Беннигсеном позиции, ибо с неминуемой потерею сражения, а вместе с ним и Москвы, армия подвергалась совершенному истреблению и потерею всей артиллерии, и потому предлагал немедленно оставить позицию при Филях, сделать фланговый марш линиями влево и расположить армию правым флангом к деревне Воробьевой, а левым между Новой и Старой Калугскими дорогами в направлении между деревень Шатилово и Воронкова; из сей же позиции, если обстоятельства потребуют, отступить по старой Калугской дороге, поелику главные запасы съестные и военные ожидаются по сему направлению.
После сего фельдмаршал, обратясь к членам, сказал, что с потерянием Москвы не потеряна еще Россия и что первою обязанностию поставляет он сберечь армию, сблизиться к тем войскам, которые идут к ней на подкрепление, и самим уступлением Москвы приготовить неизбежную гибель неприятелю и потому намерен, пройдя Москву, отступить по Рязанской дороге».
Ермолов рассказывает о принципиально значимом прологе этого знаменитого военного совета: «День клонился к вечеру, и еще не было никаких особенных распоряжений. Военный министр призвал меня к себе, с отличным благоразумием, основательностию истолковал мне причины, по коим полагает он отступление необходимым, пошел к князю Кутузову и мне приказал идти за собою. Никому лучше военного министра не могли быть известны способы для продолжения войны и какими из них в настоящее время пользоваться возможно; чтобы употребить более благонадежные, надобно выиграть время, и для того оставить Москву необходимо.
Князь Кутузов, внимательно выслушав, не мог скрыть восхищения своего, что не ему присвоена будет мысль об отступлении, и, желая сколько возможно отклонить от себя упреки, приказал к восьми часам вечера созвать гг. генералов на совет».
Обратим внимание — с каким подчеркнутым почтением пишет Алексей Петрович о Барклае. Надо полагать, совесть его была отнюдь не спокойна.
Рассказывая о совете в Филях, Ермолов подробно воспроизводит речь Барклая. Воспроизводит, безусловно, не по памяти. У Алексея Петровича был мощный инстинкт летописца, обращенный прежде всего на себя самого. Он верил, что даже при неблагоприятном повороте судьбе, при любом итоге его жизненной карьеры он должен оставить свидетельство о себе, доказывающее его резкую особость, демонстрирующее те жестокие препоны, которые ему приходилось преодолевать, опровергающее те враждебные отзывы, в возможности которых он не сомневался. А потому он собирал документы, вел дневниковые записи — без этого невозможно представить себе процесс написания его мемуаров. Разумеется, зафиксировано и документировано было не все, но в описании ключевых моментов он, безусловно, опирался на обширный свод материалов.
Он вспоминал: «В селении Фили, в своей квартире, принял князь Кутузов собравшихся генералов. Совет составили: главнокомандующий военный министр Барклай де Толли, генерал барон Беннигсен, генерал Дохтуров, генерал-адъютант Уваров, генерал-лейтенанты граф Остерман-Толстой, Коновницын и Раевский; последний, приехавший из ариергарда, бывшего уже не в далеком расстоянии от Москвы, почему генерал Милорадович не мог отлучиться от него. Военный министр начал объяснение настоящего положения дел следующим образом: „Позиция весьма невыгодна, дождаться на ней неприятеля весьма опасно; превозмочь его, располагающего превосходящими силами, более нежели сомнительно. Если бы после сражения могли мы удержать место, но такой же потерпели урон, как при Бородине, то не будем в состоянии защищать столько обширного города. Потеря Москвы будет чувствительною для Государя, но не будет внезапным для него происшествием, к окончанию войны его не наклонит и решительная воля его продолжит ее с твердостию. Сохранив Москву, Россия не сохранится от войны жестокой, разорительной; но, сберегши армию, еще не уничтожаются надежды отечества, и война, единое средство к спасению, может продолжаться с удобством. Успеют присоединиться в разных местах за Москвою приуготовляемые войска; туда же заблаговременно перемещены все рекрутские депо. В Казани учрежден вновь литейный завод, основан новый ружейный завод Киевский; в Туле оканчиваются ружья из остатков прежнего металла. Киевский арсенал вывезен; порох, изготовленный в заводах, определен в артиллерийские снаряды и патроны и отправлен внутрь России“».
Барклай, таким образом, помимо прочего, сообщил совету о тех мерах, которые были приняты им еще перед войной как военным министром. Из сказанного им ясно, что он предвидел неизбежность отступления и готовился, и именно к «скифской» войне.
Мнения генералов резко разделились. Остерман-Толстой и Раевский, знаменитые своей абсолютной храбростью, высказались за отступление. Их поддержал Уваров.
В сведениях Журнала военных действий и в свидетельстве Ермолова есть существенные разночтения. По Журналу, например, Дохтуров настаивал на сражении, а по Ермолову — он в конце концов соглашается на отступление.
Но нам важна позиция самого Алексея Петровича.
Как писал он позже: «Все сказанное Барклаем на военном совете в Филях заслуживает того, чтобы быть отпечатанным золотыми буквами». И тем не менее…
Ермолов, который пока еще был генерал-майором, по обычаю военных советов должен был первым высказать свое мнение.
Обычно приводится суждение Ермолова относительно судьбы Москвы. Но сам он в воспоминаниях предваряет этот сюжет другим — весьма характерным для него. Барклай, убедительно обосновав необходимость отступления, предложил «взять направление на Владимир в намерении сохранить сообщение с Петербургом, где находилась царская фамилия». «Совершенно убежденный в основательности предложения военного министра, я осмелился заметить одно направление на Владимир, не согласующееся с обстоятельствами. Царская фамилия, оставя Петербург, могла назначить пребывание свое во многих местах, совершенно от опасности удобных, не порабощая армию невыгодному ей направлению, которое нарушало связь нашу с полуденными областями, изобилующими разными для армии потребностями, и чрезвычайно затрудняло сообщение с армиями генерала Тормасова и адмирала Чичагова».
Эскапада Алексея Петровича по сути своей была чрезвычайно дерзкой. Он, собственно, заявил, что безопасность царской фамилии дело второстепенное — к услугам императора и его родственников огромное российское пространство. И думать надо об армии и стратегических выгодах, а не об интересах августейшего семейства.
Можно было предположить, что Ермолов преувеличил свою смелость задним числом, если бы мы не знали его более поздних рискованных выходок против царской семьи.
После Бородина, надо полагать, он почувствовал себя уверенно. Он предлагал в письме великому князю Константину Павловичу в ответ на беспокойство по поводу безопасного места для родов великой княгини Елены Павловны биться с ним об заклад, что в Петербурге можно рожать совершенно спокойно…
Но для нас главное — его позиция по роковому вопросу.
«Не защищая мнения моего, вполне неосновательного, предложил атаковать неприятеля. Девятьсот верст непрерывного отступления не располагают его к ожиданию со стороны нашего предприятия; что внезапность сия, при переходе войск его в оборонительное состояние, без сомнения, произведет между ними большое замешательство, которым его светлости как искусному полководцу предлежит воспользоваться, и это может произвести большой оборот в наших делах. С неудовольствием князь Кутузов сказал мне, что такое мнение я даю потому, что не на мне лежит ответственность».
Через много лет, оценивая свою позицию, Ермолов называет мнение свое «вполне неосновательным» и дает объяснение его явной авантюрности: «Не решился я, как офицер, недовольно еще известный, страшась обвинения соотечественников, дать согласия на оставление Москвы…»
Ермолов уже знал точно аргументированное мнение Барклая, знал, что Кутузов склоняется к такому же решению; сам он не считал возможным сражаться на позиции при Филях. Он, начальник Главного штаба, лучше многих представлял себе реальное состояние армии. И тем не менее…
В том объяснении, которое он предлагает, разумеется, есть резон.
Он еще не мог знать мнения других высших чинов. Оказаться в меньшинстве — будучи сторонником сдачи древней столицы — было смертельно опасно для репутации, которую он уже себе создал. Репутации героя, человека отчаянных решений, приносящих удачу, генерала, чьим девизом было идти навстречу неприятелю и «драться со всею жестокостию» вне зависимости от соотношения сил.
Но, скорее всего, дело было сложнее. Понимая умом необходимость отступления — Бородино было жестоким уроком не только Наполеону, — он не мог смириться с подобным решением на другом уровне представлений…
Проходом отступающей русской армии через Москву руководил Барклай. Ермолов был направлен Кутузовым в арьергард Милорадовича, который, сдерживая французов, должен был дать возможность армии в порядке уйти из Москвы. И та и другая операции были проведены твердо и точно. Опасения, что в древней столице начнутся мятежи и резни, не оправдались. Хотя, по свидетельству очевидца, «ломали кабаки и лавки».
К моменту вступления в Москву французов там осталось из 270 тысяч жителей не более десяти тысяч.
Ростопчин приказал вывести из города всех пожарных с «огнегасительными снарядами». Он готовил Москву к сожжению.
На военных складах осталось 156 орудий, которые потом использовал Наполеон, 74 974 ружья, 39 846 сабель, 27 119 артиллерийских снарядов.
В городе осталось более двадцати двух тысяч русских раненых, многие из которых погибли при пожаре.
Москва запылала, как только французы вступили в нее…
Ермолов писал: «Итак, армия прошла наконец Москву. <…> Вскоре затем слышны были в Москве два взрыва и обнаружился большой пожар. Я вспомнил слова графа Ростопчина, сказанные мне накануне, и Москва стыд поругания скрыла в развалинах своих и пепле! Собственными нашими руками разнесен пожирающий ее пламень. Напрасно возлагать вину на неприятеля и оправдываться в том, что возвышает честь народа. Россиянин каждый честно, весь город вообще, великодушно жертвует общей пользе. В добровольном разрушении Москвы усматривают враги предзнаменование их бедствий; все доселе народы, счастию Наполеона более пятнадцати лет покорствующие, не явили подобного примера. Судьба сберегла его для славы россиян!»
Эти строки, написанные через много лет после роковых событий, тем не менее дают представление о состоянии духа Алексея Петровича в сентябре 1812 года: «Смерть врагам, преступившим границы отечества».
Кутузов понимал, какое решение он принял. Да, он фактически повторил доводы Барклая, но отвечал за решение он.
«Князь Михаил Ларионович! С 29-го августа не имею я никаких донесений от вас. Между тем от 1 сентября получил я, через Ярославль, от Московского Главнокомандующего печальное извещение, что вы решились с армией оставить Москву. Вы сами можете вообразить действие, какое произвело сие известие, а молчаливость ваша усугубляет мое удивление.
Я отправляю с сим генерал-адъютанта, князя Волконского, дабы узнать от вас о положении армии и о побудивших вас причинах к столь несчастной решимости.
Александр.
С.-Петербург.
Сентября 7 дня, 1812 года».
Если мы вспомним восторженное послание Александра Кутузову от 31 августа, то станет понятно, как разочарован был император и какое раздражение вызвал у него этот хитрый старик, который вопреки своим обещаниям не только отдал Наполеону древнюю столицу, но и не счел нужным оповестить об этом Петербург. Это выглядело как демонстративное пренебрежение.
У Кутузова были чисто психологические причины не спешить с рапортом.
Хотя твердая позиция Барклая и облегчила ему роковое решение, но, судя по всему, пережил он его тяжело.
4 сентября он продиктовал и отправил императору донесение, в котором объяснял свои мотивы. К 7-му числу Александр просто не успел его получить.
В этот день Кутузова видел посланный к нему из арьергарда капитан Бологовский: «Он сидел одинокий, с поникшей головою, и казался удрученным». И было от чего.
В Москве, как уже говорилось, оставалось более двадцати двух тысяч раненых. Сотни подвод были заняты под вывоз пожарных и «огнегасительного снаряда». Для раненых подвод не хватило.
Ермолову, одной из фундаментальных черт воинской натуры которого была искренняя и бескорыстная забота о боевых товарищах — одна из причин его популярности, — видеть это было больно: «Душу мою раздирал стон раненых, оставляемых во власти неприятеля. В городе Гжатске князь Кутузов дал необдуманное повеление свозить отовсюду больных и раненых в Москву… С негодованием смотрели на это войска».
Сделать ничего он не мог. Кутузов твердо решил превратить Москву в смертельную ловушку для Наполеона.
Он отправил Мюрату, для передачи начальнику штаба наполеоновской армии маршалу Бертье, записку, в которой писал: «Раненые, остающиеся в Москве, поручаются человеколюбию французских войск». При этом он знал, что город будет сожжен, и представлял себе судьбу своих солдат — героев Бородина.
В рапорте от 4 сентября Кутузов писал императору: «Все сокровища, арсенал и почти все имущества, как казенные, так и частные, из Москвы вывезены, и ни один дворянин в ней не остался».
Возможно, Кутузова ввел в заблуждение Ростопчин, который, как мы помним, говорил совершенно то же самое Ермолову, убеждая оставить Москву.
Но факт остается фактом. В рапорте нет ни слова правды. В Москве оставались и раненые офицеры, то есть дворяне, которые в большинстве своем были спасены французами и устроены вместе с ранеными французскими офицерами.
Оставление Москвы было не только политической, но и грандиозной человеческой трагедией. Жертва, принесенная для вовлечения в гибель противника, была невообразимо велика.
Все это рассказано не для компрометации фельдмаршала, но прежде всего для того, чтобы читатель представил себе степень взаимного ожесточения.
Кутузов между тем явно решил не обращать внимания на настроения верховной власти и делать свое дело.
Тогда произведен был знаменитый фланговый марш, в результате которого русская армия оторвалась от французского авангарда и после ряда неожиданных для противника маневров вышла на позицию у Тарутина, где и был возведен укрепленный лагерь.
Князь Александр Борисович Голицын, неотлучно находившийся при Кутузове, вспоминал: «В день осмотра позиции, которая вполне удовлетворяла плану кампании Кутузова, старик был очень весел и в первый раз расчел важность предстоящей зимней кампании: он позвал Толя и Коновницына и тут же отдал приказ, чтобы губернаторам велеть снабдить полушубками всю армию».
Но принятая им стратегия ожидания — ожидания, пока французская армия не ослабнет от пребывания в разрушенной и сожженной Москве, — никак не устраивала большинство генералитета. Повторялась история Барклая.
В воспоминаниях Алексея Петровича, касающихся тарутинского периода, есть красноречивое примечание: «В главную квартиру при селении Красной Пахре прислан от государя генерал-адъютант князь Волконский собрать подробные сведения о состоянии армий. От него узнал я, что, отправляя из Петербурга Кутузова к армиям, государь отдал ему подлинные письма мои к нему, дабы он мог составить некоторое представление о делах и обстоятельствах до прибытия его на место. Это растолковало мне совсем не прежнее расположение ко мне Кутузова, сколько впрочем ни было оно прикрыто благовидною с его стороны наружностию. Перед отъездом своим князь Волконский объявил мне, что государь, желая узнать, отчего Москва оставлена без выстрела, сказал: „Спроси у Ермолова, он должен это знать“. По просьбе его я обещал ему записку, но с намерением уехал из главной квартиры».
Он понимал теперь, чего можно ждать от императора, и вторично попадаться в ту же ловушку не желал.
Тем более что замысел Кутузова был ему ясен. Он — по своему темпераменту и воинским установкам — мог его не одобрять. Но не мог не отдать должное трезвости и психологической проницательности старого фельдмаршала.
Подробно описав в воспоминаниях достоинства и недостатки позиции у Тарутина, он отдал предпочтение плану Беннигсена: «По совершении армиею флангового движения, когда прибыла она в город Подольск, генерал барон Беннигсен предполагал расположиться у г. Боровска или в укрепленном при Малоярославце лагере. Нет сомнения, что сие беспокоило бы неприятеля и нам доставало выгоды, особенно когда его кавалерия истощалась от недостатка фуража, когда умножившиеся партизаны наши наносили ей вред и истребление».
План Беннигсена был хорош, если — как и желал тогда Ермолов — речь шла об активных действиях: «искать, напасть, драться со всею жестокостию». Но к тому времени, когда писались воспоминания, Алексей Петрович не просто знал результат кампании 1812 года, но и осознавал мудрую сдержанность Кутузова. «Не взирая на это, — пишет далее Ермолов, — кажется не совсем бесполезно было уклониться от сего предложения, ибо неприятель пребывание наше у Тарутина сносил терпеливее, чем нежели у Малоярославца. Он дал <…> нам время для отдохновения, возможность укомплектовать армии, поправить изнуренную конницу, учредить порядочное доставление всякого рода припасов. Словом, возродил в нас надежды, силы на противоборство и даже на преодоление потребные. Если бы с теми силами, которые имели мы под Москвою, не соединясь впоследствии с пришедшими подкреплениями, с двадцатью шестью полками прибывших с Дона казаков, в расстроенном состоянии конницы, с войсками, продолжительным отступлением утомленными, остановились мы в Боровске, тем скорее атаковал бы нас неприятель».
Но это были благоразумные рассуждения через много лет…
Александр между тем, подогреваемый письмами из армии от своих конфидентов, все более раздражался на Кутузова.
2 октября он отправил ему собственноручно написанное письмо: «Князь Михаил Ларионович! С 2-го сентября Москва в руках неприятельских. Последние ваши рапорты от 20-го, и в течение всего сего времени не только ничего не предпринято для действия противу неприятеля и освобождения сей первопрестольной столицы, но даже, по последним рапортам вашим, вы еще отступили назад. Серпухов уже занят отрядом неприятельским, и Тула с знаменитым и столь для армии необходимым своим заводом в опасности.
По рапортам же от генерала Винценгероде вижу Я, что неприятельский десятитысячный корпус продвигается по Петербургской дороге. Другой, в нескольких тысячах, также подается к Дмитрову. Третий подвинулся вперед по Владимирской дороге. Четвертый, довольно значительный, стоит между Рузою и Можайском. Наполеон же сам по 24-е число находится в Москве.
По всем сим сведениям, когда неприятель сильными отрядами раздробил свои силы, когда Наполеон еще в Москве сам со своею гвардиею, возможно ли, чтобы силы неприятельские, находящиеся перед вами, были значительны и не позволяли вам действовать наступательно?
С вероятностию, напротив того, должно полагать, что он вас преследует отрядами, или, по крайней мере, корпусом, гораздо слабее армии, вам вверенной. Казалось, что пользуясь сими обстоятельствами, могли бы вы с выгодою атаковать неприятеля слабее вас и истребить оного, или, по крайней мере, заставя его отступить, сохранить в наших руках знатную часть губерний, ныне неприятелем занимаемых, и тем самым отвратить опасность от Тулы и прочих внутренних наших городов.
На вашей ответственности останется, если неприятель в состоянии будет отрядить значительный корпус на Петербург для угрожения сей столице, в которой не могло собраться много войска, ибо, с вверенною вам армиею, действуя с решимостию и деятельностию, вы и имеете все средства отвратить сие новое несчастие. Вспомните, что вы еще обязаны ответом оскорбленному отечеству в потере Москвы.
Вы имели опыты моей готовности вас награждать. Сия готовность не ослабнет во мне, но Я и Россия вправе ожидать с вашей стороны всего усердия, твердости и успехов, которых ум ваш, воинские таланты ваши и храбрость войск, вами предводительствуемых, Нам предвещают.
Пребываю навсегда к вам благосклонный
Александр».
Фраза о неминуемом ответе «оскорбленному отечеству» звучала угрожающе.
Судя по тем мерам, которые Александр принимал в Петербурге, готовя эвакуацию столицы с вывозом всех ценностей — вплоть до Медного всадника (которого Наполеон, по слухам, намерен был увезти в Париж), он всерьез ждал появления французов на петербургских заставах.
Утвердившись в укрепленном Тарутинском лагере и собирая силы для продолжения войны, Кутузов не мог игнорировать неудовольствие императора и настроение армии — генералитета в первую очередь. И он скрепя сердце решил провести наступательную операцию против войск Мюрата, выдвинутых Наполеоном в район Тарутинского лагеря.
С этой операцией связан был инцидент, для Алексея Петровича весьма неприятный.
5 октября, после личного объяснения, Кутузов направил Ермолову письмо — чтобы закрепить документально свое неудовольствие: «Ваше Превосходительство известны были о намерении нашем атаковать сегодня на рассвете неприятеля. На сей конец я сам приехал в Тарутино в 8-м часу ввечеру, но, к удивлению моему, узнал от корпусных там собравшихся господ начальников, что никто из них приказа даже и в 8 часов вечера не получал, кроме тех войск, с коими сам г. генерал от кавалерии барон Беннигсен прибыл и оным объявил, как то ко второму и четвертому корпусам; к тому же начальствующие кавалерией гг. генерал-лейтенанты Уваров и князь Голицын объявили, что, не получив заранее приказания, много кавалерии послали за фуражом, что и с артиллериею было, и я, ехав в Тарутино, повстречал артиллерийских лошадей, веденных на водопой.
Сии причины, к прискорбию моему, понудили отложить намерение наше атаковать сего числа неприятеля, что должно было быть произведено на рассвете, и все сие произошло оттого, что приказ весьма поздно доставлен был к войскам. Ваше Превосходительство разделяете со мною всю важность такового случая, и я не могу оставить без разыскания причины сего, каковое упущение Вам исследовать предписывая, ожидать буду немедленно Вашего о том донесения».
Письмо Кутузова содержит важную информацию, все ставящую на свои места, ибо версий этой истории было немало — вплоть до того, что Кутузов намерен был подвергнуть Ермолова военному суду.
Сам Алексей Петрович в воспоминаниях обходит этот инцидент молчанием.
Однако, опустив эпизод с опозданием приказа о выступлении в воспоминаниях, он изложил свою версию Давыдову, который ее и зафиксировал.
«В описаниях знаменитого Тарутинского сражения многие обстоятельства, предшествовавшие сражению и во время самого боя, выпущены из виду военными и писателями. Главная квартира Кутузова находилась, как известно, в Леташевке, а Ермолов с Платовым квартировали в расстоянии одной версты от этого села. Генерал Шепелев дал 4-го числа большой обед, все присутствовавшие были очень веселы, и Николай Иванович Депрерадович пустился даже плясать. Возвращаясь в девятом часу вечера в свою деревушку, Ермолов получил через ординарца князя Кутузова, офицера Кавалергардского полка, письменное приказание собрать к следующему утру всю армию для наступления против неприятеля. Ермолов спросил ординарца, почему это приказание доставлено ему так поздно, на что он отозвался незнанием, где находился начальник главного штаба. Ермолов, прибыв тотчас в Леташевку, доложил князю, что по случаю позднего доставления приказания его светлости армию невозможно собрать в столь короткое время. Князь очень рассердился и приказал собрать все войска к 6-му числу вечером; вопреки уверениям генерала Михайловского-Данилевского, князь до того времени не выезжал из Леташевки. В назначенный вечер, когда уже стало смеркаться, князь прибыл в Тарутино. Беннигсену, предложившему весь план атаки, была поручена вся колонна, которая была направлена в обход; в этой колонне находился 2-й корпус. Кутузов со свитой, в числе которой находились Раевский и Ермолов, оставался близ гвардии; князь говорил при этом: „Вот просят наступления, предлагают разные проекты, а, чуть приступишь к делу, ничего не готово, и предупрежденный неприятель, приняв свои меры, заблаговременно отступает“. Ермолов, понимая, что эти слова относятся к нему, толкнул коленом Раевского, которому сказал: „Он на мой счет забавляется“. Когда стали раздаваться пушечные выстрелы, Ермолов сказал князю: „Время не упущено, неприятель не ушел, теперь, ваша светлость, нам надлежит со своей стороны дружно наступать, потому что гвардия отсюда и дыма не увидит“. Кутузов скомандовал наступление, но через каждые сто шагов войска останавливались почти на три четверти часа; князь, видимо, избегал участия в сражении. <…> Если бы князь Кутузов сделал со своей стороны решительное наступление, отряд Мюрата был бы весь истреблен».
В воспоминаниях Ермолов живописует неразбериху, которая царила во время боя между «частными начальниками», и явное нежелание Кутузова проводить операцию большого масштаба. Фельдмаршал, и в самом деле, считал подобные операции излишними и только уступал время от времени требованиям Александра и настояниям рвущихся в бой генералов.
Говорит Ермолов и о несправедливости фельдмаршала к заслугам Беннигсена: «Вероятно, не отдано ему должной справедливости и об нас, его подчиненных, не упоминается». Речь идет о донесении, отправленном Кутузовым Александру на следующий день после сражения без консультаций с Беннигсеном.
Алексей Петрович прав. В донесении, естественно, упоминается о том, что Беннигсен командовал наступающими войсками, но главная заслуга отнесена на счет генерал-адъютанта графа Орлова-Денисова, командовавшего казачьими полками, и генерал-адъютанта барона Меллера-Закомельского, командовавшего полками регулярной конницы.
Кавалерия и казаки опрокинули передовые порядки французов и вынудили их к поспешному отступлению. Кутузов, однако, не стал развивать успех, опасаясь подхода крупных сил противника и не желая ввязываться в большое сражение.
Левенштерн вспоминал: «Кутузов с главными силами армии оставался безучастным зрителем этих блестящих подвигов. <…> Генерал Милорадович прискакал к Кутузову, прося у него разрешения перейти в наступление и совершить движение для поддержки нашего правого фланга. Фельдмаршал с неудовольствием отверг это предложение. Генерал Ермолов также настаивал на этом движении, но безуспешно. Я находился возле фельдмаршала в тот момент, когда генерал Ермолов пытался доказать ему необходимость провести фронтальную атаку. Кутузов приблизился к нему и сказал самым грубым образом, махая пальцем перед его глазами:
— Вы то и дело повторяете: пойдем в атаку, вы думаете этим заслужить популярность, а сами не понимаете, что мы еще не созрели для сложных движений, так как мы еще не умеем маневрировать. Сегодняшний день доказал это, и я сожалею, что послушался генерала Беннигсена.
Ермолов отошел, ничего не ответив…
Когда было наконец получено известие о поспешном отступлении короля Неаполитанского, то Кутузов решил двинуть кавалерию барона Корфа и генерала Васильчикова, но благоприятный момент был уже упущен».
Кутузова до крайности раздражали и главный проповедник наступательной стратегии Беннигсен, и поддерживающий его Ермолов. Он, разумеется, как и вся армия, знал о связи Ермолова с Беннигсеном. Беннигсен публично подчеркивал их единомыслие.
Князь Александр Голицын совершенно точно объясняет суть этой сравнительно запутанной ситуации: «Такому упорству Кутузова можно предположить одну только причину. Он боялся возбудить деятельность Наполеона и придерживался своей мысли выиграть время, чтобы не тревожить его из Москвы. Решившись дать сражение сие, он как бы проявил согласие свое вопреки внутреннего убеждения своего: что время поражать Наполеона еще не настало».
Это основной вывод из этого странного конфликта, документальным последствием которого было непривычно жесткое письмо фельдмаршала начальнику Главного штаба.
Нам, однако, во всей этой истории, характеризующей некоторую расслабленность, воцарившуюся в русской армии, важен прежде всего Ермолов. А потому приведем еще одно свидетельство. Это записки Александра Андреевича Щербинина, молодого офицера, состоявшего в тот момент в секретной квартирмейстерской канцелярии Главного штаба Кутузова:
«3 октября был приглашен в Главную квартиру Ермолов, начальник штаба главной армии. (Беннигсен числился начальником штаба всех трех армий — главной, стоящей под Тарутином, 3-й армии и Дунайской, равно как и отдельных корпусов. — Я. Г.) Ему открыл Коновницын, что на другой день назначена атака и что он вскоре получит диспозицию фельдмаршала для рассылки приказания корпусным командирам. Коновницын просил Ермолова подождать полчаса, что ему самому вручится диспозиция по рассмотрении фельдмаршала, к которому спешил Коновницын».
Здесь надо иметь в виду сложность отношений в Главной квартире.
Получив от Александра в качестве начальника штаба нелюбимого Беннигсена, Кутузов, со свойственным ему хитроумием, нашел способ барона нейтрализовать. Он назначил популярного генерала Коновницына своим дежурным генералом и поставил дело так, что именно Коновницын ведал всеми штабными делами. Для Беннигсена его должность оказалась чистой синекурой, что, разумеется, его бесило.
У Ермолова с Коновницыным тоже сложились весьма непростые отношения. Будучи оба боевыми генералами, они тем не менее принципиально отличались друг от друга по служебному стилю. Кроме того, Коновницын, по убеждению Ермолова, старался встать между Кутузовым и всеми остальными.
«До сего доклады фельдмаршалу делал я, и приказания его мною отдаваемы были, но при новом порядке вещей одни только чрезвычайные случаи объяснял я ему лично. <…> С Коновницыным видался нередко, но чаще переписывался, отталкивая поручения его, которые я не имел обязанности выполнять, и в переписке со мною он, конечно, не выигрывал. Без ошибки могу предположить, что он вредил мне втайне и прочнее!»
Если Ермолов не терпел бумажной работы, то Коновницын плодил бумаги без счета.
Генерал Маевский, назначенный помощником дежурного генерала, весьма иронически высказался и о том, и о другом: «В дежурстве светлейшего, которое называлось дежурством всех действующих армий, не застал я ни клочка бумаги! Все это делалось на полевую руку, а главные распоряжения шли через Ермолова, который, не имея главнокомандующего (Барклай тогда уехал, а Тормасов еще не приехал), действовал именем начальника штаба, как главнокомандующий. Этим средством дежурство Кутузова не знало письменного труда. <…> Коновницын, заложив гать неистощимой письменной реки, наводнил меня запущенными бумагами, и я вдруг получил их до 10 тысяч!»
Появление Коновницына как дежурного генерала не только лишило всякого смысла должность Беннигсена, но и сделало достаточно бессмысленной должность Ермолова. Алексей Петрович, ссылаясь на это, подал рапорт о переводе его на строевую должность. Но рапорт остался без ответа.
Отношения его с Коновницыным обострились. В ответ на отказ Ермолова визировать вышедшие от Коновницына бумаги тот написал ему резкое письмо. Ермолов ответил: «Вы напрасно домогаетесь сделать из меня вашего секретаря».
Скорее всего, недоразумение с приказом Кутузова о завтрашнем наступлении в значительной степени объясняется этим конфликтом.
Алексей Петрович счел ниже своего достоинства ожидать, пока Коновницын разберется с диспозицией, и уехал.
Щербинин пишет: «Ермолов не захотел ждать, извиняясь приглашением, полученным им в тот день к обеду от Кикина, дежурного генерала своего. По отъезде Ермолова диспозиция была к нему послана с ординарцем Екатеринославского кирасирского полка поручиком Павловым. Но ни Ермолова, ни Кикина Павлов отыскать не мог, хотя изъездил весь лагерь. К вечеру узнали, что Кикин забрался с гостями своими версты затри вне левого фланга лагеря в помещичье имение, где находился обширный каменный дом. Туда была привезена диспозиция».
Если Щербинин прав, то можно сделать вывод, что к Ермолову вернулось в полной мере его форсированное самолюбие, доходящее до дерзости, которым он славился в молодости и которое не раз доставляло ему неприятности. Вдумаемся: зная о предстоящей на следующий день наступательной операции, которой он и его единомышленники упорно добивались, Алексей Петрович, чтобы продемонстрировать Коновницыну свою независимость, уезжает за пределы лагеря, издевательски отговорившись приглашением на обед.
Неудивительно, что Кутузов пришел в ярость.
Щербинин утверждает: «Что касается до Ермолова, то Кутузов без всякой вспышки приказал Коновницыну объявить Ермолову волю его светлости, чтобы оставил армию. И поделом бы! Но Коновницын упросил Кутузова простить Ермолова». Коновницын вовсе не хотел вызвать возмущение армии, став причиной отставки Ермолова.
Надо иметь в виду, что Щербинин не любил Ермолова и его информация может быть субъективной. Кутузов был достаточно осторожен и, зная о расположении к Ермолову императора, вряд ли решился бы на такой резкий шаг. Но цитированное нами письмо выдает крайнее негодование. Зная об интригах Ермолова против его предшественника, Кутузов, быть может, и не прочь был бы от него избавиться. Но эта крайняя версия подтверждения не находит.
Очевидно, что Ермолов, измученный медлительностью и демонстративной нерешительностью Кутузова, так напоминавшими ему стиль Барклая, оскорбленный тем, что игнорируются его предложения и предложения его единомышленников, существенно растерял былой энтузиазм.
Когда же вице-король Итальянский Богарне стал отступать под натиском русских, Кутузов, к возмущению генералов, запретил его преследовать.
Голицын вспоминал: «Беннигсен, Милорадович, Толь, Коновницын, Ермолов, все явились к нему с одною просьбою, чтобы дозволил преследовать. Вот его слова: „Коль скоро не успели мы его вчера схватить живым и сегодня придти вовремя на те места, где было назначено, преследование сие пользы не принесет и потому не нужно…“».
Но когда появлялась возможность решительного действия, «подвига», к Алексею Петровичу возвращалась вся его яростная энергия.
И такой случай вскоре представился.
Не будем вдаваться в подробности второстепенных операций, последовавших за Тарутинским сражением.
Решающим событием было выступление Наполеона из Москвы 7 октября. Наполеон рассчитывал, пользуясь инертностью русской армии, захватить Калугу с большими запасами продовольствия и двинуться к Смоленску по плодородной и неразоренной местности. Если бы это удалось, у французской армии были бы все шансы покинуть пределы России с минимальными потерями.
Предвидя подобную возможность, не зная точно, по какой из дорог двинутся основные силы Наполеона, Кутузов разослал в разных направлениях летучие отряды.
Получив от командующего самым крупным отрядом генерала Дорохова известие, что он столкнулся около села Фоминское с кавалерией генерала Орнано и пехотной дивизией и намерен вступить с ними в бой, Кутузов направил ему на помощь корпус Дохтурова. Ермолову фельдмаршал велел сопровождать Дохтурова и посылать ему регулярные известия.
Корпус, совершив дневной переход, остановился на ночевку в селе Аристово, неподалеку от Фоминского.
В это время, минуя и Фоминское, и Аристово, прошли основные силы «Великой армии». Кавалерия Орнано и пехота генерала Брусье, встреченные Дороховым, были французским авангардом. Дорохов этого не понял. Не знали об этом и Дохтуров с Ермоловым.
Наиболее полную картину событий, переломивших ход кампании, дает Давыдов:
«…Дохтуров с Ермоловым, не подозревая выступления Наполеона из Москвы, следовали на Аристово и Фоминское. Продолжительный осенний дождь совершенно испортил дорогу; большое количество батарейной артиллерии, следовавшей с корпусом, замедляло его движение. Ермолов предложил Дохтурову оставить здесь эту артиллерию, не доходя верст пятнадцати до Аристова; отсюда, находясь в близком расстоянии от Тарутина и от Малоярославца, она могла быстро поспеть к пункту, где в ее действии могла встретиться надобность, а между тем утомленные лошади успели бы отдохнуть. Дохтуров не замедлил изъявить на то свое согласие, корпус его к вечеру прибыл в Аристово; сам Дохтуров расположился на ночлег в деревне, а Ермолов с прочими генералами остался на биваках. Уже наступила полночь, и через несколько часов весь отряд, исполняя предписание Кутузова, должен был выступить к Фоминскому. Вдруг послышался конский топот и раздались слова Сеславина: „Где Алексей Петрович?“ Явившись к Ермолову, Сеславин в сопровождении своего пленника рассказал все им виденное; пленный подтвердил, что Наполеон, выступив со всею армиею из Москвы, должен находиться в довольно близком расстоянии от нашего отряда».
Сеславину удалось вплотную приблизиться к колоннам французской армии и наблюдать самого Наполеона, окруженного свитой. Он сумел похитить гвардейского унтер-офицера и, соответственно, получить источник информации.
«Это известие было столь важно, что Ермолов, приказав отряду тотчас подыматься и становиться в ружье, лично отправился на квартиру Дохтурова. Этот бесстрашный, но далеко не проницательный генерал, известясь обо всем этом, пришел в крайнее замешательство. Он не решался продолжать движение к Фоминскому из опасения наткнуться на всю неприятельскую армию и вместе с тем боялся отступлением из Аристова навлечь на себя гнев Кутузова за неисполнение его предписания».
Путь на Калугу и дальше, в нетронутые войной губернии, лежал через Малоярославец. Ермолов понимал, что именно этот городок, стоявший на большой дороге, и является целью Наполеона.
Чтобы преградить дорогу противнику, необходимо было радикально изменить направление, в котором по приказу фельдмаршала должен был двигаться корпус Дохтурова.
И тут сыграло решающую роль уникальное для военного свойство Ермолова — способность пренебрегать приказом вышестоящих, если он не соответствовал ситуации, и при этом брать всю ответственность на себя.
Простим Давыдову, преклонявшемуся перед братом, излишнюю патетику, ибо по сути он был прав. «В этот решительный момент Ермолов, как и во многих других случаях, является ангелом-хранителем русских войск. Орлиный взгляд его превосходно оценил все обстоятельства, и он, именем главнокомандующего и в качестве начальника Главного штаба армии, приказал Дохтурову спешить к Малоярославцу. Приняв на себя всю ответственность за неисполнение предписаний Кутузова, он послал к нему дежурного штаб-офицера корпуса Волховского, которому было поручено лично объяснить фельдмаршалу причины, побудившие изменить направление войск, и убедительно просить его поспешить прибытием с армией к Малоярославцу».
Сам Волховский — или, правильнее, Бологовский — выразительно живописал сцену разговора с Кутузовым: «Прискакав прямо к квартире генерала Коновницына, я нашел его работающим. Он, пораженный моим рассказом, тотчас пригласил графа Толя. Оба вместе, приняв от меня записку (Ермолова. — Я. Г.), пошли будить от сна фельдмаршала, а я остался в сенях той избы, где он покоился. Нимало не медля, он потребовал меня к себе, и вот что я видел и слышал в сию незабвенную для меня эпоху. Старца сего я нашел сидящим на постели, но в сюртуке и в декорациях. Вид его на тот раз был величественный, и чувство радости сверкало уже в очах его. „Расскажи, друг мой, — сказал он мне, — что такое за событие, о котором вести привез ты мне? Неужели Наполеон воистину оставил Москву и отступает? Говори скорей, не томи сердце, оно дрожит“. Я донес ему подробно обо всем вышесказанном, и когда рассказ мой был кончен, то вдруг сей маститый старец не заплакал, а захлипал и, обратясь к образу Спасителя, так рек: „Боже, Создатель мой, наконец ты внял молитве нашей, и с сей минуты Россия спасена“. <…> Тут подал генерал Толь ему карту, и корпус Дохтурова получил повеление не следовать, а, если можно, бежать к Малому Ярославцу, Всевышним предопределенному, чтобы сделаться первой ступенью падения Наполеона».
Но корпус Дохтурова уже давно бежал к Малоярославцу по воле Ермолова.
Роль Алексея Петровича не ограничилась этим решением, предопределившим дальнейший ход кампании. Хотя этого одного было достаточно, чтобы навсегда закрепить его имя в истории войны 1812 года.
В записке, которую Алексей Петрович подал Кутузову 21 декабря, когда кампания фактически завершилась, он, в частности, писал: «Октября 11-го послан я был при генерале Дохтурове, коему назначено было атаковать неприятеля при селе Фоминском. Полученное известие о движении неприятельских сил на Малоярославец отклонило направление генерала Дохтурова на сей город.
12-го числа октября при знаменитом сражении у города Малоярославца генерал Дохтуров поручил мне командование правого фланга войск его. Семь полков пехоты было под моим начальством. Овладение городом возложил он на меня. Превосходный неприятель 4 раза имел город в руках своих; 4 раза был он во власти нашей, и до самого с армиею соединения был удержан. В два часа по полудни генерал-лейтенанту Раевскому, прибывшему первому с корпусом из армии, сдал я командование правого фланга».
Алексей Петрович умалчивает о своей роли в принятии необходимого решения, но подчеркивает — и это чистая правда — собственно боевые заслуги.
Французы успели к Малоярославцу раньше Дохтурова с Ермоловым. Их пришлось выбивать оттуда. Эту задачу, как и удержание ключевого пункта, оседлавшего дорогу на Калугу, Дохтуров уступил Ермолову. Надо полагать, что инициатива исходила именно от Алексея Петровича. Как начальник Главного штаба он, по положению, не обязан был возглавлять сражающиеся соединения.
12 октября поклонник Оссиана смог полностью удовлетворить впервые после Бородина свою тягу к подвигу.
Здесь имеет смысл привести фрагмент рассказа самого Ермолова о бое под Малоярославцем: «Генерал Дохтуров войска, находящиеся в городе, поручил в мое распоряжение. Неустрашимо защищались они, но, преодолеваемые превосходством, должны были отступить, и, теснимые, с трудом вывезли мы артиллерию, и наших уже не было в городе… По приказанию генерала Дохтурова с неимоверной быстротою явились ко мне пехотные полки Либавский и Софийский. Каждый полк приказал я построить в колонны, лично подтвердил нижним чинам не заряжать ружей и без крику ура ударить в штыки… Вместе с ними пошли все егерские полки. Атаке их предшествовала весьма сильная канонада с нашей стороны. С большим уроном сбитый неприятель оставил нам довольное пространство города, в середине которого храбрый полковник Никитин занял возвышенность, где было кладбище, и на ней поставил батарейные орудия».
Это был тот самый Никитин, который в день Бородина сопровождал Ермолова с конными ротами на левый фланг и стал участником знаменитого штурма «батареи Раевского». Координировал огонь русской артиллерии поручик Поздеев, тот самый адъютант Кутайсова, который вместе с двумя генералами вел уфимцев и егерей в атаку, а затем командовал артиллерией на отбитой батарее. Ермолов оставил при себе адъютанта своего погибшего товарища.
И Никитин, и Поздеев сыграли немалую роль в сражении за Малоярославец, где Ермолов старался повторить свой бородинский подвиг.
Обратим внимание на приказ не заряжать ружья — то есть не тратить время на стрельбу и крики, а рваться молча в рукопашный бой.
Ермолов, по обыкновению, даже о самых жестоких схватках пишет лапидарно и сдержанно. Поэтому надо представить себе, как на самом деле выглядел этот бой.
Декабрист Василий Сергеевич Норов, в то время молодой офицер, вспоминал впоследствии: «Закипел кровопролитный бой в самом городе; объятый пламенем, он представлял одни развалины. Шесть раз французы были вытеснены из оного, прогнаны штыками за речку Лужу, но италианская гвардия и далматы, укрепившись в одной церкви, за городом находящейся, сохранили сей пост во время дела, и пехота наша часто должна была возвращаться под сильным огнем италианцев.
Наступил вечер; с обеих сторон густые колонны пехоты, освещенные пламенем Ярославца, двинулись вперед и, встречаясь на улицах, поражали друг друга штыками. Иногда среди грома артиллерии и ружейного огня слышны были барабаны, бившие к атаке. Повсюду раздавались крики французов, италианцев, далматов, поляков и русских. Артиллерия мчалась рысью по грудам тел; раненые, умирающие раздавлены были колесами или, не имея силы отползти, сгорали среди развалин!»
Норов рассказывает обо всем дне сражения, но Ермолову достались первые его, наиболее тяжкие часы, когда у французов было заметное численное превосходство. Любопытно, что Норов даже не упоминает Ермолова, по сути дела — главного героя дня. Ермолов до конца Наполеоновских войн будет страдать от такого несправедливого постоянного умолчания.
В 1812 году это можно объяснить тем, что он выполнял обязанности, ему как начальнику Главного штаба несвойственные. Командуя боевыми соединениями, он воспринимался фигурой временной. Притом что солдаты в полной мере ценили его отвагу, находчивость, решительность и грозное спокойствие под огнем.
Под Малоярославцем в очередной раз проявилась категорическая разница взглядов Кутузова и Ермолова на характер действий.
«Прошло уже за половину дня. Большие массы войск французской армии приблизились к городу и расположились за речкою Лужею; умножилась артиллерия, и атаки сделались упорнее. Я приказал войти в город Вильманстрандскому и 2-му егерскому полкам, составляющим резерв. Они способствовали нам удержаться, но уже не в прежнем выгодном расположении, и часть артиллерии я приказал вывести из города».
Положение было критическое. Противостоять всей французской армии ермоловские семь полков, даже подкрепленные остатками корпуса Дохтурова, не могли. Опрокинув русских и открыв себе путь в богатые губернии, опередив на несколько переходов главные силы Кутузова, Наполеон принципиально изменил бы стратегическую ситуацию.
«Испросивши позволение генерала Дохтурова, я поручил генерал-адъютанту графу Орлову-Денисову от имени моего донести фельдмаршалу во всей подробности о положении дел наших и о необходимости ускорить движение армии, или город впадет во власть неприятеля… Неприятным могло казаться объяснение мое фельдмаршалу, когда свидетелями были многие из генералов. Он отправил обратно графа Орлова-Денисова без всякого приказания.
Не с большею благосклонностию принят был вторично посланный от меня (также многие из генералов находились при фельдмаршале), и с настойчивостью объясненная потребность в скорейшем присутствии армии могла иметь вид некоторого замечания или упрека. Он с негодованием плюнул так близко к стоявшему против него посланнику, что тот достал из кармана платок, и замечено, что лицо его имело более в том надобности».
Тем не менее корпус Раевского, а затем и вся армия двинулись к Малоярославцу.
Кутузов ни за что не хотел втягиваться в крупные столкновения, которые могли перерасти в большое сражение. Но в данном случае он вынужден был действовать, чтобы преградить Наполеону путь на Калугу и в богатые губернии.
Но при этом настойчивость и решительная инициатива Ермолова его раздражали…
После многочасового кровопролитного боя, в котором участвовало с обеих сторон по 20 тысяч человек, несмотря на тактический успех — овладение Малоярославцем, Наполеон не решился на прорыв. Русская армия отошла от Малоярославца и стала, закрыв направление на Калугу.
«Так впервые в жизни Наполеон сам отказался от генерального сражения, — писал Троицкий. — Впервые в жизни он добровольно повернулся спиной к противнику, перешел из позиции преследователя на позицию преследуемого»[47].
Теперь французская армия вынуждена была отступать по разоренной Смоленской дороге.
Алексею Петровичу было чем гордиться. Как писал Давыдов: «Ермолову выпал завидный жребий оказать своему отечеству величайшую услугу; к несчастью, этот высокий подвиг, искаженный историками, почти вовсе неизвестен».
И здесь мы должны согласиться с Денисом Васильевичем.
Тут надо оговориться: не следует думать, что Кутузов ограничивался — по словам Пушкина — «мудрым деятельным бездействием». Стараясь как можно дольше задержать Наполеона в Москве, он тщательно продумывал план контрнаступления, рассчитывая разгромить Наполеона концентрическим ударом трех русских армий при подходе к Смоленску. Изменение плана объясняется тем, что французская армия при отступлении оказалась в еще худшем положении, чем в сентябре полагал Кутузов. Подтачиваемая набегами партизан, изнуряемая холодом и голодом, психологически подавленная нависающей над ней русской армией, наполеоновская армада погибала без кровавых усилий со стороны противника.
Генералы — такие как Раевский, Остерман, Милорадович и конечно же Ермолов — будучи искренне преданными интересам своего Отечества, мечтали не просто об изгнании Наполеона, но о победе со славой. А слава давалась только кровью солдат и их собственной. Они были готовы рисковать своими головами и жизнями своих солдат. Кутузов, отнюдь не будучи гуманистом, выбрал иной путь. Он не хотел заставлять Наполеона драться насмерть, зная, что именно в такие моменты корсиканец испытывает наивысшее вдохновение…
Следующим крупным столкновением после Малоярославца был бой за город Вязьму.
Ермолов сообщал в записке, поданной Кутузову 21 декабря: «Октября 14-го дня неприятель начал свое отступление. Ваша Светлость направили меня в авангард генерала Милорадовича; по сообщении точных о неприятеле сведений изволили мне приказать дать направление авангарду, с коим по обстоятельствам сообразовывалась и армия в своем движении.
С сего времени я находился при авангарде.
21 числа октября, по воле Вашей Светлости, я был в преследовании при войсках г. графа Платова.
22-го, в деле при Вязьме, командовал я под распоряжением генерала графа Платова правым флангом, состоящим из 26-й дивизии генерал-майора Паскевича, 3 полков кавалерии и нескольких полков Донских войск. Отряд мой на штыках ворвался в город».
В воспоминаниях Алексей Петрович подробно описывает бой: «Атаман Платов поручил в распоряжение мое регулярные войска, придав им несколько казачьих полков. Неприятель упорно защищал выгодную возвышенность, умножил на ней свои силы. Я подвинул пришедшие с полковником Вадбольским кавалерийские полки, и началась канонада. Курляндский драгунский полк ударил на приближавшуюся пехоту и невзирая на картечный огонь рассеял с большим ее уроном, но полки наши не только оттеснены были, но и самой батарее было угрожаемо. В это самое время прибежали полки 26-й пехотной дивизии, восстановили порядок и неприятеля весьма успешно отразили».
Командовал всем этим Ермолов, но называет он только своих подчиненных: «В то же самое время и в ближайшую улицу из войск, порученных атаманом в мое распоряжение, генерал-майор Паскевич с 26-ю дивизиею штыками открыл себе путь по телам противоставшего неприятеля и, минуты не остановясь, перешел реку, преследуя бегущих до крайней черты города».
Бой под Вязьмой в очередной раз обострил противоречия между Кутузовым и его генералитетом.
Норов вспоминает: «Неприятель, по соединении четырех своих корпусов, начал отступление. Ней прикрывал оное, упорно обороняясь в Вязьме; но наша пехота под начальством Чоголкова и Паскевича ворвалась в город, поражая неприятеля штыками, и сквозь пламя, пожирающее дома, кидалась за бегущим неприятелем, который потерял множество пушек, несколько орлов и одного генерала. Улицы Вязьмы были покрыты его трупами. Сей день бесспорно увенчал новою славою наши войска, но распоряжения ошибочны».
Последняя фраза относится к Кутузову.
«В то время, когда три неприятельских корпуса, утомленные походом и изнурением, выстраивались перед Вязьмою <…> когда один из неприятельских корпусов мог быть совершенно истреблен, ибо был уже отрезан от прочих, — Кутузов с главною армиею подвигался медленно от села Силенки, останавливаясь на каждом шагу… Кто поверит, что в тот час, когда жаркий бой кипел в Вязьме, когда Даву и весь его корпус должны были погибнуть, главная наша армия в двенадцати верстах от города стояла на бивуаках!»
И снова тот же парадокс: «Еммануель, Платов, Васильчиков, Чоголков и Паскевич действовали отлично». И ни слова о Ермолове. (Как, впрочем, не упоминается он и в Журнале военных действий.)
Дело не в какой-либо неприязни Норова к Алексею Петровичу — он относился к нему с глубоким почтением. Но опять-таки начальник Главного штаба, командовавший войсками в бою, казался фигурой случайной и временной и потому выпадал из памяти.
Левенштерн, офицер штаба, писал: «Кутузов упорно держался своей системы действий и шел параллельно с неприятелем. Он не хотел рисковать и предпочел подвергнуться порицанию всей армии».
Ермолов был раздражен не менее остальных, а может быть, и более. Метода фельдмаршала обрекала его пускай даже и на героические, но случайные действия. Он оказывался в нелепом положении — он уже не нужен был как начальник штаба, ибо его место, как и место Беннигсена, фактически занял Коновницын, и в то же время не имел возможности систематически участвовать в боевых действиях.
Его служба зависела от прихоти не доверявшего ему фельдмаршала.
Ситуация с Вязьмой была особенно характерна.
Денис Давыдов свидетельствовал: «Ермолов просил не раз Кутузова спешить с главною армиею к Вязьме и вступить в город не позже 22-го ноября (22 октября. — Я. Г.); я видел у него записку, писанную рукою Толя, следующего содержания: „Мы бы давно явились в Вязьму, если бы получали от вас более частые уведомления и с казаками более исправными; мы будем 21-го близ Вязьмы“. Князь, рассчитывавший, что он может довершить гибель французов, не подвергая поражению собственных войск, подвигался весьма медленно; хотя он 21-го находился близ Вязьмы, но, остановившись за восемь верст до города, он не решился приблизиться к нему».
Сейчас нам трудно представить себе весь драматизм этой коллизии — этого столкновения представлений о долге и чести.
Героический патриотизм генерал-лейтенанта Ермолова и прагматический патриотизм фельдмаршала Кутузова были принципиально несовместимы. И если Кутузов, скорее всего, был равнодушен к мнению о нем оппонентов и только раздражался, когда его донимали возбужденными требованиями и непрошеными советами, то Ермолов должен был переживать это полное взаимонепонимание достаточно мучительно.
Ермолов описал эту сцену довольно подробно: «Фельдмаршалу докладывал я, что из собранных от окрестных поселян показаний, подтвержденных из Смоленска выходящими жителями, граф Остерман доносит, что тому более уже суток, как Наполеон выступил со своею гвардией на Красный. Не могло быть более приятного известия фельдмаршалу, который полагал гвардию гораздо сильнейшую, составленную из приверженцев, готовых на всякое отчаянное пожертвование».
Кутузов ни за что не хотел ввязываться в бой с самим Наполеоном и его гвардией, от которой ожидал яростного сопротивления. То, что Наполеон ушел с гвардией от основной части своих войск, его, соответственно, обрадовало…
Последним значительным сражением кампании были бои под городом Красным.
В энциклопедическом издании «Большая Европейская война 1812–1815» сказано: «5 ноября 1812 года российская армия генерал-фельдмаршала кн. М. И. Голенищева-Кутузова под г. Красным преградила дорогу корпусу маршала Даву, но встречная атака наполеоновской гвардии из г. Красного помогла французам пробиться. Была отрезана только дивизия генерала Л. Ф. Фридерихса и обозы, в плен взят смертельно раненный бригадный генерал Л. Ф. Ланшантен, 58 офицеров, 6170 нижних чинов…»[48]
Рассказывая о боях под Красным, Алексей Петрович со свойственной ему сдержанностью — оборотная сторона его гордыни! — совершенно не упоминает о собственной в них роли. Он пишет: «Генерал Милорадович, отделив часть войск для собрания в одно место разбросанного по лесам неприятеля, возвратился в Красный, и я сопровождал его».
Но сам Милорадович считал, что Алексей Петрович отнюдь не только его «сопровождал»:
«Его Светлости
господину генерал-фельдмаршалу, главнокомандующему всеми армиями и разных орденов кавалеру, князю Голенищеву-Кутузову Смоленскому
генерала от инфантерии Милорадовича РАПОРТ
Начальник Генерального Штаба, генерал-лейтенант Ермолов, участвовавший в одержанных над неприятелем победах 3, 4, 5 и 6 ноября, при совершенном поражении корпуса маршала Нея находился прежде в отряде генерал-адъютанта барона Корфа, где благоразумными распоряжениями своими ощутительно способствовал успехам. Потом, прибыв ко мне, доставил мне случай быть очевидным свидетелем усердия его к службе, личной неустрашимости и военных способностей, которыми он, исполняя в полной мере должность начальника Генерального Штаба, много способствовал к совершенному поражению неприятеля. Я вменяю себе в приятный долг представить о сем благоусмотрению Вашей Светлости, прося всепокорнейше удостоить особенным вниманием Вашей Светлости службу генерал-лейтенанта Ермолова.
Генерал от инфантерии Милорадович.
Красный. Ноября 7 дня, 1812 года».
Надо сказать, что простодушный Милорадович лучше относился к Ермолову, чем Ермолов к нему. По воспоминаниям Алексея Петровича разбросаны иронически-ядовитые пассажи, касающиеся графа Михаила Андреевича, высмеивающие его вполне простительные слабости.
К сожалению, ни сам Ермолов, ни Милорадович не сообщили нам о его реальной роли в операции под Красным.
Как бы то ни было, Алексею Петровичу удалось добиться согласия фельдмаршала на командование отдельным отрядом. «Ноября 7-го числа сделал я представление фельдмаршалу: усилив отряд генерала Розена, приказать ему идти вперед и просил поручить его мне.
С особенною благосклонностию выслушав меня, изъявил соизволение, и немедленно сделана перемена в составе отряда. По собственному назначению его поступили лейб-гвардии Егерский и Финляндский полки, кирасирские полки Его и Ее величеств, гвардейская пешая артиллерия и батарейная рота конной артиллерии. Присоединенные баталионы пехоты в числе 12-ти имели при себе полевые орудия… Отправляясь к порученному мне отряду, получил я наставление фельдмаршала в следующих выражениях: „Голубчик, будь осторожен, избегай случаев, где ты можешь понести потерю в людях!“ — „Видевши состояние неприятельских войск, — отвечал я ему, — которые гонит кто хочет, не входит в мой расчет отличиться подобно графу Ожаровскому“. Светлейший воспретил переходить Днепр, но переслать часть пехоты, если атаман Платов найдет то необходимым. Ручаясь за точность исполнения, я перекрестился, но должен признаться, что тогда же решил поступать иначе».
Судя по всему, Ермолов с его постоянными требованиями активности уже надоел фельдмаршалу. А Ермолову было невмоготу оставаться штабным наблюдателем происходящего с редкими возможностями участвовать в боях.
Наконец он получил значительный и в высшей степени боеспособный воинский контингент, но при этом инициатива его оказалась весьма ограниченной. Однако он, как видим, не собирался следовать инструкциям фельдмаршала. Причем в кратком, но выразительном отчете Кутузову от 21 декабря он как ни в чем не бывало констатирует это пренебрежение его наставлениями. Ему было запрещено переходить Днепр, а он пишет, что «7-го числа, получа по воле Вашей Светлости командование отрядом, с коим, переправясь при Дубровне через Днепр, соединился я с бывшим впереди г. графом Платовым; быстрота войск его, а потому и моего отряда, известна Вашей Светлости».
Кампания 1812 года подходила к победоносному концу, но она не оправдала ожиданий Алексея Петровича. Он считал, что ему не дали проявить в полной мере своих полководческих дарований и личной доблести. Процитированный отчет его выглядит вызывающе.
Вслед ему летели директивы Коновницына, которые раздражали его и своим содержанием, и тем, что их автором был Коновницын, которого он невысоко ставил.
Анализируя в своих записках дело под Красным, Алексей Петрович писал: «Генерал-квартирмейстер Толь с настойчивостию доказывал необходимость наблюдения к стороне Днепра и селения Сырокоренья, но дежурный генерал Коновницын, далеко не равных способностей для соображений дальновидных и сложных, отверг его предложение, и, конечно, ему обязан маршал Ней своим спасением».
Директивы и в самом деле были таковы, что Ермолов мог легко без них обойтись, так что дело не только в известном нам высокомерии Ермолова по отношению к вышестоящим, которым он отличался с юности. Коновницын, генерал абсолютной храбрости и самоотверженности в бою, по мнению уважавших его современников, не отличался широтой стратегического мышления.
10 ноября Коновницын писал Ермолову: «Его Светлости угодно, чтоб ваше превосходительство соображали таким образом свои движения, дабы всегда быть в готовности служить подкреплением отряду генерала графа Платова».
13 ноября Коновницын наставляет Ермолова: «По приказанию г. генерал-фельдмаршала честь имею известить ваше превосходительство, что Его Светлость весьма желает, чтобы вы с отрядом своим поспешили соединиться с авангардом генерала Милорадовича в Толочине, сего числа туда прибывшего».
Алексей Петрович в раздражении написал прямо на отношении Коновницына — явно для потомства: «Можно думать, что я отстал от генерала Милорадовича, а я вчера только узнал, что он продвигается вперед, тогда как я гораздо ближе к графу Платову, идущему по пятам неприятеля. И впереди Платова никого нет».
Французы уже форсировали Днепр у селения Дубровны. Корпус Платова следовал за ними по пятам. Ермолов вел свой отряд с максимальной скоростью, надеясь вступить в соприкосновение с неприятелем.
«С возможною скоростию прибыл мой отряд в Дубровну…» Мост через Днепр оказался разрушенным, его пришлось восстанавливать. В примечании к дальнейшему рассказу Ермолов писал: «Некоторые подробности о переправе допустил я потому единственно, что она совершена необыкновенным способом, и в доказательство, что возможно с необыкновенным русским солдатом».
Переправа и в самом деле была «необыкновенная», делающая честь и солдатам, и самому Ермолову, непрестанно контролировавшему и процесс восстановления моста, и переход через него войск.
«Пехота переведена без остановки, также артиллерия, подвигаемая людьми по толстым доскам, постланным вдоль моста. Большие затруднения представляли ее лошади, несмотря на принятые меры осторожности, ибо мост был потрясаем и грозил разрушением. Лошадей двух кирасирских полков не иначе переправили, как спутывая ноги каждой из них и положивши на бок, перетаскивали за хвост по доскам. Лошади казачьих полков перегнаны вплавь. Я поспешил соединиться с атаманом Платовым, который находился на том берегу и требовал пехоты».
Платов прислал Ермолову записку: «Вот Вам, милостивый государь мой, Алексей Петрович, полученная мною от главного начальства бумага. Из оной Вы увидите, что мне можно требовать пехоту, и я надеюсь, что Вы поспешите соединиться со мною; теперь пехота крайне мне нужна, ибо неприятель сильно упорствует… Скорейшее соединение Ваше со мною крайне нужно, а потому и надеюсь, что вы поспешите».
На этом документе есть приписка рукой Ермолова: «Ему донесено, что присоединюсь немедленно, хотя имею предписание ожидать в Толочине генерала Милорадовича, которого я уже прошел».
Предписание это было получено Ермоловым 11 ноября, а записка Платова, стало быть, должна относиться к 12–13-му числу. 18-го числа и Платов, и Ермолов уже присоединились к армии адмирала Чичагова в районе реки Березины.
Сколько-нибудь крупных столкновений с противником у отряда Ермолова, судя по его воспоминаниям, не было. Главной функцией корпуса Платова, отрядов Милорадовича и Ермолова было постоянное давление на французов, с тем чтобы, не давая им организовать снабжение армии, отсекая и уничтожая отдельные формирования, отслеживая совместно с партизанами движение основных сил Наполеона, прижать его армию к Березине и обеспечить ее окружение и уничтожение армиями Кутузова, Чичагова и корпусом Витгенштейна.
Левенштерн, рассказывая со свойственной ему бравадой, чтобы не сказать хвастовством, о том, как он, увлекшись преследованием неприятеля, оказался далеко впереди всей русской армии, попутно набросал живую сцену встречи с Ермоловым. «Показалась голова нашего авангарда, впереди ехал генерал Ермолов; он полагал, что один следует за французами, и был поражен, увидев меня, спокойно покуривавшего трубку в некотором расстоянии от него.
— Храбрый товарищ, лихой Левенштерн! — воскликнул он.
Эти слова сопровождались объятиями и стаканом рома.
Наскучив уловками, какие фельдмаршал употреблял для того, чтобы устранить его от всех дел, генерал Ермолов просил назначить его под начальство графа Милорадовича, и так как близилась развязка великой драмы, то Кутузов нашел возможным отпустить его.
Большая дорога, по которой прошла французская армия, была устлана убитыми, ранеными и умирающими, истомленными голодом и усталостью, и трупами лошадей…
Так как Ермолов шел пешком впереди авангарда, то я сошел с лошади и мы пошли по большой дороге до Дорогобужа…»
Здесь, безусловно, присутствует некоторая путаница во времени, но сама по себе картина — Ермолов, едущий верхом (или идущий пешком?) впереди своего отряда по заснеженной дороге среди человеческих и конских трупов, — помогает воссоздать атмосферу этого последнего этапа «великой драмы».
Норов, прапорщик лейб-гвардии Егерского полка, находившегося в отряде Ермолова, оставил еще более выразительные и развернутые, драгоценные для нас свидетельства этих дней, последних для Алексея Петровича дней кампании.
«От местечка Бараны французы продолжали отступление по Борисовской дороге через Коханова, Толочин и Бобр, столь быстро, что Ермолов и сам Платов едва за ними поспевали. На сем пути мы шли среди пожаров, по обрушенным мостам, где часто перебирались по тлеющим бревнам или вброд. Вьюги и метели застилали след бегущего неприятеля; но взрывы зарядных ящиков и фургонов, груды мертвых тел и издохших лошадей указывали его путь, пушки, обозы стояли брошенными и в некоторых местах в таком множестве, что даже заграждали дорогу. Все местечки, деревни, мызы и корчмы превращены были в дымящиеся груды пепла; видны были только голые закоптелые трубы, разбросанное оружие, ранцы, кирасы, кивера, каски и толпы усталых вокруг угасающих огней.
Казаки везде находят себе продовольствие и редко терпят голод; но пехота Ермолова претерпевала крайний недостаток. Солдаты, офицеры и генералы, все были в одинаковом положении. В ранцах не было ни одного сухаря, ни капли вина в манерках; вьюки отстали на переправах, где обыкновенно их отгоняли, чтоб дать дорогу артиллерии. Мы не имели известия ни о людях (дворовых, сопровождавших некоторых офицеров в походе. — Я. Г.), ни об имуществе нашем. Если на привалах какому-нибудь егерю случалось отыскать несколько картофелю, все бросались к сему месту, разрывали землю и часто, не имея терпения варить или печь, ели сырой. Но не везде мы были столь счастливы, скоро не стали находить и картофелю; несколько горстей ржи или овса, пареных в снежной воде, служили нам пищею; артиллеристы были счастливее: у них оставалось еще несколько запасов в зарядных ящиках, и на лафетах привязано было несколько мешков овса. Наши лошади питались одною рубленною соломою. В продолжение семидневного нашего марша от Дубровны до Стахова, где соединились мы с Дунайскою армиею, мы только два дня имели сухари; но, несмотря на претерпеваемые недостатки, нигде не слышно было ропота. Нам стыдно было роптать на судьбу свою, взирая на страдания неприятельского войска и на пример обожаемого нами начальника, неутомимого Ермолова».
Алексей Петрович, которому уже приходилось переносить тяготы тяжелых отступлений, обладавший незаурядной физической выносливостью и не менее незаурядным душевным упорством, в подобных ситуациях обладал и гипнотическим воздействием на своих солдат. В заботе о солдатах ему было мало равных. Насколько саркастически, а часто и презрительно относился он ко многим вышестоящим и своим сослуживцам равного с ним уровня, настолько он был искренен в своей любви к солдату и в покровительственной доброте по отношению к младшим офицерам. И подчиненные отвечали ему взаимностью. Эта теплота отношений была одной из причин, по которым он так рвался из штабного холода к строевому командованию.
Отряд Ермолова шел вперед, оторвавшись от баз снабжения и испытывая те невзгоды, о которых столь выразительно рассказал Норов.
Суровый, а часто безжалостный, Ермолов тем не менее не мог оставаться равнодушным к тому, что его окружало. «Потеря в людях (у французов. — Я. Г.) несравненно превосходила все другие. Тысячи были умерших и замерзающих людей. Нигде не было пристанища, местечки и селения обращены в пепел, и умножавшиеся пленные, все больные и раненые, большое число чиновников (non combattans) должны были ожидать неизбежной смерти. Ежеминутное зрелище страждущего человечества истощало сострадание и самое чувство сожаления притупляло. Каждый из сих несчастных, в глазах подобных ему, казалось, переставал быть человеком. Претерпеваемые страдания были общие, бедствие свыше всякого воображения! Не имея средств подать помощь, мы видели в них жертвы, обреченные на смерть».
Главная русская армия за время преследования неприятеля быстро сокращалась в численности. Еще 14 ноября Кутузов вынужден был приказать оставить 144 орудия — их некому было обслуживать. Из 120 тысяч штыков и сабель, которые выступили из Тарутинского лагеря, к Березине пришло около 40 тысяч…
Лейб-медик Я. Виллие, руководивший всей медицинской частью армии, доносил Аракчееву еще когда только начались холода: «Причины же умножения в армии больных должно искать в недостатке хорошей пищи и теплой одежды. До сих пор большая часть солдат носят летние панталоны, и у многих шинели сделались столь ветхи, что не могут защитить от сырой и холодной погоды».
Чем дальше, тем тяжелее становилось положение русской армии. Катастрофически не хватало продовольствия.
28 ноября поручик лейб-гвардии Семеновского полка Чичерин записал в дневнике: «Гвардия уже 12 дней, вся армия целый месяц не получает хлеба». Стало быть, хлеба армия не получала с конца октября — то есть самый тяжелый период преследования солдаты проделали впроголодь.
Полушубки и валенки, которые еще в Тарутине Кутузов потребовал от губернаторов, начали появляться в недостаточном числе и очень поздно. Так, Семеновский полк, шефом которого был сам Александр I, проделал всю кампанию в шинелях и башмаках.
Были массовые обморожения. Уже известный нам Радожицкий вспоминал: «Наши так же были почернелы и укутаны в тряпки… Почти у каждого было что-нибудь тронуто морозом». Даже в гвардии были случаи смерти от мороза.
Действия отряда Ермолова были согласованы с планами Милорадовича, притом что Ермолов сам определял свой маршрут.
Они с Милорадовичем действовали как загонщики, своим давлением направляющие Наполеона в намеченную ловушку к Борисову, городу, стоявшему на Березине.
Ермолов должен был ориентироваться и на Милорадовича, и на Платова и делать вид, что следует инструкциям Кутузова, настойчиво внушаемым ему Коновницыным. И тем не менее — это была долгожданная свобода действий.
Во время флангового марша, маневра, выбранного Алексеем Петровичем и открывающего для атак все пространство неприятельского фланга, а не только готовый к бою арьергард, происходили бои частного характера.
Трагедия французской армии на Березине и действия русских отрядов — этот сложнейший клубок кровавых схваток, хитроумных маневров и тактических ошибок — многократно описаны историками. Мы не будем подробно останавливаться на собственно военной стороне сюжета, поскольку Ермолов со своим отрядом оказался на Березине в роли наблюдателя.
Впоследствии, анализируя действия русских генералов в этой операции, он писал: «Свидетель происшествий при Березине, без малейшего в них участия, беспристрастно излагаю я мои замечания».
Но на одно обстоятельство в сюжете — Ермолов на Березине — надо обратить внимание, ибо оно много говорит о многогранности характера Алексея Петровича.
Автор фундаментальной монографии о сражении при Березине, известный историк Отечественной войны В. Харкевич писал: «Известие о переправе Наполеона через Березину было принято общественным мнением России как неудача. Благоприятный оборот войны и все возраставшие успехи возродили надежду, что французская армия не избегнет окончательной гибели. Этим ожиданиям не суждено было осуществиться. Общественное мнение искало виновника неудачи, и таким в глазах современников мог быть только адмирал Чичагов. <…> Неблагоприятное мнение Кутузова дало еще более почвы подобному суждению, и голос всего русского народа вину в том, что Наполеон успел избегнуть грозившей ему участи, сложил на одного человека — Чичагова»[49].
Судьба адмирала Чичагова оказалась еще драматичнее судьбы Барклая де Толли. Барклай, подвергшийся поношениям и обвинению в измене, имел возможность при Бородине и во время Заграничных походов полностью восстановить свою репутацию. У Чичагова подобной возможности не оказалось.
Харкевич пишет: «Лишь немногие из современников Чичагова возвысили голос в его защиту. Ермолов со свойственной ему решительностью высказал Кутузову, что ответственность в благополучном отступлении французской армии должна пасть не на одного Чичагова, а и на Витгенштейна, действия которого были далеко не безукоризненны. Он даже представил фельдмаршалу особую записку о действиях Чичагова на Березине»[50].
Желаемого результата ермоловская записка не принесла.
В этом деле была одна тонкость. Кутузов прекрасно понимал, что и его распоряжения как главнокомандующего способствовали неудаче операции.
10 ноября, когда армия Чичагова подошла к городу Борисову на Березине, адмирал получил письмо от Кутузова, в котором, в частности, говорилось: «Генерал от кавалерии Платов, подкрепленный авангардом генерал-майора Ермолова из 14 баталионов пехоты, двух полков кирасир и двух рот артиллерии состоящим, идет по пятам неприятеля, а главная армия сего 12 числа переправится через Днепр… Легко быть может, что Наполеон, видя невозможность очистить себе путь через Борисов к Минску, повернет от Толочина или Бобра на Погост и Игумен…»
Мысль, что Наполеон, чтобы избежать встречи с русскими отрядами и особенно армией Чичагова, не доходя Борисова, резко повернет на юг и окажется у села Ново-Березово — между селением Погост и городком Игумен, где есть благоприятные для переправы условия, — прочно владела Кутузовым. Об этом же он писал и Александру. Поскольку Борисов был уже занят русскими войсками, то подобное предположение выглядело вполне правдоподобно. И Чичагов пошел к Игумену, что было ошибкой, но ошибкой не только Чичагова.
А Наполеон, искусно маневрируя своими немногочисленными боеспособными частями, сумел ввести русское командование в заблуждение относительно места предполагаемой переправы.
13 ноября Чичагов, чтобы перехватить, как он считал, Наполеона, двинул основные силы своей армии вниз по течению Березины, в то время как французские саперы по грудь в ледяной воде строили переправу в шести верстах выше Борисова. 14-го числа Наполеон с гвардией начал переправу. Когда Чичагов вернулся, значительная часть французов уже была на том берегу. Остатки французской армии дрались отчаянно, прикрывая отступление. Они спасали своего императора…
Чичагов писал впоследствии: «В тот самый день, когда французы силились овладеть переправой через Березину, Кутузов наконец решился перейти Днепр у Копыса, в 25 милях от переправы.
Наступило 15 ноября. Семь дней как мы стояли на Березине; в продолжение пяти дней сражались мы с авангардом, потом с разными корпусами большой французской армии. Ни Витгенштейн, ни Кутузов не появлялись. Они оставляли меня одного с ничтожными силами против Наполеона, его маршалов и армии втрое меня сильнейшей, тогда как сзади у меня был Шварценберг и восставшее польское население. Условленное наше соединение с тем, чтобы нанести решительный удар неприятелю, видимо, не удалось».
Адмирал не совсем справедлив. Силы его не были столь уж ничтожны. У него было порядка тридцати тысяч штыков и сабель при сильной артиллерии.
Силы Наполеона едва ли превосходили его силы. Но Наполеон заставил русское командование свои силы раздробить, а его войска дрались с мужеством отчаяния.
Ермолов, наблюдавший со своей позиции происходящее, понимал всю сложность положения Чичагова. Он снова недоумевал по поводу медленности движения главной армии. 11 ноября он отправил Кутузову письмо, которое иначе как дерзким назвать нельзя: «Я узнал, что армия наша дневала в Ланенке; знаю, что Ваша светлость без особенных причин того бы не позволили. Я по приказанию Вашей Светлости осмеливаюсь сказать мое мнение — ускорить движение армии нужно». И далее: «Нужно армии нашей ускорить движение и не дать неприятелю остановиться».
Насколько Кутузова раздражали понукания Ермолова, настолько же Ермолова бесил темп, которым двигалась главная армия.
В конце концов Ермолов, прекрасно понимая, насколько это может повредить его карьере, ибо судьба Чичагова определена — он выбран жертвой, которую бросят на растерзание общественного мнения, несмотря на это он решился выступить в его защиту.
«Проходя с отрядом моим по большой дороге на Вильну, на ночлег неожиданно приехал князь Кутузов и расположился отдохнуть. Немедленно явился я к нему, и продолжительны были расспросы его о сражении при Березине. Я успел объяснить ему, что адмирал Чичагов не столько виноват, как многие представить его желают. Не извинил я сделанной ошибки движением к Игумену; не скрыл равномерно и графу Витгенштейну принадлежащих. Легко мог я заметить, до какой степени простиралось нерасположение его к адмиралу. Не понравилось ему, что я смел оправдывать его. Но в звании моем неловко было решительно пренебречь моими показаниями, и князь Кутузов не предпринял склонить меня понимать иначе то, что я видел собственными глазами. Он принял на себя вид чрезвычайно довольного тем, что узнал истину, и уверял (хотя не уверил), что совсем другими глазами будет смотреть на адмирала, но что доселе готов был встретиться с ним неприятным образом. Он приказал мне представить после записку о действиях при Березине, но чтоб никто не знал о том».
И Ермолов, и Кутузов здесь равны себе.
Ермолов, с его упрямым стремлением встать на сторону несправедливо обиженного, — он знал, что это такое. И Кутузов, с его добродушно-циничной дипломатией, когда дело касалось отношений с высшей властью.
Наполеон вырвался из смертельной ловушки, и кому-то надо было отвечать перед императором.
Поступок Ермолова был вызывающе благороден, но бесполезен.
В феврале 1813 года Чичагова отстранили от командования, и, оскорбленный, он вскоре навсегда уехал за границу.
21 ноября Кутузов отправил Ермолову «повеление»: «Находя за нужное переменить на короткое время свое местопребывание, я поручил команду между тем над 1-ю Западною армиею генералу Тормасову, почему, Ваше Превосходительство, поспешите прибыть в Главную его квартиру для исправления должности по званию Вашему».
Свободная боевая жизнь закончилась. Он возвращался в положение начальника Главного штаба 1-й армии. Продолжалось это, однако, недолго.
Денис Давыдов утверждал: «Хотя Ермолов был представлен за сраженье при Заболотье в генерал-лейтенанты, но, видя себя всеми обойденным, потому что в приказах не было объявлено о его производстве, он вошел о том с рапортом к князю Кутузову, который оставил это без всякого внимания. Во время вступления наших войск в прусские владения государь был так милостив к Ермолову, что приказал графу Аракчееву узнать, не почитает ли себя Алексей Петрович чем-нибудь оскорбленным; когда был найден его рапорт князю Кутузову, последовал высочайший приказ о его производстве со старшинством со дня сражения при Заболотье».
Как это часто бывает у Давыдова, достаточно точно выстраивая общий сюжет, он смещает существенные детали.
17 декабря, через месяц без малого, император Александр, адресуясь к Кутузову, уже называет Алексея Петровича генерал-лейтенантом. Восстановление справедливости произошло вскоре по прибытии императора в Вильно.
1-я армия под командованием Тормасова заняла Вильно 5 декабря, а 10-го туда прибыл Александр.
Современник оставил нам живое и небезынтересное для нас описание атмосферы первых дней в Вильно.
«Все тщеславятся торжеством над неприятелем и не могут никак по сию пору разрешить загадку сего чудного переворота. Впрочем, только одна бодрость победы и национальный дух оживляют физиономии спавших с лица и весьма похудевших офицеров и солдат. Светлейший превыше всех превозносим ими. За ним Милорадович, коему графиня Орлова-Чесменская прислала меч, богато осыпанный бриллиантами, который подарен был ее отцу от Императрицы Екатерины II. Милорадович общую имеет к себе привязанность. Ему сверх 2-го Георгия дан 1-й Владимира. Генералы, которых за ним хвалят, суть: Раевский, Коновницын, граф Орлов-Денисов, Саблуков, Потемкин и еще несколько. Сказать должно, однако ж, что интриг пропасть, иному переложили награды, а другому недомерили».
Это письмо было отправлено в Петербург 16 декабря.
Ермолов, как видим, среди прославляемых генералов не упоминается. Этому были свои причины. Любимец армии — младшего офицерства и солдат, «кумир прапорщиков» — Алексей Петрович отнюдь не пользовался той же любовью в среде генералитета и был вполне чужд придворным и околопридворным кругам, в значительной мере и создававшим общественные репутации.
Ермолов не занимался искательством у сильных персон. Он делал ставку на свои военные таланты и самоотверженность, которые, как он был уверен, у беспристрастного начальства должны были вызвать соответствующую реакцию.
Он не был интриганом по натуре, хотя и понял значение интриги еще в доме Самойлова. Ведя антибарклаевскую интригу летом 1812 года, он оправдывал себя убежденностью в своей правоте и преданностью интересам Отечества. Убедившись в опасности подобного стиля (злосчастные письма висели зловещим грузом на его репутации в глазах высших — кроме императора), он больше никогда к нему не прибегал.
И враждебность большинства генералитета к нему объяснялась отнюдь не этим инцидентом.
Просто он был другой. Они чувствовали в нем устремления, не подобающие, по их представлениям, царскому слуге. Даже в тяжелые периоды своей военной карьеры он не в состоянии был скрыть «необъятное честолюбие».
В этом рослом красавце, воспитавшемся на Плутархе, Цезаре и Таците, читавшем со своим младшим другом в канун Бородинской битвы как некую клятву настоянные на кровавом героизме песни Оссиана, было что-то опасное.
Конечно, ему и завидовали, когда он стремительно и неожиданно оказался в постоянном поле зрения императора и стал командиром гвардейской дивизии. Но скорее всего, завидовали его популярности среди молодого офицерства и его воздействию на армейскую молодежь. Через много лет генерал Граббе вспоминал: «Действие подобного человека на все, его окружающее, представляя столько прекрасного к подражанию, имеет, однако, свою вредную сторону. Он не любил графа Алексея Андреевича Аракчеева и князя Яшвиля. Мы все возненавидели их, как ненавидят юноши, с исступлением, и я, как ближайший к нему, более других».
Он быстро потерял вкус к интриге, но научился тонко лицемерить. Не любя Аракчеева и не скрывая этого от преданных ему подчиненных, он до конца своей службы демонстрировал лояльность и преданность «Змею».
В генеральской среде того периода существовали спаянные группировки, члены которых поддерживали и выдвигали друг друга. Ермолов ни к одной из них не принадлежал. К концу кампании 1812 года он уже сошелся с несколькими полковниками — Закревским, Кикиным, которые впоследствии станут его друзьями. Дружба с Михаилом Семеновичем Воронцовым, героем Бородина, возникла, очевидно, во время Заграничных походов. Но это была не та корпоративная общность, на которую можно было опереться.
У него не было замыслов полковника Риеги, вождя испанской военной революции, и потому любовь подчиненных — и офицеров, и солдат — не была фактором карьерным. Его забота о них была вполне бескорыстна.
В его рапорте Кутузову от 21 декабря после перечисления своих заслуг он почти такое же место уделяет заслугам своих соратников.
Особо он выделил поручика Михаила Фонвизина, в будущем генерала-декабриста, и штабс-капитана Поздеева, бывшего адъютанта Кутайсова, вместе с которым Алексей Петрович брал, а затем отстаивал «батарею Раевского».
С чем же пришел он к декабрю 1812 года после тяжелейшей кампании?
Насколько справедливы слова Давыдова о врагах Ермолова, которые в продолжение кампании, особенно второй ее — кутузовской — половины, старались «не допускать Ермолова <…> действовать самостоятельно и умалчивать по возможности о нем в реляциях»? Как мы видели — вполне справедливы.
Он пришел к финалу кампании с генерал-лейтенантским чином, но без высших орденов, на которые рассчитывал. Его отличал император, но не любил Кутузов. Он чувствовал неприязнь слишком многих старших и равных, и это постоянно держало его в напряжении.
Прорыва, на который он надеялся и который мог произойти, если бы ему дали по-настоящему проявить себя, не произошло. Он был разочарован. Героический патриотизм требовал адекватного воздаяния.
И было еще одно: сформировавшееся восхищение смертельным врагом — Наполеоном. Теперь, победив его, можно было не просто отдавать ему должное, но и обдумывать причины его недавнего величия.
Радожицкий писал: «Каков был Наполеон, о том все знают <…> полководцы, министры и законодатели перенимали от него систему войны и даже форму государственного правления. Он был врагом всех наций Европы, стремясь поработить их своему самодержавию, но он был гений войны и политики: гению подражали, а врага ненавидели». Это писал человек, проделавший кампанию 1812 года, как итог своих представлений о противнике.
Для Ермолова, который никогда не расставался с мечтами о карьере за пределами обычного, дело не ограничивалось констатацией…
И еще одно окончательно понял он: империя, где в верхах армии во время тяжелейших испытаний, когда на кону судьба государства, идет своя междоусобная война; где путь к «подвигу» как стилю боевого существования преграждают капризы вышестоящих; где судьба военного человека зависит от того, попадет он на глаза императору или не попадет, а это, в свою очередь, определяется симпатиями или антипатиями начальства; где великая энергия войны — этой величественной и благородной формы существования — снедается мелкой суетой и нечистыми страстями; такая империя — не лучший плацдарм для реализации «необъятного честолюбия» и великих планов.
И тем не менее это были его империя, его армия, его Отечество. Он не собирался идти на службу в армию иностранную. Других опор, другого плацдарма у него не было. Используя эти опоры, этот плацдарм, надо было искать новые пути для достижения смутно вырисовывающейся великой цели.
Он понял уже давно, что такие пути есть.
Оказавшись в бурно веселящемся Вильно, где плоды мучительных усилий армии пожинали далеко не всегда те, кто был к этим усилиям прикосновенен, он испытывал чувство горечи, которое донес через года до страниц своих воспоминаний. «Приехал Государь, и в ознаменование признательности своей за великие заслуги светлейшего князя Кутузова возложил на него орден Святого Георгия 1-го класса. Во множестве рассыпаны награды по его (Кутузова. — Я. Г.) представлениям, не всегда беспристрастным, весьма часто без малейшего разбора. Вскоре составился двор и с ним неразлучные интриги; поле обширное, на котором известный хитростию Кутузов, всегда первенствующий, непреодолимый ратоборец!..»
Желчь не успокоилась в нем и через добрый десяток лет, а то и больше.
Он снова чувствовал себя, как некогда в приемной графа Самойлова, высокомерным наблюдателем «ярмарки тщеславия», борения честолюбий, сведения счетов — реальных и вымышленных.
Александр и на этот раз — как и при назначении Ермолова начальником Главного штаба 1-й армии — сыграл с ним злую шутку. Алексей Петрович мечтал получить наконец в командование боевое соединение, хотя бы ту же гвардейскую дивизию, которой он уже начальствовал, и доказать окончательно, что он — боевой генерал. Фраза в повелении императора Кутузову относительно того, что «артиллерия <…> имеет надобность в большем устройстве по хозяйственной части», снова делала Ермолова администратором, — начальником артиллерии всех действующих русских армий.
Он хотел сражаться. И сражаться так, как он считал достойным человека военного по определению, солдата, знающего, что такое упоение боем как высшей формой действия. «О благородство рыцарства былого!»
Этот скрытный, суровый, недоверчивый к окружающему миру человек, быть может, сам того не подозревая, исповедовал романтическую идеологию в ее простейшем варианте: ему важен был не тот сомнительный мир, что его окружал, а тот, который подобал «шевалье», поклоннику Оссиана.
В «Наставлении господам пехотным офицерам в день сражения», написанном по поручению военного министра Барклая де Толли, скорее всего, именно Ермоловым как начальником Главного штаба, есть выразительный пассаж: «К духу смелости и отваги надобно непременно стараться присоединить ту твердость в продолжительных опасностях и непоколебимость, которая есть печать человека, рожденного для войны. Сия-то твердость, сие-то упорство всюду заслужат и приобретут победу. Упорство и неустрашимость больше выиграли сражений, нежели все таланты и искусство».
Человек, рожденный для войны…
Как и в первый раз, Алексей Петрович попытался избежать своей участи.
«Я обратился к фельдмаршалу, прося исходатайствовать отмену назначения моего, но он сказал, чтобы я сам объяснил о том Государю. Намерение его было, как тогда сделалось известным, место это доставить артиллерии генерал-майору Резвому».
Александр благосклонно выслушал Ермолова и оставил свое решение в силе.
Все это довольно странно. С одной стороны, Александр явно благоволил генералу. С другой — раз за разом он назначал его на должности вопреки желанию назначаемого, не допуская его до командования боевыми частями.
При этом Александр устроил новому начальнику над артиллерией режим наибольшего благоприятствования: «В облегчение возложенных мною затруднений и ускоряя распоряжения Артиллерийского департамента, Государь приказал мне, составя ведомости о всех необходимо надобных предметах, доставлять их графу Аракчееву, который для немедленного удовлетворения требований будет объявлять волю его инспектору всей артиллерии барону Меллеру-Закомельскому».
Армия должна была выступить в Заграничный поход 1 января 1813 года. Для того чтобы подготовить находившиеся в строю артиллерийские роты, у Ермолова оставалось две недели.